Глава пятая Огненосцы

Мировой экономический кризис начинается как горный обвал. Сотрясая вершины, отрывается могучая глыба и летит неудержимо, низвергая камни, поднимая столбы снежной пыли, кроша лед и гранит. Подпрыгивая по отвесным скалам, одолевая препятствия, лишь немного замедляющие бег, бесформенное чудовище облипает снегом, почвой. Один обвал влечет другие. Грохот глыб, падающих в долины на головы людей, скот, на дома, сильнее и протяжнее канонады. От обвалов некуда скрыться, они раскачивают горы и оглушают мир.

Когда в 1857 году потерпел банкротство один из крупнейших французских банков, а следом за ним несколько европейских торговых фирм, английский буржуа вынул сигару изо рта, поразмыслил и подбросил уголь во всеотдаляющий камин уютного холла. Натянув перину, перед сном он перечислил по пальцам предпринимателей, потерявших все состояние и покончивших самоубийством, и повторил при этом, мысленно тыча в глобус: это мир, а это Англия, и в Англии — мир. Но неодолимая глыба первого в истории мирового экономического кризиса вовлекла в свой все ускоряющийся полет вниз и Великобританию.

Грозил упасть, как сваливается камешек, оторванный от скалы обвалом, золотой фунт — символ силы и надменности нации. Поколебались цены и на все товары. Буржуа вздрогнул, озираясь по сторонам в недоумении и страхе. Так вздрагивает беспечный путник от гула горной катастрофы.

Разорилось много американских, английских и французских банкиров, владельцев магазинов, фабрик, плантаций. Началась безработица. Правители европейских государств искали, как предотвратить возможные восстания, спастись от краха. Никто не знал, откуда взялось это стихийное бедствие.

Маркс воочию наблюдал и проверял то, к чему он пришел умозрительно, исследуя анатомию капиталистического общества.

Подобно тому как в прошлые столетия великие физики открывали законы возникновения грозы или вращения планет, так Карл вывел незыблемость силы, управляющей явлениями в экономике капиталистического мира. Кризис не был для него ни загадкой, ни неожиданностью. Он и Энгельс его предвидели.

В половине нюня 1859 года вышел первый выпуск книги Маркса «К критике политической экономии».

Карл часто и тяжело болел в это время. Однако он всеми силами стремился преодолеть естественную в связи с недомоганием слабость, мучаясь мыслью, что плод его пятнадцатилетних упорных исследований и напряженного труда может быть в чем-либо несовершенен. Требовательность к себе возрастала непрерывно с годами, и он взыскательно и кропотливо отделывал каждую фразу. Сознание ответственности перед своей партией также не покидало его ни на один миг.

«Я надеюсь добиться научной победы для нашей партии, она должна быть вооружена так же неотразимо теоретически, как и практически», — думал он.

Сквозь густую пелену тумана, окутавшего мир после временной победы реакции, Маркс видел грядущее торжество труда в борьбе с капиталом.

Сейчас же он старался сохранить тех борцов из Союза коммунистов, которые рассеялись по обеим сторонам Атлантики и вели трудную, полную лишений жизнь.

Книга «К критике политической экономии» в первую очередь предназначалась им. Она должна была выпестовать хорошо вооруженных теорией людей. Уже в самом предисловии Маркс сформулировал материалистическое понимание истории и опрокинул при этом все былые научные представления о развитии человечества:

«В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли но зависящие отношения — производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или — что является только юридическим выражением последних — с отношениями собственности, внутри которых они до снх пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы, Тогда наступает эпоха социальной революции».

Материалистическое понимание истории явилось огромным торжеством научной мысли. Оно открыло путь к научному объяснению процессов общественного развития, которые до сих пор оставались вне рамок точного познания.

С помощью непреложного научного анализа Маркс вынес смертный приговор капиталистическому строю. Он не указывал дат и географических точек, где разыграются будущие решающие схватки между трудом и капиталом, но предрек победу рабочему люду. Капитализм, утверждает он, представляет собой последнюю антагонистическую форму общественного производства, и в недрах буржуазного общества производительные силы создают материальные условия для разрешения этого антагонизма.

«Поэтому, — писал Маркс, — буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества».

Берлинский издатель Дункер, приятель Лассаля, выпустил часть книги «К критике политической экономии» тиражом только в одну тысячу экземпляров. Заключить договор на весь труд он отказался и поставил это в зависимость от спроса на первый выпуск.

Появление книги Маркса буржуазная пресса встретила нарочитым, обдуманным гробовым молчанием. Это был испытанный и убийственный маневр, более уничтожающий, нежели злословие и клевета, могущие встретить отпор, справедливые возражения или любопытство. Необыкновенные книги имеют нередко трудные и сложные судьбы.

В это же время Маркс неотрывно готовил целых пятнадцать печатных листов текста для выходящей в Нью-Йорке американской энциклопедии.

Год был на исходе. В связи с кризисом издатель Дана за статьи для «Нью-Йорк дейли трибюн» платил Марксу половинный гонорар. Женни нервничала. Кредиторы грозили судом и долговой тюрьмой. Печалили Женни и ухудшившиеся отношения Маркса с Эрнестом Джонсом, который своими промахами сильно ослабил чартистскую партию, с Адольфом Клуссом, поддерживавшим Виллиха, и с Фрейлигратом, сблизившимся с врагом Маркса по эмиграции подлым, пустозвонным и напыщенным Кинкелем.

В немецком журнале «Беседка» один из литературных прихлебателей самодовольного Кинкеля, превознося в неумеренных похвалах стихотворный дар Фрейлиграта и желая поссорить его окончательно с Марксом, объявил, что поэт перестал творить, потерял поэтический голос и свободу, подпав под влияние «виртуоза ядовитой злобы». Назвав так Маркса, он разразился против него изощренной бранью.

Карл, прочитав статью, был подавлен не столько грубыми выпадами — к этому он относился всегда спокойно, — но тем, что Фрейлиграт своим молчанием как бы согласился с таким мнением.

Многосемейный, сильно постаревший и поблекший поэт, устроившись на весьма доходную должность, жил в достатке, изредка писал бесцветные стихи и чувствовал себя обиженным тем, что его не восхваляют друзья и соратники, как некогда в славной «Новой Рейнской газете», когда он достигал творческого совершенства. Прельщенный похвалами и посулами из другого лагеря, он постепенно отошел от коммунистов.

Женни трудно давались разочарования в близких людях Она была легко ранимой, долго и тягостно переживала потери. Вместе с тем она не довольствовалась половинчатостью решений и, отойдя от ранее дорогих ей людей, уже не возвращалась к ним обратно.

— Я не признаю полумер, — говорила она часто.

В дни душевных неурядиц в связи с поведением Фрейлиграта к Женни пришло на помощь письмо Энгельса.


«Дорогая г-жа Маркс!

Сегодня вечером я настолько свободен, что могу послать вам к празднику дюжину бутылок вина. Надеюсь, что оно вам понравится и поднимет настроение всей семьи…

На всю флейлигратовщину я форменным образом зол. С этим сбродом беллетристов все та же старая история: всегда им хочется, чтобы им курили фимиам в газетах, чтобы вечно о них твердили публике, и самый дрянной стишок, сфабрикованный ими, важнее для них самого большого мирового события. А так как все это без интриганской организации не проведешь, то вполне естественно, что таковая становится насущнейшей потребностью, а ведь мы, несчастные коммунисты, к сожалению, для этого совершенно не пригодны, и более того: мы видим насквозь все это жульничество, высмеиваем такого рода организацию du succès{основанную на успехе (франц.).} и испытываем почти преступное отвращение к популярности».


Письмо друга ненадолго развеселило Женни; каждый последующий день приносил ее семье какие-либо неприятности. Она пыталась скрыть их от Маркса, но тщетно: он все знал, все понимал, мучился, как и она.

«В будущий понедельник у меня срок платежа 1 ф. ст. в Мерилебонский суд графства. Одновременно получил из Вестминстерского суда в пользу одного булочника прилагаемую здесь записку, — делился Карл невзгодами с Фридрихом. — То, что я предвидел, начинает сбываться. Если один обыватель найдет дорогу в суд, ее найдут уже и другие. Если так будет продолжаться, то я, право, не знаю, как дальше выдержу.

Эти беспрерывные неприятности столь фатальны потому, что я абсолютно не подвигаюсь в своей работе».

Нет большей страсти, нежели одержимость творчества и труда. Ни жажда в раскаленных песках пустыни, ни власть инстинктов, ни многодневный голод не могут сравниться в своей изнуряющей силе и длительности с мучениями ученого, обремененного великим научным открытием, художника, отягощенного образами, мыслью, звуками и не имеющего возможности выявить их, воссоздать в зримой и слышимой форме. Так созревшее семя пробивает толщу почвы, чтобы вырваться к свету, расти, цвести.

Карл изнемогал. Он вступил в пору зрелого творчества. Все было выношено, внутренне проверено. Мысль его постигла законы, двигавшие обществом, а жизнь, издеваясь, тащила его вниз, в смрадное болото мелочных забот.

Шли годы. Целое десятилетие уже он бился с препятствиями. Это была худшая, изнурительнейшая из войн, в которой Маркс потерял четверых детей, здоровье и несчетное количество часов, необходимых для больших творческих свершений. Война эта не сулила ему побед, она убивала тех, кого он любил, калечила их, наполняла горечью его дни и ночи. Борьба за высокие идеи окрыляет, но безгранично тяжело, когда приходится ежечасно отбиваться от унижающих тебя кредиторов: булочника, мясника, зеленщика, бакалейщика. И при этом знать, что иной дорогой никогда не пойдешь. Она одна ведет к намеченной цели.

Как едва видимые москиты способны обескровить человека, так нужда, постоянное безденежье и лишения незримо подтачивали здоровье Карла именно тем, что мешали ему целиком отдаться научной работе, отрывали его от творчества, отдаваясь которому он вновь обретал силы. Женни, будучи постоянной помощницей мужа и захваченная одной с ним идеей, находила в его творческих радостях некоторое успокоение. Поддерживали и утешали ее дети, их успехи, их любовь.

Несмотря на все трудности, старшие девочки учились сначала в колледже в Саутгемптоне, затем в женской гимназии. Они неизменно переходили из класса в класс с наградами. Кроме школьных занятий, обе брали уроки итальянского и французского языков.

Женнихен хорошо декламировала и рисовала. На мольберте в гостиной подле палитры с красками стояла неоконченная картина. Недавно Женнихен послала в Манчестер традиционные рождественские подарки. Энгельсу досталась удачно исполненная копия Рафаэлевой мадонны, а Вильгельму Вольфу — картина «Два раненых французских гренадера».

Лаура с детства была очень музыкальна. Заслышал пение дочери, Карл открывал дверь своего кабинета и, откинувшись в кресле, слушал с нескрываемым удовольствием романсы Шуберта, Бетховена, арии Моцарта и протяжные волнующие народные напевы. Лицо его разглаживалось, светлело, в глазах появлялось выражение полного покоя и мечтательности. Он отдыхал, радуясь музыке, и, случалось, терпеливо переносил также и однообразие гамм, вокализы и сольфеджио, которыми подолгу занималась юная певица.

Карл перешагнул за сорок. В его смолисто-темных волосах появилось много седых прядей. Еще более проницательным стал взгляд легко загорающихся смехом или гневом темных глаз. Углубились саркастически скорбные складки над верхней губой. Все так же прекрасны и выразительны были его небольшие крепкие кисти рук с длинными гибкими пальцами. Маркс был из числа тех немногих людей, которые, несмотря на тяготы жизни, титанический умственный труд, болезни, бессонницы, горькие утраты, становятся красивее, внешне значительнее с возрастом. Так удивляют нас величавой красотой могучих стволов и кроны многолетние ливанские кедры. Во сколько раз великолепнее они, нежели неокрепшие молодые деревца. В пору своей зрелости Карл был похож в одно и то же время и на это несокрушимое гордое дерево, и на смуглого араба, отдыхающего в его тени.

В доме на Графтон-террас бывало не много посетителей. Энгельс оставался в Манчестере. Там же находился и Вольф. Он считался отличным педагогом и давал уроки. В свободные часы Люпус предпочитал уединение в скромном домике, где о нем неусыпно заботилась молчаливая старуха экономка. Малыш — Дронке — служил в купеческой фирме в Ливерпуле, куда недавно перебрался из мрачного Глазго.

Карл в дни, когда не мог бывать в читальне Британского музея, большую часть времени проводил за книгами и бумагами в своем кабинете. Уже много лет он страдал отсутствием аппетита и в часы работы совершенно забывал о еде. Привычка писать по ночам породила жестокую бессонницу. Долгие годы лишений принесли всевозможные хвори.

— Что ж, — сказал он как-то полушутя, — я познал на самом себе многое из жизни пролетариев, в том числе и их болезни.

Обычно, не дождавшись Маркса в столовой, жена или кто-либо из дочерей отправлялись за ним в кабинет. Маленькая Тусси особенно энергично и бесцеремонно оттаскивала отца от заваленного книгами бюро.

— Скорее, Мавр. Ты позабыл об обеде. Ленхен очень сердится. Она приготовила тебе рыбу, соленую, как море. Уже дважды пришлось разогревать твой острый суп. Я хочу покататься верхом.

Карл послушно поднимал дочь и усаживал ее на свои плечи. Затем вприпрыжку он обегал кабинет несколько раз, подгоняемый маленькой ручонкой, и с протяжным ржанием врывался в столовую.

Так весело и беспечно начинался обед. Нередко разговор за едой касался злободневных политических вопросов, которыми постоянно интересовались Карл и его жена.

— Читал ли ты уже газеты, Чарли? Что нового?

— Самым значительным событием, несомненно, остается движение чернокожих рабов в Америке и невольников в России. Заметь, милая Женни, что русское дворянство домогается конституции. Это будет толчком для тамошних крестьян. Тем более что царь Александр уже основательно испортил свои отношения с ними, объявив в своем последнем манифесте, что «коммунистический принцип» должен исчезнуть навсегда вместе с их освобождением. Все это чревато великими последствиями. Кстати, в Миссури снова восстали рабы.

— На чьей стороне победа, Мавр?

— Восстание жестоко подавлено. Но сигнал дан. Дело осложняется, и, несомненно, впереди предстоят кровопролитные схватки.

— Что-то будет с «Нью-Йорк дейли трибюн»? Вероятнее всего, в связи с возможной войной Севера с Югом ты окончательно лишишься корреспондентского заработка, — грустно заметила Женни и провела рукой по лбу, как бы снимая давящую мысль.

— В Индии все симптомы колоссального кризиса. Это, несомненно, отразится на манчестерской хлопчатобумажной промышленности. Контора «Эрмен и Энгельс» тесно связана с Калькуттой. Пряжа дорожает, а хлопок падает в цене.

Во время этого разговора Ленхен поставила на стол блюдо, политое пряной подливкой.

— Не знаю, как и кормить мне Карла, — ворчливо сказала она. — Он ничего не хочет без приправы и солений, а потом страдает от болей в печени. Я пробовала кормить его, как велят врачи, — ничего не ест, а когда даю то, что он любит, — не могу потом смотреть на его болезни. Ему бы ромашкового настоя попить, как учила покойница баронесса, а он требует крепкий кофе. Вот еще наш Люпус, тоже мое мучение. Жирная ветчина и эль сведут его в гроб. А скажешь об этом — ты же и плоха.

Вдруг Ленхен прервала свои сетования. Опустив руку в карман, она нащупала в нем большой, плотный конверт и вспомнила, что с утра еще получила его от почтальона.

— С вами, право, голову потеряешь, — рассердилась опа на свою забывчивость, — покуда придумаешь, что готовить, себя забудешь. Вот таскаю несколько часов пакет, и все из-за забот о вашем питании.

Карл, улыбнувшись в бороду, проводил добрым взглядом Ленхен; Женни внимательно рассматривала крупный, ровный, заносчивый почерк.

— От Лассаля, кажется, и, вероятно, насчет издания «К критике политической экономии», — сказал Карл, взглянув через плечо жены на четко выведенные буквы, — Так и есть — от него, — сказал он, прочитав письмо.

— Мавр, — настойчиво домогалась Тусси, едва он отложил почту, — расскажи мне про американскую войну. А в Миссури много белых?

Маркс терпеливо принялся объяснять пытливой малютке то, что ее так интересовало.

— Авраам Линкольн — замечательный человек, не правда ли? — сказала между тем Лаура.

— Я хочу написать ему длинное-предлинное письмо, чтобы он скорее победил южан и все негры были свободны, — затараторила снова Тусси. — Ты отправишь его по почте, правда? — Тусси заглянула просительно в глаза отцу.

С совершенной серьезностью Карл обещал дочери послать за океан ее советы и размышления президенту Северных штатов.

— Но, надеюсь, ты разрешишь и мне ознакомиться с твоими письмами? — сказал он.

— Конечно, — ответила важно маленькая Элеонора и вдруг, вспомнив что-то, схватила отца за руку, стремясь скорее увести его из столовой.

— Мавр, ты обещал мне прочесть сказку про умную лисицу, — капризно потребовала Тусси.

— Ты права, слово надо держать. Я уже достал с полки книгу «Рейнеке-Лис».

— Как жаль, Мавр, что мы с Лаурой уже такие взрослые и ты не читаешь нам больше вслух ни Гомера, ни «Дон-Кихота», ни «Песни о Нибелунгах», — сказала Женнихен.

— Приглашаю вас, сеньориты, сегодня вечером в прерии. Мы прочтем вслух что-либо из Купера или Майн Рида. Не забудьте взять с собой лассо. Может быть, нам удастся поохотиться на диких лошадей, — прищурив глаза, с нарочитой серьезностью объявил Маркс.

— Наконец-то мы снова покинем сумрачный Лондон, — обрадовались Женнихен и Лаура.

— А пока мы с Тусси отправляемся в дебри леса к царю зверей.

Но таких беспечных, счастливых часов у Маркса бывало не много.

Новый 1860 год был не лучше для Маркса и его семьи, нежели его трудный предшественник. В феврале туманы подолгу не рассеивались над Лондоном. Казалось, никогда не пробиться солнцу сквозь их многослойную разъедающую пелену, и черная мгла сменилась желтой. Уныло гудели гонги и колокольчики, чуть виднелся свет фонарей на облучках карет и в руках прохожих. В смрадной, влажной, клейкой жиже, как в мясном наваре, пышно взрастали бациллы таинственных болезней. Карл часто хворал.

На Графтон-террас было невесело. Даже маленькая резвушка Тусси, кумир всей семьи, приутихла и часами одна перелистывала иллюстрированные томики Шекспира, из которого в пять лет знала уже кое-что наизусть. Чуткая девочка не решалась теперь без спроса врываться в кабинет отца и забрасывать его бесчисленными «почему». Не просила она также, чтобы Мавр покатал ее верхом.

Карл, угрюмо склонившись над столом, работал с утра до поздней ночи. Однажды перед сном он сказал Женни:

— Эккариус очень болен. В доме у него, как ты сама понимаешь, нет ни одного пенни. Представь себе горе его жены и детей, бедняге не на что купить лекарств. Чем бы мы могли помочь ему, родная?

Женни задумалась. Все ценное давно уже было в закладе. Денег также не хватало. Вдруг взгляд ее упал на единственное добротное платье, одиноко висевшее на вешалке.

— Я нашла выход, Чарли, — сказала она живо. — Мы поможем старине Эккариусу.

На другой день было заложено последнее «свободное» платье Женни, чтобы оказать помощь нуждающемуся другу. Карл сам отправился навестить Эккариуса и с нескрываемым удовольствием вручил ему полученные в ломбарде деньги.


Снова клевета — эта смертельным ядом пропитанная стрела, крапленая карта, порождение подлости и лжи, испытанное средство политической борьбы не на жизнь, а на смерть буржуазии с коммунизмом, — подобно зловонному желтому туману, окутала Маркса.

В 1859 году, в Париже, в одном из кабинетов дворца Тюильри, в личной канцелярии императора происходил следующий разговор:

— Выплатите немедленно через доверенное лицо сорок тысяч гульденов господину Карлу Фогту на пропаганду идей императора за границей. У нас не будет промаха, как это случилось с прусской полицией на Кёльнском процессе коммунистов.

— Фогт вне всяких подозрений в кругах немецкой эмиграции. У него солидная репутация добропорядочного демократа, талантливого ученого-натуралиста и неподкупного политического деятеля. Можно ли желать лучшего?

— Его отец — профессор медицины и славится своей больницей в Швейцарии, братья — почитаемые адвокат и врач. В Лондоне Фогт близок с Кинкелем и Герценом, с которым скоро, кажется, породнится. Сын этого богатого русского «звонаря» влюблен в мадемуазель Фогт и собирается на ней жениться.

— Великолепно. Все, что вы говорите, служит надежной гарантией. Наше нападение на коммунистов, главное, на их вожака Маркса, одержимого манией низвержения существующего порядка, будет уничтожающим.

— Если этот неуемный Спартак заподозрит в Фогте нашего друга и единомышленника, сами эмигранты сведут с ним счеты и разорвут его на части, отстаивая честь безукоризненного господина Фогта. Главное — полнейшая конспирация.

— Вы можете быть спокойны. Карл Фогт в этом лично заинтересован.

Вскоре Фогт, не теряя времени, принялся за бесчестное дело. Всю жизнь любой ценой он добивался популярности и видного общественного положения и кое-чего достиг, когда революционная волна 1848 года вынесла на поверхность немало человеческой пены. Избранный во Франкфуртское собрание, Фогт считался там лидером левых демократов и даже в последние, агонические дни этого болтливейшего из парламентов оказался одним из пяти его регентов. Это была вершина его карьеры.

Маркс и Энгельс, прислушиваясь к его многословию, сначала обзывали Фогта просто болтуном, но после 1849 года вынесли ему суровый приговор, так же как всем, кто, отстаивая интересы лавочников и мелких фабрикантов, обнаружил трусость, близорукость и приспособленчество. Фогт в статьях «Новой Рейнской газеты» был изобличен как один из демократов, который своим противодействием задушил все подготовлявшиеся революционные реформы. С той поры Карл Фогт затаил ненависть к коммунистам и ждал только часа, когда сможет отомстить. Близость к бонапартовской клике, сочувствие ее идеям и полученные тайно деньги из императорской кассы дали ему эту долгожданную возможность.

Карл Фогт, шарообразный пузатый господин среднего роста, предпочитал костюмы черного цвета и высокие накрахмаленные воротнички, на которых важно лежали отвислые щеки. Сюртук его был всегда тщательно разутюжен и застегнут на все пуговицы, штиблеты начищены. Он напоминал пивовара или сельского кюре.

После разгрома мартовской революции Фогт эмигрировал из Германии в Швейцарию, где постоянно жили его родные, преподавал в качестве профессора теологию, хотя специальностью его всегда была зоология. Студентам нравились его мшшоматериалистические воззрения. Он умудрялся, всячески оговариваясь, что верит в бога, повторять на своих лекциях вольнодумствующие утверждения о человеческом происхождении Иисуса.

— Христианство, — заявлял Фогт, — явилось страшной помехой для человеческого ума. Оно создало мрак средневековья, в котором человечество едва не осталось навсегда, и породило глупость и невежество… Нет ничего опаснее суеверия для грядущих судеб человечества; пет ничего пагубнее уверенности не только в собственной правоте, но и в необходимости помешать другим мыслить иначе. Это грозит смертью человеческому уму.

Такие разговоры создали зоологу Фогту репутацию независимого и смелого ученого. Герцен назвал его своим другом. Однажды Фогт поразил слушателей заявлением, что мысли находятся в таком же отношении к мозгу, как желчь к печени и моча к почкам.

Так, орудуя поверхностным, вульгарным материализмом, господин Фогт приобретал известность и доверие. Он отправил из Женевы некоторым лондонским немецким изгнанникам, в том числе и Фрейлиграту, приглашение сотрудничать в швейцарском еженедельнике и изложил заодно свою программу. Ознакомившись с нею, Маркс сказал кратко:

— Словоизвержение.

Но, вернувшись домой, тотчас же написал об этом Энгельсу:

«О революционном движении в Германии, как Фогт «знает из самого лучшего источника», при жизни нашего поколения нечего и думать. Следовательно, лишь только Австрия будет уничтожена Бонапартом, как в отечестве само собой начнется имперско-регентское умеренное либерально-национальное развитие, и Фогт, пожалуй, будет еще прусским придворным шутом».

Внимательно продумав «программу» Фогта и ознакомившись с его книгою «Очерки современного положения в Европе», Маркс все более склонялся к мысли о тесной связи взглядов Фогта с бонапартистскими лозунгами.

«Что бы это могло значить?» — думал он.

Помимо Фрейлиграта, Фогт прислал программу и свои «Очерки современного положения в Европе» также старому знакомому Маркса, баденскому эмигранту Блинду. Это был убежденнейший республиканец с очень узким, однако, кругозором. Собственная персона казалась Блинду столь неизмеримо важной и великой, что совершенно закрывала собой весь мир. Этот человек являлся постоянным объектом подшучивания Энгельса, который отлично понял всю его сущность. Прочитав произведение Фогта, Блинд впал в ярость. Программа, восхваляющая Бонапарта, оскорбила в нем баденца и республиканца. Кроме того, незадолго до этого он каким-то образом узнал, что Фогт получил из Франции субсидию и пытался подкупить одного южно-немецкого писателя, предложив ему крупную сумму денег. Все это Блинд без обиняков изложил Марксу, а затем и Либкнехту.

Спустя некоторое время в анонимной статье появилось сообщение о подкупе Фогта бонапартистами. Рассчитывая на то, что доказательств нет, Фогт, желая защититься, перешел в открытое наступление, а Блинд, испугавшись, упорно отмалчивался. В декабре появилась брошюра Фогта против Маркса. Профессор зоологии, казалось, собрал под переплетом своего произведения, как в чудовищном террарии, все виды пресмыкающихся и бросил им на съедение ни в чем но повинных людей. Подтасовывая факты, щедро пользуясь клеветой и ложью, он распространял злобный и грязный вымысел о деятельности Союза коммунистов, который будто бы преследует только корыстный расчет и преступные цели и с помощью шантажа вымогает деньги для личного обогащения. Как восемь лет назад прусская полиция фабриковала несуществующие преступления для коммунистического процесса в Кёльне, так ныне Фогт выступил вооруженный клеветой.

В феврале Маркс наконец получил из Германии провокационную книгу. Даже столь закаленный боец, как он, содрогнулся. В книге Фогта Маркс изображен главой шайки вымогателей, которая существовала тем, что грозила выдачей полиции всем принимавшим участие в революционной борьбе.

«В Германию было послано не одно, а сотни писем, — писал Фогт, — с угрозой разоблачить в причастности к тому или иному акту революции, если в определенный срок по указанному адресу не будет доставлена известная сумма денег».

Это была не единственная клевета, ею дышала вся книга. Фогт дошел до того, что обвинял Маркса и его единомышленников в фальшивомонетничество.

Карл Маркс сколько мог скрывал от жены брошюру Фогта, зная, как она чувствительна к подобной клевете, но в конце концов Женни прочла ее.

— Есть мера вещей, мера даже лжи, но в этой чудовищной басне нет меры подлости, — сказала Женни, едва владея собой. Она была ошеломлена.

Несмотря на всю очевидную лживость, для вящей убедительности, как это всегда бывает в клевете, рассказывались кое-какие подробности быта лондонской эмиграции. Очевидно, Фогт был осведомлен о жизни немецких изгнанников и состряпал на этом основании ядовитейшее блюдо.

— Нет более сомнения, Блинд был прав. Фогт состоит на службе у бонапартистской клики, — сказал Карл после долгого тяжелого раздумья. — Так писать могут только оголтелые продажные души. В честной борьбе есть ожесточение, но нет необходимости уподобляться взбесившемуся зверю. Я не имею права, не могу и не должен молчать.

Отвращение и ужас попеременно сжимали сердце Женни.

— Ни слова правды, какая зоологическая ненависть!

— Не только ненависть, но и зоологическая совесть, — вставил Карл.

— Он мстит, — продолжала Женни, — он мстит за то, что ты и Энгельс осмеяли его в «Новой Рейнской газете» за бесславную деятельность во франкфуртской говорильне. Но как, какими средствами сводит он свои счеты? Во время Кёльнского процесса на коммунистов обрушилась вся прусская полиция, а тут один человек.

— Ты ошибаешься, он не один. За его спиной банда второго декабря и вся «елисейская братия».

Германская буржуазная пресса восторженно приветствовала книгу Фогта, и «Националь Цейтунг» посвятила ей статьи, глубоко поразившие всю семью Маркса.

Женни не могла успокоиться. Для ее правдивой, смолой души была непереносима всякая ложь — следствие подлости либо продажности и трусости. Она и Карл болезненно ощущали отклонение от простой правды в обыденной жизни, борьбе, искусстве, поведении. Даже самые мелкие разновидности лжи — напыщенность, выспренность, экзальтация — воспринимались ими с насмешкой, брались в штыки юмора. Они оба не переносили ложного пафоса и какой бы то ни было искусственности, мгновенно отличая подлинно значительное от подделки.

Тем невыносимее было для Женни видеть, в какие силки клеветы попали ее муж и его друзья.

— Так лгать, так выдумывать! — повторяла она в отчаянии.

— Человек — это бездна.

Женни бесцельно бродила по дому, страдая. В сердце поднимались возмущение и ужас перед людьми, подобными Фогту. И тогда с особой страстной силой приходила к ней мечта о будущем, о том времени, когда не будет наемных убийц и клеветников. А за окнами дома, как бы для того, чтобы жить было еще труднее и страшнее, не рассеивался тяжелый, как пласты каменного угля, туман.

Бедность объединилась с клеветой и провокацией, чтобы ослабить, уничтожить Маркса и его единомышленников. Ему стало ясно, что отвечать Фогту необходимо, хотя обычно он не был склонен обращать внимание на самую отборную брань. Печати, по его мнению, нельзя возбранять нападать на писателей, актеров и политиков. Но опытный глаз Карла распознал в этот раз, что целью Фогта было оклеветать и опозорить все коммунистическое движение, Карл взялся за оружие. Он считал также своим долгом перед женой и детьми разоблачить клеветника и очистить свое имя от грязи.

Сколько времени, здоровья, творческих сил, энергии пришлось отдать Марксу, чтобы разбить еще одного видимого врага, за которым стояла могущественная, тщательно скрытая сила — французский цезаризм. И снова, как в дни Кёльнского процесса, из нищенской квартирки, где часто не было гроша, чтобы оплатить почтовые расходы, полетели письма, документы по разным городам Европы.

— Объясни мне, Чарли, что такое «серная банда», к которой, по словам Фогта, принадлежал ты, Люпус и другие? Я впервые слышу это мерзкое название.

Карл рассказал жене, что так называлось общество молодых немецких эмигрантов, которые в 1849 году поселились в Женеве.

— Знал ли ты кого-нибудь из этой компании? — спросила встревоженно Женни.

— Никого. Все, что сейчас ты от меня слышала, я сам на днях узнал в подробностях благодаря любезности некоего инженера Боркхейма, главы одного крупного предприятия в Сити. Я познакомился с ним после того, как выяснил, что он десять лет назад имел отношение к этому злополучному кружку. Вот послушай кое-что из того, что он пишет мне:

«Лондон, 12 февраля 1860 г.

Милостивый государь!

Хотя мы, — несмотря на девятилетнее пребывание в одной и той же стране и большей частью в одном городе, — три дня тому назад еще не были лично знакомы друг с другом, Вы совершенно правильно предположили, что я не откажу Вам, как товарищу по эмиграции, в разъяснениях, которые Вам угодно было получить.

Итак, о серной банде.

В 1849 г., вскоре после того, как мы, повстанцы, покинули Баден, несколько молодых людей оказались в Женеве, — один были направлены туда швейцарскими властями, другие — по собственному выбору. Все они — студенты, солдаты или купцы — были приятелями еще в Германии до 1848 г. или познакомились друг с другом во время революции.

Настроение у эмигрантов было совсем не радужное. Так называемые политические вожаки взваливали друг на друга вину за неудачу. Военные руководители критиковали друг друга за отступательные наступления… При таких-то печальных обстоятельствах… молодые люди составили тесный кружок…

Мы весело бражничали и распевали…

«Филистеры»… прозвали нас серной бандой. Иногда мне кажется, что мы сами так окрестили себя. Во всяком случае, применялось это прозвище к нашему обществу исключительно в добродушном немецком смысле этого слова…

Это единственная серная банда, которую я знаю. Она существовала в Женеве в 1849–1850 годах…

Остаюсь с уважением преданный Вам

Сигизмунд Л. Боркхейм».

Я обязательно присоединю это письмо к своему ответу Фогту. Каждому станет тогда ясно, как далеки мы были от этих молодых людей, — сказал Маркс, и Женни, несколько успокоившись, одобрила такое намерение мужа.

Большим огорчением для Карла являлся отход Фрейлиграта от коммунистов. Поэт сблизился с Кинкелем и другими представителями буржуазных кругов эмиграции, которые привлекли его вначале лестью и захваливанием. Глубокая трещина пролегла в старой дружбе Маркса и Фрейлиграта. Поэт был одним из первых, кому Фогт прислал свое сочинение.

Маркс обратился к Фрейлиграту с письмом и, указывая, какое важное значение имеет ответ Фогту для исторического оправдания партии и для ее будущего положения в Германии, просил включиться в борьбу с клеветником.

«Постыдное нападение Фогта, — писал Маркс поэту, — создало мне во всех странах — в Бельгии, Швейцарии, Франции и Англии — неожиданных союзников, даже в лице людей, принадлежащих к совершенно иным направлениям.

Но в наших общих интересах и в интересах самого дела лучше действовать согласованно.

С другой стороны, откровенно признаюсь, что я но могу решиться из-за незначительных недоразумений потерять одного из тех немногих людей, кого я любил как друга в подлинном смысле этого слова.

Если я чем-либо перед тобой виноват, то я в любое время готов признаться в своей ошибке. Ничто человеческое мне не чуждо…

Если мы оба сознаем, что мы, каждый по-своему, отбрасывая всякого рода личные интересы и исходя из самых чистых побуждений, в течение долгих лет несли знамя «класса наиболее обремененного трудом и нуждой», подняв его на недосягаемую для филистеров высоту, то я счел бы за недостойное прегрешение против истории, если бы мы разошлись из-за пустяков, которые все в конце концов сводятся к недоразумениям».

Фрейлиграт не замедлил с ответом. Утверждая, что желает сохранить добрые отношения с Марксом, он тем но менее категорически отказался присоединиться к тем, кто выступал против Фогта:

«Все эти семь лет (с того времени, как прекратил свое существование Союз коммунистов) я далеко стоял от партии. Я не посещал ее собраний, ее постановления и действия оставались для меня чуждыми. Фактически, следовательно, мои отношения с партией были давно нарушены. Мы никогда в этом отношении не обманывали друг друга. Это было своего рода молчаливое соглашение между нами. Я могу только сказать, что я себя при этом хорошо чувствовал…»

Письмо Фрейлиграта, после многих размолвок последних лет, не удивило Маркса. Каким пигмеем казался поэт по сравнению с другими соратниками Карла по партии! Фрейлиграт откровенно искал покоя и поддержки богатых, политически мелких, недалеких, но преуспевающих людей. Карл вспомнил название одного из стихотворении Фрейлиграта — «Наперекор всему».

«Итак, наперекор всему, автор прощального слова «Новой Рейнской газеты» отказался публично вместе с нами выступить против негодяя», — подумал он с горечью.

Когда на человека обрушивается беда, то ему открывается тогда же и истинная сущность отношения к нему тех, кого он считал друзьями.

Много раз испытывала сама жизнь душевные качества окружающих Маркса людей. Фрейлиграт пришел к нему в бою, на подъеме, но не мог выдержать проверки поражением.

Еще раз Маркс написал Фрейлиграту. Карл терпеливо разъяснил ему, что под словом партия вовсе не значился ни Союз коммунистов, ни редакция газеты, давно уже не существовавшие. «Под партией я понимал партию в великом историческом смысле».

Маркс привлек Фогта к ответственности за клевету и решил выступить с разоблачающей его брошюрой. Борьба с Фогтом была еще одним этапом многосторонней и постоянной войны Маркса с бонапартистской идеологией, которая из Франции перекинулась в другие страны и заражала мелкобуржуазных демократов.

Оценил он по достоинству и политический смысл выступления Фогта:

«Суть ведь в том, что банда имперских мерзавцев… и, наконец, либеральная банда употребляют все усилия, чтобы морально уничтожить нас в глазах немецкого обывателя… Во всяком случае — международные отношения столь сложны, что для вульгарной демократии и либерализма чрезвычайно важно закрыть для нас уши немецкой обывательщины (т. е. публики) и доступ к ней… К случаю с Фогтом нельзя относиться так же, как к какому-нибудь Теллерингу… Этот чревовещатель считается в Германии научным светилом, он был имперским регентом, его поддерживает Бонапарт».

Карл принялся за отповедь клеветнику Фогту. Из ученого, открывавшего людям неведомые доныне незыблемые законы, он превратился в бесстрашного бойца, неотразимого полемиста. Сарказм несет в себе разрушительную силу, и он вооружился нм. Творческое многообразие заставляет дочитывать книгу до конца, и Карл сумел сделать свою брошюру увлекательной. Он без труда отыскал в необъятной памяти литературный прототип для своего противника. Тучный, самодовольный, наглый и хвастливый профессор зоологии более всего напоминал шекспировского сэра Джона Фальстафа. Фогт, по словам Маркса, «нисколько не убавился в веществе, в своем новом зоологическом перевоплощении».

Спутники всей сознательной жизни Карла, его самые близкие друзья также явились на помощь в этой справедливой борьбе. Много претерпевший от вражьей клеветы Данте, великий человековед Шекспир, шутник Рабле, проницательный Кальдерон, трагический Шиллер и многие другие подсказали ему меткие, колкие слова и образы.

Маркс снова отдался творческой и боевой страсти. Где бы он ни был — с рапирой в руке на фехтовальной арене, среди книг и мыслей с пером за рабочим столом, на трибуне, — он проявлял бесстрашие, знания, живость, натиск, пылкость и целеустремленность.

Шли дни, недели, а Маркс большею частью сидел над книгами и рукописями. Перед ним часто лежала испещренная пометками книжка Фогта. На отдельных листках были выписки, которые следовало внести в книгу для контратаки:

«…в Лондоне шайка изгнанников… Их глава — Маркс… их лозунг — социальная республика, диктатура рабочих, их занятие — организация союзов и заговоров».

Карл, желая отдохнуть, звал свою маленькую дочь, и Тусси вприпрыжку, волоча куклу, врывалась к отцу, властно требуя исполнения ее желаний. Маркс сдавался.

— Ты должен рассказать мне ту сказку, которую начал давным-давно.

— Не про Ганса ли Рекле? — покорно спрашивал Карл и сажал Тусси к себе на колени.

— Ты все еще пишешь про этого гадкого Фальстафа? — спрашивала она, указывая на ворох бумаг и книг, лежащих на столе и стульях.

— Да, пишу, а ты, кажется, не любишь «Виндзорских проказниц»?

— Мне нравится «Сон в летнюю ночь». Но мы снова забыли про плутишку Ганса.

— У бедняжки опять очень запутаны денежные дела, — сказал Карл, притворно вздыхая. — Я боюсь, что ему придется продать свою чудесную лавку, где живет столько веселых игрушек, и оставить их всех на произвол судьбы. У него нет больше денег, чтобы кормить и одевать игрушки.

— Сделай так, чтобы он смог заплатить свои долги. Ганс Рекле ведь колдун, он все может, — просила Тусси жалобно. — Ну, куда же денутся, если он попадет в долговую тюрьму, все его деревянные куклы, великаны и карлики, королевы и короли, стулья и ящики!

— Ты права, мой маленький карлик Альберих{Один из героев «Песни о Нибелунгах».}, у Ганса в лавке находятся также собаки, кошки, львы, голуби и попугаи. Их не меньше, нежели у старого Ноя в его сказочном ковчеге. И все же, несмотря на то что Ганс добрый волшебник, его преследуют зеленщик, бакалейщик и особенно мясник и булочник. Сегодня я расскажу тебе удивительное приключение Ганса Рекле, когда он отправился к дьяволу, чтобы тот ссудил ему немного денег.

И Маркс рассказал дочери увлекательную историю, чем-то напоминавшую страшные сказки Гофмана. Но Тусси требовала все новых и новых сказок. Особенно ей нравился рассказ о ежике:

«В маленькой норке у ежика родился сынишка. Был он мягонький и нежный, как одуванчик, и мать ласково поглаживала язычком его тельце. Вскоре ежик выполз и сад. Ему приветливо закивали цветы с больших клумб, и он весело прогуливался среди трав. Кожица его все еще была не жестче, чем лепестки пиона, который надменно поглядывал на него сверху. Но шли дни, и на шкурке его выросла жесткая щетинка. Ежик приуныл.

— Мои иглы будут царапать лепестки настурций и анютиных глазок. Не хочу я быть точно металлический скребок, о который люди чистят свои грязные подошвы у порогов домов. Не хочу быть как подушечка с булавками. Хочу остаться мягким.

— Глупый ежик, — сказал хмурый зеленый репейник, покачав колючей головой с лиловым чубиком, — не проживешь ты на свете без игольчатого панциря.

— Конечно, проживу, — ответил упрямый ежик, — разве цветам жить не легче? Их гладит ветерок и солнце, а их головки ничем не прикрыты, и даже у розы шипы не. защищают цветка.

И он бросился к толстому угрюмому дубу.

— Позволь мне потереться о твои мощные корпи и ствол; я не хочу, чтоб скверные иглы выросли на моей спинке и поранили цветы. — Он стал кататься кубарем по земле и прижиматься к коре старого дерева. Но когда ежик вернулся в сад, то, к ужасу своему, увидел, что все цветы были сорваны. Только мудрый репейник спрятался в свою зеленую крепость.

В то же время большой бурый кот спрыгнул с крыши дома и, выставив все десять коготков, приблизился к ежику. Однако сотни иголочек, отвердев, грозно поднялись навстречу страшному врагу. Тщетно пытался кот вытащить ежика из его неприступной колючей брони.

Оцарапав нос и лапы, кот бежал, а маленький еж гордо высунул свою крошечную головку.

Репейник дружески кивнул ему сверху своим лиловым вихром.

— Да, — сказал ему ежик важно, — чтобы быть мягким, надо иметь наготове иголки!»

Ежедневно по утрам маленькая Тусси вместе с двумя старшими сестрами занималась гимнастикой, которую англичане называли калисфеновской. Все три дочери Маркса любили трудные физические упражнения. Они с наслаждением бегали взапуски, играли в мяч и соревновались в прыжках и лазании по деревьям. Но никто не мог превзойти в этих занятиях Женнихен. Чрезвычайно гибкая, она упорными занятиями достигла в гимнастике замечательных успехов и удивляла близких своей ловкостью. В свободные вечера дети демонстрировали такой трюк: сестры тщательно привязывали Женнихен веревкой к стулу. Эта процедура длилась не менее четверти часа и сопровождалась веселой суетой. Руки, ноги, шею, голову девушки прикрепляли к высокой спинке и ножкам. К всеобщему изумлению, Женнихен в течение одной минуты, ловко изгибаясь, освобождалась, сбросив с себя веревку, опутывавшую ее, как сеть. Тусси тщетно пыталась подражать в этом старшей сестре.

Женнихен, которую с детства звали копией Маркса, была не только внешне, но и по складу ума похожа на своего отца. Жизнерадостная, настойчивая, она удивляла обширностью знаний, сообразительностью, полетом мысли и фантазии. Хорошая художница, она была одарена большим актерским дарованием и превосходно декламировала. Низкий грудной голос Женни был создан для сцены, как и вся ее незаурядная внешность. Она легко изучала языки и любила заполнять памятные тетрадки поэмами и стихами, записывая их в оригинале: Гёте, Шиллера, Гейне — по-немецки; Корнеля, Вольтера, Беранже — по-французски; Шелли, Байрона, Мильтона — по-английски; Кальдерона — по-испански и Данте, Петрарку и Тассо — по-итальянски. Шекспир был ее самым любимым писателем, и она не уставала находить в его творениях все новые и новые сокровища. Так же пылко и нежно любила Женнихен цветы. Она сама их выращивала, радуясь каждому новому бутону и листику. Из Голландии родственники отца присылали ей луковицы и семена разноцветных тюльпанов, серебристых нарциссов и редких растений далекой Индонезии.

Золотистоволосая Лаура к семнадцати годам стала настоящей красавицей. Как и у Женни, ее духовный мир был многогранен и глубок, и она не искала для себя в жизни исхоженных и легких дорог. Обе старшие дочери стремились помогать отцу и поочередно заменяли ему секретаря.

В одном из писем к Энгельсу их мать с мягкой иронией сообщала: «Я думаю, что мои дочери скоро оставят меня без службы, и меня можно будет внести в список имеющих право на обеспечение. Жаль, что нет никаких видов на пенсию за мою многолетнюю секретарскую службу».

Большой радостью для Лауры был день, когда она получила билет на право посещения читальни Британского музея. С тех пор она часто сопровождала туда отца.

Маркс напряженно работал над памфлетом против Фогта. Как-то он получил письмо из Парижа от своего давнишнего знакомого Сазонова. Взволнованные слова русского были настолько значительны, что Маркс решил включить это письмо в один из разделов своей работы о Фогте.

Сазонов писал из Парижа в мае 1860 года:

«Дорогой Маркс!

С глубочайшим негодованием я узнал о клеветнических вымыслах, которые распространяются на Ваш счет и о которых я прочитал в напечатанной в «Ревю контемпорей» статье… В особенности меня удивило то, что Фогт, которого я не считал ни глупым, ни злым, мог так низко морально пасть, как это обнаруживает его брошюра. Мне не нужно было никаких доказательств, чтобы быть уверенным, что Вы неспособны на низкие и грязные интриги, и мне было тем более тягостно читать эти клеветнические измышления, что как раз в то время, когда они печатались, Вы дали ученому миру первую часть прекрасного труда, который призван преобразовать экономическую науку и построить ее на новых, более солидных основах… Дорогой Маркс, не обращайте внимания на все эти низости; все серьезные, все добросовестные люди на Вашей стороне, и они ждут от Вас не бесплодной полемики, а совсем другого, — они хотели бы иметь возможность поскорее приступить к изучению продолжения Вашего прекрасного произведения. Вы пользуетесь огромным успехом среди мыслящих людей, и, если Вам может доставить удовольствие узнать, какое распространение Ваше учение находит в России, я могу Вам сообщить, что в начале этого года профессор Бабст прочел в Москве публичный курс политической экономии, первая лекция которого представляла не что иное, как изложение Вашей последней книги. Посылаю Вам номер «Газетт дю Норд», из которого Вы увидите, каким уважением окружено Ваше имя в нашей стране. Прощайте, дорогой Маркс, берегите свое здоровье и работайте по-прежнему, просвещая мир и не обращая внимания на мелкие глупости и мелкие подлости. Верьте дружбе преданного Вам…»

Усиленно помогали Марксу в работе над разоблачением Фогта Вильгельм Вольф и Энгельс. Фридрих тщательно просматривал все имеющиеся документы за 1850–1852 годы. Но в конце марта, в связи со смертью отца от тифа, он вынужден был спешно отправиться в Бармен.

Раскрытие подлинной сущности выпада Фогта требовало от Маркса кропотливой, чисто следственной и юридической работы. Так некогда разоблачал он кёльнскую судебную провокацию. Шаг за шагом прослеживал он идейный путь бонапартистского агента Фогта. Грязь, которой попытался сей зоологический ученый замарать коммунистов, падала на самого провокатора. Карл располагал неопровержимыми доказательствами своей правоты и не сомневался, что нанесет Фогту сокрушительное, непоправимое поражение. Политическая карьера Фогта должна быть навсегда кончена. Клевета всегда убийственна для клеветников, когда их разоблачают. Карл был подобен льву, растаптывающему лапой змею.

Ему приходилось очень много трудиться в эти месяцы. Чтобы иметь хоть мизерный заработок, Маркс писал для «Нью-Йорк дейли трибюн» статьи на злободневные темы.

Снова широко и победно развернулось национально-освободительное движение на Апеннинском полуострове. Отряды Гарибальди с боями двигались по Италии.

В эти же месяцы французские и английские войска свирепствовали в почти безоружном Китае. Они осадили Пекин и зверски разграбили величайший памятник китайской архитектуры — Летний дворец. Командующий французской армией генерал Кузен-Монтоблан ворвался со своими офицерами в императорскую резиденцию и принялся грабить прославленные китайские драгоценности, как самый отъявленный мародер и бандит. Затем он распорядился сжечь Летний дворец, что и было исполнено с вандальской изощренной жестокостью. Ннкто не пытался подсчитать количество жертв среди китайского населения, так много их было. В октябре китайское правительство вынуждено было подписать предложенные союзниками условия, обеспечивавшие, помимо огромной контрибуции, свободный доступ европейцев во все города Китая.

Когда усмиритель и вор генерал Кузен вернулся в Париж и отдал императору часть награбленных сокровищ, тот Енес предложение в законодательные органы о присвоении ему титула графа и назначении огромной пожизненной пенсии. Однако разбойничьи подвиги генерала возбудили столь сильное негодование в народе, что даже палата отказалась исполнить пожелание императора.

— Генерал свое вознаграждение привез из Китая, — заявили депутаты.

Наполеон в отместку палате распорядился, чтобы к военным издержкам, которые обязывалось уплатить китайское правительство, приписали еще около шестисот тысяч франков в пользу командующего французскими войсками.

Маркс пытливо заглядывал во все уголки планеты. Он не замечал переутомления, исподволь подтачивавшего его. Он черпал силы в неумеренно напряженном, всепожирающем умственном труде, который всегда был его стихией.

Женни, однако, едва держалась на ногах. Мерзкие нападки Фогта, многолетняя беспросветная борьба за существование, постоянные долги и лишения стоили ей немало бессонных ночей и унылых размышлений, подрывали силы. Дочери подрастали. Детство и отрочество их были нелегкими. Женни хотелось не только наряжать их, баловать, но, главное, дать им возможность учиться всему, к чему у них была склонность: музыке, живописи, языкам. Ее пугала их будущность, их полная необеспеченность.

Женнихен и Лаура, довольствуясь всегда немногим, отлично физически развивались и выделялись своими интересами и знаниями среди сверстниц. Но мать горевала, не имея возможности купить им самое необходимое из одежды и обуви, вывозить их на концерты и в театры, отправиться путешествовать, что значительно обогатило бы молодые восприимчивые души. Хотя Тусси росла на редкость здоровым и удачным во всех отношениях ребенком, Женни, вспоминая четверых умерших детей, постоянно боялась за нее. Накопившаяся за много лет усталость чаще сменялась внезапным нервным напряжением и необъяснимой мучительной тревогой. Женни жила в состоянии постоянного ожидания неудач и неприятностей. Шли годы. Ей исполнилось уже сорок шесть лет.

«Неужели жизнь прожита? — спрашивала она себя и тут же отвечала: — Нет, не может быть, я все еще у ее порога. Лучшее у нас впереди».

Но почему ей стало не под силу нести жизненное бремя именно теперь? Бывало ведь значительно труднее? Женни с содроганием представляла себе Дин-стрит, Маркса без обуви, пригвожденного нищетой к дому, голод, смерть Фоксика, Франциски и Муша. Ей казалось, что небо было тогда затянуто густым черным туманом. Как смогла она пережить эту пытку утратами? На кладбище для бедных, над черной ямой, куда опустили гроб Муша, губы Женни судорожно перекосились, и она думала, что никогда больше не будет улыбаться. Но она смирилась, продолжала жить, начала улыбаться и обрадовалась, когда снова услышала веселый смех Карла и девочек.

— Человек все может выстрадать, — поучала Ленхен. — На то он и царь земли. Птицы и звери, те вот слабые. Они, чуть что, и гибнут. А люди как камни. Да и если бы не было несчастья, как знали бы мы, что такое счастье? Вам жилось хуже, нежели теперь. Вспомните Дин-стрит.

Но Женни слушала ее безучастно. Да, у нее была наконец светлая квартира, три дочери действительно отличались здоровьем, приветливым нравом, умом. Семья была спаяна крепкой любовью и дружбой. Но Женни как бы потеряла всякую сопротивляемость огорчениям, лишениям, испытаниям. Их было, видимо, слишком уж много позади. Ей нечем было больше страдать. Каждый удар, даже самый незначительный, больно задевал израненное сердце и причинял нестерпимые муки. Женни начала терять столь присущую ей раньше выдержку. Она часто плакала, иногда из-за пустячного повода, и едва сдерживалась, чтобы не повышать голоса. Ленхен не понимала ее.

— Ну чего вы так убиваетесь по мелочам? Пора бы привыкнуть ко всему и не обращать внимания. Не такое вы уже хлебнули. Эка беда, что кредиторы грозятся судом. Уймутся. Господин Энгельс поможет, а там Карл книгу допишет, и уж обязательно ему хорошо заплатят. А что разные мошенники клевещут, так без этого не бывает жизнь у хорошего человека. Вспомните притчу о Иове. Не то еще терпел, Маркс и его друзья — все как есть праведники. Им рано или поздно всё сторицею воздастся.

Женни, не дослушав Ленхен, торопливо одевалась и в омнибусе уезжала в Вест-Энд, желая побороть беспокойство и рассеяться на шумных улицах столицы. Она посещала магазины не столько ради покупок — у нее почти не было денег, — но чтобы посмотреть на модные наряды, которые так подошли бы ее красивым дочерям, заглянуть в каталоги нотных и книжных новинок.

Ей не сиделось на одном месте. Она не могла совладать с собой и с горечью и смущением впервые в жизни заметила, что с трудом сосредоточивается, переписывая по вечерам объемистую рукопись мужа.

Когда книга о Фогте подошла к концу, как это бывало всегда, Карл попросил Фридриха и Женни помочь ему окрестить новое свое детище. Энгельс, не задумываясь, предложил назвать памфлет «Господин Фогт».

Женни возразила:

— Мне не нравится. Я предлагаю название «Да-да, Фогт».

— Но позвольте, госпожа Маркс, это как-то непонятно на первый взгляд и не связано с текстом, — настаивал на своем Фридрих.

Карл слушал спор молча. Он любил сопоставлять разные мнения. Это помогало ему найти правильное решение.

— Возможно, — сказала Женни, — но даже в греческих трагедиях часто на первый взгляд нет никакой связи между заглавием и содержанием. Это заинтриговывает читателя. Впрочем, пусть решает сам Мавр.

Поразмыслив, Карл склонился к предложению Фридриха. Книга была названа «Господин Фогт».

Спустя несколько дней после этого разговора, когда работа над брошюрой подошла к концу, Женни внезапно слегла.

Появились лихорадка и общее недомогание, боль в горле и резь в глазах, как это бывало обычно во время инфлюэнцы, столь частой в ноябре, когда Лондон с его непрерывными дождями, сыростью и яркой вечнозеленой травой становится похожим на огромный аквариум.

Женни тщетно попыталась превозмочь болезнь. Самочувствие ее непрерывно ухудшалось, головная боль и жар усиливались, и обеспокоенный Карл решил вызвать врача.

— Аллен знает отлично свое дело и не раз уже лечил нас всех успешно, — сказал он, но Женни с необычайной горячностью воспротивилась.

Решили прибегнуть к испытанным при простуде средствам. Ленхен напоила Женни горячим грогом, растерла с материнской нежностью и усердием теплым оливковым маслом ее грудь и спину и заставила надеть шерстяные носки, насыпав туда горчичного порошка. Но Женни не стало лучше. Лицо ее распухло, пылающие глаза начали слезиться, кожа приобрела странный пунцовый оттенок. Она совершенно потеряла сон и аппетит и впала в крайне возбужденное состояние, громко жалуясь на боль в пояснице, голове и горле. Карл послал за врачом.

— Мне холодно, точно я лежу на льду, — задыхаясь и дрожа всем телом, твердила Женни, но, когда ее пытались обогреть металлическими грелками, она отбрасывала их в сторону. — Жарко, душно, нечем дышать. Погасите камин, откройте окна, тело мое горит, как на угольях. Куда девать голову? Она такая тяжелая и так мешает. Если бы можно было ее снять и положить куда-нибудь, как шляпу. Опустите шторы, мои глаза видят все в багровом свете, точно вокруг пожар. Ах, Чарли, теперь я знаю, как больно бывает твоим глазам. Но почему так отчетливы и объемны мои мысли, я могла бы коснуться их руками. Хочешь, Мавр, я проведу тебя шаг за шагом по всей нашей прошлой жизни от самого детства…

Но вдруг Женни вспомнила Фогта и кредиторов. Ничто не могло ее успокоить; казалось, что она бредит и никак не может отбросить прочь навязчивые мысли. Они, как репейник, цеплялись и ранили ее сознание. Она отбивалась от них, вскакивала с постели, неистовствовала, пока обессиленная не падала на подушку и не затихала в горячечном полусне.

Доктор Аллен отнесся к болезни Женни чрезвычайно серьезно. Он потребовал, чтобы тотчас же дети покинули дом. Вызванный Ленхен Либкнехт предложил увести девочек к себе и обещал окружить их родственной заботой. Маркс, зная о стесненном его положении, обещал ежедневно отправлять семье Либкнехта необходимые Женнихен, Лауре и Тусси съестные припасы. Заботу об этом взяла на себя Ленхен. Когда врач предложил, опасаясь заражения, и ей отправиться вместе с детьми, она вознегодовала:

— Вы злой человек, господин доктор, и, верно, не знаете, что для меня госпожа Маркс больше, чем моя жизнь, ближе, чем сестра, а со времени смерти баронессы Вестфален дороже, чем дочь. Что с того, что я моложе ее годами. Женни во многом сущее дитя. С ней сравнить можно разве только Карла. Я умру, как только оставлю этих двух беспомощных детей одних, ведь дорогой Карл позабудет, что надо есть и пить. Он питается одними книгами и сигарами. Умоляю вас, доктор, не делайте меня несчастной, я все равно буду стоять день и ночь у дверей и окон этого дома.

Доктор Аллен внимательно посмотрел на Елену Демут. Он постоянно лечил всех членов семьи Маркса и хорошо знал обо всем, что в доме делалось. Ленхен всегда нравилась ему. Она выглядела значительно моложе своих сорока лет и была очень миловидна. Стройная, белокурая, с чудесным румянцем на лице, умная и находчивая в разговоре, она легко могла выйти замуж и зажить своей семьей, но решительно отклонила несколько брачных предложений. В Женни, Карле и их девочках сосредоточился весь смысл ее жизни. И Аллеи знал, что не в его власти заставить ее покинуть этот дом, как бы ни была велика опасность заражения тяжелой болезнью.

Елена и Женни горячо любили друг друга.

— Если я умру, — сказала Женни, — похороните меня так, чтобы рядом оставалось место также для Карла и для тебя, Ленхен. Мы были неразлучны в жизни, пусть же наши бренные останки будут вместе в земле.

Аллен согласился оставить Ленхен в помощь Карлу, который не отходил с этой минуты от больной и старался быть самой терпеливой и внимательной сиделкой.

Со слезами на глазах Женнихен и Лаура покидали родителей. Глубокая грусть охватила всех. Карл вышел на крыльцо, чтобы еще раз поцеловать дочерей. Только проказница Тусси не понимала постигшего дом несчастья.

— До свиданья, старина. Я скоро вернусь, ты доскажешь мне тогда сказку о Гансе Рекле, — сказала она, крепко целуя колючую щеку отца и маленькими ручонками ласково растрепав его мягкие густые волосы.

Когда доктор Аллен дал последние наставления Ленхен и вышел из комнаты больной, Карл с нервно бьющимся, встревоженным сердцем, крепко сжав руки, обратился к нему с просьбой не скрывать правды о состоянии больной.

— Я вижу по всему, — произнес он дрожащим голосом, — что опасность очень велика, но есть ли надежда на спасение? Лишь бы ничего не грозило ее психике. Моя жена в последнее время была столь возбуждена, что, вероятно, нетрудно сойти с ума. Только бы не это.

Врач с глубоким сочувствием посмотрел на осунувшееся, болезненно-бледное лицо Маркса.

— В одном отношении дело обстоит лучше, чем вы думаете, — ответил он, — это не нервная горячка, и рассудку госпожи Маркс ничто не угрожает, но в другом — приготовьтесь к худшему из того, что могло вас постигнуть. Очевидно, тяжелые переживания последних лет истощили организм вашей жены и где-нибудь — в лавке, в омнибусе, в толпе — она заразилась болезнью, весьма частой в прошлые века…

— Какой?! Неужели… — потрясенный страшной догадкой, вскричал Маркс.

— Черной оспой.

Карлу показалось, что врач исчез из поля его зрения, что он на мгновение ослеп и оглох.

«Оспа, оспа, оспа, оспа, смерть, смерть, смерть», — рвались, как гранаты, в мозгу два слова.

Где-то далеко-далеко снова зазвучала для Карла монотонная речь врача.

— Я сделаю госпоже Маркс, вам и почтенной мисс Демут по две прививки, как учил нас великий Дженнер. Надо надеяться, что вы оба еще не заразились.

— Спасите Женни, — беззвучно сказал Карл, — не могу ли я что-либо сделать? Располагайте мной, моей жизнью, доктор Аллен. Останется ли она жива?

Доктор Аллен принялся основательно мыть руки в фаянсовом тазу, принесенном Ленхен.

— Оспа — младшая сестра чумы, но не все заболевающие ею умирают, — спокойно объяснял он, — будем надеяться на лучшее. Дженнер дал нам могучее средство, правда в качестве профилактики, но и во время болезни оно иногда помогает. Жизнь вашей супруги теперь зависит более всего от ее природы. Медицина одна тут бессильна. Госпожа Маркс не стара, у нее хорошая наследственность, и я не замечал, чтобы сердце ее, печень и почки были нездоровы. Крепитесь, друг мой, терпение и время — вот наши с вами подручные.

Врач прописал больной красное вино для поддержания сил и сделал Карлу и Ленхен прививки.

— Твердо надеюсь, что организм вашей жены победит эту отвратительную болезнь и оспе не удастся обезобразить одно из самых прекрасных лиц, какие я знаю.


Врач ушел. Карл отыскал и прочел в справочнике все, что было известно об одном из самых заразных и тяжелых заболеваний, об оспе. То, что красота Женни также находится под угрозой и она может ослепнуть, не показалось Карлу столь страшным, как процент смертности от этого бича, вырванного у природы около ста лет назад скромным сельским лекарем.

Образ Женни навсегда запечатлелся в любящем сердце Карла, и, какой бы она ни стала, для него она навсегда была единственной, незаменимой, прекрасной. Настоящая любовь не исчезает оттого, что идут годы, чередуются болезни, наступает старость и стирает краски, сушит кожу, прокладывает морщины, искажает черты, обесцвечивает волосы. Это неизбежность, на которой закаляется чувство. Внешнее разрушение не охлаждает истинной привязанности. Любовь всегда мудра. Женни и Карл стали как бы единым физическим существом. И обоим им показалось бы странным даже самое предположение, что они могут разлюбить друг друга из-за поседевших волос, рябин на лице пли рубцов от нарывов.

— Живи, только живи! — заклинал Карл, сжимая горячую сухую руку жены и заглядывая в ее воспаленные глаза.

Болезнь развивалась, беспощадная, уродливая, жестокая, изощренная, как камера пыток.

Лицо Женни напоминало багрово-синий кровоподтек. По всему телу разлилась темно-красная мелкопятнистая сыпь, которая затем превратилась в множество пузырьков, похожих на жемчужины, окруженные пунцовой каемкой.

Женни с трудом дышала, глухо кашляла и почти лишилась голоса, а затем и зрения. Во рту появились язвочки, метавшие ей глотать. Карл поил ее но капельке с ложечки портвейном, чтобы хоть немного подкрепить. Она заметно слабела с каждым часом. На девятый день температура достигла возможного предела. Началась стадия нагноения. Кожа больной покрылась как бы чешуей из темно-бурых пустул. Сознание Женни затемнилось, она металась и вскрикивала. Глаза ее непрерывно слезились, веки отекли.

Приходя в себя, больная ясно чувствовала, что тело ее состоит из миллионов клеточек и каждая из них жжет, болит. Постель казалась ей утыканной гвоздями, и она извивалась, чтобы как-нибудь лечь, причиняя себе меньше страданий. Растянутые, истонченные стенки оспенных пустул лопались, и гной выступал наружу, стекал на кожу, прилипал к белью. Начался адский зуд. Женни, казалось, обезумела. Чаша страдания переполнилась. Она испила ее до дна.

День и ночь напролет Карл старался успокоить зуд, обмахивая воспаленную кожу веером. Это не помогало. Женни принималась расчесывать ранки и срывать черные подсыхающие струпья. Она, казалось, звала смерть. Сознание ее было снова ясным и тем более усиливало мучения. Карл и Ленхен силой удерживали ее руки, чтобы она не расчесывала лицо и тело. Догадавшись, чем именно болеет, Женни испугалась, что заразит оспой мужа, и начала умолять его поостеречься и не прикасаться к ней. Но Карл никому не доверял ухода за женой. Несколько ночей были поистине страшны. Женни не засыпала ни на мгновение, и отек гортани не давал ей пи есть, ни пить. Одышка все усиливалась, пульс слабел.

Болезнь достигла своего чудовищного апогея. Бесстрашная душа Карла дрогнула. Он подумал, что Женни обречена и погибнет. Чувство душераздирающего бессилия и отчаяния, как тогда, когда на его руках умирал маленький Муш, охватило его. Карл заплакал. Искаженное, бесформенное, бураково-фиолетовое лицо, заплывшие, незрячие глаза Женни были ему дороже всего на земле. Вряд ли он любил жену больше, когда красота ее изумляла. Без Женни не было жизни для Карла. Но он чувствовал всю свою беспомощность, оказавшись свидетелем единоборства со смертью самого любимого им существа.

Что предпринять? Чем помочь? Все было напрасно. Болезнь неумолимо шла своим чередом. Зуд не прекращался, хотя жар спадал, глаза прозрели и пустулы подсохли. Карл едва держался на ногах. Многодневная бессонница, постоянные опасения грозили тяжелыми последствиями. В дни наибольшего напряжения судьба пришла ему на помощь. У него разболелись два зуба. Дантист вырвал их столь неудачно, что в десне остались корни. Щека Карла распухла. Он потерял способность думать, все исчезло и растворилось в невыносимой боли.

Это неожиданное переключение спасло его от опасного психического напряжения, точно так же как оспа, по мнению доктора Аллена, предотвратила для Женни тяжелое нервное заболевание.

Женни начала медленно поправляться. Карл и Ленхен были оба так переутомлены, что пришлось нанять для нее сиделку. Дети все еще жили у Либкнехтов. Несколько раз родители предлагали им переселиться в учебный пансион, однако Женнихен и Лаура отказывались, так как обе были атеистками и не хотели лицемерно исполнять обязательные в учебных пансионах религиозные обряды.

Карл и Женни переживали счастье возрождения. Они не могли наглядеться друг на друга и не замечали вынужденной из-за болезни изоляции от всего мира. Их вечно молодая любовь, пройдя через испытание и опасность, еще больше спаяла их.

Карл, радуясь, что жена спит целебным сном выздоравливающих, сидя подле нее, находил отдохновение в высшей математике и подолгу решал мудреные, сложные задачи. Каждые два-три дня он писал письма в Манчестер, где Фридрих Энгельс и Вильгельм Вольф с волнением ждали известий о ходе болезни.

Однажды Женни попросила зеркало. Оспа, однако, не смогла обезобразить ее точеного лица, ярких карих глаз. Но кожа напоминала пчелиные соты. Заметив смущенно и беспокойство жены, Карл сказал ей со всей присущей ему силой убеждения:

— Милая, ты была, есть и будешь для меня самой красивой женщиной в мире. Доктор Аллен заверяет, что на твоем лице скоро не останется и следа болезни. Если даже несколько рябинок не совсем исчезнут, они украсят тебя, как родники, воспетые восточными поэтами.

Дни на Графтон-террас потекли обычной чередой. Но потрясения последней поры не прошли для Карла бесследно, он тяжело заболел и слег.

Большой радостью были для него похвалы книге «Господин Фогт», которая вышла из печати и раскупалась в разных странах. Каин был заклеймен: Фогт получил удар, от которого никогда уже не оправился как политический деятель.

Энгельс многократно в письмах восторженно высказывался о работе друга:

«Вещь эта превосходна… это сокрушительно…», «Это лучшее полемическое произведение, какое ты когда-либо написал; его стиль проще, чем в Бонапарте («18-ое брюмера»), и все же там, где это нужно, он так же эффектен».

В течение четырехнедельного карантина в связи с оспой Карл, когда опасность для жизни Женни миновала, прочитал множество книг. Особенно заинтересовал его недавно изданный труд Чарльза Дарвина о естественном отборе. Он не замедлил поделиться своим впечатлением об этом необыкновенном произведении с Женни, а затем и с Фридрихом.

«…Эта книга дает естественноисторическую основу нашим взглядам», — писал он между прочим.

Энгельс приветствовал труд Дарвина, как первую грандиозную попытку успешно доказать историческое развитие в природе.

В то время как недоступный аристократический Оксфорд готовил Англии преимущественно политических деятелей консервативной партии, Кембридж вооружал профессиональными знаниями юристов, физиков, врачей и естественников. Дарвин получил ученую степень в колледже Кембриджа, похожем на магометанскую богословскую школу — медресе. Глубокая тишина нарушалась там дважды в день протяжным пением органа во время обязательной церковной службы. Но смелость научных выводов Дарвина испугала кембриджских ученых. Его книга была вызовом городу, где все жило заветами англиканской церкви.

Внутренняя политика Наполеона III возбуждала недовольство не только простого народа и рабочих, но и крупной буржуазии. Не мирились с новым режимом интеллигенция, торговцы и мелкие фабриканты. Император опирался на военную силу, полицию и духовенство. Католическая власть широко раскинула свои ловушки по всей стране. Печать билась в сетях цензуры. Свобода собраний и слова всячески попиралась. В Париже и провинции возникали тайные революционные общества, за которыми ретиво охотилась полиция.

Многолетний префект Парижа, барон Осман, согласно воле императора, рьяно занимался перестройкой столицы, прокладкой новых, широких улиц и бульваров. Сносились старые кварталы, возводились вычурные, дорогостоящие здания.

Старый средневековый Париж узеньких, непроезжих улочек и тупичков, маленьких квадратных площадей, готических домов с острыми отвесными крышами, продолговатыми глубокими окнами с резными наличниками и тяжелыми входными дверями в низких подворотнях, город цеховых корпораций, торговых рядов, защитных стен, башенок и рвов, подъемных мостов, площадок для дуэлей на шпагах, чумных нашествий и всеуничтожающих пожаров исчезал. Ему на смену вырастали просторные проспекты, великолепные площади, парки и дворцы с множеством крикливых лепных украшений, орнаментальных колонн, которые беспощадно облепляли пыль и сажа. Париж стал нарядным, комфортабельным городом буржуазной Европы. Но Бонапарт и его слуга префект Осман преследовали не только эстетическую цель украшения столицы, они решили смести улицы, столь удобные для баррикадных народных боев. К тому же большое строительство предотвращало безработицу и давало заработок труженикам.


Водитель локомотива Жан Сток доставлял железо, мрамор, туф и много других материалов для возведения богатых домов в центре Парижа.

В свои двадцать с небольшим лет машинист был так мужественно хорош собой, так привлекательна была его улыбка, открывавшая зубы, белые, как рис, что, даже когда он выглядывал с паровоза, вымазанный будто савоярский трубочист, молодые девушки кричали ему приветствия и махали платочками, останавливаясь у полотна дороги. Жан замечал их и был доволен, но не потому, что ему это льстило или он сам заглядывался на женщин. Досадная мысль волновала его постоянно: «Почему я нравлюсь всем, кроме одной?»

Жаннетта встречала его, когда он возвращался с работы, сурово и придирчиво:

— Ну и гадкую же ты выбрал профессию, мальчик. И что хорошего в дымящем утюге, которым ты приглаживаешь дорогу. Я не успеваю отстирывать твою одежду от грязи. У тебя всегда воспалены глаза, ты пропитан мазутом, машинным маслом и угольной пылью. А твои ногти черны. По ком только носишь ты траур?

— По любви, которой не смог добиться. Знаю, Жаннетта, как я тебе противен. Ты можешь обижать меня как хочешь, но профессию машиниста не задевай. Она, право, лучше всякой другой.

В этом мнении Жан был непоколебим. Он любил свой локомотив, как кавалерист лошадь и кочевник верблюда. Ему казалось, что на свете нет машины более величественной и сильной. Жану никогда не надоедало чистить огромный остов железного великана, и если бы он не стеснялся рябого насмешливого кочегара, то громко говорил бы с локомотивом, как с живым существом. Но и так он нередко обращался к нему мысленно:

«Ну, поторапливайся же, что это ты, дружище, поскрипываешь и замедляешь ход, — видно, просишь больше пару. Потерпи немного, до водокачки осталось десяток миль, а уж там я напою тебя славно. Не шали, голубчик, давай-ка принажмем. Быстрее… еще…. еще… Молодец!»

Жан уверенно управлял громадным чудовищем, которое с трудом тащило за собой много груженных тяжестями и людьми деревянных коробок, поставленных на колеса. Отвага, сознание силы и чувство собственного достоинства всегда были присущи сыну Женевьевы и Иоганна Стока. Профессия укрепила эти черты его характера. Он был господином одного из лучших изобретений века, и новая, впервые зародившаяся гордость открылась ему. Быть машинистом локомотива было почетно и свидетельствовало о смелости. Железнодорожные катастрофы случались часто. И если бы Жан был опытнее и наблюдательнее, то заметил бы, что Жаннетта часто в часы его возвращения стояла у порога дома. Вздох облегчения при виде юноши предшествовал ее угрюмому приветствию и придиркам.

Жаннетте было за тридцать, и она считала себя старухой, хотя выглядела совсем юной и была очень привлекательна. Прошло много лет со дня смерти Иоганна Стока: ого дочь, Катрина, стала послушным, трудолюбивым подростком и училась шить у одной солидной портнихи на улице Мира, где одевались только богатые буржуа, модные актрисы и содержанки. Жаннетта мечтала о том, что Катрина откроет со временем собственную мастерскую и будет жить безбедно.

— Тогда и я отдохну подле моей приемной дочери. Моя жизнь ведь кончена, и я надеюсь, что старость вознаградит меня за все былые неудачи и горести, — любила говорить Жаннетта, вызывающе и зло глядя при этом на Жана. — Ты ведь не оставишь меня, Катрина?

Девочка кидалась на шею своей названой горячо любимой матери и покрывала ее лицо и руки поцелуями, а Жан отодвигал тарелку с превосходным супом и вставал из-за стола. Последнее время отношения его с Жаннеттой ухудшались непрерывно.

— Зачем ты ходишь поденно стирать тряпье и мыть полы ко всем старым холостякам и вдовцам нашей улицы, разве моего заработка не хватает на нас троих? — возмущался молодой машинист.

— Кто дал тебе право шпионить за мной? Я не привыкла давиться чужим хлебом и, пока гнется спина и но трясутся руки, буду работать на себя. Какое мне дело до твоих заработков? Может, завтра ты приведешь молодку, и нам с Катриной надо будет искать себе другую кровлю.

Жан испытывал желание избить Жаннетту и уходил из дома в соседнюю таверну, где читал газеты, пил аперитив и вступал в беседы и споры.

Противоправительственные настроения все нарастали. Народ знал, что у кормила власти собрались авантюристы и мошенники, получившие после бонапартистского переворота чины, богатства и земли. Духовенство прибрало к рукам неграмотное, темное крестьянство. Биржевые спекулянты во главе с братом Бонапарта, графом Морни, преуспевали и тянули деньги из казны. В государстве не чувствовалось устойчивой, продуманной линии правления. Одна прихоть сменяла другую. За исключением крупной буржуазии и бюрократов, никто не был уверен в своем завтрашнем дне и не верил ни одному начинанию императора, о котором шумели подкупленные им газеты и чиновники. Слова резко расходились с делами. Неустойчивость и недоверие к властям породили у одних безразличие, у других возмущение. По-прежнему барон Осман тратил большие деньги на украшение Парижа и строительство зданий. Но в нарядные дома и особняки въезжали зажиточные люди, а рабочий люд продолжал по-прежнему ютиться в подвалах и конурах на окраинах. Благоустройство столицы не было рассчитано на улучшение жилищ бедняков.

Домовладельцы получали неимоверные барыши, наживаясь на своих земельных участках и Зданиях, предназначенных на слом. Искусственно вздувались цены и заключались фиктивные сделки. Правительство потворствовало шантажу, спекуляции и мошенничеству.

Жан Сток не держал языка за зубами и не боялся говорить о том, что думал о правлении Бонапарта. Уроки отца на забылись. Жаннетта, потерявшая мужа на баррикадах и сама участвовавшая в июньском восстании 1848 года, оказалась во власти противоречивых чувств, когда узнала, что Жан посещает тайные собрания рабочих и часто выступает на них, призывает на борьбу с произволом цезаризма. Она понимала, что сын расстрелянного второго декабря коммуниста не должен трусить и покоряться ненавистному режиму буржуазии, возглавляемой авантюристом, но страх за жизнь Жана и его безопасность подсказывал ей другое.

«Если ты погибнешь, я этого не переживу», — хотелось ей крикнуть Жану, но тогда обнаружилась бы тайна, которой она стыдилась. И, хитря, Жаннетта принималась говорить, что рабочим вовсе не так уж худо в Париже.

— Чем тебе плохо? Платят хорошо, живешь, как не снилось твоим родителям. По праздникам одет, как будто имеешь бакалейную лавку. Можешь выбрать невесту, даже с хорошим приданым.

Жан досадливо морщился.

— Женщину всегда можно купить. Я не ожидал, что ты, друг моего отца, можешь болтать, как торговка.

Жаннетта не умела лгать и притворяться.

— Ты прав, мальчик, все это я выдумала, но у тебя есть сестра. Ты не захочешь, чтобы она торчала под стенами тюрьмы или — еще чего хуже — у подножия гильотины.

— Ну, дальше Гвианы для рабочего дороги заказаны. Мы не безумцы террористы, чтобы нас обезглавили на радость Бонапарту, который воображает себя и впрямь Цезарем. Нужна социальная революция, а не бомба, взрывающая один экипаж. Эх, Жаннетта, если бы ты меня любила, как силен я был бы в борьбе.

— Тебе пора жениться, а я, чтобы показать тебе, как это делается, выхожу скоро замуж за нашего соседа, портного. Хорошая у него профессия. Тихий, непьющий, добрый человек, да и по годам мне подходит.

Жан схватил Жаннетту за плечи:

— Ты все шутишь, но смотри, как бы не выплакать тебе глаза.

Жаннетта действительно дала согласие вдовцу, который был когда-то приятелем Кабьена и Стока. Она решила создать искусственную преграду между собой и молодым машинистом, который с каждым днем становился ой дороже.

«Брак, — уговаривала она себя, — навсегда разлучит нас с Жаном и утихомирит мое сердце».

Но мысль о другом приводила ее в отчаяние и снова она принималась внушать себе, что не должна любить Жана.

«Я стара. Десять проклятых лет. Зачем родилась я раньше его. Он будет еще молод, когда я высохну, как мочалка».

Вне себя от ревнивой горечи, досады и женского чрезмерного самолюбия, Жаннетта решила выйти замуж за другого.

Отчаянию Жана не было предела. Всю ночь до утра на все лады умолял он любимую женщину стать его женой, даже если она к нему равнодушна.

— Я не верю, чтобы ты полюбила этого облезлого козла. Тут кроется иное. Может, тебе не хочется ходить на поденную работу? Но я давно прошу тебя тратить все деньги, что я приношу в получку. Ты не можешь, не смеешь оставить меня и Катрину. Вспомни клятву, данную моему отцу.

— Девочка будет жить со мной, а тебе давно пора вить свое гнездо.

— Я никогда не женюсь.

Жаннетта вся засияла от радости, но, тотчас же испугавшись, что выдаст себя, сказала с напускным равнодушием:

— Тоже нашелся монах. О-ла-ла! Слишком ты красив и силен, чтобы выстричь на макушке тонзуру. Вспомни лучше, как я шлепала тебя, когда ты бил баклуши или дрался с мальчуганами на улице, а я была уже замужем. У тебя был тогда голосок, как у пискливой девчонки. Я гожусь тебе в тетки, парень.

— Для меня на свете нет и не будет более молодой и желанной.

Жаннетта закрыла лицо руками. Она была счастлива этим признанием, но снова тревожные сомнения из-за разницы в годах и женское самолюбие победили.

— Не дури, ищи своей судьбы. Твои родители прокляли бы меня, если бы я пошла с тобой под венец. Я выйду замуж за ровню. Мужу моему будет сорок лет, и никто не скажет, что Жаннетта соблазнила мальчишку. Мужчине положено жениться на молоденькой.

— Кто сказал? Турки. Я читал, что они покупают в свои гаремы сопливых девчонок. Вот, верно, скучища с ними. Хотел бы я знать, о чем с ними говорить? Я не нянька, не учитель приходской школы; мне нужна жена с головой, с характером. Знаешь, Жаннетта, когда я полюбил тебя? На баррикаде. Ты подхватила знамя, упавшее из рук Кабьена, и была прекрасна и беспощадна, как революция.

— Твои слова так красивы, точно ты выучил их из книжки.

— Пуля свалила тебя. Окровавленную я вынес тебя из пекла, каким стала баррикада. Мне казалось, что ты убита, и я решил умереть тоже. Не бросай меня, Жаннетта. Не поступай со мной как враг. Ты ведь решила выйти замуж не по любви. Что-то другое толкает тебя в петлю. Мой отец, помню, внушал мне стараться не делать ошибок. «Есть закон ошибок, это палка о двух концах, — говорил он, — и обязательно рано или поздно она стукнет по голове».

На рассвете Жан добился от Жаннетты обещания повременить со свадьбой еще несколько месяцев.

— Мало ли что может случиться, — сказал он ей пророчески, собираясь в железнодорожное депо, на локомотив.

Более трех дней Жан был в отлучке, он вел состав в Лион и обратно. Вернувшись, он застал Жаннетту угрюмой и неразговорчивой. Снова ее обуяли сомнения. К тому же с некоторых пор, когда Жан был в поездках, ее грызла ревность.

Расстроенный и недоумевающий, молодой машинист, как всегда по вечерам, отправился в знакомую таверну, где собирались рабочие, в большинстве столяры, каменщики и маляры, работавшие на строительстве Большого Парижа. Работы подходили к концу, и они тревожно ждали будущего, предвидя безработицу и скитания.

— Вот кончаем строить хоромы. А никогда и на черную лестницу этих домов нас не пустят. Сегодня я красил стены ресторанного зала, а кто будет любоваться моей работой? Пузатые банкиры, биржевики и фабриканты.

— Да, в твоей одежонке да с пустыми карманами тебя швейцар так шуганет с порога твоего ресторана, что костей не соберешь.

— А хороший театр мы недавно сдали, жаль, что не придется смотреть, как будут в нем петь, плясать актеры и представлять всякие пьесы. В сорок восьмом году я бывал в «Комеди Франсез» и, по правде сказать, без памяти влюбился в одну актрису, которая читала «Марсельезу» так, что мы все плакали. С тех пор я часто во сне вижу сцену, меня дома жена так и прозвала театралом. Но купить билет мне не по карману, разве только на ярмарке.

— Барон Осман кидает нам подачки с барского стола, чтоб не подохли с голоду. А мы трудимся с рассвета до сумерек.

— Так было, есть и будет, покуда императоры и прочая нечисть будут управлять страной, принадлежащей всему народу, — веско произнес Жан, окидывая сидевших за столами людей цепким, острым взглядом.

На мгновение все стихли, завороженные столь смелыми словами.

— Ты на что намекаешь? — вдруг спросил худой человек в одежде простолюдина и серой кепке, которую он но снял, хотя давно уже сидел за столом, изредка прихлебывая из кружки кислый сидр.

— А я не намекаю, я говорю прямо то, что думаю. Нет для нас иного выхода на волю, кроме рабочей революции.

— Ого, вот ты каков, — тихо огрызнулся человек в кепке; но Жан не слыхал его слов. К нему подошел старик с седой головой, изможденным лицом, на котором поражали молодые, дерзкие, умные глаза.

— Ты сын Иоганна Стока, — сказал он, присаживаясь к столу Жана. — Я не раз видал тебя, паренек, да нн решил тогда, нужно ли знакомиться. Бывает, что дети но стоят своих родителей. Но ты не таков. Я хорошо знал твоего отца. Это был человек. Мы жили в одном домишке на улице Вожирар. Ты, верно, слыхал: Кабьен, Красоцкий и я.

— Значит, вы и есть итальянец-прядильщик по имени Пьетро. Мой отец и Кабьен искали вас в годы революции и решили, что вы погибли. Отец говорил: такие, как он, своей смертью но умирают.

— Иоганн знал толк в людях, но время умереть для меня еще не настало. Сейчас люди, как никогда, нужны, много нас погибло. Я еще могу пригодиться. Сегодня ночью я отправляюсь на родину. Ты, верно, слыхал о доблестной тысяче Гарибальди?

— Теперь будет уже тысяча и один? — улыбнулся Жан. — Газеты вопят, что война с Австрией на носу. Наш цезарь обязательно ввяжется в это дельце. Трон его качается, нужно укрепить сиденье.

— Ты прав. Он хочет показать, что был карбонарием, когда участвовал в заговоре братьев Бандьера и едва унес целыми свои кости. Сейчас ему выгодно похваляться этим перед итальянцами. Пускай! Нам тоже это на руку. Хоть с самим чертом, лишь бы выгнать Франца-Иосифа с нашей родной земли. А там и его выставим пинком в зад, — горячо произнес Диверолли.

Жан, повысив голос, обратился не столько к своему собеседнику, сколько ко всем в таверне:

— Бонапарт рад случаю таскать каштаны из огня чужими руками, тут беспроигрышная комбинация: поможет сардинскому королю Виктору-Эммануилу и оттяпает за это жирный кусок. А главное — уладит все свои темные делишки внутри страны и скроет, что в казне не осталось ни гроша. Недаром Бонапарт сказал, что нет ничего легче, чем управлять французами: каждые четыре года нм нужна война, и тогда они будут довольны. Что же, после Крымской войны прошло именно столько времени.

— Замолчи, — схватил машиниста за руку итальянец. — Будь сдержан, а то дойдешь до беды. Ты забыл, что недавно издан суровый закон об охране личности императора. Легко попасть в Гвиану, но нелегко выбраться оттуда живым. Не забывай этого. Ну, а мне пора, сынок.

Жан крепко обнял Диверолли. Итальянец вышел. К машинисту тотчас же подсели рабочие. Какой-то извозчик, изрядно выпив, принялся задираться и возносить Наполеона III. Завязался спор. Слегка охмелевший от нескольких рюмок аперитива, Жан вспылил.

— Наполеон поднялся оттого, что французский народ пал. Его слава — наш позор! — крикнул он.

— Врешь, — сказал владелец таверны, — император выиграл войну в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году. Он отличный воин, дипломат и правитель. При нем у рабочих всегда хлеб и жирный суп на столе. Я считаю, что он достойный преемник своего дяди.

— Кнутолюбцы, — рассвирепел Жан, окончательно потеряв самообладание.

— Глядите, парень от похвалы императору взбесился, как бык при виде пунцовой тряпки, — сказал многозначительно худощавый сутулый человек и надвинул до самых бровей мятую кепку.

— Вы называете великим того, кто превзошел предшественников в произволе! — вскричал Жан. — Сила кулаков не есть сила справедливости, и вы, плававшие в крови революции, братья и сыновья тех, кто жизнь отдал за ваше счастье и свободу, превозносите кого? Палача и мошенника, обманувшего народ.

В ту же ночь Жан был арестован. Управляющий министерством внутренних дел генерал Эспинас, пользуясь военной диктатурой, введенной после попытки покушения на императора, располагал отныне всей полнотой власти. Он имел право, утвержденное услужливым большинством законодательного собрания, арестовывать, ссылать, держать в тюрьме без суда каждого заподозренного в неповиновении и критике бонапартистского режима и особы императора.

Жан подпал под этот закон. Он отнесся к аресту с редким хладнокровием и проявил горячность только тогда, когда Жаннетта бросилась к нему на грудь и, заливаясь слезами, сказала:

— Миленький мой, я люблю тебя больше всего на свете и, как только мы будем вместе, буду твоей женой, что бы ни сказали об этом все кумушки Франции.

Жан часто слыхал от отца о тюремных нравах верхнегессенских тюрем. Но большая камера, куда его заперли, ничем не походила на каменный мешок, где два года томился портняжий подмастерье в тридцатых годах XIX века. В помещении, годном вместить двадцать человек, находилось свыше сотни. Для Жана нашлось подобие места возле огромной зловонной бочки у самой двери. Там он мог примоститься, только сидя боком. В камере был такой назойливый шум, что даже привыкший к грохоту локомотива и поездов Жан очень скоро почувствовал боль в висках и головокружение. Маленькое окошко, забранное решеткой, находилось под самым потолком и почти но пропускало света. В камере царил полумрак и было так душно, что арестованные сидели (лечь было негде) полуголыми, задыхаясь от вони.

Кормили в тюрьме плохо и мало, и скоро Жан начал испытывать отвратительное, непрерывно сосущее чувство голода. Силы его стали быстро падать. Все арестанты этой камеры — рабочие — предназначались к отправке на каторжные работы в Гвиану, где свирепствовала убийственная желтая лихорадка. Как некогда в Кайенне, каторжане, имевшие несчастье быть высаженными на этом острове, очень скоро умирали.

Разговоры узников велись об ожидавшей их участи и о возможности побега. Но вырваться из тюрьмы было невозможно. Жан изнемогал от голода, тоски по Жаннетте. Никогда раньше он не предполагал, что человек так нуждается в том, чтобы быть одному. В тюрьме он ни на мгновение в течение суток не оставался без людей, и это стало для него мучением таким же, как полное одиночество. Теснота и смрад притупляли ощущения. Он научился спать сидя и привык к зуду, появившемуся от грязи и множества насекомых, ловлей которых развлекался иногда много часов подряд.

Тяжелые условия, голод и теснота озлобили людей. Непрерывно в камере возникали шумные ссоры и стычки. Жан, как и все остальные арестанты, мечтал об отправке куда угодно. Даже острова с убийственным климатом больше его не пугали.

Заключенные были как бы заживо похоронены и ничего не знали о том, что творилось за стенами тюрьмы. А в это время Франция начала войну.

Однажды после нескольких месяцев пребывания в тюрьме Жана вызвали на допрос.

— Ты сын коммуниста, пытавшегося второго декабря тысяча восемьсот пятьдесят второго года убить императора. Злоумышленник прятался на одной из разрушенных баррикад, когда ого императорское величество объезжал ликующую столицу. Убийцу звали Иоганном Стоком.

Жан не знал, где и когда погиб отец, куда зарыли его тело.

— Мой отец всегда порицал террор, он был коммунистом, — гордо ответил молодой машинист.

— Не оспаривай доказанных фактов. Твой отец был негодяем и бунтовщиком. Он расстрелян на месте преступления, хотя заслуживал не пули, а четвертования, как, впрочем, и ты, его отродье!

— Вы можете делать со мной что хотите, но не смеете оскорблять память честнейшего из людей.

— А, вот как ты говоришь об отъявленных врагах своего императора. Так получай же прежде, чем тебя сгноят в каземате, — И следователь плетью ударил Жана по лицу.

В ту же минуту арестант поднял руки в кандалах и с разм, дху опустил их на голову допрашивающего его жандарма.

Через час избитый, обливающийся кровью рабочий был водворен в подвальный карцер, где и пролежал больным более полугода. В это время ушел этап на Гвиану. Жан Сток остался в парижской тюрьме.

Весной Австрия предъявила ультиматум сардинскому королю, требуя разоружения его войск в течение трех дней, и получила отказ. Войска Франца-Иосифа вступили в Пьемонт. Наполеон тотчас же двинул свою армию. Пруссия объявила нейтралитет. В Англии друг Наполеона III старик Пальмерстон снова стал премьер-министром.

Политика — ремесло сложное и хитрое. Гарибальди, который в 1849 году во имя Римской республики сражался против Франции, теперь явился ее союзником, как и сардинское правительство.

Восьмого нюня союзная армия вступила в Милан, который австрийцы, боясь мести населения, должны были поспешно очистить. К этому времени во всей Верхней Италии, вплоть до папской области, вспыхнуло народное восстание. В Тоскане уже в конце апреля было создано временное правительство; то же произошло в Парме и Модене, а в различных областях папской области — Болонье, Ферраре, Анконе — была провозглашена диктатура сардинского короля Виктора-Эммануила. Вскоре произошло решительное сражение при Сольферино.

Австрийцы расположились на высотах под прикрытием четырех больших крепостей. Император Франц-Иосиф, подошедший со свежими силами, принял главное командование. Однако, несмотря на превосходную позицию и большую численность армии, австрийцы после жаркой битвы с французско-пьемонтской армией под начальством Луи-Наполеона должны были отступить. Наполеону удалось пробить центр вражеской армии и занять многие высоты. Наступившая к вечеру гроза помешала, однако, полностью использовать победу. Австрийцы успели отступить. После нескольких маленьких стычек было заключено перемирие, и через три дня Франц-Иосиф и Наполеон III встретились в Вилла-Франка, близ Вероны, и выработали главные условия мира. Австрия уступала Ломбардию Франции, которая должна была передать ее Сардинии; мелкие итальянские провинции оставались во владении своих князей; основывался союз итальянских государств под верховной властью папы. Венеция оставалась в руках Австрии.

С горьким чувством разочарования итальянские патриоты встретили эти условия мира. Доблестный Гарибальди, доставивший своими вольными дружинами много беспокойства Австрии, не мог удовлетвориться подобными результатами борьбы. Он отправился в Романию и принялся формировать народную милицию.

Наполеон, давший невольный толчок итальянскому народно-освободительному движению, отныне не был в силах остановить его. Пруссия между тем мобилизовала свою армию и объявила, что в момент, когда война Франции с Австрией выйдет за пределы Ломбардии, она исполнит долг союзника Австрии и во главе немецких войск двинется во Францию. Наполеону не оставалось ничего другого, как удовлетвориться добытыми землями. Племянник не посмел, не мог решиться на то, на что отважился бы, вероятно, его дядя. Всякое дальнейшее покровительство освободительному движению в Италии к тому же неминуемо привело бы его к открытым столкновениям с папой и французскими клерикалами. Из опасения нанести удар своей династии, он отступил и потребовал Ниццу и Савойю в виде «вознаграждения» за помощь, оказанную соседнему королевству Сардинии.

Поднявшаяся в Италии волна народного движения не утихала. Гарибальди со своей «тысячей» высадился в Сицилии; в течение немногих месяцев знаменитый уроженец Ниццы, вокруг которого собрались добровольцы со всех стран мира, положил конец господству Бурбонов в обеих частях Сицилии. Вскоре в Турине Виктор-Эммануил был официально провозглашен королем всей Италии. Австрия была навсегда вытеснена с Апеннинского полуострова.

В конце лета 1859 года, ввиду победы в Италии, Наполеон III дал амнистию заключенным.

Жан Сток вернулся домой совершенно больным. Спустя несколько месяцев, оправившись немного, он женился на Жаннетте. Потерявший место в депо, изможденный и внешне изменившийся настолько, что выглядел теперь старше своей невесты, Жан хотел отложить брачную церемонию до лучших времен, но Жаннетта сама настояла на свадьбе.

Наконец-то Жан был вознагражден за долгие годы, когда считал себя нелюбимым и отвергнутым. Благодаря заботам жены, молодости и природному здоровью, Жан Сток скоро окреп настолько, что смог приняться за поиски работы. Тщетно обивал он пороги частных железнодорожных компаний. Его бесцеремонно выпроваживали.

— Тебе надо пойти к Плонплону, — сказала мужу как-то Жаннетта. — Он, как и граф Мории, хозяин крупных акционерных железнодорожных обществ.

— Ты сошла с ума. Ведь он двоюродный брат коронованного прохвоста. Та же погань. Зачем мне пачкаться об таких людей? Лучше подохнуть, чем просить у них работы.

— Ты не знаешь его. Не зря этого толстяка прозвали «красным принцем». Он с рабочими запанибрата.

— Волк овце не товарищ.

— Я говорю тебе, что Плонплон терпеть не может Луи-Наполеона и даже не считает его своим родственником. Люди правильно говорили, что императорская мамаша Гортензия и папаша Веруэл ничего общего не имели с Бонапартами.

— Какая нам разница, чьим именем прикрывается деспот, — прервал Жан.

— Но Плонплон распоряжается французскими железными дорогами, а тебе нужно снова водить локомотив. Моя подруга служит горничной у жены «красного» Бонапарта — Плонплона. Эта сардинская принцесса не гнушается говорить с простыми людьми. Может, она якшается с нами назло императрице Евгении, которая спесива, как гусыня. Но какое тебе до этого дело. Я уже попросила эту знатную даму, чтобы принц поговорил с тобой., и представь, когда она узнала, что ты сидел в тюрьме, то сейчас же согласилась помочь.

Жан поморщился, но, подумав и посоветовавшись с друзьями, уступил настояниям жены и отправился на прием к Плонплону.

Принц Наполеон, прозванный Плонплоном, считался опасным уродом в роду Бонапартов и бедствием императорской династии. Его все возрастающая, искусственно подогреваемая популярность среди простых людей вызывала беспокойство в правительственных сферах. Императрица резко обвиняла его в посягательстве на корону ее мужа. Но Плонплон отшучивался и продолжал разыгрывать из себя рьяного демократа-республиканца, посещал народные собрания и увеселения, проповедовал атеизм, устраивал шумные пиршества в дни христианского поста и всячески поносил католическую церковь и римского папу, объявляя себя воинствующим вольтерьянцем.

Одни считали Плонплона чудаком, другие — ловчайшим пройдохой, метящим в императоры.

«Красный принц» жил в небольшом особняке, открытом для всех. Плутоватого вида разбитной швейцар проводил Жана Стока в большой кабинет хозяина, где собралось несколько молодых светских людей, державшихся очень развязно.

Принц оказался низким тучным человеком, удивительно похожим на корсиканца Бонапарта. Желая подчеркнуть свое большое сходство с ним, Плонплон причесывал волосы на пробор и носил мундир, подпиравший короткую шею и второй подбородок круглым высоким воротником.

— Вы провели год в тюрьме за то, что нелестно отозвались о царствующей особе? — без обиняков спросил принц Наполеон. — Какие, однако, нравы. А как же свобода слова, эта основа прогресса и счастья народа? Что же, однако, сказали вы такого еретического? Уверен, что одну только правду, и поэтому сочувствую вам. Потерять год жизни в вашем возрасте весьма, должно быть, досадно. Если вы действительно смелы, то скажите ваше мнение о режиме, господствующем во Франции.

Жан коротко сказал:

— Я коммунист, сын коммуниста и враг цезаризма.

— Что ж, это, правда, крайность, но, значит, вы республиканец. Ужо в древности люди отдали республике предпочтение перед всякой другой формой правления, — сказал Плонплон громко, чтобы его слышали все собравшиеся. — Итак, очевидно, вы смелый человек и, главное, свободолюбивый галл. В век пара и электричества люди должны иметь достойных представителей у кормила власти. Не правда ли, господа?

Все громко согласились с мнением Плонплона, а он, слегка приподнявшись на носки лакированных сапог, принялся охорашиваться перед стенным зеркалом. Он был собой весьма доволен. Шан едва удержался от улыбки и подумал: «Этот толстый павлин изрядно-таки глуп».

— Что вы, представитель народа, думаете о религии и о папских прелатах, этих выжигах и лицемерах, которые сейчас так могущественны в пашей стране? — важно изрек Плонплон, обратившись к Стоку, и выпятил при этом маленькую нижнюю губу, прикусив верхнюю. Точно так же делал, по рассказам современников, император Наполеон I.

— Я не люблю ничего темного, ваше сиятельство, — сухо ответил Жан. — Религия, по словам одного ученого, всего лишь опиум народа.

— Блестящее определение. Поздравляю вас и вашего ученого. Именно дурман, наркотическое средство. Суеверия всегда ввергали Францию в ужасающие бедствия. Вы, очевидно, философ, господин Сток, и делаете этим честь трудовому классу. Я с удовольствием помогу вам получить место машиниста на одном из наших паровозов.

Плонплон прошелся по комнате, заложив руку за спину. Жан выждал, пока он остановится, поклонился и вышел.

Он снова начал водить поезда. Прошло немногим более года, и внезапно Сток получил приглашение к «красному принцу». Он застал у него несколько десятков рабочих.

— Я стою во главе комитета, ведающего отправкой рабочих делегаций на Всемирную выставку, — сказал Плонплон собравшимся, — Несмотря на противодействие министра торговли, мне удалось добиться разрешения для трехсот французских тружеников на поездку в Англию. Надеюсь, вы оцените мои усилия и добрую волю. Я всегда был другом прогресса и труда. Уверен, господа, что вы сумеете поддержать престиж Франции перед всеми странами мира, которые соберутся по ту сторону Ла-Манша.

Принц произнес еще несколько слои о своей готовности защищать интересы народа перед правительством.

Жан Сток был очень удивлен и обрадован неожиданной возможностью побывать в Англии.

Когда рабочие вышли от «красного принца», Стока охватили сомнения, и он поделился ими с товарищами:

— Противно что-то пользоваться милостью этого отродья Бонапартов. Не верю я им, хоть и терплю, как всех эксплуататоров и хозяев. Как он ни заискивает перед нами, — хочет быть императором и тем же миром мазан. Знаем мы таких республиканцев.

— Ты не прав. Это добрый человек, — сказал чеканщик Толен, молодой парень с веселыми глазами. — Ехать нам все равно надо. Повидаем рабочих других стран, да и своих французских изгнанников. Давно пора искать путей к нашему объединению. Есть ли у тебя знакомые в Лондоне, Жан?

— Там живет учитель и друг моего отца, ученый, немец-коммунист Карл Маркс. Ты слыхал о нем?

Толен отрицательно покачал головой.


Большой рыжий бульдог, зарычав, бросился вперед и оскалил острые желтоватые зубы. Галчонок отчаянно закричал и угрожающе взмахнул одним грифельно-серым крылом с черной каймой. Второе было сломано и бессильно свисало. Бульдог напал на птицу, но тотчас н: е отскочил прочь. Острый, длинный клюв нанес ему несколько быстрых колких ударов по тупому широкому носу и мягким, морщинистым, отвислым, седеющим щекам. Бульдог от неожиданности застыл на месте. Глаза его зловеще налились кровью, шерсть на затылке встала дыбом, и по спине до самого обрубленного толстого хвоста пролегла волнообразная коричневая полоса — свидетельство гнева. Но маленький галчонок не только не отступал, а даже перескочил на тоненьких лапках ближе к неожиданно возникшей опасности. Взгляд его совершенно черных круглых глаз выражал неописуемую отвагу и готовность биться до последнего издыхания. Мгновение простояли они оба неподвижно: один — нахохлившийся, обороняющийся, маленький, другой — пугающе мощный, рассвирепевший, готовый к прыжку.

Бульдог вдруг показал все зубы, грозившие мертвой хваткой, и, рыча, снова пошел на галчонка. Он распластал его на земле одним движением крепкой лапы и приготовился перегрызть птице горло. По галчонок, барахтаясь под брюхом пса, смотрел на врага гипнотически блестящими, широко раскрытыми глазами, зычно кричал, отбивался клювом и крылом. Встревоженные вороны, заслышав его призыв о помощи, грозно каркали и вились над бульдогом, стараясь отвлечь его на себя и запугать. И нес снова остановился в нерешительности.

С маленькой террасы дома, завидев столь неравный поединок, сбежала в сад пожилая женщина. Позади нее тотчас же показался Энгельс.

— Какое мужество. Обреченный галчонок не трусит и не сдается, — слегка заикаясь, быстро выговорил он и схватил пса за ошейник. — Не всякий мог бы похвалиться таким героизмом в подобных условиях. Ни с места, Догги!

Бульдог покорно опустил обрубок хвоста и коротко обрезанные уши. Фридрих приказал ему идти в комнаты, затем с трудом поймал ковыляющего и отбивавшегося галчонка, очевидно выпавшего из гнезда, и передал его домовладелице. Женщина шумно выразила свою радость по поводу того, что птенец остался невредимым.

Фридрих очень любил собак и лошадей. С детства он страстно увлекался верховой ездой и был отличным наездником и объездчиком норовистых, лихих коней. Головокружительная отчаянная скачка с рискованными препятствиями была для него истинным наслаждением. Он ловко брал барьеры и без труда преодолевал любые препятствия. Эти упражнения были для Фридриха полны особого смысла, как физическая тренировка его военных занятий, школа выдержки и отваги.

Как бы ни был он утомлен или раздражен, стоило ему вскочить на коня и помчаться одному по проселочным дорогам, чувство силы и беспредельной волн до краев наполняло ого душу, освежало мозг. Конь беспрекословно подчинялся всаднику, чутко отвечал на малейшее повелительное движение ноги в стремени.

Как хорошо, отпустив поводья, где-нибудь в лесной чаще чуть покачиваться в плоском английском седле, доверившись четвероногому другу. Чуткий конь безошибочно выбирает лучшую дорогу. После доброй передышки Фридрих снова гнал коня и летел вперегонки с ветром.

Маркс знал бесстрашие Фридриха, его кавалерийскую удаль и постоянно беспокоился, как бы он не расшибся.

— Прошу тебя, Фридрих, не рисковать головой. Право, будет еще много более существенных поводов для этого в будущем, — говаривал он.

Энгельс весело смеялся в ответ и заверял, что если он и сломит себе шею, то уж, наверно, но при падении с лошади. Он всегда бывал совершенно спокоен в седле и чувствовал себя в своей стихии, когда послушный конь переходил с рыси на галоп.

Энгельс знал особенности собак, с которыми ходил на охоту и проводил нередко часы досуга. В большом барменском купеческом доме всегда жили борзые, овчарки и таксы.

День, когда ранним утром в манчестерском садике разыгралась короткая драма, чуть не стоившая жизни галчонку, был обычный, серый. Холодный мелкий дождь несколько раз шел, прекращался, чтобы начаться снова. Небо темное, как вода в канале, казалось, спустилось до самого шпиля ратуши.

Двадцать восьмого ноября рано наступает вечер. Фридрих долго возился в этот короткий день с иностранной перепиской своей коммерческой фирмы, которую вел один в конторе. После долгой тревожной недели он наконец почувствовал себя успокоенным. Из Лондона пришло письмо от Карла о том, что Женни вне опасности. Критический период болезни прошел. В сумерки Энгельс пешком отправился домой. К обеду, который, согласно английскому обычаю, бывал в восемь часов, он ждал Вильгельма Вольфа, одного из самых близких и дорогих ему людей. В промозглый вечер поздней осени приятно вернуться в обогретый, уютный дом, и Фридрих испытал это чувство, когда поставил сырой зонт, снял калоши и вошел в свою спальню, где ярко горели огонь в большом камине и свечи в старом, чуть позеленевшем канделябре.

Тщательно приведя в порядок окладистую, шелковистую бороду цвета бронзы и переодевшись, Фридрих прошел к жене. Мери была нездорова и но настоянию врача полулежала на диване. Завидев вошедшего Фридриха, она попыталась встать. Ее бледное опухшее лицо слегка порозовело и запавшие больные глаза оживились.

— Прошу тебя не делать резких движений, дорогая, — забеспокоился Энгельс, — как ты себя чувствуешь? Покой — самое главное для сердца, когда оно начинает шалить.

Фридрих пододвинул кресло поближе к жене, поправил на ее плече ворсистый теплый платок и сел, вытянув ноги.

— Увы, даже радость в последнее время причиняет мне физическую боль и усиливает одышку, — тихо и печально сказала Мери, — но я не теряю надежды пожить еще немного. Я так люблю тебя, Фредди.

— Гони от себя мрачные мысли, они ведь тоже следствие недомогания, — сказал, волнуясь, Энгельс.

В дверь постучали, и появился Вольф. Вслед за ним в комнату, всем своим видом изображая покорность и мольбу о прощении, вошел рыжий бульдог и улегся возле Мери.

Вильгельм Вольф выглядел необычно торжественным. На нем был новенький сюртук до самых колен, а белоснежную манишку украшал под подбородком черный бантик. В руках он держал большую деревянную коробку с золотым бумажным ободком.

— Дорогой Фридрих, друг мой, поздравляю тебя от всего сердца, — начал он, сильно покраснев. — Как и все любящие тебя, я счастлив, что сорок лет тому назад в осенний день ты появился на свет. Человечество стало от этого богаче. Прими мой скромный подарок — колониальные сигары.

Энгельс горячо обнял Вольфа, поставил коробку с сигарами на стол и сказал, широко улыбаясь:

— Ты и Мери, которая сегодня утром напомнила мне о том, что хотелось бы забыть, ввергаете меня в смущение. Сорок лет! Да надо ли радоваться тому, что начинаешь седеть, и отмечать столь печальное обстоятельство. Главное, что в сорок лет я чувствую себя все еще юношей. И все-таки четыре десятилетня долой со счета. Тут есть о чем призадуматься. Байрон, помнится, говорил, что, примирившись с двадцатью пятью годами, мы примиримся со всем в жизни. А каково же перешагнуть через сорок?

— Пустое, — живо отозвался Люпус, — пусть поэты боятся старости, они недальновидны. Есть какая-то своя прелесть в накоплении лет, опыта и мыслей. Это тоже капитал. Мне уже за пятьдесят, а я, старый брюзга, хотел бы еще жить и жить, но прошлого не отдам.

— Ты прав, дружище. Глядя на тебя, я бодро вступаю в пятое десятилетие, тем более что рассчитываю прожить еще минимум лет так приблизительно до ста. Скромное желание. При коммунизме люди будут наслаждаться бытием не менее чем до ста пятидесяти. Не правда ли?

Люпус спросил с заметной тревогой о здоровье Женни, Узнав, что наступило улучшение, он очень обрадовался. Энгельс передал Вольфу письмо из Лондона.

— Все хорошо. Мы вправе выпить сегодня лишний бокал. Женни будет жить. Карл просит меня немедленно сообщить тебе об этом и передать поклон. Прочти сам.

— Бедная Женни, — с большим чувством произнес Вольф, дочитав письмо, — по мнению врача, лучшее, что могло выпасть ей на долю, была оспа, настолько напряжена была ее нервная система. Если бы не эта болезнь, ее подстерегала жестокая горячка или что-либо другое, ведущее только к смерти.

Наступило продолжительное молчание. Энгельс механически гладил круглую голову пса, который не отрывал от него любящих глаз. Мери сказала:

— В книге об оспе, которую мы прочли, узнав о болезни госпожи Маркс, сказано, что в Англии сто лет назад, до открытия вакцины, девушка, не переболевшая оспой, рисковала остаться старой девой.

— Непонятно, — очнувшись от глубокого раздумья, заметил Люпус.

— Видите ли, женихи предпочитали рябых невест. Ведь после болезни, которая считалась неизбежной, их избранница могла оказаться слепой или обезображенной до неузнаваемости.

— Так-так. Логика рыночная. Товар лицом.

В это время рыжий бульдог подошел к Энгельсу и несколько раз потерся головой о его ногу, затем встал на задние лапы и, подскочив, внезапно лизнул в щеку.

— Что это, поздравление или просьба о прощении? — рассмеялась Мери.

Фридрих погладил бульдога за ухом. Пес облегченно вздохнул, приоткрыл пасть и обнажил зубы. Он счастливо улыбался. Энгельс между тем рассказал о происшествии в саду.

— Древние германцы в обмен за хорошую собаку отдавали двух коней, — оказал Люпус, тоже большой любитель собак.

— Я не знаю, кому из этих животных отдать предпочтение, — заметил Фридрих, — человек многим обязан им на протяжении всей своей истории.

— В деревне, где я родилась, была собака, которая вытащила во время пожара из огня двоих детей. Она пасла большое стадо, и моя мать утверждала, что она понимает овечий язык и знает каждую овцу и ее привычки.

— Для этого щенка кладут на выкорм овце, как только он родится. Пес питается овечьим молоком и действительно вырастает полноправным членом, а затем поводырем стада, — пояснил Люпус. — Я читал у Плутарха и Плиния замечательные страницы о том, как ценили собак древние греки.

— Еще бы, — сказал Фридрих, — собаки и в военном деле имеют большие заслуги. За пять тысяч лет до нашей эры они уже надежно охраняли крепости, были наилучшими караульными и будили стражу при малейшей опасности громким предостерегающим лаем. В войнах рабовладельческого периода собаки в бою всегда шли в первой шеренге, за ними рабы и лишь затем воины. Древние римляне, гунны, кельты и тевтоны широко пользовались собаками для сторожевой службы. То же было и в средние века. Собак, сопровождавших обозы и военный транспорт, одевали в особые панцири с остриями для защиты от нападения неприятельской конницы. Во время войны Испании с Францией четыре тысячи обученных военных собак оказали решающую помощь испанской пехоте.

— Для меня собака олицетворяет не воинскую доблесть, а верность, — заговорила Мери. — Недавно я слышала о бульдоге, который не пережил смерти своего хозяина и умер на его могиле, отказавшись есть и пить.

— Помнишь ли ты, Люпус, имена преданных четвероногих друзей двух замечательных якобинцев? — спросил Фридрих.

— Нет, — чуточку насупился Вольф.

— Собаку Робеспьера, с которой он не расставался, звали Брунт, а у Филиппа Леба, достойнейшего из революционеров, покончившего с собой в роковую ночь девятого термидора, был пес Шилликем, он привел на могилу Филиппа его вдову и затем издох от горя.

— Ну, вот видите, я же права, когда говорю о собачьей привязанности и верности до гроба.

Часы показывали восемь. Мери осторожно поднялась с дивана и под руку с мужем прошла в столовую. Она старалась скрыть начавшуюся при этом одышку.

На столе, покрытом накрахмаленной белой скатертью, среди множества хрустальных графинов и серебряных ваз стоял традиционный пирог с шоколадными инициалами «Ф. Э.», утыканный сорока ярко горящими маленькими свечами. По настоянию Мери Фридрих загасил их одним выдохом, и затем все трое заняли свои места. У ног хозяина улегся рыжий пес. Приподняв голову и поводя большими черными ноздрями, он вдыхал соблазнительные запахи, однако притворялся, что совершенно безразличен к множеству вкусных блюд и закусок, которыми изобиловал стол. Энгельс налил в бокалы густое, багровое рейнское вино и предложил выпить за отсутствующих друзей и за Люпуса. Затем Вильгельм, приладив негнущуюся салфетку под подбородком, произнес тост в честь Фридриха и Мери.

— А теперь пьем за то, ради чего стоить жить на земле, — за коммунизм! — провозгласил Энгельс.

Когда ужин был съеден и на столе появились фрукты, кофе и сигары, Мери, сославшись на свою болезнь, вышла из столовой. Рыжий бульдог проводил ее и вернулся, чтобы снова занять свое место подле Фридриха. Шел дождь, усилившийся к ночи, ветер ворвался в трубу и, шипя, загасил огонь. Энгельс разжег камин, а Вольф молча курил, наслаждаясь покоем и обществом друга.

Фридрих заговорил, все более воодушевляясь, о том, что с каждым днем заметно ширится в Европе национально-освободительное движение. Шестидесятые годы должны принести важные перемены. В связи с войной, затеянной Бонапартом против Австрии на итальянской земле, обострились социальные противоречия в Германии. Стремление немцев к объединению усиливается с каждым днем.

В своей брошюре «Но и Рейн», изданной год назад, Фридрих выступил пылким сторонником освобождения Италии, беспощадно срывал маску с Бонапарта, притворившегося освободителем итальянского народа, а по сути, готовившего ему новое закабаление. Энгельс показал, что, ведя войну на реке По, император замахнулся на германский Рейн. Бонапартистская клика хочет экономической и политической раздробленности немцев. Энгельс разоблачал тайные замыслы Наполеона III, надеясь, что война Пруссии против французского императора вызовет могучее народное движение, которое сметет берлинских реакционеров, захвативших власть, а затем вся Германия объединится наконец благодаря революции. Свои взгляды Фридрих облек в форму строгого военно-стратегического исследования и, по совету Маркса, издал книгу анонимно. Безымянный труд обратил на себя внимание и вызвал толки в Берлине. Автора сочли одним из видных германских генералов.

Спустя год Энгельс, также без подписи, издал продолжение своей брошюры, назвав ее «Савойя, Ницца и Рейн».

— Представь себе, — говорил Фридрих Вольфу, — с кем у нас разногласия? С Лассалем. Ни Мавр, пи я не можем согласиться с его позицией в отношении австро-итало-фраицузской войны.

— Этот напористый малый мне вообще не но душе. Честолюбец, который хочет в одно и то же время возглавить восстание плебса и быть признанным патрицием. Слыхал ли ты, что он придумал? Для пущей аристократичности приставил французское «де» к своей фамилии, — зло заметил Вольф, допил чашку черного кофе и встал, чтобы налить себе еще одну.

— Ты прав, Люпус. Ему, несомненно, где-то в глубине души нравится авантюрист Бонапарт и особенно его головокружительная карьера. Этот верный рыцарь графини Гацфельд выпустил недавно памфлет, направленный, по сути, против моей брошюры «По и Рейн».

— Разве? Мне ничего об этом не известно. Что же он тщится доказать?

— А то, что Пруссии следует поддержать Францию и выступить против Австрии. Все это облечено, как всегда у Лассаля, в пышные фразы. Франция, мол, освобождает итальянцев от чужеземного ига, а Пруссии представляется возможность при этом свести счеты со своей старой соперницей Австрией. Вреднейшая пропаганда. Лассаль утверждает далее, что если прусское правительство возьмет на себя такую миссию, то сами немецкие демократы поднимут прусское знамя и опрокинут на своем пути все преграды. Какая чепуха!

— Я ничего другого и не ждал от Лассаля. В то время как мы последовательно боремся за революционный путь к объединению Германии, снизу, через демократическую республику, этот напыщенный краснобай предлагает нам но только признать современное прусское правительство Бисмарка, но и объявляет его носителем идеи объединения всей нашей родины. Разве ему не ясно, что значит это объединение сверху? Что это, глупость, наивность или расчет?

— Верно, Люпус, Лассаль скоро полностью раскроет свою истинную сущность вульгарного прусского демократа с ярко выраженными бонапартистскими наклонностями.

— Да, эта порода человеков мне известна, они вроде пауков-водомеров, которые важно ходят по воде, яко Христос по Геннисаретскому озеру, и умудряются не замочить при этом лапок.

— Паучок-то паучок, но беда в том, что Лассаль фактически поддерживает захватнические планы Бонапарта. И снова нам приходится разрушать иллюзии, которые некоторые питают относительно коронованных освободителей. Луи Бонапарт хочет главенствовать во всей Европе. Это несомненно. А раз так, итальянцам надо быть настороже и знать, что национальное освобождение — дело их собственных рук. Гарибальди понял это. Но среди немцев Лассаль может замутить воду.

— Но беспокойся, Фридрих, — веско сказал Вольф. — Памфлет Лассаля вовсе не отражает взглядов наших партийных друзей. Мавр, конечно, в этом уверен. Как я, однако, соскучился по нем. Шаль, что мы не живем все в одном городе. Изгнание не было бы столь гнетущим. Я часто подолгу думаю о Мавре. Какую безмерную силу духа надо иметь, чтобы вынести все, что сваливается на его плечи, и, однако, он продолжает поставлять миру необычайные, все новые и новые мысли. Поистине неиссякаемы мозг и душа этого человека. И все же жизнь его трагична.

— Ты мрачен, Люпус. Мы доживем до осуществления мечты, которая теперь уже стала учением, теорией и находит себе больше и больше сторонников. К тому же как много в истории примеров того, что гениальные открытия опережают время. Но как бы трудна ни была судьба гениев, они черпают силы в сознании добра, сделанного людям, даже если всходят на костер.

— Карл видит сквозь года и земные толщи. Перед ним как бы раскрываются недра, и он черпает из них то, что нужно, чтобы человечество шло к своей цели, к жизни без насилия, Как астроном открывает светило иногда раньше, чем оно появляется на небосводе, так он открывает неведомые, таинственные созвездия будущего. Пройдут года, и народы земли удивятся величию сердца и ума Маркса и будут чтить его, горюя о том, что он был нищ, преследуем и часто оклеветан. И ты, Фридрих, тоже, не отрицай, награжден необыкновенной душой.

— Не надо сравнений, Люпус. Мы в лучшем случае только кой в чем разбираемся, для Карла же нужны другие мерила.

Было около одиннадцати, когда Вольф собрался уходить. Фридрих с собакой пошел его проводить. Город крепко спал. Грязные газовые фонари скупо освещали безлюдные мокрые улицы. Люпус шел медленно, покашливая и ежась от сырости.

— Я стал ужасно раздражителен и часто хвораю, то ли печень, то ли незаметно подкралась худшая из всех болезней — старость. Хотелось бы еще хоть одним глазком взглянуть на Бреславль, даже и на тюрьму, где потерял несколько хороших лет. Во сне только и вижу, что родную сторонку и тюремный каземат. И даже он люб стал мне. Я был тогда молод, здоров и боролся в Германии.

Фридриху стало жаль друга. Он попытался утешить его, ободрить, но Вольф с сомнением покачал головой. На холодном ветру он как-то сжался, посинел и выглядел одряхлевшим и тяжело больным.

— Только и спасаюсь от этого климата крепким кофе и пивом, хотя они и вредят моей печени. Кстати, Фридрих, о многом мы поговорили сегодня, а про военные действия в Апеннинах ты умолчал. Как же так? Тебя не зря прозвали нашим военным ведомством. Ты и впрямь первый военный теоретик нашей партии и замечательнейший военный знаток революционного пролетариата.

Энгельс воспринял эти слова Люпуса как шутку, чем крайне раздосадовал его. Старик вспылил, и Фридрих едва потушил его гнев.

— Как тебе угодно, Фридрих, а сегодня, в день твоего сорокалетия, я предсказываю, что именно так о тебе скажут и через сто лет.

У моста через узкий, неспокойный в эту ветреную ночь канал оба друга, условившись о скорой встрече, расстались. Фридрих, тихо насвистывая, свернул в переулок и скоро очутился возле ратуши. Рыжий бульдог гордо шел с левой стороны, сурово поглядывая на немногих случайных прохожих. На площади, где не было пи души, Энгельс вынул из кармана перчатку и бросил ее далеко перед собой. Обрадованный пес во всю прыть побежал за ней и, вернувшись обратно, положил перчатку к ногам хозяина.

— Отлично, хвостомахатель, — похвалил бульдога Фридрих и погладил ладонью крепкую собачью голову, проведя при этом пальцем между глазниц. — У тебя, однако, Догги, прямо-таки рембрандтовские, вертикальные морщины на лбу, — удивленно пробормотал Фридрих, — ты, видимо, среди собак настоящий мыслитель.

Вернувшись домой, Энгельс долго сидел за рабочим столом.

В этот раз он просмотрел свои статьи о волонтерах-саперах, их значении и деятельности, которые печатались в одном из военных журналов, и затем принялся писать продолжение начатой «Истории винтовки». Совсем по-новому прослеживал Энгельс развитие основного вида ручного огнестрельного оружия. Затем, отложив перо, Фридрих погрузился в увлекательные размышления о будущем социалистическом обществе и его несокрушимой военной силе. Новая, никогда не виданная доселе армия, состоящая из замечательных, ловких, даровитых, интеллигентных людей, будет стоять на страже своих завоеваний. И горе тем, кто посягнет на социалистические страны. Их войска никогда не будут знать поражения.

Энгельс, прикрыв глаза ладонью, видел эти армии. Они были оснащены небывалой, поразительной военной техникой.

«И подобно тому, — думал он, — как предпосылкой наполеоновских походов был рост производительных сил начала XIX века, основой новых усовершенствований в военном деле будут новые производительные силы. Это будет грандиозно. А когда затем коммунизм победит на земле, кончится навсегда война и слово это, как и насилие, исчезнет из словаря человечества».

Загрузка...