Великому художнику Эжену Грассе[1]
Кому посвятить эти поэмы, как не вам, их вдохновителю, мой дорогой друг? Пусть думают о них что хотят. С меня довольно, если они вам показались занятными хотя бы на час.
Вы замечательно поняли, что ваш Зодиак не мог мною быть осмыслен и истолкован иначе как в духе Календаря Святых, католического, апостольского, римского.
Что бы ни подало к тому повод, говорить с этим подлым миром на его языке для меня дело неслыханное, и я прошу вас с глупцами в объяснения не пускаться.
Ваш
Не мне ли ты роешь могилу, милосердная девушка? Поторопись, если так, ибо я мертв, как покойный год, провонял, как Лазарь, и мне не терпится возлечь на ложе святых в ожидании Воскресения.
Не бойся, ископай ее попросторней. Не забудь, что лягу я в ров со своею бедностью, а она у меня такая большая и вечно ворочается!
Местечко, прекрасная садовница, мне по вкусу. Особенно этот остролист с его твердою древесиной, хищной листвой и огненного цвета фруктами — он так похож на меня! Его иглы не станут потакать слезным стенаниям, надгробным речам и заверениям в вечной преданности, а его скудной тени довольно будет, чтобы охранять сон неблагодарного Нищего.
Конечно, ухаживать за могилами — твоя привилегия и твое служение. С тех пор как Мать рода человеческого, отроковица Божия, единым прикосновением своего перста заставила пасть на землю плоды райских древес, редкая женщина не выкапывает у себя в садике бездонную яму, чтобы похоронить там какого-нибудь бедолагу. А ты, дитя мое, предпочитаешь меня, не правда ли? Спроси, если хочешь, у любого хорька, и он скажет тебе, что никакая падаль не сравнится со мной, так что чем скорее ты меня закопаешь, тем лучше.
А вот и мутный кристалл фонтана, где застыли стеклянными сталактитами твои вздохи. Брожение моих гниющих внутренностей того и гляди растопит его. Не бойся, моя рыженькая, я не стану у тебя праздным гостем. Твои круглые лужайки ярче зазеленеют, и станет белее на фоне их песчаное покрытие твоих убогих дорожек. Зелень твоих бордюров удостоится на Вербное Воскресенье благословения в приходской церкви, куда забыли дорогу твои желтая косынка и рыжеватая юбка крестьянки, привыкшей работать и в день Господень. Печальная зонтичная сосна за чашей фонтана познает, наконец, славу кедров; твой бук с его бледной листвой, твой одичавший фруктовый сад, теплица, где растишь ты зябкие цветы, обреченные умереть от тоски на порочной груди наших дев, — все эти творения Божии, удрученные тем, что ты не приобщилась сегодня Тела нашего Господа, обретут в моем трупе целебное средство от своей меланхолии.
Да и ты, упрямо вгрызающаяся — по сей призрачный час — в иллюзорную почву, пресуществленную гниющими в ней тьмочисленными телами живых изображений Господа, ты тоже воспрянешь в предчувствии своего сверхчеловеческого удела, когда догадаешься, закопав меня в мать-сыру землю, что у тебя под ногами, ногами маленькой самочки, лежит бедность — да, воистину сама Бедность, или, по меньшей мере, совершенный и, поверь мне, всецело божественный ее образ.
Не медли же, милый зверек, рой мне скорее яму! Теперь самая пора для этого. Полный освященных гостий, полный псалмов и покаяния, ликования и бесчестья, я прозябну для тебя вновь!
Мне ненавистна страсть подрезывать бедняги деревья, беззащитные меланхоличные создания, которым так хотелось бы раскинуться широко во все стороны своими ветвями, ворваться через окна и двери в дома и опрокинуть, словно крепкой рукой, садовые стены, за которыми укрывается, подобно жабе, бесстыдный эгоизм садоводов.
Но кто думает о пленении, в котором прозябают эти узники человеческого обжорства! Палачи Христа, для которых ползать в нечистотах с гимнами на устах и питаться горькими корнями могильных цветов и то было бы незаслуженным счастьем, придумали способ калечить эти не знающие уродства создания, принуждая их наполнять своим соком плоды столь сладкие, что самый аромат их смертелен.
Удивительные образы мучеников, которым отсекали члены на устроенных для них бойнях, чтобы они усладили Церковь вкусом своих страданий! Разве не видим мы, как скручиваются эти несчастные, словно в судорогах, как ссыхается и кровоточит их плоть под мертвой корой, какое жалкое зрелище являют их бесформенные обрубки?
Думается, что некогда, до грехопадения человека — немало веков миновало с тех пор, — деревья делали что хотели, заботливо сопровождали невинную Пару, чтобы уберечь ее от усталости под сенью своей листвы. Позднее несколько величавых слепцов, вырвавших себе глаза, чтобы бросить их на дно Райской бездны, отчетливо видели, как деревья всех пород и времен сбегаются с краев земли — мимо умников, полагающих, что направляются туда сами, — к единственной и чудесной Горе: «Не я ли, Господи, — вопрошали они тогда, — не я ли?»
А вот и она, милашка, словно созданная, чтобы обкорнать этого холостяка, эту безутешную грушу, чей жуткий остов наполняет мои уста горечью. Похоже, наша февральская девушка не жалуется на жизнь, и отражение секатора в ее полном внимания взоре вполне удовлетворяет, я полагаю, инстинктам ее созерцательной жизни.
Пусть она, впрочем, будет поосторожнее. Страшно ведь находиться в закрытом саду, куда не вправе войти ни один бедняк. Меня берет дрожь при мысли, как бы острая ветка, которую она собирается срезать, не устремилась ей в глаз и не проникла до самого мозга, крохотного мозга, куда мыслям о небе, этим нищенкам-попрошайкам, вход был, разумеется, навсегда заказан.
Ведь о любом дереве нам известно не больше, чем о каждом из наших ближних. Есть дерево, наделенное бессмертием, чья история у всех на устах, но могучий Херувим сокрыл его так надежно, что лишь Богу известно, где можно его найти. И страшно бывает зрелище женщины, поднявшей руку на дерево, ибо где он, тот ангел тьмы, что осмелится утверждать, будто дерево это, как бы жалко оно на вид ни было, не окажется тем, что нарекли Древом познания Добра и Зла — тем самым, вокруг которого обвился некогда древний Змий?
На колени, девушка, на колени — если ты еще способна понять, что творишь! Преклонить лишь одно колено тут будет мало. Послушай, что я скажу тебе: когда мы сеем что-то, Бог всегда рядом — вот Он! Пойми меня правильно: что-то — значит неважно что.
Предположим — я готов допустить это, — что зерна твои куплены в лавке демонов и что сеешь ты Чуму, Голод, Заблуждение, Разрушение, Ужас, — это не имеет значения, и тебе тем более достоит преклонить колена, ибо Бог, повторяю, проходит рядом с тобой.
Апостол, которого изображают с мечом в руке, апостол, хвалившийся искусством сеять, написал однажды прелюбодеям-грекам, что сеять можно лишь тремя способами: в тлении, в бесчестии, в немощи. Вот почему подобает сеятелю стоять на коленях. Один Господь способен оплодотворять жизнь и смерть: ты сеешь перед Его лицом, и Он взирает на тебя в грозном молчании.
Ты думаешь, возможно, что не делаешь ничего особенного — просто сеешь цветы. Мы поговорим об этом позже, когда настанет для цветов время. А пока на дворе еще месяц март, когда мир отмечает свой день рожденья. Тогда, в начале времен, посеяны были солнца и гады, которых ты и представить себе не можешь. Твоя головка, моя миленькая блондинка, лопнула бы, даже просто услышав о них. Затем, когда мир уже кишел тварями, явился на свет Человек — живое светило и пресмыкающееся одновременно. Он-то и предназначен был стать Сеятелем по преимуществу, и мне не очень понятно, как ты оказалась на его месте.
Когда бы ты сеяла, подобно ведьмам, безлунной ночью, черные цветы или овощи адского прозябения, поощряемые мерзкими инкубами хаоса, явили бы, может статься, при свете дня те неправедные и злобные грезы, что лелеешь ты ныне в твоей душе. Но я вижу тебя в солнечном саду с зелеными уходящими в даль аллеями, где свежее дыхание четвертого великопостного воскресенья, Воскресенья Веселья, вдохновляет влюбленных пташек на весенние игры. Ах, нет, конечно не ведаешь ты, что творишь, — разве это не очевидно?
Тебе и в голову не приходило, к примеру, что торговцы зерном — это продавцы Тайны, и никому не ведомо, что за товар у них в закромах. Послушай же, что я тебе скажу. Собираешься ли ты сеять левкой или сажать тыквы, неважно, но существует зерно, одно-единственное зернышко, самое малое, как говорит Евангелие, которое являет собой непостижимое подобие Царства Божия и бесконечно точную меру Веры. Потому и славятся, кстати сказать, торговцы горчицей своей гордыней — ведь речь идет об обыкновенном горчичном зерне!
Обыкновенном, но далеко не всяком, ибо в евангельской притче говорится лишь об одном-единственном — о том, которому суждено стать колоссом, в чьих ветвях станут гнездиться все птицы на свете. Что скажешь ты, если в твоей коробочке или в одном из твоих пакетиков, что наводят на меня трепет, окажется грозное семя этого гиганта, которое тут же, как и подобает чудесным растениям, прорастет и, пожирая твои цветы, бордюры, аллеи и клумбы, запустит самый длинный из своих корней тебе в сердце?
Месяц Пасхи, месяц деревьев в цвету, месяц лютиков и юношеских грез наяву. Давным-давно, тому тридцать, а то и сорок лет, я валялся в свежей траве, рыдая о Бесконечности. С тех пор в пошлом мире вокруг так и не нашлось ничего, что тронуло бы меня с той же силой. Монблан показался мне ямой, а океаны, переплыть которые под силу каждому дураку, внушили мне отвращение.
Земной Рай, утраченный Эдем, который каждый из людей стремится вновь обрести, видится мне лугом на день Благовещения, поросшим одуванчиками и золотоголовками-лютиками под сенью смиренных яблонь, подобных священникам, принимающим исповедь, — яблонь, чьи отягощенные литургическими чашами ветви склоняются долу, словно для поцелуя.
Что до тебя, рыжеволосая и желанная, чей облик в этом саду наслаждений, надо признать, волнует меня, позволь мне рассказать тебе одну милую историю из былых времен. Как и любая другая девушка, ты поймешь ее, конечно, насколько сможешь, но мне это, в общем-то, безразлично. Если я и хочу кому-то понравиться, так это своей душе — она для меня первая Красавица мира.
Однажды некая святая заблудилась в лесу. Наступила ночь, отовсюду грозила опасность. И тогда она стала молиться с горячей верой, как молилась бы, наверно, и ты, если бы тебя научил этому твой отец, прося Бога послать быстрых ангелов тебе в помощь. У ног ее тут же забил источник, дав начало небесного цвета ручью, который и привел ее в родную пустынь. Вот и вся история. Коротенькая, как видишь, но моя душа ей снова обрадовалась донельзя, а напомнила мне о ней чудная речка, что вьется у твоих ног.
Когда я говорю о своей душе, можешь ли ты, о Рыжеволосая, меня понять? Способна ли ты хотя бы предчувствовать, что переживает эта обезумевшая от Страстей Господа Иисуса душа — душа, которая бьется, кричит и рыдает во мне, пока не забудется, неподвижная, в страшном сне?
Она не смогла бы, как ты, грезить наяву под деревьями среди цветов. Она страстно жаждет вещей, которых видеть нельзя, хотя существование их несомненно, ибо несет смерть.
Если тебя со всем твоим раем бросить живьем этому чудовищу в жертву, ты не сможешь насытить его и на час. Каждое утро ему нужен Бог на съедение — и крушенье миров.
Послушай меня. Эти чистейшие воды вьющегося по лужайке ручья, этот незаметный приток широкой реки Евиных слез, питающейся из небесных ключей, — кто знает, о Рыжевласая с букетом цветов на цветущем лугу, не оказалась бы ты, пожелав, подобно деве моей истории, последовать хоть чуть-чуть спокойному их течению, в мгновение ока там, где деревьев нет и следа, — в истинном своем Доме, в зловещей обители девы-безбожницы на запекшихся берегах Ориноко человеческой крови под лучами яростных звезд?
А вот и пятая девушка, и она явно не собирается себя особенно утруждать. Она не стоит и не преклоняет хотя бы одно колено. Поза созерцания и поза молитвы ей равно незнакомы. Она присела, как дурочка, на садовый стул, напоминая дочь величественной Юноны, чьи воловьи глаза поразили старика Гомера на веки веков.
Склонившись в позе, которая не сулит добра, она беззаботно срывает пышные ирисы цвета Страстей Христовых, отправляя их умирать к себе в корзину. Не лучше ли было бы ей предоставить им и дальше расти на своих длинных стеблях вместе с колокольчиками и похожими на снежные шары цветами калины рядом с молодым каштановым деревом, чьи пирамидальные цветы устремляются вверх в ореоле византийских сумерек?
Мне кажется, дитя мое, что ты сама толком не понимаешь, что делаешь. Ты просто повинуешься, думаю я, живущему в тебе разрушительному инстинкту. Я не могу представить тебя с твоей рыжей шевелюрой волшебницы подносящей эти цветы Деве Марии в приходской церкви. Да знаешь ли ты, кто она такая, эта Мария, страшная и пречистая дева, о которой написано, что она «воссмеется в Последний День»? Не знаешь, ведь правда? Ты думаешь, как и все, если это называется «думать», что месяц этой Царицы призван служить твоей красоте, украшению твоего алтаря, твоих алтарей, о несчастная! И ты оцепенела бы навсегда в изумлении, скажи тебе кто-нибудь, что очень скоро, быть может прежде, чем позовет колокол к вечерне Пятидесятницы, тебе придется объяснить это Духу Святому. Гляди, Он уже готов обрушиться на тебя огненною кометой…
Неужто ты всерьез думаешь, что она будет длиться вечно, эта кощунственная ярмарка тщеславия светских девиц, способных отпугнуть даже аллигаторов, загляни те невзначай в их внутренний мир?
Есть голос, который услышат все, когда другие голоса смолкнут. Это голос Утешителя, Супруга Пречистой, голос самой Любви, и мир не услышит никогда гласа страшнее этого. Я не знаю, что он скажет тебе. Но время милосердия останется тогда позади, и ты, безжалостная к цветам, почувствуешь это первой. Твой собственный ужас пожрет тебя, как дракон, а Утренняя Звезда рассыплется смехом в небесной выси!
А вот и ты, Антуанетта-Баптистина, еще одна убийца цветов, — ты, по крайней мере, стоишь. Гляди, чуть что — упадешь! Но ты такая юная. Лет пятнадцать от силы — правда? Рановато, чтобы истреблять несчастные розы. Хотя кто знает? Быть может, их лепесткам суждено выстлать ковер для процессии Святых Даров? Хотелось бы верить…
К тому же причесана ты слишком небрежно, чтобы воображать себя идолом, и твой жест Евы не повлечет за собой, хочется думать, катастрофические последствия.
Я настолько добродушен сегодня, что даже вишневое дерево за твоей спиной, о Пьеретта-Полина, не смущает меня, хотя я знаю, что привезли его нам с Востока некогда крестоносцы, вместе со стрельчатыми арками и проказой.
Не случайно, однако, зовем мы Матерь Божию мистической Розой, и следует памятовать об этом. Касаться символических предметов опасно!
Сотворение цветов — такая же непроницаемая тайна для нас, как и сотворенье миров. Но после того как Адам дал, как написано в Книге, имена полевым зверям, разве не должен был он заодно наименовать и цветы? Кто может представить себе трепет экстаза, охвативший этого Отца всех Пророков, когда ему пришлось навсегда запечатлеть именем сущность того единого среди творений Божиих, которому предстояло стать драгоценным прообразом Искупительной Чаши!
Прекраснейший розовый куст на земле произрастает в Ассизи — тот куст, в который бросился обнаженным Святой Франциск, чтобы посрамить демона. Этому чудному кусту семь веков, и каждый год на нем распускаются розы, забрызганные кровью Серафического отца. Твой куст, бедная крошка, совсем иного рода. Я полагаю к тому же, что ты упала бы в обморок, увидев чью-либо кровь на его лепестках. Девушки героев не слишком жалуют, грубияны им больше по нраву. Что до Святых, то им даже неведомо, кто это такие.
Но розы, которые ты срываешь, остаются несмотря ни на что видимыми образами той розы с пестиком скорби, откуда бьет вот уже скоро две тысячи лет омывающий тебя источник Крови. Смотри только, как бы не уколоть тебе свои милые пальчики, — ведь нет ничего, что больше походило бы на Терновый Венец, чем розовый куст.
Именно такой видится мне обожаемая голова Иисуса на Гаввафе, в тот кульминационный момент Страстей, когда сто тысяч Иудеев исступленно требовали Его распятия, а Мать Его проступала кровью через все поры сыновнего тела, — она видится мне кустом роз!
Да, всё так, но как насчет бедняков? Их нет и следа — больше того, я не вижу ничего, что бы мне о них напомнило.
Последнее время мне встречаются лишь изысканно одетые дамы, отдыхающие или прогуливающиеся в чудесных садах. И ни одного из тех любезных мне оборванцев, тех драгоценных доходяг, что хоть немного облагораживают пейзаж и очищают воздух от смрада собственников.
Поглядите на эту высокородную даму, чье голубое платье украшено знаком льва, словно ей хочется вас сожрать. У меня нет ни малейшей охоты с нею заговорить. Я давно усвоил привычку читать нотации таким вот низшим созданиям, которые, может статься, показались бы мне восхитительными, когда бы за душой у них не было ни гроша. Эта особа, во всяком случае, во мне не нуждается, сомнений нет. К тому же она очень занята и не уделила бы мне внимания. Она поливает лилии, более великолепные, чем сам Соломон, хотя они не трудятся и не прядут.
Поэтому она и ухаживает за ними — они кажутся ей символами ее самой, бездельницы и отцеубийцы, которая каждое утро распинает кроткого Спаса за собственный счет и ленится даже встать и взглянуть, как Он умирает.
Она забывает или не хочет знать, что символизируют эти цветы не что иное, как ту чистоту, что свойственна, возможно, иным босякам, но с мирскими почестями должна быть признана несовместной.
Успела ли она полить великолепные маки, что вижу я у нее за спиной? Будь то цветы сна, или цветы смерти, они приличествуют этой супруге Ада куда больше лилий. Роскошные на вид, они смердят изнутри. Видны они и на заднем плане, в соседних садах, где другие любительницы сладкой жизни ухаживают за ними с неменьшей любовью.
Господи, это к тебе я обращаюсь теперь с вопросом! Куда ты дел своих бедняков? Господи Иисусе, скажи, где они? Я знаю из твоего Евангелия, что они всегда будут с нами, потому что тебе, хотя ты и Сын Божий, без них обойтись нельзя — потому что не бывает главы без членов и все твои солнца падут с небес в тот день, когда их не станет.
И еще мне известно, что завершить всё суждено именно бедняку, и кто знает, быть может, в эту минуту в какой-нибудь жалкой лачуге он крутит мир на кончике пальца.
Милосердный Иисусе! Не позволь богатым заполонить землю. День клонится к закату, близится ночь. Пошли нам своих бедняков, эти нежные и благоуханные светильники, что освещают Твой рай и таят в себе те потоки и водопады света, то ослепительное море пламени, что лишь Серафимы умными своими очами, быть может, сподобятся лицезреть.
А вот и солнце — только цвет у него, мне сдается, недобрый. Этому юному созданию, чьи голубые ленты придают ему сходство с ребенком девы Марии, не следовало бы задерживаться меж таких солнц, да еще в соседстве этих мрачных древес. Вдобавок она окружена кувшинками — а ведь эти эмблемы целомудрия так и притягивают к себе молнии.
Август месяц вообще полон тайн. Недаром, кроме памяти Петра в Узах и Святого Лаврентия, на него приходятся Преображение, Успение и… Усечение главы. И праздники эти, наводят, сдается мне, на мысли о бедствиях — в особенности последний из них.
Но кто нынче об этом задумывается? После церковного празднования вселенского триумфа Пресвятой Девы дальнейшие календарные даты, можно сказать, уходят в тень — столько сил поглощает это великое торжество! Почти незамеченными проходят Святой Варфоломей в прекрасном пурпурном одеянии и возвышенный повелитель Мансуры и Карфагена на своем ложе из пепла. Забвению предается и Усечение, мученическая смерть человека, единственного в своем роде, которого послал Бог, чтобы свидетельствовать о свете и через которого все люди приняли Веру.
Я трепещу каждый раз, когда вижу, как женщина что-то несет в руках. Даже если это корзина каштанов, собранных в декабре, мне невольно приходит на память Глава Иоанна Крестителя. Я размышляю о двух женщинах, чьими происками Глава эта, несущая на себе несказанное благословение, была отделена от тела, и о других, искавших ее, рыдая от любви, в зловонной клоаке. И я спрашиваю себя тогда, не все ли женщины созданы для того, чтобы нести так или иначе Главу Иоанна Предтечи в своих руках, не в этом ли состоит их подлинное предназначение?
Уходи же скорей, о девушка в голубых лентах. Спасайся бегством, пока не поздно. Не знаю сам почему, но я чувствую приближенье грозы. Убирайся поскорей со своей корзиной и ее содержимым, о дева, внушающая мне ужас!.. Святому Иоанну отсекли голову, чтобы угодить девушке, которая, быть может, напоминала тебя, и сам Святой Фиакр на огненной колеснице вот-вот обрушит на тебя свои громы и молнии.
Спасайся же, умоляю тебя, и, если остался в тебе страх Божий, укройся в ближайшей церкви. Припади, как маленькая девочка, к подножию алтаря, и молись, как умеешь, за тех, кому не ведом Предтеча, пока ветры и грозы терзают несчастный мир, отсекший Крестителеву Главу.
А вот и еще одна рыжая с цветами в руках — только цветы ли это? У нее странный взгляд: она смотрит на меня так, словно я собираюсь судить ее. Увы, бояться за нее мне не приходится! У меня, наученного горьким опытом, нет на ее счет и тени иллюзий. Воплощенная пошлость и посредственность! Где найти в наши дни существо действительно извращенное, героиню Бальзака или Барбе д’Оревильи, красавицу, снюхавшуюся с чертями, способную спрятать в цветах на страх доверчивым душам какую-нибудь адскую реликвию?
Обстановка, надо признать, наводит на мысль о романтических переживаниях. Мы находимся посреди обширного парка, в аллее, словно созданной для прогулок инфанты, — грандиозное и банальное зрелище! Но сколько тщеты во всем этом! Только представьте себе бесчисленных кастелянш, каждая из которых десятки лет провела за конторкой, делая заказы и выписывая счета, — женщин, все чувства которых исчерпываются выражениями вроде: «Итого, месье…», или «Я имела честь получить Ваше…», или «Я переведу на Ваш счет такую-то сумму в такой-то срок…» Стоит ли ожидать шекспировских страстей от существ с сердцами и мозгами наподобие этих!
Так что я не стану тревожить тебя, моя душенька, среди блеклых георгинов под рябиновым деревом. Не стану любопытствовать ни о том, что у тебя в руках, ни о том, что у тебя в мыслях, уверенный, что ответ будет один — ничего.
К тому же близится пора смерти. Только что родилась Дева Мария, и Церковь готовится к Воздвижению Креста Господня. К чему теперь любые формы искусства, любые поэтические полеты? Пришла осень. Природа утратила волю к жизни, утратила безвозвратно. Всё, что вы зароете в землю, останется там, если это не умерший христианин, навсегда. На растения ныне больно смотреть. Могут ли женщины, которые едва ли лучше цветов, сохранить посреди этой вселенской агонии некий призрак победы?
Поэтическая традиция, рожденная в Бездне, что разверзается под возвышенными Истинами, которые мы ныне утратили, внушает нам, будто торжество женщины заключено в ее тайне. Тайне ее очей, ее уст, ее жестов и так далее. Тайне, добавил бы я, ее несуществующих мыслей. Каким жалким пустозвонством кажется это нам, знающим, что всё в мире обречено смерти — что всё, собственно, уже мертво.
Но какая вообще нужда в жизни, когда приходит в мир Матерь Божия, и чего стоит торжество человека, когда воздвигнут Церковью крест Искупителя!
Умоляю тебя, моя девочка, оставь эти листья в покое! Разве не чувствуешь ты изысканность их узора? Неужели ты из тех дурочек, что целыми днями не выпускают метлы и грабель из рук и чьи представления о порядке настолько наивны, что усердие их, дай им волю, не пожалело бы и Божественной красоты? Неужто лишь для того, чтобы вымести и уничтожить эту чудную октябрьскую листву с ее богатой, покрывающей едва не две трети палитры, цветовой гаммой, облеклась ты в столь великолепное шафранового цвета платье?
Никто, как я вижу, не объяснил тебе, что платан, согласно Писанию, является одним из таинственных деревьев, символизирующих Деву Марию: его листва дольше и ярче прочих хранит нетронутыми обожаемые цвета умирающего солнца.
Для меня мало что может сравниться по красоте с трогательным зрелищем простой рассыпанной по лужайке листвы, и даже соседство прекраснейших хризантем в мире ничего не добавит к излучаемой им меланхолии.
Еще раз прошу тебя, оставь бедные листья в покое.
Пусть они и дальше падают друг на друга, пока не обратятся в золотую подстилку тельца Святого Луки. Я с радостью приду посидеть подле этого ласкового животного у ног Святого Дионисия с головой аметистового цвета в руках и Святого Франциска, лучащегося стигматами Иисуса Христа.
И если ты, отложив свои грабли благонамеренной горожанки, знающей, что такое порядок, согласишься в простоте сердца отойти в сторону, ты узришь, быть может, Ангелов-Хранителей октября, которым доверено было сделать агонию природы тихой и безболезненной.
Ах как мы нуждаемся в ангелах, когда мы бедны! Это месяц последнего сезона, предшествующего зиме, злейшего из четырех.
Видя леса и скромные рощи в их ослепительных парчовых одеждах, собственники потирают руки от радости, думая о душах, которым причинили они столько мук. Вот он, образ нашей славы, думают они про себя: сколько несчастных надрывается на работе, сколько матерей голодает, сколько умирает малых детей, чтобы нам было чем расплатиться за эту роскошь!
Малые дети… золото небосвода, небесный Иерусалим, вечная родина терзаемых членов Спасителя… И собственники! Иисусе, радосте ангелов и Отче нищих, помилуй нас!
Наконец-то! Мы на кладбище, в этом, по словам Маршенуара, Земном раю. Какой покой! И какая сладкая тишина! Как несказанно освежает один вид могил! Их обитатели не могут — благодарение Богу! — по своей воле выйти оттуда, чтобы мучить снова и снова тех, кому еще только предстоит умереть.
И правда — выйди они на свет, земля не вынесла бы их криков отчаяния и молений о помощи… Да здравствует тишина!
Нет земного утешения, сравнимого с тем, что всем предстоит умереть, и в ожидании чуда конца веков на каждое поколение горлопанов всегда будет приходиться поколение молчунов. Сто тысяч поднимаются, сто тысяч ложатся. Что за мудрый закон! Желание похоронить кого-нибудь, чтобы немного позже околеть самому, вошло в природу человека настолько прочно, что, говоря по правде, одна лишь Церковь питает к ушедшим жалость.
Хочется верить, что эта девушка рвет грустные осенние левкои с благочестивым намерением украсить ими могилу. В своем усеянном знаками Стрельца платье она не выглядит меланхолично или печально. Да и с какой стати, на самом деле? В ее возрасте в смерть не верят, а если и верят, то смутно, заглушая память о ней сентиментальными излияниями.
Ее история, конечно же, проста и бесхитростна. С самого нежного возраста ей внушили, что все дороги ведут в Рим, что дыма без огня не бывает, что дела есть дела и что Бог не требует от нас многого. Снабдив девушку подобным напутствием, ее обучили началам грамматики, музицирования, поэзии и арифметики, а время между велосипедными прогулками она коротала за чтением бодрых и жизнерадостных авторов вроде Поля Бурже.
Если она и явилась в день поминовения умерших на кладбище, то лишь потому, что таков обычай, и еще, может быть, потому, что там гниют в какой-то яме останки ее отца или матери, а умиляться над этой падалью всё же трогательнее и приличнее, чем пьянствовать в доме терпимости.
Дочь моя! — воем взывает к ней отчаянный голос, услышать который ей не дано, — жестокосердное мое дитя, сжалься же надо мной! Какие невыносимые страданья я здесь терплю! Когда бы дым моих мук понялся к тебе, ты упала бы замертво, и сотая часть единой капли моего смертного пота зажгла бы тебя, как факел. Неужто сегодня, в день поминовения всех умерших, не найдется у тебя для меня ни единой молитвы — просто молитвы и ничего больше?
Услышав это, наша несчастная красотка, наверное, решила бы, что это, как ей объясняли наставники, всего лишь галлюцинация, и, растрогавшись, подумала бы, что мертвые блаженны, ибо страдания их пришли к концу.
Оглянись же, хищница, посмотри на эти голые ветви, эти ряды могил, это угасшее солнце!.. Через несколько часов настанет твой черед умереть.
Слава Богу — вот и последняя! Миновала череда странных красавиц, в которых дивное искусство Грассе явило нам обличья тщеты всего преходящего. Бесконечно измученный, я с тихой радостью выпровожу эту отмеченную знаком Единорога жрицу, после которой ждать уже некого.
До омелы, что несет она в своем переднике, мне нет дела. Пусть отнесет она этого вечнозеленого паразита тем, кто верит его целительной силе. Я лишь прошу ее быть поосторожнее с розами Рождества, которых она не замечает прямо у себя под ногами. А потом, Боже мой, пусть идет куда хочет, чтобы простыл и след ее в этом огромном заснеженном парке.
Честно говоря, я видеть не могу больше этих безбожных тварей, грозящих отвлечь меня от созерцания Трех Божественных Таин. Довольно с меня, любезный Грассе, твоих девушек. Они приятны на вид, сказать нечего, но так дурно воспитаны! Ни одна из них ничем даже не намекнула мне, что она христианка. Вот почему я не мог глядеть на них без печали, а порой и без гнева.
Вспомни, что сказал я четвертой их них, обворожительной красавице, чье платье цвета Востока украшено иероглифами Тельца. С ней, что почудилась мне не такой бездушной, как остальные, я говорил о своей душе, своей собственной, назвав ее ненасытным чудовищем. Навряд ли поняла она что-то в моих речах. Что ж тут поделаешь! Твои двенадцать девиц, мой Эжен, всего лишь нечестивые призраки, и говорить с ними можно разве на языке тех древних Свидетелей, которых сжигали и свежевали заживо, — свидетелей, которых мы именуем Мучениками.
Что проку напоминать этой жнице омелы, что Младенец Иисус родится вот-вот в Вифлееме, куда придут на поклонение ему Ангелы, Пастыри и Волхвы и где встретят его, чтобы приветствовать своим дыханием, Вол и Осел, символы двух Заветов, склоняющиеся над колыбелью Бедного Чада во исполнение повеления, данного им пророком двадцать шесть столетий тому назад?
Она лишь взглянула бы на меня своими огромными белоснежными глазами слепорожденного идола.
Как не похожи они на очи, струящиеся слезами при одной мысли о чудной Бедности! И как бесконечно далеки они от очей Самарянки, этих бездонных кладезей, которыми взирала она на взрослого Эммануила, попросившего у нее пить!
И наконец, ответь мне, дорогой мэтр, еще на один вопрос: что, по-твоему, должен сказать я этим зодиакальным эмблемам, которым, среди прочих вещей, невдомек даже то, что Искупление рода человеческого совершилось, как повествует Евангелие, под знаком Рыб? А между тем это непосредственно их касается.
Зодиакальным эмблемам, которые, кстати сказать, так богаты, что к ним и не подступиться. Кроме первой, которая сама вскапывает свой сад, все прочие — настоящие маркизы, вплоть до этой последней, с детскими глазами, деревенской девушки с видом принцессы. Ни одна из них не знает нужды, большинство из них явно собственницы. Зодиак собственниц!.. Я умолкаю.