ГЛАВА III. Цветообозначение в поэзии М. Цветаевой

1. ЦВЕТОВАЯ КАРТИНА МИРА М. ЦВЕТАЕВОЙ (ОБЩИЕ НАБЛЮДЕНИЯ)

Слова со значением цвета образуют в русском языке, как и в других языках мира, лексико-семантическую группу, в которой набор элементов, их семантика и соотношение исторически изменчивы, что определяется изменчивостью осознанно выделяемых в языке реалий внеязыковой действительности (Петрушевский 1889; Шемякин 1960). Результатом семантического развития цветовых слов явилось сосуществование в языке их прямых, переносных и символических значений на разных этапах развития языка, в том числе и в языке современном, что активно использовалось и используется в различных видах и жанрах словесного художественного творчества — в фольклоре, традиционно-книжной и светской средневековой литературе, в современной прозе и поэзии.

Индивидуально-авторские коннотации цветообозначений у разных писателей почти всегда основаны на объективных свойствах элементов лексической системы — на реализованных в языке или потенциальных свойствах слов со значением цвета. Так, преобладание слов белый, черный, красный у Н. В. Гоголя, А. Белого, А. Блока, по сравнению с другими цветообозначениями, замеченное А. Белым (1934, 117, 121), соответствует показаниям древнерусских памятников письменности, где преимущественно названными оказываются те же цвета (Бахилина 1975а; Панченко 1968), фольклорных текстов (Хроленко 1972; Павлюченкова 1984), русской классической литературы (Почхуа 1977), статистических исследований цветообозначения в общеупотребительном языке (Москович 1965) и в языке современной поэзии и прозы (Василевич 1983). Эта закономерность уходит корнями в глубокую древность. Выделение группы белый — черный- красный свойственно и символике первобытных ритуалов (Тёрнер 1972), и философии христианства, унаследовавшей и преобразовавшей некоторые элементы языческой символики (Гайдук 1971; Панченко 1968; Рабинович 1979, 93).

Вместе с тем каждый писатель, поэт, используя общеязыковые значения и отношения слов, создавая собственную картину мира, переосмысляет их и тем самым способствует дальнейшему развитию как внутрисистемных отношений между членами данной лексико-семантической группы, так и включению этих элементов во взаимодействие с другими лексико-семантическими группами.

Марина Цветаева часто говорила, что пишет «по слуху», однако зрительный образ занимает в ее поэзии весьма значительное место. На это противоречие между авторским самосознанием и результатом творчества поэта впервые обратил внимание Ю. В. Пухначев и убедительно показал, что зрительный образ в произведениях М. Цветаевой динамичен по своей природе и в этом плане сходен с кинематографическим образом (Пухначев 1981).

Несмотря на то, что в последние годы в нашей стране и за рубежом появилось немало работ о поэтическом языке М. Цветаевой, цветообозначение в ее поэтических произведениях не являлось предметом специального исследования: имеются только две работы об употреблении слов черный и белый (Козина 1981; Курланд, Матус 1985). Отдельные сведения о цветообозначении в ее поэзии содержатся в исследованиях Р. Г. Почхуа (статистика по одному из изданий) (Почхуа 1977) и Е. Фарыно (семиотическая интерпретация некоторых словоупотреблений) (Фарыно, 1985б).

У М. Цветаевой есть целые стихотворения, циклы и значительные фрагменты поэм, драматических произведений, построенные на активном использовании слов со значением цвета: «Цыганская свадьба», «Бузина», «Отрок», «Душа», «Скифские», «Переулочки», «Георгий», «Автобус», «Ариадна» и др. В большинстве таких текстов отражено восприятие конкретно-чувственных образов всеми органами чувств. Например, в поэме «Автобус» впечатление от резкого перемещения из города на природу передается так:

Зелень земли ударяла в голову,

Освобождала ее от дум.

(…)

Зелень земли ударяла в голову,

Переполняла ее — полным!

(…)

Переполняла теплом и щебетом

(…)

Зелень земли ударяла в ноздри

Нюхомтак буйвол не чует трав!

И, упразднив малахит и яхонт:

Каждый росток — животворный шприц

В око: — так сокол не видит пахот!

В ухо: — так узник не слышит птиц!

(…)

Зелень земли ударяла в ноги —

Бегом — донес бы до самых врат

Неба

(…)

— Зелень земли ударяла в щеки

И оборачивалась — зарей! (И., 554–555).

Этот текст построен подобно предложению, в котором к одному подлежащему — Зелень земли — подбираются разные сказуемые, однородные, но характеризующие субъект с разных сторон. Гиперболическая метафоризация предикатов, характеризующая интенсивность зеленого цвета, доводит цветовой признак до того предела, за которым количество переходит в качество: абсолютно и гиперболизированно зеленое, данное в осязательных вплоть до болевых, а также обонятельных, слуховых и двигательных ощущениях, превращается в цвет зари.[1]

Слова со значением цвета в поэзии Марины Цветаевой многочисленны и разнообразны:[2] черный — 151 раз, белый — 132, красный — 117, синий — 92, зеленый — 51, лазурный, лазоревый — 37, золотой — 25, серебряный — 22, седой — 21, ржавый — 19, розовый — 18, пурпурный — 17, алый — 13, рдяный — 11, кумачовый — 12, румяный — 12, серый — 11, желтый — 8, голубой — 8, червонный — 6, вороной — 6, багровый, багряный — 4, янтарный — 3, сизый — 3, карий — 3, пестрый — 3, радужный — 3, русый — 3, огненный — 3, снеговой — 3, малиновый — 2, льняной — 2, кровавый — 2, жаркий — 2, эбеновый — 2, вишенный — 2, индиго — 1, палевый — 1, агатовый — 1, розмариновый — 1, жемчужный — 1, перламутровый — 1, цвета кофейной гущи — 1, цвета времени— \, цвета времени и снов— 1, цвета месяца — 1, цвета зари — 1.

Перечень и статистика цветообозначения позволяют сделать некоторые предварительные замечания, которые можно прокомментировать, имея в виду особенности цветаевского мировосприятия, отраженные в ее поэзии:

1. Наиболее употребительны у М. Цветаевой слова с основами — черн-, -бел-, -краен-, -син-, -зелен-, т. е. чаще всего обозначенными оказываются основные ахроматические и хроматические цвета, наиболее традиционно выделяемые человеком. Это тона простые и максимально насыщенные.[3]

2. Оттенки обозначены в цветаевских текстах почти только у одного красного цвета, но многообразно. Они представлены словами с 16-ю различными корнями: красный, пурпурный, алый, рдяный, ржавый, розовый, кумачовый, румяный, червонный, багровый и багряный, огненный, малиновый, кровавый, жаркий, вишенный, цвета зари — всего встретилось 269 цветообозначений красного в его разных оттенках. Характерно, что в истории развития мышления красный цвет первым из всех цветов стал противопоставляться черному и белому и осознаваться именно как цвет по абстрактному признаку насыщенности (Колесов 1983, И); красный цвет имел амбивалентную символику жизни и смерти еще в первобытных культурах (Тёрнер 1972; Шерцль 1884); оттенки красного наиболее детально представлены и в современном цветообозначений всех народов как в литературных языках, так и в диалектах (Пелевина 1962, 149–151).[4] Тема огня и огненная символика очень важны в творчестве Цветаевой, начиная с ее ранних стихов:

Что другим не нужно — несите мне!

Всё должно сгореть на моем огне!

(…)

Птица-Феникс — я, только в огне пою! (И., 135).

Цветаевский культ страсти и очищения высшей степенью страсти нашел свое словесное выражение в формах, выработанных мировой культурой.

3. Непосредственно за группой максимально насыщенных тонов у Цветаевой следует по частотности группа лазурный, лазоревый, золотой, серебряный. Относительно высокую частотность (и по отношению к общеупотребительному языку, и по отношению к цветаевским цветообозначениям) имеет и слово алый — все это слова фольклорной стилистической окраски с устойчивой традицией употребления в литературе XVIII–XX вв. Описывая свой поэтический мир, Цветаева за исходное понятие, за точку отсчета нередко принимает мир народной культуры, отраженный в фольклоре и классической литературе, однако исходные понятия часто подвергаются переосмыслению в ее творчестве.

4. М. Цветаева активно употребляет прилагательные, качественное значение которых развилось из относительного: золотой, серебряный, ржавый, розовый, кумачовый, вороной, янтарный, огненный, снеговой, малиновый, льняной, кровавый, вишенный, агатовый, жемчужный, перламутровый. Во-первых, такие прилагательные метафоричны по своей природе и, благодаря мотивированности в языке, более способны к выражению связей между явлениями внешнего мира, чем прилагательные изначально качественные. Во-вторых, продуктивная модель этих производных прилагательных, по которой они образуются особенно активно с XVIII века, превращает набор уже существующих в языке цветообозначений в открытый ряд, легко принимающий окказионализмы.

5. В исследованных текстах ни разу не встретилось слово коричневый. Слово карий встречается, как и в общенародном языке, только при обозначении цвета глаз.[5]

6. Для М. Цветаевой не характерно употребление уменьшительных форм прилагательных (красненький, синенький и т. п.), прилагательных с суффиксами неполноты качества (в исследованных текстах встретилось только одно такое прилагательное в «Стихах о Чехии»: Лес — красноват, день — сине-сер — И., 329). Составные прилагательные типа сине-сер тоже крайне редки в поэзии Цветаевой, чаще корень цветового значения соединяется с корнем, не имеющим цветового значения (сребро-сухим, сребро-скользящим — С., 196).

За пределами списка осталось описательное, метафорическое, перифрастическое цветообозначение. Описательное цветообозначение сходно со сравнением, сравнение же у Цветаевой чаще всего представлено метафорой, причем такой, которая поднимается на следующую ступень уподобления: благодаря цветаевскому максимализму в тексте нередко происходит полное отождествление субъекта и объекта сравнения, что достигается устранением сравнительных союзов и превращением сравнительного оборота в член предложения:

Породила доченьку — Синие оченьки,

Горлинку — голосом, Солнышко — волосом (С., 51);

Соломонова пшеница —

Косы, реки быстрые.

Что же мнится? что же снится

Дочке бургомистровой? (И., 486).

Иносказание в цветообозначений для Цветаевой характерно и в тех случаях, когда цветовые слова общенародного языка выступают в своем символическом значении, например черное и белое. Абстрактно-символическое и оценочное значение таких слов, выработанное многовековой культурой, получает у Цветаевой образную конкретизацию в перифразах:

Слава сына — позор жены.

Снег и деготь, смола и соль.

Снег любимого — милой смоль,

Высотою его низка! (С., 479).

Поэзии Марины Цветаевой свойственно не только овеществление признака или символа, но и динамизация признака и символа в их цветообозначений:

Иерихонские розы горят на скулах,

И работает грудь наподобье горна.

И влачат, и влачат этот вздох Саулов

Палестинские отроки с кровью черной (И., 181);

Поняв, что ни пеной, ни пемзой —

Той Африки, — царь-грамотей

Решил бы: «Отныне я — цензор

Твоих африканских страстей» (И., 284).

Если в первом примере динамизм образа передан с помощью глагола, то во втором, благодаря безглагольности эллиптической конструкции, динамизм еще более усиливается.[6] Но максимальной энергии он достигает при обозначении движения как источника цвета:

«Целым твой сын плывет —

Белый, как вал об скалы —

Парус» (О первый взлет

Весл его в час отчала!) (И., 684).

В этом примере динамизм зрительного образа, содержательно связанный с напряженным ожиданием благой вести в трагедии «Ариадна», порождает цветообозначение образом стихийно движущейся материи, преобразующейся в новую сущность.

В поэтических произведениях М. Цветаевой слова-цветообозначения активно взаимодействуют друг с другом. Если их взаимодействие рассматривать в контексте всего творчества поэта, все цветообозначения, по-разному выраженные, образуют систему противопоставленных элементов. Применительно к художественному тексту понятие системного противопоставления актуально не только в отношении к антонимии (например, черный — белый), но и к перечислительному ряду (красный — синий — зеленый) и к синонимии (красный — пурпурный — алый). Все различительные признаки синонимов — стилистические, коннотативные, градационные — определяют лексическую противопоставленность этих синонимов в художественном тексте. Собственно синонимические отношения между ними тоже сохраняются, поскольку они свойственны системе языка. Возможно и синонимическое сближение членов перечислительного ряда или элементов антитезы на основе дифференциального признака, функционально выделяемого и окказионально доминирующего в тексте.

Несмотря на пересечение синонимических и антонимических отношений между элементами лексико-семантического поля цветообозначений, все же можно выделить некоторые закономерности в парадигматике и синтагматике слов этого поля в поэтическом творчестве М. Цветаевой.

Рассмотрим окказиональные системные свойства цветообозначений на примерах слов со значением черного, белого, красного, синего, зеленого, желтого, золотого и серебряного.

2. ПАРАДИГМАТИКА ЦВЕТООБОЗНАЧЕНИЙ

Взаимоотношение обозначений чернот, белого и красного цветов

Оппозиция «черное — белое» представлена у М. Цветаевой максимальным по сравнению с другими оппозициями числом антитез (И., 101, 103, 130, 158, 159, 228, 251, 281, 283, 320, 433, 520, 572, 695; С, 467, 468, 479, 481–482 и др.). Именно эта универсальная для всех времен и культур оппозиция, предопределенная антонимическими свойствами данных цветовых слов в их переносных и символических значениях, получает у Цветаевой нетрадиционную интерпретацию. Н. А. Козина убедительно показала, что в очерке М. Цветаевой «Мой Пушкин» черное имеет позитивное содержание, а белое — негативное. Черный цвет соотносится со смыслами: полный, значительный по величине, самый лучший, тайный, полный страдания; белый — пустой, незначительный по величине, неинтересный, явный, счастливый (Козина 1981, 55). Исследование цветообозначения в поэзии М. Цветаевой доказывает, что те же значения и коннотации слов черное и белое характерны и для ее поэтических произведений, и, очевидно, для всего творчества. На этой антитезе, связанной с нравственной оценкой личности, строится, например, стихотворение «Суда напрасно не чини…», цикл стихов о Пушкине, сюжетно важные фрагменты из драматических произведений «Ариадна» и «Федра». Черное связано у Цветаевой прежде всего с высоко ценимым ею понятием страсти, включающим в себя все признаки проявления, перечисленные Н. А. Козиной, а белое — с бесстрастием. Поскольку страсть есть понятие, выходящее за пределы морали, и в обыденном сознании оценивается отрицательно, противоречие между цветаевской и обыденной оценкой выражается в употреблении оксюморонных сочетаний: И голубиной — не черни || Галчонка — белизной (И., 159) 'не оскорбляй страсть обыденной оценкой'; Того чернотой || Тебя обелю (С., 467) 'Ипполитовым грехом бесстрастия — Федрину правоту'. Называя Пушкина черным, М. Цветаева трансформирует применительно к нему его же цитату. «Всех румяней и смуглее || До сих пор на свете всем» (И., 282), именно черноту, смуглость полагая вещественным символом избранности, духовности и красоты. Поэтому слово смуглый и во многих других произведениях Цветаевой выступает как обозначение избранничества (С., 125; И., 61, 109, 186).

В произведениях Цветаевой черный цвет связан обычно с миром ее лирического субъекта, а белый — с чуждым ей миром. В стихотворении «Я — страница твоему перу…» мир героини, казалось бы, наоборот, представлен словом белая:

Все приму. Я белая страница.

(…)

Ты — Господь и Господин, а я —

Чернозем — и белая бумага! (И., 130)

Однако содержанием этого стихотворения является полный отказ от себя, от своей личности, абсолютная готовность принять мир любимого человека: пустота как изначальная чистота и готовность к заполнению. В 1931 году М. Цветаева сама сформулировала признак, объединяющий образы чернозема и белой бумаги: «Сознавала ли я тогда, в восемнадцатом году, что, уподобляя себя самому смиренному (чернозем и белая бумага), я называла — самое великое: недра (чернозем) и все возможности белого листа? Что я, в полной бесхитростности любящей, уподобляла себя просто — всему?» (С.-2, 165).

Большинство примеров нейтрализации системных языковых противопоставлений и превращения антонимов в синонимы у М. Цветаевой связано именно с употреблением слов черный и белый: поэт постоянно стремится показать общее в противоположном, а также относительность философских и нравственных категорий. В трагедии «Ариадна» Цветаева последовательно и скрупулезно доказывает, что черное есть белое, соединяя элементы антитезы через метафорическую синонимизацию членов перечислительного ряда, основанную на выработанной языком цветовой символике. В интерпретации античного сюжета М. Цветаева использует средства русской фольклорной поэтики, в частности цветовой алогизм. По сюжету трагедии Тезей, победивший Минотавра, но огорченный утратой Ариадны, возвращается на корабле не под белым парусом — условным знаком победы, а под черным, что вызывает гибель его отца. События комментирует хор юношей:

В час осыпавшихся весен,

Ран, неведомых врачам.

Черный, черный лишь преносен

Цвет — горюющим очам.

В час раздавшихся расселин —

Ах! — и сдавшихся надежд! —

Черный, черный оку — зелен,

Черный, черный оку — свеж.

(…)

В час, как все уже утратил,

В час, как все похоронил,

Черный, черный оку — красен,

Черный, черный оку — мил.

(…)

В час, как розы не приметил,

В час, как сердцем поседел —

Черный, черный оку — светел,

Черный, черный оку — бел.

Посему под сим злорадным

Знаком — прибыли пловцы.

Пребелейшей Ариадны

Все мы — черные вдовцы.

Все мы — черные нубийцы

Скорби, — сгубленный дубняк!

Все — Эгея соубийцы,

И на всех проклятья знак —

Черный… (И., 694–695).

Явление цветового алогизма широко распространено в русском фольклоре. Оно основано на семантической диффузности прилагательных и ведет через метафору к цветовой символике. При этом «метафора живет лишь до тех пор, пока живет сознание контраста между контекстом и прямым значением слова» (Кацнельсон 1947, 307). У Цветаевой такой контраст предельно обнажен в парадоксальных сближениях прямого значения слова черный и переносно-символических значений слов зелен, красен, бел. В контексте «Ариадны» воссоздаются утраченные языком переносные значения прилагательных, при этом Цветаева подробно мотивирует каждое такое переносное употребление. В тексте имеется ряд прилагательных психологического восприятия: преносен — свеж — мил, параллельный ряду прилагательных со значением цвета, и оба эти ряда пересекаются в объединяющем их слове светел. За психологической трактовкой доказанного поэтическими средствами тезиса черный — бел у Цветаевой следует его философская интерпретация в варианте белый черен («И на всех проклятья знак — черный»). В цветаевском мировоззрении аффект есть жизнь, успокоение — смерть. Поэтому символ предельной скорби — черное — в начале фрагмента есть символ жизни. Но поэт показывает, как скорбь находит в черном цвете утешение гармонией, успокоение, т. е. черное превращается в белое, и белое становится символом смерти (черное и белое изоморфны в погребальных и свадебных обрядах разных народов). Если в языковом развитии, соответствующем развитию мыслительных процессов, прослеживается движение от синкретического совмещения признаков в одном слове, свойственного мифологическому мышлению, к градуальным оппозициям средневекового мышления и далее к бинарным, привативным оппозициям современного мышления и языка (Колесов 1984, 18, 19), то М. Цветаева, идя «по следу слуха народного», прослеживает и демонстрирует этот процесс как бы в обратном порядке. Исходная оппозиция контекста — бинарная: условный знак победы — белый парус, знак поражения — черный. Затем она расчленяет элементы бинарной оппозиции на элементы градуальной: «черное — зеленое — красное — белое», затем совмещает все члены полученной градуальной оппозиции в синкретическом единстве «черное — белое». Характерно, что все это вполне оправдано содержанием текста, его обращенностью к античной мифологии.

В противопоставлении черного и белого у М. Цветаевой выделяется еще один аспект, касающийся изображения пространства. Когда пространство связано с белым цветом, оно бедно и плоско:

Ариадна

Далече

Плыть! Сквозь сны

Дней, вдоль пены кормовой

Проволакивая мой

Лик и след.

Белый беден

Свет! (И., 660–661);

В сердце, где белая даль,

Гладь — равноденствие — ближний,

Смертолюбивую сталь

Переворачивать трижды (С., 183)

В первом контексте происходит трансформация фразеологизма белый свет благодаря отнесению компонентов в разные стихотворные строки и их разделению словом беден. Следствием такого разделения является восстановление цветового значения у слова белый. По позиции в стихотворной строке слово беден относится больше к слову белый, чем к слову свет. Во втором контексте плоскостное значение белого пространства достаточно четко выражено словом гладь.

Пустоту белого Марина Цветаева показывает и в связи с вниманием к этимологии слова пробел. В приведенном ниже контексте этимологический анализ включается в содержание стихотворения и мотивирует сближение разных образов:

Есть пробелы в памяти, — бельма

На глазах: семь покрывал.

Я не помню тебя отдельно.

Вместо черт — белый провал.

Без примет. Белым пробелом

Весь. (Душа, в ранах сплошных,

Рана — сплошь.) Частности мелом

Отмечать — дело портных.

(…)

Ты как круг, полный и цельный:

Цельный вихрь, полный столбняк,

Я не помню тебя отдельно

От любви. Равенства знак (И., 449–450).

Не помню в последней строфе означает 'не хочу знать, не хочу принять таковым': белое (пробел) соотносится здесь с понятием, в сознание не допускаемым, но таким, которое, против воли, приходится допустить; белым обозначена здесь пустота перед принятием страдания — осознания утраты.

Характерно, что слово белая является постоянным авторским эпитетом к слову дорога:

Я подымаюсь по белой дороге,

Пыльной, звенящей, крутой (И., 61);

Увозят милых корабли,

Уводит их дорога белая… (И., 164);

И пылила бы дороженька — бела, бела, —

Кабы нас с тобой — да судьба свела! (И., 110);

Вся наша белая дорога

У них, мальчоночков, в горсти.

Девчонке самой легконогой

Все ж дальше сердца не уйти! (И., 147).

В некоторых случаях, как, например, в первой цитате, слово белая употреблено при описании дороги белого цвета — крымской дороги, мощенной белым камнем, однако смысл такого сочетания, вероятно, шире номинативного цветообозначения, он может быть связан с обозначением переходного состояния. Семантика белого цвета, связанная с пустотой, предшествующей заполнению, была вполне осознана и названа самой Мариной Цветаевой. В очерке «Мать и музыка», говоря о своем детском восприятии названий нот, она пишет: «До — явно белое, пустое, до всего, ре — голубое, ми — желтое…» (С.-2, 95).

При обозначении пространства черным переносное значение резко противоположно переносным значениям белого. Если белое — знак пустоты как незаполненной плоскости, равнины (а в переносном смысле знак неведения, бесстрастия) или готовности к заполнению, то черное — знак пустоты как опустошенности, утраты, следствие полного горя, т. е, белое — «до всего», а черное — «после всего»:

Сей страшен союз. —

В черноте рва

Лежу — а

Восход светел (И., 441);

Вглядываюсь — как в зева

Львиного черный спуск (И., 656);

Черной ни днесь, ни впредь

Не заткну дыры.

Дай мне о горе спеть

Наверху горы (И., 443).

Для поэтики М. Цветаевой характерна метафорическая синонимия понятий «пространство» и «глаза, взгляд». При этом оказывается, что чернота глаз прежде всего связывается со страданием.

Образ черных глаз как отражающих страдание постоянно связывается с образом черного пространства как опустошенности:

1) Расскажи, сгорающий небосклон,

Про глаза, что черны от боли,

И про тихий земной поклон

Посреди золотого поля (С., 90);

2) Бороды — цвета кофейной гущи,

В воздухе — гул голубиных стай.

Черное око, полное грусти,

Пусто, как полдень, кругло, как рай (И., 121);

3) Кто б меня да турманом

Да в тартарары!

Где глаза лазурные?

Две черных дыры (И., 350);

4) О первое солнце над первым лбом!

И эти — на солнце прямо —

Дымящие — черным двойным жерлом

Большие глаза Адама (И., 173);

5) Огнепоклонник! Не поклонюсь!

В черных пустотах твоих красных

Стройную мощь выкрутив в жгут —

Мой это бьет — красный лоскут! (И., 180)

Во всех примерах связь черноты с пустотой выражена вполне отчетливо словами пусто, в пустотах, две черных дыры, жерлом.[7] В самом раннем из цитируемых стихов — «Бороды цвета кофейной гущи…» — образ черной пустоты мотивируется наиболее подробно, в оксюмороне полное грусти, || Пусто. Абстрагирование признака черных глаз, который, казалось бы, мог восприниматься как конкретный признак, характерный для восточных черноглазых людей, дается здесь через несовпадение грамматической формы числа существительных: конкретность обозначена множественным числом — бороды цвета кофейной гущи, а абстракция — единственным: черное око. Абстрагированию сочетания черное око способствует и употребление слова высокого стиля — традиционного поэтизма око. В третьем примере сочетание две черных дыры отчетливо противопоставлено цветообозначению глаз — лазурные, не менее, впрочем, абстрактному в свете его фольклорной семантики. Далее (4) уже никаких объяснений, связанных с пустотой, не дается, однако на нее указывает не только образ жерла, но и слово дымящие: жерло может дымить только после выстрела, значит, этим причастием выражено значение опустошенности после максимальной заполненности и стремительного смертоносного движения. В пятом примере представлен резкий цветовой оксюморон в черных пустотах твоих красных даже без объяснения, что речь идет о глазах. Тем не менее парадоксальность словосочетания вполне объясняется изображаемой сценой: в черных глазах героя виден отблеск огня, и этот отблеск интерпретируется Цветаевой как отражение, знак страсти ее лирического субъекта («Мой это бьет красный лоскут»). Поэтому образ черной пустоты, способной к отражению огня-страсти, близок по значению к образу белой бумаги из стихотворения «Я — страница твоему перу…», т. е. черное синонимизируется с белым по признаку пустоты как готовности к заполнению (ср. «Чернозем — и белая бумага»): черное как максимально полное в цветаевской системе цветообозначений сближается с белым как максимально пустым.

Все значения, связанные с образом черных глаз, представленные в цитированных примерах из разных стихов, сконцентрированы в одном стихотворении — «Глаза»:

Два зарева! — нет, зеркала! Нет, два недуга! Два серафических жерла, Два черных круга

Обугленных — из льда зеркал, С плит тротуарных, Через тысячеверстья зал Дымят — полярных.

Ужасные! Пламень и мрак! Две черных ямы. Бессонные мальчишки — так — В больницах: — Мама!

Страх и укор, ах и аминь… Взмах величавый… Над каменностию простынь — Две черных славы.

Так знайте же, что реки — вспять, Что камни — помнят! Что уж опять они, опять В лучах огромных

Встают — два солнца, два жерла, — Нет, два алмаза! — Подземной бездны зеркала: Два смертных глаза (С., 164–165).

Существенно, что появление пламени в черноте преобразует мрак в свет: слава, лучи, два солнца, зеркала, — смертельное страдание приводит к преодолению смерти бессмертием.

На фоне всех текстов, в которых черные глаза представлены как образ бездны и смерти, становятся хорошо понятны строки:

Я вижу тебя черноокой, — разлука! Высокой, — разлука! — Одинокой, — разлука!

С улыбкой, сверкнувшей, как ножик, — разлука! Совсем на меня не похожей — разлука! (С., 145).

Употребление слова черный и его производных в контекстах, связанных с утратой и страданием, хоть и создает в ряде случаев неожиданные словосочетания (черноокая разлука, в черных пустотах твоих красных), но, тем не менее, вполне определенно опирается на традиционную символику черного как цвета скорби. Традиционно и мифологично также изображение черным пространства, уходящего вниз, углубления. Окказиональным в цветаевской поэтике является соединение этой символики с образом черных глаз.

Оппозиция «черное — красное» тоже связана у Цветаевой с традиционной символикой жизни и смерти:

Слышу страстные голоса —

И один, что молчит упорно.

Вижу красные паруса —

И один — между ними — черный (С., 89);

От румяных от щек —

Шаг — до черных до дрог!

Шелку черный шнурок,

Ремешок-говорок! (С., 188).

Однако символика красного сама может быть амбивалентно связана и с жизнью, и со смертью через образы крови и разрушительного огня: наиболее интенсивное проявление жизни приводит к ее уничтожению. Проанализируем последнюю строфу из стихотворения «Пригвождена к позорному столбу…»:

Сей столб встает мне, и не рокот толп —

То голуби воркуют утром рано…

И, все уже отдав, сей черный столб

Я не отдам — за красный нимб Руана! (С., 139).

«Красный нимб Руана» здесь — костер, на котором была сожжена Жанна Д'Арк. Тот же образ костра, соединенный с образом крови, представлен в стихотворении «Руан»:

Не ждите, принц скупой и невеселый,

Бескровный принц, не распрямивший плеч, —

Чтоб Иоанна разлюбила — голос,

Чтоб Иоанна разлюбила — меч.

(…)

А за плечом — товарищ мой крылатый

Опять шепнет: — Терпение, сестра! —

Когда сверкнут серебряные латы

Сосновой кровью моего костра (С., 108).

В стихотворении «Пригвождена к позорному столбу…» позорный столб («черное»), т. е. орудие гражданской казни, и инквизиторский костер («красное») выступают как обрядовые эквиваленты, так же как и в мировой истории. Но у каждого из этих синонимов в цветаевском тексте имеется своя семантическая отнесенность к понятию высшей ценности — страсти. В обоих случаях имеется в виду казнь за страсть: героиня Цветаевой казнена за недозволенную земным законом любовь, Жанна Д'Арк — за страсть к Франции, к воинскому долгу. В обоих случаях казнимые, по утверждению Цветаевой, святы, так как освящены самой страстью: «Я утверждаю, что во мне покой || Причастницы перед причастьем» и «красный нимб Руана». Но в стихотворении «Пригвождена к позорному столбу…» Цветаева из двух страстей-ценностей провозглашает более святой страсть грешной любви, противопоставляя ее девственности Жанны Д'Арк. И поэтому черное и красное, сначала синонимически сближенные, разводятся затем до полярно противоположных символов. Противопоставление тех же понятий греховности и невинности в цветаевской интерпретации — относительности их нравственной оценки — хорошо представлено в стихах об Артемиде, в поэме-сказке «Царь-Девица», в трагедии «Федра» и других произведениях.

Оппозиция «белое — красное» не имеет такого ярко выраженного характера, как описанные выше. Белый и красный цвет в разнообразных его оттенках часто обозначаются у Марины Цветаевой не как члены противопоставления, а в дополнении друг к другу, создавая цветовые образы, эмоционально окрашенные положительно. Это связано прежде всего с традиционной народной эстетикой, проявляющейся и в прикладном народном искусстве, например одежде, и в фольклоре, и в языковом развитии, например при образовании переносных значений у слов белый и красный (Колесов 1983):

Плывет Царь-мой-Лебедь

В перстнях, в ожерельях.

Кафтан — нет белее,

Кушак — нет алее… (И., 390);

«…Али ручки не белы?»

— В море пена белей! —

«Али губки не алы?»

— В море зори алей! (И., 343).

Вместе с тем традиционная народно-поэтическая синонимия белого и красного является в поэзии М. Цветаевой отправной точкой для построения совершенно определенных парадигматических отношений в цветообозначении, имеющих свою семантику в соответствии с мировоззрением поэта. Наиболее полно цветаевская семантика белого и красного отражена в стихотворном цикле «Георгий», в поэме «На красном коне», в поэме-сказке «Молодец».

Центральные цветовые образы цикла «Георгий» (С., 166–173) — красный плащ Георгия Победоносца и его белый конь — цветовые доминанты известной иконы «Чудо Георгия о змие». Семантическое наполнение слова красный и слов, обозначающих оттенки красного, на протяжении семи стихотворений цикла постоянно меняется. В начале первого стихотворения дано четкое обозначение красного как цвета героя и белого как цвета коня. При этом красное и белое одновременно противопоставляются и взаимно дополняют друг друга: «И плащ его был — красен, II И конь его — был — бел».[8] Далее красный цвет детализируется в образах крови и огня и — как символ героического — подвергается нравственной переоценке. Красным обозначена пасть змея:

На дохлого гада

Белейший конь

Взирает вполоборота.

В пол-ока широкого

Вслед копью

В пасть красную — дико раздув ноздрю —

Раскосостью огнеокой (С, 166).

Важно, что композиционной основой всего цикла является психологическая антитеза: Георгий Победоносец — образ героя, смущенного кровопролитием, а конь воплощает в себе гордость победителя:

Смущается

Всадник,

Гордится конь (С., 166);

Стыдливости детской

С гордынею конской Союз (С., 168).

Обозначение красного в цитированных строках относится и к коню, в глазах которого отразился цвет раскрытой пасти змея (или у разгоряченного битвой коня глаза налились кровью): раскосостью огнеокой. Так начинается постепенное заполнение белого (исходный цвет коня) красным.

Красным предстает и копье, окрашенное кровью змея, причем красный цвет в этом случае гиперболизируется пурпурным, а отблеск копья гиперболизированно представлен синкретической метафорой плаща и красной тучи:

Закатным лучом — копьецо твое

Из длинных перстов брызжет.

Иль луч пурпуровый

Косит копьем?

Иль красная туча

Взмелась плащом?

За красною тучею —

Белый дом.

Там впустят

Вдвоем

С конем (С., 170).

«За красною тучею — || Белый дом», — вероятно, 'рай, покой' — награда за победу над злом, та награда, которую победитель предпочитает традиционной сказочной награде — царевне:

А девы — не надо.

По вольному хладу,

По синему следу

Один я поеду (С., 171).

Во втором стихотворении цикла, как и в первом, оппозиция красного и белого четко выражена в его начале и в конце:

О, тяжесть удачи!

Обида Победы!

Георгий, ты плачешь,

Ты красною девой

Бледнеешь над делом

Своих двух

Внезапно-чужих Рук.

(…)

Зардевшийся под оплеухою славы —

Бледнеет. — Домой, трубачи! — Спит

До судной трубы —

Сыт (С, 167–169)

В четвертом стихотворении смирение Георгия, его страдание под нравственным бременем славы, отказ от награды представлены высокомерием:

Как передать твое высокомерье,

— Георгий!

— Ставленник небесных сил! (С., 170)

В последнем стихотворении цикла тема «ставленника небесных сил» получает развитие и разрешение в приятии лирическим «я» Цветаевой робости и кротости героя, потому что они связаны с его страданием:

Так смертная мука Глядит из тряпья (С., 172)

Приятие это окрашено в светлые тона:

О лотос мой!

Лебедь мой!

Лебедь! Олень мой!

Ты — все мои бденья

И все сновиденья!

(…)

Лазурное око мое —

В вышину! (С., 172–173)

Таким образом, герой и конь как бы меняются своими символическими цветами: конь из белого становится красным, а герой из красного — белым. Так, в слове красный совмещаются значения красного и белого (светлого) через тему страдания как критерия святости.

Е. Фарыно показывает, что и в поэме «На красном коне», и в цикле «Георгий» «непосредственная борьба (и тем самым непосредственное столкновение с бренностью или со смертным началом мира сего) препоручается Цветаевой двойнику „всадника“ — коню (…) „Победа“ коня (…) — победа земного порядка; победа же Георгия — победа над „победой“ и принадлежит небесному порядку. „Конь“ и „всадник“, или Георгий, являют собой два нетождественных уровня духовного. „Всадник“ запределен и никак не соприкасается с миром бренного, „конь“ же — 'посредник' и играет роль 'защиты' „всадника“ от такого соприкосновения (…) чреватого уязвлением духовного начала» (Фарыно 1985б, 323–324). При такой трактовке образов коня и всадника оказывается, что «красное» относится к миру земному, «белое» же — земное воплощение духовного начала.

В поэме «На красном коне» (И., 436–442) красный конь предстает как атрибут героя и символ огня, пожара, т. е. страсти героини:

К устам не клонился,

На сон не крестил.

О сломанной кукле

Со мной не грустил.

Всех птиц моих — на свободу

Пускал — и потом — не жалея шпор,

На красном коне — промеж синих гор

Гремящего ледохода!

Пожарные! — Широкий крик!

Как зарево широкий — крик!

Пожарные! — Душа горит!

Не наш ли дом горит?!

Сполошный колокол гремит,

Качай-раскачивай язык,

Сполошный колокол! —

Велик Пожар! — Душа горит!

Пляша от страшной красоты,

На красных факелов жгуты

Рукоплещу — кричу — свищу —

Рычу — искры мечу.

(…)

— Пожарные! — Крепчай, Петух!

Грянь в раззолоченные лбы!

Чтобы пожар не тух, не тух!

Чтоб рухнули столбы! (И., 436–437).

По сюжету поэмы символический красный конь во сне героини превращается в снежный вихрь:[9]

— То — вот он! рукой достанешь!

Как дразнит: тронь!

Безумные руки тянешь,

И снегом — конь (И., 438).

Если красный конь героя преображается в белый вихрь, то метафоризированный сон героини предстает динамическим образом красного коня:

И внемлют ветра — и стоном

В ответ на стон.

Торопится красным гоном

Мой конный сон (И., 439)

Далее в сцене погони четко противопоставлены белый конь героини и красный конь героя:

На белом коне впереди полков

Вперед под серебряный гром подков!

Посмотрим, посмотрим — в бою каков

Гордец на коне на красном! (И., 440)

В сцене боя доспехи героини окрашиваются красным цветом зари и крови («На снегу лат || Не знаю: заря? кровь?» — И., 441), затем следует принятие героини героем и отказ героини от подчинения:

И шепот: такой я тебя желал!

И рокот: такой я тебя избрал,

Дитя моей страсти — сестра — брат —

Невеста во льду — лат!

Моя и ничья — до конца лет

Я, руки воздев: свет!

— Пребудешь? Не будешь ничья, — нет?

Я, рану зажав: нет (И., 441).

В конце поэмы резко противопоставлены чернота и лазурь, а красное оказывается средством перемещения из черноты (смерти) в лазурь (бессмертие):

Сей страшен союз, —

В черноте рва Лежу — а

Восход светел.

О кто невесомых моих два

Крыла за плечом —

Взвесил?

(…)

Доколе меня

Не умчит в лазурь

На красном коне —

Мой Гений! (И., 441–442)

Парадигматика обозначений синего и лазурного цветов

Последний пример из поэмы «На красном коне» вполне ясно показывает отношение черного, лазурного и красного: черное связано с понятием черного пространства, мифологически соотнесенного с «нижним» миром, со смертью как уничтожением, с преисподней, а пространство синее соотнесено с «верхним» миром, с небом, с вознесением. Цветообозначения синего и лазурного выступают в этом случае как синонимы; слова лазурный, лазурь, как традиционные поэтизмы, представляют собой более высокую ступень абстракции (подробнее об этом — в разделе о цветовой гиперболе). Характерно, что мифологическая антитеза «черный — синий (лазурный, лазоревый)», отражающая оппозицию преисподней и неба, является у Цветаевой точкой отсчета, с которой начинается преобразование традиционных отношений при моделировании собственного поэтического мира. Элементы антитезы вступают в синонимические отношения:

Пустоты отроческих глаз!

Провалы — В лазурь!

Как ни чернылазурь!

Игралища для битвы небывалой,

Дарохранительницы бурь.

Зеркальные!

Ни зыби в них, ни лона.

Вселенная в них правит ход.

Лазурь! Лазурь!

Пустынная до звона, —

Книгохранилища пустот! (И., 179).

При обозначении глаз как пространства лазоревый цвет, с одной стороны (в противопоставлении черному), связан с пустотой не как опустошенностью после страсти, а, подобно белому цвету, с пустотой бесстрастия. С другой стороны (в сближении с синим), он связан с духовным началом в его максимальном проявлении: «пустынность», доходя до предела, превращается в «звон», предельная степень бесстрастия оборачивается возможностью выхода за пределы земного бытия. Если в цитированном стихотворении из цикла «Отрок» слово черны является собственно цветообозначением, а словосочетание провалы в лазурь — иносказанием, то в поэме-сказке «Царь-Девица» соотношение обратное: лазурные — цветообозначение, а две черных дыры — иносказание. При этом духовная сущность Царевича-гусляра представлена в контексте смертельной телесной немощью, определяемой как вообще его образом в поэме, так и содержанием эпизода — кручиной Царевича перед первой встречей с Царь-Девицей:

Не слетались голуби

К окну, за крупой —

Встал Царевич сгорбленный,

Кручинный такой. (…)

«Не понять, чем бабам

Моя суть хороша!

Руки-ноги слабые, Как есть — лапша! (…)»

Кто б меня да турманом

Да в тартарары!

Где глаза лазурные? Две черных дыры.

Снеговее скатерти,

Мертвец — весь сказ!

Вся-то кровь до капельки

К губам собралась! (И., 349–350).

Связь лазурного (символ духовного начала) с черным (символ страдания) имеет характер соперничества: то черное, то лазурное оказывается способным выразить высшую степень духовности, однако черное — как смерть, лазурное — как вознесение души.

Тема красного (символ страсти) и синего, лазоревого, лазурного, связанного с недосягаемой далью, бессмертием (символ святости), определяет в творчестве М. Цветаевой оппозицию «красный (и его оттенки) — синий (лазоревый, лазурный)»:

1) Доколе меня

Не умчит в лазурь

На красном коне —

Мой Гений (И., 442);

2) Сапожок чрез борток,

Ногой легкою — скок

Домой, в красный чертог.

На простор синих волн —

Толк — Царевичев челн! (И., 369);

3) В царстве моем — ни свинки, ни кори,

Ни высших материй, ни средних историй,

Ни расовой розни, ни Гусовой казни,

Ни детских болезней, ни детских боязней;

Синь. Лето красно.

И — время — на всё (И., 536–537).

Примеры эти разнородны, взяты из произведений, резко различающихся по своей стилистике: 1 — из поэмы «На красном коне», в которой авторский голос не связан ни с какой стилизацией; 2 — из поэмы-сказки «Царь-Девица», ориентированной на фольклорную стилистику; 3 — из сатирической сказки-пьесы «Крысолов», иронически пересказывающей и переосмысливающей немецкую легенду. В соответствии со стилистическими особенностями цитируемых произведений семантика цветовых слов, сохраняя главные особенности цветаевской парадигматики в цветообозначении, имеет и специфические черты. Так, в поэме «Царь-Девица» слово синий имеет характер постоянного эпитета, свойственного фольклору, но первичное цветовое значение этого эпитета актуализировано в контрасте с образами красного. Слово красный в таких сочетаниях, как красный чертог, лето красно, совмещает в себе и первичное архаическое значение красоты, привлекательности, и современное цветовое значение. При этом архаическое значение положительной эмоции вполне согласуется с символическим, актуализированным Цветаевой, значением страсти: красный чертог — дом, среда обитания Царь-Девицы, ее стихия; лето красно — цель гибельного стремления, мечта уводимых музыкантом детей.

Парадигматика обозначений зеленого цвета

Противопоставление зеленого цвета другим цветам в поэтическом языке М. Цветаевой встречается гораздо реже, чем рассмотренные оппозиции черного, красного, белого и синего. По существу, можно выделить только два противопоставления, включающих обозначение зеленого на основе собственно цветового признака: «зеленое — черное» ('живое' — 'мертвое') и «зеленое — белое» ('радостное' — 'равнодушное').

В поэме «Переулочки» черное как символ смерти противопоставлено зеленому как символу жизни, при этом смерть представлена как необходимое условие воскрешения:

Льни, Льни, Черны Котлы смоляны!

Не лги: смоляны, То льны зелены.

(…)

Ай, льны льняны, Царицыны льны! Ручьи с земли Помин привезли:

Ресницами шли, Глазницами шли, Землицею шли, — Солоны!

Солоницами — глазницы У ржаной земли. Что ж вы, гости имениты, Мало по — были?

(…)

Мало ль, много ли — Дроги поданы (С., 361).

Анализируя поэму «Переулочки», Е. Фарыно показывает семиотическую эквивалентность образов котлы смоляны и льны зелены, интерпретируя «царицу» как владычицу подземного мира (Фарыно 1985б, 299–300).

В поэме «Автобус» зеленое противопоставлено белому как молодое и радостное — немолодому и равнодушному.

(Как топорщился и как покоился

В юной зелени — твой белый холст!)

Спутник в белом был — и тонок в поясе,

Тонок в поясе, а сердцем — толст! (И., 556).

Зеленый цвет глаз обычно создает в поэзии М. Цветаевой образ сильного и жизнелюбивого человека.

Застынет все, что пело и боролось,

Сияло и рвалось:

И зелень глаз моих, и нежный голос,

И золото волос (И., 63);

— Как ветрено! — Привет жене,

И той — зеленоглазой — даме (И., 122);

Позеленевшим, прозревшим глазом

Вижу, что счастье, а не напасть,

И не безумье, а высший разум:

С трона сшед — на четвереньки пасть… (И., 555).

Для цветообозначении зеленого в произведениях М. Цветаевой характерно помещение их в парадигму нецветовую на основе общеязыковых переносно-символических значений слова — при полном сохранении номинативного цветового значения совмещением прямого и переносного смысла Цветаева выводит переносное употребление из автоматизма, возвращая метафоре свежесть:

Не чувствую, как в этих стенах жарко,

Как зелено в саду.

Давно желанного и жданного подарка

Не жду (С, 43);

Вечней водомелен,

Вечней мукомолен,

Как лавр вечно-зелен,

Как Понт вечно-волен —

Так вечна в нашем сердце глиняном

Артемида высоковыйная (С., 427);

На князьке вороные голуби

В ползобочка воркуют до-люби:

Про белые плечи,

Которых не смети,

Про сладкие смеси —

Потом не жалети…

Про неги, про лести,

Зеленые листья,

Про яства — не ести,

Орешки — не грызти (С., 356);

А на што нам лен,

Зелена башка?

Твой земной поклон —

В широки шелка (С., 359).

В приведенных контекстах помимо номинативного реализуются следующие переносные значения, психологические и оценочные: в первом — значение свежести, во втором — принадлежности к живой природе, в третьем — недосягаемости (ср. зелен виноград), в четвертом — умственной или нравственной незрелости (ср. молодо-зелено).

Не случайно поэтому в «Ариадне» переносные употребления прилагательных начинаются с утверждения «зелен (…) свеж»: слово зеленый, наиболее активно развившее мотивированную полисемию в русском языке, становится сигналом к метафорическому восприятию остальных цветовых прилагательных.

Парадигматика обозначений желтого цвета

Если черное, белое, красное, синее и зеленое связываются у М. Цветаевой с образами и понятиями земного мира или небесного, т. е. «человеческого» или «божественного», то всем этим цветообозначениям резко противостоит символика желтого как знак мира потустороннего, мифологического мира нечистой силы. Желтого (янтарного) цвета кровь у змея, побежденного Георгием. В русских былинах кровь чудища, побежденного Егорием Храбрым, отождествляемым в народном сознании с Георгием Победоносцем, называется бусурманской, окаянной, проклятой (Буслаев 1887, 32, 54). Янтарная кровь в цикле «Георгий» тоже скорее эмоционально-оценочная, чем собственно цветовая номинация крови, так как в сцене боя большое значение имеет красный цвет прежде всего как отражение крови того же змея — см. с. 128.

Желтые глаза — признак оборотня в поэме-сказке «Царь-Девица»:

Охорашивается, чистит клюв.

Глаза желтые — янтарь шаровой!

Красе на ухо шепочет, прильнув:

«За булавочкой к тебе я второй!»

<…>

Покорность с бабой родилась!

Льни, тонкоствольная лоза!

Чтоб не увидеть желтых глаз —

Закройтесь, черные глаза! (И., 383).

В следующем контексте желтый цвет оказывается связанным и с обманом, и с мифологизированной лихорадкой (вихрь заразный):

Стрясается — в дом забредешь желтоглазой

Цыганкой, — разлука! — молдаванкой, — разлука!

Без стука, — разлука! —

Как вихрь заразный

К нам в жилы врываешься — лихорадкой, — разлука! (С., 146).

Образ разлуки в этом стихотворении определен, во-первых, мифологизированным образом цыганки — чужой (из другого мира), крадущей и обманывающей, знающей то, что неведомо обычным людям, связанной с миром потусторонним (ср. ведьма 'ведающая'); во-вторых, мифологическим представлением о том, что вихрь — это воплощение нечистой силы; в-третьих, мифологической отнесенностью лихорадки и, наконец, фразеологическим сочетанием желтая лихорадка. В других произведениях, где образ цыганки дан как символ свободолюбия, цыганка названа черноглазой и синеокой. Последняя строка цитированного стихотворения («Ты нынче зовешься Мариной, — разлука!») связывает образ этой мифологизированной цыганки с образом лирического субъекта М. Цветаевой, что соотносится со стихотворением о «желтоглазом предке» (см. с. 63).

Воображаемый предок в стихотворении мифологизирован: в традиционной народной культуре, восходящей к язычеству, мир предков — это мир потусторонний, «желтоглазый предок» в стихотворении наделен атрибутами перевернутого поведения; мифологические представления связывают музыканта с нечистой силой. М. Цветаева подчеркивает, что этот предок, скрипач, не играющий на скрипке, — музыкант не по форме, не по внешним обстоятельствам, а по существу, как она — поэт по своей сути независимо от наличия или отсутствия стихов. Стихотворение это относится к тому периоду, когда героиня молодой Цветаевой «надевает разные личины и примеряет разные костюмы» (Орлов 1965, 29) в поисках наиболее сильной и эмоциональной формы для выражения страстности, независимости, противостояния любому стереотипу. Почти в то же время (в тот же период творчества) слово желтоглазый превращается у Цветаевой в элемент бранного выражения, как это обычно и бывает с номинацией отрицательных мифологических персонажей:

Укатила в половодье

На три ночи.

Желтоглазое отродье!

Ум сорочий! (С., 84).

Характерно, что семантика желтого цвета как знака социальной внеположенности служит базой для образования фразеологизмов желтый дом, желтый билет и многих других — через знаковую желтую окраску соответствующих реалий.

Оппозиция «золотой — серебряный»

Цветообозначения золотой и серебряный в контексте творчества М. Цветаевой представляют собой замкнутую бинарную оппозицию, в которой обозначение серебряного маркировано по признаку движения, динамики. Общим семантическим компонентом золотого и серебряного является их блеск, но блеск золота представлен в художественной системе М. Цветаевой как статичный признак, а блеск серебра как признак динамичный. Образы, связанные с серебром — ручьи, скольжение:

Березовое серебро,

Ручьи живые! (И., 203);

В смертных изверясь,

Зачароваться не тщусь.

В старческий вереск,

В среброскользящую сушь (И., 201).

Статичный характер золотого цвета обнаруживается в следующих контекстах:

Персефона, зерном загубленная!

Губ упорствующий багрец,

И ресницы твои — зазубринами,

И звезды золотой зубец[10] (И., 445);

Расскажи, сгорающий небосклон,

Про глаза, что черны от боли,

И про тихий земной поклон

Посреди золотого поля (С., 90);

На при — вязи

Реви, заклят:

Взор туп,

Лоб крут,

Рог злат (С., 365).

Очевидно, именно статический признак цветообозначения золотой определяет употребление корня — злат-в сложных словах-композитах — традиционных («гомеровских») эпитетах при стилизации: златокудрая Фортуна (И., 65), твоей быстроте златоперой (И., 174), Как лев златогривый (И., 427), Златоустой Анне (С., 90), Юность златорунная (С., 116).

Сравнение сложных слов, содержащих обозначение серебряного и золотого, обнаруживает, что, во-первых, слова с частью сребро- преимущественно окказиональны и используют не традиционные сложения, а традиционную модель сложений, во-вторых, если элемент злато- соединяется только с существительными (перо, грива, уста, руно), то элемент сребро- может соединяться и с глаголами (причастиями): В среброскользящую сушь (С., 204), В лепете сребротекущих ив (С., 196) и др. Такие разные потенции производящих основ злат- и серебр- можно объяснить традиционным представлением о золоте как металле тяжелом и серебре как металле легком (Аверинцев 1973, 47), а также о золоте как о конечной стадии превращения веществ, как идеале вещества, например в средневековой алхимии (Рабинович 1979).

Переносные значения слова золотой связаны у М. Цветаевой прежде всего с солнечным светом, что вполне традиционно в поэзии и восходит к средневековому символизму (Аверинцев 1973, 48–49):

Как луч тебя освещает!

Ты весь в золотой пыли… (И., 58);

Из туч с золотым обрезом —

Такое — на краснозем (И., 316).

В ряде контекстов золотой цвет — это цвет волос. Вероятно, не следует отождествлять «золотые волосы» с каким-либо реальным цветом — русым, белокурым, рыжим в поэзии М. Цветаевой: в ее произведениях «золотые волосы», как и «рыжие», — это условный образ жизненной силы в зените:

Наготою грубой

Дразня и слепя до слез —

Сплошным золотым прелюбом

Смеющимся пролилось (И., 460);

Золото моих волос

Тихо переходит в седость.

(…)

Горделивый златоцвет,

Роскошью своей не чванствуй (И., 208–209).

В противоположность золотому серебряное связывается со старением, синонимизируясь с седым, что традиционно для языка художественной литературы при обозначении жизненного угасания. Но, несмотря на солнечную символику золотого цвета в мировой культуре и в произведениях М. Цветаевой, «живым» у нее представлен не золотой, а динамичный серебряный цвет. Это проявляется при обозначении волос: старение Цветаева понимает как процесс и форму страдания, т. е. как наиболее интенсивную жизнь, приближающую к пределу и запредельному бытию. С другой стороны, серебряный-седой цвет выражает в произведениях Цветаевой идею бесцветности как отрешения от жизни, и в этом смысле он противопоставлен всем оттенкам красного. Однако противопоставление дается через тождество. В стихотворении «Леты слепотекущий всхлип…» из цикла «Земные приметы» содержатся два традиционных ряда синонимов: один ряд — с общим значением красного цвета, другой — со значением серебряного-седого. Эти ряды пересекаются в общем для них члене — слове сед:

Леты слепотекущий всхлип.

Долг твой тебе отпущен: слит

С Летою, — еле-еле жив

В лепете сребротекущих ив

Ивовый сребролетейский плеск

Плачущий…

В слепотекущий склеп

Памятей — перетомилась! — спрячь

В ивовый сребролетейский плач.

На плечи — сребро-седым плащом

Старческим, сребро-сухим плющом

На плечи — перетомилась! — ляг,

Ладанный, слеполетейский мрак

Маковый… — ибо красный цвет

Старится, ибо пурпур — сед

В памяти, ибо, выпив всю —

Сухостями теку.

Тусклостями: ущербленных жил

Скупостями, молодых сивилл

Слепостями, головных истом

Седостями: свинцом (С., 196).

Слово красный, центральный член синонимического ряда маковый — красный — пурпур, являясь общеязыковой доминантой ряда, интегрирует и нейтрализует в себе градационные признаки соседних членов на общеязыковом уровне, противопоставляя ряд маковый — красный — пурпур прямым, перифрастическим и метафорическим обозначениям мрака.

Однако в исходном для ряда сочетании мрак маковый слово маковый как элемент оксюморона в художественном тексте называет тот же цвет уже не в противопоставлении мраку, а в отождествлении с ним через коннотацию мак — сон — забвение — смерть. Слово пурпур, обозначающее красный цвет в его максимальном проявлении, связано через культурную традицию с символикой царской власти и, окказионально, со старостью, приближением к смерти, мраку через обесцвечивание максимально красного: ибо пурпур — сед. Таким образом, Цветаева показывает, что за пределом максимального лежит его противоположность — ничто, принадлежащее вечности, наполненное смыслом предыдущих состояний и страстей и освобожденное от них. В данном случае градационный ряд синонимов с обеих сторон окружен антонимами, синонимические и антонимические отношения между словами перекрещиваются, обнаруживая единство противоположностей и переход количественных изменений в качественные как основу развития и как катарсис.

Словом сед синонимический ряд со значением красного цвета соединен с рядом, имеющим общее значение серебряного цвета, представленного образной динамикой водного потока: слепотекущий — сребротекущий — сребро-седым — сребро-сухим. Если динамика одного ряда связана с превращением цвета в бесцветность, то динамика другого — с превращением образа влаги в образ сухости, в результате чего слово сед вбирает в себя оба признака — обесцвеченности и обезвоженности. Синкретизм слова сед сформулирован в оксюморонном сочетании сухостями теку и развит конкретизацией этих «сухостей», имеющих, в свою очередь, обобщающий член: последнее слово стихотворения — свинцом. В этом слове сконцентрирован образ превращения живого в неживое и в цветовом плане (интенсивный и статичный серый цвет) и в осязательном (максимум отвердения). Кроме того, в стихотворении имеется градационный ряд звуко-обозначений: всхлип — в лепете — плач, и слово свинцом в результате развития этого ряда наполняется смыслом 'выстрел, прекращающий жизнь'. Взаимное обогащение членов градационных синонимических рядов различительными признаками каждого из этих членов становится стилеобразующим фактором того понятия, которое не может быть выражено одним словом.

Прилагательное серебряный и в других произведениях употребляется при обозначении страдания, включая и его высшее проявление — смертную муку:

На лице его из воску —

Как серебряная россыпь,

Как серебряные слезки, —

По лицу его из воску —

На все стороны — полоски —

Струйки светлые — текут (И., 367),

Утром молодого пастора

У органа — мертвого нашли

На лице его серебряном

Были слезы. — Целый день

Притекали данью щедрой

Розы из окрестных деревень (С., 93).

Это значение реализуется у Цветаевой через традиционное обозначение слез серебряными (общеязыковое значение: 'блестящий, отражающий свет' — MAC). Однако максимализм цветаевской образности приводит к тому, что серебряным называется и лицо; в сочетании На лице его серебряном слово серебряном означает уже не столько 'со следами слез', или даже 'залитое слезами', сколько 'запечатлевшее страдание и поэтому излучающее сияние святости'.

Именно серебряный цвет более определенно, чем все остальные, связывается со звукообозначением в общенародном языке и в языке художественной литературы: MAC приводит звуковое значение слова серебряный — 'мелодично-звонкий, высокого тона (о голосе, смехе)' даже без пометы «перен.». Появление звукового значения у слова серебряный реализовало языковую тенденцию к синестезии — комплексной экспликации разнородных чувственных представлений. Возможно, здесь сказывается и рудимент древнего синкретизма в названии ощущений, поскольку звуковое значение слова серебряный, вероятно, изначально прямым образом связывалось со звуком изделий из серебра.

Связь серебряного звука с серебром-металлом может явиться основой поэтического образа:

Имя твое — птица в руке,

Имя твое — льдинка на языке.

(…)

Мячик, пойманный на лету,

Серебряный бубенец во рту (И., 92);

На белом коне впереди полков

Вперед под серебряный гром подков!

Посмотрим, посмотрим — в бою каков

Гордец на коне на красном! (И., 440).

Сохраняя древнюю связь между разными значениями слова серебряный в одних случаях, М. Цветаева в других случаях опережает языковое развитие переносного значения. Если в сочетании серебряный бубенец еще можно видеть относительное прилагательное, хотя речь идет, несомненно, о звучании этого бубенца, а в сочетании серебряный гром подков отражено переходное состояние из относительного прилагательного в качественное, то в следующем контексте качественное значение уже полностью оторвано от относительного и, более того, является предпосылкой и условием образования качественного наречия с той же основой:

Серебряный клич — звонок.

Серебряно — мне — петь.

Мой выкормыш! лебеденок!

Хорошо ли тебе лететь? (С., 54)

Оппозиция «золотой — серебряный» является темой и композиционной основой стихотворения, в котором Цветаева говорит о самой себе:

Между воскресеньем и субботой

Я повисла, птица вербная.

На одно крыло — серебряная,

На другое — золотая.

Меж Забавой и Заботой

Пополам расколота, —

Серебро мое — суббота!

Воскресенье — золото!

Коли грусть пошла по жилушкам,

Не по нраву — корочка, —

Знать, из правого я крылушка

Обронила перышко.

А коль кровь опять проснулася.

Подступила к щеченькам, —

Значит, к миру обернулася

Я бочком золотеньким.

Наслаждайтесь! — Скоро-скоро

Канет в страны дальние —

Ваша птица разноперая —

Вербная — сусальная (С., 129)

Биографическая точность (М. Цветаева родилась 26 сентября 1892 года, в ночь с субботы на воскресенье) становится в этом стихотворении основой моделирования лирического «я» Цветаевой. «Серебро» здесь прямо связывается со страданием, «золото» — с радостью. В семантическом сближении серебро мое — суббота, воскресенье — золото «серебро» и «суббота» представлены как понятия динамические (суббота — переход от будней к празднику), а «воскресенье» и «золото» — как понятия статические (воскресенье — кульминация праздника).

Для понимания этого стихотворения в системе творчества М. Цветаевой важно учесть и мифологический смысл дней недели в истории культуры. После принятия христианства на Руси суббота интерпретировалась как языческий, а следовательно и греховный, праздник в противоположность христианскому, установленному в честь воскресения Христа. Так, в образной системе Кирилла Туровского, выдающегося проповедника и писателя XII века, понятия язычества, Ветхого завета, субботы, греха, зимы и неверия соединены в одной развернутой метафоре и противопоставлены христианству, воскресенью, весне и вере вообще (Кирилл Туровский 1956, 46–47). Для Марины Цветаевой, противостоящей стереотипам, по-видимому, был важен и этот аспект в предпочтении субботы воскресенью, серебра золоту. Существенно и то, что в мировой культуре серебро символически связывалось с луной, золото — с солнцем (Аверинцев 1973, 48), а образ луны, представляющий лирическое «я» Марины Цветаевой, выполняет важную моделирующую функцию в ее творчестве (Фарыно 1981, 31–32).

Глубокие корни двойственной символики золота сказываются в этимологическом родстве слов золото и зло (Буслаев 1887, 86). Она нашла свое отражение в переносном словоупотреблении и во фразеологии: образ золота лежит в основе положительной оценки — золотые руки, золотой характер и в основе отрицательной — золотая молодежь, а также в фольклоре и мифологии: в сказках золото приносит несчастье, золото охраняется змеем (Буслаев 1887, 86). В поэзии М. Цветаевой несомненно присутствуют все коннотации, которые слова золото и серебро получили в истории развития культуры и языка, однако представляется существенным, что у Цветаевой негативная семантика золота и золотого цвета связывается со статикой в противоположность динамике серебряного цвета (видимо, поэтому золотые купола церквей Цветаева обычно называет не золотыми, а червонными — И., 79, 83, 104). Существенно и то, что изменчивость, динамика — одно из важнейших качеств лирического субъекта поэзии М Цветаевой.

3. СИНТАГМАТИКА ЦВЕТООБОЗНАЧЕНИЙ (СИНОНИМИЧЕСКИЙ РЯД С ОБЩИМ ЗНАЧЕНИЕМ КРАСНОГО ЦВЕТА)

Если в парадигматических отношениях лексики, отраженных в художественных текстах, выявляется система контекстуальных семантических противопоставлений и сближений слов с исходно различным в языке значением, то при исследовании синтагматических отношений можно проследить, какие слова образуют синонимический ряд, какие из этих слов, какие значения и компоненты значений каждого из них реализуются в условиях тождественной или сходной сочетаемости. Проанализируем наиболее представительный в поэтических произведениях М. Цветаевой (как, впрочем, и в русском языке вообще) синонимический ряд с общим значением красного цвета: красный, пурпурный, пурпуровый, алый, рдяный, ржавый, розовый, кумачовый, кумашный, румяный, червонный, багровый, багряный, маковый, малиновый, кровавый, жаркий, вишенный, цвета зари, а также некоторые цветообозначения, синонимизированные в конкретных художественных текстах с членами этого ряда, например смуглый и золотой.[11]

Ряд с общим значением красного цвета в произведениях М. Цветаевой состоит из семи основных групп, различающихся конкретной семантикой и сочетаемостью его элементов: а) красный цвет одежды, материи, предметов и т. п.; б) цвет, связанный с горением: цвет огня, поверхностей, освещенных огнем, вещества, охваченного огнем или раскаленного, след ожога, а также цвет молнии; в) цвет крови или вещества, поверхностей, окрашенных кровью; г) цвет лица, губ, щек и т. п., сопутствующий здоровью, жизненной силе, зрелости, а также отражающий душевное волнение, возбуждение; д) цвет зари и поверхностей, освещенных восходящим или заходящим солнцем; е) цвет как геральдический знак царской власти; ж) цвет, символизирующий бунт, революцию.

Все эти значения объединены не только семантикой доминирующего в синонимическом ряду слова красный 'имеющий окраску одного из основных цветов спектра, идущего перед оранжевым' (MAC), но и общей семой 'максимальная интенсивность проявления цвета', т. е. смыслом, имеющим первостепенное значение в художественной системе М. Цветаевой.

Попытаемся выявить состав синонимических микро-групп, члены которых объединены употреблением в одном определенном значении из семи перечисленных. Специфика выделения таких микрогрупп в художественном тексте заключается в том, что цветообозначения красного и его оттенков в языке и тем более в художественном тексте часто связаны с динамическими свойствами материи, физической субстанции, имеющей красный цвет. Так, солнечное излучение воспринимается как красное при восходе солнца, постепенно ведущем к рассеиванию цвета, превращению его в свет, т. е. к прозрачности (утрате цвета), а также и при закате, ведущем к уничтожению света и цвета, превращению его в мрак; огонь превращает предметы в черный прах или раскаляет добела. Волнение, страсть тоже способны превращать красное в белое или обесцвечивать (ср. у М. Цветаевой: С белым бешенством его — И., 282, Ровно облако побелела я — С., 63, Смывает лучшие румяна — || Любовь — И., 122). Текущая кровь (т. е. обнаруживающая себя движением) ведет к смерти, представленной символикой белого и черного, жизнь в ее динамике приводит к старению, превращая румяное лицо в обесцвеченное, рыжие и золотые волосы — в седые (белые, серебряные). Превращение одного цвета в другой при активном динамическом его проявлении в природных процессах определяет гиперболизацию цветообозначений в их заместительном словоупотреблении, чему посвящен специальный раздел главы.

Кроме того, при отнесении конкретных словоупотреблений к какой-либо из перечисленных синонимических микрогрупп важно иметь в виду, что в одном таком словоупотреблении может быть представлен целый комплекс значений, приводящий к пересечению рядов, принадлежащих к этим микрогруппам, что определяется пересечением и взаимодействием образов в системе художественного произведения. Например, в стихотворении «Огнепоклонник! Красная масть…» из цикла «Отрок», в цикле «Георгий», в поэме «На красном коне» красное одновременно представлено и как цвет огня, и как цвет крови, и как отражение солнечных лучей, и как краска жизненной силы, и как краска смущения, и как цвет одежды:

Иль луч пурпуровый

Косит копьем?

Иль красная туча

Взмелась плащом? (С., 167).

В строках

Полыхни малиновою юбкой,

Молодость моя!

Моя голубка

Смуглая! (И., 186)

номинативное значение слова малиновою в обозначении цвета одежды метафорически связывается с образом огня через глагол горения, а тема стихотворения связывает малиновый цвет с молодостью героини.

При обозначении красного как символа бунта и революции наблюдается семантическая производность от красного как цвета страсти, что активно проявляется в общих для этих значений символах огня и пожара, а также крови. Поэтому при анализе синтагматических свойств членов синонимического ряда с общим значением красного цвета рассмотрим не все сферы употребления таких слов, а только, как нам представляется, семантически первичные, во всяком случае в системе поэтического языка М. Цветаевой (а-д).

Красный цвет одежды, материи, предметов и т. п.

Номинативное значение слова красный и его синонимов является в поэтических произведениях М. Цветаевой семантической основой большинства переносных и символических значений благодаря широко развитым в языке коннотациям, связанным с номинацией красного. Так, при обозначении красного цвета одежды, ткани, предметов домашнего обихода в стихах и поэмах Цветаевой отчетливо проявляется знаковый характер красного цвета и его оттенков:

1) Белый стан с шнуровочной,

Да красный кушак. —

Что за круг меж бровочек,

Кумашный пятак? (И., 385);

2) Красный бант в волосах!

Красный бант в волосах!

А мой друг дорогой —

Часовой на часах (С., 121);

3) И плащ его красен,

И конь его бел (С., 167);

4) — Всё восхваляли!

Розового платья

Никто не подарил! (И., 152);

5) Полыхни малиновою юбкой (И., 186);

6) Молодость! Мой лоскуток кумашный! (И., 186);

7) Колотёры-молотёры,

Полотёры-полодёры.

Кумашный стан,

Бахромчатый штан (И., 265);

8) Кафтан — нет белее.

Кушак — нет алее… (И., 390);

9) В небе-то — ясно,

Темно — на дне.

Красный один

Башмачок на корме (И., 115);

10) Я не танцую, — без моей вины

Пошло волнами розовое платье (И., 162);

11) За плащом — рдяным и рваным (И., 173);

12) За пыльным пурпуром твоим брести в суровом

Плаще ученика (И., 169);

13) Огненный плащ его,

Посвист копья его,

Кровокипящего

Славьте — коня его! (С., 169);

14) Девчонка

Моя кровать была бы голубая,

Нет, — алая! А в головах — Амур (И., 620);

15) Словно лес какой червонный —

Все склоняются знамена… (И., 357).

В цитированных контекстах знаковый характер имеет фольклорное сближение красного и белого как выразителей положительных эмоций (1, 8), «красный бант» героини (2) — знак ее страсти, «красный башмачок» княжны, погубленной Разиным (9), — след и знак ее жизни, «розовое платье» героини — знак ее мечты в одном контексте (4) и знак юности в другом (10), «малиновая юбка» (5) и «лоскуток кумашный» (6) — знаки молодости на излете, «алая кровать» (14) — знак мечты о красивой и богатой жизни девчонки из пьесы о Казанове, «пыльный пурпур» (12) и «рдяный плащ» (11) в цикле стихов «Ученик» символизируют духовную власть ведущего над ведомым, учителя над учеником, любимого над любящей; «кумашный стан» полотёров, отождествленный с пожаром (7), — символ бунта, революции; слово червонный непосредственно относится к знамени (15).

Цвет, связанный с горением

Значение 'цвет, связанный с горением — цвет огня или поверхностей, освещенных огнем, вещества, охваченного огнем или раскаленного, цвет ожога, а также цвет молнии' реализуется у Цветаевой употреблением слов красный, малиновый, пурпуровый, пурпурный, алый, червонный, золотой, а также многочисленными метафорами и перифразами типа зажглась, горит, пожар, костер, факел, петух, коралл. Слова собственно цветовой номинации представлены в таких контекстах:

1) Не красный пожар лесной (И., 337);

2) На красных факелов жгуты (И., 437);

3) С красной молнией и громом (И., 432);

4) Железом ты в меня впился,

Как огневая полоса

Под красными щипцами —

След твоих рук — на память! (И., 382);

5) И, все уже отдав, сей черный столб

Я не отдам — за красный нимб Руана! (С., 139);

6) Огнепоклонник! Не поклонюсь!

В черных пустотах твоих красных

Стройную мощь выкрутив в жгут —

Мой это бьет — красный лоскут! (И., 180);

7) Красною кистью

Рябина зажглась (И., 83);

8) Хворост — сер. Хочешь — ал?

Вместо хворосту — коралл (И., 536);

9) А вон за тою дверцей,

Куда народ валит, —

Там Иверское сердце,

Червонное, горит (И., 83);

10) Под смуглыми веками —

Пожар златокрылый (И., 186);

11) Нагота ищет покрова,

Оттого так часто горят

Чердаки — часто и споро —

Час, да наш в красном плаще! (И., 551);

12) Грязь явственно сожжена!

Дом — красная бузина!

Честь царственно спасена!

Дом — красная купина! (И., 552);

13) В сини волны в упор

Грудь высокую впер.

Посерёдке — костер,

Пурпуровый шатёр (И., 346);

14) Жив! Не сожжен, а жгущ,

Бьющ — тако огнь пурпурный

Лемноса (И., 684);

15) То не два крыла —

В золотой костер,

То Царевич наш

Две руки простер,

Две руки свои разом поднял

В золотую зарю господню! (И., 421)

Примеры показывают, что в перифрастических обозначениях огня, содержащих слово красный, именной частью являются, как правило, названия конкретных предметов, одежды, плодов, построек и т. д.: красный шатер, красный факел, красный лоскут, красный плащ, красная бузина и др., но наряду с такими перифразами типичны для Цветаевой и перифразы, отсылающие к традиционной библейской символике: красный нимб, красная купина, В таком словоупотреблении можно видеть одно из важнейших свойств цветаевской поэтики — представление символа материальной субстанцией.

В исследованных текстах не встретилось обозначение огня и его семантических производных словами рдяный, розовый, румяный, ржавый, рыжий, смуглый. Однако потенциально весь ряд цветообозначений с общей семантикой красного цвета соотносим с образами и символикой огня. Так, например, косвенное указание на огонь можно видеть в названии коней рыжи в поэме «Переулочки», поскольку кони в этом контексте могут интерпретироваться как демонические огненные кони — посредники между земным и небесным миром (Фарыно 1985б, 288–289).

Цвет крови или веществ и поверхностей, окрашенных кровью

Это значение представлено в поэзии М. Цветаевой употреблением слов с четырьмя различными корнями: красный, пурпурный, пурпуровый, рдеть (рдянь), ржавый:[12]

1) Красною кровью своей клянусь

И головою своей кудрявой (И., 131);

2) Не отца седого скорбь

Черная, не крови братней

Ныне выцветшие пятна, —

Пурпурные и поднесь! (И., 663);

3) Пурпуром омрача

Меч, улыбался, аще Бог (И., 686);

4) Тезей Убей,

Царь! Да рдеет Меч! (И., 649);

5) Ночь — ежели черная,

— Кровь ежели красная,

Бабёнка невздорная,

Да на всё согласная (И., 404);

6) Вынимает из тела грешного

Пурпуровую — всю — булавочку (И., 347);

7) Царь, еще не докончил сказки!

Этой крови узревщи рдянь,

Царь, сними роковую дань

С града грешного… (И., 649);

8) А от губ — двойной канавой —

Что за след такой за ржавый?

— Бог спаси нашу державу! —

Клюв у филина кровавый! (И., 384).

Слово кумач можно было бы отнести к этому ряду по цветовому подобию, на которое указывает контекст, но не по способу цветовой номинации:

А кумач затем — что крови

Не видать на кумаче! (И., 267).

Обозначения крови янтарной (кровь змея из цикла «Георгий» — С., 166), голубой (кровь графини Ланской из пьесы «Метель» — И., 571) и черной (кровь палестинских юношей из цикла «Отрок» — И., 181) не входят в синонимический ряд слов со значением красного цвета, так как во всех перечисленных случаях имеется противопоставление красному по прямой цветовой номинации с актуализацией переносного значения цветонаименований. При этом характерно, что черный цвет крови, как и черный цвет глаз, мотивируется страданием:

Палестинские жилы! —

Смолы тяжеле

Протекает в вас древняя грусть Саула.

Пятидневною раною рот запекся.

Тяжек ход твой, о кровь, приближаясь к сроку!

(…)

И влачат, и влачат этот вздох Саулов

Палестинские отроки с кровью черной (И., 180–181).

В подгруппе синонимов, имеющих общую функцию обозначения цвета крови, отметим две особенности, связанные с употреблением конкретных слов. Во-первых, красный цвет крови назван только в таких контекстах, где она не связана с кровопролитием, т. е. не проявляет себя, не становится видимой; кровь, обнаруживающая себя при ранении, всегда обозначена у М. Цветаевой гиперболизированно, т. е. слово красный, с одной стороны, и слова пурпурный, пурпуровый, рдеть, рдянь, ржавый — с другой, находятся в отношениях дополнительного распределения по указанному признаку, непосредственно связанному со страданием. Во-вторых, в этой группе выделяется слово ржавый как выражающее неприязненное отношение к обозначаемому: в цитированном контексте из «Царь-Девицы» ржавой названа кровь, проступившая от укуса оборотня, подобно тому, как янтарной — кровь змея из цикла «Георгий». Если представление о янтарной крови — чисто фантастическое, ржавый цвет потемневшей крови естествен, однако признак желтизны, символически связанный с проклятием, в слове ржавый присутствует.

Цвет лица, губ, щек и т. п.

Цветообозначения, связанные с указанной семантикой, представлены у Цветаевой словами красный, рдяный, румяный, розовый, смуглый, алый, вишенный, малиновый, пурпуровый или их однокоренными:

1) Губки красные — что розы:

Нынче пышут, завтра вянут,

Жалко их — на привиденье,

И живой души — на камень (И., 145);

2) Лик — шар сургучовый, краснее клопа.

«Ох, батюшки, — так и ушел без попа!» (И., 400);

3) «Строен, рдян, Стар, сутул…» Мой заман! Мой посул! (С., 480);

4) Зардевшийся под оплеухою славы — Бледнеет (С., 169);

5) От румяных от щек —

Шаг — до черных до дрог! (С., 188);

6) Слово странное — старуха!

Смысл неясен, звук угрюм,

Как для розового уха

Темной раковины шум (С., 33);

7) Полыхни малиновою юбкой,

Молодость моя! Моя голубка Смуглая! (И, 186);

8) — Где, красавец, щеки алые?

«За ночь черную — растаяли» (И., 128);

9) Оттого что бабам в любовный час

Рот горячий-алый — дороже глаз,

Все мы к райским плодам ревнивы,

А гордячки-то — особливо (И., 395);

10) Боже, в тот час, под вишней —

С разумом — что — моим,

Вишенный цвет помнившей

Цветом лица — своим! (И., 555);

11) Исполать тебе, Царь-Буря, будь здорова!

Рот у мальчика — что розан пурпуровый! (И., 397).

К обозначенному ряду синонимов примыкают слова золотце и янтарь, которые, выдвигая в эмоциональном обращении на первый план значение 'драгоценность' (ср. дорогой 'милый'), все же не утрачивают окончательно и цветового значения, так как помещены в контекст с рядом цветообозначений:

Молодость моя!

(…)

Шалая моя!

Пошалевали

Досыта с тобой!

Спляши, ошпарь!

Золотце мое — прощай, янтарь! (И., 186).

Если слова золотце и янтарь, даже будучи существительными, приобретают значение, соотносимое со значением качественных прилагательных, то слово вишенный, оставаясь цветообозначающим, обнаруживает сдвиг в сторону относительного. Вишенный цвет лица интерпретируется ошибкой героини:

Вишенный цвет принявши

За своего лица —

Цвет (И., 555).

Материал показывает, что цветообозначения, связанные с семантикой молодости, здоровья, жизненной силы, зрелости, у М. Цветаевой очень многообразны. Из оттенков красного, называемых М. Цветаевой в поэтических произведениях, в этот ряд не входят только слова багровый, багряный, закрепившие в языке коннотации, указывающие на осеннее увядание, т. е. по смыслу противоположные членам данного ряда, и слово червонный, которое у М. Цветаевой вообще перемещается из ряда синонимов со значением красного цвета в ряд синонимов со значением желтого (золотого) цвета.

Цвет зари и поверхностей, освещенных восходящим или заходящим солнцем

Это значение реализуется в поэтических произведениях М. Цветаевой употреблением слов красный, малиновый, рыжий, румяный, пурпуровый, смуглый, золотой и однокоренных:

1) Думаешь — глаз?

Красный всполох —

Око твое! —

Перебег зарев! (И., 179);

2) Заревом в лоб — ржа,

Ры — жая воз — жа! (С., 361);

3) А над Волгой — заря румяная,

А над Волгой — рай (И., 114);

4) И льется аллилуйя

На смуглые поля (И., 83);

5) Всё выше, всё выше — высот

Последнее злато.

Сновидческий голос:

Восход Навстречу Закату (И., 172);

6) Заря малиновые полосы

Разбрасывает на снегу (И., 143);

7) Небо дурных предвестий:

Ржавь и жесть.

Ждал на обычном месте.

Время: шесть (И., 451);

8) Все в пурпуровые туманы

Уводит синяя верста (И., 348).

Специфика употребления членов этого ряда в цитированных и подобных им контекстах состоит, по-видимому, в том, что Цветаева обозначает солнечный свет преимущественно в переходных состояниях восхода и заката, т. е. свет, превращенный в цвет, что вызывает гиперболическое обозначение цвета поверхностей, освещенных солнцем.

Слово красный обозначает цвет солнца, зари в уподоблении огню («Красный всполох — || Око твое! — Перебег зарев!» — И., 179; «Красный круг заря прожгла мне» — И., 389) или крови (например, в образной системе цикла «Георгий»).

В типичной сфере употребления слова красный — при обозначении цвета крови — само это слово встречается в произведениях М. Цветаевой сравнительно редко, да и набор обозначений других оттенков красного ограничен словами с корнями — пурпур- и — рд-, -рж-, а в нетипичной для красного сфере употребления — при обозначении солнечного света, зари, поверхностей, освещенных солнцем, — наблюдается большое разнообразие цветообозначений с использованием почти всех членов синонимического ряда. Вероятно, эта закономерность вызвана устоявшейся в языке традицией обозначения цвета крови и неотработанностью средств для обозначения солнечного света: Цветаева в этом случае испытывает различные средства цветообозначения, выбирая из них наиболее сильные в каждом конкретном случае в соответствии с идеологическим, философским, эмоциональным содержанием произведения.

4. СЕМАНТИЧЕСКАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ И СЕМАНТИЧЕСКАЯ ПРОИЗВОДНОСТЬ ИСТОРИЧЕСКИ ОДНОКОРЕННЫХ ЦВЕТООБОЗНАЧЕНИЙ

В исходной цветовой номинации семантика слова определялась его корнем, однако лексикализация вариантов корня, появившихся в результате различных по времени фонетических изменений, могла привести к резкому расхождению в значении и сфере употребления этимологически родственных слов, как это произошло со словами, имеющими исконный корень — ръд-. Семантическая производность определялась в развитии языка актуализацией различных дифференциальных признаков (ДП) и приводила к их закреплению в каждом конкретном случае в качестве семантической доминанты, формирующей новое значение слов. Такая актуализация дифференциальных признаков основана на переносном словоупотреблении как стадии семантической производности (Колесов 1984, 11). В художественном тексте индивидуально-авторские коннотации слов, актуализированные сравнением, метафорой и другими тропами, способны выполнять роль ДП, становиться семантической доминантой. Поэтому семантическая производность в художественном тексте может отличаться от той, которая осуществлялась в истории языка — и по направлению изменений и по их результатам, обнажая общий для окказиональных и узуальных преобразований механизм. Следовательно, развитие значений одного и того же корня в разных фонетических модификациях, представленное в идиостиле поэта, допустимо рассматривать как действующую модель семантических изменений, скрытых от нас языковой историей.[13]

С этой точки зрения интересно сравнить процессы, происходящие с деэтимологизированными лексемами (рдяный — румяный — ржавый — рыжий) и недеэтимологизированными, отчетливо проявляющими себя как однокоренные в современном русском языке, различающимися только суффиксами и в целом синонимичными (пурпурный — пурпуровый — пурпур, кумачовый — кумашный — кумач, багровый — багряный — багрец).

Рдяный — румяный — ржавый — рыжий

В современном русском языке слова с исконным корнем — ръд- имеют следующие значения: рдяный — красный, алый (о заре, осенних листьях); румяный — 1) покрытый румянцем (румянец — розовый или алый цвет щек), 2) алый, густо-розовый (о заре, зреющих плодах); 3) с золотистым, коричневым оттенком (о цвете пенки на топленом молоке, поджаристой корочки хлеба); ржавый — 1) являющийся ржавчиной, состоящий из ржавчины (ржавый налет, ржавая пыль; ржавчина — красно-бурый налет на поверхности железа, образующийся вследствие окисления его под действием воздуха и влаги), 2) покрытый ржавчиной (о жестяных изделиях — крыше, дверных петлях); свойственный железу с ржавчиной (о скрипе, запахе), 3) бурого цвета и с характерным привкусом вследствие наличия примеси окислов железа (о воде), 4) покрытый буро-желтыми пятнами вследствие окисления жира (о селедке), 5) разг. красно-бурый, цвета ржавчины (о шляпе, осенних листьях); рыжий — 1) красно-желтый (о цвете волос, усов, шерсти); 2) выцветший, ставший красновато-бурым (об одежде, материи и т. п.) (MAC).14

По цветовой характеристике эти прилагательные делятся на две группы: слова рдяный и румяный обозначают чистые оттенки красного — алый и густо-розовый, а рыжий и ржавый — оттенки с примесью желтого, бурого. Можно предположить неслучайное совпадение этих семантических различий с фонетическими различиями корней: в словах, обозначающих красный цвет с примесью желтого или бурого, еще в праславянскую эпоху произошло изменение звука /д/ в /ж/ перед йотом. Видимо, фонетическое изменение сразу же и повело за собой семантический сдвиг, поскольку «различия между производящими и производными словами могут проявляться и в их фонетической структуре при наличии предпосылок для двух огласовок» (Марков 1981, 27).

Несмотря на допустимую взаимозаменяемость слов рдяный — румяный — рыжый — ржавый в их переносном употреблении, например при обозначении цвета осенних листьев, прямые значения этих слов прочно закрепили за собой определенные сочетаемостные функции. Так, слово рдяный характеризуется узкой сферой традиционно-поэтического употребления, его стилистическая ограниченность привела к тому, что оно вообще не включено в некоторые авторитетные словари, например в словарь С. И. Ожегова. Вероятно, ведущим дифференциальным признаком слова рдяный и является его эмоциональная стилистическая окраска, выработанная в высоком стиле. Слово румяный в прямом значении называет цвет лица, рыжий — цвет волос, ржавый — цвет коррозии железа.

Актуализация семантического ДП в художественном тексте становится возможной обычно при нарушении автоматизма в восприятии словесного знака, т. е. в данном случае при нарушении стандартной сочетаемости цветообозначений. Так, в сочетании румяная заря олицетворение осуществляется благодаря языковой закрепленности прилагательного за обозначением цвета человеческого лица, но становится возможным именно при нарушении этой закрепленности. Сдвиги в сочетаемости определения с определяемым, свойственные художественному тексту, ведут к семантическим сдвигам — сначала окказиональным, а затем, возможно, и кодифицируемым. Не случайно поэтому, что словарные определения иллюстрируются обычно цитатами из художественных текстов: окказиональное значение имеет тенденцию становиться общеязыковым, когда оно отражает системные языковые связи и закономерности развития.

В поэтических произведениях Марины Цветаевой цветообозначение рдяный и его производные представлены 11 словоупотреблениями, из них 4 прилагательных — на гвоздичку рдяную (перен. об Ипполите) (С., 481), Строен, рдян (об Ипполите) (С., 480), побегом рдяным (о лотосе) (С., 255), За плащом — рдяным и рваным (из цикла «Ученик») (И., 173); 3 существительных-окказионализма — Этой крови узревши рдянь (И., 649), Рдянь — не редиска (реплика торговки в «Крысолове») (И., 487), Не остывая || В рвенье и в рденье (об Артемиде) (С., 427) и 5 глаголов — Да рдеет меч! (И., 649), Афиняне, рдею! || Лоб — обручем сперт! (И., 693), Но || Здрав ли? Все так же ль рдея…? (И., 685), И, зардевшись пуще краски своей (И., 367), Зардевшийся под оплеухою славы (С, 169)[14].

Все употребления прилагательных, кроме сочетания со словом плащ, показывают коннотативное значение 'молодой, цветущий, зрелый', существительное рдянь выражает в одном случае то же значение (о редиске), в другом случае обозначает интенсивный цвет крови, слово рденье представляет собой отглагольное существительное и по своей семантике сближается с глаголами, которые во всем разнообразии личных, причастных и деепричастных форм указывают прежде всего на возбужденное эмоциональное состояние, а затем соотносятся и со значениями 'интенсивный цвет крови', 'интенсивный цвет здоровья'. Очевидно, существование в общенародном языке глаголов покраснеть, зардеться, обозначающих проявление эмоционального возбуждения, определяет и словообразовательные потенции корня — рд- (он явно тяготеет к образованию глаголов), и общую сему всех цветообозначений с этим корнем: интенсивный цвет как признак, проявляющийся в динамике. Эта сема способствует потенциальному выделению цветообозначений с корнем — рд-из ряда слов, обозначающих статический признак.

Слова румяный, румянистый, разрумянистый используются М. Цветаевой в прямом значении, обозначая цвет лица в сочетаниях со словами щеки (С, 188; И., 135), повара (И., 487), бургомистр (И., 485), плоти (С, 362), в качестве субстантивированного прилагательного (Полюбил румяный — бледную — И., 128), где признак румянца абстрагированно и абсолютизированно представлен как знак жизненной силы, здоровья и благополучия. Традиционные переносные значения слова румяный реализованы в народно-поэтическом фразеологизме яблочко румяно (И., 348), в обозначении зари (И., 114), освещенных заходящим солнцем облаков (И., 427), «морских рощ» (И., 389). Однако и в традиционной метафоре возможен семантический сдвиг:

В кухню женского обману Поспешай, Самсон с Далилой! Здесь из зорь творят румяна, Из снегов творят белила… (И., 376).

В этих словах метафоризируемым элементом является не цветообозначение, как в традиционной метафоре румяная заря, а слово зори

Слово румянист встречается у Цветаевой только в краткой форме и в большинстве случаев имеет ироническую окраску,[15] сочетаясь со словами бургомистр (объект цветаевских насмешек) и плоти — окказиональной, стилистически сниженной формой множественного числа слова плоть. Ироническая окраска свойственна и прилагательному разрумяниста в строках «Разрумяниста моя Знобь-Тумановна! || Лихоманочка моя Лихомановна!» (С., 357) Употребление эмоционально-положительных деминутивов, притяжательного местоимения 1-го лица, форм, построенных по модели величания (имя-отчество), представленных в этом контексте, типично для называния лихорадок в русских заговорах, основанных на представлении о необходимости задобрить болезнь (Черепанова 1983, 76). В цветаевском тексте эта фольклорная модель целиком получает ироническую окраску благодаря семантическим и психологическим противоречиям, отраженным языковыми формами: лихорадочный румянец по внешнему виду подобен здоровому, а по существу противоположен ему, т. е. обманчив; цветообозначение румяного (здорового), данное в гиперболизированной форме, образованной по модели слова разухабиста, резко противоречит семантике слов знобить, туман, содержащих производящие основы для формулы величания.

Слова с корнем — рж- (ржавый и производные) представлены в цветовом значении девятью словоупотреблениями, из них 5 прилагательных: ржавый (…) лист (И., 322), рябины ржавой (И., 112), По пескам — жадным и ржавым (И., 173), Что за след такой за ржавый? (о крови) (И., 384), В небе, ржавее жести (И., 451), 2 существительных: Заревом в лоб — ржа (С., 361), Только пни покрыты ржой (С., 107) и 2 глагола: Ржавь губы, пороши || Ресницы снегом (И., 248), Виноградины тщетно в садах ржавели (И., 180). Слово жесть как объект сравнения показывает, что в сочетании в небе ржавее жести соединены прямое значение ржавый 'подвергшийся коррозии' и переносное цветовое значение прилагательного. Прямое значение, связанное с порчей вещества, но проявляющееся только цветом (значение цвета как признака порчи абстрагируется, отделяясь от субстанции «железо»), можно видеть в сочетании Только пни, покрыты ржой (С., 107). Но то же прямое значение 'подверженный коррозии, порче' может отделяться и от субстанции «железо», и от цветового признака, указывая на порчу того, что вообще не является предметом:

Здесь страсти поджары и ржавы (И., 234),

(…) горловых ущелий

Ржавь, живая соль (С., 278),

Державная пажить,

Надежная ржавая тишь (И., 101),

Тень — вожатаем!

Тело — за версту!

Поверх закисей,

Поверх ржавостей (И., 190)

Для положения слова ржавый в системе этимологически родственных цветообозначений, вероятно, особенно важна его способность к выделению признака порчи Цветовое значение этого слова и его производных — только один из этапов и одно из направлений абстрагирования. Наиболее полно такое абстрагирование выражается не прилагательным, а существительным — причем не общеупотребительным ржавчина, а словами ржа, ржавь и ржавость. Видимо, М Цветаева предпочитает их потому, что за словом ржавчина в языке закреплено конкретное значение, связанное с коррозией железа, а у Цветаевой объекты обозначения другие — пни, горло, устоявшиеся обычаи. Окказионализмы актуализируют сам процесс превращения признака в субстанцию, т. е. процесс абстрагирования, повышением категориального (частеречного) статуса слова.

Употребление слова ржавый и его дериватов у М. Цветаевой почти во всех случаях связано со значением порчи: ржавый след крови образуется от укуса филина-оборотня, ржавый цвет зрелости (о винограде, рябине) связан со зрелостью кончающейся, приближающейся к переходу в иное качество. Показательно, что и в тех контекстах, которые не могут быть однозначно интерпретированы как связанные с порчей, эмоционально-оценочная характеристика предметов, явлений, понятий, названных «ржавыми», — отрицательная, негативная:

По пескам — жадным и ржавым (И., 173),

Державная пажить,

Надежная ржавая тишь.

Мне сторож покажет,

В какой колыбели лежишь (И., 101— о кладбище).

Слово рыжий и его производные в цветаевских произведениях чаще всего традиционно употребляются при обозначении цвета волос, создавая образ сильного и жизнелюбивого человека (С., 56, 87, 88, 93, 146 и др.), например:

С рыжекудрым, розовым

Развеселым озорем

Разлюбезные — поведу — речи (С., 56);

А когда покойник прибыл

В мирный дом своих отцов —

Рыжая девчонка Библию

Запалила с четырех концов (С., 93).

В поэме «Переулочки» цветовое значение окказионально субстантивированной краткой формы рыжи (кони), оставаясь в пределах номинативного употребления при цветообозначении шерсти, гривы, связано, подобно красному, с символикой страсти, огня (рыжи — это огненные демонические кони — Фарыно 1985б, 288) и, подобно желтому, с символикой лжи:

Красен тот конь, Как на иконе. Я же и конь, Я ж и погоня.

Скачка-то В гру — ди! Жарок огонь! Жги!

В обе вожжи! Гей, мои рыжи! Лжей-то в груди

Семь, да семижды Семь, да еще — Семь (С, 360).

Возможно, что в сближении семантики рыжего цвета с семантикой лжи имеет значение и мифологическое представление о связи лошади с ложью, выраженное в широко распространенной примете: «Если во сне увидишь лошадь — ложь будет». Единственное переносное употребление слова рыжий в уподоблении его ржавчине находим в той же поэме («Заревом в лоб — ржа, || Ры — жая воз — жа!» — С., 361), где оно косвенно (через слово возжа) тоже связано с образом лошади. Однако семантического сдвига на основе усиления коннотативных значений слова рыжий здесь не происходит, хотя реликтовая способность к такому сдвигу в языке имеется. Она определяется как былой узкой сочетаемостью слова, до XVII века обозначавшего масть скота (Бахилина 1975б, 104), так и былой внеположенностью рыжих людей в обществе, основанной на мифологическом представлении о связи их с нечистой силой — внеположенностью, оставившей след в языке (ср. пословицы Рыжий да красный — человек опасный, Рыжих во святых нет (Даль), поговорку Что я, рыжий, что ли?, а также терминологическое цирковое, оно же и разговорное значение слова рыжий — 'клоун'). Подчеркивая, что, по мифологическим представлениям, «рыжеволосые интерпретируются как носители пагубного эротического соблазна и как одержимые злыми бесовскими силами», Е. Фарыно пишет, что «название Ведуньей своих коней „рыжими“ (…) и „возжи“ = 'молнии' „рыжей“ (…) знаменует переход к самому опасному и губительному из ее соблазнов» (Фарыно 1985б, 296).

Потенциальная способность слова рыжий к семантическому сдвигу, актуализирующему отрицательную экспрессию, может быть основана и на том, что это слово обозначает цвет смешанный, соединение красного с желтым, а символические значения этих цветов связаны соответственно с интенсивностью, страстью, и с обманом, ложью. Кроме того, у слова рыжий есть потенциальная сема порчи, сближающая его со словом ржавый: «…очень часто им называют не определенный красно-желтый цвет, а такой, который отличается от нормального, природного, присущего этому предмету», во многих контекстах употребляется для указания на то, что предмет потерял свой первоначальный цвет (Бахилина 1975б, 108, 110).

Итак, в ряду рдяный — ржавый — румяный — рыжий за каждым из слов в поэтическом языке М. Цветаевой, как и в общенародном литературном языке, закреплены свои функции, но актуализированными оказываются другие ДП: рдяный характеризует цвет преимущественно в динамике с тенденцией к глагольному цветообозначению, слову румяный свойственно ироническое употребление с включением соответствующих аффиксов, указывающих на модальное значение, ржавый выдвигает ДП 'порченый' с тенденцией к субстантивации цветообозначения, рыжий трактуется преимущественно как 'жизнеутверждающий' с аллюзией на социальную внеположенность личности как знак противостояния стереотипам. У этого ряда нет доминанты, в которой пересекались бы функции и значения его членов: ряд уже давно перестал быть синонимическим в общенародном литературном языке, не является он синонимическим и в системе цветообозначений у М. Цветаевой. В том и в другом случае это четырехчленная оппозиция, элементы которой равноценны. В русском языке при развитии значений слов, составляющих этот ряд, одни элементы, актуализирующие признак красного цвета (рдяный и румяный), принадлежат или тяготеют к высокому стилю (румяный — при олицетворении), другие, актуализирующие признак желто-бурого цвета (ржавый, рыжий), — к сниженному стилю, приобретая и признак отрицательной эмоциональной направленности. У М. Цветаевой обнаруживается некоторый сдвиг в этой закономерности, связанный с трактовкой рыжего как жизнеутверждающего, что, в свою очередь, опирается на другую, не менее сильную (а при забвении мифологической основы и более сильную) языковую тенденцию к ласково-фамильярному употреблению слова рыжий (Бахилина 1975б, 108–110). У Цветаевой же трактовка «рыжего» как опасного не препятствует, а, напротив, способствует актуализации положительных коннотаций слова.

Пурпуровый — пурпурный — пурпур

Цветообозначения с корнем пурпур- обнаруживают в произведениях М. Цветаевой наибольшую словообразовательную и акцентологическую неустойчивость, свойственную русскому языку: в литературном языке употребляются слова и варианты пурпуровый, пурпуровый, пурпурный, пурпурный и пурпур. MAC приводит словообразовательные варианты пурпурный и пурпуровый. Нормативные справочники характеризуют вариант пурпурный как устаревший (Горбачевич, 368); произношение пурпуровый связано с поэтической традицией XVIII–XIX вв. (Алимпиева 1984, 43 — примеры из произведений Г. Р. Державина и А. С. Пушкина). MAC определяет значения слов пурпурный и пурпуровый как тождественные: «ПУРПУР. 1. Ценная краска темно-багрового цвета, употреблявшаяся в древности для окрашивания тканей. 2. Темно-красный или ярко-красный цвет. 3. Устар. Дорогая одежда или ткань темно-красного цвета. ПУРПУРНЫЙ. Прил. к пурпур. Цвета пурпура, окрашенный в пурпур. ПУРПУРОВЫЙ. То же, что пурпурный». Традиция поэтического употребления этих слов связана с эмблематическим характером пурпурного цвета — цвета царских одежд (ср. порфира). У Марины Цветаевой цветообозначение пурпурного представлено 17 раз: 7 раз встречается существительное пурпур, 8 раз — прилагательное пурпуровый, 1 раз — пурпурный и 1 раз — пурпурный. Такая статистика показывает, что, во-первых, выбор словообразовательного и акцентологического варианта прилагательного определяется у М. Цветаевой прежде всего поэтической традицией: среди прилагательных значительно преобладает пурпуровый, а варианта с современным ударением на втором слоге у Цветаевой вообще нет. Во-вторых, при употреблении слов с корнем пурпур- отчетливо проявляется тенденция к субстантивному представлению цветообозначения. Сочетаемость прилагательных и существительных с этим корнем показывает тенденцию к цветообозначению прилагательными пространства, освещенного солнцем, а существительное выступает преимущественно как метонимическое название одежды в его эмблематико-символическом значении. Так, пурпуровыми названы шатер (И., 346), розан (И., 397), окровавленная булавка (И., 347), луч (С., 167), «вскипающий вал» на небе (И., 427), отблеск огня — пурпуровая кипь (И., 179), простор (И., 426), туманы (И., 348); пурпурными названы пятна крови (И., 663), пурпурным — «огонь» (И., 684). Все контексты со словом пурпур доказывают принижение этого символа высшей земной власти, у Цветаевой, впрочем, ни разу не связанного непосредственно с образами царей. Это слово обнаруживает вторичный перенос символического значения — речь идет или о возрасте максимальной зрелости, или об учителе, или о собственно эмблематике цвета:

(…) — ибо красный цвет

Старится, ибо пурпур — сед (С., 196),

За пыльным пурпуром твоим брести в суровом

Плаще ученика (И., 169);

Мы пурпур воина на мех верблюжий

Сменяем на песке морском (И., 170);

Я краске не верю!

Здесь пурпур — последний из слуг! (И., 206).

Вторичный перенос в большинстве таких контекстов связан с изображением не социального, а духовного могущества и превосходства. Однако и это превосходство в ряде случаев подвергается переоценке: оно дискредитируется Цветаевой как перерождающееся в свою противоположность.

Обращает на себя внимание жанровая обусловленность прилагательных с разными суффиксами и существительного: прилагательное пурпуровый 6 раз из 8-ми встретилось в поэме-сказке «Царь-Девица», именно оно наиболее определенно связано с русской поэтической традицией XVIII–XIX вв. Прилагательные пурпурный и пурпурный употреблены в трагедии «Ариадна» на сюжет из античной мифологии. Акцентологические варианты слова определяются, по-видимому, стихотворным размером (И., 663, 684), однако сама подвижность ударения может рассматриваться как элемент стилизации, поскольку такая подвижность свойственна поэтической традиции прошлого. Существительное пурпур обнаруживает, в отличие от прилагательных, независимость от стилизации, употребляется преимущественно в стихотворениях лирических циклов: «Ученик», «Деревья», «Земные приметы». Но принадлежность слова пурпур высокому стилю в контекстах М. Цветаевой сохраняется.

Багровый — багряный — багрец

Из слов с корнем багр- в исследованных текстах М. Цветаевой встретилось только прилагательное багровый — 1 раз («Облаков багровых грозных || С красной молнией и громом» — И., 432) и существительное багрец —3 раза, причем все три употребления отмечены в перифразах, модель которых основана на поэтической традиции: Губ упорствующий багрец (И., 445), Жил багрец (И., 298), лат багрец (И., 645). Если прилагательное обозначает отблеск огня, то существительное во всех случаях связано с обозначением цвета крови, проявляющегося при физическом и эмоциональном напряжении, и с отсветом крови в битве. Слово багряный вообще не встретилось. Р. В. Алимпиева, исследуя семантику слов багряный и багровый в историческом плане, отмечает исходное стилистическое различие между ними (в древнерусском языке багряный маркировано принадлежностью к высокому стилю, а багровый — к деловому). Употребление слова багряный связано с положительной эмоциональной оценкой, а слова багровый — с отрицательной (Алимпиева 1984, 40). Единственный пример с прилагательным багровый у Цветаевой обнаруживает отрицательную эмоциональную окраску этого слова в сочетании со словом грозный. Возможно, что преобладание субстантивного представления цвета в поэзии М. Цветаевой связано именно с потребностью нейтрализации стилистической и эмотивной оппозиций, т. е. с внеоценочной номинацией цвета как субстанции.

Кумачовый — кумашный — кумач

Словообразовательное разнообразие обнаруживают и слова с корнем кумач-: кумачовый — 2 раза (оба — в сатирическом изображении Царя из поэмы-сказки «Царь-Девица»), кумашный — 6 раз (из них 5 — в той же поэме), и кумач — 3 раза (из них 2 — там же). Для слов с этим корнем характерно сохранение связи с обозначением ткани:

А кумач затем — что крови

Не видать на кумаче! (И., 267);

В кумашной палатке

Плывет без оглядки —

С солдаткой (И., 430);

Молодость! Мой лоскуток кумашный! (И., 186).

Косвенную связь с обозначением цвета царских одежд сохраняют эти слова в изображении Царя, причем стилистическая сниженность эмблематичного цветообознания (ср. традиционно-поэтическое пурпурный, пурпуровый) мотивируется покраснением Царя от пьянства и от внезапного потрясения:

— Веселитесь, наши верные народы!

Белогривый я ваш Царь, белобородый.

Круговой поднос, кумачовый нос,

Мне сам черт сегодня чарочку поднес! (И., 397);

Разом хмель пропал от этого сказу,

Растаращился, что сом пучеглазый,

Вздоху нету, — гляди, лопнет шаром.

«Так в супружестве живем во втором!..»

Дрожит сын, шепочет,

Вином виски мочит,

Хлопочет вокруг той горы кумачовой:

Лик — шар сургучовый, краснее клопа.

«Ох, батюшки, — так и ушел без попа!» (И., 400).

В контексте поэмы слова с корнем кумач- совмещают в себе и символическое обозначение огня, крови, народного восстания, поэтому атрибутивное парное сочетание Царь-Кумач, а также сочетание Русь кулашная — калашная — кумашная в ее заключительных строках синкретически включает в себя многоплановую символику красного цвета при обозначении народного бунта как стихии:

— Смеялся — плачь!

— Грозился — трусь!

Да, Царь-Кумач,

Мы — Красная Русь!

Твоя мамка мы, кормилка никудашная,

Русь кулашная — калашная — кумашная! (И., 434).

Из всех слов с корнем кумач- только слово кумашный развивает в произведениях М. Цветаевой чисто цветовое значение, ни прямо, ни косвенно не связанное в контексте с названием ткани:

Белый стан с шнуровочкой,

Да красный кушак. —

Что за круг меж бровочек,

Кумашный пятак?

(…)

Аль пастух полуночный

Здесь жег костер?

Али думу думамши —

Да лоб натер? (И., 385 — о Царевиче перед свиданьем с Царь-Девицей).

Очевидно, такому семантическому преобразованию способствует фонетическое: превращение относительного прилагательного в качественное осуществляется легче благодаря изменению /чн/ — > /шн/ в корне слова.

Преимущественное употребление слов с корнем кумач-именно в поэме-сказке «Царь-Девица», по-видимому, объясняется ее особой стилистикой, ориентированной, с одной стороны, на фольклорную поэтику, а с другой — на стихию народного просторечия, в целом же — на народное сознание. Если пурпур — драгоценная ткань, то кумач — дешевая, распространенная в среде простого народа, связанная с его представлением об эталонной красоте и потому естественно становящаяся основой образности при обозначении красного цвета во всей совокупности его переносных и символических значений. Кроме того, сатирический образ Царя в поэме близок к образам царей из русских народных сказок и балаганных пьес. Это царь высмеиваемый, и поэтому естественно стилистическое снижение эмблематического цветообозначения (пурпурный — > кумачовый) и его переосмысление, основанное на народной символике кумача ('кровь', 'пожар', 'народный бунт'). Е. Фарыно, показывая принадлежность Царя потустороннему, «подземному», миру, выделяет в слове кумач и его производных еще и значение 'товар' — атрибут «гостя» — человека из другого мира (Фарыно 1985б, 117–119).

Анализ употребления этимологически родственных слов рдяный — румяный — ржавый — рыжий и их производных, а также однокоренных в современном русском языке слов пурпуровый — пурпурный — пурпур, багровый — багрец и кумачовый — кумашный — кумач позволяет сделать некоторые обобщения.

1. В поэтических произведениях М. Цветаевой развитие переносных значений слов цветовой номинации связано с жанровой и стилистической дифференциацией словообразовательных дублетов, существующих в языке.

2. Преобразование относительных прилагательных в качественные с абстрагированием собственно цветового значения обусловлено фонетической трансформацией основы слова.

3. Абстрагирование цветового значения слов активно осуществляется словообразовательной трансформацией прилагательных в существительные (ржа, ржавь, ржавость, рдянь, рденье, пурпур, багрец, кумач), такая трансформация большей частью сопровождается устранением адъективных суффиксов. Признак интенсивности цвета может абстрагироваться и глагольностью цветообозначения (рдеть).

Характер символического цветообозначения при наличии цветовых синонимов в ряде случаев обусловлен стилистически и идеологически, что определяется философией поэта и жанровой принадлежностью текста. Так, эмблематичность пурпурного цвета царских одежд служит у Цветаевой только отправной точкой для выражения нового значения — духовного лидерства, в свою очередь подверженного переоценке. «Царским» же цветом представлен кумачовый в его карикатурной трактовке применительно к образу сказочного Царя. Поэма «Царь-Девица» отражает народную трактовку кумачового, кумашного как символа народного бунта и стихии.

5. ГИПЕРБОЛА В ЦВЕТООБОЗНАЧЕНИИ

Поскольку поэтика М. Цветаевой — это во многом поэтика безмерности, безграничности, выхода за пределы, гипербола в ее творчестве — важнейшее средство передачи смысла («Преувеличенность жизни || В смертный час», «Преувеличенно, то есть: || Во весь рост» — И., 452). Гиперболичность цветообозначения может проявляться по-разному: формами превосходной степени прилагательных (белейший, наичернейший), сравнительными оборотами (Бузина глаз моих зеленей! — И., 313), метафорой (И, упразднив малахит и яхонт — И., 555), заместительным цветообозначением (Гак дети, в синеве простынь — И., 237), цветовой номинацией денотатов, цвета не имеющих (Так в воздухе, который синь — И., 237).

Формы превосходной степени образуются у Цветаевой разнообразными способами, возможными в русском языке — присоединением суффикса — ейш-, приставок наи-и пре- преимущественно от прилагательных черный и белый, изначально связанных с противопоставлением света и тьмы со всеми их коннотациями:

На дохлого гада

Белейший конь

Взирает в полоборота (С., 166);

Пребелейшей Ариадны

Все мы — черные вдовцы (И., 695);

Ревностнейшей из критянок,

В сем чернейшем из капканов

Мужу, светлому лицом,

Афродита, будь лучом! (И., 657);

Мерься, мерься, взор пресиний,

С тою саблей красною! (И., 421);

Что же мне делать, певцу и первенцу,

В мире, где наичернейший — сер! (И., 233).

Цветообозначения черного и белого, представленные в поэзии М. Цветаевой формами превосходной степени, в большинстве случаев совмещают в себе значения собственно цветовые и символические, связанные с понятиями радости и горя, добра и зла. Сама форма превосходной степени способствует абстрагированию символических значений прилагательных, так как, во-первых, она несет в себе элемент эмоционально-оценочного значения (белейший конь), во-вторых, употребление форм с суффиксом — ейш- и с приставками наи- и пре- связано с книжной традицией. Сохранение номинативного цветового значения поддерживается противопоставлением черного — белому, светлому, серому.

Оценочная инверсия черного и белого, составляющая особенность поэтического мира М. Цветаевой, практически не касается употребления форм превосходной степени прилагательных: вероятно, эти формы препятствуют их переосмыслению вследствие своей абстрагирующей потенции. Тем не менее в строке «В мире, где наичернейший — сер» превосходная степень прилагательного связана с положительной семантикой черного как с точкой отсчета, критерием оценки. Однако оценка наичернейший трактуется автором как ложная, принадлежащая чуждому миру эмоциональной и духовной ограниченности, а оценка сер принадлежит миру Цветаевой. Крайнее проявление признака, выраженное формой превосходной степени, оказывается в данном контексте недостаточным для того, чтобы этот признак вообще репрезентировать, в чем и проявляется на языковом (грамматическом) уровне идея разлада поэта с обыденным миром.

Для М. Цветаевой чрезвычайно характерно употребление адеквативных форм сравнительной степени цветовых прилагательных типа белее снега. Оно приближается к употреблению форм превосходной степени по способности обозначать высшую степень качества. В таких случаях признак объекта сравнения признается превосходящим признак эталонного средства сравнения, т. е. гиперболизируется:

Синей василечков,

Синей конопли

На заспанных щечках

Глаза расцвели (И., 395);

Веселится Царь, — инда пот утер!

Белей снегу — сын, глаза в землю впер (И., 404);

В небе, ржавее жести,

Перст столба (И., 451).

При употреблении сравнительной степени цветового прилагательного средство сравнения может быть и весьма далеким от эталонного:

Бузина цельный сад залила!

Бузина зелена, зелена!

Зеленее, чем плесень на чане.

Зелена — значит, лето в начале!

Синева — до скончания дней!

Бузина моих глаз зеленей!

А потом — через ночь — костром

Растопчинским! — в очах красно

От бузинной пузырчатой трели.

Красней кори на собственном теле

По всем порам твоим, лазорь,

Рассыпающаяся корь

Бузины… (И., 313).

В стихотворении «Бузина» усиление цветового признака вплоть до его превращения в другой цвет, превращения, обозначающего реальное созревание (зеленый —> красный —> черный), готовится и нарастает с самого начала текста: консонантной анафорической рифмой залила — зелена, пятикратным повтором прилагательного зелена, зеленее, зеленей, восклицательной интонацией строк. Сравнение зеленого цвета бузины с плесенью на чане (возможно, с ядовито-ярким зеленым налетом окисленной меди) и сравнение того же объекта с цветом глаз лирической героини М. Цветаевой резко контрастирует по признаку тематической разнородности средств сравнения. Вместе с тем тематически разнородные сравнения объединены общим семантическим признаком близости миру героини: бытовая обыденность мира вещей (внешняя близость) и органичность с внутренним миром, поскольку «глаза — зеркало души» (внутренняя близость). В строке «Красней кори на собственном теле» сравнение связано с физическим ощущением болезни, при этом телесное ощущение метафоризируется и тем самым абстрагируется: «По всем порам твоим, лазорь, || Рассыпающаяся корь…»

Среди разнообразных цветовых сравнений в поэзии М. Цветаевой привлекает внимание сочетание жуть зеленее льда в «Поэме конца»:

О, кому повем

Печаль мою, беду мою,

Жуть, зеленее льда?.. (И., 453).

Это сочетание может быть мотивировано исходным языковым фразеологизмом тоска зеленая: такая мотивировка подкрепляется в контексте словом печаль. Трехчленный ряд печаль — беда — жуть — ряд градационный, в котором каждый следующий элемент называет еще более сильную эмоцию по сравнению с предыдущей, причем последний член этого ряда — жуть представляет собой отрицание печали по признаку противопоставления 'спокойствие' — 'страсть'.

Средством сравнения в поэме М. Цветаевой является слово лед, обозначающее такое состояние воды, в котором она перестает быть водой. Зеленым лед видится только в больших ледяных массивах. И если в мировой культуре универсальны метафоры-символы любовь — огонь, отчуждение — холод, то естественно, что в сочетании жуть зеленее льда реализуется и этот признак: замерзание, затвердевание до такого состояния, в котором лед видится зеленым; в сравнительном обороте с цветовым прилагательным, таким образом, выражено значение предельной интенсивности психологического переживания.

Усиление гиперболы в сравнительных оборотах наблюдается в том случае, когда средство сравнения представлено как дематериализованная субстанция:

«Бык поражен из двух —

Белый, белее пара — Парус».

Так в отчий слух

Слово твое упало.

(…)

«В пепле себя сокрыл —

Черных, чернее вара

Смольного, жди ветрил» (И., 693);

Молоком моим кормилась,

Афродитиной белее

Пены. — Младостью моею! (С., 445–446).

Кипящая смола (образ которой показывает предельную интенсивность черного цвета в динамике) прекращает свое существование, превращаясь в пар, способный рассеиваться. Поэтому пар в первом контексте — знак дематериализации вещества; белое представлено как гипербола предельно черного, мотивированная реальными физическими превращениями. Во втором контексте сравнение Афродитиной белее || Пены — сравнение с пеной мифической. Если материальность средства сравнения представлена в начале этого контекста объектом сравнения — молоко, то нематериальность — тем, что слово молоко оказывается метафорой абстрактного понятия «младость». В результате «младость», отождествленная с «молоком», предстает как конкретно-чувственная субстанция, а «молоко», напротив, абстрагируется в этом отождествлении. Важно, что белое (парус, молоко) сравнивается в поэтических текстах М. Цветаевой с исчезающей или воображаемой субстанцией; в истории русского языка слово белый имело значение 'невидимый, прозрачный' (Колесов 1983, 8). Употребление этого слова в структуре тропа показывает, что древнейшее значение, утраченное общенародным языком, может актуализироваться в художественном тексте.

В произведениях М. Цветаевой нередко гиперболой одного цвета является другой.16 Такая возможность языковой семантики заложена в самой природе: цветовые границы спектра не фиксированны, интенсивность цвета увеличивается именно в зоне перехода одного цвета в другой. Изменение цвета часто связано в природе с предельным состоянием вещества, например при горении, созревании. Кроме того, возможно образование различных оттенков при смешении красок, в чем тоже проявляется способность к переходу одного цвета в другой. Цветовые трансформации имели свою символику в истории культуры, например в средневековой алхимии (Рабинович 1979), их изображение используется писателями для обозначения предельных физических и психологических состояний. Язык выработал несколько моделей отражения предельности в цветообозначении: русовласа на желть, зелень, яркая до желтизны, желтизна, переходящая в зелень, красный в коричневу, впросинь, иссиня-черный, синий с фиолетовым отливом и др. (Лопатин 1980, 56). Для поэтических произведений Марины Цветаевой ни одна из этих моделей не характерна. Цветовая гипербола находит у нее свое выражение в заместительном цветообозначении — непосредственной номинации одного цвета названием другого:

Что вы делаете, карлы,

Этот — голубей олив —

Самый вольный, самый крайний

Лоб — навеки заклеймив

Низостию двуединой

Золота и середины? (И., 283).

В этом примере из стихов о Пушкине слово голубей является гиперболическим обозначением сразу двух цветов: смуглого и оливкового, а сравнительная степень прилагательного эту гиперболу усиливает еще больше.

В произведениях М. Цветаевой гиперболизирующая функция наиболее активно проявляется у синего цвета. Синее представлено гиперболой черного, белого и серого, во всех случаях с активизацией архаических значений слова синий. В ранних древнерусских памятниках письменности это слово употребляется в трех основных значениях: 1) сияющий, блестящий: синие молнии (на историческую первичность этого значения указывает этимология слова с корнем си-); 2) темный, цвета пепла: синее мгле, под синие оболока; 3) черный: синя яко сажа (Суровцева 1964, 90–95).

Гиперболическое обозначение черного синим отчетливо представлено в следующем контексте:

Вкрадчивостию волос:

В гладь и в лоск

Оторопию продольной —

Синь полунощную, масть

Воронову. — Вгладь и всласть

Оторопи вдоль — ладонью (С., 195).

Синее как гипербола черного существует и в современном русском языке — в прилагательном иссиня-черный, эксплицитно не выражающем значение блеска, но потенциально такое значение содержащем. Приведенный контекст обнаруживает связь слова синь с первичным этимологическим значением сияния, блеска через слова в гладь и в лоск.

Гиперболическое обозначение белого синим представлено в таких контекстах М. Цветаевой, в которых первичная мотивировка гиперболизации (сияющее белизной) утрачена. Это цветообозначение оказывается связанным преимущественно с образами смерти и сна:

1) Томики поставив в шкафчик —

Посмешаете ж его,

Беженство свое смешавши

С белым бешенством его!

Белокровье мозга, морга

Синь — с оскалом негра, горло

Кажущим… (И., 282);

2) Аминь, Помин,

Морская Хвалынь. Синь-Савановна (С., 363);

3) Так дети, в синеве простынь,

Всматриваются в намять (И., 237)

Однако во всех приведенных примерах связь синевы со смертью и сном неоднозначна. В стихотворении о Пушкине (1) гиперболизированная мертвенная белизна вообще отрицается гиперболизированной жизнеутверждающей белизной — белым цветом зубов смеющегося негра, подобно тому как «белокровье мозга» отрицается «белым бешенством» — предельным проявлением аффекта. В контексте всего стихотворения можно видеть противопоставление разных символических значений белого цвета друг другу, а также их переинтерпретацию в соответствии с системой ценностей мира М. Цветаевой: 1) белое как положительная характеристика с точки зрения обыденного сознания и как отрицательная характеристика с точки зрения Цветаевой («Черного не перекрасить || В белого — неисправим!» — И., 281); 2) белое как символ бесстрастия (белокровье мозга) и как символ аффекта, обнаруживающийся во фразеологизмах довести до белого каления, белая горячка, а в стихотворении Цветаевой — в сочетании белым бешенством; 3) белое как символ смерти (морга синь) и белое как сияние, блеск, символ радости (образ белозубого смеющегося негра). В таком противопоставлении прямых, переносных, символических и фразеологически связанных значений максимальное напряжение связано с гиперболическим обозначением белого синим. Во втором контексте сочетание Синь-Савановна, входящее в многочисленный ряд подобных окказиональных апеллятивов, мотивировано не только образами смерти, но и образами морских и небесных (в контексте всего стихотворения) просторов: смерть в этом стихотворении имеет прямую, многократно мотивированную связь с пространством — далью, глубиной, высотой. Образы синего пространства и служат поэтому мотивировкой обозначения белого (смерти) синим.

При употреблении слова синий и его производных значение 'серый' реализуется в произведениях М. Цветаевой сочетаниями, в которых оно определяет дым (И., 112, 131; С. 363), ладан (С, 362), тучи (С., 116, 118), сталь (И., 217), клинок (С., 260), рельсы (И., 217). Гиперболичность при обозначении дыма, ладана, туч, часто связанная у М. Цветаевой с элементами фантастики, мотивирована изображением сгущенной, темной субстанции:

Память о Вас — легким дымком,

Синим дымком за моим окном.

(…)

Двери — с петлей! Ввысь — потолок!

В синий дымок — тихий домок! (И., 130–131).

Синие тучи свились в воронку.

Где-то гремит — гремят!

Ворожея в моего ребенка

Сонный вперила взгляд (И., 116).

При обозначении М. Цветаевой металлических предметов наиболее активно проявляется связь синего цвета с блеском, со способностью отражать свет. Возможно, это происходит потому, что стальной цвет, реально связанный с блеском металла, не нашел в русском языке выражения в собственно цветовом наименовании. Относительное прилагательное стальной еще отчетливо сохраняет связь с названием металла. Поэтому слово синий в этой функции неизбежно образно, хотя может быть и вполне соотносимо с реальным цветом стали при определенном освещении.

Эффект металлического блеска у Цветаевой нередко метафоризируется глаголами:

В некой разлинованности нотной

Нежась наподобие простынь —

Железнодорожные полотна,

Рельсовая режущая синь!

(…)

Растекись напрасною зарею

Красное, напрасное пятно!..

Молодые женщины порою

Льстятся на такое полотно (И., 246–247);

Двусторонний клинок, синим

Ливший, красным пойдет…

Меч Двусторонний — в себя вдвинем.

Это будет — лучшее лечь! (С., 260).

Глагольная метафора режущая синь, основанная на языковой метафоре — фразеологизме резать глаза (о чрезмерной яркости, блеске) в контексте усилена фонетически — анафорическим повтором первого слога слов рельсовая и режущая. В следующей строфе метафора продолжена картиной самоубийства под колесами поезда, образом крови, пролитой «режущей синью»: художественный образ мотивирует языковую метафору через метафору индивидуально-авторскую, связанную с исконным значением слова синий 'режущий глаза чрезмерным блеском'.

Во втором контексте причастие ливший образовано от инфинитива лить, но на семантической основе глагола отливать в его переносном значении 'иметь какой-нибудь отлив, т. е. дополнительный оттенок, в который переходит основной' (MAC). Повторяя исторический путь образования метафоры, уподобляющей цвет течению жидкости, М. Цветаева оживляет ее внутреннюю форму, изначально связанную, вероятно, с отливкой расплавленного металла, усиливает конкретно-чувственную основу образа. Превращение подобия в тождество (отливать — > лить) осуществляется не только устранением приставки от-, но и развертыванием метафоры, в которой синий отблеск стали уподоблен текущей крови по способности клинка лить кровь. В причастии ливший, таким образом, оказываются совмещенными переносное значение слова отливать и два прямых значения слова лить: 1) заставлять вытекать, течь какую-л. жидкость; 2) сильно и непрерывно течь, идти (MAC). Совмещение каузального значения глагола с некаузальным мотивировано художественным образом: ранящий клинок, заставляя течь кровь, как бы сам ею истекает.

Цветовую гиперболу можно видеть не только в обозначении одного цвета названием другого, но и в цветовой номинации того, что вообще цвета не имеет. Это прежде всего относится к изображению пространства.

Семантика дальности, бесконечности, потенциально свойственная обозначению синего, опирается на фразеологизированные традиционно-фольклорные эпитеты в словосочетаниях синее море, синее небо и проявляется в сочетаемостных сдвигах, т. е. в тех случаях, когда определяемый компонент не является номинацией или, по крайней мере, прямой номинацией водного или небесного пространства:

И желтый-желтый — за синею рощей — крест (И., 97),

Над синевою подмосковных рощ

Накрапывает колокольный дождь (И., 82);

Сини подмосковные холмы (И., 68);

Он поет мне

За синими окнами,

Он поет мне

Бубенцами далекими (И., 94).

В следующих контекстах речь идет именно о море и о небе, однако перифрастическая номинация включает в себя такие обозначения пространства, которые на языковом уровне не сочетаются с прилагательным синий:

Как по синей по степи

Да из звездного ковша

Да на лоб тебе да..

— Спи, Синь подушками глуша

(…) Шаг — подушками глуша.

(…) Смерть подушками глуша (И., 220),

Не естся яблочко румяно,

Не пьются женские уста,

Всё в пурпуровые туманы

Уводит синяя верста (И., 348),

Синие версты

И зарева горние!

Победоносного

Славьте — Георгия! (С., 169).

В первом примере из стихотворения «Колыбельная» употребление слова синь в структурном параллелизме Синь подушками глуша — Шаг — подушками глуша — Смерть подушками глуша показывает, что Цветаева включает в понятие моря («синей степи») цвет, движение, бесконечность. Сочетание одного и того же деепричастия глуша со словами синь, шаг и смерть указывает не только на зрительно-звуковую синестезию, но и на связь чувственных представлений с ощущением бесконечности-абсолюта. Чувственное представление пространства через цветовую гиперболу находит наиболее лаконичное выражение в сочетаниях синяя верста и синие версты. Соединение синего с красным, принципиально важное в поэзии М. Цветаевой, наиболее четко обозначено в заключительных строках поэм «На красном коне» и «Молодец»:

Доколе меня

Не умчит в лазурь

На красном коне —

Мой Гений (И., 442),

В огнь синь (Соч., 409).

М. Цветаева создает образ синего пространства и включением слова синий в некоторые сочетания со значением 'синие глаза' (вспомним, что у Цветаевой образы черных и желтых глаз связаны более с цветовой символикой, чем с прямым цветообозначением):

Чай, синие очи-то,

Как по морю плыть!

И видеть-то хочется,

И жалко будить (И., 365);

От неиспытанных утрат —

Иди — куда глаза глядят!

Всех стран — глаза, со всей земли —

Глаза, и синие твои

Глаза, в которые гляжусь:

В глаза, глядящие на Русь (И., 294).

В первом примере из поэмы-сказки «Царь-Девица» традиционный фольклорный образ синих глаз мотивируется образами пространства и движения в сравнительном обороте как по морю плыть. Во втором примере из «Стихов к сыну» конкретный образ синих глаз ребенка помещен в такой контекст, в котором значение пространства как разделяющего расстояния выражено вполне отчетливо.

Гипербола цветообозначения может приводить к уничтожению цветового значения слова, что хорошо видно на окказиональной цветаевской семантике слов лазурь и лазорь и их производных. Эти слова тесно связаны по своей стилистической окраске с фольклорной поэтикой, где их цветовая семантика принципиально неопределенна (Голубева 1970, 105–107). Частое употребление этих слов в фольклоре, но не в обиходном языке, можно объяснить тем, что при фольклорном цветовом алогизме (Аленький мой беленький цветочек, розовый, лазоревый василечек) слово лазоревый обычно означает предельность качества (Хроленко 1977, 95), В литературную традицию, преимущественно поэтическую, слова лазурный, лазоревый вошли в начале XIX века, уже практически утратив номинативную функцию: в них содержалась не столько понятийная, сколько эстетическая информация (Алимпиева 1984, 128).

У Марины Цветаевой находим именно гиперболическое употребление слов с этим корнем: так, в строке из поэмы «Автобус» «Господи, как было зелено, || Голубо, лазорево!» (И., 554) наречие лазорево распространяет свой признак неопределенности на оба соседних слова, и на основе этого признака в дальнейшем происходит преобразование фразеологизма молодо-зелено — преобразование не словесное, а интонационное и семантическое:

Отошла январским оловом

Жизнь с ее обидами.

Господи, как было молодо,

Зелено, невиданно! (И., 554).

Символом молодости слово лазоревый является и в стихотворении «Молодость моя, моя чужая…»:

Полыхни малиновою юбкой

(…) Полосни лазоревою шалью (И., 186).

Так как речь идет о молодости ушедшей или уходящей, «лазоревое» оказывается связанным с понятием утраты, нереальным в настоящем и будущем — сказочным.

Лазоревый или лазурный цвет как знак высшей степени качества в произведениях М. Цветаевой преимущественно связан с обозначением небесного или морского пространства как стихии (например, И., 68, 174, 177, 218, 313, 537, 576; С., 165). При этом лазурь нередко является метафорой духовного стремления и пути в запредельность. Слова лазурный, лазоревый часто употребляются именно в перифрастических названиях моря или неба:

Горе! Горе!

Лютый змей!

Из лазоревых горстей

Дарственных твоих — что примем,

Море, море? Было синим.

Вал, как старец, поседел (И., 687–688);

Не камень! — Уже

Широтою орлиною —

Плащ! — и уже по лазурным стремнинам

В тот град осиянный,

Куда — взять

Не смеет дитя

Мать (И., 177).

Развивая значение предельности (а у Цветаевой и за-предельности) признака, слово может утрачивать прямую семантическую связь с обозначением пространства благодаря крайнему абстрагированию метафоризируемого члена:

Не разведенная чувством меры —

Вера! Аврора? Души — лазурь!

Дура — душа, но какое Перу

Не уступалось — души за дурь? (И., 556).

В поэме «Переулочки», написанной по мотивам былины «Добрыня и Маринка», — поэме, которую сама Цветаева определила так: «„Переулочки“ — история последнего обольщения (душою — в просторечии — высотою)» (С., 532), — слово лазорь, обозначая высоту и запредельность, другую землю, другой мир, а также душу, становится основой целой группы окказионализмов со сходной структурой: Зорь-Лазаревна, Синь-Ладановна, Синь-Озеровна, Высь-Ястребовна, Зыбь-Радуговна, Глыбь-Яхонтовна, Синь-Савановна. Поэтика этого произведения связана с фольклорно-мифологическими образами и фольклорными моделями построения текста. Перечисленные окказионализмы образованы по модели олицетворяющих и задабривающих названий 12-ти лихорадок в русских заговорах (см.: Черепанова 1983, 76). (На фольклорно-мифологический источник образов Цветаева указывает в тексте поэмы: «От моих горячих губ — || Лихоманочки идут!» — С., 357., «Сласть-то одна! || Мук-то двенадцать!» — С., 361.) Приведем несколько строф, в которых тема «лазори» (пути в бесконечность и бессмертие, куда героиня пытается поднять за собой героя) становится кульминацией:

Ни огня-ни котла, Ни коня-ни седла,

Два крыла, Да и в лазорь!

Лазорь, лазорь, Крутая гора!

Лазорь, лазорь, Вторая земля!

Зорь-Лазаревна, Синь-Ладановна,

Лазорь-лазорь, Прохлада моя! Ла — зорь!

(…)

Котел без дна! Ладонь-глубизна!

Лазорь, лазорь, Синь-Озеровна: Ла — зорь!

(…)

Лазорь, лазорь! Златы стремена!

Лазорь, лазорь, Куды завела?

Высь-Ястребовна, Зыбь-Радуговна,

Глыбь-Яхонтовна: Лазорь! (С, 362–363).

Характерно, что в ряду окказиональных «величаний» каждый следующий член мотивирован предыдущим, причем мотивировка осуществляется комплексно на самых разнообразных языковых уровнях: фонетическом, ритмическом, грамматическом, семантическом. Исходным элементом ряда является слово лазорь, разъятое переносом так, что первый слог не только получает сильное ударение, но и попадает в рифменную позицию. Затем оба слога начинают самостоятельное существование. Первое преобразование ла — зорь — > Зорь-Лазаревна осуществляется прежде всего перестановкой слогов. Заметим, что метатеза в номинации мифологических персонажей выполняла важную функцию: во-первых, словесная перевернутость изоморфна перевернутости персонажей из потустороннего мира, а именно с «перевернутым» миром отождествлялись и чужие страны; во-вторых, метатеза была одним из способов эвфемистической замены в номинации мифологических существ (Соссюр 1977, 633–649; Богатырев 1971, 385). Вместе с фонетико-структурным преобразованием происходит и преобразование семантическое, связанное с цветообозначением: лазоревое, до сих пор устойчиво связанное с цветовыми образами моря и неба (зеленым, голубым), превращается в цвет зари (розовое). Поскольку в языке фольклора слова лазорь, лазоревый могут обозначать любой «красивый» цвет в его интенсивном, крайнем проявлении, превращение лазоревого цвета в цвет зари у Цветаевой в одно и то же время и соотносится с фонетико-структурной перевернутостью, и не зависит от нее: имеет самостоятельное семантическое основание.

Анализируя поэму «Переулочки» с семиотических позиций, Е. Фарыно показывает, что патроним Зорь-Лазаревна, отсылая к Лазарю Четверодневному, имеет «смысл ухода в потусторонний мир через смерть и бесконечное восхождение — по ту сторону — к абсолюту» (Фарыно 1985б, 313).

Следующая ступень преобразования Зорь-Лазаревна — > Синь-Ладановна определяется моделью величания, которая становится в дальнейшем структурным стержнем всего ряда. Производящей основой первого компонента — Синь — является цветообозначение лазорь, второго компонента — начальный слог слова лазорь и структура патронима, а также возможность обозначить цвет ладанного дыма как синий. По мнению Е. Фарыно, сочетание Синь-Ладановна имеет семантику условия восхождения к абсолюту: непрерывное умирание и растворение в небытии (Фарыно 1985б, 314). На ступени Синь-Ладановна — > Синь-Озеровна повторяется первое слово, наполняясь, однако, новым смыслом: туманная синева ладана преобразуется в ясную и яркую синеву озера. Слово Озеровна, семантически связанное со словом Синь благодаря традиционности эпитета синий при обозначении водного пространства, тематически резко отличается от структурно параллельного ему патронима Ладановна, но зато фонетически связывается со словом лазорь консонантной группой /з — р/. Следующие сочетания — Высь-Ястребовна, Зыбь-Радуговна и Глыбь-Яхонтовна утрачивают фонетическую связь с предыдущими, сохраняя только ритмическое подобие им, но зато прочно скреплены друг с другом мелодическим рисунком, определяемым сходством гласных /ы/ — /а/ — /о/. Фонетическая обособленность этого ряда соответствует его семантической обособленности: сочетания Высь-Ястребовна и Глыбь-Яхонтовна не имеют характера прямой цветовой номинации — цветовое значение в них поглощено пространственным; в сочетании Зыбь-Радуговна можно видеть, с одной стороны, смешение всех возможных цветов (радуга), а с другой — разрушение этого комплекса (зыбь). По формулировке Е. Фарыно, все это — «проявления одного и того же потустороннего мира, а их мнимое различие имеет своей целью только передать представление о его беспредельности. (Ср. (…) объединение в недифференцированную „лазорь“ всех мнимых пространственных стратификации „Высь-Ястребовна, Зыбь-Радуговна, Глыбь-Яхонтовна: Лазорь!“)» (Фарыно 1985б, 272). В конце цитированного фрагмента слово лазорь, теперь уже не разделенное на слоги, синтезирует аналитически выстроенную систему образов, но синтез этот еще не окончателен. Заключает ряд сочетание Синь-Савановна, семантически объединяющее предыдущие цветовые значения, выраженные как эксплицитно, так и имплицитно. Объединение всех цветов в белом (цвет савана) представлено как абсолют смерти:[17]

Аминь,

Помин,

Морская Хвалынь,

Синь-Савановна,

А —

Весь-от-и мир,

Маревом — дни!

Без вести — мир,

Без вести — мы.

Синь-ты-Хвалынь,

Сгинь-Бережок!

Звездная синь —

Наш положок (С., 363–364).

В синем цвете можно видеть гиперболу белого (ср. в синеве простынь — И., 237). Если белый саван является предметным символом смерти, то слово синь, минимальным фонетическим сдвигом превращенное в императив сгинь[18], прямо и категорично указывает на смерть, как, впрочем, и почти вся лексика фрагмента.

Таким образом, гипербола в цветообозначении выводит за пределы материального мира. Лазорь и синь, становясь знаками абсолюта, являются уже названиями не столько цвета, сколько света как понятия трансцендентального. В цикле «Деревья» при описании осеннего леса, изобилующего красками, М. Цветаева, отказываясь от «живописи», категорически утверждает превосходство света над цветом:

Не краской, не кистью!

Свет — царство его, ибо сед.

Ложь — красные листья:

Здесь свет, попирающий цвет.

(…)

Струенье… Сквоженье…

Сквозь трепетов мелкую вязь —

Свет, смерти блаженнее,

И — обрывается связь (И., 205).

На конкретно-чувственном уровне «свет, попирающий цвет» представлен картиной световых лучей, падающих на лежащие внизу ярко-красные листья. «Идентификация» людей и деревьев, показ «подчиненности» тех и других «общим законам жизни» (Ревзина 1981б, 62) является отправной точкой для трактовки света в осеннем лесу как старческого просветления духа. Близость к смерти и вследствие этого к переходу в бесконечность, торжество духа над плотью определяют в конечном счете «попрание» цвета светом. Доведение признака света в осеннем лесу до предела приводит и к уничтожению образа леса как субстанциального образа:

…Уже и не светом:

Каким-то свеченьем светясь…

Не в этом, не в этом ли — и обрывается связь.

Так светят пустыни.

И — больше сказав, чем могла:

Пески Палестины,

Элизиума купола… (И., 206).

Представляется, что такое отношение цвета к свету в поэтике М. Цветаевой принципиально важно для понимания ее произведений, так как на уровне философии ее творчества «по признаку „света“ предел эволюции и идеальное состояние мира и Я — стать (отождествиться со) свечением» (Фарыно 1985б, 364). И если категория цвета как явление психологическое занимает пограничное положение между категориями физического и духовного (Рабинович 1979, 92), то М. Цветаева и показывает это положение, создавая в своих произведениях такие ситуации, в которых цвет проявляет свою принадлежность к категории духовного. Именно поэтому вслед за группой черного, белого и красного у Цветаевой следует по частотности лазурный (лазоревый) цвет, в котором категория духовного проявляется максимально.

До XVIII века слово небо сочеталось с эпитетами, обозначающими не цвет, а свет: чистое, ясное, светлое, злато-светлое, светозарное. Цветообозначения синее, голубое, лазуревое в функции эпитетов неба были впервые употреблены М. В. Ломоносовым (Снежков 1980, 134) и затем уже активно освоены русской литературой. М. Цветаева, разработав содержание этих цветообозначений, особенно лазурного, наполнила их такими смыслами, которые позволяют включить в семантический объем слова лазурь и семантику прежних эпитетов, обозначающих свет, и самые разнообразные характеристики пространства как абсолюта (ср. контаминированное слово глубизна, в котором пространственное значение слито с цветовым: глубина + голубизна).

Положение слова лазурь и его производных в системе цветообозначений белое — черное — красное — лазурное позволяет установить у М. Цветаевой такую иерархию цветонаименований в их символических значениях, в которой слово лазурь занимает главную позицию идеала: белое — изначальная пустота как готовность к началу жизни,

красное — жизнь в динамике, приводящей к прекращению жизни («горение»),

черное — опустошенность как результат динамического процесса и как готовность к слиянию с абсолютом («очищение огнем», катарсис), лазурное — слияние с абсолютом, бессмертие, бытие духа.

Именно такой иерархией определяется цветаевское предпочтение черного белому: оно ближе к абсолюту, непосредственно предшествует ему.

Содержанием понятия «красное» определяется множественность средств выражения этого значения и множественность метафорических и символических интерпретаций цветообозначения.

Анализ цветообозначения в поэзии М. Цветаевой убеждает в том, что у нее отсутствует чисто эстетическое отношение к цвету. По-видимому, именно этим общим свойством цветаевской изобразительной системы объясняются такие частности, как отсутствие уменьшительных форм и суффиксов неполноты качества при цветообозначении.

Если в системе цветообозначений можно выделить образно-цветовые символы, связанные с идеей предельности, абсолюта, то в общей лексической системе произведений М. Цветаевой выделяются слова, непосредственно отражающие семантику предельности. Эти лексемы — существительное верста и глагол быть — можно считать «ключевыми словами» («стилистическими доминантами», «экспрессемами» — Григорьев 1979, 150) в поэтическом творчестве М. Цветаевой.

Загрузка...