Идешь ты тропою,
Трудной, боевой,
Горжусь я тобою,
Любуюсь я тобой.
Куда ни глянешь, все те же каменные громады. Причудливые, порыжевшие от времени, они висят над пропастью, и непонятно, какая сила держит их, почему они не обрушиваются на дно ущелья, что змейкой вьется среди скал.
В этом краю камня и нещадного солнца настоящим чудом выглядит сад, который, словно зеленая плотина, перехватывает ущелье. Смотришь на него, и сразу теплеет на сердце, и суровые, мрачные скалы выглядят не такими унылыми и дикими, как прежде. В душе пробуждается уважение к людям, что заставили цвести эту землю. Должно быть, удивительные это люди!..
Сад принадлежит пограничной заставе. С ее начальником Леонидом Васильевичем Виноградовым мы сидим на скамейке, укрытой ветвями густого тутового дерева. Солнце над самой головой. От нестерпимой жары все живое в горах изнывает, раскаленный воздух недвижим. А в саду прохладно, дышится легко.
Виноградову около тридцати. Он невысок. Лицо его обожжено зноем и ветрами гор. Смотрит на тебя пристально, даже придирчиво, как на новобранца: по форме ли одет.
К Виноградову я приглядываюсь уже третий день. Двое суток мы прожили с ним в части в комнате для приезжающих. Бывает так: проведешь с человеком день-другой, а впечатление такое, будто прожил с ним многие годы: знаешь, кто он и что он. Общительность, открытая для людей душа — это своего рода талант.
Этот не таков. В те два вечера, что провели мы с ним под одной крышей, Виноградов держался как-то отчужденно, замкнуто. Наша беседа гасла, не успев разгореться. Узнал я лишь, что Виноградов командует заставой, что приезжал на собрание комсомольского актива, задержался «по личной надобности» и что дела на заставе идут «вроде бы ничего». Немного, как видите.
Словом, у меня поначалу сложилось о Виноградове невыгодное впечатление. «Сухарь», — подумал я. Однако политработник Иван Петрович Насонов разубедил меня:
— Не разглядел ты Виноградова. И офицер он великолепный, и душа-человек. А застава у него образцовая. Так что без всяких сомнений поезжай. Я бы тоже с великим удовольствием поехал с тобой, да не могу — дела! А что он малоразговорчив — ничего, разговорится. К тому же сердит сейчас. Обидели зря мужика. Наши хозяйственники постарались. Насчитали с него, понимаешь, за продукты недостачу в триста рублей, а продукты на другую заставу завезли. Бывают такие неувязки. Ну, я им дал взбучку.
С Иваном Петровичем мы знакомы лет пятнадцать, не меньше. Я знал его еще по службе на западной границе. В ту пору он работал инструктором в политотделе, и уже тогда его отличало от других какое-то особое чутье к людям. Он постоянно находился среди людей, и они просто и радостно раскрывали перед ним свою душу, делились самым сокровенным.
Иван Петрович почти все время бывал в разъездах. Заглянет в политотдел на денек — и снова в путь. В те времена политотдельцы строчили уйму бумаг, он же не терпел писанину, да и, по правде говоря, не мастак был писать.
Из каждой поездки Иван Петрович привозил много впечатлений. Изредка его начальник Коровин собирал совещания, на которых политотдельцы отчитывались в своей работе на заставах. Я охотно бывал на таких совещаниях именно из-за рассказов Насонова. Выступления других инструкторов были сугубо деловыми: провел собрание или политзанятие, вскрыл такие-то недостатки, и все в этом тоне.
Насонов же, помимо, так сказать, обязательной программы, привозил с границы какую-нибудь «необыкновенную» историю: то грустную, то смешную, то трогательную, но в которой непременно действовали «необыкновенные люди». Вместе с ними в небольшой коровинский кабинет как бы врывалась пестрая, многоликая, шумная жизнь застав с ее радостями и волнениями.
— Степан Никитич, — обращался он виновато-просящим тоном к Коровину, зная, что тот смотрит на все эти рассказы, как на чудачества своего инструктора, — с каким необыкновенным человеком я познакомился! Позвольте, в двух словах. — И шел рассказ о солдате, который весь свой отпуск проработал в колхозе на тракторе и даже с девчонкой, чудак человек, не погулял, говорит: «Она живет в другой деревне, а пойти туда было недосуг», или о сержанте, у которого опять-таки «необыкновенный голос» и нужно бы его после службы определить в консерваторию; или о том, что комсомольцы лесной заставы отправили в Кара-Кумы большую посылку сушеных грибов. Комсорг у них — золотой парень. Говорит: «В Кара-Кумах мой приятель служит. Надо же его грибным супом покормить! А нам собрать посылку нетрудно: грибов кругом — хоть пруд пруди».
— Ну, а как на заставе у вашего «золотого комсорга» с агитационно-массовой? — спрашивал Коровин.
— Проводится.
— Что конкретно? Какие беседы в этом месяце? Вы в учет заглядывали?
— Нет, в учет я не смотрел, но беседовал. В вопросах текущей политики солдаты разбираются.
— «Разбираются»! И когда же ты, Иван Петрович, работать научишься? — сокрушался Коровин, переходя на «ты». Он и вправду был уверен, что Насонов в политработе зеленый юнец и что его еще надо долго учить уму-разуму.
Нет, как видно, работать Насонов «не научился». Много лет возглавляя политотдел, он не нажил той проклятой солидности, за которой, как за ширмой, прячется равнодушие. Двумя днями раньше я слушал его доклад на комсомольском собрании и с радостью узнал в уже поседевшем и раздобревшем полковнике прежнего, немного восторженного, влюбленного в людей капитана Насонова. В его докладе было столько живых наблюдений, выхваченных из жизни фактов, что у меня невольно вырвалось: «Жив курилка!».
Короче говоря, я не мог ослушаться Насонова и поехал к Виноградову. И не прогадал. Еще в дороге (а ехали мы вместе с Виноградовым) я убедился в той простой истине, что нельзя полагаться на первое впечатление. Выяснилось, что Виноградов служит на заставе девятый год. Примерно столько же и заставскому саду. Уже одного этого совпадения было достаточно. Во мне живет убеждение, может быть, чуточку наивное, что не может дурной человек вырастить дерево. А здесь целый сад, такой роскошный, и где? В пустынных, выжженных солнцем горах!
Деревья, как и люди, имеют свою судьбу. Я упросил — именно упросил — Виноградова рассказать историю сада. Он долго отнекивался, но, видя, что я не отстану, в конце концов сдался.
И вот мы сидим с ним под ветвистым тутовником, и он, не торопясь, ведет свой рассказ. На заставе тихо. Солдаты, что несли службу ночью, спят; остальных увел на стрельбище лейтенант.
— Собственно, я тут ни при чем, заслуги здесь моей нет, — начал Виноградов. — Сад заложили другие. Вот о них, если хотите, расскажу.
— Весной 1954 года, когда я после окончания военного училища приехал на заставу, никакого сада здесь не было и в помине. Кругом горы, небо да бурьян. Казарма стояла на самом солнцепеке. Спрятаться некуда. Вылезет солнце утром из-за горы и целый день глядит на тебя и печет что есть мочи. Хоть бы тучка какая набежала и дала передых. Так нет. С марта по декабрь здесь не бывает ни одного дождика. Словом, сад нужен был до зарезу. Но я тогда и мысли не имел, чтобы посадить его. Не думал об этом и тогдашний начальник заставы Королев.
Алексей Петрович Королев старше меня всего на два года. Мне было тогда двадцать один, ему — двадцать три. Двумя годами раньше он окончил то же училище, что и я. Так вот, Королеву было тогда не до сада. Он не думал задерживаться на заставе, поговаривал о том, что будет просить перевода или подаст рапорт об увольнении. Причина у него самая что ни на есть уважительная — любовь.
Была у Королева в Москве девушка, студентка-медичка, Вера. Когда я впервые увидел ее, то подумал: «У моего начальника губа не дура».
Бывает красота броская, крикливая, что ли. В такой красоте нет души, она холодная. Красота Веры иная. Она была какой-то ласковой, солнечной, радостной.
Мы познакомились в Москве. Случилось так, что я раньше Королева поехал в отпуск, и он попросил меня на обратном пути навестить Веру и передать ей письмо, а главное — попытаться уговорить ее приехать на несколько дней на заставу. «Пусть поглядит и решит. Хватит тянуть канитель», — напутствовал меня Алексей. К тому времени мы жили с ним что называется душа в душу.
Веру я уговорил. Впрочем, уговаривать ее долго не пришлось. Она сама давно подумывала «навестить Алешку, посмотреть, как он живет там в своей каменной берлоге».
Было лето, пора каникул. Вера собралась их провести в Батуми. Мы рассчитали, что она успеет побывать на заставе и вовремя попадет к морю. Короче, на другой день мы были в пути. Вера всю дорогу без умолку болтала, смеялась. Не раз она принималась расспрашивать о нашем житье-бытье, но только я начинал рассказывать, как она обрывала: «Не надо. Лучше я погляжу».
Я любовался своей спутницей, слушал ее веселую болтовню и думал: «Зря Алексей затеял эту поездку. Не станет она жить на заставе, как пить дать — не станет. А почему бы и нет? Живет же Алексей, живут солдаты!.. Но то Алексей, то солдаты. Их обязывает долг и устав. А что обязывает ее? Любовь? Ну что ж, Алексей парень хороший, неглупый, начитанный, им можно увлечься. Надолго ли? — вот вопрос. Поживет она на этих чертовых горах месяц, другой, пожарится на солнышке, убедится, что ни сегодня, ни завтра, ни через месяц ей некуда идти, что нет здесь ни театра, ни парка, ни магазинов, а главное — нет дела, и сбежит. У Алексея дело есть, он занят с утра до ночи, ему не хватает суток. А к чему она приложит свои руки, свои знания? Праздная жизнь не по ней. У Веры, как видно, натура деятельная. Да, задачка не из легких…
Так я думал. Пророк из меня плохой, но в данном случае я оказался прав. Вера погостила на заставе двое суток и уехала, явно разочарованная и погрустневшая. Правда, старалась быть веселой, чтоб не особенно огорчать Алексея.
Перед отъездом она пришла проститься. Помню, солдаты окружили Веру, среди них было немало москвичей.
— Ну как, вам понравилось у нас? — спросил кто-то.
— Хорошо, но только жарковато. Да и голо. Я очень люблю цветы, а у вас их днем с огнем не сыщешь.
— Вы приезжайте к нам весной! Маков тогда у нас — океан. Горы алыми становятся.
Солдаты — народ, знаете, какой! Им дай только повод позубоскалить. Словом, беседа сразу приняла шутливый тон.
— Что же вы раньше-то не сказали! — не унимался один солдат. — Мы бы снарядили в город делегацию и всю оранжерею перетащили в вашу комнату!
— Свою оранжерею иметь надо, — вступил в беседу еще кто-то. — Мы для вас цветник разобьем, сад вырастим, только приезжайте.
Вера — девушка общительная, в карман за словом не полезет. На шутку отвечает шуткой.
— Согласна, — говорит она. — Если сад будет, приеду.
На самом же деле приезжать она не собиралась. И это Алексей знал. После отъезда Веры он как-то сразу сник, сдал. На людях старался быть веселым, делал вид, что размолвка с невестой его не особенно огорчает. Но это ему плохо удавалось. Выдавали глаза, в которых была тоска.
У командира и голова должна быть ясной и настрой души хорошим. Иначе все пойдет вразнобой. Так оно и случилось. Алексей, занятый своими невеселыми мыслями, отошел от дел. Я же тогда еще не оперился и помочь своему начальнику, оказавшемуся в беде, не мог.
В эту грустную для нас пору и нагрянул к нам Иван Петрович Насонов, получивший назначение в наш отряд.
Обошел он заставу, облазил все углы и остался недоволен.
— Живете, — сказал он, — как кроты. Уныло, тоскливо. Пора корни в землю пускать. Нельзя временщиками жить. Сад надо закладывать, вот что! Вода есть, сам видел: в ущелье ручеек из-под камней бьет, можно к заставе арык провести. Водоем сделать, чтобы от зимы вода к лету сохранялась. Выходит, дело за вами. Скоро снова приеду и тогда в деталях обсудим. К осени надо саженцы доставать…
И Насонов потом приезжал не раз. Был тогда на заставе солдат Пчелкин с редким именем — Харитон. Родом Харитон с Тамбовщины. Его село — названия сейчас не помню — на всю область славится садами. И, по рассказам Харитона, сады там роскошные, тянутся на многие километры. Так вот, с этим Харитоном Иван Петрович и возглавил работы. Они облюбовали участок, разбили на квадраты, определили, где что посадить, достали садовый инвентарь, закупили саженцы. Посадками занимались все солдаты, но опять-таки при консультации Харитона и Ивана Петровича.
Я тогда не мог понять, о ком думал Иван Петрович, затевая всю эту историю с садом. О Вере и Алексее? Он знал об их размолвке и, конечно, пытался помочь. Или думал он о Харитоне Пчелкине и других солдатах заставы? Теперь для меня ясно, он думал и о тех и о других.
Вы бы видели, как по-детски счастливы были солдаты, когда весной молодые яблони, абрикосы, груши дали первые зеленые побеги! Больше всего ребят обрадовало то, что однажды весной в саду появился соловей. Понимаете, в этих местах такая райская птица! Теперь каждую весну появляется и поет — заслушаешься!
Понимаете, этот сад как бы привязал солдат к заставе. Любят они ее. Пять-шесть лет прошло, как уехали многие, а до сих пор письма шлют, интересуются, как сад, как яблони. Обратите внимание: на каждом дереве бирка. На ней написана фамилия солдата, который дал этому дереву жизнь. Кто у нас служит? Курские, тамбовские ребята, есть с Украины, из Белоруссии. Везде сады — ну и у нас сад. Может, похуже, чем на Тамбовщине, но сад. С ним и служба идет радостней!
Виноградов умолк.
— Ну, а Вера и Алексей, что с ними? — не вытерпел я.
— Чудно, понимаете, получилось, — продолжал Виноградов. — Насонов каким-то образом достал адрес Веры, и она была в курсе всех событий на заставе. «Виноват» в том был Иван Петрович. Случалось, что солдаты-москвичи летели самолетом в отпуск. Иван Петрович слал Вере букет тюльпанов или роз, «выращенных на заставе», или посылку абрикосов, «снятых с заставского сада». Вера, безусловно, догадывалась об этой маленькой хитрости Насонова, тем не менее посылки принимала. А кончилось все это свадьбой. Алексей и Вера поженились.
— А где они сейчас?
Виноградов не ответил.
На другой день вечером, когда дела на заставе были закончены и я уже собирался уезжать, меня пригласил Виноградов на чашку чая. Жил он в расположении заставы, в небольшом домике. Домик, как и казарма, утопал в зелени.
Встретила нас молодая женщина лет двадцати шести. Она была легка, стройна, светлые вьющиеся волосы обрамляли ее загорелое, красивое лицо. «Вера!» — промелькнуло у меня в голове. Но она протянула руку и сказала:
— Екатерина Сергеевна, а лучше Катя.
Я смотрел на нее и думал: «Да ты вовсе не Катя, а Вера!» И цветы, которых в комнате было много, и то, что Катя — врач и училась в Москве, — все это подтверждало мою догадку.
Я провел у Виноградовых приятный вечер, порадовался вместе с хозяевами успеху Кати. Диссертация, которую она готовила в этих горах, получила одобрение самого Бориса Владимировича Егорова, виднейшего специалиста по детским болезням.
Распрощавшись, я скоро покинул заставу с молодым садом. Ни у кого не стал уточнять, кто посоветовал Кате писать диссертацию, как она оказалась врачом районной больницы. Во всем этом был виден почерк Насонова.
— Ну вот, товарищ старший лейтенант, — сказал Соболевский. — Вскорости отслужу действительную и укачу на свою Гомельщину. А с чем укачу? Так и не задержал ни одного нарушителя…
Коломыцев глянул на него, отметил: весельчак и шутник, Соболевский сейчас строг, сдержан, даже, пожалуй, грустноват. Они сидели в канцелярии вдвоем: Коломыцев — возле окна, за письменным столом, Соболевский — у стены, под схемой участка, завешенной белой шторкой. Было тихо, лишь в ленинской комнате приглушенно бормотал радиоприемник да в канцелярии билась, нудно жужжала крупная муха.
— Не горюй, Вячеслав, — сказал Коломыцев. — Свой срок ты отслужил честно, с полной выкладкой. А это что-нибудь да значит!
— Утешаете, товарищ старший лейтенант? — Соболевский слегка улыбнулся. — Нет, что ни говорите, не повезло мне. Черт его знает, и граница здесь боевая — дай боже, не зевай, и задержания у других были… А мне вот не повезло!
После паузы попросил:
— Товарищ старший лейтенант, расскажите, как вы тогда задержали лазутчиков.
— Да я уж тебе рассказывал…
— Еще хочу послушать.
— Ну ладно, — согласился Коломыцев, любивший такие, как он выражался, минуты неслужебного времени.
— Слушай, Вячеслав, как было дело… Служил я в ту довольно далековатую пору — это 49-й год — на другой заставе, и звание у меня было самое что ни на есть солдатское — рядовой. В дозор мы вышли с Федором Перепелицей, был у меня такой дружок, развеселый парень, песенник вроде тебя. Я — старший наряда, он — младший. Ночь, темень невозможная. Как положено, идем вдоль границы, всматриваемся в темноту, прослушиваем местность. И за границей, и у нас — ни звука. Только ветер в камышах посвистывает. Около каменной россыпи, где сливались две речки, залегли. Пять минут лежим, десять… Сквозь обрывки туч проглянула луна, и вдруг видим: двое, пригнувшись, крадучись, выходят из камышей, приближаются к заграждению, трогают проволоку, а руки — в резиновых перчатках. Пробуют, значит, не пропущен ли ток. Что-то шепчут не по-русски. И начинают резать проволоку. Картина ясная! Я отдаю команду, и мы с Перепелицей берем их в клещи: я — с одной стороны, Федор — с другой. Делаю окрик: «Стой! Руки вверх!» Тот, что был ближе к нам, от неожиданности уронил ножницы, опешил, мы его взяли быстренько. А второй через заграждения напролом бросился к реке. Я кричу Перепелице: «Охраняй задержанного!», а сам мчусь вдогонку за вторым нарушителем. Сердце страшно бьется, в глазах круги, и одна мысль: «Не упустить!» Федор потом подшучивал: «Ты прямо, как чемпион по скоростному бегу!» Нагнал врага я уже подле воды… Ну, вот и все.
— Повезло вам. — На круглом твердоскулом лице Соболевского улыбка, на этот раз неудержимо широкая и устойчивая. — Недаром у вас много родинок — везучий!
Коломыцев тоже улыбается, хочет ответить, но в этот момент звонит телефон. Он берет трубку и сразу становится собранным, официальным: «Здравия желаю, товарищ майор… Так точно.. Будет выполнено…»
Коломыцев встает, расправляет под ремнем складки гимнастерки:
— Товарищ старший сержант, надо подготовить мишени к завтрашним стрельбам.
— Слушаюсь! Разрешите идти? — Соболевский вскидывает руку к фуражке, четко поворачивается и выходит из канцелярии — широкоплечий, крепкий, стремительный. А Коломыцев не спеша достает из сейфа наставление, раскрывает книжечку. Все знакомо, к стрельбам готов. Но он листает страницы, внимательно перечитывает раз, другой. И задумывается.
«На стрельбище завтра нужно выйти пораньше. Интересно, какая будет погода, не помешает ли? Сегодня целый день моросит дождик. Хоть ветра нет, и на том спасибо. Отстреляемся успешно, я в этом уверен. А стрельбы важные, ответственные, это как бы репетиция перед инспекторской проверкой. Проверка, проверка… Но Соболевского на ней, наверное, уже не будет — демобилизуется. Да, демобилизуется. Жаль, как жаль с ним расставаться…»
За окном шуршал дождь, дождинки извилисто стекали по стеклу; сумрак наползал из оврага, вязко, прочно обволакивал заставу, скрадывал очертания забора, наблюдательной вышки, проволочных заграждений.
«Надо бы сходить домой поужинать», — подумал Коломыцев, не двигаясь с места.
Он доложил по телефону в штаб отряда о точном времени завтрашних стрельб и, подперев щеку кулаком, долго сидел, размышляя о Соболевском.
Да, настанет день, и они распрощаются. Надолго, может быть, навсегда. Почти три года пролетело. А кажется, давно ли прибыл Соболевский на заставу? Под великоватой гимнастеркой торчат острые лопатки, голос звонкий, мальчишеский, то крепчает, то затихает: «Профессии я, извиняйте, мирной: штукатур». В голубых глазах — застенчивость. Но он быстренько раздался в плечах, теперь гимнастерка трещит! — голос заматерел, подохрип, и взгляд затвердел, хотя по-прежнему голубой-голубой. Добрый из него пограничник получился, надежный.
Привык я к нему, привык. На глазах рос парень. Дал ему рекомендацию, когда вступал в кандидаты, дал рекомендацию, когда вступал он в члены партии, выдвинул в старшины. И парень не подвел. На него можно положиться во всем. А вот скоро прощаться…
В коридоре говор. Коломыцев прислушался: ровный, властный баритон — Соболевский, срывающийся, нервный тенорок — Петров.
— Почему не вычистил оружие?
— Так я же чистил, товарищ старший сержант!
— А канал ствола грязный, я проверял… Вычисти и доложи.
— Слушаюсь!
Вот так Соболевский разговаривает с подчиненными: спокойно, без крика, но в его тоне столько властной убедительности, что всякий понимает: пререкаться бесполезно. И еще понимают: Соболевский не только требует с солдат, но и печется об их нуждах, как говорится, денно и нощно. В том, что на заставе хорошо устроен солдатский быт, немалая заслуга старшины…
А через пяток минут Коломыцев услыхал, как Соболевский в ленинской комнате шутил:
— Дадим приемнику отдохнуть? Споем, хлопцы!
И повел размашисто, раздольно:
Заправлены в планшеты космические карты,
И штурман уточняет в последний раз маршрут…
Всегда так: соберет пограничников в кружок и заводит песни. Он их знает множество. И про космонавтов, и про целинников, и про геологов, и про солдат, и про любовь — какие угодно! А сколько народных знает! На заставе служат русские, украинцы, белорусы, узбеки, армяне, молдаване — для каждого у Соболевского найдется родная, задушевная песня. А ладная песня большое дело делает: окрыляет человека, будит в нем светлое, душевное.
Пение кончилось, однако Коломыцев очнулся не сразу: еще ждал песен… Но в канцелярию, скрипя сапогами, вошел Соболевский с широченной улыбкой:
— Товарищ старший лейтенант, неплохая обновка, а? — и еще резче заскрипел сапогами.
— Когда ж ты сумел переобуться? — озадаченно спросил Коломыцев.
— Сумел! Славные сапожки? Хром! Специально пошил перед демобилизацией. Буду щеголять в «гражданке»!
— Ну, а если срочный вызов на границу? Ведь дождь, грязища…
— Ничего! — Соболевский любовно похлопал ладонью по голенищу.
…На квартиру Коломыцев пришел, когда дочь и сын уже спали…
К ночи дождь усилился, мерно и глухо барабанил по крыше. Соболевский прошелся по канцелярии — он оставался за начальника, — пробормотал: «Ну и погодка…» Но тут же подумал, что для здешних небогатых влагою мест дождь — благодать. Так что лей себе на здоровье. Правда, пограничникам трудновато придется по такой погоде, зато земля получит вдоволь воды, заколосятся хлеба, затучнеют пастбища. Лей, пожалуйста!
Он вышел на улицу, проверил службу часового, вернулся в канцелярию и, пока все было спокойно, сел писать письмо. Он писал часто — и не только отцу с матерью. Гораздо чаще одной дивчине на Гомельщине. У него есть ее фотография, сама прислала. Хотя что на карточке увидишь? Разве увидишь, что коса у нее светлая и мягкая, как лен, глаза зеленые, как полесские пущи, а губы сочные, яркие, как ягоды рябины, которая по осени рдеет под окном хаты.
Соболевский разгладил лист тетрадной бумаги, погрыз кончик ручки, окунул в чернильницу, косо вывел: «Здравствуй, моя любимая…» Конечно, любимая. Он любит ее, очень любит. И она его тоже. Конечно, поженятся. Но, наверное, не сразу. Родители правильно советуют: обживись, устройся с работой, закончи вечернюю школу, а после и в загс. Легко сказать: после… Я же люблю ее! И вскорости увижу. А с заставой, с ребятами, со старшим лейтенантом распрощаюсь. Скажу ему: «Не поминайте лихом, Алексей Григорьевич» — тогда можно его и так назвать, считай, уж буду в «гражданке».
Я укачу до дому снова штукатурить, а он останется командовать заставой. Ну что ж, каждому свое. Я, можно сказать, штукатур по призванию, а Алексей Григорьевич пустил корни в пограничной службе. Да как глубоко пустил! Нашу заставу своими руками строил, когда еще солдатом тут служил. Котлован под фундамент рыл. Окончил школу сержантского состава и опять на заставу — старшиной. Окончил офицерское училище и опять сюда — начальником. Здорово? Для Алексея Григорьевича наша застава что родимый дом. И для меня она останется родимым домом, где бы я ни жил и сколько бы ни прошло после службы времени.
И с женой у Алексея Григорьевича здорово получилось. Родилась и росла на границе, на Днестре, отец был майором, комендантом погранучастка. Погиб в первые дни войны с фашистами. А мать ее так и говорит: «Мы с Валечкой насквозь пограничные…» Хорошо пограничнику иметь такую жену!
А у меня как получится? Будет ли понимать меня с полуслова, как Валентина Николаевна понимает Алексея Григорьевича? Я сейчас напишу ей об этом…
Соболевский вздохнул, посмотрел на часы: перевалило за полночь. Дописал письмо, сложил его вчетверо, заклеил конверт, но адреса надписать не успел: раздался сигнал тревоги с границы. Соболевский вбежал в казарму, зычно крикнул:
— В ружье!
Доложил Коломыцеву, тот приказал:
— На лошадей! К месту происшествия!
Соболевский и Кошалковский, рядовой первого года службы, высокий, сутуловатый украинец, бросились к автоматам, затем — во двор, к конюшне.
— Живей, Василь! — крикнул Соболевский и прыгнул на заплясавшую лошадь.
Часовой, торопясь, распахнул ворота, и конники вымахали с заставы, поскакали вдоль границы: впереди — Соболевский, чуть сзади — Кошалковский.
Дождь хлестал в лицо, впитывался в одежду, тонкими струйками тек за шиворот, автомат колотился о грудь, из-под копыт лошади вылетали ошметки грязи, а Соболевский мысленно упрашивал: «Живей, Гнедко, живей! Чтоб не опоздать, чтоб перехватить их!»
Перехватить их… А кто они?
Когда Вячеслав Соболевский вечером беседовал с начальником заставы, они вышли с окраины приграничного города. За спиной остались уличные фонари, неоновая реклама кинотеатра, гудки легковых машин, людская речь.
Они тотчас же свернули с шоссе в поле, зашагали на запад. Их было двое, молодых, сильных. Они шли ходко, след в след, их подошвы растаптывали стебли озими, глаза ощупывали темноту, а пальцы сжимали оружие…
— Здесь кратчайший путь к границе, — сказал один.
— Да, — сказал другой.
Когда Вячеслав Соболевский распевал с ребятами, эти двое вышли к речке. На поляне, поросшей цветами, разделись и, держа над головой оружие и одежду, переплыли на противоположный берег.
— Теперь совсем близко, — сказал один.
— Да, — сказал другой.
Когда Вячеслав Соболевский заступил на дежурство, те двое спустились в овраг, пересекли ручей в камышах, миновали каменную россыпь в лишаях и верблюжьих колючках, посидели у родника, попили, отдохнули перед решающим броском.
— Если окликнут зеленые фуражки, стреляй на звук, — прошептал один.
Другой кивнул.
Когда Вячеслав сочинял письмо в Гомель, они поднялись из оврага на косогор и по пашне, увязая в раскисшей земле, побежали к границе, у проволочного забора упали, залегли, стали делать подкоп, чтобы пролезть.
Сечет дождь, смачно шлепаются ошметки грязи, вздымаются лошадиные бока, а Соболевскому кажется, что это он сам так дышит — тяжко, прерывисто. Живей, Гнедко, живей!
Слева чернели сопредельные холмы, справа — проволочный забор. Лучи следовых фонарей выхватывали из мрака нити колючей проволоки, столбы, контрольно-следовую полосу. И вдруг в снопе света — две фигуры: распластались, вжимаются в землю… Но земля их не скрыла: фигуры белеют на черном фоне.
— Кошалковский, нарушители! Держи под огнем!
На какое-то мгновение ложбина скрыла их, но когда пограничники опять въехали на гребень, Соболевский, напружинившись, прыгнул с лошади. Он угодил на проволочный забор, однако не почувствовал, как железные колючки впились ему в ноги и руки, рванули тело. Держа автомат на изготовку, он ринулся к лазутчикам:
— Встать! Руки вверх!
И столь внезапным было его появление здесь, рядом с ними, что нарушители растерялись, встали на колени, подняли руки. Соболевский ударом сапога отшвырнул от них оружие.
А на подмогу уже спешил с фланга дозор — рядовые Виктор Курьянов и Петр Ткачев. С заставы скакал старший лейтенант Коломыцев с группой солдат.
Когда нарушителям связывали руки, один из них, катая желваки, сказал Соболевскому:
— Откуда ты, проклятый, взялся? Как снег на голову… Жалко, не успел влепить пулю в твою зеленую фуражку!
А второй промолчал, отвернулся.
На заставе Коломыцев обнял Соболевского за плечи:
— Молодчина, Вячеслав! Поздравляю: исполнилась твоя мечта.
Соболевский, возбужденный, радостно закивал:
— Точно, товарищ старший лейтенант. Как по нотам получилось. Теперь и домой не стыдно заявиться.
И тут он обратил внимание на свои сапоги: сплошные лохмотья, колючая Проволока не пощадила хром. Соболевский ахнул, вроде бы шутейно схватился за голову. Но Коломыцев видел, что ему не до шуток.
— Каюк обновке, — сказал Соболевский, смешно шлепая бывшими сапогами по полу. — И разносить не разносил!
— Не горюй, — сказал Коломыцев. — Я дарю тебе свои… Хром что надо!
— Спасибо, товарищ старший лейтенант, только я не возьму. Вам самому нужно.
И сколько ни уговаривал его Коломыцев, Соболевский стоял на своем: благодарствую на добром слове, но этого подарка не приму.
А вскоре на заставу приехал начальник отряда. Он объявил, что участникам задержания присваиваются внеочередные звания, а Соболевский, Кошалковский, Курьянов, Ткачев и Коломыцев награждаются медалью «За отличие в охране государственной границы СССР». Майор крепко пожал каждому руку, Соболевскому заметил:
— Что-то ты, старшина, кислый малость!.. Здоров ли?
Коломыцев прищурился, сказал:
— Товарищ майор, разрешите вас на минутку?
Они вышли в соседнюю комнату. Когда вернулись, начальник отряда с лукавой торжественностью проговорил:
— Кроме того, я награждаю старшину Соболевского деньгами…
Денежная награда была как раз такой, чтобы сшить новые хромовые сапоги. И старшина Соболевский сшил их.
А недавно на заставу из Гомеля пришла весточка:
«Дорогой и уважаемый Алексей Григорьевич, боевые друзья! Перво-наперво сообщаю: с работой я устроился, с учебой тоже. И еще — женился! Потому что и работать, и учиться, и вообще жить легче, ежели с тобой любимый человек. Видите, с «гражданкой» у меня полный порядок. А как у вас, Алексей Григорьевич, как там застава? Я хоть нынче и старшина запаса, но все одно душой с вами. Представляете, иногда даже во сне вижу границу, заставу И про задержание свое вспоминаю. И к случаю даже иногда рассказываю про него. А сапоги хромовые ношу…»
Коломыцев дочитал до этого места и улыбнулся. Подумал: «Счастливой тебе жизни в «гражданке», Вячеслав. Работай, учись, люби. Широко и твердо ходи по родной земле в своих памятных сапогах и пусть им не будет износу!»
Рустам Гумиров вернулся с границы. Дал автомату немного отогреться, потом тщательно вычистил его и поставил в пирамиду. Удовлетворенно потирая озябшие руки, направился в казарму. Проходя мимо доски приказов и объявлений, остановился. Красным карандашом на тетрадном листке было написано:
«Сегодня в двадцать часов состоится партийное собрание. Повестка: прием рядового Юрия Брагина кандидатом в члены Коммунистической партии…»
Он не дочитал до конца, пробежал строчки сначала. Постоял минуту-другую, круто повернулся и почти побежал в курилку. Вынул измятую пачку сигарет, дрожащими пальцами чиркнул спичкой, прикурил. Глубоко вдохнул табачный дым, откинулся на спинку стула, закрыл глаза. И в ту же минуту отчетливо всплыли щемящие сердце воспоминания…
Машина, последний раз подпрыгнув на ухабине, въехала на территорию заставы. Поднятая автомобилем пыль медленно оседала на липких листочках тополя, и они тихонько трепетали, пытаясь стряхнуть ее с себя. Запоздалый соловьишко, услышав гул мотора, притих и больше не начинал своей весенней песни. Всходило большое солнце. День обещал быть хорошим.
— Ни пуха тебе, ни пера! — шутливо говорил шофер Гумирову. — Доложи начальнику… Да вот он и сам.
Гумиров оглянулся и увидел идущего к ним черноволосого старшего лейтенанта, но не шелохнулся, продолжал стоять, опершись о крыло машины.
— Новенький? — спросил офицер.
— Да… Вот приехал к вам служить… — начал было Гумиров, но, встретив в глазах начальника гнев, смешался.
— Отставить, товарищ солдат! — сурово сказал офицер. — Почему перед старшими развязны? Почему не докладываете, как положено по уставу?
— Я хотел… — собрался заговорить Гумиров.
— Не перебивать! Что у вас за вид?
Выглядел Гумиров действительно далеко не по-солдатски: выцветшая фуражка, неизвестно чем перемазанное обмундирование, давно не чищенные сапоги. Но больше всего делало Гумирова неприглядным его лицо, угрюмое, серое, неприветливое.
— Даю вам срок до обеда. Привести себя в полный порядок.
Сказав это, офицер пошел, но на ходу, оглянувшись, добавил:
— Ровно в четырнадцать часов по полной форме доложите о прибытии.
— Ишь ты! Видали мы… — начал было Гумиров, когда начальник скрылся в тополевой аллее. Но шофер сделал такое недовольное лицо, что Гумиров осекся.
— Давай, друг, топай выполнять приказ, не теряй времени. Привет! — шофер махнул рукой и полез под машину проверять кардан.
Гумиров зло сплюнул, надвинул поглубже фуражку, взял нехитрые солдатские пожитки и пошел к казарме.
Он удалялся, а водитель из-за колеса наблюдал за ним. Было что-то тоскливое в сгорбленной спине новичка.
— Фрукт, — вздохнул шофер и гаечным ключом приподнял козырек фуражки, — нелегко ему будет с таким гонором.
Новый человек на заставе — событие. Когда приезжают молодые солдаты, только что закончившие учебный пункт, их стараются принять так, чтобы первая встреча с границей запомнилась на всю жизнь. Молодых расспрашивают о доме, о семье, кормят самым лучшим обедом, рассказывают о пограничной службе. И солдаты благодарны старослужащим, стараются перенять у них все ценное, нужное здесь на границе. Не менее интересными бывают и встречи с бывалыми солдатами, которые приезжают иногда для дальнейшего прохождения службы или в командировку.
Совсем иным было знакомство с Гумировым. Никто не знал, почему он приехал сюда. Это и не интересно. Главное — новый человек. И, как и всех, его тесным кружком обступили солдаты.
— Земляк, а чего это ты такой чумазый?
— И невеселый притом!
— Отвяжитесь! — высокомерно сказал Гумиров и каждого в отдельности измерил презрительным взглядом.
Огорченные пограничники стали расходиться, недоуменно пожимая плечами. А один не выдержал:
— Псих какой-то!
А Гумиров уже сидел в столовой и доедал свой завтрак. Он жевал молча, тяжело положив локти на стол. Взгляд его блуждал по стенам, по всему помещению столовой. Вид у него был, какой бывает у человека, который так много видел, так много знает и все, решительно все ему наскучило, опостылело. Неожиданно его губы растянулись в недоброй, злорадной ухмылке. Потом он так обидно расхохотался, что повар, наблюдавший за ним, крикнул:
— Ты что хохочешь? Не нравится тебе картина?
— А тебе нравится?
— Ее рисовал наш товарищ, солдат…
— Солдат? — Гумиров еще раз презрительно окинул взглядом копию с картины «На привале». — Неужели ты думаешь, что эта мазня напоминает работу Гогена? И не рисовал, а писал. Впрочем, он, пожалуй, рисует или даже красит, как маляр. Художник… — Гумиров шумно встал и пошел к выходу.
— Стой, а убирать после тебя кто же будет?
— Разве здесь нет официантки? — криво усмехнулся Гумиров.
— Ты что? Совсем спятил? — рассердился повар.
— Уберешь сам! — отрезал Гумиров и хлопнул дверью.
…Солнце уже вовсю грело землю. Она благодатно источала самые лучшие запахи: первой борозды, тополиного клея, цветов. Горы торжественно стояли на страже этой первозданной тишины, дополняли спокойный синий пейзаж. Налетающий изредка ветерок лишь подчеркивал это спокойствие.
Гумиров в одних трусах стоял у ручья и усердно намыливал распластанные на скамейке брюки. Темные струйки стекали в ручей, и тот, весело подхватив их, уносил далеко-далеко. «Может быть, в какое-нибудь море или озеро, — думал солдат, увлекшись своим нехитрым делом. — Может быть, в океан, и акула хлебнет после моей стирки… Фу ты, какая чушь! И все равно где-то будут эти струйки и напомнят кому-нибудь, что живет-де такой…»
— Поэт воды кипяченой и ярый враг воды сырой!
Гумиров услышал голос и поднял голову. Перед ним стоял светловолосый солдат и, покачиваясь на носках, широко улыбался.
— Чего тебе? Видишь, работаю. Чего встревать, когда не просят. Давай валяй отсюда, пока автобусы ходят!
— Ну-у, какой сердитый… Работаешь — работай, я тебе не мешаю, — добродушно заговорил светловолосый. — Иду я, слышу, человек молитву читает, подхожу, а он уж до Маяковского добрался. Думаю, надо помочь.
— А что, я вслух? — удивился Гумиров. — Ты все слышал?
— Да нет. Немножко. Про акулу только успел. Уверяю тебя, акулы все начисто помрут от такого питья. Правда, не знаю, дойдет ли оно до акул, но вон до тех хохлаток, — солдат указал рукой на дальний сарайчик, — дойдет обязательно. Поэтому потрудись отодвинуться со своей стиркой несколько подальше от ручейка.
Неожиданно для самого себя Гумиров подчинился, и вместе они перенесли скамейку чуть в сторону.
— Теперь давай покурим, как тебя зовут, марсианин? — усаживаясь на траву, спросил светловолосый.
— Зовут меня Рустам! — раздраженно крикнул Гумиров. — И никакой я не марсианин!
— А меня Юрка, фамилия Брагин, — не в тон собеседнику, спокойно сказал светловолосый.
— Так вот, зовут меня Рустам. Сидел на гауптвахте. Приехал к вам служить. Ясно? А теперь проваливай, курить с тобой не собираюсь, мне некогда. Я должен выстирать свои штаны и в них нанести визит вашему начальству.
Несколько секунд они смотрели друг на друга. Брагин нервно мял в пальцах сигарету.
— Слушай, ты, марсианин! Да, да, марсианин! Иначе и не назовешь. Ты вроде с неба свалился на грешную, как тебе кажется, землю. Слушай, дурачина! Ты был в Кушке? Ты жарился в шестидесятиградусном пекле? Ты ходил по тем барханам? Ты видел, как ломается от соли гимнастерка? То-то! А старший лейтенант Селиванов служил в Кушке не один год. И не одну его гимнастерку разрушила соль. Это раз! Второе. Я не спрашиваю тебя о прошлом, сидел ты там где или нет. Хотя с таким поведением тебе и положено быть там. Но если ты парень умный, я в этом не сомневаюсь, ты будешь человеком и больше не попадешь туда. Приехал к нам служить, так служи, как все мы служим. А старший лейтенант не только наш, но и твой с сегодняшнего дня начальник. И будь добр уважать его так, как все мы его уважаем. Понял?
Брагин сделал паузу, чтобы перевести дыхание.
— А относительно твоих брюк — не спеши, стирай хорошенько, все равно они к обеду не высохнут. Закончишь, приходи ко мне, дам тебе вторую пару, переоденешься. Кстати, какой же ты солдат, если намочил одни брюки и остался в трусах. У тебя должны быть еще гимнастерка и брюки, а их нет.
Гнев Брагина прошел, и он примирительно добавил:
— И потом… Не будь ты таким. У нас ребята друг другу все отдают, а ты за два часа отпугнул от себя всю заставу. Как в глаза теперь смотреть будешь…
Брагин ушел. А Гумиров продолжал еще долго стоять с мокрыми брюками в руках, ничего не понимая, ничего не видя перед собой.
Что-то перевернулось внутри у солдата. Гумиров и сам не мог разобраться что же. Разговор с Брагиным не выходил у него из головы. Его мучила досада. Он вдруг поймал себя на том, что не злость внутри у него к Брагину, а нечто незнакомое, жалость к себе, что ли… И еще он подумал о том, что никогда еще с ним так не разговаривали. Обычно говорил он. А люди старались не ввязываться, сторонились его. А тут, пожалуйста, без боя сдать былые позиции. Эта мысль заставила Гумирова собраться в комок, как перед дракой, зажечь недобрые огоньки в глазах. Но он снова вспомнил этого белобрысого Брагина и разжался, и погасла злоба.
Возбужденный разговором Брагин в это время в ленинской комнате быстро писал. Давно уже была мысль о вступлении в партию, но все как-то не получалось. Сегодня он решил твердо. И вот сидел и писал заявление.
Кончил, полюбовался на аккуратные строчки, свернул листок. Задумался. Среди всего прочего пришел ему на ум и разговор у ручья. «Ну и тип, — усмехнулся Брагин, — ни с того ни с сего…» Потом он встал и направился к двери с табличкой «Начальник заставы».
Старший лейтенант Селиванов не дослушал доклада Брагина, приветливо пригласил его сесть.
Он любил этого светловолосого парня, как сына. И часто, увидев Брагина, Селиванов почему-то вспоминал своего Сережку. Ничего похожего между ними. Сергей еще школьник, в интернате в городе. Брагин солдат. Просто общее у них — молодость. Все нравилось Селиванову в Брагине: и безупречность в выполнении приказов, и общительность с товарищами, и добросовестность, с какой он относится к любой работе. Нравилась ему еще одна черта характера Брагина. Этот парень не может оставить без внимания никого. Душевной щедрости у него, кажется, на десятерых.
И если они оставались одни, Селиванов «нарушал» устав, называл Брагина просто Юрой.
— Рассказывай, с чем пришел.
— Вот, товарищ старший лейтенант, — Юрий подал офицеру листок.
Селиванов быстро прочитал заявление.
— Так… — протянул он и стал серьезным, даже официальным. — Я как секретарь партийной организации не возражаю. И даже рад вас рекомендовать. Вы вполне заслуживаете этого. Но… — он внимательно посмотрел на Брагина, — как у нас Гумиров?
— Да как вам сказать. Мы с ним знакомы недавно, вот только сегодня. Какой-то он странный… Но, мне кажется, неплохой.
— Юра!.. Да нет же плохих людей, нет. Плохими делают их обстоятельства. Сегодняшнюю историю я знаю. Гумирову трудно. Разгульная доармейская жизнь, блеск ресторанов, верхушки модерна. Копни у него поглубже, ничего там не найдешь — пустота! Ты думаешь, его тяготит воинский порядок? Нет! Он злится на себя. Он не встретил еще, думаю, и не встретит человека, хоть чуточку похожего на него самого. Он видит, что все здесь простые парни, ничем не кичатся, а ведь у многих из них за плечами и институт, и завод. Ты понимаешь, что он не может здесь найти человека своего круга, у него нет друзей. А без этого нельзя. Друг у Гумирова должен быть. И настоящий, который поможет ему именно в эти трудные для него дни. Поэтому, — офицер поднялся, — от тебя многое зависит. Первый, кто отчитал его, — ты. И я уверен, он об этом еще помнит. Так сказать, знакомство состоялось, пусть даже на почве ссоры. Ты должен ему помочь, Юра. А с заявлением, пожалуй, подождем. Это будет лучшая тебе характеристика.
Несколько дней Гумирова не посылали в наряд. Время, он проводил на берегу горной речки Архарки, что шумела прямо у ворот заставы. Он шел туда с удочкой, надеясь поймать форель, но так и возвращался ни с чем. У него никак не хватало терпения часами ждать. Когда ему надоедало сидеть над водой, он ложился на спину и смотрел на небо. Оно было синим-синим. Казалось, можно окунуться с головой в эту синеву и плескаться, как в море. Размечтавшись, он даже вздремнул.
— Гумиро-ов!
Гумиров открыл глаза и увидел, что по тропинке к речке бежит дежурный по заставе ефрейтор Рубцов.
— Гумиров, бегом к старшине!
— Зачем это я ему понадобился?
— Не знаю, сказал, чтобы быстро шел.
— Ладно, иди, сейчас буду. — Гумиров лениво махнул рукой, потом принялся собирать рыболовные снасти.
Старшина Шляпников уже ждал его в складе.
— Вот вам вторая пара обмундирования. Но если и оно вовремя не будет стираться… — старшина даже глаза закатил, соображая, что же будет, если Гумиров опять будет неряшлив. — Одним словом, носите на здоровье!
— Спасибо, товарищ старшина, но…
— Никаких «но»!
Солдат был немало удивлен. Ведь срок для получения новенькой гимнастерки и брюк не пришел, а ему вдруг выдают. Это бывает только в исключительных случаях.
В столовой, как всегда, оживленно. А сегодня особенно. Суббота. После ужина кино. Настроение у всех праздничное. Солдаты подводят итоги дня. В общем-то, все, как и вчера, и позавчера, как и месяц назад: служба, отдых, хозяйственные работы, письмо родным или от родных и опять служба, служба… К этому распорядку давно привыкли. И так, что иначе жизнь уже и не представляется. Но каждый, не высказывая этого вслух, думает о той жизни, которая далеко-далеко сейчас от них и которая так близка им, потому что каждый знает: она, та жизнь, бурлит благодаря этой, солдатской жизни, которой они живут изо дня в день.
— Ну, как каша? — спрашивает, улыбаясь, Брагин.
— Ничего, — отвечает Гумиров.
Они все чаще оказываются рядом после того разговора у ручья. Брагин не навязывается, ничего не предлагает. Просто они рядом.
— Да? — поднял брови Брагин. — А я думал, не понравится?
— Почему это?
— Так ведь я не специалист.
— А при чем ты?
— Сегодня, брат, кашу готовил я. Зорин заболел. Вот я и решил его подменить. В туристских походах неплохие обеды готовил.
— А… — протянул Гумиров и почувствовал, как краска заливает его лицо.
— Ты бывал в туристских походах? Вот здорово, правда?
Но Гумиров уже не слушал. Ему показалось, что вся застава смотрит на него с упреком. Мол, видишь, Брагин после службы даже не отдохнул, готовил тебе кашу, а ты… Гумиров заставил себя поднять голову. Поднял и увидел. Никто на него не обращает внимания. Брагин деловито доедает свою порцию. Это его взбесило. Он с силой оторвался от стула и вдруг перед ним забелела голая стена. Раньше на ней висела репродукция «На привале». Ее теперь не было. «Черт! Сняли, сняли, назло сняли!» Тесной стала ему просторная комната, невыносимо давил ворот солдатской гимнастерки. Звякнула о тарелку алюминиевая ложка, слишком громко упал опрокинутый стул.
Гумиров выбежал во двор.
Брагин нашел его в дальнем углу, у дощатого забора. Гумиров даже не заметил, как Юрий присел рядом. Бесполезно было спрашивать, что случилось. Все было написано на лице: нервно дрожала щека. Она всегда так, если Гумиров сильно волновался.
— Покурим? — Брагин протянул пачку «Примы».
Гумиров спохватился и быстро, будто боясь, что не успеет взять, схватил сигарету.
— Рустам, давай начистоту. Я вижу — плохо тебе так. Ведь ребята и за тебя службу несут… Только не злись. Это я говорю не для того, чтобы сердить тебя. Пойми, нельзя так жить. Ты в последнее время как в воду опущенный ходишь. Скажи хоть что-нибудь. И мне не доверяешь… — махнул огорченно рукой Юрий.
— Тебе? — встрепенулся Гумиров. Он очень не хотел, чтобы Юрка сейчас ушел. И он останется опять один со своими думами, и опять начнется все сначала. — Что ты! Только… о чем говорить. Что у меня за душой? Неисправимый солдат. Пререкания, скандалы, самовольная отлучка. А до армии…
— Что было до армии?
— Длинная история, не стоит…
— Все-таки расскажи.
Гумиров молча курил, собираясь с мыслями.
Над заставой давно уже сгустились сумерки. И лишь зубцы далеких гор четко вырисовывались, подсвеченные последними лучами солнца. Было свежо и тихо.
— Вырос я в Татарии, в небольшой деревне. Там окончил школу. Нас было четверо с матерью. Отец погиб в начале войны, его я не помню. Мать работала с утра до ночи. Я, как самый младший, не чувствовал на себе особых трудностей, потому что старшие сестра и брат тоже пошли работать. Больше всех любил бабушку, и она во мне души не чаяла. Я помню ее сказки, песни. Наверное, она мне привила любовь к музыке. После школы меня отправили в музыкальное училище в Казань. Новая обстановка захватила меня полностью. Я быстро забыл дом, свою деревню. Где только мать находила деньги, но я не испытывал затруднений. Стал взрослеть, и мне их стало не хватать. Начал подрабатывать вместе с друзьями. То уголь разгрузим на станции, то на вокзале снесем чьи-нибудь вещи — заплатят. Так и жил. Вовка, с которым я познакомился на первом курсе, привел однажды меня в маленький оркестр. Меня взяли, стал я играть на танцах в заводских клубах, в парке на летней эстраде, на похоронах. Зарабатывали прилично. После шли в ресторанчик… Однажды после очередного кутежа я оказался в незнакомой квартире. Меня привела туда какая-то женщина. На следующий день я возвращался в общежитие с больной головой, разбитый. А потом карусель закрутилась, я уже не понимал, что делаю. Позже я почувствовал, что жизнь проходит мимо. Решил уехать к своим в деревню. Мать радовалась и плакала, а я не находил себе места. От деревенской жизни отвык. И там-то я сблизился с хорошей девушкой. Она меня очень полюбила. Но мне показалось, что она — это еще не все. Я захандрил. Снова уехал в Казань, хоть мне предлагали неплохую работу преподавателя музыки в школе. Мои дружки встретили меня с распростертыми объятиями. Все пошло по-старому. Летели дни. Нина, это та девушка из нашей деревни, писала мне, что не может без меня. Потом, накануне моего призыва в армию, она сообщила, что будет ребенок…
Я уехал в армию, так и не увидев малыша. Старшая сестра написала мне, что назвали его Булатиком. Не знаю, какой он, но мне кажется, я видел его. Но это только кажется…
— А ты что же не расскажешь мне ничего? — спросил Рустам.
— Я? — Юрий просто не знал, о чем рассказывать после всего услышанного. Ничего подобного с ним не было.
— Кто же еще, конечно, ты.
— Так я шахтером был. Под землей все время. Знаешь Караганду? Хороший уголь там. Наверх выходил, чтобы в вечерний техникум сбегать. Учился там. Побудешь смену на глубине, а поднимешься — здорово наверху! Дышится свободно, видишь далеко впереди себя. Галка у меня… Дружили… Обещала ждать… Я верю ей. Хорошая она.
Рустам смотрел на товарища, а думал о своем…
— Ладно, Рустам, — взяв его за локоть, сказал Юрий, — пойдем в кино. «Мне двадцать лет» сегодня.
После кино, по солдатскому обычаю, перекур, а потом отбой. За сигаретой обсуждается фильм. Были бы на солдатских перекурах создатели фильмов!
Юрий с Рустамом курили, наслаждаясь свежестью горного вечера. Сделав последнюю затяжку, Гумиров бросил окурок в урну.
— Баста, Юрка, баста! — процедил он сквозь зубы.
Трудно было понять, то ли Рустам бросил курить, то ли на что-то большее решился.
Утром следующего дня в канцелярию постучали.
— Войдите!
— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться. Рядовой Гумиров.
— Ну, ну, старый знакомый, проходите, садитесь. Слушаю вас.
— Товарищ старший лейтенант, мне… нужно дело… какое-нибудь… — срываясь, объяснил Гумиров.
— Нужно — дадим, — просто сказал офицер, а про себя хотел крикнуть от радости: «Все-таки пришел. Сам, никто не звал. Значит, не все еще потеряно».
К всеобщей радости в списке нарядов наконец оказалась и фамилия Гумирова. На первый раз часовым по охране дальнего склада. Но и это ничего, хоть Гумиров рвался именно на границу.
Выехали поздно вечером. Начавшаяся с утра изморось не прекращалась. «Дворники» «газика» работали не переставая. Тик-так, тик-так, словно ходики, что висели на стене у бабушки в деревне. Рустам, как самого себя, видит эти ходики в мокром стекле. А машину покачивает… И спать хочется, и так бы ехать все время, не выходя на этот надоедливый дождь… Все погружается в туман. На кочке сон проходит, и Рустам снова видит ходики и бабушку с морщинистым добрым лицом. Потом вдруг в стекле отразится милое личико малыша. Ротик его широко открывается, но из-за гула мотора ничего не слышно. Рустам чувствует: «Папа, это я, твой Булатик». В горле пощипывает от этого. «Дворники» делают свое. Раз — дождь забрызгал стекло, два — резиновые щетки тут же снимут влагу. Раз — в кристаллах дождя чье-то лицо. Да это же Юрка! Он хмурит белесые брови, а глаза светятся теплотой, губы шепчут: «Не хандри, друг! Да и вообще… Я не оставлю тебя, Рустам…» И исчезает.
Рустам вздыхает. А щетки: тик-так, тик-так. Знай смахивают мелкие дождинки.
— Вы что, заснули? — Над Гумировым наклонилось лицо сержанта.
— А? Нет, нет, просто так. Пошли!
Хочется передернуть плечами, плотнее захлопнуть плащ. Как сыро, как неприятно и темно.
Через несколько минут в ночи раздался четкий рапорт:
— Рядовой Гумиров пост под охрану принял!
Черная, сырая ночь. Гумиров отсчитывает шаги. Раз, два, три. Слушает, всматривается в темень. Ничто не тревожит ночного спокойствия. Только мелкий, противный дождь шумит, делая свою неуютную работу. Сколько еще так ходить? Гумиров смотрит на фосфорический блеск циферблата. «Скоро придет Васильев. Хороший солдат Васильев. Как это я сразу не заметил…»
Резкий стук у склада вывел часового из некоторого забытья. Он весь напрягся, вскинул автомат, четко произнес:
— Стой! Кто идет?
На фоне неба было видно, как от склада метнулась фигура и, пригибаясь к земле, бросилась к крутому оврагу.
— Стой! Стрелять буду!
Человек несколько секунд колебался, потом он остановился и, чего-то выждав, снова продолжил свой бег.
— Гад! Не пущу! — закричал Гумиров и нажал спусковой крючок. Очередь распорола тишину. Еще и еще.
Человек остановился, поднял руки. К месту происшествия уже спешили пограничники.
…Рустам, мокрый до нитки, взволнованный, чистил свой автомат, когда к нему подошел Брагин.
— Привет, Рустик!
— А, Юра! Здорово!
— Везет же людям, — вздохнул Брагин, — только пошел и на тебе — задержание. А я за три года хотя бы зайчишку-трусишку какого поймал…
— Уж везет… Честно признаюсь, до сих пор поджилки трясутся, — ответил, улыбаясь, Гумиров.
— У всех бы так тряслись!
В столовой Рустам заметил необычное оживление. Ребята смотрели на него, подмигивали, а исподлобья поглядывавший после инцидента с картиной молодой солдат повар Зорин ни с того ни с сего подал ему лично тарелку дымящейся гречневой каши с кусочками хорошо прожаренного мяса. Рустам успел подметить, что глаза Зорина мечут бесенят, а еды в тарелке больше, чем у кого-нибудь.
Васильев, сменивший на посту Гумирова, весело отхлебывая горячее молоко, рассказывал, будто сам видел, как Гумиров «шарахнул» из своего автомата, когда нарушитель пустился бежать.
— Ночь-то была чернее черного кофе, — говорил он, — пламя из ствола так и хлещет, и видно, как пули летят…
— Стой, стой, ты чего врешь? — перебил его Амарбеков. — Ночь, говоришь, темная была, как ты видел пули?
Васильев опешил, заморгал своими пышными ресницами, а потом лицо его вдруг осветилось.
— Так пули-то трассирующие были! — под хохот крикнул он. Все смеялись, как ловко Васильев вывернулся. Смеялся и Гумиров, хотя он-то лучше всех знал, что пули были самые обыкновенные, и что ночь была действительно темной, и что Васильев, пожалуй, только собирался на службу и видеть, конечно, ничего не мог. В другой раз он живо заткнул бы ему рот, может быть, даже оборвал бы… Но сегодня что-то не хотелось, так все было здорово.
Брагин радовался вместе со всеми за своего товарища и, по-своему выражая нежность, все уговаривал его:
— Ты ешь, Рустик, ешь. Хочешь, еще молока принесу?
…Боевой расчет проводил сам начальник.
Боевой расчет — начало пограничных суток. Везде день кончается, а на границе только начинается. И, кто знает, что он принесет, этот новый пограничный день.
— Застава, смирно! Рядовой Гумиров!
— Я!
— Выйти из строя.
— Есть! — звонко крикнул Рустам.
Вот он стоит перед ними, перед теми, кого сторонился. И они смотрят на него очень просто и добро. Каждый глаз излучает теплоту: смелее, Рустам!
— Товарищи, рядовой Гумиров проявил огромную выдержку, храбрость, умение ориентироваться в сложной обстановке. Он поступил на службе, как и должен был поступить настоящий пограничник, как должен поступить каждый из нас. За отличие рядовому Гумирову будет предоставлен краткосрочный отпуск с выездом к семье.
Откуда-то взявшийся соленый комок давил грудь. Неожиданно повлажнели кончики пальцев рук. Набрав побольше воздуха, Гумиров, как ему показалось, что было мочи крикнул:
— Служу Советскому Союзу!
А все услышали приглушенный звук, похожий на хрип.
До конца боевого расчета Гумиров ничего не мог понять, не верил, а когда раздалась команда «Вольно! Разойдись!» и ребята кинулись его поздравлять, жать руки, когда Брагин, как брата, обнял его и привлек к себе, шепча: «Вот и увидишь Булатика…», он понял, что это реальность, что действительно он, рядовой Гумиров, сидевший за нарушение дисциплины на гауптвахте, считавшийся нелюдимым, грубияном, циником, законно поедет домой, увидит сына, с Ниной пойдет в загс и решит вопрос семьи, обнимет бабушку. Все они будут очень гордиться Рустамом, расспрашивать о границе, мерять поочередно зеленую фуражку. И Нина простит ему все. И будут они счастливы всю жизнь.
…В дорогу Рустама собирали всей заставой. Старшина, добрый Федор Иванович Шляпников, которого Рустам прозвал Шаляпиным за стариковскую страсть мурлыкать под нос что попало, выписывал проездные документы, готовил погранпаек, придирчиво осматривал все вещи отпускника, приговаривал:
— Явиться домой нужно красавцем. Каждая ниточка чтобы блестела. А то как же!
Ребята несли в чемодан Гумирова блестящие значки — Булатику, снимки горных пейзажей — жене, пусть любуется местами, исхоженными родным человеком. А Васильев притащил молоденькую елочку — подарок заставы семейству Гумировых.
Готов солдат. Подана машина. Та, на которой Рустам приехал сюда.
— Посидим на дорожку, — сказал Федор Иванович, — а то удачи не будет… Приедешь, Гумиров, домой, скажи всем, чтобы не забывали нас, отшельников, помнили чтобы… Ну, с богом! — старшина поднялся.
Сигарета догорела в пальцах. Огонек стал прижигать кожу. И тогда Рустам очнулся от своих мыслей. Гумиров хотел так много сказать Юрию, но тот отдыхал после наряда. Он вышел во двор, в ту самую тополевую аллею, по которой ровно год назад он, сгорбившись, пришел сюда.
Он шел. По-прежнему было тихо. И только легкий ветерок гнал вдоль аллеи тополиный пух. А на востоке вставало большое солнце. День обещал быть хорошим.
Артисты пограничного ансамбля добирались до заставы. С утра на открытом автобусе, а к полудню, когда начался крутой перевал и закипела в радиаторе вода, пересели на высланных им навстречу лошадей.
Баянист сержант Федор Говорков на гнедом высоком коне ехал первым. Цепко обхватив руками темно-синий футляр баяна, он тихонько насвистывал мелодию украинской песни «Верховина».
Следом за Говорковым на низенькой, с белой метиной на лбу лошадке, придерживаясь за луку, ехала девушка Ирина Славина — певица и декламатор.
Чуть отстав от них, качались на натертых до блеска седлах художественный руководитель ансамбля старшина Степан Поцелуев, танцор ефрейтор Юрий Погребняк, исполнитель сатирических и юмористических номеров рядовой Павел Протиркин, скрипач молодой солдат кокчетавец Кожахмет Молдагулов. За ними, поскрипывая седлами, тянулись остальные.
— Юра! — саркастически сощурив глаза, крикнул Протиркин. — Ты шенкель уронил.
Погребняк, повернув голову назад, внимательно посмотрел на землю. Все, лукаво подмигивая друг другу, выжидательно молчали. Потом раздался взрыв хохота.
Лицо Юры покраснело. Он понял, что над ним пошутили. Ведь шенкель — это обращенная к лошади часть ноги всадника от колена до щиколотки.
— Ты все подтруниваешь, — сказал он раздраженно. — Лучше слез бы да тюльпанов Ирочке нарвал, гляди, сколько их в траве пламенеет.
Огибая разросшийся куст ольхи, Юрий приметил на рогулинке прячущееся в листьях маленькое серенькое гнездышко, в котором сидел соловушка. Птичка, услышав приближение всадника, вспорхнула. Внутри пухового гнездышка виднелись небольшие, забрызганные веснушками яички. «Гм, — улыбнулся самому себе Погребняк, — вот они, песни, растут. Да и домик-то у них как ореховая скорлупка — маленький, невзрачный. Таким певуньям не жаль домишки строить из самого лучшего хрусталя…»
Начался опасный, с поворотами спуск. Слева, налезая один на другой, тянулись пласты камней — плотные, щербатые. Дальше каменистые кручи прятались в облаках. Артисты спешились, лошадей вели на поводу. Справа в глубоком ущелье, зажатая скалами, бурлила река, далеко впереди клочьями дымчатых облаков курился перевал, за ним угадывались вершины заснеженных утесов. В голубом небе, высматривая добычу, парил коршун.
— За тем перевалом, друзья, застава, — показал рукой старшина Поцелуев, и по-молодому заблестели в сеточке морщинок его глаза. — В войну служил здесь.
— Так вы медаль «За отвагу» тут получили? — спросил Кожахмет.
— Да, на этой заставе. Вон за той сопкой — Орлиной называется — первое мое боевое крещение было. Нарушитель вышколенным оказался, жажахнул из обреза, как из снайперской. В руку меня, стервец, саданул. Ну, я тогда и пристрелил его…
— Если можно, расскажите о себе, — попросил Молдагулов и тут же заметил, как выгоревшие брови старшины нахмурились и придали открытому лицу некоторую строгость.
— Что ж, Кожахмет, послушай, если охота.
Старшина, сбавив шаг и ослабив повод коня, начал свое повествование.
— Родился я на Кубани. После десятилетки в тридцать девятом в педагогический поступил. В том же году был призван в армию, на границу. Отец мой, как мне рассказывали, у Ивана Кочубея служил, с белоказаками воевал. В двадцать втором в партию вступил. Позже учил он меня разбираться в сложностях жизни, матушку-правду понимать. Семья наша была большая, и все песни любили. Легко ли жилось, туго ли, а с песней не расставались. Да кто ее не любил в станице! И я, конечно, станичникам подпевал. Но голос мой окреп уже на заставе. Понравился он солдатам, когда в самодеятельном кружке выступал.
Как-то, вернувшись со службы, я принялся за чистку винтовки. В комнату зашел политрук.
— Так что, Степан Андреевич, скоро расстанемся. В окружной ансамбль вам предлагают.
— Нет, ни за что! Как же это: друзей оставлять, границу, — говорю ему. — Да я к заставе, можно сказать, всем нутром прирос…
— Поймите, Андреич, песня бойцам нужна не меньше, чем вот она, — он кивнул сузившимися глазами на мою винтовку. — А на заставе побываете, и не раз.
Уговорил меня политрук. С тех пор в ансамбле и нахожусь. И крепко убедился, что песня нашему солдату нужна, ох как нужна.
— Песня — сложная штука, — качая головой, удивляется Кожахмет. — И какой она заряд в себе таит!
— Сразу ее и не оценишь, — помедлив, сказал Поцелуев. — Она, брат, имеет магическую силу. О звуках песни Гоголь говорил, что они «так живы, что кажется, не звучат, а говорят, — говорят словами, выговаривают речи, и каждое слово этой яркой речи проходит в душу…»
Горная узкая тропа то спускалась, то, петляя, поднималась. Людям больше приходилось вести коней в поводу, чем ехать. Говорков часто помогал Иринке взбираться на пегую спокойную лошадку. На подъемах девушка пригибалась к ее рыжей гриве, часто колотила хромовыми сапожками по пружинистым бокам.
Солнце, теряя свой блеск, тянулось за каменную гряду, а потом совсем исчезло. Отчетливые и рельефные тени старых ветел и хоровода елочек расплывались, таяли, их краски угасали. Дальние синие вершины перекрашивались в багровый цвет. В укромных местах на травинках живым серебром висели капли росы. «Здесь, в горах, она круглые сутки бывает», — подумал Поцелуев. Потом он заметил в выемке замшелого камня винтовочную, с вмятинами, почерневшую гильзу. Степан спрыгнул с коня, поднял ее. Сдув с нее пыль, он задумался. Ему вспомнились далекие годы пограничной службы: в седле, в пеших маршрутах, в ночных секретах, в боевых дозорах. Представил и себя: среднего роста, в подрезанной шинели, в сером суконном, со звездой, шлеме. Опоясан брезентовым патронташем, с матерчатым футляром, из окошечка которого выглядывал умными глазами почтовый голубь. «А может, гильза моя, — будто родничком пробилась у него мысль, — ведь в этих местах я вел огонь по убегавшему нарушителю. В тот же день на заставу пришла печальная весть о гибели в партизанском крае отца».
В памяти Степана всплыли рассказы земляков о подвигах отца, Андрея Васильевича, в партизанском отряде Ковпака. Прошлым летом Степан ездил на Украину в те места, где похоронен отец. На окраине одного села, на высоком кургане, под кроной вишни он нашел его могилу. У подножия обелиска на мраморной плите Степан прочел высеченные славянской вязью слова:
«Партизан-разведчик Поцелуев Андрей Васильевич».
…Темнело. Вечер заволакивал пепельной дымкой ели, выступы скал. Дальше в дремотном забытье стояли в сиреневой вуали горы.
Горы… Поцелуеву давно были знакомы их загадочная жизнь, их тревожное спокойствие. С ними у него связана уже четверть века. Если другие в горах видели одно лишь хаотическое нагромождение каменных глыб, отвесные выступы и пустоты пропастей, то Степан мог без устали любоваться горными пиками, оттенками их красок, чистыми и отчетливыми звуками, ощущать, как никто, упругий в низинах воздух. В блокноте Поцелуева есть много рисунков. Тут все: и на голой вершине сосна, и дикие козы, и причудливые узоры, напоминающие цветы. Свой блокнот он называет «кладовой впечатлений».
— Рисую с натуры, — поясняет он. — Вот последнее: запечатлел интересное явление природы в одной из пещер недалеко от пограничной заставы. В пещере сталактиты и сталагмиты образовали вот такие узоры. Под воздействием потоков воздуха они издают нежное мелодичное звучание. Аксакалы называют такие подземные залы пещерами «поющих цветов». Об этих звуках на границе должны знать и пограничники.
— Друзья! — крикнул с восторгом сержант Говорков. — Огоньки вижу, вон они, как звездочки, мерцают.
— Так это же застава, — пояснил старшина.
Ансамблистов встретили пограничники, жены офицеров, приглашенные на концерт колхозники.
В просторной ленинской комнате в быстром и веселом ритме лилась развеселая музыка. Федор Говорков, склонив крупную с рыжими волосами голову и улавливая такт носком сапога, с перебором бегал пальцами рук по перламутровым костяшкам баяна. Юрий Погребняк, еле дотрагиваясь ногами до половиц, пружиня гибкое тело, отбивал жаркую чечетку. Потом он пустился вприсядку, искусно выкидывая ноги то вперед, то в сторону. Розовая, с вышитыми рукавами шелковая рубашка переливалась на нем легкими волнами. На крепко посаженной голове мелкими колечками курчавились черные волосы, изломленные шнурки бровей оттеняли красоту его лица. В глазах Юрия пряталось бесовское озорство.
— Молодец! — слышался чей-то голос. — Вот режет, словно его ключиком завели.
— Прямо чистый цирк.
— Пляска, дружок, тоже не фунт изюму стоит.
— Тут у него, ничего не скажешь, ноги работают исправно, — раздался сдержанный, с ухмылкой голос рядового Кириллова. — Вот бы ему в наряд до Орлиной потопать, он бы враз сник, знаю эту интеллигенцию.
— Замолчи, все ноешь. Так и свербит язык, — недовольно прикрикнул на Кириллова связист заставы рядовой Проскурин.
Закончив пляску, Юрий поклонился зрителям, одновременно вытирая платочком покрывшийся испариной лоб.
На импровизированную сцену вышла в белом платье Ирина Славина, светлая, стройная, с перекинутой на тугую грудь толстой каштановой косой. На алых губах ее играла улыбка.
— Песня «Жду я тебя» в исполнении Ирины Славиной, — объявил конферансье.
Зал аплодировал.
Говорков, чуть раздав меха баяна, начал вступительные аккорды. В них незаметно вплетался голос певицы:
Там, где над речкой чуть шепчет камыш,
Знаю, любимый мой,
Ты на посту у границы стоишь
Этой порой ночной…
Слова, еле уловимые сначала, росли, усиливались, и песня, расправив свои упругие крылья, брала в полон солдатские сердца.
— И слова знакомые, и мелодия, а за сердце, смотри, как щиплет, — шепнул повар заставы связисту.
— Значит, о своей вспомнил, — глянул ему в глаза связист, — по себе знаю.
— А ты свою любишь?
— А ты?
— Эх, Боря, улетел бы…
— Если любит, Леня, — ждать будет.
— Ладно, давай слушать. Такое у нас не часто бывает…
«Вот так, может, не один раз и обо мне поет», — думал в эту минуту о своей дивчине украинец сержант Крылюк, зажмуриваясь от удовольствия.
«У моей Танюши точно такой же голос», — вспоминал о любимой подружке свердловчанин рядовой Максимов.
Солдаты мечтательно смотрели на девушку. А она, чуть сузив с большими ресницами глаза, тянула нежно, трогательно:
Ты на посту этой порой ночной…
И тут случилось то, к чему привыкли пограничники:
— Застава, в ружье!
Эти слова уподобились взрыву, упали звенящим ударом.
В мгновение опустел зал. Частый топот нарушил тишину казармы. Обнажились овальные, по форме прикладов, гнезда в пирамиде. И лишь по-прежнему постукивают ходики да задерживается невыветрившийся запах оружейной смазки.
Во дворе заставы торопливо выстраиваются пограничники. Скрипят солдатские ремни, звякают удила, слышится у потревоженных коней еканье селезенок, повизгивают овчарки, заурчала мотором подкатившая строевая машина.
— Обойму вторую забыл, — тихо признается новичок стоящему рядом солдату.
— Старшине доложи, это же ЧП.
— Равняйсь! — раздается глухой голос команды.
Строй в напряженном молчании.
— К нам на коне прискакала колхозница Байсенбаева, — поправляя с кобурой ремень, начальник заставы знакомил пограничников с обстановкой. — Она видела подозрительного мужчину, который встретился ей у Теплого ключа. Одет в серый костюм, в опорках, за спиной рюкзак. Во рту держал трубку. Увидев женщину, он скрылся в кустах тальника.
Собранность, серьезность и уверенность офицера передается пограничникам. На их лицах можно было прочесть: «Задача ясна. Любой ценой решим ее».
Старшина заставы Семен Коротков, возглавляя поисковую группу, спешил к Орлиной. С ним был и ансамблист Юрий Погребняк. Пограничники по пути осматривали в ночной темноте ущелье, усеянное хаотическим нагромождением скальных обломков. К Теплому ключу, что на левом фланге, выезжали начальник заставы, сержант Бобров со своей собакой, два солдата и старшина Поцелуев.
— Вы, Степан Андреевич, можете остаться на заставе, — сказал офицер. — Ночь, горы, а вам-то не двадцать…
— Ничего, товарищ капитан, разрешите, ведь участок заставы я знаю как свои пять пальцев. Каждая тропинка перед глазами…
— Ну что же… ладно… Дежурный! Принесите мои яловые сапоги и плащ для старшины, — распорядился офицер.
Пограничники живо вскочили в седла и покинули двор заставы. Густая темень, которую, казалось, можно было пить, скрыла их под своим пологом.
— Быть дождю, — тихо сказал Поцелуев, вспомнив, как днем ласточки вились низко над самой землей.
…В горах грохотал гром. Будто кто-то из огромных самосвалов сбрасывал увесистые голыши. Черную тучу дважды насквозь рассекла кривая огненная сабля. Все чаще и чаще срывались с невиданного неба зерна дождя, крупные, холодные. Они барабанили по плащам пограничников, шлепались в кромки козырьков. Потом, разойдясь, дождь хлестал уже по камням, шуршал в кустарниках. Людям приходилось до предела напрягать зрение, часто останавливаться, прислушиваться к окружающему. Ноги лошадей скользили, разъезжались в стороны, спотыкались. Лучи следовых фонарей раз от разу сверлили твердую упругую темень, нацеливались в узкие овражки, вырывали из непроглядной ночи каменную россыпь да невысокую каемку кустов в буйном бисере дождевых капель.
«Если лазутчик не осмелится пробираться к Орлиной, он пойдет мимо отвесной скалы по нижней тропе, — предполагал начальник заставы, — а может и свернуть вправо к поселку. Там нам помогут наши друзья-колхозники.
В черном глубоком небе появилось несколько ярких звезд. Где-то жалобно, протяжно проскрипела авдотка — ночной небольшой кулик. Теперь пограничники знали: дождя больше не будет. Ведь авдотка не ошибается, она перед дождем на кормежку не выходит. Вскоре подул с ущелья свежий ветер. На фоне заигравших сполохов рисовались контуры гор и одиноких елей. Темнота убегала и пряталась в кустах шиповника и можжевельника. Рассвет застал поисковую группу в узкой долине. Плащи на пограничниках топорщились, набрякли, сапоги сделались пудовыми. Шли без стука и шума. Коней вели на поводу. Только верхом, покачиваясь, ехал сержант Бобров, придерживая руками собаку Омегу. Он берег ее силы. Густая мокрая шерсть на ее спине собралась во множество острых кисточек.
У большого надтреснутого валуна начальнику заставы встретился Юрий Погребняк. Гимнастерка и шаровары на нем мокрые, сапоги забрызганы грязью. Плащ он сбросил в пути, чтобы свободнее бежать.
— Товарищ капитан! — порывисто дыша, говорил он второпях. — Я к вам от старшины. Докладываю: следы неизвестного пошли подножием горы, затем прервались на берегу реки. По ту сторону ее мы обнаружили вот эту трубку.
Погребняк протянул ее, черную, с искусно вырезанной мефистофельской головкой. «О ней Байсенбаева говорила, — подумал начальник заставы. — Потерял во время прыжка с уступа на тропу. Значит, нарушитель идет к поселку».
— Степан Андреевич, вы с рядовым Кирилловым добирайтесь к реке, — сказал капитан. — От нее сверните к густым зарослям и к илистому наносу. На нем вы сможете обнаружить след. Если он будет — дайте ракету. Я с остальными проверю дозорную тропку на правом фланге.
Рядовой Кириллов, казалось, не так удивился известию о следах нарушителя, как тому, что к ним по скалам, крутым спускам и подъемам прибежал худенький и легкий анамблист Погребняк. «Вот тебе и танцор, — говорил про себя Кириллов, — а я-то какого мнения был о нем? От Орлиной до валуна отмахал, считай, километров пятнадцать. Нет, что ни говори, а пограничник всегда пограничник…»
Ночной дождь смыл следы нарушителя. Их Омеге пришлось отыскивать вначале с большим трудом. Она водила за собой Боброва то по узким тропинкам, капризно петлявшим среди кустарников, то спускалась к горным ручьям. На одной из скошенных полянок она с силой натянула поводок, чуть заскулила и быстро повернула к копне сена. Принюхиваясь, собака принялась торопливо разгребать его верхний потемневший слой. Она глубоко сунула морду в копну и вскоре из-под нее с яростью вытащила полупустой дерматиновый саквояж. Тут же она начала чихать. «Махоркой, стервец, саквояж натер», — догадался Бобров и, открыв флягу, намочил носовой платок, стал им тщательно вытирать остроносую морду овчарки. Омега, подняв голову и расширив ноздри, с жадностью глотнула свежего воздуха. Потом, тычась носом в землю, снова поймала запах, оставленный пришельцем.
А он, как по всему было видно, очень торопился скрыться. Но при этом каждый свой шаг делал осмотрительно и осторожно. Сержанту Боброву, заядлому охотнику, вспомнилась повадка старых волков: они смирно себя вели вблизи своего логова. Бывало, выследишь в кустарнике серого и смотришь: он лежит кротким, безвинным, мирно позевывая. А рядом, по соседству, пасется отара овец. Не трогает их. Это верная примета того, что недалеко логово. Разбойничьим делом матерый зверь займется на стороне, подальше. Вот так и нарушитель. Идет, крадется, а если встретит кого — пытается выдать себя за жителя соседнего села. Проберется же в глубь страны — начинает, как хищный зверь, свое разбойничье дело.
Омега, уставшая за ночь, след брала с трудом, особенно там, где приходилось пересекать заслеженные полевые дороги. Эти места нарушитель проходил с хитростью, прибегая к уловкам, а уязвимые проходы он посыпал мелкой махоркой. Бобров дважды влажным платком протирал Омеге нос. И только за картофельным полем овчарка уверенно повела по следу. За ней, отдав лошадь солдату, бежал сержант Бобров.
Старшина Поцелуев с рядовым Кирилловым подъезжал на конях к старой водокачке. Они по выпущенной ракете узнали, что нарушитель где-то недалеко от поселка. Сюда поспешал и Бобров с Омегой. По ее поведению сержант догадывался, что чужой скрывался на окраине поселка или же в зарослях. Нажав на пружину защелки, Бобров беззвучно отцепил поводок. Омега, перепрыгнув через покосившийся забор, с яростью рванула к почерневшей от времени дощатой пристройке у водокачки. Туда, по неосторожности содрав с ладони кожу, метнулся через забор и сержант. Омега свирепо зарычала, а потом заскулила. Пришелец, видно, ее чем-то пырнул или ударил. Вот и он. Опасливо глядя, без пиджака, с разорванной штаниной выбежал из сарая и опрометью бросился к густым зарослям желтой акации. Бобров бежал за ним. Следом, прихрамывая, поспешала Омега. Из-за кустов навстречу нарушителю выскочил на коне старшина Поцелуев.
Потный, задыхающийся нарушитель остановился, поднял руки.
Жалок был вид задержанного. На голове в путаных волосах торчали набившиеся стебли сухой травы, на небритом лице и квадратном подбородке чернели пятна размазанной земли, под рыжими бровями в страхе бегали маленькие глаза. В правом кожаном опорке набухшим языком шлепала оторванная, размокшая подошва, оставляя ошметки грязи.
Распогодилось. Тучи уплыли куда-то за горы, небо стало лазоревым, умытым, воздух прозрачным. На заставу с разных сторон участка возвращались пограничные наряды. У людей был усталый вид, воспаленные от бессонницы глаза. Рядом, мотая головами, шли лошади, мокрые от ночного дождя и от пота.
Вот и кирпичные строения заставы. Рядом металлическая с флажком вышка, побеленная баня, курсоуказатель самолетов.
Поцелуев, похлопывая широкой ладонью по лоснящейся холке коня, позвал дневального:
— Возьмите вороного. Статный красавец. Видать, кабардинских кровей, не иначе.
— Угадали, товарищ старшина, кабардинских, — потрепав по волнистой гриве, ответил дневальный.
Легкая дрожь, как мелкая волна, прошла по коже коня. Он, будто понимая, что говорят о нем, шевелил мягкими бархатными губами.
— Овса для него не жалейте, — моргнул Поцелуев, — только повремените, пусть поостынет.
— Товарищ старшина, — расплылось в улыбке веснушчатое лицо дневального, — а как с концертом?
— Сегодня вечером. Отдохнем немного — и на сцену, — на ходу ответил Поцелуев.
— Степан Андреевич, — раздался голос Ирины, стоявшей на ступеньке терраски, — поспешайте, а то пельмени стынут. Сегодня солдатский обед все женщины готовили.
— Ишь вы, поворотистые, — протянул баском старшина, — стараетесь, чтоб в долгу перед нами не быть. Вот умоемся и сядем за стол. Приглашайте начальника заставы.
— Он по телефону говорит. Сейчас придет, — спрыгнув со ступеньки, сказала Ирина. Она отчетливо, прямо перед собой увидела уставшее лицо художественного руководителя ансамбля. «Утомительны для него такие ночи, — сочувственно подумала Ирина. — Вон как заметно осунулся, под глазами синева. Никогда не знает покоя человек. И так вот уже больше четверти века.
Воспитанников пограничного ансамбля сейчас можно встретить в разных уголках нашей страны. Есть они и в Приамурье, и в Казахстане, и на Украине. От них Степан Андреевич часто получает письма, в которых всегда есть сердечные слова благодарности за добрые советы, за то, что он научил их любить жизнь, труд и уважать человека.
Об этих отзывах старшина говорит:
— Это ручейки для моей духовной крепости. Я счастлив, когда вижу пользу своего скромного труда.
…Нарушитель, понурив голову и шлепая подошвой, шел под конвоем по двору заставы. Его провели в канцелярию. Он не хотел отвечать ни на один вопрос. Сидя на низкой табуретке, он подслеповато щурился в одну точку на полу, раз от разу, как поршнем, двигал кадыком, стараясь проглотить скудную и вязкую слюну.
— Закурите, — предложил майор, протянув ему открытую пачку «Казбека».
— Не курю.
Майор положил на столик трубку с вырезанной узкой остробородой головкой Мефистофеля.
— Узнаете?
Нарушитель вздрогнул. В его далеко спрятанных глазах блеснули злые огоньки, а скулы и подбородок на заросшем лице выпятились, сделались угловатыми.
— Теперь разрешите папиросу, — он расширил глаза с красными, точно больными трахомой, веками.
Когда на столике появились Защитного цвета накидка, топографическая карта, компас, плитка шоколада и толовая шашка, нарушитель весь обмяк. Прикидываться невинным было глупо. «Все обнаружено собакой, зря не бросил мешок раньше, еще при переходе границы», — ругал себя пришелец. Он горько, одной стороной лица усмехнулся и вопросительно посмотрел на майора.
— Теперь говорить будем? — строго спросил офицер.
— Куда денешься, господин начальник, — срывающимся голосом проскрипел нарушитель, затравленно озираясь то на дверь, то на окно. — Все, завязал на этом, кончилась моя опасная профессия. Доллары погубили…
Опустился вечер. Шумела битком набитая ленинская комната. Здесь солдаты, командиры, жены военнослужащих, приглашенные колхозники.
На сцену торопливо выходит конферансье.
— Концерт продолжается, — громко и четко объявляет он. — Солистка окружного пограничного ансамбля Ирина Славина.
На сцену, как и вчера, дробно стуча каблучками, вышла молодая актриса. За ней баянист в начищенных до блеска сапогах, с надраенной пряжкой и пуговицами на гимнастерке.
Тихо, а потом громче хлынули звуки баяна. Ирина Славина проникновенно-задушевным голосом начинает петь.
Ты на посту у границы стоишь
Этой порой ночной…
Солдаты боятся шевельнуться. Они, завороженно слушая песню, думают о доме, о любимых, о своем священном воинском долге.
Их застава стояла в дальнем углу просторной долины. Со всех сторон долину окружали горы. Острые пики вспарывали яркое южное небо. Крутой подъем на одну такую гору начинался прямо за строением конюшни. Снизу взглянешь, — кажется, тут нечего и думать взобраться наверх. Скалы чуть ли не отвесно падают вниз… Но когда начальник заставы, высокий сухощавый капитан, знакомил молодых солдат, где им предстоит нести службу, он показал тропу, которой пользуются пограничники. Петля за петлей — здесь и конный может проехать, не только пеший пройдет.
Звонкий ручей, прыгая с камня на камень, как архар, огибал соседний холм. Про ручей говорили, что он зимой не замерзает, хотя в горах бывает холодно и выпадают большие снега.
А сзади к заставе примыкало ущелье. Выщербленные временем скалы тянулись на шесть километров к самой границе.
Для солдата первого года службы Петра Ложечкина это был совершенно новый мир. Он вырос в далеком селе и дальше областного центра нигде не бывал.
На заставе Петр, затаив дыхание, слушал рассказы старшины сверхсрочника Лысчука.
Тому было о чем рассказать…
Вот хотя бы как он в тот раз ходил в наряд с двумя новичками… Ночь прошла спокойно. Перед тем как возвращаться, они напоследок обходили контрольно-следовую полосу.
Старшина шел впереди и первым обнаружил след.
Один из его ребят тоже присмотрелся к следу и проворчал:
— Эти чертовы кони с той стороны ходят к нам, как домой… Только портят КСП. Что у них там, табунщики слепые?
Лысчук не ответил.
Присев на корточки, он рассматривал следы, и лоб у него был нахмурен.
«Портят КСП, портят КСП», — твердил он про себя, «Чертовы кони», — говорят ребята… Какой-то особенный конь на этот раз попался! Молодые солдаты всполошились, как только он им высказал свое сомнение. Старшина объяснил… Конь-то ведь тяжелее, он оставляет более глубокий след, особенно на влажной рыхлой почве. Да и стрелка копыта при этом вязнет, а пусть сами посмотрят — тут этого нет. И еще вот что. При ходьбе конь правой задней ногой попадает в след правой передней… А в обнаруженных следах большой промежуток.
Люди прошли. Нехорошие люди, раз прибегли к ухищрению, воспользовались лошадиными копытами, думая обмануть пограничников…
Они сообщили о нарушении границы на заставу, а сами пошли на преследование. У старшины была тогда собака Абрек. Абрек девять километров вел их по следу, наконец догнали двоих и задержали. Кстати, когда они еще только метров двести отошли от КСП, следы копыт кончились, пошли обыкновенные человеческие следы.
— Вот какие бывают кони, — закончил Лысчук и тотчас припомнил другой случай. — А уж если о настоящих конях говорить, так придется вам рассказать, как меня однажды моя Ласточка выручила…
Дело было зимой.
Старшина ехал вдоль полосы. Все тихо, мирно… В том месте, где полоса сворачивала под уклон, Ласточка ни с того ни с сего остановилась, повела ушами, голову повернула в сторону от границы и долго смотрела.
Старшина хорошо знал свою Ласточку: она явно была чем-то встревожена. Но чем? Сколько он сам ни вглядывался в том направлении, ничего не заметил.
— Что-то тут все-таки не так… — подумал старшина вслух.
— Может быть, зверя какого почуяла, — сказал напарник.
— Может быть… может быть… Но проверить не мешает.
Старшина отдал повод и тронул коня шенкелями.
Ласточка словно обрадовалась полученной свободе: она немедленно свернула в сторону и пошла быстрым шагом, время от времени меняя его на легкую рысь. Потом останавливалась, прислушивалась и бежала дальше. Все дальше и дальше от линии границы, в тыл участка.
— И ничего… Никаких признаков присутствия кого-то постороннего…
Лысчук, признаться, уже поругивал себя за то, что столь легкомысленно понадеялся на Ласточку. Оглядываясь на своего напарника, старшина читал у того на лице плохо скрытое недоверие к принятому им решению.
Но внезапно все переменилось.
Он натянул повод и, не дожидаясь, пока Ласточка совсем встанет, спрыгнул на землю.
На пригорке, где подтаяло, ясно были видны следы, ведущие к нам в тыл.
Шли трое…
Все трое и были доставлены на заставу.
А Ласточка на протяжении двух недель получала двойную порцию овса.
Как потом выяснилось, лазутчики на рассвете преодолели полосу, тщательно заделали следы. Погода была за них — с вечера дул влажный ветер, а на рассвете мороз затянул КСП ледком. Они рассчитывали поэтому спокойно миновать границу.
Петра Ложечкина хлебом не корми: он мог бесконечно слушать эти пограничные были.
— Ну еще, еще что-нибудь, — просил он старшину.
— Еще что-нибудь, говоришь? — переспрашивал Лысчук, искоса поглядывая на веснушчатого белобрысого солдата и двумя пальцами поглаживая свои пушистые усы. — А вот я служил на заставе в песках… Ну, как водится, пошли в наряд. Ночью… Я тогда еще младшим наряда ходил. Идем — и вдруг…
Глаза у Петра округлялись.
Старшина, как умелый рассказчик, выдерживал долгую паузу и заканчивал:
— Смотрим: сидят двое. Подобрались поближе к ним — и что ты думаешь? Два джейрана.
— Не испугались, не убежали?
— Не-ет.. Закурить у нас попросили. Эх, Ложечкин, Ложечкин, эх, Петра, Петра… Кто когда видал, чтобы джейраны сидели? Что тебе, джейран — собака или кошка?
Кругом, понятно, хохот.
Петру ничего не оставалось, как хохотать вместе с другими. Что же поделаешь? У них на Рязанщине эти самые «жейраны» не водятся. Поди знай, сидят они или не сидят.
Но как хотелось ему в эти минуты быть похожим на своих опытных товарищей. На того же старшину или, например, на Бахирева Алексея, коренастого молчаливого сибиряка, попавшего на южную границу с бодайбинских золотых приисков. Как стать таким же уверенным и все видеть, запоминать, безошибочно распознавать любой шорох, как по книге, читать по следам любую, самую запутанную историю. И на занятиях Петр Ложечкин был одним из наиболее ревностных и упрямых. Здесь тебе не то что в школе. Прослушал что-нибудь — потом наверстаешь, спросишь у приятеля… На границе от тебя слишком многое зависит. Здесь нельзя ошибиться. Ошибка может слишком дорого обойтись.
Петр со своими товарищами-первогодками запоминал каждую складку гор, каждый выступ скалы или карниза, каждый поворот ущелья. И как они выглядят днем, и как ночью, когда все очертания обманчивы с непривычки, и куда ложится тень от дерева на обрыве в полнолуние или, скажем, когда луна на ущербе.
Враг может пройти там, где горный путь всего легче, в надежде, что это место пограничники осмотрят не так внимательно. Враг может пройти и там, где его вообще невозможно ждать, разве только барс в состоянии проползти по этой невообразимой крутизне, где нет никакой тропки, где руки соскальзывают с гладких камней и совершенно не за что уцепиться.
Враг всюду может пройти.
Только вот пропустить его он, Петр Ложечкин, не должен.
Первый раз в наряде.
Они вдвоем идут вдоль вспаханной полосы. Старший — Алексей Бахирев. Он тоже рядовой, но парень таежник, охотник, глаз у него зоркий, как у рыси. К его слову и сам старшина прислушивается уважительно.
Петр не снимал руку с автомата. Глаза простреливали темноту, ухо старалось уловить малейший шорох. Теперь — еще осторожнее ступать. Он помнит — за этим поворотом тропы начнется осыпь. А там недалеко и до конца участка.
Сердце у Петра бешено заколотилось…
— Алексей! Там человек!
Казалось, он кричит во все горло, а на самом деле произнес эти слова шепотом.
Алексей так же тихо ответил:
— Что ты, паря… Это же камень такой… Помнишь, я его тебе показывал. Когда луны нет, похоже, что человек плашмя на склоне растянулся.
— А, верно…
Пошли дальше.
Тишина… Лишь иногда камешек сорвется с кручи и покатится вниз в ущелье. Это Петр уже научился различать. А вот это что?! Шаги!
— Слышишь, слышишь?.. — зашептал он Алексею.
— Слышу…
Слушал долго.
— Зверь какой-то бродит, — сказал он потом. — Однако лисица… Их много тут шляется. Поужинать собирается…
Бахирев не ошибся.
Через несколько минут почти вплотную к пограничникам подошла лисица на полусогнутых лапах. Увидела их и в ужасе кинулась прочь, исчезла за поворотом. Эх, пальнуть бы в нее! В Петре заговорил охотник… Но когда в наряде, надо забыть об этом. Оружие можно применять лишь в том случае, если какой-нибудь отчаянный барс сам кинется на них… Но даже барс старается избежать встречи с человеком — барс уходит, уступая ему дорогу. Так однажды рассказывал Петру о своей встрече с хозяином гор Алексей Бахирев.
Когда они вернулись на заставу, молодые солдаты, те, кому еще не довелось побывать в наряде, расспрашивали Петра, как да что было…
Он с важностью отвечал:
— Никаких происшествий… Все нормально прошло… Лисицу вот только чуть не задержал, а других нарушителей нам не встречалось.
Как он камень принял за человека, Петр не рассказывал.
Так и текло время — день да ночь… В наряде, на учениях, на хозяйственных работах, в коротких часах отдыха шла служба солдата.
Постепенно Петр привык к жизни на границе.
Здесь на заставе был свой уклад жизни, свои интересы…
Как и все, Петр с нетерпением ждал, чем кончится поединок Дабыса Куанышпаева с Алмазом — норовистым конем, присланным недавно на заставу. У Алмаза была отвратительная привычка… Стоило всаднику сесть в седло, как он сразу закидывал свечку и танцевал на задних ногах до тех пор, пока не сбрасывал наездника. Тогда Алмаз мгновенно успокаивался и деловито бежал на конюшню, прямиком к своему станку.
Сын табунщика из казахских степей Дабыс побился об заклад, что он Алмаза приведет в чувство, сделает хорошим строевым конем.
Но, поглядывая, как косит веселым и бесноватым глазом каурый Алмаз, даже видавший виды старшина Лысчук одним указательным пальцем приглаживал усы, что у него служило признаком сомнения или недоверия.
Дабыс никому ничего не рассказывал заранее…
Он вывел Алмаза из станка, оседлал. Конь хоть и выказывал признаки недовольства, но позволил затянуть подпругу, не надувая на этот раз живота.
Все свободные от службы солдаты собрались во дворе заставы. Пришел и старшина Лысчук. И капитан устроился на ступеньках высокого крыльца.
Но никто из них, ни один человек, не знал, что это за круглый предмет, завернутый в полотенце, лежит на земле рядом с Дабысом. Но гадать было уже некогда: Дабыс, держа одной рукой повод уздечки, наклонился и прихватил таинственный сверток. Потом вдел ногу в стремя и одним махом очутился в седле.
Алмаз только этого и ждал.
Он замахал в воздухе передними ногами, точно боксер, но в этот самый момент Дабыс хватил его по голове своим полотенцем.
Раздался оглушительный выстрел. Теперь-то уж не трудно было догадаться, что лопнула электролампа, завернутая в полотенце.
Конь, казалось, взбесился… Пригнув голову, чуть ли не запахивая носом землю, Алмаз с места рванул бешеным галопом и унес Дабыса за ворота заставы. Только пыль взвилась. И конь и всадник исчезли за холмом.
Прошло минут сорок, никак не меньше, из-за холма показался Алмаз.
Конь шел шагом. Он был весь в мыле и припудрен пылью. Дабыс под аплодисменты спрыгнул с седла.
— Маленький малшик теперь садись — Алмаз слушать будет, — сказал он.
— Ну, лошадник настоящий, — развел руками Лысчук. — Товарищ капитан!.. — обратился он к начальнику заставы. — Я так думаю: Алмаза отдадим Дабысу. Парень заслужил коня…
— Согласен, — откликнулся капитан.
Дабыс, довольный, улыбнулся и повел Алмаза на конюшню.
Много свободного времени Петр проводил и с сержантом Сергеем Никаноровым, проводником служебной собаки. Сочувственно выспрашивая подробности, слушал рассказ Сергея о том, как он в питомнике, где получал щенка, получил попутно десять суток от полковника. А все потому, что не хотел брать суку, которую ему навязывали, а требовал кобелька. Вот и десять суток отсидел как миленький, и Альфа осталась у него на руках. Ну, теперь-то он свыкся с ней. Пожалуй, и не поменяет на другую собаку. Три раза они с ней брали нарушителей: два раза — двоих и один раз — одного.
Да, вот нарушители… Петру даже стало казаться, что все как-то слишком спокойно… Он иначе представлял себе жизнь на границе. А так в письме нельзя даже намекнуть, что участвовал в опасном деле. Можно бы и приврать немного, но совесть не позволяет. Один солдат написал своей девчонке в деревню, что участвовал в бою, был ранен и лежал в госпитале, а она возьми да напиши командиру части, чтобы он поберег ее жениха… Стали разбираться, а он повозочным работает и в наряде даже редко бывает.
О том, как тихо и спокойно у них на заставе, Петр сказал как-то Алексею Бахиреву. Тот усмехнулся в ответ:
— Все будет, паря… Тихо у нас? Это ты точно. Но… Все будет. Так что ты не беспокойся.
Одеться — дело минутное.
Петр Ложечкин уже притоптывает сапогом, когда только-только во дворе стихла протяжная команда:
— Заста-а-ава-а!.. В ружье!
Еще очень рано — сквозь ветки дерева, закрывающие окно казармы, едва начало просвечивать небо.
Обстановка ясна: наряд обнаружил нарушение границы и дал знать на заставу.
Прошли двое, ступая след в след. От преследователей оторвались. Есть основания думать, что они намерены отсидеться в какой-нибудь щели.
Теперь надо их искать.
И найти…
Петру выпало идти с Бахиревым. Они поднялись по тропе, начинающейся сразу от заставы. Их обступили немые горы. И в окружающей тишине замерли, притаились враги. Притаились, но где?
За тем валуном, оторвавшимся от громады скал?
Или в той складке, откуда удобно наблюдать за местностью, оставаясь невидимым? Недаром же многие нарушители так любят горы и именно здесь пытаются взять границу.
Главное сейчас — не обнаружить себя.
Выигрывает тот, кто заметит первым. А сейчас — внимание и внимание. По времени нарушители не могли уйти далеко. Встречи с ними можно ждать в любую секунду.
Когда отлично знаешь местность, не надо долго ломать себе голову, откуда лучше ее просматривать. Петр оценил позицию, выбранную старшим. Они залегли в неприметной расселине. Направо им видно до подножия крутого надгорья. Налево — до входа в ущелье, этот вход похож сейчас на разинутую пасть какого-то допотопного чудовища.
Стояла такая тишина, какая только в горах бывает ранним летним утром.
Петр лежал неподвижно, ладонью ощупывая остывший за ночь шершавый камень. Он знал, что сейчас где-то поблизости его товарищи изо всех сил стремятся настичь врагов. По следу, натягивая поводок и дрожа от нетерпения, идет собака. Шерсть у светлой Альфы стоит дыбом, и Сергей Никаноров еле поспевает за ней. Собаку не обманешь… Но мало ли что бывает? Петру, конечно, хотелось бы принять участие в преследовании. Но приказ им с Бахиревым — держать под наблюдением этот участок, чтобы враги не могли здесь затаиться.
Оба солдата одновременно приподняли головы и взглянули друг на друга.
Звук, правда, больше не повторился, но и этого было достаточно… Достаточно, чтобы понять — чья-то нога, оступившись, неосторожно задела камешек, столкнула совсем маленький камешек, который откатился немного в сторону и снова замер.
Секунды тянулись неимоверно долго.
Их можно было отсчитывать по стуку собственного сердца.
Эти двое появились именно там, где их и рассчитывал увидеть Бахирев.
Он потом говорил Петру, что очень бы удивился, если бы они прошли не мимо расцвеченного старым мхом камня, направляясь к ущелью. Оба низко пригибались при ходьбе. Один шагах в пяти от другого. Надо отдать им должное — умеют ходить бесшумно, видно не первый раз в горах.
И они прошли бы дальше и дальше, пытаясь укрыться от погони, сбить с толку преследователей…
Но их остановил повелительный окрик:
— Стой! Ни с места! Буду стрелять!
Им ничего другого не оставалось, как только подчиниться.
У Петра сильно дрожали руки, когда он подходил к задержанным.
Оба были в замасленных ватниках. И руки — со следами машинного масла. Ни дать ни взять — трактористы из колхоза, расположенного неподалеку от заставы. Что, прошли, трактористы?.. Вот ведь откуда подобрались — по карнизу, где сам черт ногу сломит…
— Пошли, — скомандовал Бахирев.
Первым по тропе спускался Петр, за ним — двое нарушителей, а позади всех — Алексей.
В тот же вечер Алексей и Петр сидели в ленинской комнате, листали журналы.
Но не читалось, и они вышли на воздух покурить.
Молча сидели на ступеньках крыльца, смотрели на вишневый закат. Петр неумело выпускал табачный дым, смешно выпячивал при этом свои по-детски припухлые губы.
— А повезло нам с тобой, Лешка, как ты считаешь? — сказал он. — Вот как подумаю, все очень даже просто получается… Ну, полежали на зорьке, ну, услыхали, а потом увидали их. И — руки вверх, стой, голубчики!..
Бахирев улыбнулся и вытолкнул причудливое кольцо дыма. Он еще посмотрел, как оно тает в спокойном воздухе, и только потом ответил:
— Считай, паря, что повезло… Однако ты о другом не подумал, паря… Что они эту тропу выбрали, на нас с тобой набрели — это случайность, согласен. Это ты точно… Они думали погоню запутать, отсидеться в ущелье, переждать. И ядовитый порошок применили, Альфа так и не смогла взять след. Но не было же, пойми ты, такой тропы в горах, где бы наша парочка прошла бы спокойно, без приключений. И не будет, пока мы живы и пока живем здесь!
Петр кивнул.
— А мы всегда будем живы, — сказал он, подумав, — Срок выйдет — ты уедешь… Срок выйдет — я уеду… Так другие же переймут наши автоматы!
— Это ты точно, — повторил Бахирев свою привычную фразу.
Спустя некоторое время капитан, начальник заставы, рассказывал… Те двое только для виду несли с собой контрабанду — несколько костюмов в тюке и несколько флаконов дорогих духов. Капитан не договаривал, но и без слов было ясно — на горной тропе Алексей Бахирев и Петр Ложечкин взяли не какую-нибудь мелкоту, а двух разведчиков крупного полета. Какие черные дела они думали совершить на нашей земле?
И теперь Петр знал свою силу. Он был уверен в себе. И в наряд на границу он выходил с таким чувством, что никакому врагу — самому хитрому, самому опытному, самому коварному — с ним не совладеть!
Когда Петр иногда посматривал на себя в зеркало, ему даже казалось, что у него веснушек стало меньше — тех самых веснушек, над которыми вечно подсмеивались девчата у них в деревне, особенно Настя Ершова, которую он тогда терпеть не мог и которой потом писал о своей пограничной службе.
Однажды под вечер Алексей Бахирев и старшина Лысчук сидели в канцелярии заставы у телефона. Из комендатуры должны были позвонить, когда пойдет машина в отряд, чтобы Бахирев мог добраться до ближайшей железнодорожной станции.
Кончался срок его службы.
А во дворе, у заднего крыльца кухни, несколько солдат чистило картошку на ужин. Среди них было двое совсем зеленых, они по болезни задержались и только теперь прибыли на заставу, еще и в наряд ни разу не ходили.
Сквозь открытое окно их разговор доносился в канцелярию.
Петр, ловко орудуя ножом, говорил:
— Понимаешь, было дело… Идем как-то ночью. И вдруг — две тени! Подошли поближе, а это два джейрана сидят!
Бахирев и Лысчук переглянулись.
— Однако он это право заслужил, — сказал Алексей.
Старшина кивнул.
Он был согласен, что рядовой Ложечкин заслужил это право рассказывать новичкам старую пограничную побасенку. И те двое, что с вытаращенными глазами слушают его сейчас, тоже станут рассказывать ее другим — придет их черед.
Они еще слышали, как покровительственно засмеялся Ложечкин и как смущенно оправдывался один из новичков.
А потом Бахиреву и Лысчуку стало не до них.
Затрещал телефон на столе, и старшина взял трубку.
Всякий раз, приезжая на заставу, я испытываю странное чувство, которому, пожалуй, нет точного определения. Это и восторг, и торжественность, и внутренняя собранность, которая приходит к человеку в те редкие минуты, когда встречаешься с чем-то глубоко значительным, исполненным большого смысла.
Это ощущение владеет мною давно. Я хорошо помню тот день, когда с сержантом Федором Ольхиным мы вышли к неширокой просеке, буйно и красиво заросшей иван-чаем, к полосатому красно-зеленому столбу, и сержант, обернувшись, сказал:
— Вот здесь и начинается наша земля.
Он сказал это тихо, с тем уважением в голосе, с каким говорит обычно о своей земле рачительный и любящий хозяин.
Но сержант Ольхин не был хлеборобом. Несколько лет спустя я встретил его на стройке бригадиром. Он поднимал дома за Невской заставой. На стройку он приходил в пограничной фуражке, она была как новенькая, сохраняя в себе нежный цвет нетоптаной весенней травы. Ее видели издалека, эту фуражку, и бригадира на стройке отыскивали по ней.
Как-то вечером Ольхин заглянул ко мне: «Шел случайно мимо, дай, думаю, загляну». И тут же смутился, потому что я живу на другом конце города и случайно оказаться здесь Ольхин никак не мог. Стали пить чай, и вдруг он спросил:
— А помните, как на Глухотке щуки брали?
Я помнил, как брали на Глухотке щуки: одна такая страшила здорово измучила меня, прежде чем удалось ее вытянуть. И я понял, куда клонит Ольхин и почему он «случайно» шел мимо моего дома.
— Может, съездим? — глядя в стакан, спросил он. — Сейчас самая ловля, а у меня через три дня отпуск…
— Не темни, Федор, — сказал я, — нужна тебе эта рыба…
Он сразу повеселел. Мы договорились: едем через три дня к капитану Емельянову.
Когда-то капитан Емельянов спас Ольхину жизнь. Об этом случае кратко сообщалось в окружной газете. Заметка называлась «Поединок с рысью». Зверюга бросилась на Ольхина неожиданно, сзади, и, не будь поблизости капитана, Федору пришлось бы худо. Капитан отодрал от Ольхина рысь и, держа ее в вытянутых руках, задушил. Сержанта же пришлось отправить в госпиталь, ему наложили швы на раны, тянущиеся по спине от шеи. А чучело этой рыси, искусно выделанное одним из солдат, и сегодня стоит на шкафу в квартире Емельянова.
В поезде Ольхин рассказывал:
— Вы ведь незнакомы с Емельяновым? Ну да, он ведь на курсах был, когда вы к нам приезжали. Крепкий человечина! Крут — это у него есть. У нас с ним для первого знакомства такая история была. Я, помню, приехал на девятую с одним солдатом. Ну, доложились по всей форме, устроились в казарме, получили оружие, плащи там — словом, все, что полагается пограничнику. Время к обеду подходит, вдруг дежурный вызывает нас к капитану. А он уже в коридоре ждет. «Пошли, — говорит, — я вам участок заставы покажу, с обстановкой познакомлю». Кто-то из солдат успел мне шепнуть: «Держитесь, ребята, сколько сможете…»
Он рассказывал, а я отчетливо представлял себе холодный весенний день, скользкую от недавнего дождя тропу и трех пограничников на ней. Емельянов шел впереди — очень легкий для своего огромного роста и лет человек (ему было под сорок).
Временами капитан останавливался. Показывал на валуны, поросшие изумрудным лишайником, на малоприметные изгибы тропы, на деревья, которые едва отличались чем-то от других. Это были его давнишние знакомые. Капитан мог ходить по участку на ощупь, как ходят в обжитой квартире, когда перегорает свет.
Прошел час, другой, третий, а они все шли и шли. Уже смеркалось, и все предметы в лесу: и валуны и деревья — стали расплывчатыми. Снова начался дождь, на склонах скользкая тропа уползала из-под ног.
Мысленно Ольхин клял последними словами этот дождь, от которого стал грузным и без того тяжелый брезентовый плащ, и эту ускользающую тропу, и наступающую ночь. К концу пятого часа он выдохся. Сзади спотыкался напарник. Оба они не представляли себе, где находятся: темень была глухая, и только впереди желтело пятно от следового фонаря, который нес капитан.
Еще через полчаса, вскарабкавшись за капитаном на холм, Ольхин сказал:
— Товарищ капитан…
— Что?
— Ничего, — зло ответил Ольхин. Он вспомнил слова, сказанные ему шепотом: «Держитесь, ребята, пока сможете», и понял, для чего капитан затеял этот ночной поход. Надо стиснуть зубы и идти. В конце концов капитан тоже не из железа сделан и его тоже мочит дождь, а что касается упрямства, то еще посмотрим, кто кого переупрямит!
…Когда они, повесив плащи и протерев карабины, вошли в казарму, от подушек оторвалось несколько голов.
— Как, живые?
— Вроде живые.
— Выдержали?
— Не совсем.
— Ничего, ребята, закаляйся как сталь! Чтобы тело и душа были молоды. Тут главное — хорошие портянки, а потом уже самолюбие.
Вот так и состоялось знакомство Ольхина с капитаном Емельяновым. И потом не раз ходил с ним «на прогулку», и возвращались они через семь, восемь часов.
Капитан Емельянов оказался таким, каким я и представлял его себе: огромный, с крупными чертами лица и хмурой складкой над переносицей. С Ольхиным он обнялся. Мне пожал руку, потом взглянул на часы: время подходило к обеду.
— Как же вы в костюмчике у нас ходить будете? — спросил он. — Все-таки осень, сыро… Ну да подберем что-нибудь. А вечерком сходим на участок, я вас с обстановкой познакомлю…
— Нет уж, — ответил я, вспомнив рассказ Ольхина, — ночью все равно ничего не увидишь, а днем мне хотелось бы с людьми поговорить.
Капитан поглядел на Ольхина, и тот начал рассматривать носки своих сапог, будто ничего на свете, кроме них, его не интересовало.
— Успел уже выдать, — проворчал капитан. — Хотя ведь вы оба люди гражданские.
— Вот именно, — облегченно вздохнул я.
Вечером капитан пригласил меня к себе на ужин, и пока Екатерина Ивановна возилась на кухне, говорил о заставе, о солдатах. Я перебил его.
— Вы лучше о себе расскажите, Владимир Владимирович.
— О себе? — спросил он, хмуро покосившись на меня. — Обо мне вам, я чувствую, уже Ольхин доложил в лучшем виде. А я ведь такие прогулочки с солдатами не зря проделываю. Вот и расскажу вам, кстати, историю о том, как я понял, что пограничник должен уметь ходить…
Тогда я был рядовым и служил на заставе второй год. В Средней Азии. Неспокойное было времечко. Наши соседи только и ждали момента, чтобы переправить через границу своих или чужих агентов. Тяжело было еще и потому, что с утра до вечера стояла жара, от которой негде даже спрятаться: кругом до самого горизонта лежала голая, выжженная солнцем бурая степь, и только возле самой заставы, вдоль арыков, еще росла чахлая, запыленная трава. Наш колодец давал мало воды. И поэтому часто пили прямо из арыка: зачерпнешь ковшиком, закроешь один его край гимнастеркой да так и пьешь, как через сито, чтобы не набилась в рот всякая нечисть… Вода теплая, коричневая — сейчас вспомнишь и то передергивает. А ничего, пили и похваливали.
В тот день, когда произошла эта история, жара стояла необыкновенная, и даже начальник заставы, кажется, впервые не шутил с нами и не подбадривал: ему, уже привыкшему ко всему, видать, тоже было кисло. Двух пограничников, вернувшихся из наряда, положили в санчасть: они едва добрались до заставы и тут же свалились от солнечного удара.
В пятнадцать ноль-ноль был черед выходить в наряд моему другу Савину. Вместе с напарником сержантом Ниязовым они оседлали коней и выехали с заставы к границе.
Я уже говорил, что в тех местах не было пограничной речки: прямо в степи стояли один за другим столбы, внизу обложенные камнями, а там, за ними, была уже чужая страна. Трудно, казалось бы, врагу перейти границу в таком открытом месте: все кругом просматривается, и даже если человек поползет, за ним долго будет висеть в воздухе целое облако пыли.
Поэтому нарушители обычно переходили границу ночью, а степные ночи черные, непроглядные. И, зная это, пограничники, выходящие в наряд днем, больше опасались не нарушителя, а выматывающего душу зноя.
Однако трудно предусмотреть все вражьи хитрости. Так и случилось.
От заставы Савин и Ниязов отъехали далеко, километров на десять, внимательно разглядывая темную, бурую траву. Временами открывались целые поля голой земли, покрытой крупными трещинами. Никаких следов, только верткая ящерица, пробегая, оставляла своими лапами небольшие елочки на пыли, да там, где проползали змеи, виднелись неглубокие, ребристые ложбинки.
Наряд должен был находиться здесь два часа — под палящим солнцем, в голой степи. На той стороне росло несколько кустов саксаула, и Ниязов, усмехнувшись, сказал:
— Надо же им было вырасти именно там, а?
— Да, непонятливое растение, — согласился Савин, чувствуя, как пот ручьями стекает между лопаток.
Они проехали еще метров пятьсот, когда Ниязов, тревожно схватившись за бинокль, спросил товарища:
— Ты не видишь, что там? Вон — бугры какие-то!
Савин действительно увидел на той стороне небольшие бугры — пять или шесть. Раньше их там не было. А за ними поодаль высились еще два бугра, и Савин показал на них старшему наряда. Ниязов посмотрел в бинокль.
— Черт его знает, что там такое! По форме — лежащие лошади, а цвет выжженной земли. Вот, гляди сам, даже трава на этих буграх жухлая.
Савин поглядел в бинокль: старший не ошибся. На буграх действительно росла трава такая же, как и во всей степи. Даже комья земли успел разглядеть Савин, когда раздался выстрел и пуля, тоненько свистнув в стороне, зарылась в землю, взметнув струйку пыли.
— Спешивайся, быстро клади коня! — громко крикнул Ниязов.
Для них, уже привычных к таким сюрпризам, это было быстрым делом. Они залегли, выжидая, что будет дальше. Из-за бугров хлопнуло еще несколько выстрелов, и вдруг бугры зашевелились, превратились в коней, и простым глазом стало видно, как всадники вскакивают в седла.
Дрожащими от волнения руками Савин зарядил ракетницу, выстрелил в воздух. Две зеленые ракеты взлетели, шипя, мигнули и погасли, будто спаленные солнцем. Но на заставе все-таки должны были увидеть сигнал.
Группа в несколько человек, стреляя на ходу, летела прямо на них. Савин увидел, как зашевелились и два других бугра, лежавших поодаль, тоже превратившихся в лошадей, и всадники помчались метров на пятьсот правее основной группы. Ниязов крикнул:
— Поднимай коня, скачи за теми, а я здесь!
Оставить Ниязова одного Савину не хотелось: против старшего было человек десять. Но и спорить нельзя: приказ есть приказ, и, главное, ясно, что, прикрываясь заслоном, те двое хотят уйти на нашу сторону.
Пули так и повизгивали, когда Савин, уже в седле, погнал своего Князька наперерез двум нарушителям. Там, сзади, негромко застучал автомат Ниязова, и Савин даже усмехнулся, нахлестывая коня: на стрельбище Ниязов бил без промаха…
Но обернуться ему все-таки пришлось: выстрелы затихли. Он мельком увидел, что нарушители положили своих коней и Ниязов выжидает. Судя по всему, его огонь был метким, если те так быстро отказались от попытки напасть с ходу. И еще Савин увидел облачко пыли со стороны заставы: сюда шла тревожная группа.
Двое нарушителей тем временем все гнали коней по прямой. Они были в выгодном положении, каждую секунду выигрывая метр за метром. Их кони успели отдохнуть, а Князек Савина уже приустал, и пограничник не мог рассчитывать на длительную погоню.
Раза два или три он выстрелил по нарушителям. Но то ли нервничал, то ли просто неправильно целился — да и трудно стрелять на полном скаку, — его выстрелы пропали впустую, а нарушители все уходили и уходили. Тогда он стал целиться по лошадям, и один выстрел попал в цель. Одна лошадь, словно наткнувшись на невидимую преграду, упала, но человек успел вовремя соскочить с нее и что-то крикнул другому, тот остановил коня. Дальше лазутчики поскакали вдвоем на одной лошади.
Тот, что сидел сзади, начал стрелять в Савина. Он, судя по всему, был неплохим, тренированным стрелком. Когда пуля ударила в Князька и конь рухнул на землю, пограничник, едва успев освободить ноги из стремени, упал на песок.
Нарушители были уже далеко.. Что оставалось делать Савину? Он перезарядил карабин и подошел к коню, чтобы снять с седла флягу с водой. Приказ есть приказ — надо преследовать нарушителей.
Но фляга была пуста. Ее задела пуля. И все равно нужно было идти вдогонку тем двум, и Савин пошел…
Чаще и чаще стучала в висках кровь, начало покалывать сердце. Пыль садилась на лицо, на губы, обжигала их, скрипела на зубах. Где-то далеко виднелась темная точка: нарушители, по-видимому, уже считали себя в полной безопасности.
Савин шел и думал о том, на сколько километров он успел отойти от границы. В степи мало примет, но по времени Савин определил: километров семь-восемь, не меньше. Понятно, что часть тревожной группы сразу же направится сюда и будет здесь от силы минут через двадцать или тридцать.
Но тут же он сообразил, что ни через тридцать, ни через час его не догонит никто: ведь коням тревожной группы пришлось уже проскакать десять километров, им просто не осилить еще одну такую скачку. Значит… Значит, он должен был полагаться пока только на свои силы, а их — он чувствовал — оставалось не так-то уже много.
Степь оборвалась неожиданно. Реже стали попадаться кустики выжженной травы, и уже не серая, как грязная мука, пыль лежала под ногами, а бледно-желтый песок. Теперь Савин точно знал, какое расстояние отделяет его от своих: пески начинались в тринадцати километрах от границы и в двадцати восьми от заставы.
Ему казалось, что кругом него так и полыхает огонь. Горели в тяжелых сапогах ноги, горели руки, лицо, все тело. Но разуться было нельзя: без сапог далеко не уйдешь, обязательно поранишь ногу какой-нибудь колючкой. В песок зарываются от жары змеи. Да и просто невозможно идти босиком по раскаленному песку. Нельзя было и раздеться: иначе через час все тело пойдет волдырями от ожогов, а там — потеря сознания, быть может, смерть. Единственное, что он сделал, — это скинул ремень и расстегнул воротник: стало немного легче.
Следы копыт были явственно видны на песке, и Савин не боялся сбиться. Но быстро идти не мог: мелко дрожали колени, и он все еще останавливался, чтобы перевести дыхание и выплюнуть липкую горячую слюну.
Часа через два он споткнулся обо что-то и упал. Он не помнил, как поднялся снова: перед глазами вертелись какие-то зеленые и оранжевые круги. Приглядевшись, увидел выпирающуюся из песка кость: наверно, когда-то в этих местах пролегала караванная тропа, от жары падали мертвыми даже выносливые верблюды…
Потом Савин отыскал следы и снова пошел, тяжело переставляя ноги. Все это было, как в плохом сне, когда хочешь проснуться и не можешь. Ему трудно было поднять голову, и он смотрел вниз, на четкие отпечатки лошадиных копыт.
Все-таки он поднял голову. Впереди что-то чернело. Вытерев рукавом пот, заливающий глаза, он увидел лежащую лошадь. Зубы у нее были неестественно оскалены, а огромный вздувшийся живот то поднимался, то опускался, как кузнечные мехи. Савин сразу же упал в песок, целясь в ту сторону: наверно, нарушители затаились за павшим конем. Но сколько он ни глядел, ничего не было видно, кроме загнанной хрипящей лошади. Осторожно, стороной он приблизился к ней: оттуда начинались две пары человеческих следов.
И сразу же Савину стало легче. Значит, и им, двоим, придется идти пешком, и хотя у них наверняка есть с собой вода, полтораста километров до ближних кишлаков пройти не так-то уж просто. Он нисколько не сомневался в том, что сам сможет идти за ними все эти полтораста километров, хотя на самом деле он не осилил бы и пятой части этого расстояния.
А тревожной группы все не было. Савин уже стал сомневаться в том, действительно ли он видел облачко пыли на горизонте или это ему померещилось. Может быть, на заставе не заметили ракет, которые он выпустил? Но все равно, и в таком случае их должны были хватиться часа через полтора-два.
Уже наступал вечер, а он все шел и шел. Со стороны это выглядело, наверно, диковинно: голая степь — и один-единственный, шатающийся из стороны в сторону человек с карабином в опущенной руке…
Солнце палило нещадно, и Савин поймал себя на мысли, что ему хочется лечь, спрятать куда-нибудь обожженное лицо и дождаться ночи. Но тут же припомнилась поговорка, которую часто любил повторять на занятиях начальник заставы: в пустыне так бывает: ляжешь — уснешь, уснешь — не встанешь, не встанешь — орлы сыты будут.
Он догнал их. Он не знал, сколько прошел по этой проклятой полупустыне, но все-таки он увидел их наконец. Те тоже шли, пошатываясь, как пьяные. И когда Савин выстрелил, оба упали. Только один сразу, а другой прошел еще шагов десять, зашатался сильнее и ткнулся лицом в раскаленный песок. «Второго живьем, — подумал Савин. — Только живьем…»
Они лежали друг против друга, и нарушитель стрелял. Но его пули уходили в сторону, зарываясь в песок: по-видимому, он нервничал и «мазал».
Чтобы чувствовать себя безопаснее, Савин решил обойти нарушителя так, чтобы низкое солнце било тому в глаза. Но лазутчик разгадал маневр пограничника. Едва только Савин пополз влево, как нарушитель пополз туда же, время от времени стреляя из своего карабина.
Они долго бы ползли так, не давая друг другу зайти со стороны солнца. Но Савин сначала не понял, почему вдруг нарушитель поднялся, бросил карабин и пошел к нему с поднятыми вверх руками. Чувствуя какой-то подвох, он прицелился в него и крикнул:
— Не подходи!
Но нарушитель смотрел мимо Савина, в сторону, и пограничник, на долю секунды повернув голову, увидел человек десять наших солдат, переваливающих через большой бархан…
Потом Савину передали, о чем рассказал задержанный нарушитель. Когда на допросе его спросили, на что нарушители рассчитывали, переходя советскую границу, он хмуро ответил:
— Мы не думали, что один человек не побоится остаться против десятерых конников. Мы думали смять обоих. И наконец, мы не думали, что эта жара такая страшная и что ваш пограничник пойдет один в пески.
Нарушители шли, как выяснилось, с диверсионными целями. Вот, собственно, и вся история. Собирался я рассказать вам о том, зачем пограничнику нужно уметь ходить, а получилось, кажется, совсем о другом…
Капитан Емельянов замолчал, словно обдумывая что-то, а затем медленно подошел к открытому окну и, набрав полную грудь свежего воздуха выдохнул:
— Да, было дело!..
Несколько дней спустя, не дожидаясь, пока у Ольхина кончится отпуск, я уехал в комендатуру и за обедом познакомился с несколькими офицерами. Один из них — военврач, человек невысокого роста, со скуластым широким лицом и черными раскосыми глазами, спросил меня:
— Значит, вы от Емельянова? Не знаете, как там, нет больных?
— Нет, но могли бы и быть. Меня капитан «прогулять» хотел было… Хорошо, один товарищ о его методе знакомства предупредил.
Военврач улыбнулся так, что его раскосые глаза совсем превратились в щелочки.
— Старая школа! Он вам не рассказывал, как служил в Средней Азии?
— Рассказывал. Действительно интересно… Вы не знаете эту историю с Ниязовым и Савиным?
Офицеры переглянулись, а у военврача лицо сразу стало равнодушным и непроницаемым.
— Нет, не знаем, — ответил он за всех. Майор-комендант постучал вилкой по тарелке и укоризненно сказал:
— Нехорошо гостя обманывать, товарищ Ниязов! Военврач смутился и пробурчал что-то невразумительное. Потом он снова поглядел на меня.
— Какую вы вторую фамилию назвали? Савин? Не было у нас такого. Это Емельянов сам о себе рассказал. Это он пошел тогда за нарушителями…
Потом я уехал из комендатуры на другие заставы. Тот же махровый от дорожной пыли «газик» шел между опустевших полей, иссеченного осенними дождями жнивья… А мне ясно виделась раскаленная, выжженная солнцем степь и одинокий человек, бредущий по ней с карабином в опущенной руке. Но не уставший, не измученный зноем, а сильный, могучий — такой, что даже солнечная жара отступала перед жаром его сердца…
Пограничник на побывке.
Хороший у нас на заставе огород!
В гостях у работниц ковровой фабрики.
Шире круг!
Письмо от любимой.
Бывалый воин среди юных друзей пограничников.
Мальчишке из отряда ЮДП хочется стать настоящим пограничником.
На занятиях в отряде ЮДП.