Поэмы в прозе, собранные в этой книге, вполне, казалось бы, в духе своего времени. Жанр, в котором они написаны, был тогда не в диковинку — вспомним хотя бы Бодлера, Малларме, Реми де Гурмона. Как в духе времени и те гравюры, что послужили автору источником вдохновения.
Но с первых же страниц книжки ясно становится, что это не так. Что поэмы эти не только не в духе своего времени, но идут решительно против него. Как, впрочем, и против нашего тоже. Больше того: можно сказать, что они идут парадоксальным образом против Времени вообще, Времени как такового. Что за каждой строкой их открывается Судный день, конец света, и каждая страничка календаря, любовно нарисованного Эженом Грассе, обращается под пером Леона Блуа в апокалиптическое видение.
Камерный, зачастую сентиментальный, импрессионистический жанр превратился здесь в инструмент пророчества.
Ибо Блуа — это прежде всего пророк. Не в смысле предсказания грядущих событий — в прошлом столетии уже сбылись все наихудшие предсказания, — а в подлинно библейском значении. Блуа — это человек, который кричит. Недаром французский критик Пьер Грипари назвал его христианским Селином. Это глас вопиющего в пустыне. Все его кошмарные инвективы в адрес мужчин и женщин, Церкви и Синагоги, литераторов и обывателей — словом, всего человечества в целом — движимы состраданием. Это вопль зрячего, который пытается предупредить окружающих его слепцов о неминуемой гибели, любой ценой открыть им глаза. Но что несет человечеству эту гибель? Что грозит девушкам, грезящим в райских кущах календаря Грассе?
Календарь, взятый как целое, знаменует собой Лето Господне благоприятно, время, замыкающееся на себя самое, — это образ круга, полноты времен. В творении Божием, как и в самом Боге, нет изъяна. Но это еще и небесный круг, круг Зодиака, круг лета совпадает здесь с кругом космоса, земная и небесная гармония между собою неразличимы: ритм человеческого отдыха и труда послушен музыке небесных сфер.
Но в космосе, как и в сознании, полнота возможна лишь при одном условии — при условии, что есть элемент, который исключен из нее. И если Грассе певец целого, то Блуа интересует то, что из этого целого выброшено, чему в его замкнутой сфере не нашлось места. Это отвергнутое, забытое, вытесненное он называет Бедностью.
Это, конечно же, бедность в прямом смысле этого слова, нужда, в которой жили в его время и живут по сей день миллиарды людей на земле. В мире, который открывается нам на гравюрах Грассе, ей, разумеется, места нет — о ее существовании и не подозревают его прекрасные обитательницы: бедности нет в этом земном раю. Но это значит, что в нем нет и реальной жизни, что хоровод этих изысканных девушек существует лишь на картинке, что гламурный мир, вытесняющий память о бедности и не желающий знать о ней, это лишь симулякр, имитация целого, за которое он выдает себя. Говоря словами Алисы из повести Кэрролла, перед нами «всего лишь колода карт».
Сам Иисус является для Блуа прежде всего бедняком, Бедняком по преимуществу. Слова псалма, произнесенные Им на кресте, — «Элои, Элои, Ламма Савахфани?», то есть «Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил?», свидетельствуют о самой страшной утрате, которую только можно помыслить, об утрате Отца. Называя в господней молитве вслед за Иисусом своего Бога Отцом, христиане разделяют с ним и это переживание Богооставленности, эту утрату отцовства, эту высшую бедность. Христианство — это, по сути, безотцовство — то безотцовство, которое люди делят с Сыном Божиим. Только зная Отца, можно тосковать о его утрате, можно нуждаться в Нем. И отличает христиан от других людей не какое-то особенное, дарованное им благо, которого прочие лишены, а, напротив, нужда, лишение, бедность.
О ней, этой бедности, персонажи, населяющие мир Грассе, не имеют понятия. Вытеснив бедность из своего мира, они вытеснили из него Бедняка. Они не просто не знают нужды — они не знают нужды в нужде. Они не могут обрести рая, потому что успели забыть о его утрате, воображая себя его насельниками уже теперь. Их желанья слиты с природой, они живут и умирают, как те цветы, что окружают их жизнь в парадизе зодиакального круга — круга, ставшего тем силком, той петлей, в которую попались эти райские птички. Недаром называет их Блуа не иначе как зверушками и скотами — в адском эдеме, где они пребывают, нет бедности, а значит, нет Бога, нет той нехватки, которая сделала бы их людьми. Недаром подчеркивает Блуа тщетность любых попыток с ними заговорить — они, по сути, не люди, и языка у них нет, ибо в языке обитает Бог, а в Боге они более не нуждаются. Из ада нет выхода: его свойство — самодостаточность, замкнутость на себя самого, та зацикленность на себе самом, которая и заложена в самой идее календаря.
В этом замкнутом на себя аду мы внутри нашего общества потребления, собственно, и живем. В этом легко убедиться, ловя себя на невинном удовольствии, с которым рассматриваем мы картинки Грассе, любуясь его прелестными девушками в цвету, среди которых чувствуем себя, как в раю, не зная, что мы в аду. Но именно это и внушает нам Блуа: вы уже в аду. То, что вы видите на гравюрах, и есть ад. Потому что ад, как говорит герой Достоевского, — это место, где нельзя уже больше любить. А любовь — вспомним платоновский «Пир» — рождена Бедностью. Изгоняя из своего мира Бедность, мы изгоняем из него саму возможность любви. То, что выглядит как сад наслаждений, оборачивается пустыней, обольстительные гурии — вавилонскими блудницами, а звезды, которыми движет во вселенной Данте любовь, наливаются яростью. Перед нами рай наизнанку, куда «обращающийся меч» нашей собственной злобы преграждает Бедности путь. «Бедный да не войдет» — написано на его вратах. Царство небесное, которое нам рисует Грассе, — это царство собственников.
Но изгнанные из него бедняки не так уж безобидны. Соблазненные его красотой, они вожделеют к нему, желают его, взыскуют его. Мир не знает и не хочет их знать — для него они нежить, покойники, мертвецы. Но желание их не просто терпеливо — оно неистребимо, бессмертно. Бессмертно именно потому, что сами они мертвы. Одержимые своим бессмертным желанием, руки мертвецов невидимо тянутся из своих могил, и миру от них уже не уйти. «Эти покойники, эти жалкие мертвецы с пустыми глазницами и гнилыми утробами неизбывно тоскуют по твоей красоте, их влюбленное ржанье доносится до тебя из земных глубин, и обещанья, что дает кокетливая девица, становятся для нее истинным и нерасторжимым обручением с Падалью… Брачная могила уже разверзлась у тебя под ногами!»
Сказав это, Блуа умолкает. Показывая нам, счастливым обитателям преисподней, наше истинное лицо и ждущую нас судьбу, он, похоже, не питает иллюзий. Ибо понять его мы сможем, лишь став бедняками сами, сами испытав то желание, что способно вырвать нас из зодиакальной петли, желание, побуждающее нас «искать Бога в пищу себе… и крушенья миров». Но испытать это желание не дано нам, покуда мы остаемся собственниками. «Деньги — это кровь Бедняка», — пишет Блуа, посвятивший этой теме целую книгу. Цена нашей собственности — это цена Его крови. Проданный за тридцать сребреников, Он сделал свою кровь разменной монетой, пустил ее в оборот. Поэтому всякая собственность наливается изнутри кровью, как наливаются ею, когда мы читаем Блуа, страницы зодиакального календаря. Изгоняя Бедняка, мы питаемся его кровью; став собственниками, мы обращаемся в вурдалаков. Мы не «ищем Бога в пищу себе», потому что уже питаемся Им, уже присвоили Его себе в форме денег. Если мы не причащаемся этой крови, не приобщаемся ко Христу, став бедняками сами, не соединяем Его кровь со своей, нам остается лишь высасывать ее из тела Бедности, раздуваясь, как клопы, покуда не лопнем. Но живем мы, так или иначе, только ею — без нее мы всего лишь картинки из календарика для богатых, всего лишь бессмысленные зодиакальные знаки, всего лишь колода карт.
Александр Черноглазов