Подсвиров Иван Григорьевич Погоня за дождем

Иван Григорьевич Подсвиров

ПОГОНЯ ЗА ДОЖДЕМ

Повесть-дневник

I

ЛЕСНАЯ ДАЧА

15 мая 197... года

На пасеке я с неделю, а мои холсты по-прежнему нетронуты, мой завернутый в мешковину мольберт валяется в углу будки рядом с хламом, с ящиком для вощины, с голубыми рамоносами и плоской крышей улья-лежака, на которой я устраиваю себе постель. Что делать, к этюдам меня не тянет. Сейчас все равно ничего не выйдет, лучше уж не портить краски.

...А природа здесь великолепная - сущий земной рай!

Наши ульи рассыпались на лесной просеке. Наполненная светом и прямая как стрела, она одним концом убегает в степь, другим - упирается в яблоневый сад. Допоздна свистят, заливаются в кустах соловьи и смолкают ненадолго, как бы набираются голоса и вдохновения, чтобы опять, на ранней зорьке начать слитную, взволнованную песню; изредка из глубины молодого леса доносится таинственный голос кукушки.

Ехал я сюда на автобусе; в степи белели станицы и хутора, нескончаемо тянулись вдоль дороги абрикосовые посадки, в мареве выступали зеленые оазисы ухоженных полей, и кое-где над ними в свете вечернего солнца стояли радуги: были сухие, знойные дни, землю поливали. Привычный глазу пейзаж степного Ставрополья... Я ехал, смотрел в запыленные окна, и мне было грустно. Грустно оттого, что накануне, за несколько дней до отъезда из Орла, у меня вышла перепалка с женою, вспыхнувшая, как обычно, из-за хронического отсутствия денег. Кто не знает подобных сцен, и сдержанно-колких, холодно-учтивых, и бурных, со взаимными оскорблениями, даже со слезами, - кто не притерпелся к ним! Но эта последняя тронула меня до глубины души. Жена сурово и, впрочем, не без оснований упрекала меня в непрактичности, в неумении жить, то есть прилично зарабатывать, как это делают художники, по способностям ничуть не выше меня, напротив - гораздо ниже, и, следовательно, на ее взгляд, не имеющие права требовать больше того, что им отпущено талантами. Однако они требуют и берут, а я... я даже не стремлюсь пользоваться своим, и она вынуждена перебиваться с копейки на копейку, отказывать себе в ажурных чулках, в туфлях на платформе - словом, в таких мелочах, о которых недостойно, стыдно говорить вслух в интеллигентном обществе. Женская логика всегда поразительна, но весь ужас моего положения состоял в том, что, активно защищаясь, я чувствовал собственную уязвимость, чувствовал вину перед нею. Да, пожалуй, она права. Что я за муж, глава семьи, который не умеет удовлетворить ничтожных прихотей жены.

И притом она довольно-таки видная: я не раз ловил взгляды мужчин, обращенные на нее... Она может нравиться и наделена обостренным чувством достоинства; значит, дело тут не в одних туфлях на платформе: жене художника, преподавателю факультета иностранных языков неудобно появляться в чем попало перед студентами.

- Не находишь ли, дорогой, что в наше время не иметь денег - слишком большая роскошь, - говорила мне Надя с язвительной, нервической улыбкой. Ты не вправе на меня обижаться: я долго терпела. Больше у меня нет сил, мое терпение лопнуло, - голос ее осекся, в подведенных синей тушью глазах показались слезы. Она овладела собою и, не глядя на меня, продолжала: Пойми: я устала, измучилась., не сплю ночами. А ты живешь как во сне, в каком-то придуманном мире. Ничем не жертвуешь, не берешь заказов. Очнись! Так нельзя.

Ведь должно это когда-нибудь кончиться!

- Прикажешь оформлять детские сады? Хочешь, чтобы я халтурил, рисовал зайчиков и попугаев на стенах?

- Нет, я хочу, чтобы ты был художником и зарабатывал деньги, - с расстановкой сказала Надя.

- У тебя лишь одно на уме: деньги, деньги и деньги!

- Неправда! - вспылила Надя, и глаза ее опять повлажнели, налились слезами. - Ты не можешь упрекнуть меня в мещанстве... в меркантильности. Но всему есть предел. Я больше не могу, - поникнув, слабо пожаловалась она, и это сильнее крика подействовало на меня.

Не знаю, как кто, а я теряюсь при виде женских слез.

Я готов признать за собою любую вину, чтобы только их не было. Я принялся уверять Надю, что деньги у нас непременно появятся, и не позднее как в этом году. Я понял ошибку и еду на пасеку помогать ее отцу; при хорошем взятке мы накачаем тонну меда, выручку поделим поровну - уже договорились в письмах. Тогда я спокойно напишу задуманную мною картину, а она - прилично оденется, навсегда простится с заботами о завтрашнем дне.

Я говорил с жаром, с напором; щеки мои горели, голос прерывался и звенел. Надя же, к моему огорчению, холодно выслушала меня и сказала:

- Прожекты! Вы с папой неисправимые идеалисты.

Продолжать спор было неразумно, я умолк... Но теперь, в заповедной лесной тиши, под мерный гуд пчел, иногда встает передо мною вся эта сцена, и я невольно, с внутренней тревогою задаю себе один и тот же вопрос:

"А что, если мы не возьмем меду и Надя окажется права?"

...Смеркалось. Автобус, наполовину опустевший, довез меня до Лесной Дачи - конечного пункта моего путешествия,- Лесная Дача - укромный рабочий поселок в Ипатовском районе, тихий и аккуратный, с белыми типовыми домами, с окрашенными в синий цвет водопроводными колонками на перекрестках. Он возник недавно, как и десятки его собратьев, составивших конкуренцию мелким, дряхлым, в окружении старых акаций казачьим хуторам. После долгих раздумий, не без горького сожаления покидает обжитые дворы и отовсюду тянется к свету, к "городским" удобствам степной народ, в большинстве своем молодой, бойкий и мастеровитый. Но могил нет у этих поселков: хоронят покойников на старых местах, на земле прадедов... В центре стеклянной витриной светился продовольственный магазин, возле него распахивались и закрывались двери почты, ржаво поскрипывая петлями, аза штакетною оградой врассыпную пестрели красные, белые и ярко-алые, с дымчатой чернью, розы; дальше виднелась контора совхоза, с фанерными щитами и доскою показателей у входа. Поселок был окружен лесом, виноградниками и садами. С минуту я стоял у автобусной остановки, прикидывая, куда мне направиться, затем наугад пошел плохо наезженной в пыльной траве дорогой, которая вела в лес.

Сумерки между тем синели, сгущались, последние отблески заката гасли на листьях. Небо в вышине темнело и затягивалось тучами, дорога едва серела среди кустов.

Слева от меня был сад, справа - лес, густой, как-то мгновенно помрачневший. Побеленные стволы яблонь выступали из сумрака и служили мне ориентиром; иногда я сбивался, терял под ногами колею и забредал в траву. Так я шел с час или два, неся рюкзак за плечами и мольберт под мышкой, пока исподволь не вкралось сомнение: туда ли я иду? Может, надо свернуть и углубиться в лес? Не прошел ли я мимо? Я стал озираться вокруг, прислушиваться к лесным шорохам. Тьма. Поднялся ветер, прошелестел, глубоким вздохом прошелся по верхушкам. В лицо повеяло свежестью, сорвалась и упала мне на щеку капля дождя, следом другие капли вразброд застучали по листьям. Смелее заколобродил, загудел ветер и разогнал набежавшую было дождевую тучу. Звезды пробились сквозь мрак и послали на землю мерцающий, безучастно-отдаленный свет.

Идти дальше или повернуть назад? Мне стало не по себе от вершинного гула ветра, треска сучьев и этой неизвестности. Я не раз замечал, что в незнакомых местах ночью, в кромешной тьме, помимо воли подступают ко мне первобытные страхи. Незаметно, будто крадучись, подступают и начинают бередить, волновать воображение. Порыв ветра вдруг обернется вздохом затаившегося лешего, свист ночной птицы - зовом какого-то голоса. Стоишь и не смеешь шевельнуться под действием чего-то необъяснимого, жуткого и вместе с тем отчаянно влекущего к себе. Не сказываются ли в нас инстинкты предков?

Я всегда боюсь заблудиться. Хуже нет блуждать наугад в потемках, протягивать руки и вслепую тыкаться туда и сюда в надежде на счастливый случай, на простое везенье... Мысленно я ругал тестя, не догадавшегося сообщить в письме точного расположения пасеки, и уже подумывал пуститься в обратный путь и заночевать в Лесной Даче, как вдруг пролился и засиял впереди огонек. Я обрадовался ему, точно живому доброму существу, и скоро набрел на пасеку.

Навстречу мне выбежала рыжая собака, напустилась и злобно залаяла, на нее прикрикнули, она отошла с недовольным рычанием и легла под кустом, не спуская с меня пронзительных, настороженно-злых глаз.

- Федорович здесь? - крикнул я обернувшимся ко мне людям - женщине и двум мужчинам. Они сидели за походным столом. Над ними висела электрическая лампочка, спущенная на шнуре с ветки белой акации.

Шнур тянулся от "Жигулей" охристого цвета, которые стояли между двумя будками; третья будка горбилась поодаль, у кустов; возле нее с распахнутой дверцей "Волга".

- Тут он, - сказала женщина. - Подхбдьте к нам.

Чип! - замахнулась она кулаком на все еще рычавшую собаку. - Подхбдьте, она не укусит.

Пасека занимала всю опушку; ульи были расставлены шахматным порядком, летками на восток.

Женщина, одетая, как старуха, - в фуфайку и широкую юбку, в войлочных тапочках, сухопарая и темнолицая, обежала, ощупала меня ухватистым взглядом мелковатых глаз и поинтересовалась вкрадчивым, но и не совсем отпугивающим голосом:

- На что вам понадобился Федорович?

- А где он? - не отвечая на ее вопрос, спросил я.

- Вот я! - после некоторого замешательства с недоумением отозвался плотный, здоровый на вид мужчина в коричневой фуражке и в серых просторных брюках. - А ты, извини, кто будешь? - приподнялся он изза стола, когда я подошел ближе.

Я назвался.

- Эх-хе-хе... ошибся адресом! - Совершенно лысый, с отекшим лицом мужчина захихикал, сожмурился и облизнул толстые губы. - Не на ту пасеку попал.

В трех соснах заблудился.

Женщина, убирая со стола посуду, осведомилась:

- Вы к какому Федоровичу шли?

- К Илье Федоровичу Звонареву. Он тоже пасечник.

- А я Филипп Федорович! - объявил плотный мужчина. Он приблизился и фамильярно толкнул меня в бок. - Будем знакомы. Тут нашего брата видимо-невидимо! Кругом пасеки. Со всех краев понаперлись - не продохнешь. Ей-богу! - По тону его и манере говорить, широко разводя руками и свысока посматривая на собеседника, угадывался глава этой стоянки, авторитет непрекословный. Лысый за каждым его словом тряс головой и подхихикивал.

- Народишко нонче ушлый... падкий на мед! Как зверь, чует акацию.

Наверное, он был под хмельком. Филипп Федорович властным взором подавил смешок своего компаньона и выпрямился, оказавшись чуть ли не на голову выше меня ростом.

- Кто ж тебя направил сюда? Чья дурная башка?..

Случайным людям не годится верить, - упреждая ответ, молвил Филипп Федорович. - Обязательно обдурят. Так же, Егор Степаныч? - спросил он, очевидно, для потехи, чтобы лишний раз выказать свое превосходство над ним.

- Так... а то ж как! - с готовностью закивал лысый. - Нарочно обштопают и заикнуться не дадут. К чертям отправят!

- Тут, вишь ты, бывает, и себе не веришь, - пояснил Филипп Федорович. Да, бывает, - подумав, подтвердил он серьезно и, натягивая на загорелый лоб фуражку, зашагал к дороге. Шел он переваливаясь, небрежно засунув руки в карманы брюк.

Выйдя, полюбовался сбоку на ульи, взглянул на небо: в редких просветах вздрагивали звезды.

- Жалко! Ветер украл у нас дождик. Хмарит, хмарит, а наземь не хлынет. Дождик позарез нужен. Сухота! Пыль горло дерет.

Он начал объяснять, как лучше всего добраться до пасеки тестя. Выходило, мне опять нужно идти в поселок, оттуда - добираться до сорок восьмого лесного квадрата; там попадется столбик, от него свернуть влево, на просеку. Но столбик тот едва заметен среди бурьяна. Признаться, как я ни слушал Филиппа Федоровича, как ни старался следить за его энергичными жестами, все же^я слабо представлял себе дорогу: слишком много в ней было поворотов и замысловатых петель.

В конце концов я отчаялся и перестал вникать в объяснения, лишь для приличия кивал Филиппу Федоровичу, во всем положившись на собственную интуицию.

- Ну, подмазывай пятки и жми, - встряхнул мне руку Филипп Федорович. Привет отцу.

Тучи мало-помалу расходились, на небе горстьми зажигались звезды, но они были бессильны разогнать мрак.

С чувством неприкаянности двинулся я назад, выбрался из полосы рассеянного света в плотно обступившую меня черноту и тут услышал за спиною молодой, стыдливосострадальческий голос:

- Папа, подвезем его к поселку!

Я обернулся: у "Волги" стояла белокурая девушка, по виду - недавняя десятиклассница. Очевидно, до этого я не приметил ее потому, что она была в машине.

Из-за темного угла будки выдвинулся на свет худой старик, по-птичьи сощурился, повел сгорбленным носом:

- Нам самим бензина не хватит.

Девушка глянула на меня, гибко изогнулась и, впрыгнув на сиденье, крепко треснула дверцей.

- Тонька, замок сломаешь! - проворчал и тут же скрылся в тени старик.

Тогда женщина с ласковой предупредительностью подступила к Филиппу Федоровичу:

- Филя, блукать он будет. Заблудится человек. Довези его, а то Федорович рассерчает.

После длительной паузы, означавшей душевные колебания Филиппа Федоровича, настиг меня его окрик:

- Эй, гостек! Погоди. До утра будешь чапать, обувку собьешь.

"Жигули" у Филиппа Федоровича новые, с радиоприемником и холодильником. Мчались они птицей, едва касаясь земли и отвечая на каждое его желание! До чего послушная, чуткая машина! Филипп Федорович вел ее смело, играючи и почти не сбавлял газа на выемках.

Руки у него волосатые, цепкие. Как у всякого заядлого пасечника, кожа на них темно-восковая до глянца - от частых ужаливаний. Лицо тоже восковое, с бронзовыми пятнами на тугих щеках и с гладким блестящим лбом.

Крутя баранку, он свободно перебирал толстыми пальцами, словно играл на диковинном инструменте, и светлел, упоенный его музыкой. При этом он разводил локти и слегка подскакивал на сиденье, как бы тихонько приплясывая в такт звенящей в его душе музыки.

Филипп Федорович сощурил глаза и внимательно посмотрел на меня:

- В этом году я собирался кочевать с твоим тестем.

Да сорвалось. Он раньше пообещал Гордеичу. Может, на другой сезон вместе состыкуемся. Американцы с нами стыкуются, а мы что, хуже? Федорович заводной, мне он нравится. - Помолчал, глядя на дорогу, и пожаловался: Не повезло мне с лысым охламоном. Пьянь! Налижется, как зюзя, и ходит. Пчелы дурака зажалят. Они, вишь ты, свирепеют от резких запахов. Берегись!.. Вот другой компаньон, мой кум, - умница. Ни росинки в рот.

Кум сейчас дома.

- А кто этот старик?

- Гунько? Тоже пасечник. Приехал к нам по хитрому дельцу. Хочет разнюхать, где подороже медок сбыть.

Пройдоха еще тот!.. Трясется из-за дочки. Боится, как бы кто не увел из-под носа богатую невесту. Уведут! Хороший товар не залежится.

Через несколько минут мы уже были на пасеке. Тесть обрадовался моему появлению и при этом не забыл отблагодарить Филиппа Федоровича, узнав от него о моих злоключениях.

- Я вам не отказал, гляди, когда-нибудь и вы мне уважите.

- Уважим! Спасибо, Филипп Федорович.

Тем временем я познакомился с нашим компаньоном - Матвеичем. Его пасека - около сорока ульев - крайняя от яблоневого сада. Будка под туго натянутым брезентом уютно прижалась к деревьям; возле кустов приютилась "Победа", тоже обернутая брезентом, от нее проведен свет. На коньке будки, раздвигая лесной мрак, ослепительно сияет лампочка, так что ясно видны не только наши ульи, расставленные в пяти шагах от пасеки Матвеича, но и ульи третьего компаньона - Гордеича.

У него отгул: он уехал домой на своем "козле". Тесть мимоходом шепнул мне, что тут один он "безлошадный", поэтому волей-неволей ему приходится приноравливаться к Матвеичу и Гордеичу, к заведенному ими распорядку: по очереди они возят его домой, доставляют провизию, воду в флягах.

Матвеич выглядит солидно. Рост у него внушительный, такой же, как у Филиппа Федоровича, но в теле он рыхловат и в движениях до скупости медлителен. Он слегка прихрамывает на левую ногу и носком ее ботинка задевает бугорки, кочки либо спрятавшиеся в траве камни. Не будь этой особенности - цепляться за все, что попадется, постороннему глазу была бы незаметна хромота Матвеича. Носит он роговые очки. Сквозь них мерцают пытливые, мудрые и вместе с тем лукавые глаза неопределенного цвета: серые с прозеленью или синие.

Я и после приглядывался к ним, пытаясь точно определить их цвет, но мне это не удавалось: в разное время суток они менялись в зависимости от освещения. Утром я склонился к тому, что они были чисто-синие, вечером же находил их серыми или совершенно зелеными. Странные глаза!

Втроем они поговорили о делах, посетовали на жару, и Филипп Федорович уехал.

- Чтой-то Филипп Федорович чересчур нахваляеть наше место, - медленно обронил Матвеич и снял с головы соломенную шляпу, обнаружив редкие, сверху прилизанные волосы, а на затылке - круглую плешь; виски у него седые, будто присыпаны мукой. - Хитрить.

- Пускай хитрит, - сказал тесть. - Нам-то что с его плутовства.

- Вы его мало знаете.

- Не бери в голову, Матвеич. Они сами по себе, мы сами.

- Ага, не бери, - возражал со вздохом Матвеич. - Он тертый калач. Пятнадцать лет кочуеть.

В апреле тесть отпраздновал семидесятилетие - дата, как говорится, круглая, мало обнадеживающая. Видимо, из уважения к возрасту Матвеич называет его на "вы".

Самому же Матвеичу недавно исполнилось шестьдесят три, на пенсии он второй год. Он ровесник Гордеичу.

И профессия у них была одинаковая: оба всю жизнь проработали шоферами. Оба и пчел завели давным-давно, летом отдавали ульи присматривать знакомым старикам пчеловодам. В выходные наведывались на пасеки.

Как ушли на пенсию, обзавелись новыми ульями, вдвое увеличили число семей - словом, поставили дело на широкую ногу... Минувшим летом Гордеич продал в Кисловодске курортникам пятнадцать фляг меду, а Матвеич торговал в Ессентуках и удачно сбыл тридцать две фляги, выручив за каждую по двести двадцать рублей. Прошлое лето выдалось не холодное и не жаркое, в меру парило, цветы обильно выделяли нектар, и, если бы Филипп Федорович раньше надоумил Матвеича позвать к себе, на подсолнухи, навар был бы погуще. Гордеичу менее повезло: он выбрал в напарники малоискушенных пчеловодов и весь сезон торчал с ними возле колхозной пасеки. Зато теперь у них подобралась хорошая компания. И места кругом завидные, с редкими медоносами.

Если не подведет "небесная канцелярия" - взяток будет отменный.

Обо всем этом я узнал за ужином. Мы хлебали суп, разлитый в алюминиевые чашки, ели круто, до синевы сваренные яйца и твердую редиску со сметаною, пили из ведра парное, с пеною, молоко. Матвеич был со мною предупредителен, вежлив, мало вдавался в расспросы, но приглядывался ко мне с любопытством, бросая короткие, с лукавинкой, взгляды.

- Где ж вы стояли? - спросил я Матвеича.

- Тут, за каналом. Вы на автобусе ехали мимо... Потом мы спаялись с Филиппом Федоровичем.

- С Филиппом Федоровичем?

- Ну да. Неугомонный он мужик... неусидчивый, - неизвестно, в похвалу или в осуждение произнес Матвеич.

- А он много накачал?

Матвеич иронически усмехнулся, кивнул на тестя:

- А вот Федорович знають. Сколько он огреб, Федорович?

- Восемьдесят шесть фляг.

- Понятно? - Матвеич остановил на мне откровенно смеющиеся глаза. - Вот так, Петр Алексеевич, некоторые у нас стригуть коз. Ловко? У него сотня уликов.

Не шутка. Он пчеловод-промышленник. Летаеть самолетом в Астрахань. По пять рябчиков за килограмм, - В словах Матвеича прозвучала нескрываемая зависть к Филиппу Федоровичу. - Так-то вот!

Он прихлопнул ладонью по столу, поднялся и, сняв с горящего примуса кастрюлю с водой, начал мыть и вытирать насухо полотенцем посуду. Мы пошли к своей будке. Тесть нашарил на полке спички, зажег фонарь "летучая мышь", с мутным, задымленным пузырем. Фитиль затрещал, пламя вытеснило сумрак, и я увидел на уровне плеч разборные нары из досок, на них постель.

Нары широкие, но я пожелал спать отдельно, внизу.

Тесть внес крышку от улья-лежака, приспособил к ней какой-то ящик, все это застелил пледом, сверху чистой простыней, дал мне подушку и байковое одеяло.

Небо очистилось от последних туч, ветер стих. В лесу пели птицы. Между веток прорезался тонкий, едва различимый серпик молодика. Я полюбовался его рожками, послушал невыразимое пенье, среди которого особой напевностью и трогательным очарованием выделялись голоса соловьев (сколько их было вокруг!), вернулся в будку, с удовольствием разделся и лег, испытывая усталость путника, наконец-то нашедшего скромный приют.

Все обернулось как нельзя лучше: я на пасеке. Сегодня у тестя восемьсот граммов прибыли, и, если она продержится недели две-три, мы приступим к первой качке.

Тесть намерен взять не менее восьми фляг майского меда.

Он впервые выехал на кочевку за двести пятьдесят километров от Красногорска, от родного дома. В начале мая он обычно держал свои ульи в саду, а с наступлением тепла и дружного цветения трав перебирался в недальнюю балку, к Червонной горе, и был там до осенних холодов. Обычно у него случалось две качки, первая - во второй половине июня. Филипп же Федорович в поисках раннего весеннего цветения отбывал из Красногорска, подальше от студеных горных ветров, в конце марта или в начале апреля и кочевал по Ставропольскому краю, иногда захватывая и соседнюю Калмыкию. За сезон ему удавалось сделать четыре-пять качек. Соблазнившись его примером, тесть тоже решил попытать счастье, тем более что подвернулись хорошие компаньоны, оба на колесах.

- В нашем деле, Петр Алексеевич, главное - разведка, - скрипя нарами, поучал меня тесть. - Вовремя найти подходящее место и поспеть к основному взятку - это все равно что в срок жениться. Прозевал - молодку потерял...

Расспросив меня о Наде и вполне удовлетворившись моими ответами, в которых не было и тени намека на сложные обстоятельства нашей семейной жизни, тесть перевернулся на бок и уснул. За дощатой стеною все еще раздавались соловьиные трели.

Я думал о пасечниках. Интересные люди! Между ними, я подозреваю, есть свои и даже сложные, запутанные отношения, разобраться во всем будет не просто.

Тем лучше. Это в какой-то мере встряхнет меня, избавит от скуки. Многие из них, пожалуй, достаточно богаты, один мой тесть - исключение, он не умеет копить на черный день, дожил до седых волос и не почувствовал вкуса к деньгам. Как они появляются у него - так же, с невероятной быстротой, исчезают, растекаются песком сквозь пальцы. Кто он? Беспечный человек или фатальный неудачник, призванный изо дня в день корпеть, не ведать покоя и отдыха?.. А Матвеич и Филипп Федорович - мужики с норовом, каждый знает, чего он стоит.

Времени у меня достаточно, чтобы разглядеть их вблизи, под микроскопом, как пчел. Нет, право, странные люди. Я как-то и не представлял себе таковых. Надеялся встретить обыкновенных благообразных дедков с дымарями, с деревянной посудой, грязных и обросших, - и вдруг столкнулся с приличными пенсионерами, которые имеют собственные машины и наверняка недурные счета в сберкассах. Это лишний раз служит мне доказательством того, что я, увлекшись собою, своим внутренним миром, порядочно отстал от действительной жизни.

Придется наверстывать упущенное, может, это пойдет мне на пользу.

Пробудился я с восходом солнца. Ветер дул с севера, лес шумел, кусты мотало. Несмотря на это, пчелы вылетали из летков и устремлялись вдоль просеки за добычей.

При дневном свете я лучше разглядел нашу пасеку.

В ней сорок девять ульев разной окраски - белой, желтой, голубой, коричневой либо смешанной: корпус, например, голубой, надставка на нем коричневая, а крыша мышиного цвета. Ульи старые, с кое-где подгнившими досками, с облупившейся или потрескавшейся краской.

Их неуклюжий вид производит невыгодное впечатление в сравнении с аккуратными, стандартными ульями Матвеича, выкрашенными в голубые и белые тона. Подлетные доски у нас выпилены из обыкновенных чурок, у соседей соединены с ульями и при надобности легко закрываются на застежки. Пасека Гордеича тоже аккуратная, тщательно подобранная. В ней преобладают однокорпусные ульи, но есть и громоздкие, двухкорпусные.

Все закрыты на крючки, а у Матвеича под крышами висят черные, похожие на гирьки замки.

Тесть прихватил с собою медогонку и воскотопку да про запас - штук восемь пустых ульев. Шоферы все это пока оставили дома. В любой день они могут смотаться в Красногорск и привезти то, что им понадобится. Моему старику вряд ли улыбнется такая возможность; он молодец, полностью не надеется на благосклонность компаньонов. В деле, где пахнет деньгами, может случиться всякое. Лучше быть настороже и не терять благоразумия.

Наш контрольный улей - стояк гордо возвышается на весах посередине первого ряда. Контрольный улей Матвеича - лежак помещен в центре его пасеки и сверху прикрыт прозрачной целлофановой пленкой - от дождя.

Весы Матвеичу добровольно уступил Гордеич, так как он не нашел у себя достойного улья, по которому можно правильно судить о величине ежесуточной прибыли, а вот лежак с голубой обводкой и двумя замочками подходит по всем статьям: в прошлом году он подарил Матвеичу семьдесят килограммов меда, пчелы из зимовки вышли у него здоровые; сейчас густо делают облеты, дружно плодятся и носят нектар и пыльцу... Пчелы роем клубятся у лежака, струйками вонзаются в прозрачный воздух. И наш контрольный не дремлет, тоже вовсю старается. Тесть ласково называет его "трудоночью", потому что он раньше начинает и позже других, уже в сумерках, заканчивает работу. Торопясь, обгоняя друг дружку, пчелы тащат в него золотистые обножки пыльцу с акации.

И все равно Матвеич всех превзошел, твердо сохранив за собою звание "культурного" пчеловода. У него был крохотный, со шкатулку, улей для воспитания и вывода маток, но и это бы не так бросалось в глаза и не подавляло моего тестя, если бы у Матвеича не было еще одной диковинки, предмета его постоянной гордости - наблюдательного улья на шесть рамок со стеклянными боковыми стенками, снаружи задвинутыми деревянными дверцами. С великой осторожностью открывая эти дверцы, Матвеич часами просиживает у наблюдательного улья, изучает жизнь пчел и записывает в тетрадь все, что происходит внутри гнезда в течение суток.

В первое утро, пока я интересовался пасекой, выспрашивая у стариков подробности, тесть сварил на дымном керогазе (он величает его "мангалом") суп и понес кастрюлю к будке Матвеича, возле которой они привыкли разделять трапезу.

- Ветер, Федорович... Худо! Пчелы неважно танцують.

- Ничего, уляжется.

- Хотя бы. А то пожарить... высушить нектарники.

Спустя полчаса они занесли в "Победу" порожние фляги, взяли баллон и ведро и, оттащив в тень брезент, помчались в Лесную Дачу. Я остался один. Впрочем, неверно. Я как-то упустил из виду, что на пасеке вместе с нами живет очень доброе, симпатичное создание по кличке Жулька - собака Матвеича. Ростом она невелика, с комнатного пуделя, с хвоста до макушки угольно-черна и необыкновенно весела, проворна. Встретила она меня весьма дружелюбно, я дал ей хлеба, потрепал по-за ушами - и с той минуты мы друзья. Она бегает за мною, вертится у ног, играет и, подскакивая, доверчиво заглядывает в глаза.

- Жулька! - сказал я ей. - Пока наши вернутся, давай погуляем.

Она взвизгнула, согласно вильнула хвостом, и мы пошли к степи.

16 мая

Хотя поверху шел напористый ветер и мотало кусты вдоль просеки, в самом лесу, когда я сворачивал и углублялся в него, было спокойно, душно. На солнцепеке низко подрубленные пни (недавно лес прочищали) пузырились теплой пеною, а в кустах свидены как ни в чем не бывало порхали и перекликались птицы. Жулька иногда замирала на стойке, навостряла маленькие уши...

Надо сказать, лес тут особенный, сажали его знающие люди. Кусты свидены, плотные, непролазно-густые, зеленели через равные промежутки: свидена хорошо задерживает и сохраняет влагу, так необходимую в засушливых районах. Невзрачная, низкорослая, она дает жизнь другим деревьям, в ее тени они чувствуют себя прекрасно, а когда набирают сил и обгоняют ее в росте, свидену, сопутствующее дерево, вырубают. Часто попадалась мне высокая, с приторным запахом скумпия, с мелкими, бледно-желтыми цветками; в них копошились пчелы. Очень много кругом медоносных деревьев: акации белой и желтой, черноклена, лохии и гледичии - замечательного дерева с гладким стволом, с твердыми и острыми, как шила, колючками на ветках, с оранжевыми, в желтоватой пыльце, сережками. В рядах гледичии, посаженной на краю леса, ровно и заботливо гудели пчелы. Работают, несмотря на ветер!

...А рядом - степь, неоглядная, необозримая. Мы с Жулькой прошли по ней мимо цветущего весеннего леса и повернули назад. Отличное место! Помнится, Матвеич сказал, что одна обильно цветущая липа заменяет гектар гречихи. С липы пчеловоды иногда умудряются взять до четырнадцати килограммов меда. Но в этом лесу нет лип, и нас с Жулькой больше интересует гледичия:

сколько она даст меду, если в пору ее цветения ночи не слишком холодны, а дни не очень сухи и жарки? Так ведь, Жулька, это волнует нас? Ты, я вижу, тоже рада цветению гледичии, белой и желтой акации. Шустро бежишь впереди меня, кувыркаешься в траве и норовишь догнать пеструю, невероятной красоты бабочку. Радуйся, лови ее, милая, смешная собачка... А я пока подсчитаю в уме продуктивность сорок восьмого квадрата, в котором, кажется, пятьдесят гектаров чудесного медоносного леса.

Из опасения, что наши скоро вернутся и не застанут меня, я прибавил шагу и, к счастью, поспел вовремя: на просеке показалась голубая "Победа". Кувыркаясь, Жулька кинулась ей навстречу, а я в ожидании отомкнул будку. Старики привезли фляги: одну нам, другую Матвеичу, остальные велели мне слить в общий "технический" бак - для мытья посуды и пополнения водопоек.

Баллон с молоком Матвеич опустил в яму-погребок.

Тесть осторожно вынес из машины ведро с опилками, в которых были яйца, и поставил в нашу будку. Затем он набрал из бака воды и вылил ее в позеленевшую водопойку Гордеича - резиновый, пополам разрезанный скат от грузовика. У нас точно такой же скат. В воде плавают облепленные пчелами ивовые прутья. У Матвеича скат маленький, от легковушки, и ему приходится чаще подливать воду.

Тесть вытащил наружу ворох новых, еще пустых рамок, показал мне, как следует натягивать на них тонкую, что струна на балалайке, проволоку, как припаивать к верхнему бруску вощину. Матвеич подошел, поглядел - и сказал:

- А я, Федорович, не так делаю. Я вощину не прикатываю колесиком к проволоке. Режется. Я электричеством прихватываю.

- Ну, у тебя приборы. Ясно! У нас допотопный инвентарь.

- Доверяешь зятю?

- Пускай учится. Пригодится.

- Правильно, - кивнул Матвеич. - Только в старину, Федорович, ученикам сперва доверяли рамки шилом колоть да ручку крутить при качке. Это куда ни шло.

А проволоку натягивать да прикатывать не подпускали.

Покроит вощину, пчела не возьметь... не оттянеть. Не боитесь?

- Волков бояться, в лес не ходить.

Матвеич посмеялся, покрякал и ушел к себе. Вскоре потянуло из-за его будки дымком: развел дымарь. Он облачился в белый халат, надел лицевую сетку из черного тюля и легкого ситца и, усевшись на венский стул возле крайнего улья, снял крышку и стал просматривать рамки, вынимая их из гнезда и подолгу держа перед собою, будто выверял на свет. Глядя на него, тесть сказал:

- Профессор. Все у него чистенько, гладенько, нигде не ошибется. Мудрец! Но пчелы у него сильные.

- Почему?

- Крепко их поддержал в прошлом году. Тут, глянь, какая благодать, сколько цветов! А я первый раз приехал... И весной маху дал: сильно утеплил улья - пчелы и задохлись, вымерли, как мухи. Слабенькие у меня семьи.

Квелые.

- Так что ж нам делать?

- Будем поправлять пчелишек, готовить их к подсолнушкам.

Он ушел проверять ульи, оставив меня в недоумении.

Сетку он не надел, полагаясь на миролюбивый нрав своих подопечных. Сидел на табуретке, быстро вынимал рамки, охватывал их взглядом и, где требовалось, длинным ножом срезал трутневый, ярко-желтый, расплод, не задевая темно-шоколадного - пчелиного. К обеду он успел просмотреть около десяти ульев, в то время как Матвеич все еще возился над третьим, пуская дым в леток и окуривая улей, чтобы уберечься от ужаливаний.

- Матвеич, да они смирные, не кусаются! - напомнил тесть. - Кончай дымить.

- Береженого бог бережеть, - последовал рассудительный ответ.

- Осторожный человек, - пробормотал себе под нос тесть, разжигая "мангал". - Шагу не ступит, чтоб не оглядеться.

Он опять добровольно принял на себя обязанности повара, начистил картошки, покрошил для зажарки зеленого лука, заодно и мою работу придирчиво осмотрел - не удержался и похвалил:

- Добре получается. Гляди-ка!

- Пчела у нас квелая, говорите?

- Квелая, - подтвердил тесть и хитровато подмигнул мне: - Да ты не скисай. Поправим! Цыплят по осени считают. У Матвеича, правда, культурная пасека. Ив халате он, глянь, шикует. Но, Петр Алексеевич, запомни:

культура культурой, а ум умом. Слепой, как говорится, побачит.

Обедали в полдень. Ветер стих, жара усилилась; солнце стояло в зените. Старики сидели в соломенных шляпах, я разделся до пояса. Над пасекой сплошной гуд:

начался облет... Пообедав, я взглянул на термометр, который тесть повесил на стене нашей будки в тени и для верности прикрыл лопухом. 32 градуса! При такой жаре нектар на цветах высыхает до капельки, пчелы перестают носить. Хотя бы тучка ненароком набежала и заслонила солнце, хотя бы капнуло с неба. Нет. Оно чистоечистое, без единого пятнышка, и бледно-синее в вышине, будто мгновенно выгорело от зноя. Старики пообедали и отправились спать в будки.

В начале пятого жара наконец спала, а к шести пчелы понемногу начали шевелиться. В сумерках мы с тестем проверили контрольный: плюс 350 граммов.

- Мало.

- Ничего. В эту пору дома я подкармливал пчел сиропом. А тут они сами кормятся и нам помаленьку носят.

Есть разница? В нашем деле главное - терпение. Терпи.

Жди момента. Мед меня сейчас мало интересует. Надо, Петр Алексеевич, семьи развить. Чтоб в каждой было по сорок - шестьдесят тысяч пчелишек. Вот тогда выйдет толк. Тогда мы герои! Случится взяток - не оплошаем...

Матвеич посветил "жучком", проверил свою прибыль.

- Сколько? - подошел к нему тесть.

- Мой генерал сплоховал, - со вздохом сказал Матвеич. - Двести грамм. М-да... Как бритвой обрезало взяток. Дождичка нету. Хоть ты плачь. Окаянная сушь!

Неожиданно прикатили на мотоцикле с люлькой лесники в черных куртках с зелеными петлицами и в черных форменных фуражках: один плотный, кряжистый, как дуб, с матово-бронзовым лицом, другой, в противоположность ему, щуплый, маленький и проворный. Он первым выскочил из люльки, как давний знакомый, поздоровался за руку со стариками, кивнул и мне. Именно этот щупленький оказался старшим лесником. Матвеич, подлаживаясь к гостям, от которых в какой-то мере мы теперь зависели, включил свет, собрал ужин и выставил на стол бутылку домашнего "коньяка". Лесники, сняв фуражки, чинно уселись, мы тоже. Матвеич налил им в большие граненые стаканы, себе и нам - в рюмки.

- За взяток! - поднял стакан щупленький. Его лицо, побитое оспой, осветилось улыбкой. - Быть добру!

- Акация цветет, но - жара, ветер, - выпив, осторожно вставил тесть. Как бы не прогадать.

- Н-ни! - крутнул головой старший лесник. - Як же вы прогадаете! Це невозможное дило! Золотое место.

- Акация отойдеть, и сядем на мель. - Матвеич поровну разделил гостям остаток "коньяка".

- Та що вы переживаете! - горячо возразил старший. - Гледичия будэ цвести. А там лох распустится.

- Жара! - напомнил тесть.

- Та що вы заладили: жара, жара! Верьте: накачаете меду. Вон Филипп Федорович, ваш землячок, вчера качал. Дочиста обдирае соты. Не боится.

- Что вы говорите! - потерянно произнес Матвеич и слегка побледнел. Уже качаеть?!

- А то! Полным ходом! Щей писни спивае, - подзадорил его лесник. - Нас с кумом угостил медком. - Он кивнул на помощника, который хранил молчание и даже не пытался вступать в разговор, сонно мигая красноватыми веками. Так же, куманек? Сладкий?

- Сладкий... Майский.

Матвеич, побледневший и странно переменившийся, машинально смахнул со стола хлебные крошки, кинул Жульке обглоданную куриную косточку, тяжко и с недоумением промолвил:

- Неужели Филипп уже качаеть? Вот дела! Был у нас и промолчал.

Разговор перекинулся на другую тему. Старший лесник жаловался на своего дальнего родственника, тоже пчеловода. Ему они отвели лучшую просеку в лесу, за семь километров отсюда: яблоневый сад, желтая и белая акация, гледичия - словом, все под боком, стой и радуйся, черпай мед, но родственник подвел их и не приехал, просека осталась незанятой. На следующий год, если он даже будет со слезами умолять их, стоять на коленях, они все равно выпишут документы другим. Старики оживились, и мой тесть прозрачно намекнул, что лично они не против будущей весной воспользоваться этой возможностью и получить хорошие документы. Старший лесник тут же заявил, что это дело отныне решенное, а его молчаливый помощник, очевидно заметив оживление стариков, воспользовался моментом и стал говорить, что он держит пяток ульев, семьи неплохой породы, продуктивные, но вот беда: на один улей напала роевая горячка, чего он никак не ожидал в начале сезона, рой со старой маткой отделился, а молодая, оставшаяся на рамках, оказалась негодной - врассыпную, жидко сеет яйца. Помощник интересовался, где можно достать матку, чтоб она была не старше двух лет и, разумеется, отличалась плодовитостью. Тесть, не долго раздумывая, сказал, чтобы тот заскочил на пасеку завтра, он даст ему молодую матку, по его предположениям - очень перспективную.

Старший лесник вдруг тоже объявил, что он любительпчеловод, и спросил, не найдется ли у них вощины листов пять. У него кончилась, а выехать в район и купить в пчелоконторе - некогда, да и взамен там обязательно требуют воск. Тесть сходил в будку и принес завернутую в бумагу пачку вощины - листов около двадцати.

Лесники уехали от нас обласканные. Старики чересчур заметно угождают им, как бы тут сверх меры не перестараться.

- Надо, - сказал Матвеич. - Они тут хозяева - не мы.

- Да что они вам сделают?!

- Ага... Что сделають! - Матвеич с осуждением, вприщур взглянул на меня. - Вот что. Состряпають бумагу и скажуть: а ну-ка снимайтесь, братцы, мы лес будем опылять. Короеды завелись. Тыр-пыр - и нам деваться некуда. Закон! С ними, Петр Алексеевич, никак нельзя собачиться. - Он вытер вспотевшую плешь. - Пчеловодство - наука тонкая. Умей и с пчелами ладить и с людьми не лайся.

Перед тем как лечь спать, я погулял с Жулькой по саду, понаблюдал за темно-фиолетовым небом, на нем одна за другою сухо вспыхивали звезды. Кажется, именно во время этой прогулки я подумал, что в моем положении не стоит поддаваться обстоятельствам, размагничивать себя, нужно обязательно писать этюды. Хотя бы три-четыре часа в день, когда старики отдыхают, посвящать занятиям. Да! Отныне я так и буду поступать, отброшу хандру, твердо организую волю. Но только ли хандра, боль моей души, убивает во мне способность работать? Эта мысль явилась внезапно и поставила меня в тупик. Я подумал: мне начинает мешать и что-то другое.

Например, меня тревожит положение дел на нашей пасеке; да, да - именно тревожит, захватывает меня всего, будоражит и взвинчивает. Это - как спортивная игра, как страсть заядлого болельщика: увлекшись однажды, потом уже трудно освободиться от сильного увлечения, почти невозможно сосредоточиться на чемнибудь другом. Может быть, я ошибаюсь? Ладно, посмотрим... Однако мне ясно: этюды сейчас не удадутся, я ведь думаю о них не так, как надо думать, я весь поглощен мыслями о пасеке. Я даже уловил себя на том, что смотрю на небо не столько из чувства восхищения перед его загадочной красотой и необъятностью, сколько из нетерпения отгадать: будет ли дождь? Месяц светит чисто, вокруг него едва приметная мглистая желтизна... Я ищу взглядом тучи, они нам сейчас нужнее, чем хлеб и воздух. Вон они! Собираются и плывут над горизонтом, гонимые течением ветра, лохматые и длинные, вытянутые в свинцово-мглистые полосы. Я хочу, чтобы они разрослись и заполнили все небо, чтобы из них повеяло сырым грозовым запахом и вслед за ударами грома пусть обрушится на землю благодатный, щедрый дождь. Не ливень - грозный, бушующий, неистовый (он прибьет цветы и вымоет нектар), а дождь, неторопливый, обстоятельный, но достаточно спорый, чтобы промочить землю и сбить жару.

О, это ни с чем не сравнимое ожидание дождя! Как оно обостряет нервы и выматывает душу!

По возвращении с прогулки я услышал вкрадчивый голос Матвеича:

- Видал его, какой! Филипп уже качаеть. Утаил от нас.

- Мы тоже покачаем. Что за невидаль!

- Жара...

- Терпи, казак, - атаманом будешь.

Старики все еще сидели за столом и обсуждали потрясшую их новость... В полночь мы легли спать. Тесть ворочался на нарах, сбрасывал и опять натягивал на себя одеяло, укорял Матвеича:

- Чудило! Завидки его берут. А чего завидовать Филиппу Федоровичу? Чего махать после драки кулаками? Это из-за него мы опоздали к яблоням. Приперлись, когда цвет опал. Он будку красил, крышу хотел доделать.

Нашел, мудрец, уважительную причину. Спасибо Гордеичу. Силком вытащил его и заставил грузиться. А то б до се сидел, морочил нам голову. Каменюка! Мохом оброс.

Я проснулся от неясного, но все же настойчивого шума и сначала не понял, что это дождь. Догадавшись, разбудил тестя. Услышав, как он барабанит, струится по цинковой крыше, как звенит и клокочет в подставленных заранее флягах и сплошным, ровным всплеском нависает над деревьями, за глухою стеною будки, тесть по-молодому спрыгнул с нар, на босу ногу обул сапоги и, накинув на голову брезентовый плащ, выскочил наружу. Я тоже наскоро оделся, толкнул дверь - и очутился под мелким, сырым дымом клубившимся дождем. Мы стояли, будто онемев, посередине нашей пасеки; было темно, небо слилось с землею и лесом, а он все шел и шел, проникал за воротник, до озноба леденя кожу и наполняя сердце неизъяснимым чувством облегчения. Тесть, опомнившись, зашуршал плащом, кинулся открывать пустые фляги.

- Обложной! - суетился он во мгле. - До утра не кончится.

И точно: дождь шелестел и утром - правда, не такой въедливый, как ночью, но по-прежнему хлесткий.

К девяти часам он поредел, угомонился. Небо прояснилось, тучи разволоклись, и выглянуло солнце, по-весеннему умытое и не жаркое; капли на листьях засверкали, лес встрепенулся - и запели птицы. Старики приободрились, важно похаживали между ульями, заглядывали в летки и поправляли подлетные доски.

В этот день пчела работала дотемна, особенно перед закатом валила плотно - и результат оказался выше ожиданий: на нашем контрольном килограмм.

- Где льет, там и мед, - заключил по этому поводу тесть.

Ему, видно, нравилась эта поговорка, и он повторил ее при Матвеиче. Тот сказал:

- Всегда так. - И озорно, хитро блестел глазами сквозь очки.

Следующие дни были в меру солнечные, прохладные.

Иногда в полдень припекало и парило, иногда небо хмурилось, брызгало коротким просяным дождем. Сладко, до тошноты пахло отцветающей акацией - и белой и желтой; пчелы в основном садились на нее, как бы торопясь взять напоследок все, что можно, а когда завянут и усохнут ее цветы - "кашка", немедля переключиться на гледичию. В воздухе держался густой, терпкий аромат.

Каждый день взяток весомый, и теперь нас волнует, одно: долго ли это будет продолжаться?

Вот что удивительно: я открыл истину, суть которой заключается в том, что спокойной жизни у пасечников не было, нет и, наверное, не будет никогда. Мои представления о пасеке как о земном рае, некой идиллии жалкая выдумка, не больше и не меньше. Так может полагать лишь сторонний наблюдатель, человек с поверхностным взглядом, но тот, кто ближе столкнется с жизнью пасечников, которые трудятся на лоне природы, добывая мед, и сумеет разглядеть нечто иное, кроме, цветов, - тот живо осознает прежнее заблуждение. Жара - пасечник волнуется, не находит себе покоя, не спит ночами, моля судьбу сменить ее гнев на милость. Холод, или непрерывная слякоть, когда пчела вязнет на сотах и только пожирает накопленный мед, - пасечник опять вне себя. Слабонервные рвут на голове волосы, но, к счастью, таких мало. А если одолеют пчел болезни - к примеру, европейский гнилец либо токсикоз, вызванный собиранием пади в безвзяточный период? Или поточит соты, оплетет их паутиною коварная восковая моль? Или, что еще хуже, станет атаковывать семьи филант неистовый пчелиный волк с желтым брюхом и непомерно большой головой, напоминающий осу?! Ко всему внутренне готов пасечник, пожелавший большого меда.

Он волнуется и в тот час, когда все ему благоприятствует. Погода замечательная, взяток отменный, медогонка исправно крутится - и мед течет, но истинный пасечник, верно, переживает, верно, мучится. Всевозможные думы роятся у него в голове - и все о пчелах, о меде, о предстоящем взятке. Вот по себе искренне сужу и по тестю. Был плохой взяток - переживали, стал хороший - опять мы неспокойны: подольше бы держался, что да как будет впереди?

Нет и мне покоя - до самого окончания сезона. Взять бы, взять бы меду! Тогда бы все мои бытовые проблемы разрешились в один миг.

Надя... Надя не поймет моих волнений. Я сам впутался в пчелиное дело, сам и выпутаюсь. Сам? Неужели Надя тут ни при чем? Ах, не время разбираться, да и что в этом толку?

Мед, мед, мед... Красивое, сладко обволакивающее слово. Так и липнет, липнет на языке. И на уме вертится непрерывно.

Мед носят пчелы. У нас, между прочим, пчелы серой горной кавказской породы. Есть две семьи закарпатские, тесть без конца расхваливает их, но я полагаю, они погоды не сотворят.

Я возлагаю надежды на серую горную кавказскую пчелу. Не случайно она распространена повсюду и пользуется мировой известностью. Не одних она возвысила, наделила достоинством и гордой осанкой. Я думаю, эта пчела поможет и мне. Что ее отличает, так это мирный нрав и длинный хоботок, которым она высасывает мельчайшие капельки нектара. Она не склонна к роению, тихо сменяет маток и обычно накапливает большие запасы меда в середине сотов.

Не знаю, как тесть, но я горячо верю в серую пчелу.

Вчера она доставила нам приятное удовольствие: снова килограмм. Тесть поговаривает о качке. Да, через неделю можно качать.

19 мая

Вернулся на "козле" третий компаньон - Гордеич.

Он живо выскочил из машины, похожей на броневик, размял спину и, обратившись к нам лицом, крикнул:

- Здорово, бирюки! Шо новенького?

Он маленький, поджарый и черный как жук: лицо, с острым подбородком и морщинами вокруг рта, темно, брови и волосы резко-черны. Издали на вид ему около пятидесяти, но подойдешь ближе, всмотришься в черты румынски-жесткого лица и поймешь: за шестьдесят уже Гордеичу. На нем черная, с узкими полями шляпа и коричневый, не первой носки костюм. Его он тотчас снял и переоделся в шаровары и льняную "немаркую" рубаху.

В нашу скучную компанию он внес некоторое оживление: бойко сновал между ульями, говорил громко и отрывисто, поблескивая передним золотым зубом. Голос у него хриплый, навсегда простуженный. Со мною он быстро свел знакомство, сжал мне до боли ладонь своею крепкой рукой и уже через несколько минут называл меня по имени.

Он быстро разузнал обстановку и объявил, что сегодня же надо отправиться по совхозам в разведку и подыскать где-нибудь новЪе место с эспарцетом или донником. Акация вот-вот отойдет, гледичия тоже. Матвеич заупрямился, начал отговаривать его: мол, к чему такая спешка? Но Гордеича поддержал тесть - и Матвеич сдался, только пробормотал с явным неудовольствием:

- У меня бензин кончился.

Гордеич, ни слова не говоря, принес ему канистру бензина. Пообедав, все трое нарядились в костюмы, нацепили на лацкан военные медали: поездка не шуточная, разговор предстоит серьезный - и надо показаться в форме, при всех регалиях. Меня это несколько позабавило...

- Карауль с Жулькой наше барахло, - сказал мне Гордеич, усаживаясь на заднее сиденье "Победы". Непонятно, когда он успел выбриться: выглядел как огурчик. - Не скучай без батьки. - И помахал мне рукою из-под шляпы - так прощаются поднаторевшие в разъездах дипломаты.

Тесть уселся впереди. Это не простая случайность:

Гордеич добровольно уступил ему первенство. Более тридцати лет тесть проработал председателем колхоза, а выйдя на пенсию, года три заведовал областной тарной базой, где Гордеич обретался завгаром. Старики ценили умение моего тестя быстро находить общий язык с районным начальством, с руководителями местных хозяйств: некоторые из них по старой памяти знают его в лицо, так что он мог договориться с ними буквально обо всем, что не выходило за пределы закона. Я подозреваю, старики не случайно упросили его быть их компаньоном.

Он нужен им, как, впрочем, и они ему.

Когда тесть усаживается в машину на переднее сиденье, он странно преображается: хмурит белесые брови, надувает щеки и, откидываясь на спинку, делает строгий, неприступно-начальственный вид. Но голубые глаза его, по-детски чистые, смотрят доверчиво, с редким добродушием, с каким-то постоянным изумлением и смягчают суровое выражение лица. Вот и сейчас, одетый в габардиновый, стального цвета пиджак, он принял казенный вид, надулся, но глаза, ясно светясь, все равно выдают в нем доброго человека. Машина тронулась и покатилась вдоль просеки, свернула и, набирая скорость, побежала мимо сада. Тесть не оглянулся, не посмотрел на нас с Жулькой, а Гордеич снова дипломатически помахал рукой.

Мыкались они по степи дотемна, спидометр намотал около двухсот километров. Вернулись назад усталые, пыльные, но - довольные, возбужденные. Особенно Гордеич. Он кричал в темноте своим хриповатым голосом:

- Во, Петро, ёк-макарёк! Во как надо обделывать делишки! Напали на дармовщинку. Доннику - пропасть!

Белого, семенного... Косить рано не будут. А подсолнуха - море! В один край поглядишь - конца не видать, в другой - та же картина. И ранний, и поздний. Тот отцветает, этот распустится. Лахва! Станем посерёд поля.

У канала. Вода близко... Только ты, Петя! - Он потряс возле моего лица указательным пальцем. - Об этом - молчок. Рот на замок.

- Надо Филиппа объегорить, - сказал Матвеич. - А то он дюже нос задираеть. - И тихонько засмеялся.

Тесть, отойдя от них, шепнул мне на ухо:

- Радуются! Была бы им лахва без меня. Я насилу уломал директора. Не берет нас - и все! У них там своя, совхозная, пасека. Да мы им не помешаем. Много там всякой всячины!

- Эй, Федорович! - горячился Гордеич. - Хватит с зятьком шушукаться. Давай приписных выставим!

Так они окрестили личные ульи директора совхоза, которые привезли с собою на развитие. Втроем вытащили из машины приписных и поставили на краю пасеки Матвеича. Гордеич скинул пиджак и открыл летки. Пчелы высыпали на подлетные доски, замельтешили в темноте.

Мы отодвинулись к кустам, а Гордеич задрал рубаху и майку, спокойно выждал и стоически, без единого вскрика принял в живот и поясницу несколько злых ужаливаний, затем присоединился к нам.

- Радикулит! - объяснил он мне. - В бараний рог меня крутит. Пчелиным ядом спасаюсь.

- А я пью маточное молочко, - сказал Матвеич. - Белки... Нервы успокаивають. Попробуй молочка.

Гордеич брезгливо поморщился:

- Гидко!

- Зря. Пчела - насекомое чистое.

- Все одно гидую, Матвеич. Хоть ты меня режь.

Где-то в отдалении через равные промежутки времени гадала припозднившаяся кукушка: вскрикнет и затихнет, потом словно очнется, подобреет и опять накинет кому-то год жизни печальным и протяжным голосом. Наперебой щелкали, заливались соловьи...

Сели мы ужинать под их концерт. Гордеич извлек из "неприкосновенных" запасов бутылку вина, некогда приготовленного им из винограда "изабелла", и банку консервированной домашней крольчатины. Матвеич подал редиску в сметане, тесть разогрел суп и сжарил яичницу.

Ужин вышел обильный. Старики опять заговорили о новом месте, и каждый брал с меня слово не разглашать их тайны.

- Пасечники - народ ушлый. Смотри!

Им хотелось утереть нос Филиппу Федоровичу, королю красногорских пчеловодов-кочевников.

Тут Гордеич ненароком вспомнил старого пасечника Гунька: мол, этот самый Гунько не любитель длинных путешествий, а меду берет не меньше Филиппа Федоровича; с апреля переселяется Гунько в хутор Беляев и живет там безвылазно, никуда не отлучаясь, вместе с женою и дочерью, в окружении собственных поросят, индеек, кур и дойных коз, так что в магазин они наведываются редко и не тратятся на питание. У дряхлого старика трещит от денег сберкнижка, оттого он и недоверчив к людям, подозрителен и скуп. Но главное украшение его скудной жизни - дочь. Гунько любит ее без памяти.

- Я видал ее. Писаная красавица! - подтвердил Матвеич. - Гуляеть по буграм. Ей бы женишка справного.

Сохнеть девка.

Почувствовав мою заинтересованность, Гордеич блеснул в усмешке золотым зубом:

- Понял? Мотай, Петро, на ус.

- Ему нельзя. Он женатый.

- Ох, Федорович! Законник! Ты в его лета небось и женатый девчат щекотал. Забыл, как это делается? Раздва - и в дамках. - Гордекч поднял руку и пошевелил пальцами. - Здравия желаю, барышня, я твой куманек.

Мужа нету?

Старики посмеялись, и снова разговор вернулся к пасечнику Гунько.

- Этого Гунька чуть не прикончили, - начал Матвеич. - Пасек у Червонной горы набилось штук десять, по балочкам. Вот замечають люди: какие-то чужие пчелы повадились красть у них мед из уликов. Тык-мык, а взять в голову не возьмуть, чьи пчелки да откуда лётають...

Стали потихоньку следить. А они тянуть медок и тянуть...

И драчливые, до смерти забивают охрану! Гадали, гадали люди: что, мол, за наваждение? Сроду такого не бывало - и догадались. Ктой-то поить воровок сиропом, в сироп добавляеть водки - для возбуждения. Они напьются, охмелеють, и все им нипочем, трын-трава! Начисто сшибають сторожей.

- Водки?! - было усомнился Гордеич.

Но Матвеич и ухом не повел.

- Эге, смекаеть один казачок, понятно. Надо проучить нахала. У него давно подозрение на Гунька, да не пойманный не вор. Вот казачок и надумал удостовериться Велел напарникам окропить воровок известкой, а сам тем часом - шмыг через бугор и заявляется с молодцами в балку. К Гуньку. "Здорово, Феофилактыч! Доброй тебе погодки!" - "Здорово, коли не шутишь", - это ему Гунько. Сам здоровкается, а глаза у него блудять, так и снують под фуражкой. Сразу, разбойник, учуял горелое Те не дураки - нырь к уликам и ну шастать, просматривать, какие пчелы вертаются со взятком, и что ж? оглядел нас всех поочередно Матвеич. - Вертались крапленые!

Поймали они шалуна за мотню и всыпали ему горяченьких. Еле отдыхался Феофилактыч: ногами били. С той поры он шелковым стал, уже не подливал водки.

- Водки не подливал, а свое не бросил, - вклеился Гордеич. - Напарник на часок отлучится, он и тут норовит напакостить. В чужом гнезде рамки с печатным расплодом от пчелишек отряхнет, возьмет себе, а соседу - сушь. Опять туши свет и играй ему темную. А то раз шо удумал Гунько, слыхали? До нитки обобрал компаньонов!

Лучших маток белым днем выкрал.

- Еще он ночью, как все уснут, сдвигал помаленьку улья, - не утерпел тесть и тоже начал рассказывать о легендарном Гуньке. - Сдвигает и сдвигает. На пять, на десять сантиметров. А тем, лопухам, и невдомек.

- Гул над своей пасекой уплотнял, - догадался Матвеич.

- Ну да. Близко стоят улья - гул кучнее. Он-то и привлекает молодую пчелу. Весь молоднячок осел на Гуньковых рамках. Осел, а напарникам хоть бы что. Ни гугу. Гунько ходит себе, посмехается. Под конец ротозеи кинулись, глядь: ни меду, ни пчел! Пустые рамки. Но попробуй пожалься, докажи. Предъяви ему иск.

- Куда там, докажешь! - вздохнул Матвеич. - Хитрый... Узнали люди про его проделки - и никто с ним не якшается. Очутился Гунько один. Но и тут Феофилактыч не растерялся. Жинку себе в подручные взял. Еще лучше наладил дело. Журнал выписал, книжками обзавелся. Понаучному медок загребаеть.

- Жох! - Гордеич зевнул и посмотрел на небо. - Ну, братцы-кролики, наговорились. Месяц вон куда вылез. На самый верх.

Стояла теплая ночь. В лесу было тихо: кукушка давно смолкла, пригорюнилась, и соловьи понемногу остыли, притаились в кустах. Ясной просекой я прошелся до самой степи, взволнованный таинством ночи, чистым сиянием звезд на беспредельно открывшемся небосклоне и памятью о моих блужданиях в темном лесу, где внезапно остановил меня юный голос и я увидел девушку... дочь Гунька. Странно, но эта мимолетная встреча с нею осталась и продолжала пребывать в душе, не тускнея звучал во мне голос, исполненный трогательного порыва. Я помнил ее взгляд издалека и даже то, как она, обидевшись на отца, по-своему выразила ему протест - не села, а именно впрыгнула в машину. Нет, долго Гунько не удержит ее в послушницах, она еще заявит о себе. Увидеть бы ее опять. Неужели и вправду она бродит одна по буграм?

Какие цветы ей по нраву - белые ромашки, колокольчики... дикий красный мак?

20 мая

Все кончено. Вчера опалила нас сильнейшая жара.

Ветер клонит ветки акации, срывает с нее жухлые и сухие, как порох, цветы. Мы в отчаянии.

Утром вчетвером ходили на край леса. Степь дымится от черной пыли; нежная шелковистая суданка прижимается к земле, волнами стелется по ней, не ведая своей участи. Вырываясь из леса, ветер протяжно свистит, улюлюкает, стонет зверем. Дыхание перехватывает жаркий воздух. Пчелы, прилетевшие на гледичию, всеми силами впиваются в побуревшие сережки, инстинктивно пытаясь что-то взять и одновременно борясь с напором ветра.

Да, это конец. Лес, недавно манивший их всеми красками и запахами, в несколько часов померк. Спеклись, свернулись желтенькие огоньки только что зацветшей лохии.

- Вот и покачали, - обронил Матвеич и первым, не выдержав печального зрелища, повернул назад. Гордеич, одною рукой придерживая черную шляпу, как-то сжался, ссутулился и короткими, неверными шажками засеменил за Матвеичем.

- Паниковать рано, - сказал тесть. - Не всегда коту масленица.

- Да замолчи, Федорович! - обернувшись, зло выкрикнул Гордеич. - Типун тебе на язык!

- Я-то при чем. Я, что ли, дую. Южак дует!

Его деланное спокойствие привело в совершенное раздражение Гордеича. Он искривился, сморщился и прохрипел:

- Бога ради, Федорович, уймись. Тошно. Не трави душу, мать твою так!

- Э, казак, да ты жидкий на расправу.

- Будешь жидкий! Резину трешь... бензин палишь - и все даром. Коту под хвост! У тебя не болит. Не твое!

- Я тоже на бензин даю.

- Машины, голова садовая, гробим! Тебе-то что. С голого взятки гладки.

- Машины на колдобинах плачуть, - подхватил Матвеич, проявляя шоферскую солидарность с Гордеичем. - У меня вон рессоры сели. Хряснуть где-нибудь.

- У меня заднее колесо шипит! Ох, Федорович! Умеешь ты подкалывать.

Тесть проглотил пилюлю молча. В будке он сказал в свое оправдание:

- Гордеич погорячился и остынет. Он не злопамятный. Я на него не обижаюсь.

- Вы что, правда, им даете на бензин?

- Даю. И за воду, за привоз набавляю. По-другому, Петр Алексеевич, не выходит. С людьми надо уживаться.

Это было для меня открытием.

- Вы же с Гордеичем вместе работали, давно знакомы, - начал было я, но тесть перебил меня спокойным возражением:

- Что с того, что знакомы... Да и давно то было, прежнее выветрилось. Теперь народ по-другому смотрит. В самый корень. За все, Петр Алексеевич, надо платить. У нас так.

- Да как же это? Вы же друзья!

- Друзья друзьями, а каждый в свой карман мелочишку ссыпает. Никто не ошибется - в чужой. Деньги, Петр Алексеевич, любого человека, самого честного, быстро развращают. Ты смотри на все, как я, - спокойно. Их не переспоришь.

В полдень они съездили втроем в Лесную Дачу. Тесть забежал на почту и получил письмо от Нади.

Надя с присущей ей иронией писала:

"Милый, как там тебе на пасеке? Представляю благодатный, тихий уголок, в котором ты пребываешь, забыв обо всем на свете. Неужели он сохранился в век цивилизации? Еще действительно можно походить по траве, никем не тронутой, и полежать на цветах с закрытыми глазами, ни о чем не думая? Но, пожалуйста, сделай одолжение - хотя бы изредка напоминай о себе и шли приветы.

На днях я случайно узнала от нашего завкафедрой, известного тебе вечного холостяка Никодима Захаровича, что у него в Художественном фонде есть влиятельные друзья, от них многое зависит и в твоей судьбе. У меня родилась, на мой взгляд, неплохая идейка: неплохо бы подладиться к Никодиму Захаровичу, вызвать у него дружеское расположение и возбудить в нем участие в наших делах. Я хочу показать ему те отвергнутые твои картины.

Ведь скоро зональная выставка, не забывай! Ты обязательно должен пробиться на нее, чего бы это нам ни стоило. И кажется, я на верном пути. Лови момент, говорили еще древние греки. Милый, надейся на меня, я постараюсь его уловить. А что? Все так делают. Жаль, я слишком поздно открыла эту истину. В том, что я так долго жила в мире иллюзий, виноват ты сам: ты их поддерживал во мне своей одержимостью. Но, слава богу, они рассеялись, я гляжу на мир трезвоДостаточно улыбнуться с таинственным значением неопрятному, лысому Никодиму Захаровичу - и он сделает все, что нам нужно, и даже больше. Одна моя улыбка, вот увидишь, окажется сильнее твоего яростного фанатизма. Ты не веришь? Я докажу тебе это. Только чур: не вздумай меня ревновать к Никодиму Захаровичу. Знаешь ли, жена Цезаря выше подозрений. Помни об этом, милый.

Кстати, если вы накачали майского меда, оставьте на мою долю баллон. Я уже кое-кому обещала. Но ты рассеян и можешь забыть о моей просьбе. Пожалуйста, напомни о ней дорогому папе, он практичнее тебя. Целую вас обоих. Надя".

Крышу будки хлестали и царапали ветки алычи. Иногда при сильном порыве ветра крыша вздрагивала, как живая, и скрипела. Какой тут, извините, мед!

Я достал бумаги и тут же написал ответное письмо, убеждая Надю не связываться с Никодимом Захаровичем!

Ни за что и никогда я не воспользуюсь его услугами.

21 мая

С непостижимой быстротой меняется погода. После ветра наступила удивительно безмятежная ночь; над лесом невидимо сновала кукушка, сновала туда и сюда и разносила свое протяжное, гулкое, как эхо, "ку-ку!". Высоко стоял месяц, круглый и молодой, с едва приметной Щербинкой, а всего неделю назад мерцал на западе тонкий серпик... Свистели соловьи. Один начинал протяжно, три-четыре раза подряд, другой подхватывал с гибкими переливами, третий щелкал, остальные к нему подлаживались - и опять знакомый плавный зачин, за ним - россыпь колокольцев, щелканье, задорный пересвист. Где же были эти певцы, когда ярился ветер, срывая листья и закручивая в бурые, черные жгуты целые тучи пыли? Думалось, после бури ничто веселое, радостное не оживет, оно навсегда умолкло, но вот лишь улеглось ненастье и со всех сторон доносится знакомое пенье, в нем - ни тени намека на пролетевшую бурю. Словно ничего не случилось. Не в этом ли великая тайна и отрада жизни - забывать ненастья? Да, да. Нам нужно многому учиться у природы, нет учителя выше и благороднее ее. Взволнованный этой мыслью, я бродил до полуночи по освещенной, с мягкими тенями от деревьев просеке. Никодим Захарович... Да пошел он к черту, Никодим Захарович, со всеми его связями и влиятельными друзьями! Вот лучшая в мире связь: чувствовать под ногами мягкую траву, слушать вблизи завораживающее пенье, быть с головы до ног облитым вечным сиянием месяца.

Наутро припустился, зашумел в листьях мелкий дождь; соловьи пели по-прежнему, как ни в чем не бывало. Пели по дождю!

Он лил весь день, монотонно шелестел всю ночь, льет и сейчас неспешно, ровно. "Эх, до жары бы пустился! - без конца вздыхает тесть. Опоздал..." Порою дождь затихает, над лесом ниже опускается туман, и откуда-то сверху, прямо с серого неба, стремительно падают на пасеку стаи юрких золотистых щурок. Они хватают у самых летков зазевавшихся пчел, проглатывают их и, взмывая во мглу, через несколько секунд снова чиркают над ульями.

В течение пасмурного дня золотистая щурка уничтожает сотню пчел. Щурок вывелись несметные стаи в глиняных кручах. Они заходят кругами на добычу. Гордеич то и дело выскакивает в зеленых трусах и, пугая их, держа высоко над головою сковородку, лихо бьет в нее гаечным ключом. Тесть дико улюлюкает, швыряет в прожорливых птиц палками. Матвеич в минуты нападения степенно выходит на середину своей пасеки и включает на полную громкость японский транзистор. Я стремглав бегаю из края в край, гоняюсь за щурками. Обычно после дружного отпора птицы исчезают, и мы идем в будку Гордеича греться. У него тепло от зажженной газовой плиты.

Старики смирились с участью. Лес для них потерял всякое значение, теперь они надеются на белый донник.

Он их выручит и поправит дела, после и подсолнух зацветет. Уж на нем они отыграются, отведут душу.

Сегодня Гордеич на правах хозяина будки занял наше внимание рассказами о себе, увлекся былым.

- Я как шофером стал? - начал он, лежа в одних трусах на панцирной кровати. - Хо! Это, братцы-кролики, длинная история. Я в станице рос, в Ново-Михайловской.

Жили мы бедненько, в хате - шаром покати. Одна лавка, да чугуны в печке, да чаплейка с рогачом в углу - вот и все имущество, живи не тужи. Мать, бывало, рассерчает - хвать за рогач и как вытянет промеж спины - в глазах мутится. Не житье - сливки... Штаны на мне, стыдно сказать, латка на латке да сверху лоскут. Задница, как месяц, сверкает. А я уже парубок, на девок заглядал. Ну, и решил я хоть кой-какую одежонку справить. У нас тутовые деревья во дворе росли. Высоченные, глянешь вверх - шапка ломится. Надумал я разводить тутовых шелкопрядов. Были у нас охотники, коконы выхаживали и сдавали оптом государству, взамен получали отрезы на костюмы, ботинки, всякие там сласти-конфеты... Расплодил я этих червей - ни дна им, ни покрышки! - тьму, всю горницу ими занял. Куда ни повернись - на подоконниках, на полу, на столе - кругом черви. Аж тошнит. Жрут они листья тутовника со страшной силой, только сыпанешь из чувала - нету, одни жилки. Слопали, сволочи!

Давай им по новой. Ну, думаю, амба. Так они и меня за милую душу съедят. Как я прокормлю такую ораву?

И площадь им, паразитам, расширяй. Они ж на глазах размножаются, прут, как опара. И - капризные, шо вы!

Чуть прозевал, передержал их - бабочка из кокона выклюнулась и сгубила нитку. Попробуй-ка за всеми уследи, когда они кишат клубком и жратвы беспременно требуют.

Мотался я, мотался с ними и не вынес. Пропадите вы пропадом, черви! Подавил их сапогами, сгреб на рядно и выбросил в огород. И так, верите, мне полегчало, хоть приставляй к плечам крылушки и лети в рай. Обрадовался, ёк-макарёк, как будто десятку на дороге поднял. Вертаюсь во двор, смотрю: на большом дереве баба сидит.

Умостилась на самой макушке, в листьях, шоб ее не заметили, и сидит, ногами болтает. "Чего ты там делаешь, тетка?" - "А чего ж, хлопчик, пищит она сверху тонюсеньким голосом, - чего ж... тутовник ем. Сам бачишь". Зло меня взяло на тетку, подбежал к дереву и ору: "Слазь старая, а то стряхну!" - "У, какой вреднючий... нехристь!

Дай с божьего дерева наесться. Не обедняешь", - пищит, а сама рвет ягоды и за обе щеки уминает. Заелась, губы синие... с подбородка сок капает. "Э, - думаю. - Это нищебродка. Странница неприкаянная. Нехай наедается". - Гордеич выдержал небольшую паузу, передохнул и счел нужным пояснить сказанное: - Федорович с Матвеичем знают: раньше много по земле-матушке бродило всяких убогих. Разруха, голод... Ковыляет, ковыляет какой-нибудь дедок-доходяга, свернется калачиком в кювете вроде прикорнуть, да и навек уснет. Каюк! Душа отлетела. Ну, наелась тетка, слезла. Лицо у нее пухлое, ноги, что колодки, толстые, водой налились. Сжалился я над ней, чурека и кружку молока вынес. Молоко она выпила, а чурек весь не съела, половинку за пазуху сховала. И говорит мне: "Спасибочка. Ты, мол, хлопец, шустрый, умненький.

Быть тебе машинистом. Запомни!" - И ушла.

- Правду нагадала тетка, - с удивлением произнес Матвеич.

Гордеич почесал хилую волосатую грудь, посучил в воздухе голыми ногами, как бы разгоняя застоявшуюся кровь, и продолжал с хрипом:

- Как в воду убогая глядела. С того дня засела мне в голову думка: буду машинистом. Через год или два после того случая появляется в нашей станице самый настоящий механик. Бог мой! По всем статьям машинист! Первый раз я увидал его на току. Куртка на нем кожаная, сапоги хромовые, и рукавицы в кармане. Молотилка у него "маккормик", цинком обшитая - аж глаза слезятся...

блестит! Рядом трактор "фордзон". Новенький, с одним швом ремень гонит, колесо молотилки крутит. Грохот, пыль - не зевай, поворачивайся, кидай в барабан снопы!

Он единоличникам хлеб молотил. Люди бегают, крутятся, а он сидит, весь в кожаном, в темных очках, и шоколад, ей-богу, не брешу... шоколад по скибочке ломает и в рот!

Как царь на троне... Перед ним на фанере всякая всячина наставлена, закуска, по левую руку - папиросы "Казбек", по правую - начатая бутылка водки. А частники несут и несут ему, кладут гостинцы на фанеру и юлят: каждому, понятно, хочется скорее обмолотить снопы. А он только команды подает своему помощнику.

Поглядел я на машиниста - завидки меня взяли. Вот это, думаю, работенка! Себе такую бы курточку отхватить! Стал я вертеться возле него, глаза машинисту мозолить: "Дядя, мол, дядя!" То ключ поднесу и ловко подам ему, назло помощнику, то ручку у "фордзона" крутану. Он только подумает об чем-нибудь, а я уж тут как тут, на цырлах стою. И довертелся... Приметил он меня, назначил вторым помощником. Хо! - Гордеич от удовольствия зажмурился и несколько секунд молчал, наслаждаясь счастливым воспоминанием. - Пошло, понеслось... Вскорости я сам выбился в машинисты, надел такую же куртку, сшил юфтевые сапоги. А потом, братцы-кролики, направили меня учиться на шофера! - торжественно, с сияющими глазами провозгласил Гордеич. - На "мерседесбенце" ездил, итальянские "ляньчи" ремонтировал. У них, у проклятых "ляньчей", картера часто лопались, потому что крепление двигателя было плохое, на четырех точках.

Так мы шо придумали? Взяли и переделали его по-нашему, по-русски: на три точки посадили. Отлично. Комарь носа не подсунет.

- Ишь ты! На три точки?

- Вот те крест, Матвеич! На три.

- Ты что, в бога веруешь? - подал голос тесть.

- Откуда ты взял? - Гордеич оперся на локоть и както сбоку, недоверчиво поглядел на него.

- Да крестишься...

- А-а! Это я балуюсь. Я, Федорович, и сам не пойму, во что верю.

- Без веры худо жить. Нет интереса.

Гордеич покачал головой и усмехнулся, сел на кровати, спустил ноги и сунул их в тапочки. Сжал в пальцах острый небритый подбородок, с раздражением, с вызовом сказал:

- Твоя вера... много она тебе принесла? Так же, как и мы, в будке кукуешь, за щурами носишься. Лучше помолчи, Фёдорович. Слыхали! Ты отговорился.

- Все одно, Гордеич, плохо без веры.

- А я верую! - внезапно возразил Гордеич. - Верил и до конца дней веры не потеряю.

Тесть сидел напротив него, на пустом улье. Теперь он недоверчиво и хмуро глядел из-под белесых бровей на Гордеича, твердо приготовившегося к отражению атаки.

- Во что?

- В технику! - воскликнул Гордеич и отчего-то радостно засмеялся; на жестковатом лице его мелькнуло изумление, как бы его самого в эту секунду осенило и он вдруг впервые догадался о чем-то важном и необходимом, что еще не отлилось в форму, но уже было готово вот-вот ясно отлиться. Надежное, Федорович, дело... законное!

Техника ни в жизнь не обманет и не предаст человека. На нее я сроду не обижался. Упаси и помилуй! Ни грамма.

Она испортилась - вини себя. Значит, недоглядел, вовремя не смазал, не подвернул болта. За ней, как за любовницей, надо ухаживать, а беречь не хуже родной жинки.

Правильно говорю, Матвеич?

- Правильно. Техника нуждается в особом догляде.

- Во, Федорович, вникай: в особом! Я ее всю жизнь, как дитёнка, нянчу, она меня и любит. В технику верю.

- А в мед?

- В мед? Это другой вопрос. Не из той басни, Федорович.

- Уел он вас, - из-под очков остро стрельнул на тестя Матвеич. - Уел! Бесы плясали в его хитровато прищуренных глазах.

- Никто никого не уел, - отпирался тесть. - Разговор такой... ни о чем.

- Напрасно вы так думаете, - стоял на своем Матвеич. - Как раз о том. О самом.

- Да не перебивайте, черти полосатые! - взмолился Гордеич. - Шо за манера сбивать с панталыку человека.

Дай-ка припомню, с чего я начинал. - Он потер лоб и вогнал пятерню в густой, ежиком торчавший чуб. - Ах, да!

С убогой... Правду мне напророчила нищебродка, всю мою судьбу в одну точку нацелила. И на войне я старшина хозвзвода, и после - опять с машинами. Она, ёк-макарёк, эта тетка, налопалась тутовника и, может, наобум ляпнула, не подумавши, а я до се ее добром вспоминаю.

Небось в земле уже, померла. Давно было! А ветрел бы ее живую расцеловал, на самое видное место усадил бы бабусю. Шо вы! Такое на весь век нагадать. От чего только наша жизнь не зависит! От крохотульки, малой малости. Сдуй ее, как пушинку, - и ничего нету. Но - стоп, не дюже дуй. Пушинка горами двигает.

- Убогая тут сбоку припека, - рассудительно и с уважением к рассказчику молвил Матвеич. - Время настало такое: без техники ни шагу. Нонче все это понимають. Федорович тоже любительские права схлопотал.

"Жигули" небось купите, Федорович?

- Я старый для "Жигулей". Мне б ишачка с арбой.

Надежный транспорт! Тише едешь, дальше будешь.

- Любите вы прибедняться. Зачем же вам права? - Чтоб от других не отстать. Гонюсь за модой.

- Ну, так и говорите. Понятно. - Матвеич, сидевший вблизи газовой плитки, нагнулся и убавил огонь в горелках: в будке было душно. - Каждый о своем хлопочеть.

Никто от себя не гребеть, одни курицы.

- Неправда, - сказал тесть. - Не каждый.

Матвеич только усмехнулся, пожал плечами.

- Опять вы за свое. Петухи! - недовольно прохрипел Гордеич. - Дайте договорить. К чему я веду? Догадались?

Машины много раз выручали меня из беды, а человек... он, братцы-кролики, в грязь меня рылом пхал. А машины спасали.

- Как же это? - Тесть с Матвеичем не предвидели такого поворота в несколько сумбурном и непоследовательном рассказе Гордеича.

- А вот так! - повысил он хриплый голос, жестко двигая смоляными бровями. - Очень просто. Проще пареной репы. Первый раз женился я в тридцатом году на одной бабенке. Смирная. Не тронь ее, она тебя и подавно не тронет. Работящая. Коса на затылке укручена, платок до бровей.

- Это ж где ты ее подцепил? В станице? - полюбопытствовал Матвеич.

- К той поре я оттуда драпанул без оглядки. В зерносовхозе "Гигант". Там мы ковыли распахивали.

- В "Гиганте"?! - Кустистые брови Матвеича поползли вверх. - Я же там тожеть годков шесть утюжил. Юркина помнишь? Он первым директором был. Душа человек. Знал его?

- Кто ж не знал Юркина. У нас все его уважали.

- Ты в каком отделении работал?

- В первом.

- А я в седьмом. Большой был совхоз. Народу понаехало со всего света.

- Я при Юркине на "ольпуле" пахал, - перебил его Гордеич. - Поганый, доложу тебе, тракторишко. Спереди у него короткая труба, дым на тебя валит. Кончишь работу - весь, как трубочист, в сапухе. Чернее негра... Попахал я на "ольпуле" с месяца два, показал себя на все сто и на "катарпиллар" пересел. На нем почище. Работаю.

Справил костюмчик, шелковую рубаху, карманные часы на серебряной цепочке. С крышкой-открывалкой.

- Ага. Я тожеть себе такие купил.

- Как цепочку на брюки навесил - стали липнуть ко мне девки, продолжал Гордеич, не обратив внимание на скромное прибавление Матвеича. Выбрал я смирную и быстренько подженился на ней, щоб самому не рассобачиться. Думаю, на что мне заноза, я сам парень не робкий, кому хочешь горло перехвачу. Живу с ней неделю, другую. Хорошо. Никаких вывихов за жинкой не замечаю.

После - глядь-поглядь и вижу: она ж староверка! И мать у нее тоже смурная женщина. Ничего себе, влип казачок как кур во щи. Ах вы, стервы! неожиданно выругался Гордеич. - Облапошили меня правильно. И, главное, кормить стали абы чем: сухариками да вонючей похлебкой.

Нос затыкай и бегом в уборную. Смирненькие! Мешки исподтишка рвут. Механизаторский паек сохрани им в целости, всю зарплату - выложь на библию. Хо, ёк-макарёк! Куда я затесался! С ними не разживешься последних подштанников лишат. Сдерут на ходу и по миру пустят. Да вдобавок тихонько душу из тебя вытряхнут. Не на того, думаю, напали. Дождался я тепла и стал помаленьку подмазывать пятки солидолом, жду момента. Раз вертаюсь со степи, теща протягивает мне банку с мутной водой и шепчет: "На, сынок, причастись... водицы святой испей. Нароблена богом". - "Кем?" - "Иисусом Христом.

Запахи твоей адской машины отобьет". Тут я и вскипел.

Во карга старая! Хрычовка! Присушить надумала зятька! - Гордеич вскочил и несколько раз в возбуждении прошелся между Матвеичем и тестем, которые слушали его с иронией, смешанной с неподдельным интересом, потом вернулся на свое место и сел, ладонями прихлопывая по острым коленям. - Отбить от новой жизни! Ну, я устроил им шороха, век будут помнить. Банку расколотил вдребезги и тещу легонько пнул, она кверху ноги и задрала. Жинка - в слезы, в крик: "Коля, ты убил матерь, опомнись!" Не убил. Вижу: катается по полу и норовит меня за штанину ухватить. Тварь болотная! Намешала отравы и подает. Это ж надо! Гниды! "Опомнись"! Да я вас разнесу тут на мелкие щепочки, махотки побью и все переверну вверх торманом. Нашлись мне... сектанты! - Гордеич так грубо, по-черному стал ругаться, что в будке на минуту наступило замешательство: Матвеич склонился над плиткой и уставился в огонь, а мой тесть, угнув голову, тоже принялся что-то рассматривать на полу, хотя там решительно ничего не было, ни одна букашка не сновала в щели. - Ушел я. Поселился в вагончике.. Спасибо, вовремя раскусил их. Они б меня живьем съели, тихони.- Он отдышался, обвел нас несколько успокоенным взглядом, в котором, однако, все еще полыхали молнии, и со вздохом признался: - Конечно, по той смирной бабенке потом я скучал. Привык к ней. Ночью она была заводной.

Ну, сами понимаете, ночное дело хитрое. В тихом болоте черти водятся. Одним словом, мучился. Пока не подвернулась новая краля. Я ж говорю, они на меня как мухи на мед! Не хвалюсь. Механизатор! Фигура важная. И часы в кармане. Все, бывало, девки пристают: "Дай, Коля, часики послухать, как они тикают". Даю - слухают. Ход у них ровный, секунда в секунду. Тик-так, тик-так - даю за так. Опять я в омут головой. Эта, братцы-кролики, еще похлеще той. Рангом повыше. Рот красит, щеки в два слоя штукатурит и волосы завивает. И курит! Тогда еще в диковину было, шоб женщина дым из ноздрей пускала.

Курит. Надурняка смалит одну за другой. Пальцами папиросу зажмет, откинет руку на спинку кровати и лежит, млеет, как пресвятая богородица. Очнулся я, пораскинул мозгами: ёк-макарёк, куда меня, грешного, опять затесало? Как я ее прокормлю? На одно курево четверть зарплаты уплывает. Так. И - ни за холодную воду! Лежит себе в вагончике, мечтает о тридевятых царствах. А мать сномдухом не знает о моей второй жинке, шлет приветы смирной. Моей крале хоть бы шо. Плюнь в глаза - ей божья роса. Посылает матери ответы, заочно целует ее и всю мою родню. И что, хитрюга, вытворяет! Будто не она пишет, а сектантка. Это ж надо иметь такую натуру! На шо только женщина не идет - страшно подумать.

- Видать, любила, - высказал догадку тесть. - Клинья к матери подбивала, чтоб не развели вас.

- Хо, любила! Как собака палку, - поморщился Гордеич. - Она под мое барахло клинья подбивала! Обчистила меня до нитки. Костюм, сапоги, часы все забрала и смылась. Деньжата я копил, с каждой получки тайком зашивал за подкладку - и те нащупала и с ватой выпорола. Утром просыпаюсь с похмелья, а на столе записка:

"Тю-тю, Коля! Твоя любящая Зинуля".

- Ловко тебя объегорила! - восхитился Матвеич.

На лице Гордеича изобразилась горькая гримаса несправедливо обиженного человека.

- Ловко! Аферистка еще та... первой марки! Еле я опомнился. Запил. Бывало, наклюкаюсь до темноты в глазах и размышляю про себя: отчего, мол, я такой несчастливый? Или мне на роду написано век бедовать?

Пил крепенько. Что заработаю, то и спущу в яму. Стыдили меня, уговаривали - все одно пью, как с гуся вода.

Вызывает меня начальник нашего тракторного отряда: "Вот шо, Нестеренко, выйдешь завтра пьяным - "катарпиллар" отберем и прав лишим. Думай". И стал я думать. Как же я буду без "катарпиллара"? Да я умру без техники. Отними ее у меня - шо со мной станется? Хоть заживо ложись в гроб да испускай дух. Испугался я не на шутку, аж в холодный пот кинуло. И с того дня пьянку как рукой сняло! Перестал в рюмки заглядать. За ум взялся... Вот вам и техника! - с гордостью и с долей поучения заключил Гордеич. - Она меня от запоя, от верной смерти спасла. Великая сила - техника!

Наступило молчание. Все думали о своем.

- М-да, - раздумчиво протянул Матвеич. - Не сладко мы жили. А сейчас молодежь над стариками издевается: что вы, мол, видали? Эге, им бы, волосатым, то повидать... пороху понюхать. Куда нам до них! Умники. Повыучились на нашем горбу. Деньгу огребають лопатой.

А нам некогда было копейку приголубить. - При этом он мельком и, мне показалось, с вызовом взглянул на меня.

- Забыл, куда она шла? - с раздражением накинулся на него тесть. Память короткая... В общий котел! На восстановление хозяйства! Была б у тебя машина, если б мы в кратчайший срок не пустили заводы. Наша трудовая копейка целое государство держала! Тебя на ноги поставила.

- Федорович! Опять вы с лекциями. Я ж не о том...

- Да чую, куда гнешь.

- Я Ж говорю: поздновато нам копейку заводить. За молодыми не поспеть. В два счета обгонють.

- Тебя, Матвеич, обгонишь! Еще, как молодой, скачешь.

- Отскакался уже. Задыхаюсь.

- Будет медок, копейка от нас не убежит, - весело сказал Гордеич. Деды! Не вешайте носа! Поганая привычка - нудить без толку. Ой, щуры! взглянув в окошко, тревожно вскричал Гордеич и опрометью бросился вон из будки. Мы за ним.

Золотистые щурки пикировали на ульи и взмывали в серое небо. Матвеич впритруску побежал включать транзистор; Гордеич как угорелый носился между рядами и бил в сковородку; мой тесть вломился в кусты, вынес оттуда охапку веток и стал швырять их в туман. Через несколько минут мы отогнали прожорливых птиц и разошлись по своим будкам.

22 мая

Ясная погода. После дождя парит. С десяти утра начался дружный облет. Пчелы несут на обножках желтоватую пыльцу с сурепки. В лесу они почти не задерживаются, улетают в степь, на хлебные поля... В половине одиннадцатого красная черточка ртути поднялась до 25 градусов. В начале второго облет повторился, более сильный и кучный, чем утром. Все-таки пчел в гнездах намного прибавилось. Я заметил, у Матвеича семьи более населенные: гуд у него гуще и стоит дольше. Тесть в последние дни ставит новые рамки. Перед тем как опустить рамку в гнездо, обрызгает вощину водой, искоса взглянет на Матвеича и опустит. У них негласное соревнование. Несмотря ни на что, тесть надеется собрать меда не меньше Матвеича. Иногда он шепчет мне:

- Глянь, Матвеич экономит вощину. Думает, погрызут. Чудак! Если пчелы носят - ставь смело. Они оттянут ячейки.

Новые рамки мы размещаем обычно в середине гнезда, между свежим или печатным расплодом и медово-перговыми рамками, чтобы сразу привлечь на оттяжку вощины близко работающих пчел.

После второго облета красная черточка опустилась на градус ниже. Такую бы погодку раньше, когда цвела акация с гледичией... Недавно завиднелся полевой бодяк:

густо-красные бархатные головки повсюду мелькают в яблоневом саду; но пчелы облетают их мимо, предоставляя впиваться в них осам и шмелям, которые с угрожающим зудом проносятся над травой.

Сегодня я вышел из лесу - подышать степным воздухом. Шел долго и не заметил, как приблизился к лесополосе, за нею начиналось пшеничное поле. Остановился, пораженный: пшеница уже вымахала в полный рост и выбросила колосья. Светло-желтыми размывами цвела в ней сурепка, кое-где проглядывали васильки. У лесополосы над пахотой, заросшей травой, порхали бабочки:

белые, пестрые, ярко-синие. Были и совершенно изумительные: пунцово-розовые, как поднятые ветром лепестки мака.

Быстро летит время! По всем признакам, уже лето.

Не успеешь оглянуться - нальются и, побурев, затвердеют колосья. Наступит жатва... А что пожну я? В смутной тревоге вернулся я на пасеку. Нет, пожалуй, я взялся не за свое дело. Но что же, что делать? Я был в растерянности. Одно лишь служило мне слабым утешением: я здесь почернею и окрепну под южным солнцем.

Когда я вернулся, Гордеич показал мне в бурьяне, неподалеку от сада, гнездо куропатки, выстланное сухой травой и перьями. В гнезде было девятнадцать сероватосизых яиц, на них наткнулась Жулька и съела. Куропатки, веером распуская красновато-бурые хвосты, фыркали из травы и всполошенно летали возле нас. На душе стало еще тревожнее.

В сумерках я проверил контрольный: 150 граммов.

После ужина мы с тестем уединились в будке, и я спросил его, зачем он завел пасеку, разве ему не хватает пенсии?

- Не в одной пенсии дело, - улегшись на свою постель, уклончиво ответил он. - Тут, Петр Алексеевич, много разных причин.

- Каких?

- Мать у нас нервная, больная. Всю дорогу быть с ней невмоготу: это не так, то плохо. Шпыняет изо дня в день. Надоели мы друг другу - дальше некуда. Скубемся, как петух с квочкой. Видишь ли, Петр Алексеевич, она только сейчас разглядела, что не за того замуж вышла... вроде неудачник я. В общем, рехнулась бабка. Что с ней возьмешь? Зато на пасеке я отдыхаю и душой и телом. Здоровье берегу. Что хочу, то и ворочу. Благодать!

Заскочишь на денек домой - и она другая. Со скуки обрадуется, обстирает, обошьет... лапши сварганит. Все как положено! Интересно с пчелишками жить. Все-таки занятие. Я смолоду к хлопотной жизни привык. Сперва избачом был, потом - секретарем комсомольской ячейки, чуть позже колхоз "Красный маяк" организовал.

Однажды заходим с комсомолятами к одному единоличнику. Мороз. В хате не топлено, окна льдом заросли. Тараканы и те вымерзли. До ручки дожился. Хозяин лежит на печи, в лохмотьях. Мы ему: "Юхимыч, в колхоз надумал записываться?" А он, веришь, приподнимает кудлатую бороду и тоже, собачий сын, интересуется: "Хлопцы, а там, мол, хуже не будет?" Мы все так и грохнули со смеху: куда уж тут хуже!.. Вот, Петр Алексеевич, с чего мы начинали строить колхоз. Недосыпали, недоедали, но - построили. Счастливая пора! Не вернется. - Он долго смотрел в озаренное луною окошко. Лицо его было задумчиво-грустным. - Привык я с людьми. А как ушел на пенсию, все вроде для меня оборвалось. Скучища...

глухота! Пойдешь с корзинкою на базар. Наспех оденешься во что попало и что же? Редко кто поздоровается, из ответственных. Стесняются, что ли. А стоит мне лучше вырядиться - замечают. Представь себе, с другой стороны улицы кивают: "Привет, мол, Федорович!" Ты понимаешь, какая штука! Тут и не хотел бы, а задумаешься. Дальше - больше. Вижу: молодняк меня уже и в новом костюме не признает... Или возьми похороны.

Пожилой скончается при исполнении обязанностей - ему, брат ты мой: духовая музыка, венки от организаций.

Приятно смотреть... Умрет пенсионер, трижды заслуженный человек, - на худой случай, некролог в газете поместят. И все. Точка. А рассудить по-доброму, по-человечески: такие люди, к примеру, как я, - все друг другу давно родственники. Столько лет вместе, плечом к плечу шли. Беды и радости пополам. Так и хороните нас одинаково. Нет, Петр Алексеевич, плохо быть пенсионером.

- Матвеич, по-моему, доволен, - начал было я, но тесть сердито перебил:

- Что Матвеич! Он не тот. Матвеич всю жизнь только о себе пекся. На пассажирке ездил. С того, с другого урвал полтинник - к вечеру двадцатка набежала. Дармовая... Запчасти сбывал на сторону. Тому коленвал, этому резину. А я, Петр Алексеевич, честно век прожил.

Моя совесть перед народом чиста. Ни крошки чужого.

Людям отдал все, что мог. - Тесть спрыгнул с нар, зачемто прильнул лицом к стеклу, отслонился и, заложив руки за спину, начал топтаться в будке возле меня. - Вот они хвастают: в зерносовхозе "Гигант" на "ольпулях" ковыли пахали! Пахали. Молодцы. Как говорится, и на том спасибо... А я, Петр Алексеевич, колхоз "Красный маяк" в передовые вывел! Таких шоферов у меня было и перебыло! Я и Гордеича на работу принимал. Парень он работящий, свойский, но - юлил. Где надо, я его одергивал. По рукам за чужое бил: не бери! Расшумится, обидится, а после остынет и бежит мириться. Ничего мужик, с ним можно ладить.

- Где он себе "козла" отхватил?

- По частям собрал. Завгар! Детали под рукой. Тут одни люди к нему приставали. Уговаривали обменять "козла" на "Жигули". Гордеич не согласился. Он что им сказал? - Тесть перестал ходить, влез на нары и лег. - Мне, говорит, нужна машина-работница, а не стиляга.

Правильно! "Козел" - машина незаменимая...

В словах тестя я почувствовал тоску по машине - давнюю, старую тоску, которая росла в нем с годами, между тем как жизнь непреклонно двигалась к завершению, дней в запасе оставалось все меньше, нить утончалась, грозя внезапно оборваться. Тесть сцепил на груди руки. Мне как-то неудобно стало задавать ему вопросы, хотя, откровенно говоря, меня разбирало любопытство, всерьез ли он намерен купить машину, если ему вдруг повезет с медом? Все-таки, думал я, несмотря ни на что, он завидует компаньонам. Завидует и боится признаться в этом самому себе: это было бы равносильно поражению.

- Колхоз "Красный маяк" - крепкое хозяйство?

- Крепкое, - сквозь дрему пробормотал он. - У всех главных специалистов служебные машины. Пешком никто не ходит. А я ходил. По снегу, по грязи в разбитых чубу pax...

Он мгновенно уснул и захрапел. Я давно замечаю за ним особенность, свойственную глубоким старикам: быстро отходить ко сну. Когда он спит лицом вверх, сложив на груди руки, то кажется: это покойник. Мертвы и недвижны черты воскового лица, переломлены скорбно застывшие брови, нос бел, кожа на лбу суха и тонка. Первые дни я не мог мириться с этим ощущением и будил его, заставляя переменить позу, потом - привык. Человек обладает удивительной способностью - привыкать ко всему. Чего тут больше: счастья или несчастья? Не знаю.

Над краем леса пролетела кукушка и пронесла свое гулкое "ку-ку". Сердце мое сжалось от странной, внезапно пришедшей мне в голову мысли: "Сколько еще жить тестю?" Я стал считать. Кукушка прокричала подряд девять раз и смолкла.

Мне стало легко: не так уж мало для старого человека! Крылатая гадалка не поскупилась отпустить тестю девять лет. В таком случае у него есть резон кочевать по степи и копить на машину...

23 мая

В жаркую погоду летки ульев обращают на запад, в тень; в холодную - на восток, к солнцу. На новом месте старики договорились расставить ульи летками на северо-запад, так как дни предстоят летние и преобладающие ветры здесь восточные.

Все разговоры идут в основном о переезде к белому доннику. Тесть с Гордеичем все утро возились с приписными ульями: осмотрели гнезда, выбросили негодную, почерневшую сушь и поставили новые рамки. Гордеич принес краснополянскую матку под колпачком и "приживил" ее к медовым сотам, а матку-хозяйку, которая плохо сеяла яйца, поймал и задавил. Они стараются поправить директорских пчел, чтобы завоевать себе право расположиться у белого семенного донника, у подсолнуха...

Но между тем, если взглянуть шире, старики одним своим присутствием окажут неоценимую услугу совхозу.

Всем известно: собирая с цветов нектар и пыльцу, пчелы производят перекрестное опыление и способствуют увеличению урожая растений. Стоимость дополнительного урожая многих сельскохозяйственных культур при опылении пчелами, то есть косвенный доход от них, в десятьпятнадцать раз выше дохода от меда и воска. В десять - пятнадцать раз! Если на каждом гектаре подсолнечника разместить по две пчелиные семьи, урожай возрастет вдвое. И корзинки будут здоровые, с крупными семенами. Скромные, трудолюбивые работницы улучшают качество семян и плодов. При перекрестном опылении увеличивается содержание крахмала, сахара, белков и других ценных веществ.

Не достаточно ли с нас этой "платы"? Но старики угождают, возятся с приписными. Вчера они варили сироп и подкармливали директорских пчел...

Мой тесть недовольно бормочет:

- Договорились ставить по две рамки - ставь. Нечего хитрить.

- Он ищет дурнее себя, - хрипит Гордеич и, разгибая спину, громко зовет: - Матвеич!

Тот разводит дымарь у своего улья и делает вид, что не слышит.

- Матвеич, шоб тебя! Заложило? - изо всех сил орет Гордеич. - Оглох с перепугу!

Матвеич лениво оборачивается, встает и поднимает на лоб очки.

- Что?

- Иди сюда! Приписных брали?

- Ну, брали. - Приблизившись, Матвеич снимает очки и протирает запотевшие стекла. - А что?

- Ах ты, мать твою так! Шо! - сердится Гордеич, поблескивая золотым зубом и темнея румынским лицом. - Рамки принес?

- Рамки?.. Надо - принесу. За мной не станеть. - Он собирается идти в будку за рамками, делает несколько неверных шагов, но Гордеич останавливает его резким окриком:

- Поздно! Без тебя обошлись. Пока раскачаешься - рак на горе свистнет.

- Чего тогда шуметь, раз поставили. - Потускневшее лицо Матвеича озаряется улыбкой. Он вытирает платком плешь и усаживается на краешек лежака. Вид его невозмутим.

- Чего, чего, - ворчит Гордеич, задетый олимпийским спокойствием Матвеича. - Не притворяйся. Сам знаешь: чего!

- Договорились ставить - давайте ставить, - говорит тесть, стыдливо отводя взор от Матвеича. - Без напоминаний.

Матвеич смотрит на него прямо, не мигая.

- Я рази против? Давайте.

- Ох, Матвеич! - кипятится Гордеич, плотно прикрывая крышку и заглядывая в леток. - Поставили!

Опоздал!

- Ну так чего ж...

- Того ж! Опять баба не виноватая. Аборт сделала, а клянется - не грешила.

- Принесть, что ли?

- Сиди. Запакуешь приписных. Это тебе в наказание, - подобрев, смеется Гордеич.

После дневного облета мы с тестем запаковали свои ульи, прибили крышки гвоздями. Приготовились к переезду.

Только закончили с упаковкой - примчался на "Жигулях" Филипп Федорович. На стеклах и на капоте - толстый слой пыли: видно, мотается по степи с утра.

С ним приехала и жена - та маленькая, одетая, как старуха, женщина с ухватистым взглядом. Сегодня на ней шелковое, в синий горошек, платье. Дверцу она открыла, но вылезать не собиралась - сидела, прислушивалась к разговорам. Матвеич как-то рассказывал, что Филипп Федорович "спутался" с нею на пасеке в Лесной Даче:

из-за нее бросил жену с детьми. Чем она его приворожила- неизвестно, однако Филипп Федорович иногда хвалится, будто женщина она, каких поискать и не найдешь.

Боясь измены, она ходит за ним по пятам, редко отпускает от себя, всячески опекает и кормит Филиппа Федоровича сливками...

Филипп Федорович вылез из машины, отчего та качнулась слегка, поздоровался и, небрежно сунув руки в карманы, пошел вперевалку оглядывать ульи. Оглядывал цепко, переходя от дного к другому, краешком глаз стрелял на летки и покачивал головой.

- Плохо! Пчела, ребятки, окончательно села... Правда, некоторая несет на обножках бордовую пыльцу.

С эспарцета.

- С гледичии, - поправил его Матвеич.

- С эспарцета, - с нажимом сказал Филипп Федорович- ? проверял. Тут в шести километрах от вас делянка эспарцета. Цветет!

- Большая?

- Не-е, клочок. Чепуха на постном масле... У нас так же. Еле пчела шевелится. Надо переезжать. Я договорился с одним председателем колхоза. Стану под фацелию. И подсолнух рядом, в балочке. Ранний.

- Нам к тебе нельзя прилепиться? - спросил Матвеич.

- Негде. Там фацелии, вишь ты, двадцать га. Сам еле перебьюсь... А вы подсолнух не забыли? - Филипп Федорович с подозрительным вниманием мелькнул холодноватыми глазами по приписным. - Торопитесь.

- Один управляющий обещает нас разместить, - подмигнув Матвеичу, сказал тесть. - Шестьсот га подсолнуха!

- Какого?

- Шут его разберет. Мы не спросили, - как-то осекшись, медленно проговорил тесть. - Наверно, у них простой.

- Если простой - вы герои. С гибридного меду не взять. Я убедился. "Передовик", "ударник", "элитный" - эти сорта не выделяют нектара. Смотрите не прогадайте.

Наши старики в недоумении пожали плечами, робко переглянулись. Сообщение Филиппа Федоровича было для них большой неожиданностью. В самом деле, они не знали, какого сорта подсолнух в совхозе, куда собирались переезжать! Открыв рты, они стояли и смотрели на весело улыбающегося Филиппа Федоровича.

- Что это у вас за ульи? - показал он на приписных.

- Это мне сын привез на сохранение, - нашелся Матвеич.

- А-а-а! - неопределенно протянул Филипп Федорович.

Он уехал, а старики еще долго не могли успокоиться.

Озадачил их Филипп Федорович своим внезапным посещением. Что ему надо? Чего он ищет? Всякие строили догадки, спорили. Но всем стало ясно: Филипп Федорович почуял неладное.

- На разведку приезжал, - с подавленным видом говорил Матвеич.

- Конечно, на разведку! - хрипел Гордеич, поддергивая штаны. - И дураку ясно! Шо он хотел выпытать?

Вот главное!

- Он уже выпытал, - с деланным спокойствием рассудил тесть.

- Шо?

- То, что мы не куем, не мелем. Сидим, как привязанные... А подсолнух у нас - неизвестного сорта!

- Федорович! - поджигал его Гордеич. - Ты же председатель колхоза! Бывший агроном... Какой ты агроном, если не определил сорта! Грош тебе цена в базарный день.

- Завтра поедем, и Федорович узнають.

- Я в колхозе обыкновенный подсолнух сеял. Тогда еще гибриды не были в моде. Как я определю?

- Спросим у знающих людей. Язык не отсохнеть.

Вечером, оставив пасеку на попечение Жульки, мы съездили в Лесную Дачу и вымылись в бане. В зале, наполненном густым паром, звенели шайки, плескалась из кранов вода и мелькали распаренные, красные тела. Матвеич до того упарился, ртом нахватался горячего тумана, что на миг отключился и пластом растянулся под душем с опрокинутой на голову шайкой. Мы подняли его и выволокли в предбанник. Там он пришел в себя, отдышался и, как я ни удерживал его, снова полез в парную.

- Не зря деньги платим! - ошпаривая себя дубовым веником, кряхтел он. Ох, помираю... Сладко!

Втроем мы едва упросили его покинуть парную, в предбаннике переоделись в чистое белье, в зале выпили по кружке пива (тесть заплатил за всех) и, пошатываясь как пьяные, жадно глотая свежий воздух, пошли к машине. Теперь можно двигать на новое место. К белому доннику!

В этот вечер был ноль. За ночь пчелы съедят двести пятьдесят граммов и выгонят из нектара воду - будет к утру убыток. Это нас ничуть не огорчило. Ведь белый донник дает с одного гектара 130 - 500 килограммов меда. Потерянное мы вернем с лихвою.

24 мая

Утром Гордеич с Матвеичем препирались между собой, на чьей машине ехать.

- У меня колесо спустит, - жаловался Гордеич.- Камера чуть живая.

Матвеич, сочувствуя ему, приводил свой довод:

- Рессоры у моей жидкие. На выемке лопнуть... Легковичкам хорошо бегать по асфальту.

Наблюдая за их поединком, тесть нервничал, не находил себе места: то в лес убежит, нарвет себе кислой алычи и через силу ест, то заберется на нары и давай брить компаньонов - злыми, хлесткими словами:

- Скесы! Кугуты! Торгуются, как последние шлюхи!

Вот, Петр Алексеевич, до чего опускается человек! До какой низости доводят его машины! Пропади они пропадом! Займись пожаром! Не они на машинах - машины на них ездят! Сидят... тянут время. По жаре придется ехать. По самому пеклу!

Наконец Гордеич не выдержал:

- Ладно. Нонче на моей погоним.

Он ушел к себе и еще с полчаса монтировал запасное колесо, заправлял бак горючим. Матвеич наводил порядок на своем верстаке, приделанном к будке: стружку смел в кучу - пригодится для дымаря, инструменты аккуратно протер тряпицей, аккуратно сложил и накрыл их клеенкой.

- Готово! Поедем! - раздался хрип Гордеича.

Матвеич тут же вышел и, не мешкая, залез в кузовок,

уселся на продольную лавочку. Гордеич завел мотор, но тесть между тем спокойно продолжал лежать на нарах, скрестив на груди руки и полузакрыв веки.

- Федорович, шоб тебя! - горячился Гордеич. - Подняло да шлепнуло! Где ты?

Тесть, притворившись, испускал громкий храп. Гордеич, потеряв терпение, подъехал ближе, выскочил из "козла" и заглянул в приоткрытую дверь будки.

- Дрыхнет! Ек-макарёк! - Он даже отшатнулся. - Вот это да! Мы тут хлопочем, а он храпака давит. Вставай, пора колядовать.

Тесть притворно встрепенулся, вздрогнул и приоткрыл левый глаз:

- Едем? Куда?

- На Кудыкину гору! Видал его? - Гордеич обернулся к Матвеичу, выглянувшему из кузовка. - Как будто его и не касается!

Зевая, тесть медленно начал обуваться. Правый ботинок ссохся, едва налез на ногу.

- Жара. Упаримся.

- Давай, Федорович, пошевеливайся. Брось придуряться. Бензин даром жгем.

- Сколько тебе бензину? Канистру? Две? Нонче куплю.

Тесть оделся, с ленцой потянулся и вышел из будки.

- Может, без меня управитесь? Что-то меня разморило. В сон клонит.

- Нырни в бак головой! Сразу очухаешься.

Тесть медлил садиться на переднее сиденье.

- А, хлопцы? - сказал он, плечом опершись о "козла". - Не уважите старику?

- Ох, Федорович! Живьем режет!

- Сидайте, Федорович, - снова выглянув из машины, мягко, просительно заговорил Матвеич. - Дело серьезное. Место нужно обкосить, про подсолнух выведать.

Элитный он или простой.

- А машины нанять? - гневно сверкнул зубом Гордеич. - Шо это вам, с кумой договориться? Мудрят, ноют... Детский сад!

Мой тесть снизошел к их мольбам, важно сел, надулся - и они поехали.

Настал вечер - старики не появлялись. Что-то их задерживало в степи. Мы с Жулькой гуляли по траве, между лесом и яблоневым садом, вспугивая разноцветных бабочек. Вокруг нас, захлестывая бабочек, мельтешили серые мотыльки, вились повсюду пыльными столбами.

Старики вернулись ночью, и с недоброй вестью: мотылек отложил яйца, сплошь вывелся червь, начал сжирать и подтачивать зацветающий донник. Половину его срочно скосили, завтра докосят остальное поле.

Надежды на донник рухнули. Я не испытывал желания вдаваться в подробные расспросы и удалился в будку. Следом за мною пришел тесть, улегся на нары. Мы оба притворились спящими и не проронили ни слова. Нам не о чем было говорить в эту светлую душную ночь.

25 мая

Едва завиднелось, я встал и пробежался вокруг сада.

Прохлада и чистый воздух бодрили, вялость как рукой сняло.

За садом, невдалеке от леса, одиноко стояла коренастая сосна с плотной темно-зеленой кроной. Перепрыгнув через ров и подойдя к ней ближе, я увидел на кончиках ее мелких иголок капли росы, застывшие в утреннем ознобе. Неизвестно, как выросла эта отшельница в степи - от случайно залетевшего крылышка-семени или кто-то посадил ее здесь. Была она старше других деревьев, ее литое, у комля оплывшее тело говорило о стойкости и привычке к бурям, а корни, живучие и корявые, мощно бугрились в траве и, наверное, глубоко уходили в землю. Пока я стоял возле нее, небо успело посветлеть, фиолетовая роздымь спала, и на востоке затеплились кровинки. Свет прибывал, сосна понемногу оживала, робко встряхивалась от озноба. Вот легла и зарделась малиновая кайма, брызнуло из-за нее лучами - и сосна полыхнула красной медью. Невзрачная отшельница мигом превратилась в красавицу. Пламя от нее перекинулось дальше, озарило край леса, метнулось по верхушкам и побежало вглубь, трепетно и щедро расплескивая живительные краски. Весь лес будто запалился от сосны!

Звонче, неистовей защелкали в кустах соловьи, воздавая хвалу свету. Я слушал их и не переставал любоваться отшельницей: что за чудо свершилось с нею, до чего хороша она была в это мгновение!

Так и с людьми бывает: любовь, внезапная радость неузнаваемо преображают их. Может быть, ради этих счастливых мгновений и стоит жить. Пораженный, я не в силах был оторвать взгляда от сосны. Все мои невзгоды, и прошлые и теперешние, перестали для меня существовать, улетучились. Но старики напомнили мне о них, и я пожалел, что вернулся.

Старики в панике. Сегодня утром на трезвый ум они обсудили наше положение и занялись обычными делами, чтобы как-то забыться, отдалить от себя тень угрозы.

Матвеич натянул брезент над верстаком, заслонился от солнца и строгает бруски для рамок. Гордеич, несколько раз пробежав в зеленых трусах по просеке и приняв дозу пчелиных укусов, растопил в котле смолу, довел ее до кипения - и смазывает дно запасных ульев, чтобы предохранить их от муравьиных набегов. Тесть нагревает в воскотопке негодные соты. Я, как и прежде, прокалываю шилом дырки, пропускаю в них проволоку и натягиваю ее на рамки.

За обедом мы беседуем на отвлеченные темы.

Хлебая суп и поминутно обжигаясь, Гордеич уводит нас в свое давнее житье-бытье, поросшее сухим быльем:

- Моя матушка любила носить топленое молоко на базар. Носит и носит, все в ажуре. И вдруг приходит в слезах, лица на ней нет. Дрожит как в лихорадке. Ее там чуть не прибили, вроде бы за обман. Придрались бабы:

мол, она нарошно неполные махотки продает, отливает из-под шкурки молоко. Сняли на людях шкурки - и точно: во всех махотках на три пальца недолито. Бес его!

В чем дело? Мать растерялась, плачет, сама не поймет, шо такое. Шкурки целые, а под ними пусто! А ее уже за косы волокут и норовят придушить. Народ, когда хочет потешиться, звереет. Черт те что! Добрые люди оборонили и отпустили ее с богом... Стала моя матушка следствие наводить, допытываться, куда делось молоко. Мы прижукли, молчим. Каждый думает на другого. Батька терпел, терпел и, как только буря миновала, сознался:

"Это я, мол, высасывал". - "Как же ты высасывал, уж ненасытный!" - "А соломинкой, - ухмыляется батька. - Проткну соломинку и цедю. Полгода уже так пью". - "Да как же, ирод?! - почем зря честит его мать. - Молоко ж базарное". - "Оттого я и приспособился, что базарное. Своим умом дошел", в усы ухмыляется батька.

Ушлый был, ёк-макарёк! Перед тем как идти на работу, тайком в сенцах приложится к махотке, выдует пару кружек через соломинку - и айда на стан. Бурты открывать.

Закончив рассказ, Гордеич как-то вымученно и неестественно смеется. Одна бровь у него дергается, рот кривится, но глаза остаются скучными. Он обрывает смех мелкого беса и делает лицо серьезным, будто и не рассказывал смешную историю.

Тесть с укором смотрит на компаньонов и встает изза стола.

- Ничего не лезет, - говорит он. - Хлеб в горле застряет.

Старики молчат.

Затевается облет. Пчелы ошалело снуют в воздухе.

На термометре - 30 градусов. В небе кое-где плавают сморенные облака. Мы с тестем укрываемся в будке.

- Анекдотами пробавляются! - ворчит он. - Не-е, с такими молодцами меду не добудешь. В панику кинулись и мудрят. Надо на разведку ехать, новое место искать, а они хихикают... машины жалеют. Я говорю им:

поедем! А Матвеич: куда ехать? Ну сиди, жди, пока улья опустеют!

- Действительно, куда ехать?

- К каналу. У воды воздух прохладнее, нектар не высыхает.

- Вы про подсолнух узнали? Какого он сорта?

- До подсолнуха нам было! Мы как увидали: косят донник! - так и присели. Веришь, все разом сели на дорогу и глядим... А Матвеич поддел Филиппа Федоровича!

Заехали мы к нему на пасеку, Матвеич вытащил пучок донника и показывает: вот, мол, донник цветет, мы к нему завтра перебираемся. Филипп Федорович аж побледнел: "Где, где цветет? Я все места обшарил, кругом обследовал!" - "Секрет. Велели никому не рассказывать". - "Много?" допытывается Филипп Федоровичу у самого, веришь, руки трясутся, граблями их повесил и стоит. "Много, нам хватит". Мудрец, завел он Филиппа Федоровича! Небось, бедняга, всю ночь не спал. Вот увидишь, не утерпит, прискочит к нам.

- Вы все неравнодушны к Филиппу Федоровичу.

Особенно Матвеич. Ругает его, на словах не признает, а сам следит за каждым его шагом.

- Филипп Федорович мед из воздуха качает. Будешь следить. Промышленник! У Федоровича на примете десять мест. В запасе держит. Перебирает, боится прогадать. Не скупится, не жадничает. Он прямо всем говорит:

укажите мне медовый участок, я за него флягу меда отдам. И отдавал. Уже было такое. Флягу отдаст - двадцать накачает. Выгода? Выгода. А этот, тесть недовольно кивнул в сторону будки Матвеича, - экономит на спичках, прогадывает на сотнях. Да и Гордеич жук. Два сапога - пара... Порченые люди! Не мычат, не телятся.

- Матвеич завидует Филиппу Федоровичу. Зачем же он ушел от него?

- Характерами не сошлись. Тот сунет шоферу полсотни за перевозку и не скривится, а этот подожмет хвост и в кусты: жалко отдавать. Нашла коса на камень. Мне еще раньше Филипп Федорович намекал: мол, всем хорош Матвеич. Уважительный, то и се, да больно мудрый и тугой на подъем. Точно! Правильно он сделал, что отпихнул от корыта Матвеича. На что ему сидень, трухлявый пенек? Что с него пользы? Одно расстройство. Надо было мне на все плюнуть и кочевать с Филиппом Федоровичем.

Тень мелькнула за окном: мимо нашей будки прошел Матвеич. Тесть понизил голос, спросил шепотом:

- Это кто прошмыгнул? Не Матвеич?

- Матвеич.

- Я не громко бубнил? Он ничего не слыхал?

- Пожалуй, нет. Дверь плотно закрыта. А что, боитесь?

- Бояться не боюсь, да оглядываюсь. Кругом, дорогой Петр Алексеевич, люди. Мало ли что!.. Пошел советаться с Гордеичем. А чего советаться? Нужно на разведку ехать!

Через полчаса в дверь стукнули.

- Дрыхнешь, Федорович? Вставай. За водой поедем.

Вскоре они уехали. Я вышел к ульям. Облет кончился, но жара прежняя. Ни ветерка. "Листья на ветках клена вяло обвисли и не шевелятся. Я разделся до плавок, водрузил на голову соломенную шляпу тестя и принялся бесцельно бродить по просеке. Мое внимание привлек куст свидены. Возле него рос довольно высокий, молодой дубок, стойко укоренившийся среди других, таких же крепеньких дубков. Он выжил, ему уже больше не грозит засуха, как, впрочем, и его молодым соплеменникам. Не осенью, так весною свидену, пожалуй, срубят, изведут на топку. Вот печальная участь сопутствующего дерева.

Невольно шевельнулась жалость и к себе. Я сделал ошибку. Не тем я занимаюсь, бездарно трачу время - золотой запас моей молодости. Но это - в последний раз.

Это временное отступление. А потом... потом я впрягусь, как вол, в работу, буду корпеть, не отходить от холста дни и ночи напролет. Я еще напишу единственные картины, обязательно напишу, потому что кипят во мне силы молодые и неистраченные и есть в моей душе божья искра, есть - я чувствую ее свет, горячий и дерзкий; она жжет и постоянно взывает к моей совести, побуждает действовать. Я докажу Никодиму Захаровичу!.. Никодим Захарович? Вертится на уме это имя. Что, если и вправду пойти на компромисс, попросить об одолжении Никодима Захаровича? Неприятен мне он, но ведь даже великие не гнушались заигрывать с недостойными, извлекая выгоды из отношений с ними. Надя, кажется, рассудила трезвее меня, по-женски. Я погорячился, заявив ей о столь категорическом отказе. Да, Никодим Захарович - влиятельный человек.

Мои размышления прервал заливистый лай Жульки.

Я взглянул: по дорожке приближался к пасеке человек на веломотоцикле с заглушенным мотором. Он притормозил у будки Матвеича, спрыгнул с сиденья и, приставив машину к кусту, поздоровался. Подойдя ближе, я угадал в нем компаньона Филиппа Федоровича, того лысого дядьку, который облизывал жирные губы и ехидно посмеивался надо мною, когда я по незнанию попал на их пасеку. Теперь вид у него кроткий, смиренный, красноватые глаза бегают стыдливо. Таится в них растерянность.

Загрузка...