Прогуливаю свою победоносную голову по Пемполю. Утро кончилось. Если бы подружки меня увидели, то не сразу бы узнали.
«Маривон перестроила себе фасад!»
Сейчас они в столовой и воюют с бифштексами, которые никакой нож не берет — «…вырезаны из той части туши, ради которой животное и привели на бойню».
Каждый рабочий сидит на своем привычном месте, это продолжается десятки лет. Да и разговоры бесконечно вертятся вокруг одного и того же. Обсуждают вчерашний телефильм и последние заводские новости.
А Мартандуй-то стал шефом на конвейере!
— С тех пор как он начал липнуть к начальству, я этого только и ждал.
— Еще одним ПЗСС больше.
— Как ты сказал?
— ПЗСС — Плата за старательную службу.
Мое место пустует.
— Когда Маривон приступит?
— Ее муж говорит — в четверг.
— Недолгая у нее будет неделя.
Два дня работы для меня все равно слишком много. Мне вовсе не хочется туда возвращаться.
Что касается их, то они знают, что ждет их в ближайшие часы. Пользуются короткой передышкой, пока кто-нибудь не скажет:
Как бы не заснуть — уже двадцать минут. Пойдем выпьем кофе.
Они поднимаются, относят свои подносы и опять встречаются в баре, проталкиваясь вперед, чтобы их поскорее обслужили.
— Шефу в голову ударит, если не увидит нас вовремя в цехе, к чему зря его злить.
Послезавтра я буду с ними.
— Ах, девчонки, вы бы лопнули от зависти, если бы только знали, как прекрасно я провела отпуск!
Иду куда глаза глядят. Осматриваю витрины и мое сногсшибательное отражение в их стеклах.
И вдруг — здрасьте! Свалилось как кирпич на голову. Совершенно неожиданно. Здесь, в Пемполе! После всего этого путешествия. Невероятно, но именно так! Надо смотреть правде в глаза. На меня вдруг напала тоска. Чем бы занять себя? Как все надоело. Я сама себе опротивела.
Скука сковывает меня, я замедляю шаги. Куда идти? Я уже два раза прошла по этой идиотской улице из конца в конец. Скука душит меня. От нее мутит, как от запаха дерьма. Разревусь, если это не прекратится. Хочу домой. Глажка ждет, и пуговицы не пришиты. Дома посмотрю по телику передачу для женщин. Это вообще-то смехотворно, ничтожно, но сегодня я была бы от этого в восторге. Сюжеты и герои простенькие, идеи заезженные. Дешевый душевный комфорт, голову ломать не над чем. Вполне достаточно, чтобы немного развлечься и скрасить себе одиночество.
Выйду в сад взглянуть на свои посадки. Вдруг да появились бутоны на примулах. Посмотрю, насколько вырос лук порей, посаженный осенью. Большие красные тюльпаны только и ждут знака весны, чтобы вылезти на поверхность. Скоро все мои лилии — белые, фиолетовые и лиловые — зацветут и наполнят благоуханием мой садик. Внимательно слежу за крокусами, которые все еще не решаются показаться.
Мне везет с цветами. То, что я сажаю, никогда не погибает до цветения. С овощами — другое дело. Их судьба превратиться в рататуй[4] меня обескураживает. Осточертели все эти прополки, окучивание, рыхление, поливка. Никак не осилю «Огород в десять уроков». Расспрашиваю на заводе крестьянок, бывших огородниц, и когда мне сказали, что в ноябре — время для посадки макарон, я чуть было не поверила.
Черные мысли, порочные, увесистые, одолевают меня. Я засовываю поглубже в карманы руки, покрасневшие от стыда за свое безделье.
Если бы я была на заводе, знала бы, что делать. Вкалывала бы. Когда норма выработки повышается, часы идут быстрее. Ставлю себе целью превысить часовую норму. Стараюсь ускорить движения. Подавляю всякое желание сойти с рабочего места. В уме подсчитываю, что остается сделать для перевыполнения дневной нормы. Я здорово набила на этом руку. На меня приходят смотреть со всей смены.
— Послушай, Маривон, если я заступила на конвейер в тринадцать сорок пять, сэкономила четверть часа на рекуператорах, в час я должна делать пятьдесят четыре и три десятых запала — сколько я сделаю до пяти часов?
Я беру мои восемь часов пятьдесят минут, вычитаю двадцать пять сотых, прибавлю 54,3 запала, умножаемые на часы, ставлю запятую и выдаю результат.
Мне бы участвовать в конкурсах по устному счету.
Но ведь детали недостаточно подсчитывать, их надо еще и делать. Я нервничаю. Старый дебил рабочий, проходя мимо, говорит мне:
— Жискар сказал, милочка, что для здоровья вредно курить.
— Завод тоже вреден для здоровья. Достаточно взглянуть на твою морду — сразу видно, чего ты добился за сорок лет рабства.
Он идет дальше, и я слышу, как он бурчит себе под нос:
— Теперешняя молодежь не желает работать, бездельники. Хозяева необходимы, это уж точно, без хозяев куда же — кто платить-то будет, а без работы — нет и платы, и без хозяина тоже нет платы, а…
Товарки хохочут:
— Дурной старикашка, ничего ему не втолкуешь. Совсем из ума выжил!
На некоторых рабочих местах легче выработать норму. В особенности когда ты сидишь, даже если сиденье и не очень устойчивое, но места эти предназначаются «для беременных женщин». Если на такое место поставят мужчину, он прямо-таки оскорбится. Вот если мне выпадет возможность работать с прохладцей, стараюсь сделать так, чтобы обо мне забыли и оставили подольше. Если и поторапливаюсь, так только для того, чтобы выкроить несколько минут и поболтать с Беатрисой — либо я к ней подойду, либо она ко мне, если, к несчастью, мы не работаем рядом. Мы говорим о нашей жизни, страхах, надеждах и мужьях.
Мы думаем: «Нет, тебе этого не понять, не можешь ты влезть в мою шкуру». Но в общем-то прекрасно понимаем друг друга, что бы там ни было. По синякам под глазами отлично видишь, как прошла ночь. По свисающим прядям растрепанных волос догадываешься о трудностях и лишениях конца месяца. А нервные движения во время работы на конвейере выдают семейную сцену. Выговоришься и чувствуешь облегчение. Подарков мы друг другу не делаем. Если хочется выругаться — не стесняемся.
— Я тебя не критикую, но думаю, напрасно ты действуешь не с нами заодно.
— Зря ты, Маривон, одна пошла к шефу. А теперь он считает нас идиотками.
Бывает, что и поругаемся, и не сразу остынем. Когда любят, становятся требовательными.
Всего больше мне нравится в Беатрисе ее мужество и луженая глотка. Она непокорная. Ей тридцать четыре года, из которых двадцать она проработала на заводе, что не мешает ей с негодованием восклицать: «Не воображайте, что я, как сморкачка, будут тут надрываться до самой пенсии!»
Но ничто другое ей не светит.
Она хочет верить, что откуда-то ей свалятся деньги или что повстречается приятный компаньон, и она совершит с ним кругосветное путешествие. Она фантазирует, что станет красавицей и научится говорить как в книгах. И при всем этом отлично понимает, что никогда не сбросить ей своей шкуры работницы на конвейере. Вот она и зубоскалит.
Если я расскажу ей об этом своем побеге, она прекрасно поймет, что именно на меня нашло, и скажет: «Все правильно, но горы ты не своротила. Если ты принадлежишь к классу оставь-надежду-навсегда, это уж до самой смерти».
Вне завода мы видимся не часто. Каждая поглощена своей так называемой «семейной жизнью», и, когда встретимся, вроде бы и говорить не о чем. Наша дружба чисто заводская. В обездоленности завод даже служит убежищем. «Делаешь свое дело — и порядок». А вот с мужем, с детьми никогда так не бывает.
Болтаем, болтаем, поддерживаем друг друга — смеемся.
Начальник выбирает именно такую минуту, чтобы сказать:
— Вот видите, Маривон, не можете вы говорить, что ритм работы слишком тяжелый. Вы даже не понимаете, как вам повезло, что вы работаете здесь. В других местах куда хуже.
— Так повезло, что хуже некуда.
Но все-таки это не каторга!
Лучшее время — прорывы, поломка машин или когда не хватает сырья. Совершенно нечего делать, длительный перерыв. Начальник с серьезным видом заявляет: «Я знаю, как тяжела для вас эта остановка, но не падайте духом, я вам обещаю, что работа скоро возобновится». Не поймешь — издевается он над нами или всерьез так думает. Дух-то ведь поднимается тогда, когда не гнешь спину. Это ему надо сокрушаться по поводу продукции, а уж никак не нам.
Устраиваем розыгрыши. Скидываемся, чтобы какой-нибудь длинноволосый парень пошел в парикмахерскую, а известный всем ворчун купил там кило «хорошей шерсти».
Меня спрашивают: «Маривон, ты одобряешь намеченные мною для лотереи номера? Я, знаешь ли, предпочитаю обсудить их предварительно в профсоюзе, тогда, если я не выиграю, буду хоть знать, с кого спрашивать!»
Я их бросила, своих товарищей. И вот начинаю страдать, что они потеют и острят там без меня. Голова моя тяжелеет. И смешна же я с этой прической в городе, где не знаю ни души.
Без машины. Без друзей. Без мужа. Без ничего. Да и сама я — ничто. Ни на что не похожа. Ни к чему не пригодна. Если упаду тут, на тротуаре, в обморок или замертво, будут недоумевать, зачем это я явилась умирать именно сюда.
Незачем мне было выбираться из своего гнезда. Я способна жить только в домашней обстановке, выполняя семейные обязанности. Сколько бы я ни протестовала, ни стонала, ни скулила, жизнь моя уже не изменится. Надо к ней приспосабливаться. Могу утешаться банальными жалобами: «Никто мне не помог, если бы мне повезло, были бы деньги, связи и т. д., не очутилась бы я тут. Если бы не было у меня привязанностей, могла бы начать с нуля, встряхнуться, проявить инициативу, во мне обнаружились бы разнообразные таланты, тогда бы я и счастье заполучила».
Скажем правду. Я не была бы больше Маривон. Маривон покорно возвращается к домашнему очагу и ожидает своего дорогого, нежнейшего, который вернется с работы до того измученным, что и слова не вымолвит.
Ладно, Маривон, приободрись!
Очень скоро ты вернешься к твоим привычным делам — машинам, завинчиванию, фрезеровке, стирке, варке, натирке, снова увидишь свои плоские ключи, наконечники, трубки, шкивы, молотки, ножи, бюретки, винты, болты, гайки, заклепки.
Перестань томиться.
Совершенно необходимо выпить черного кофе, тогда, возможно, придумаю, как закончить мою авантюру.
Насколько легче было бы вдвоем.
Когда я была маленькой, я придумала себе подружку, которая рассказывала мне всякие истории и играла со мной. Ее красивое имя звучало в моей голове, и никто не имел права сомневаться в ее существовании. Моя подруга Какие Селала была моей наперсницей и моей вдохновительницей. Какие Селала сопровождала меня всюду, куда мне хотелось пойти, она настраивала меня на опасные путешествия и утешала, когда осенью охотники с грубой руганью изгоняли меня из моих любимых полей и лесов. Я рассказывала маме о наших открытиях, играх и приключениях. Она смеялась, но несправедливо ругала лишь меня одну за разорванную нижнюю юбку, потерянные шнурки и пятна на платье.
Однажды мы приняли решение: Какие Селала и я — мы обе уходим из дому. Последний младенец поглощал все внимание матери, сестра ничего не понимала в моих играх и отказывалась принимать в них участие. Тогда мы построили в конце сада крошечное сооружение из тряпок и картона. Чтобы обеспечить себя питанием, на скопленные мною деньги мы купили кусок хлеба и плитку молочного шоколада, после чего спрятались в своем убежище.
Немного погодя явилась сестра:
— Имей в виду, еда на столе!
— Кто тебя послал шпионить за мной?
— Разумеется, мама, дура ты эдакая!
— Скажи ей, что не нашла меня, что я исчезла, — ладно?
Сестра пожала плечами и вернулась домой. Пошел дождь. Наш приют с минуты на минуту мог развалиться. Но мы с Какие Селала не боялись непогоды.
— Маривон! Хватит, беги скорее, идет дождь, и еда остынет!
Неудавшиеся побеги для меня привычны.
Ладно уж, вернемся, но весной обязательно исчезнем.
Вдвоем чувствуешь себя смелее. Какие Селала и я входим в кафе.
Себе я заказываю взбитые сливки, а для Какие Селала, которой ни к чему подкрепляться, — стакан воды.
Трое мальчишек, пытающихся подражать рокерам, крутятся вокруг автоматов. Их лица — лица чересчур быстро возмужавших сосунков — никак не вяжутся с остроносыми сапогами и куртками, усеянными металлическими бляхами. Какие Селала толкает меня под руку:
— Смотри, слушай.
Они быстро переговариваются своими ломающимися голосами.
— Видел потасовку в субботу вечером?
— Не-а.
— Парни из Ланволлиона здорово тогда врезали.
— Хоть и ужулили, но свое взяли — полный порядок.
— Я лично не могу прикидываться шлангом.
— Ты настоящая курица, старина.
— Посмотрел бы на Жан Поля в деле — как он врезал белобрысому верзиле. Кровища так и хлестала.
— А крошка Луи до того сдрейфил, что его вырвало. И крысу бы вывернуло от вонищи.
— Мы вовремя смылись, до прихода полицейских.
— Я, когда иду на танцы, выбираю телку, затаскиваю ее в укромный уголок. И дело с концом.
— И тебе каждый раз удается подцепить кралю?
— Еще бы, я мастак зубы заговаривать. Всегда в точку.
— Ты что, очки мне втираешь?
— Ничего подобного, просто рассказываю, и точка.
— Заруби себе на носу, я и не на такое способен, если бы хотел, но кровяная колбаса мне не по вкусу.
— Пф! Не все ли равно, какое мясо тискать. Лишь бы не пищало. Крикуний я посылаю подальше, только и всего.
Какие Селала и я давимся от смеха. Едва вылупились, молоко на губах не обсохло, и уже изображают из себя отпетых громил, женоненавистников. Такое не выдумаешь, надо увидеть воочию.
— Что тебя разбирает, мамаша, не над нами ли зубы скалишь?
У него оскорбленный вид.
— При чем тут вы? Вспомнился забавный случай — только и всего.
— О’кей.
— Эй, Марко! Мне пора отчаливать, моя старушка поджидает, ей поиграть охота.
— Я тоже смываюсь. Салют, типчики.
— Ладно, чего там, смываемся до послеобеда.
Все трое удаляются, виляя на ходу задами. Вот вам и все.
Я-то остаюсь. Слушаю дневной выпуск новостей по радио. Полдень миновал.
Мои товарищи — делегаты от рабочих — сегодня утром должны собраться на совещание с начальником по кадрам. Мсье Шапо похож на капитана Хэддока из альбомов Тэнтэна, только не такой забавный. Каждый месяц мы встречаемся в этом зале для заседаний. Повестка дня мало меняется от месяца к месяцу. Профсоюзники каждый раз выдвигают не менее сорока требований. Начиная от повышения зарплаты до установки умывальника, и непременно возвращаемся к 40-часовой неделе и улучшению питания в столовой. Как тут не прийти в отчаяние! Каждый вопрос страстно отстаивается делегатами перед абсолютно равнодушным шефом. Он выжидает, пока все утихомирятся. Отвечает:
— Нет… Невозможно… Предприятие не в состоянии позволить себе подобное… Вряд ли осуществимо в ближайшее время… Возможно, впоследствии… По изучении вопроса… Бесполезно.
И все равно, игры ради, каждый раз все начинается с атаки.
— Мсье Шапо, скажите сейчас, что именно вы можете выполнить немедленно. Если ничего — мы уходим. Не стоит зря время терять.
Невозмутимый мсье Шапо отвечает:
— Будем разбираться в вопросах, стоящих на повестке дня.
Он знает, что делает: если бы ответил, что ему нечего нам сказать и мы можем тотчас же разойтись — так, между прочим, было бы честнее, — возмущенные профсоюзники пошли бы в инспекцию труда с криком, что дирекция отказывается обсуждать и ставит под сомнение уже достигнутые результаты, вот мсье Шапо и делает вид, что обсуждение продолжается.
Один из делегатов жонглирует цифрами и блестяще демонстрирует непрестанное снижение нашей покупательной способности. Можно подумать, будто он верит, что достаточно хорошо объяснить и все сразу наладится.
Заработная плата увеличена согласно показателям НИСЭИ.[5] Мы обязаны считаться с требованиями экономики.
— Тогда дайте нам пятую оплачиваемую неделю отпуска, и покончим с этим.
Надеются, что, застигнув его врасплох, можно вырвать лакомый кусочек!
Тщетно.
— Сейчас и речи об этом быть не может. Когда проект примут для всей страны — дело другое.
Часами спорят, добиваясь установки фильтров в трубах, по которым идет отравляющий пар.
— Мсье Шапо, подите посмотрите сами: когда птицы пролетают над заводом, они падают на землю замертво. Пфюит!
Жизель, недавно избранная делегаткой от рабочих, впервые присутствует на собрании. Она ошеломлена. Зевает и начинает клевать носом. На нее произвел сильное впечатление шеф — этот могущественный человек в черном костюме. Она восхищена товарищами, такими ловкими в спорах, имеющими мужество и находящими нужные слова, чтобы загнать начальника по кадрам в угол. Она чувствует себя такой ничтожной, такой глупой, что охотно сбежала бы оттуда. Она обескуражена высокомерием шефа. Ей хотелось бы, чтобы переменилось абсолютно все, а тут часами разоряются по поводу плохо закрывающегося окна. Ну и работенка! Она уже жалеет, что участвовала в выборах. Отстаивать требования рабочих чересчур тяжело, ничего у нее из этого не получится. Она думает о товарках из своей бригады. Ей так хотелось бы показать им, на что она способна, потому что в душе она ощущает огромный протест против всего этого прогнившего мира.
Рано или поздно она выскажется. И не хуже других.
Двое делегатов сцепились по поводу защитной обуви, то ли заказанной, то ли не заказанной одним из начальников цехов. Начальник по кадрам, который никогда не бывает в курсе ни одного дела, спокойно выжидает.
Секретарь профсоюзного комитета торжественно объявляет о необходимости пробить дополнительную дверь в помещении комитета.
— Не знаю, почему этой двери не существует, но причина, несомненно, есть. Двери не будет.
— Берегитесь, мсье Шапо, если откажете, мы сами ее пробьем!
Напрасные угрозы. Шапо абсолютно спокоен: они никогда не осмелятся.
Делегаты от административного состава никогда ничего не говорят и сидят с удрученным видом от начала и до конца.
Возникает важный вопрос.
— Рентгеновский аппарат неисправен. Многие легочные заболевания не были диагностированы во время медицинского обследования рабочих на предприятии.
— Аппарат проверен, мы не намерены его менять.
— Мсье Шапо, вы что, издеваетесь над здоровьем трудящихся? Если бы рабочие вас услышали, на заводе произошла бы революция.
Начальник по кадрам улыбается. Он отлично знает, что на завод просочатся слухи лишь о том, что собрание полностью провалилось, а это больнее ударит по делегатам, чем по нему. Ведь он-то не пойдет к рабочим давать им отчет о сложившейся ситуации. Он делает свое дело. Он полон понимания и сочувствия во время индивидуальных разговоров с теми, кто обращается к нему, минуя профсоюз. Он всегда отказывает, но очень вежливо, и рабочие считают его доброжелательным человеком. Он делает свое дело и плюет на все. Главное — оставаться спокойным, твердым и противостоять влиянию профсоюза.
Говорят о вакансиях.
— Сколько их предвидится? Известно ли вам, что многие рабочие имеют дипломы техников и свидетельства о специализации, и вы должны давать им работу, соответствующую их квалификации.
— Мы изучаем их дела, намечаются повышения, но сколько их будет, не могу вам еще сказать.
— А женщинам?
— Женщины, имеющие дипломы техников или механиков или еще какие-нибудь справки, могут добиваться соответствующих должностей.
— Вы увиливаете от ответа. Есть места, не требующие специальных знаний. С другой стороны, мы настаиваем, чтобы женщины, желающие получить профессию, могли иметь такую возможность.
— Этого нигде нет. Мы ведь не меценаты.
Когда набирают рабочих на конвейер, предпочитают эмигрантов и женщин.
Это женщины, которые «…оставляют после себя уборную, по свидетельству ответственных за раздевалки, в самом отвратительном виде».
Ну, а это уже недостойный выпад.
— Мсье Шапо, позвольте заметить вам, что и ваше поведение не слишком чистоплотно — с самого начала совещания вы швыряете окурки под стол и давите их на полу.
Так и вижу, как он обозлился. Ерзает своей огромной задницей по шаткому стулу. Авторитету его нанесен урон!
На заводе существуют все же должности, не согласуемые с начальником по кадрам, — это выборные делегаты от рабочих. Меня поместили в список профсоюзных активисток за мою глотку, в мою пользу говорили также кое-какие левые высказывания, а вообще-то для равновесия необходима была женщина-делегатка. Я поняла, что преимущества и обязанности делегата делают из него несколько обособленную личность. Профсоюз — это делегаты, а «обычные» члены профсоюза всего лишь болельщики. По мнению многих, быть делегатом — ответственность и честь, которую со всех точек зрения необходимо оправдать. Надо суметь стать хорошим адвокатом, социальным инспектором, всегда быть вежливым и высоконравственным. На делегатов взваливают ответственность за борьбу, выдвижение требований, личные проблемы, а также предрассудки и принципы.
Я отнюдь не воплощаю этого представления о благопристойной делегатке, рассудительной и уважительной. Я легко раздражаюсь. Нетерпелива. Медлительность активистов выводит меня из себя. Я не переношу бесполезных делегаций в префектуру. Если и впрямь нам нечего терять, кроме своих цепей, я хотела бы настоящей драки.
Ленин в галстуке, пристегнутом зажимом, тоже нервничает вместе со мной. Комедия длится чересчур долго. Необходимо на что-то решиться, если действительно хотят сдвинуть воз с места. Он подносит руку к щеке, как бы взывая о внимании. Он будет говорить. Нет. Нахмурив брови, молчит… Потом командует: «Пускай покончат с этой кронштадтской сволочью!»
Я заснула на собрании. Вытянувшись на розовом облаке, витаю над столами и направляю на заседающих пулемет, стреляющий зарядами ЛСД.[6] Мне хочется вытряхнуть всех из их грязной скорлупы.
У каждого своя забота. Двое толстобрюхих служащих изо всех сил стараются укрепить расшатанное сиденье стула шефа, а другой в это время, жеманно озираясь, брызжет слюной и вытирает пыль с ботинок Шапо.
Сам же Шапо, включив свой «Сонотон», связывающий его с кабинетом хозяина, затаив дыхание, слушает игривый рассказ о последней деловой поездке шефа в Японию. Шапо небось так и видит себя между двумя пиршествами, сдобренными имбирем, восхищается прелестями проворной гейши, наслаждается ее возбуждающими прикосновениями. Шапо багровеет и чувствует себя вполне созревшим для более высокого поста и чувственных услад.
Вскочив на стул, один из представителей профсоюза декламирует устав своей организации. Он изображает страстные ласки и время от времени шепчет: «Это — великолепная дама… Такая великолепная дама…»
Четверо делегатов в уголке играют в карты. Еще двое втихомолку чмокают друг друга. Старый комитетчик, переживший кучу забастовок, мастерит бумажных голубей и подбрасывает их с криком: «Лети!.. Нет, упал…»
Остальные покинули зал заседаний. Клаксоны, дудки, медные трубы, взрывы хохота… Появляется процессия рабочих. Беспокойная, свободная, веселая. Вот цирковой пролог, величайший из спектаклей мира!
Али обходит арену. Он ведет на поводке двух слюнявых техников и щелчками заставляет их прыгать сквозь огненный круг. Толпа аплодирует.
Дидье читает торжественные стихи, и от звука его голоса мигает освещение.
Эдвиж раскачивается в воздухе над нашими головами и хохочет, мы представляемся ей карликами.
Пятна и заплаты на синих комбинезонах превратились в звезды и кружева.
Все улыбаются, будто всамделишные.
В этом веселом кавардаке до меня доносятся слова: «дверь… Раздевалки слишком малы… Перевесить профсоюзные плакаты…»
Раскаты голосов мешают мне в свое удовольствие видеть сны. Как могут они, мои товарищи, непрестанно произносить пылкие речи после десяти, двадцати лет работы? Неужели им не осточертело?!
— Уже два года мы требуем установки мигалки, чтобы не рисковать жизнью каждый раз при переходе через улицу к заводу.
— Во французском Жуанте заполучили; у них даже трехцветные мигалки: черная, голубая, красная… или нет… желтая, голубая, зеленая…
Возбужденный делегат перебирает цветные карандаши. Меня охватывает безудержный смех. Не могу остановиться. Озадаченный делегат знаком требует, чтобы я перестала. Мой смех разрастается и заполняет весь зал. Чем дольше я смеюсь, тем смешнее мне все это кажется. Начальник по кадрам бросает на меня мрачный взгляд. Но мне становится все веселее. Чтобы отвлечь от меня внимание, один из присутствующих поднимает новый вопрос. Я продолжаю фыркать в одиночку.
Этому заседанию конца-края не видно. Мне все осточертело.
Мсье, — говорит Шапо, — надеюсь, вы заметили установку новых душей.
— Да, очень хорошо, но воды-то ведь нет.
О-ля-ля! Чувствую, что на меня опять накатывает безумный смех.
— Я не осведомлен об этой детали. Извините, сделаю все возможное.
— Постарайтесь не пустить вместо воды газ!
Собрание затягивается. Я проголодалась. Больше не приду. Слишком утомительно.
Сестра Розы[7] садится за рояль в роскошной гостиной прекрасной берлинской квартиры. Корсаж у нее полурасстегнут. От ее легкого ритмичного дыхания то скрываются, то показываются белоснежные груди. В стране больше миллиона бастующих. Тонкие пальцы сестры Розы бегают по клавишам — звучит симфония Бетховена. Организуются рабочие советы. Моряки занимают королевский дворец. Какая эпоха! Прядка золотистых волос выскальзывает из прически и свисает над носом девушки. Она слегка косит, следя взглядом за партитурой. Создан комитет вооруженного восстания. Вот-вот будет свергнуто правительство. Грациозным жестом сестра Розы поправляет выбившуюся прядку волос, которая ей мешает. Рабочий класс с минуты на минуту возьмет власть в свои руки. Рояль звучит — адажио сменяются фугами. Вздох вздымает грудь сестры Розы и замирает на ее красиво очерченных губах. Ее гибкое тело легким покачиванием следует за мелодией. Сестра Розы поворачивает голову и вытягивает тонкую шею, чтобы уловить малейший звук — так, как если бы музыка возникла помимо ее воли. Войска стреляют. На главарей рабочего движения обрушиваются репрессии. Сестра Розы снимает свои быстрые пальцы с клавиатуры и мирно складывает руки на коленях. Она рассматривает приличествующую молодой девушке маленькую жемчужину на кольце и золотой браслет, охватывающий ее запястье. Она думает: «Какая тощища быть всего лишь сестрой Розы!» И вновь принимается барабанить по клавишам, чтобы больше не думать об этом.
Маривон уходит из бистро и идет к порту, садится на скамейку лицом к морю, вынимает из сумки роман, который начала читать накануне, и погружается в него.