Глава тринадцатая

I

Собрание в клубе было на редкость многолюдное. По фабрике оповещено было заранее, и в стенгазете заголовки давно орали, что на собрании будут судить вредителей. О вредителях и вредительстве в последнее время ходило много толков, много писали в газетах, и рабочих заинтересовал этот общественный суд над собственным вредителем. Рабочие пришли в клуб на собрание густою толпою. А вместе с рабочими пришли и любопытные, падкие до зрелищ, посторонние фабрике люди. Пришли кой-кто и из Высоких Бугров. И вопреки обыкновению на это собрание явились и почти все конторские. Даже Плескач и Власыч.

Докладчика выслушали внимательно и напряженно. Докладчик собрал свои бумажки и примостился к столу президиума. Председатель предложил желающим высказываться.

Сначала, как это всегда бывает, никто не брал слова. Гудели, переговаривались, спорили с соседями. Но лезть на эстраду и публично выкладывать свои мнения, свои соображения не решались. Председатель поглядел в зыбкое многолюдье зала, скользнул взглядом по многоголовому собранию, укорил:

— Что же это, по такому важному вопросу и, скажите пожалуйста, охотников нету? Ну, кто желающий?

Постеснялись, Но, наконец, кто-то раскачался и выступил. И стоило только начать одному, как в президиум посыпались записки с просьбой предоставить слово.

Рабочие разговорились. Имя Черепахина, мастера-вредителя, замелькало в речах все чаще и чаще. Но говорили о вредительстве Черепахина по-разному. Нашлись рабочие, которые, как и Николай в споре с Лавошниковым, умаляли вину Черепахина, объясняя его поступок ревностью к новому человеку в цехе.

— Снисхождение ему следует сделать! — настаивали они. — Он, вишь, сколько лет был главным закоперщиком в цеху и все на своем горбу выносил… Обидно ему стало, что не признают его мнения, что со стороны человека позвали на улучшение!

— Затменье на него нашло!

Но один за другим, вскипая негодованием и возмущением, выходили иные, те, кто чувствовал злобность и коварность мастера, и обрушивались на защитников Черепахина и твердили жестко и упорно:

— Вредитель — и никаких!

Выступил и новый председатель фабкома. Говорил Лавошников. Долго и обстоятельно останавливался на поведении и на поступке Черепахина Капустин.

Павел Николаевич, оправившийся от болезни, слушал ораторов молча. Ему было немного жалко Черепахина, которого он знал давно и считал знающим и толковым мастером. И жалость эта не позволяла ему легко и просто осудить Черепахина. Жалость эта мешала ему пойти за теми, кто безоговорочно и решительно признавал Черепахина злостным вредителем. Но он не мог согласиться целиком и с теми товарищами, которые оправдывали мастера, относя его поступок с художником к простой ошибке.

«Как же, какая тут ошибка? — размышлял он, вслушиваясь в речи и тех и других. — Ведь он обдумал все, когда Никулину краски неподходящие намешивал! Он ведь понимал, что художника, если не откроется истина, с фабрики попрут!..»

Павел Николаевич сомневался, не знал толком, где настоящая правда. И беспокойство вползло в него. Мысли назойливо нахлынули на него, взволновали его. И он не удержался и попросил себе слово, когда председатель предложил записаться желающим, перед тем как закрыть запись ораторов.

Выходил на трибуну Павел Николаевич с тревогой и почти раскаиваясь, что записался говорить. А тут еще кругом зашумели, задвигались, заинтересовались, загудели, когда он пошел к трибуне и стал подниматься по двум ступенькам на сцену.

«Смеются над стариком! — мелькнуло у него в мыслях. — На срам я полез!» Но взобравшись на место и оглядев волнующуюся толпу, он уже овладел собою, потрогал пуговицу на пиджаке, нахмурился, начал.

Он говорил сначала с запинкой, останавливаясь, подыскивая ускользающие слова. Но по мере того как мысли наплывали на него, он становился все уверенней и речь его потекла гладко и убежденно. И с ним случилось неожиданное: выходя говорить, он еще не установил для себя самого, где истина, а заговорив и почувствовав настороженное и коварное молчание толпы, Павел Николаевич сразу же резко и круто стал обвинять Черепахина в злостном вредительстве. Павел Николаевич, словно руководимый какою-то постороннею силою, подталкиваемый каким-то чутьем, внезапно обостренным в нем при соприкосновении с толпою, с взволнованным и возбужденным многолюдьем, откинул всякие сомнения и крепко и тяжеловесно бил:

— Ежли, значится, мастер строил фокусы художнику из-за того, как говорится, что тот ему конкуренцию мог составить, то ударял он по производству, по процветанию фабрики! Вредил фабрике и не допущал ее улучшений!..

Павел Николаевич бил тяжело и сурово. И по толпе, как волны по озеру в ненастье, прокатился глухой шорох… И было в этом шорохе все: и возмущенье, и одобрение, и, превыше всего, изумление.

Павлу Николаевичу шумно и долго хлопали, когда он кончил. Из президиума на него одобрительно и ликующе смотрели Капустин и директор. И когда он, небывало обожженный одобрениями и аплодисментами товарищей, пробирался к своему месту, его задерживали по пути и хвалили:

— Ловко ты, Павел Николаевич! Правильно грел!..

Но после собрания, в тесноте и давке у выхода к нему притиснулся горновщик Федюшин и, широко ухмыляясь, сказал злое и неожиданное.

— Што, Павел Николаевич, тестем директора стал, так и руку его держишь, песенку его поешь?

— Как это? — приостановился Павел Николаевич, сразу не поняв, но почувствовав в словах Федюшина какую-то каверзу. — Об чем ты?

— Сам, поди, знаешь! — еще шире ухмыльнулся Федюшин. — Дочка-то твоя, Федосья, когда дирехторшой полной станет?

— В уме ты али пьян?

— Ни капельки! Тверез!..

— А зачем болтаешь зря?

— Не зря…

Толпа нахлынула, оттиснула Федюшина от Павла Николаевича, и он не смог дальше продолжать расспросов. Павел Николаевич, сдавленный толпою, очутился на улице. Он высвободился и остановился у входа, сердите поджидая Федюшина. Он горел злобным нетерпением добиться основания болтовни Федюшина. Он поджидал его, чтобы уличить сплетника и отыскать источник сплетни.

Электрическая лампочка слабо освещала вход, и Павел Николаевич с трудом различал лица прохожих. Он всматривался в них, вытягивая шею.

— Кого ищешь, отец? — остановился пред ним Николай. — Хорошо ты выступал…

— Постой! — ухватился за него Поликанов. — Постой: ты слыхал что-нибудь про Феньку да про директора?

— Нет. Ничего не слыхал. А в чем дело?

— Не слыхал? Пойдем.

Он отвел, решив на сегодня бросить розыски Федюшина, Николая в сторону и рассказал ему о насмешливых и злых словах горновщика.

— Болтает зря! — успокоил Николай отца.

Но Павел Николаевич не успокоился. Он решил немедленно идти домой.

— Я с тобой, отец.

Дома, куда они дошли молча, Павел Николаевич сразу спросил жену:

— Федосья дома?

— Дома.

— Зови ее!

Федосья пришла на зов и посмотрела на отца, лицо которого было пасмурно и не предвещало ничего хорошего, — спокойно, со сдержанной улыбкою. Отец вскинул голову и раздельно, вкладывая в слова брезгливую ярость и неутешимое презрение, спросил:

— У тебя што происходит с директором?

Федосья на мгновение опустила глаза, но сразу же встряхнулась, поглядела на мать, на брата и ответила:

— Мы завтра записываться с ним идем… Я, тятя, вчера еще хотела тебе сказать, да не пришлось…

— Вот… так! — ошеломленно протянул Павел Николаевич. — Угостила доченька! Записываться идет, а родителям напоследок сказывает!.. Красота! Заслужили, значит!

Павел Николаевич махнул рукою, сжал губы и круто повернул из комнаты. Мать схватила Федосью за плечо:

— Да когда же это вы сговорились с ним?

Девушка исподлобья глянула на мать, полуоткрыла губы, обнажив свежую белизну зубов. Николай весело улыбался. Взглянув на него, улыбнулась и Федосья и шутливо, но с нежной насмешкой в голосе заметила:

— А долго ли?!

Мать вздохнула, схватила конец головного платка, смахнула ненужную слезу и потянулась ласково к дочери.

II

Глазуровщицы обступили Федосью и стали поздравлять.

— Ну, Федосья, молодчина! — сказала, сияя дружелюбною улыбкою, Павловна. — Мы, бать, думали, что тебя инженер захапает, а ты дилектора цапанула самого! Молодчина!

Федосья, подавляя смущенье, отшучивалась. Женщины оглядывали ее, словно обновилась она чем-то, стала иной, и она ежилась под их лукавыми, щупающими, бесстыдными бабьими взглядами.

— И что вы меня этак разглядываете?

— А как же? — посыпалось кругом. — Ты теперь молодуха, бабочкой стала!

— Скончала свои девьи дни!

Павловна отстранила других и прижала Федосью к ее столу:

— Неужто ты теперь на работу станешь ходить?

— А почему нет?

— Да нашто она тебе теперь, работа эта? Ты теперь барыней можешь жить… дилекторша! Ты прислугу заведи да орудуй своим хозяйством… мужа ублажай!

Павловну поддержали:

— Зачем тебе трудиться? Хватит с вас жалованья мужнего!

— Обновы шей да ребятишек жди!

У Федосьи зарделись щеки. Она выпрямилась, поправила косыночку на волосах:

— Мы с Андреем Фомичом так порешили: останусь я, как прежде, на работе… Останусь.

— Чудачка! Да зачем же? — накинулись на девушку работницы, некоторые с недоумением, иные с каким-то (раздражением.

Павловна замолчала, задумалась и стала к чему-то прислушиваться.

— В прежние-то годы такого и не бывало… — с сожалением и упреком сказала она. — Прежде-то не дозволил бы мужик. Да и сама бы в барыни полезла…

— То прежде, а не теперь! — задорно прокричала комсомолка. — Да какой бы товарищ Широких коммунист был, если б Федосью в стряпухи себе да в няньки потащил! Она самостоятельная! Не раба ему!.. А на работе осталась, так еще пуще свою самостоятельность почувствует!..

— Понимаешь ты много в семейной, в замужней жизни!

— Молчала бы!

Федосья стряхнула с себя неловкость и смущенье, с которыми пришла в это утро в глазуровочное отделение, и стала на работу как обычно, как вчера, как всегда. И руки ее замелькали в воздухе по-всегдашнему быстро и проворно. Белые бабочки вспорхнули и зареяли над бадьей с глазурью. Весело, ликующе, без устали.

Это было первое утро после ее брака. Вчера она переехала к Андрею Фомичу. Вчера мать поплакала, отпуская ее, а отец сумрачно покорил:

— Могла бы по-людски, не с бухты-барахты!.. И свадьбу можно было бы сыграть честь честью… А то словно убегом!..

В это утро Андрей Фомич пришел в контору в положенное время, без опоздания. Он забрался в свой кабинет, а сторож Власыч хитро и знающе поглядел ему вослед.

Карпов пришел немного попозже. Власыч остановил его с грубоватою почтительностью:

— Сёдни, я думал, дилектор-то проспит! А он в аккурат пришел, как завсегда!

Карпов молча и изумленно взглянул на старика. Власыч не унимался. Раскрывая в веселой усмешке черный рот, он пояснил:

— С молодой женушкой поспал перву ночь, а на службу, как по присяге! Окуратист!

Алексей Михайлович потемнел, дернулся и быстро отошел от старика.

Алексей Михайлович долго потом писал что-то. Несколько раз он рвал написанное и начинал сызнова. Затем он стал пересматривать старые дела, заставил принести себе груду папок с бумагами, рылся в них, делал отметки, выписки.

Власыч попозже пришел к нему и сказал, что его зовет к себе директор, но он ничего не ответил. А когда старик подошел с этим же вторично, то холодно и резко заявил:

— Сейчас мне некогда! Занят. После приду. Скажи, после!

Но и после он не пришел к Андрею Фомичу, а, собрав бумаги, отправился на фабрику. И в этот день Андрей Фомич так и не дождался технического директора, так и не смог переговорить с ним по текущим делам.

А на следующий день Карпов сам, без зову, утром пришел в кабинет директора и, извинившись, что вчера не смог повидаться с ним, просто и коротко заявил:

— Мне приходится бросать здесь работу… По личным обстоятельствам. Должен уехать. Вот заявление.

Андрей Фомич не взял протянутое Карповым заявление и круто поднялся из-за стола.

— Не понимаю! Ничего не понимаю! — возбужденно сказал он, останавливаясь перед Карповым. — И в прошедший раз не понимал, в чем дело, и теперь не понимаю!

— Тут понимать нечего… По личным обстоятельствам я покидаю работу на фабрике…

— А постройка? — Андрей Фомич слегка наклонился к Карпову и посмотрел на него в упор, сверху вниз.

— Постройка в таком состоянии, что каждый мой заместитель справится с нею легко и доведет до конца…

— Это у вас окончательное решение? — сразу переменил тон и сухо спросил Андрей Фомич.

— Окончательное.

— Давайте заявление…

Карпов протянул ему бумагу. Андрей Фомич взял ее и вернулся на свое место за столом.

— Так… — еще суше сказал он, просматривая заявление Карпова. — Так… Но имейте в виду — покуль не пошлют мне вам заместителя, не отпущу!

— Но я не могу!

— Как это так? — вспылил Андрей Фомич, багровея и сжимая кулаки. — Не можете?! Тут дело, понимаете, дело страдает, а вы из-за чего-то личного срываетесь с места и бежите!.. У меня дело впереди всего, а личное потом! Личное, дорогой товарищ, на последнем месте! Личное в кулак нужно взять, сжать вот так, чтобы и не пикнуло!..

Сжатый кулак Андрея Фомича стремительно высунулся вперед, сжатым кулаком Андрей Фомич показывал, как это нужно личное сжимать беспощадно и решительно. Карпов отшатнулся. Лицо его побледнело. Он встал, взбешенный, взволнованный, обиженный.

— Я не нуждаюсь в нравоучениях! — вздрагивающими губами сказал он, взглянув на Андрея Фомича. — Меня… Прошу меня не учить!

— Извиняюсь! — буркнул Андрей Фомич.

Разговор был окончен. Алексей Михайлович пошел к двери. Не оглядываясь, дошел он до нее и скрылся, Андрей Фомич схватил заявление Карпова, смял и швырнул на стол.

— Шляпа! — зло выдохнул он из себя.

Андрея Фомича раздирали одновременно и гнев и огорчение.

III

Однажды вечером обитатели новых квартир собрались в горнице к Лавошникову на совещание. На улице закручивало ненастье. Несколько дней уже подмораживало, и вода в пруду покрылась льдом, а Белая обставилась широкими звонкими заберегами. В этот вечер зареяли снежинки, затанцевали, запрыгали белые зимние мухи и все кругом покрылось белым покровом. В новых домах стало холодно, и две-три женщины прибежали к Лавошникову ругаться:

— Адриан! Печи дымят! Прямо срамота! Что же это зимою, в холода настоящие будет?

Лавошников, как мог, успокоил женщин и вечером созвал у себя на квартире всех жильцов.

Это было впервые за те несколько недель, как дома наполнились жильцами. Впервые выбрались они из своих квартир и сошлись в одном месте.

В маленькой горнице стало тесно и жарко. Лавошников усадил кое-как соседей и полушутя, полусерьезно открыл «собрание».

— Шуточки тебе! — вскипела одна из женщин. — Какие уж собрания?! Толкуйте, мужики, лучше об тем, как с печками быть!

— Дымят и жару не держут!

Женщины вспыхнули. Звонкий бестолковый говор наполнил квартиру Лавошникова. Вслушиваясь с усмешкой в этот звонкий суматошливый говор, Лавошников подтолкнул кое-кого из приятелей.

— Бунт! Форменный бабий бунт!..

Женщинам дали выговориться, накричаться. А потом уже спокойнее поговорили о печах и нашли, что починить их — плевое, нестоящее дело, стоит только завтра с утра позвать печника, и все будет в порядке.

Женщины успокоились и потянулись по домам. Но Лавошников задержал их:

— Такое дело, товарищи. Давайте заведем тут в нашем жительстве общие сходки. Почитать когда, обсудить житейское, по производству. На политические темы. В клуб, я замечаю, многим отсюда лень идти. Ну, вроде своего клуба маленького, красный уголок устроим!.. Собираться можно у меня. Вот только стульев не хватает, так приносить можно свои. Согласны?

С Лавошниковым согласились охотно. Только жена, его, Поля, немного растерялась:

— У нас, Адриан, чашек не хватит. Ведь чаем надо будет угостить…

Полю успокоили, что можно и без чая обойтись, а когда дойдет до чая, то чашки тоже, как стулья, сообща принести нетрудно.

Так установились регулярные собрания жильцов обоих новых домов. Об этих собраниях узнали на фабрике и заинтересовались ими. И в ближайший свободный вечер к «новоселам», как в поселке прозвали жителей новых домов, заявились гости. Пришли Евтихиева, Капустин, Николай Поликанов, Федосья. Гости принесли с собою свежее, бодрое оживленье. Пошли глядеть по комнатам, по квартирам, как товарищи устроились на новом месте, разбились на группки, занялись разговорами. Попозже собрались у Лавошникова и, устроившись кто где мог, стали беседовать. Перескакивая с темы на тему, говорили о повседневном, о происшествиях в цехах, о клубных постановках, о семейных делах.

Евтихиева уселась рядом со Степанидой и тихо распрашивала ее о чем-то. Степанида стыдливо прятала живот, но улыбалась спокойно и на лице ее играли румянцы.

Капустин, рассказывая о фабричных делах, вдруг перескочил неожиданно на другое:

— А Карпов окончательно уходит с фабрики! Уперся, причины не объясняет и твердит одно: освободите, не могу работать!.. Вот беда со спецами! Как их ни ублажай, а коли заберут себе что в голову, ну никакими силами не уговоришь!

— Жалко! — отозвался Лавошников. — Дельный и знающий инженер. И дело свое горячо принимал. Что с им случилось?

— Никак понять не можем! Главное, причины дознаться никак нельзя!

В углу, примостившись на краешке табуретки, возилась со своею Веркою Надя. Девочка мешала ей слушать, и она тихо грозила ей:

— У-у! несознательная! Слушай, что дяди и тети говорят! Слушай!

Лавошников, занятый разговором о Карпове, с недоуменьем развел руками:

— Вот именно — причины дознаться никак нельзя!

У Нади в этот момент затихла Верка, и девушка смогла вмешаться в интересный разговор:

— Да что вы все ищете, да найти не можете? Причина известная —.ревность! Возревновал он.

— Ревность? Какая? По какому случаю?

Надя засмеялась:

— Слепые вы, что ли! Да он ведь, инженер, за Федосьей по пятам ходил, завораживал ее. А тут директор наш возьми да и перехвати ее у чего!..

— Ай, глупости! — возмутилась Федосья. — И как тебе не стыдно?

— Ты не обижайся! Тебя не касается. Касаемо это инженера. Ты не обижайся!

В комнате на некоторое время стало тихо. Все притаились и замолкли в глухой досадливой неловкости. Федосья сидела красная, гневная. У Нади на губах трепетала растерянная, виноватая улыбка.

— Конечно, никто, Федосья, про тебя плохо не говорит… — разорвала молчание и неловкость Евтихиева. — При чем тут твоя вина? Никакой нету! И Надя тебе не в обиду это сказала, а так…

— Не в обиду! Честное слово, нет! — горячо прокричала Надя.

— Ну, будет! — успокоил всех Капустин. — Ерунда! Вряд ли Карпов по этой причине бежит отсюда. Может быть, где-нибудь получше устраивается, на высшей Ставке… И черт их знает, интеллигентов этих! Горел, всей душой кипел за постройку, до середки довел — и айда дальше! Кишка у них тонка, или что-нибудь в этом роде?

— По-моему, — определила Евтихиева, — ежели бы он на самом деле душою за дело горел, так никакими силами его от него не оторвали бы!.. Значит, выходит, не горел он душою, а так себе, коптил…

— Все Может быть!

Гости разговорились снова. Но Федосья пробралась к Николаю и шепнула ему, что хочет уходить домой. Николай с сожалением поглядел вокруг себя, но встал и потянулся за пальто.

Когда Федосья с братом вышли на улицу, все кругом было уже белым-бело. Рыхлый первый снег налипал на ноги, на рыхлом первом снегу оставались после них черные следы.

Николай проводил сестру молча до ее дома и сам пошел дальше к себе.

Федосья застала мужа дома. Он только что вернулся из конторы, где разбирался в оставляемых Карповым делах.

— Погостила? — весело встретил Андрей Фомич Федосью.

— Погостила! — улыбнулась Федосья и подошла к столу, за которым сидел муж. — Там еще остались, а мы с Николаем раньше ушли.

— Отчего же?

Федосья покраснела. Андрей Фомич заметил смущенье жены, встал, подошел к ней, обхватил ее за плечи:

— Отчего покраснела? Ишь, как огнем полыхнуло!

— Пустяки… — Федосья прижалась к мужу. — Пустяки, Андрюша!

— А ты по пустякам не красней! — шутливо прикрикнул Андрей Фомич и отвел голову Федосьи, стараясь заглянуть ей прямо в глаза. — Все-таки ты о пустяках своих выкладывай! Ну, не вертись, товарищ!

Федосья замялась, поежилась. Но, почувствовав крепкую ласку сильных рук, осмелела и рассказала Андрею Фомичу про догадку Нади.

Андрей Фомич ослабил руки, слегка отодвинулся от жены и свистнул.

— Видал ты! Значит, это ты у меня спецов разгоняешь!.. Ну и ну! Не может быть!

Опустив руки, оставив Федосью, он шагнул по комнате, остановился, снова шагнул, остановился, снова шагнул и повторил:

— Не может быть!

Вдруг он вспомнил разговор свой с приезжей партийкой. Как же он раньше не сообразил? Здорово! Андрей Фомич остановился посреди комнаты и рассмеялся. Федосья посмотрела на него с легким недоуменьем, все еще красная, но уже улыбаясь и приходя в себя, сбрасывая смущенье.

— Любовная волынка! — смеясь, прокричал Андрей Фомич. — Любовная волынка замотала интеллигента трухлявого! Сдал! Все сдал ради любвишки! Ай да ну!..

Слова Андрея Фомича и громкий смех его задели Федосью. Она сжалась, потускнела. Ей никогда не был близок Карпов, ее никогда не тянуло к нему и он ничего не значил в ее жизни, но по-женски ей стало его жалко.

И ей на мгновенье стало неприятно, что муж так грубо, так открыто насмехается над инженером. И еще стало ей обидно и досадно на мужа за его слова о любви, о любовной волынке. Она сжалась.

А Андрей Фомич, заметив в ней какую-то перемену, снова подошел и притянул ее к себе. Прижимаясь щекою к его груди, Федосья глухо прошептала:

— А ты, Андрюша, ради меня разве не пострадал бы?

— Я-то? — переспросил Андрей Фомич, заглядывая в ее глаза. — Я, Фенька, любовь понимаю крепко! Любовь в моем жизненном деле помехою быть не может! Не должна! Слышишь?..

Он притянул ее к себе и крепко поцеловал.

IV

Снега и холод. Хребты, пестро засыпанные снегом. Радостная первопутка. Воздух звонок. В воздухе звуки гулки и полновесны.

Дым над фабрикой густ и яростен. Дым клубится сочно и весело Но над новою трубою недостроенного цеха нет дыма. Цех молчит. Медленно, вяло, неполно, по-зимнему идет постройка. От медленности и вялости работы сжимаются у Андрея Фомича кулаки, темнеет лицо и злые слова рвутся с уст.

Но из города, после неоднократных напоминаний и требований, наконец, ответили, что на днях выезжает на фабрику инженер, заместитель Карпова. В конторе прочитали бумагу, стали обсуждать ее и гадать о новом техническом директоре.

— Да-а… — сообразил Плескач. — Вот и новенький появится. Заместо Карпова. А как дело пойдет, неизвестно!

— Дело пойдет как по маслу! — хитро отозвался кто-то. — Приедет новый и опять канитель закрутится, завьется! Еще пуще прежнего постройка зашумит!

— Зашумит! — захихикал Плескач пренебрежительно и злорадно и уткнулся в свои ведомости и книги.

Инженер, присланный на смену Карпову, приехал по санному пути. Дорога только что установилась, сытая лошадь несла легко и сильно. Снег летел из-под копыт весело и озорно.

Андрей Фомич встретил нового инженера со сдержанной замкнутостью и настороженно. У нового инженера было усталое лицо, желтые жилистые руки, глухой голос.

«Хворый», — неприязненно подумал о нем Андрей Фомич.

Новый инженер привез с собою пухлый поношенный чемодан и плетеную корзину с вещами.

— Семья моя, — поспешил он пояснить директору, — приедет попозже… Устроюсь я здесь сначала, а потом уж их выпишу.

«А-а, — сообразил Андрей Фомич, пряча усмешку, — этот, пожалуй, насчет любви потише будет!»

Совещание, устроенное директором для ознакомления нового инженера с делами, вышло тягостным и тягучим. На совещании этом Карпов вводил приезжего в курс дела, давал разъяснения, передавал чертежи. У Карпова мгновеньями вздрагивал голос, он порою путался, хмурился и краснел. Новый инженер, чувствуя волнение Карпова, нервно улыбался и все приговаривал:

— Да, да! Совершенно верно!

Андрей Фомич посматривал на обоих, морщил лоб и гасил в себе готовое каждую минуту вспыхнуть раздражение.

После совещания Карпов сразу же ушел из кабинета. Новый инженер остался с Андреем Фомичом.

— Я хочу быть совершенно откровенным с вами, товарищ директор! — глухо сказал он.

— Самое хорошее дело! — ободрил его Андрей Фомич, насторожившись.

— Боюсь, что не смогу целиком и полностью заменить инженера Карпова. Насколько я успел познакомиться с его работой, он очень опытный работник. Понимаете, очень опытный! А я рядовой инженер. Работал я, правда, и по керамике. Но у вас здесь коренная перестройка идет… Боюсь я, что в первое время буду кой в чем плавать. Заранее предупреждаю!

— Хорошо! — мотнул головою Андрей Фомич, начиная чувствовать легкую симпатию к этому желтому болезненному человеку, глухой голос которого звучит искренно и глаза смотрят открыто и правдиво.

— Хорошо! — повторил он. — Давайте попробуем вместе дружно работать!

— Конечно, вместе! — просиял инженер. — Конечно!

Андрей Фомич широко положил локти на стол и перегнулся к инженеру:

— Видали фабрику? Видали, какие ветхие корпуса? Какая изношенность, какая рухлятина? Ну, вот. А теперь возьмите новый корпус! Возьмите наши проекты, наши планы! А наш черепок! Наш фарфор. Чистота-то какая, белизна, звон! Первосортный фарфор у нас выйти может, первосортнейший!.. И мы стремимся дать продукцию на ять! Мы можем ее дать, вполне можем…

Сжатые в кулаки руки Андрея Фомича разжались, он уперся ими в стол, приподнялся, как бы готовясь взлететь:

— Мы на экспорт должны работать! На вывоз!.. На заграницу!.. Вот!

Он вскочил, пошел к полке, схватил монгольскую чашку, потряс ею в воздухе:

— Разве мы лучше этого не можем выпустить?! Да мы в три раза чище и красивше сделаем!.. Смотрите!

Андрей Фомич протянул инженеру чашку. Тот взял ее, поднял на уровень глаз, тщательно разглядел со всех сторон, позвонил ногтем по фарфору и осторожно поставил на стол, на бумаги.

— Без всякого сомнения… — серьезно, деловито и ровно подтвердил он. — Без всякого сомнения. Лучше и красивей. Это — худшая китайская работа. Притом брак…

— Вот, вот! — засиял Андрей Фомич. — Понимаете? Сделаем!

— Если налечь на работу и отнестись к ней спокойно и добросовестно, то сделаем легко и быстро…

Инженер говорил глухим голосом. В глухом голосе этом звучали подкупающая простота и безыскусственность. Эту простоту, эту безыскусственность Андрей Фомич почувствовал тонко и радостно. Андрею Фомичу вдруг стало легко и хорошо с этим чужим, малознакомым человеком, с которым ему придется работать. Андрей Фомич уже по-другому посмотрел на него. Он пристально вгляделся в его усталое лицо, посмотрел на жилистые руки.

— А как здоровьишко ваше? — дружелюбно и осторожно спросил он.

— О, я двужильный! Я, как скрипучее дерево, долго могу простоять! — усмехнулся инженер.

— Вы за здоровьем за своим последите! Зря разматывать его не следует! Ну, значит, будем работать?

— Будем! А как же иначе! — слабо улыбнулся инженер.

V

Карпов собрался быстро. Пред отъездом он избегал встречаться и разговаривать со знакомыми, с сослуживцами. Он стремился уехать сразу же, как приехал на смену ему новый инженер. Он хотел покинуть фабрику, поселок и все, что напоминало ему о последних месяцах жизни здесь, как можно скорее. Чтоб не уносить с собою воспоминаний и сожаления, Чтобы не терзаться томлением несбыточных и несбывающихся надежд и желаний. Чтобы не ощущать в себе горькой тоски разлуки.

Он хотел выскочить отсюда стремительно и без оглядки. Но в утро отъезда, когда поселок еще спал, когда фабрика молчала и когда серый день лениво вставал из-за пасмурных хребтов, Алексей Михайлович соскочил, никого не будя, с постели, быстро оделся и вышел на улицу.

Сонная улица вытянулась пред ним молчаливо и раздумчиво. Неживыми стояли дома, захлопнувшие туго и плотно свои ставни. Не тронут движением и жизнью лежал ночной снег. Жесткие ветви голых деревьев беспомощно и зябко тянулись над заборами.

По сонной улице одиноко прошел Алексей Михайлович. Трехоконные домики, храня спящих, оберегая домовитость и короткий покой, серо плыли мимо него. Знакомые дома, знакомая улица глядели чужими стенами, чужою тишиною. Разрывая порядок улицы, раскинулась площадь. На ней та же тишина, та же отчужденность, та же внезапная враждебность.

На площади Алексей Михайлович замедлил шаги. Остановился. Повернулся лицом к востоку.

На востоке, над горбом хребта разжигался скупой рассвет, скупой и тусклый день. На востоке громоздилась темная и унылая на белом, снежном, фабрика. Корпуса. Корпуса. Трубы. Над двумя реет неугасимый дым. И в стороне бездымная, безмолвная новая труба.

На востоке видел Алексей Михайлович фабрику. Свою, его фабрику. Ту, которая еще так недавно была его. Он видел, он разглядывал ее. Отсюда, с мертвой площади, видел он ее крыши, ее окна, ее углы. Каждая крыша, каждый угол, каждое окно говорили ему многое и о многом. И то многое, что они и о чем они ему говорили, вбивало в него смятенье, раздумье, тоску.

Сколько надежд и волнений остается там, за этими стенами! Сколько сил, его сил положено туда! И вот — он уходит отсюда. И когда он уйдет, все так же, как и при нем, закружится колесо труда, забьется жизнь, заорудует фабрика, вздыбленная живыми людьми. Ни на минуту не останавливаясь, не замечая — есть ли он здесь, инженер Карпов, технический директор, или его нет. Толчеи и мельницы с грохотом и скрежетом замелют породу, затрут массу; прессы обомнут ее, выжав лишнюю влагу; живые сильные руки бросят комок за комком готовую серовато-белую глину на круги, на станки, в формы; пышущие, убивающие зноем горны поглотят стройные колонны желтых капсюлей, полных хрупкой сырой посуды; белая глазурь всплеснется в бадьях, когда опустят в нее на мгновенье полуобожженные вещи… всплеснется легким движением проворных, знакомых, милых рук…

Карпов стиснул зубы и, как бы от боли, замотал головою.

И ничто, ничто не изменится от того, что уйдет отсюда он, инженер Карпов.

Алексей Михайлович прерывисто вздохнул. Бодрый холод не освежал его, не вливал в него уверенности и силы. Глаза смотрели устало, и их порою заслонял легкий туман.

Он глядел на фабрику, как на ушедшую к другому, как на изменившую женщину. Он разглядывал знакомые стены. И темная печаль стучалась в его сердце. И лицо женщины заслоняло знакомые, почти родные стены, знакомые углы, знакомые окна. А когда лицо это выросло и заслонило собою весь восток с разгорающимся днем и с неуклюжею громадою фабрики, — Алексей Михайлович круто повернулся и быстро пошел обратно. Пошел по своим же следам, четко запятнавшим снег.

Через несколько часов Карпов уезжал из поселка.

Дорога, засыпанная молодым снегом, но уже изъезженная и рыхлая, шла увалами. Длинная, прижавшаяся к реке поляна взбегала на гору. А за горой, на которую кучер разогнал лошадь вскачь, потянулись бугры, пашни. И по буграм по обеим сторонам дороги легли мертвые поля. Мертвые поля убегали назад. Шарахались в стороны, плыли мимо саней редкие перелески.

На вершине горы, когда надо было спускаться за перевал, Карпов тронул кучера за кушак:

— Постой!

Лошадь остановилась. Алексей Михайлович приподнялся в санях, обернулся в сторону фабрики и молча поглядел на нее в последний раз. Он глядел, хмуро сдвинув брови, злой и пасмурный. Зло и пасмурно, тяжело опускаясь на сиденье, крикнул он:

— Гони!.. Живо!..

На станции, пробираясь к своему вагону, Алексей Михайлович столкнулся с знакомым. Перед ним остановился с узлом в руках Василий.

— Здравствуйте, товарищ Карпов! — громко поздоровался с ним Василий. — Выходит, что мы вместе с фабрики улепетываем!..

Алексей Михайлович зло оглядел Василия, кивнул головою и молча вошел в вагон.

VI

Художник Никулин стоит спокойно у муфельной печи и наблюдает за тем, как муфельщик расчищает заслонку и начинает выбирать обожженную посуду.

Художник Никулин спокоен. Но спокойствие это внешнее. Зубы крепко зажали трубку. На щеках пятна: от жары, от печи?

Муфельщик и его подручный осторожно вытаскивают еще неостывшие, еще горячие капсюли с посудой. Они выставляют на глинистый пол капсюли один за другим. И жаром пышет от капсюлей, от посуды. И пятна у художника Никулина на щеках становятся ярче и шире.

Из первого капсюля Никулин, сдерживая нетерпение, вытаскивает — и пальцы его вздрагивают от горячего укуса — круглую белую чашку. Она подобна полушарию с ободком-донышком. Она непорочна-бела и сверкает и переливается яркой чистой глазурью. Ее край обведен нежной голубою каймою. Кусочек неба прильнул к ее краю. И под каймою, под клочком неба — строгое, знакомое лицо, с чуть прищуренными глазами, с бородкой клинышком, с высоким лбом. А внизу красный росчерк тонкого иероглифа.

Художник Никулин, боясь разбить чашку, превозмогая разящие укусы неостывшего фарфора, поднимает чашку высоко в руках, выше головы, глядит на нее, торжествующий, уверенный, удовлетворенный…

В обед после ликующего гудка, Никулин взял две обожженные готовые чашки и, неся их на виду, пошел в контору, к директору. Он нес свои чашки сосредоточенно и осторожно, как драгоценность. Он нес их, как знамя, — и встречные приостанавливались и разглядывали его ношу.

Андрей Фомич был в кабинете, с ним вместе занимался новый технический директор. Никулин пронес свои чашки в дверь легко и бережно и поставил их на стол.

— Вот образцы! — заявил он и полез в карман за трубкой.

Андрей Фомич взял одну чашку, инженер — другую. Художник потянулся к полке и достал монгольскую, китайской работы, ту, над которою часто раздумывал Андрей Фомич.

Все трое стали внимательно и тщательно разглядывать, сравнивать, оценивать чашки.

— Хорошо! — кивнул головою новый технический директор.

— Хорошо! — подтвердил Андрей Фомич. — Лучше образца! И Ильич — как живой!

Художник разжег трубку, затянулся, выпустил раз за разом вспышки дыма. Улыбнулся.

— Это еще пустяки! — прогремел он. — Это только начало! А вот потом…

— Да, потом! — вспыхнул Андрей Фомич. — Потом, когда мы достроим новый цех… Потом здорово у нас дело пойдет!

— Конечно! — закивал головой технический директор. — Никаких сомнений!..

Все трое улыбались. Их улыбки отражались в ясной сверкающей белизною глазури новых чашек…

Загрузка...