"А КАЖДЫЙ ЧИТАТЕЛЬ, КАК ТАЙНА…"

Предчувствие катастрофы. Раскол в читательском мире. Мои бескорыстные читатели, фанатикиВладимира Высоцкого. Моя полемика с ЯномВассерманом. Валентин Катаев двуликий Янус — юдофил и черносотенец. Осуждение повести Катаева еврейской средой. Наша встреча с МихаиломГорбачевым. Мое выступление. Девятый вал русско-еврейской полемики. Клевета и ложь о якобы готовящихся погромах. Властолюбцы идут ва-банк.

Развязка 1991 года. Поиски русской идеи

После 1982 года мною все чаще и чаще овладевали предчувствия какой-то грядущей катастрофы, должной случиться со страной и со всеми нами. …Я с ужасом чувствовал, что устои нашего советского государства шатаются, слышал подземные толчки, глухой пока еще скрежет несущих конструкций и мучительно соображал, что делать, как и чем воспрепятствовать разрушению жизни. Скорее всего наше государство, наша идеология, — думал я, — возникли на двух опорах, покоятся на двух полюсах — на еврейской, мощно организованной воле к власти и на русском тяготении к всемирной справедливости. В самом начале обе силы делали одно дело — разрушали старую тысячелетнюю Россию, но со временем их векторы расходились все дальше и дальше друг от друга… Обе силы присутствуют в глубине жизни и сегодня. Но противоречия между ними нарастают, напряжения накапливаются, и землетрясения нам не миновать.

Когда я начал смутно понимать подобное положение вещей, то все события, которым раньше не было объяснения, как шахматные фигурки на доске, находили свое место: появление статьи партийного идеолога А. Н. Яковлева, странная игра в кошки-мышки с диссидентами, пена вокруг "Метрополя", реакция власти на дискуссию "Классика и мы"…

Догадки мои в те годы приблизительно строились так. Значит, раскол нашей жизни, крушение партийной идеологии и развод с еврейством неизбежны. Мы, русские, своей коммунистической партии, видимо, создать не успеем. История не даст нам для этого времени. Идея социализма на ближайшее время, по крайней мере, скомпрометирована антисоветской частью самой партийной верхушки. Инициативу можно перехватить, лишь опираясь на то, что условно называется "национальным самосознанием". Путь опасный, ибо он тоже на первом этапе разрушителен для многонационального государства. Однако другого пути нет: партийная верхушка сама разрушит партию, сама угробит социализм, сама предаст многомиллионную партийную массу — а пока есть время для организации сопротивления. И если уж идти в контратаку, то все силы надо направить на дискредитацию "детей XX съезда", ратующих за "ленинские нормы жизни", тайных наследников Троцкого и Бухарина, Каменева и Зиновьева. Надо убедить общественное мнение, что нынешние функционеры — яковлевы, арбатовы, бовины, фалины, бурлацкие, лацисы опасны, что диссиденты типа Литвинова, Якира, Копелева, Агурского и близкие к ним Окуджава, Аксенов, Шатров, Боннер — фанатичные потомки своих отцов, жаждущие исторического реванша. Подготовить для грядущего отступления окопы и траншеи национальной обороны, объяснить замороченным людям, что сталинская солдатско-принудительная система была исторически неизбежна для спасения страны, успеть доказать, что Россия в той степени, в какой это было ей нужно, сумела переварить социализм, приспособить его к народным нуждам и что лишь поэтому он, социализм, получил смертный приговор, "вышку" от трибунала "мирового сообщества" и его агентов влияния, находящихся на вершинах власти в Кремле и на Старой площади…

А если уж у нас не хватит сил и времени русифицировать партию и сохранить советскую государственность, а может и не хватить! — наши враги проницательнее и организованнее нас, — то единственный наш реванш, единственный плацдарм для будущей борьбы (может быть, уже не для нас, а для русских людей другого поколения) — это написать правду обо всем…

О вождях революции, о расказачивании, о русофобии двадцатых годов, о судьбах Есенина и Клюева… Надо издать антологию крестьянских поэтов, написать книгу в ЖЗЛ о Есенине, вырвать из исторического небытия имена Алексея Ганина, Пимена Карпова, Ивана Приблудного…

Осмыслив все это, я бросился в историю и публицистику. Сколько статей было написано за десятилетие с 1982-го по 1992 год, сколько копий сломано, сколько книг издано, сколько нервов потрачено, сколько читательских писем получено, сколько восторгов, похвал, оскорблений, наветов пришлось перенести — не счесть.

1982 год — "От великого до смешного" — статья о классике и о Высоцком, грандиозная дискуссия после нее… 1984 год — "Что тебе поют" — статья о массовой культуре, сотни полученных читательских откликов; 1986 год — "Пища? Лекарство? Отрава?" — яростная полемика с читателями, "pro — contra", открытый бой за русскую культуру с привлечением читателей-союзников; 1986 год — "Избранное" Николая Клюева в Архангельском издательстве (в Москве трудно было издать такую книгу); 1987 год — публикация в "Новом мире" великой клюевской "Погорелыцины", издание антологии крестьянских поэтов "О Русь, взмахни крылами" с биографическими справками, в которых наше русское издательство "Современник", возглавляемое умеренным патриотом Леонидом Фроловым, запретило обнародовать, как и где большинство из них нашли свою смерть… А публикации целого цикла статей в "Молодой гвардии" и "Нашем современнике" — "Все начиналось с ярлыков", "Поэзия пророков и солдат", "Клевета все потрясает", "Палка о двух концах"… И, в конце концов, издание в Вологде однотомника Алексея Ганина, сестер которого я разыскал в Архангельске…

Боже мой, сейчас сам себе поверить не могу, как у меня на все хватало сил: писать, пробивать в издательствах книги, печатать, выдерживать яростную хулу со страниц "Огонька", "Литературки", "Московских новостей", "Знамени"… В 1990 году уже невозможно было все эти огнедышащие публикации издать под одной обложкой в Москве. Родные мне издательства были разорены и обнищали, в "демократические", неизвестно откуда получавшие средства, соваться было бесполезно, и я отослал рукопись в далекий Саратов, моему хорошему знакомому из саратовского издательства — Геннадию Сидоровнину. Она и вышла в 1990-м году книгой под названием "Не сотвори себе кумира".

Однако эта глава не о "себе любимом", а о нашем великом читателе, которого мы потеряли вместе со страной. Я хочу как можно больше внимания уделить ему не потому, что лестно сердцу литератора перечитывать похвалы по поводу стихов и статей (проклинающих меня и негодующих писем я тоже получал немало и также буду щедро цитировать их), а потому, что такого феномена, как вымирающий ныне на наших глазах читатель, второй раз в мировой истории уже не появится. Его исчезновение можно сравнить разве что с крушением цивилизации древних египтян или ацтеков, с погружением в воды Мирового океана Атлантиды, с вырождением античного человека Древней Греции или сурового католического европейца времен раннего средневековья. Читатель этот представлял собой, как правило, тип русского человека советской эпохи, с его откровенностью и доверчивостью, требовательностью и верой во всесилие слова, с нестяжательством и "вселенской отзывчивостью", с его славянской чувствительностью и русской истовой тягой к духовности.

Когда начались у русской литературы такие бескорыстные, почти родственные отношения с читателем? Когда читательская воля стала существенным и естественным продолжением писательских судеб? Ни при Пушкине, ни при Лермонтове, ни при Некрасове подобной связи еще не было. В их полных собраниях сочинений есть переписка с писателями, просто с друзьями, с людьми власти, с цензорами, с родными и близкими, но переписки с неведомыми читателями, в сущности, нету. Первый, кто понял всю серьезность этих отношений, кто стал ссылаться на читательские письма, спорить с ними, опираться на них, пользоваться ими как своеобразными результатами социологических опросов, включать их в свой "Дневник писателя", был Федор Михайлович Достоевский. Но он был скорее исключением, нежели правилом. Переписка с читателями Блока и Чехова — весьма скудна. Маяковский и Есенин также не придавали ей серьезного значения. К тому же в годы гражданской войны и разрухи обычным людям не до чтения было, не до писем. Да и книги выходили мизерными тиражами. Впрочем, не до личных библиотек было нам и в годы напряженного строительства, сверхчеловеческих усилий по созданию новой цивилизации, и в годы Отечественной войны, и не меньшего, нежели в тридцатые годы, напряжения всех народных сил послевоенных лет.

Не было в ту эпоху личного разнообразия и богатства жизни. Потому-то большой переписки с читателями не было ни у Ахматовой, ни у Твардовского, ни у Заболоцкого, ни у Смелякова. Однако эти поэты глубоко чувствовали и понимали естественные отношения человека творящего и человека, питающегося творчеством. Вспомним полные уважения к читателю и сознания своего долга перед ним — при неизменном сохранении своего суверенитета — стихи Анны Ахматовой:

А каждый читатель, как тайна,

Как в землю закопанный клад.

Пусть самый последний, случайный,

Всю жизнь промолчавший подряд.

В этой таинственной, бессловесной, но всегда ощущаемой стихии главная надежда нашего бессмертия:

И сколько там сумрака ночи,

И тени, и сколько прохлад,

Там те незнакомые очи

До света со мной говорят…

За что-то меня упрекают

И в чем-то согласны со мной…

Там исповедь льется немая,

Беседы блаженнейшей зной.

Золотые времена, одно воспоминание о которых вызывает столько чувств — и гордости, и горечи, и разочарования, и надежды… И все же нельзя терять веру в бессмертие живой читательской души, как бы она ни была сегодня затуркана житейскими тяготами и оголтелым господством циничной и бездуховной культуры. Такое безверие — гибель для творца. Ахматова в самые тяжелые времена не теряла веры:

Наш век на земле быстротечен,

И тесен назначенный круг,

А он неизменен и вечен —

Поэта неведомый друг.

Не терял этой веры и Александр Твардовский, хотя знал цену читателю-современнику, — вспомним хотя бы суровые строки о том, что читатель бывает

И крайним слабостям потатчик,

И на расправу больно скор.

Но тот же Твардовский, думая о читательской любви к поэту, являющейся неким черновиком любви народной (хотя этот черновик не всегда переписывается временем набело), в итоге все-таки пишет с исповедальной страстью:

И ради той любви бесценной,

Забыв о горечи годов,

Готов трудиться ты и денно

И нощно —

Душу сжечь готов.

Свою, конечно же. Не читательскую.

Все эти строки написаны в суровые времена, когда если не молчали музы, то читатели уж точно молчали, потому что все еще не научились писать письма своим поэтам или потому, что у них еще не было сил и времени для размышлений и писем.

Отзывчивый и разговорчивый читательский пласт окончательно сложился в нашей стране лишь в первое десятилетие спокойной, уверенной, в основном материально обеспеченной жизни — где-то с 1955-го по 1965 год. Именно тогда люди стали собирать библиотеки, покупать хорошие и недорогие книги, выписывать множество журналов и газет, у них появилось время и силы для чтения, размышления и для разговора с Валентином Распутиным, с Василием Беловым, с Федором Абрамовым, с Юрием Бондаревым. Но буду справедливым — и с Евтушенко, Вознесенским, Окуджавой, Слуцким, Юрием Трифоновым. Читателей хватало на всех.

Иногда в те годы мне становилось даже страшно за то, что мои читатели так доверяют мне, просят советов, как жить и что делать. Ну разве это наше дело слушать исповеди, отпускать грехи, отвечать на мировые вопросы, становиться, не желая того, в позу учителей жизни? Но тем не менее я всегда чувствовал, что читатели хотят видеть меня в обличий то ли священника, то ли учителя, то ли борца за права человека, что мне они доверяют больше, нежели самим себе.

Помню, однажды, вернувшись из северного иркутского села Ербогачён, где был на охоте, я написал стихи, а потом и очерки о жизни таежных людей, об их нравах и судьбах, и вдруг получил письмо от Наташи Л. — инженера-программиста из Иркутска. Она просила у меня разрешения и помощи для того, чтобы проехаться по "моим местам", встретиться с героями моих стихотворений, словом, как бы пожить частью моей поэтической жизни. Я, конечно, не дал благословения на этот сумасбродный шаг. Но у нас началась интереснейшая переписка, которая стала нужнее мне, нежели ей, потому что у Наташи обнаружился удивительный поэтический вкус — ну, как у обычных людей, не занимающихся музыкой, бывает абсолютный музыкальный слух, более совершенный, нежели у иных композиторов. Размышляя о моих стихах, она открывала в них достоинства, о которых я не подозревал, и недостатки, которых я не видел. Иные второстепенные для меня самого стихи после ее писем вдруг обретали иное значение, иную глубину. Ее суждения были столь же тактичны, сколь справедливы, и не раз я прислушивался к ним, поправлял и улучшал строки и строфы, казавшиеся мне ранее совершенными.

Из писем Наташи Л. 22.11.81 г.

"Первое стихотворение, которое привлекло мое внимание в Вашей новой книге, было:

Одиночество — экое благо!

Никого, только ты и судьба.

Только темная ночь да бумага,

да фонарь на вершине столба.

Только тени, любимые тени

словно ими наполнена мгла…

Я спешу на свидание с теми,

кто, закончив земные дела,

обживает летейские рощи (какая строка!),

где снежинки бесшумно парят

и откуда их светлые очи

в мою душу бесстрастно глядят.

Оно как-то очень точно описывает мое состояние.

Вы знаете, в ту ночь, как я улетела в командировку, я пыталась переделать стихотворенье так, как мне нужно было. Куда там! Слова вывертываются, и выскальзывают, и не хотят ложиться в это воистину прокрустово ложе (уж это-то Вам известно, наверное, гораздо лучше, чем мне)…"

"Ваши стихи постоянно окружают меня (если можно так сказать), одни приближаются, другие отдаляются — словно водят хоровод. Вот в Минусинске меня сопровождало одно Ваше стихотворение. В нем каждое слово и каждая строка удивительны.

Дай руку, дай милую руку,

Пойми, что нельзя одному

Кружиться по вечному кругу,

Впадая из света во тьму.

Я руку твою поцелую,

Забуду в ладонях твоих,

Что мчимся мы напропалую

В кольце катастроф мировых.

Нет, вы представляете — "забуду в ладонях твоих!"я слов не нахожу! Если бы не слово "напропалую", которое огрубляет это очень нежное стихотворение, я могла бы считать его одним из лучших".

"Покая была в командировке, у меня как-то болела душа за Вас. Особенно во вторник и среду… У Вас там ничего не случилось? "

"10.03.83 г. Многие Ваши стихи помогают мне жить. (А я отвечал ей, что мне помогают жить ее письма. — Ст. К.) И чего я совершенно не выношу, так это пародий на Вас. Я даже как-то хотела написать А. Иванову, да и некогда, и стоит ли? С него ведь как с гуся вода!"

Александр Иванов, подписавший в октябре 93-го письмо с требованием репрессий против русских писателей-патриотов, недавно помер. Его начинают забывать, а может быть, и забыли уже навсегда. Его пародии, бывшие примитивным и грубым орудием телевизионной политической борьбы в годы перестройки, канули в небытие, как будто их и не было, как и популярной среди обывательской демократуры передачи "Вокруг смеха"…

В моей же памяти осталась лишь одна эпиграмма Анатолия Передреева на Александра Иванова, может быть, самая кратчайшая в мире: "Глист — пародист"… В нее как бы "вмонтировано" слово "паразит" (глисты ведь паразиты), вскрывающее всю несамостоятельную паразитическую сущность пародистов всех времен и народов…

Из письма Наташи Л. 20.07.86 г.

"Прочла грязную статью в "Юности" № 3 и сразу подумала о Вас. Мне хочется как-то утешить Вас и защитить. Я написала в "Юность" письмо, в котором удивлялась, как писания А. Мальгина увидели свет, т. к. там все неправда — передергивания, фальшь и хамство".

Этим письмом Наташа помогла мне в очень трудную минуту: спор между мной и "Юностью" разгорелся после того, как я опубликовал в "Нашем современнике" статью "Что тебе поют", где убедительно доказал, что фанатичные поклонники Высоцкого, устраивая сборища возле его могилы, затоптали находившуюся рядом могилу майора Петрова. У меня были фотографии затоптанной могилы и во время ее существования, и фотография этого места после ее исчезновения. Тем не менее "Юность" обвинила меня в клевете, в зависти к Высоцкому и даже в том, что чуть ли не я сам устроил инсценировку с могилой майора Петрова.

История эта имела весьма драматическое продолжение. Мой сокурсник по филфаку и соперник по литературной жизни критик Станислав Рассадин глумливо повторил в той же "Юности", что я выдумал могилу майора Петрова. Шел 1992 год, когда мы, патриоты, уже были отрезаны от самых многотиражных газет, от телевидения и надо было искать эффективные и необычные формы сопротивления. Я написал в газету "Московский литератор" письмо, в котором потребовал от Рассадина извинений, в противном случае пообещал смыть оскорбление пощечиной. Он не извинился…

Через полгода я встретил клеветника у писательской поликлиники. Он шел мне навстречу. С упавшим сердцем я понял, что нужно исполнять обещанное, что другого случая не представится, и, когда мы поравнялись, моя ладонь звучно легла на его ланиту. Он отпрыгнул, как толстый кот, заверещал, зашипел на всю улицу нечто нечленораздельное, но было уже поздно. Возмездие совершилось. Я, чтобы поделиться опытом, как надо наказывать клеветников (а в то время оскорбления сыпались на нас с разных сторон), опубликовал информацию о приговоре, приведенном в исполнение, в газете "День" и вскоре получил из Ясной Поляны от читателя Сергея Романова письмо: "Я не поклонник Вашего поэтического таланта, но я в восторге от Вашей гусарской пощечины. Желаю Вам здоровья и мужества".

Так и Наташа Л. утешала меня, как могла:

"Не принимайте этого близко к сердцу, мало ли что где-то и кто-то о нас наговорит? Так ведь сплошное вранье… Собака лает — ветер носит. Да! Как-то видела Вас по телевиденью на вечере, посвященном Н. Рубцову, слушала Ваше выступление и радовалась, когда Вам преподнесли цветы — единственному, между прочим".

Из письма от 25.04.87 г.

"…достала пластинку, чтобы услышать Ваш голос и Ваши стихи:

Родина встречает гололедом,

Нежной стужей, золотым народом…

("Золотым"? Вы уверены? М-да!)

Грубая правда и нежные сны

Лишь бы в пристрастные руки.

И вновь подумала о том, как страшно выпускать книгу в мир и стоять распятому перед толпой".

Как раз в это время я напечатал статью "Пища? Лекарство? Отрава?" — о массовой культуре, о ее грязном тоталитарном шествии по миру и по России. Словом, вызвал огонь на себя, поскольку речь в статье шла о кумирах — о Высоцком, об Окуджаве, о Евтушенко, о Пугачевой. Натиск собратьев по перу, обслуживавших этот клан, и поток читательских писем, яростно защищавших своих кумиров, был таков, что поначалу я растерялся. Меня не могло утешить то, что значительная часть читателей встала на мою сторону. Я видел, что если общество так глубоко расколото, то ничего хорошего этот раскол не сулит ни писателям, ни государству, ни народу. Это был грозный и зловещий симптом.

— Да бросьте упрекать меня в невежестве, в зависти к Высоцкому, в тщеславии, — хотелось мне прокричать в лицо многоликой, вернее, безликой силе, ополчившейся на меня. — Я сам увлекался блатными песнями этого талантливого юноши, я сам вырос в послевоенное время на волнующих русское сердце словах и сценах из нашего вечно бессмертного шлягера "Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая", я сам аж до тридцати с лишним лет не раз утешал душу блатными песнями знаменитого барда: "Их было восемь", "Только не порвите серебряные струны", "Протопи ты мне баньку по-белому"… Но нельзя же быть вечным недорослем, но ведь нельзя же так легкомысленно кощунствовать, как это делали в прессе тех лет апологеты Высоцкого:

"Диапазон его голоса, который кое-кто считает ограниченным, превышает две с половиной октавы — больше, чем у Шаляпина. Это немыслимо большой диапазон и при этом какая ровность и органичность звучания" (композитор В. Дашкевич, "Советская культура", 28.02.1987 г.).

"Высоцкий создавал такую магнитофонную культуру, структуру которой можно лишь сравнить со структурами, создаваемыми в свое время Пушкиным и Ломоносовым" (поэт А. Еременко, "Юность", № 4, 1987 г.).

"Мы отмечаем юбилей двух великих бунтарей человечества: Высоцкого 50-летие и Байрона 250-летие" ("Московский комсомолец", 20.01.1987 г.)

К этому можно лишь добавить афоризм Станислава Говорухина, опубликованный в те же дни:

"Кто не понимает и не любит его — либо дебил, либо черносотенец".

Ну не будем смешными, надо и честь знать… Должна же быть хоть какая-то иерархия ценностей!

Вот в чем был смысл моего бунта, столь возмутившего всяческого рода карякиных, рассадиных, мальгиных и прочих кукловодов и дрессировщиков наивной и доверчивой русской публики. Впрочем, в те времена я не знал всего о Высоцком, что узнал много позже. Я всем своим жизненным и эстетическим опытом понимал, что эмоциональное воздействие его песен на нормальных среднестатистических слушателей неестественно по своей силе, что в это исполнение введена некая неведомая потребителю компонента, действующая на подкорку. Лишь позднее я узнал, из воспоминаний врача Леонида Сульповара, лечившего Высоцкого, о сути этой таинственной компоненты. Если говорить открыто, то суть ее — наркотическое состояние творца, его психики, его нервной системы и во время творчества, и особенно во время исполнения.

"От меня Володя долго это скрывал, — вспоминает Леонид Сульповар. — Я только в 1979 году догадался, сам понял, что дело тут не в алкоголе, а совсем в другом… И для меня это было очень грустным открытием — с наркотиками бороться куда трудней".

С Владимиром Высоцким я встретился лишь однажды в необычных обстоятельствах. Хоронили Твардовского. Гроб с телом поэта стоял на сцене Большого зала Центрального Дома литераторов.

Помню, как к гробу подошел Солженицын, цепко вгляделся в лицо покойника, перекрестил его, склонился, поцеловал… К гробу выстроилась медленная очередь желающих попрощаться с поэтом. Стоял в этой очереди и я… Вдруг что-то заставило меня оглянуться. Оглянулся и встретился взглядом — глаза в глаза — с молодым человеком, стоявшим за мной. Он был невысокого роста, с плотной скобкой волос, с острым внимательным взглядом, в желтой кожаной куртке. Секунду-другую мы почему-то внимательно глядели друг на друга. Позже я понял, что это был Владимир Высоцкий.

Лет через десять после его смерти я прочитал размышления Галины Вишневской о Высоцком и его поклонниках. Пусть их прочитают те люди, которых в свое время возмущали мои суждения о Высоцком, может быть, мнение знаменитой диссидентки будет для них более весомо, нежели мое…

"Естественным оказалось появление в 60-х годах Владимира Высоцкого с его песнями и блатным истерическим надрывом. Талантливый человек, сам алкоголик, он сразу стал идолом народа, потонувшего в дремучем пьянстве, одичавшего в бездуховности. И теперь, когда собирается компания друзей, будь то молодежь или убеленные сединами интеллигенты, они… потомки Пушкина, Достоевского, Толстого, не спорят о смысле жизни, а, выставив на стол бутылки водки, включают магнитофон с песнями Высоцкого:

Затопи ты мне баньку по-белому-у-у-у…

И, проливая пьяные слезы, они воют вместе с ним".

Ей-богу, я, при всей своей жесткости, относился к творчеству Высоцкого и к его поклонникам куда более душевнее и человечней.

Но мне и этого не прощали. Однажды во время какого-то публичного выступления получил такую записку: "Андрей Мальгин в своей статье в "Юности" утверждает, что ко времени Вашей второй публикации о могиле Высоцкого Вы знали о том, что все написанное там — клевета. Если это так, то Ваше место на скамье подсудимых".

Андрея Мальгина перед тем, как он появился в Москве, исключили из Варшавского университета, как говорили в литературной среде, за гомосексуализм и фарцовку. Но откуда было наивному автору записки знать, что он верит на слово мелкому и грязному дельцу, выдававшему себя за критика и напялившему на себя маску борца за демократию?

…Письма, осуждающие меня, были разными. Одни читатели были уверены, что партия одернет зарвавшегося литератора. Такие письма писались под копирку в ЦК КПСС, в "Правду", в "Литгазету", в Союз писателей:

"В статьях Куняева допущена целая цепочка ошибок, которые из литературно-полемических и морально-этических перерастают в политические".

"Служит ли это выполнению решений июньского (1983 г.) Пленума ЦК КПСС? "

"Автор забыл или не знает, что метод "приклеивания ярлыков " давно осужден нашей партией, нашим народом".

"У нас в стране с такой высокой культурой и общественно-политической сознательностью масс С. Куняев обнаружил массовый культ и фанатизм".

"Активность масс — это великое завоевание Октября, социализма, марксистско-ленинской политики нашей партии и принижать, а тем более называть фанатизмом и невежеством нельзя позволять никому. Убедительно прошу рассмотреть мое письмо и принять соответственные меры по поставленным вопросам.

Логвинов Валентин Иванович, 56 лет,

начальник лаборатории НИИ,

кандидат технических наук,

старший научный сотрудник,

мастер спорта по альпинизму,

пропагандист".

Я не знаю, жив ли сейчас мой ровесник, сделал ли он карьеру при новой власти, расстался ли со своими марксистско-ленинскими убеждениями, но думаю, что он был одним из того племени кандидатов и завлабов, которое породило Шахрая, Гайдара, Бурбулиса, Старовойтову, ставших вершителями судеб великой страны и великого народа после августовского фарса. Таким людям я даже не отвечал. Отвечал наивным юношам и девушкам, невольным "хунвейбинам" приближающейся перестройки.

Из письма Володе Н. 1986 г.

"Уважаемый Володя! В своей статье "Что тебе поют " я писал не только о Высоцком. Ему (вернее, его почитателям) посвящены лишь две страницы из пятнадцати. Но остальное Вас и Ваших единомышленников не интересует. Вот это и есть слепота фанатичной любви. Ради Бога, отдайте своему кумиру всю душу, но смотрите, как бы это плохо не кончилось для Вас. Вспоминайте почаще библейскую истину: не сотвори себе кумира!

Вы с одобрением и восхищением пишете о том, что люди кончали с собой у могилы Есенина. Я люблю Есенина. Он великий поэт. Но культ, доводящий до самоубийства, отвратителен и безбожен. Насколько надо не ценить себя, вернее, не ценить в себе "образ Божий", чтобы в порыве фанатизма расстаться с жизнью, как с окурком сигареты.

Упрекая меня в том, что я не сохранил могилы майора Петрова, Вы сваливаете все с больной головы на здоровую. С одичавшим стадом поклонников бороться невозможно. Они затоптали могилу — пусть они и восстанавливают. Теперь о резкости моей статьи. Я имею право на резкость, поскольку пишу о делах литературных, а литературе я отдал 30 лет жизни. Вы же права на резкость еще не заработали, так что зря написали мне письмо в таком тоне… "

Вот одна из типичных моих встреч с молодыми людьми тех лет.

Настойчивый телефонный звонок. Это Альбина Максимова. Та, что из Алдана прислала мне письмо, где писала, что "кроме Высоцкого, ни одному поэту не верит". Оказывается, она уже переехала в Москву, работает телефонисткой и предлагает мне встретиться с ней и с ее друзьями. Поспорить. Потому что переписка по почте и телефонные разговоры — это "не то".

— Я и мои друзья хотим с вами встретиться лично. Мы надеемся, что докажем вам свою правоту, переубедим вас, убьем, так сказать, интеллектом!..

Ну, когда девушка вызывает мужчину на дуэль — отказываться неловко. Через несколько дней мы встретились. Я с любопытством вглядывался в лица "младого", но немного знакомого племени. Десятиклассник, студент, телефонистка, рабочий, военнослужащий. Простые русские лица. Одни молчат. Другие бросаются в спор со мной, с художником Алексеем Артемьевым, прозаиком Юрием Доброскокиным, поэтом Олегом Кочетковым.

— Ну, хорошо, вы не согласны со мной, вам не нравится то, что я написал о вашем кумире. Но откуда такая ярость? Всего лишь одно мнение прозвучало за последние годы вразрез общему хору похвал: вы сами мне говорите — Высоцкого до небес возносят статьи Крымовой, Карякина, Лавлинского, стихи Вознесенского, Ахмадулиной, Окуджавы. Неужто вам этого недостаточно? Да что там говорить! Мне один любитель прислал на семи страницах список рецензий, работ, интервью всяческих газет и журналов — центральных, областных, комсомольских о Высоцком, — так читайте их и радуйтесь. Одних этих материалов сто семьдесят пять! Вот поглядите, библиография со мной!

Деловой серьезный десятиклассник взял сколотый скрепкой список и небрежно пролистал его:

— Ну, в этой статье всего лишь несколько слов, в этой говорится о нем только как об актере, в этой о гастролях Театра на Таганке… Мы все это знаем, читали…

— Альбина, вот вы написали мне, что, кроме как Высоцкому, ни одному другому поэту не верите. Неужели и Николаю Рубцову не верите — это один из самых искреннейших современных русских поэтов?

Молчание. Недоуменные выражения лиц. Мои собеседники переглядываются, как бы спрашивая друг друга — а кто такой этот Николай Рубцов?

— Неужели никто из вас не слыхал о Рубцове? Нет, оказывается, никто из них не слыхал о нем.

— Ну, хорошо, а кто из вас читал Василия Белова? Переглянулись. Пожали плечами. С досадой посмотрели на меня. Но ни один из них не вспомнил ни одной книги Василия Белова.

— А что написал Виктор Астафьев? — я начинал уже задавать вопросы с плохо скрываемым раздражением. — Виктор Астафьев, крупнейший писатель военного поколения, лауреат Государственной премии, чьи книги переведены на десятки языков мира!

Нет. Они ничего не слыхали об Астафьеве.

— А Валентина Распутина знаете? Молчание.

— Юрия Кузнецова? Молчание.

— Федора Абрамова? Молчание.

— Владимира Соколова?

На этот раз молчание было нарушено самым темпераментным из спорщиков, рабочим парнем:

— Это тот самый Соколов, что стихи памяти Высоцкого написал?

Пришла пора недоумевать мне. Споря и перебивая друг друга, мы с трудом выяснили, что мой оппонент имел в виду не Владимира Соколова, а Владимира Солоухина, у которого вроде бы действительно есть стихи памяти Высоцкого.

— Ну а того же Солоухина — "Владимирские проселки", "Капля росы", "Черные доски", "Письма из Русского музея" — кто-нибудь читал?

Молчание…

— Почему же вы ничего не читаете?

— А нам не надо. Нам Высоцкий сказал все — всю правду, обо всех и для всех! — заявил один из них — десятиклассник, неулыбающийся юноша с холодным взглядом, с полным убеждением своей правоты, и в глазах остальных я читал полное согласие с его словами: да, сказал все, обо всех и для всех, и потому любое сомнение в этой истине — святотатство, кощунство, подлежащее осуждению…

После статьи "Что тебе поют" мне вдруг позвонили из отдела культуры ЦК КПСС.

— Заведующий отделом Василий Филимонович Шауро прочитал Вашу статью и просит Вас придти к нему на беседу.

В громадном кабинете Шауро, куда редко когда попадали писатели (да еще по такому мелкому поводу, как публикация какой-то статьи!), я пил чай с конфетами и сушками и целый час выслушивал осторожные советы и поучения могущественного чиновника. Кстати, он был даже симпатичен в своих намеках на то, что он сам тоже недолюбливает эту массовую культуру, что ему куда больше по душе народная музыка.

— Я ведь, Станислав Юрьевич, когда баллотируюсь в Верховный Совет от Белоруссии, всегда еду на встречу со своими земляками и всегда в сельских клубах слушаю ансамбли народных инструментов и знакомлюсь с самодеятельностью… А наши столичные звезды — народ сложный. Вот недавно встречался с певцом Львом Лещенко. Неприятности у него были. Из-за границы возвращался — на таможне задержали, что-то незаконное хотел провезти. Ну, словом, запутали парня. Пришлось спасать…

Больше всего меня уязвляли письма, в которых разгневанные, но искренние молодые люди подозревали меня в том, что, затеяв эту свару, я рассчитываю сделать свое имя более известным, популярным, что мной движут зависть и ревность к более удачливым или более талантливым поэтам и бардам. Но мной двигало нечто другое. А что именно, наверное, будет понятно из моего письма Юрию Бондареву, написанному мной в отчаянье после публикации моей первой статьи в "Литературке", в которой я позволил себе не согласиться с общественным мнением.

"Дорогой Юрий Васильевич!

Я слышал, что Вы заинтересовались дискуссией в "ЛГ" и вроде бы собираетесь сказать свое слово. Было бы замечательно! Судя по Вашим выступлениям на съезде писателей, в "Комсомолке" и т. д., мне кажется, что Вы в какой-то степени поймете мой пафос и мою боль. Но моего имени не хватает, чтобы убедить людей.

С Вашим же авторитетом (нужно властное слово Шолохова, Леонова, Ваше), я думаю, можно хоть как-то отрезвить души, пораженные массовым психозом, что явствует из читательской почты (только на одну мою статью пришло около тысячи откликов). Я думал, что борюсь с дурным вкусом, а вышло, что замахнулся почти на религиозное чувство. Далеко мы зашли…

Впрочем, в почте есть и толковые, умные, трезвые письма. Посылаю Вам на всякий случай копии нескольких. Может быть, они натолкнут Вас на какую-нибудь мысль первоначальную и рука потянется к перу…

Юрий Васильевич! Леса и воды защищаем, а умы человеческие оставляем на произвол судьбы! И всяк, кому не лень, "соблазняет малых сих".

Впрочем, леса и воды тоже спасти не можем. Читал я решение о продовольственной программе, дошел до строчки о повороте северных рек, вспомнил Вашу речь на съезде, покойного негодяя академика Федорова и закручинился.

Повернем реки и поставим золотую статую, хорошо, если Высоцкого,а то Аллы Пугачевой,вот все, что останется от эпохи зрелого социализма.

А разговор загорелся, трибуна есть, грешно упускать время — садитесь к столу письменному, Юрий Васильевич!

Ваш Ст. Куняев 25.7.1981"

Бондарев на мое донкихотское письмо не ответил и, может быть, по-своему был прав. Олимпийское спокойствие дороже. Помню, что в те дни я отозвался на его молчание таким стихотворением:

"Олимпиец, воспрянь ото сна!

Неужели не слышишь — война!

Неужели не видишь — враги!.."

Олимпиец вздохнул: "Дураки!

Враждовать у подножья Олимпа?!

До меня не достанут враги,

моего не дотронутся нимба!

Всем известно, что я олимпиец,

всех времен и народов любимец!

Здесь цветет сладкодышащий лавр…

Чистый воздух… Хорошая пища…

Ну а кто из вас прав, кто не прав —

не хочу разбирать — скукотища!"

…Он заснул и дышал до утра

сверхъестественной горней прохладой.

Разбудил его стук топора.

Глянул — дом за колючей оградой.

Резервация…

Впрочем, его

так же вкусно до смерти кормили,

ну а если когда торжество,

то экскурсию к клетке водили,

где написано было, что здесь

доживает свой век олимпиец,

всех времен и народов любимец,

тот, которому слава и честь.

Что было делать? Разве что утешаться весточками от Наташи Л. из Иркутска:

"Получив множество агрессивных писем — я уверена!Вы не впадаете ни в какие крайности, не заигрываете с читателем и не встаете этаким обиженным, непонятым пророком над толпой, а проходите по самому лезвию… Где-то в начале этого года я перечитала "Мастера и Маргариту " и в отличие от юношеского прочтения была просто потрясена этой вещью — и вдруг почти сразу же случайно попала на фильм "Фуэте", где на Гафте с ужасом узрела белый плащ с кровавым подбоем Понтия Пилата, и все это действо показалось мне настолько чудовищным и отвратительным, что я даже заболела".

Но в ее письмах проскальзывала порой и жесткая ирония:

"А что оке Вы ничего не написали о Вашей любви к читательским письмам? Помните? (Цитирую!) "Я люблю получать читательские письма. Держишь в руках конверт и гадаешь — что там?" Те благие времена, я думаю, для Вас уже давно канули в Лету, и, может быть, именно потому, что на отсутствие читательского внимания сейчас жаловаться не приходится.

И держите письма, и гадаете, и, наверное, думаете: а не выбросить ли к чертовой матери, не вскрывая? Каждое письмо, как затаившаяся бомба, которая может в клочки разнести с таким трудом обретаемое душевное спокойствие и равновесие".

В одной из своих статей я вспомнил стихи Бориса Пастернака, сцену его встречи с кумиром юности композитором Скрябиным, и вдруг получил от Наташи гораздо более точное и глубокое толкование этой сцены:

"Строки Б. Пастернака "О, куда мне бежать от шагов моего божества!" давно уже сопровождают меня, но я трактую их не так прямолинейно, как Вы: "Поэт бежит не к нему, а от него". Яне вижу убегающего поэта, а, скорее всего, застывшего человека, не верящего самому себе, что он слышит, наконец, шаги того, о ком все его помыслы. И мечутся, бегут, обгоняют и убегают — мысли, которые в эти моменты противоречивы и мучительны: боязнь того, что божеству не до тебя (а этого вынести невозможно — нельзя оставаться, но и уйти нет сил!), и того, что ты не сможешь, как надо, ответить, если к тебе обратятся (и опять не спать всю ночь, стыдиться и казниться из-за своего убожества), и беспокойство за обожаемого человека: как он? что он? и еще, и еще, и еще… " Вот блестящий анализ кусочка литературной и душевной жизни, сделавший бы честь любому литературному критику. Вот с какими читателями душа в душу мы прожили нашу жизнь.

Из писем Наташи Л.:

"Я думаю о том, что в сущности таким, как Вы, совершенно ни к чему читательский лепет одобрения или порицания.

В наших с Вами отношениях я иногда сама себе напоминаю того мужика (помните, о нем писал А. Твардовский), который сидит рядом с другим, колющим дрова. Этот колет, а тот сидит рядом и хекает в такт. И тоже вроде бы приобщается к Делу. А вся работа достается колющему.

И я думаю — что Вам мои "хекающие" письма… У меня вдруг разом кончились все слова. А уже утро. Солнце и небо синее, какое бывает только весною.

Как бы мне этой синью зашить

Износившейся жизни прорехи.

Помогай Вам Бог

Нет, она была неправа. Ее письма помогали мне и выживать и жить. Мы не супермены и не святые. За пределами всего, что написано нами, выйдя из волшебного гоголевского мелового круга, мы становимся такими же ранимыми и беззащитными, как и наши читатели…

И такая переписка, длившаяся годами (не переписка, а целые эпистолярные романы!), как с Наташей Лебедь, была у меня с Маргаритой Жаворонковой — библиотекарем из Рязанской области, с медицинской сестрой Евгенией Кошелевой из Алтайского края, с учителем из Брянской области Дмитрием Гавриленко, с лаборантом Виктором Тимченко из Томска и со многими, многими другими. Я не знаю, живы ли они сейчас, но если кто-то из них прочитает эти строки, то пусть знает, что я был счастлив, получая их письма, что они были моими верными друзьями минувших лет, что я всегда буду помнить о них, как о людях ума, совести, доброты, природного вкуса и скромного русского величия. Придирчивый критик может заподозрить, что эти читатели были моими идейными единомышленниками. Да, были и такие, но большинство просто любили поэзию.

Ну а где еще, в какой стране, в какой литературе поэт может получить от читателя такое письмо?

"Спасибо за душевные стихи, помещенные в "ЛГ". Из всей рубрики от 11 июня только Ваши и вырезал. Мне 66 лет. Всю жизнь собираю стихи, но те, какие мне нравятся, я вклеиваю в спецтетрадочку. Внучка говорит: "Дедушка, ты умрешь — я возьму твою тетрадочку? " Стихи, как цветы, только они никогда не вянут и всегда они милы и дороги, но только такие… Ну, вроде тех, что писали Пушкин, Лермонтов, Блок, Есенин. Я парализован недавно, но немножечко хожу, не теряя интереса к жизни. Пришлите мне что-нибудь свое — другу-читателю…

Борис Королев,

бывший историк, ветеран войны.

Тульская обл., Первомайский район,

деревня Телятинка.

12.06.75 г."

На адресной стороне открытки надпись: "Москва, Цветной бульвар, 30. Передайте поэту Станиславу Куняеву. Очень прошу об этом. Печатаю левой рукой, оттого и ошибки…"

Из редакции "Литературной газеты" письмо мне переслали, тогда, при советской власти, этот порядок соблюдался неукоснительно.

Из письма геолога Степаниды Сергеевны Медовичевой.

16.01.86 г.

"К сожалению для себя, я открыла поэта Николая Рубцова всего лишь несколько лет назад, в основном, после ' телевизионного фильма о нем. После фильма я прочла, наверное, все, что было издано. Его стихи буквально пронзили мою душу и стали как бы частью моего существования… "i

Вот она, суть наших читателей: то, что мы писали, становилось как бы частью их существования. Как естественно и точно Степанида Сергеевна сказала именно те слова, которые я так и не смог найти, раздумывая о читательских душах:

"…Свое первое письмо я написала Вам, как отклик на Вашу статью "Что тебе поют",писала долго и обстоятельно, пока не вышел 12-й номер "Нашего современника" с читательскими письмами — другие сказали многое из того, что хотела сказать я.

На многое Вы мне открыли глаза, а о чем-то я бы сказала даже резче… Писала я и о Высоцком.

После Вашей статьи я впервые из любопытства съездила на Ваганьковское кладбище, так как к Высоцкому-барду (не актеру) я отношусь не просто равнодушно, а он меня раздражает своим криком-хрипом-пеньем.

Бравада какая-то для "узкого круга", который потом распространяет ее, как смелую критику наших недостатков.

Но пишу я Вам для того, чтобы по-христиански помянуть добрым словом Николая Михайловича Рубцова и сказать Вам спасибо за Ваши теплые воспоминания о нем…"

Ну, разве вот такое письмо из ныне другой страны, из Белоруссии, из села Новая Жизнь, от читателя Александра Аксенова не наполнило в те времена (начало 80-х годов, во время газетной травли) мою душу радостью и верой в правоту пути, который я выбрал?

"Зашел я однажды в один провинциальный крохотный книжный магазинчик и среди множества книг, наваленных в беспорядке на полках и под ними, отыскал Вашу — "В сентябре и в апреле". Открыл наугад — и:

Облака плывут в Афганистан,

Туполанг течет к Афганистану…

Я еще от жизни не устал

и до самой смерти не устану…

Кажется, простые слова, но очень душевно сказано. Купил я Ваш сборничек и выучил наизусть. До этого я любил стихи только Сергея Есенина, вторым моим любимым поэтом стали Вы".

Где сейчас этот неведомый мне Аксенов? Молод ли он, стар? Жив ли? Если жив — низкий поклон ему за сердечное слово, поддержавшее меня много лет тому назад.

А вот еще глоток живой воды — письмо четвертьвековой давности, полученное от неизвестного мне москвича Алексея Дубинина.

"Не верьте никаким критикам с волчьими зубами. Когда Вам будет трудно или случится беда какая, вспомните, пожалуйста, обо мне, о том, что я Вам преданный читатель и люблю ту жизнь, которую Вы вдохнули в свои стихотворения.

Гуляет ветер в камыше,

пылит разбитая дорога,

шумит река, и на душе

так хорошо и одиноко.

Кто это сказал, Вы или я, потому что сказанное Вами сливается с моим личным? Я благодарю судьбу, что она свела меня с Вами. Если Вы писали, что я некоторым образом поддерживаю Вас, понимая Ваши стихи, то они еще большая поддержка для меня. Я тоже, стало быть, имею право смотреть на мир "сквозь слезы на глазах и сквозь туман души " (строчка из моего стихотворения. — Ст. К.), и Ваша поэзия оправдание для меня того, что и у меня, как у Вас, есть "мой невеликий мир, моя сентиментальность".

Иные письма-отклики на мои стихи были настолько исповедально-драматичны, что читать их и отвечать на них было по-настоящему тяжело.

"Многое запомнилось наизусть. Но особо: "Привыкай к одиночеству, друг". Я уже много лет живу в горьком одиночестве и рыдала над Вашим стихотворением.

Вы как бы предупреждаете: каждый может оказаться в положении таком, когда придется ему слушать только бессвязное бормотание дождей и ветров. А вместе с тем, кто твердо и уверенно держится на ногах, тот вечно торопится, вечно куда-то бежит, вечно ему, по его словам, "некогда". "Некогда "уже подменяет теперь постепенно все человеческие чувства.

Мария Романова, Москва".

А время катилось все быстрее, письма становились все отчаяннее, люди все растеряннее и беспомощнее, судьбы разламывались на глазах, а вместе с ними хрустели в жерновах эпохи надежды и читателей и поэтов, шторм времени разносил нас в разные стороны, и мы с отчаяньем глядели вслед друг другу, понимая, что расстаемся навсегда. Но прежде чем расстаться с читателем, я бы хотел вспомнить еще один "эпистолярный роман", выпавший на мою долю.

В 1981 году я получил письмо из далекого Владивостока от поэта Яна Вассермана. Несмотря на громадные просторы страны, наша жизнь в советские времена была такова, что все мы, писатели, плохо или хорошо, но знали друг друга лично или понаслышке. Где-то встречались, либо читали стихи друг друга в наших тогда общих журналах, либо имели общих друзей-товарищей, либо знакомились на обычных для тех времен совещаниях молодых, на всяческих семинарах и юбилеях. Да я сам, как помнится, раза два или три всю страну проехал с литературными выступлениями, организованными Всесоюзным бюро пропаганды художественной литературы и за его счет, и деньги кое-какие на семейную жизнь заработал.

Поэтому все мы знали, где кто живет, кто как пишет, а также и то, кто из нас русский, кто бурят, а кто еврей. Поэтому, получив письмо от Вассермана, я, ни разу не встречавшийся с ним, вспомнил, что где-то на восточной окраине государства живет такой еврей сибирской породы, лихой парень, человек такого склада, которых Борис Слуцкий с уважительной иронией называл "иерусалимскими казаками". Я также знал, что в Иркутске всегда найду приют и понимание не только у Шугаева и Распутина, но и у Марка Сергеева или Сергея Иоффе, а в Красноярске у Зория Яхнина, бесталанного, но отчаянного любителя выпить и поговорить о поэзии, во Львове у Гриши Глазова, в Сталинграде у Изи Окунева. Да практически в каждом городе России, и не только России, я знал хоть одного веселого и общительного писателя-еврея. И вдруг вот такое письмо…

Впрочем, не вдруг… А после того, как я опубликовал в 1980 году стихотворение "Родная земля" — мои размышления о еврейской эмиграции.

РОДНАЯ ЗЕМЛЯ
Загрузка...