11

Майский полдень был великолепен. Особенно это ощущалось на Московском тракте, в той его части, которая отстоит от Тулы верст пятьдесят и не достигает еще Серпухова с его взгорками, колокольнями и свежезеленой поймой Оки.

Сосны вперемежку с березами, осинами и дубами, покрытыми молодым, но уже крупным листом; густая трава, которой еще не коснулись июльские жары; кое-где мелькающие голубые ручьи, речки, озерки; поляны, переполненные цветами, легкий звон насекомых — все это было праздником природы, от которого кружится голова и забываются несчастья. Да еще ко всему же аромат земли, воды, леса. Какое удивительное счастье! Да к тому же еще невозможная тишина, словно и нет в целом мире уже ни голосов людей, ни шума брани, ни звуков труб, ни грохота молотов, ни плача, ни хохота — ничего.

Вот в это время в сторону Москвы, утопая колесами в песке, бесшумная, словно фантазия, медленно катила почтовая карета, выкрашенная когда-то в коричневый цвет, старая и уже кое-где пооблупившаяся. По обеим сторонам тракта высился бескрайний чистый лес, и казалось, что он тоже медленно движется, сжимая дорогу, силясь перекинуть через нее свои ветви.

В карете сидели трое — мужчина средних лет, бородатый, одетый скромно, и два крестьянских мальчика.

Все трое, почти по пояс высунувшись в окна, раскрыв широко глаза, с наслаждением любовались дорогой и всем карнавалом майской природы, понимание которой было им, видимо, доступно.

В самом узком месте тракта, где песчаная дорога, казалось, вот-вот совсем исчезнет под натиском тянущихся друг к другу деревьев, за несильным поворотом они вдруг увидели странного пешехода.

Он шел по самому краю дороги тоже по направлению к Москве. На нем был крепко поношенный, мышиного цвета сюртук, на голове черный котелок, он легко ступал по песку босыми ногами, а через плечо были перекинуты сапоги, и свежесрезанная палка, зажатая в руке, четко отбивала шаг.

Путники в карете переглянулись с улыбкой. Экое странное создание! Экипаж поравнялся с пешеходом, даже обогнал его несколько. Человек головы не поворотил. Лицо его в бакенбардах было устремлено вперед, словно какая-то тайная, неотвратимая мысль руководила его движениями и влекла его, босого, по тракту.

— Эй! — крикнули мальчики.

Но он продолжал вышагивать, словно никого, кроме него, и не было среди этого безмолвного лесного океана.

Наконец карета обогнала его.

— Эй! — снова закричали мальчики. — Садись к нам, подвезем!

Тут он, как бы проснувшись, глянул в их сторону, и улыбнулся тонкими, сухими губами, и покачал головой. И едва он успел увидеть два счастливых детских лица, да недлинную бороду мужчины, да спину кучера, как все это тотчас же скрылось в кустах за поворотом.

Двое суток шел Михаил Иванович, ночуя на случайных сеновалах, питаясь захваченным с собой караваем и запивая его ключевой водой. Двое суток дорога благоприятствовала ему, оберегая от разбойников и лишних встреч. Идти босиком было легко и даже приятно. Дикий лес, начавший почти забываться в городской жизни, вдруг словно ожил, вернулся, напомнил о себе, и сердце Шилова дрогнуло. Он шел, дыша лесными испарениями, стараясь держаться в целительной тени, и мысли его, почти все, были чистые и звонкие, как серебряные колокола.

Конечно, когда за спиною осталась будто целая жизнь, а впереди неизвестная, пустая глухота, где возможно все — кнуты и пряники, — будешь, будешь наслаждаться этим лесом, этой погодой, этими пестрыми цветами, далекими от людской суеты и страданий. Конечно, Москва приближается неотвратимо, но пока она где-то там еще, здесь царит покой и тянется следом неугасимое недавнее прошлое, в котором ты был прекрасен, ловок и умен. И хотя там тоже бывало всякое, но ведь Дася-то была, она ведь не придумывалась, белую шейку подставляла. А как же… И были деньги, и был сюртук из коричневого альпага, и трехкомнатный нумер у Севастьянова, и был Гирос, шельма… А он ничего себе был, итальянец этот, этот грек чертов, а может, и цыган, кто ж его знает… На дуб полез, тулуп захватить не позабыл, вот прощелыга! Волки вокруг ходят, а грек этот спит себе в тулупе, будто в люльке, ну и грек!.. А старуха-то чуть косточки не сломала — как обняла. Эвон какая вымахала на подаянии-то! Да вон и я иду, ровно богомолец какой, однако у меня впереди, се муа, Москва, да их высокоблагородие Шеншин с их благородием Шляхтиным готовятся душу из меня вынуть. На молебствие иду, на поклонение!

Так он шел, браво опуская в пыль и песок босые ноги, смеясь и плача, содрогаясь и не теряя присутствия духа, пока не повстречалась ему почтовая станция с постоялым двором. Возле крыльца увидел он давешнюю карету и ближе подходить не стал, а присел на опушке, привалился спиною к стволу, погрузил разгоряченные ноги в прохладную траву и принялся с почтительного расстояния созерцать людей. А люди суетились возле кареты, запрягали лошадей, беседовали на крыльце о чем-то, и этот был, с негустой бородою, высокий, сильный, и два крестьянских мальчика стояли возле него, и он одному из них ладонь положил на русую голову. А напротив стоял станционный смотритель, а из-за плеча его выглядывала растрепанная баба, и шел какой-то веселый разговор, и обрывки смеха долетали до секретного агента.

А ведь мог и он, Шипов, распрекрасно катить себе в карете, когда б не пустил на ветер хрустящих ассигнаций. И спал бы на постоялом дворе, на мягких бы перинах, и кучеру бы кричал: «Пошел, пошел, голуба!» Или же еще в Туле сговорились бы по странной случайности ну хотя бы с этим бородатым: вы, мол, куда? Уж не в Москву ли?.. Так точно, мол, в Москву… Вы не будете возражать, ежели я, например, с вами?.. Помилуйте, буду только рад… Вот так и поехали бы. Мальчики — ангелы, а этот, с бородой, к примеру, сам граф Лев Николаевич… Ну вот, едем. Едем, едем. Он ни об чем не догадывается, я ни об чем таком не говорю. Вот и постоялый… Не угодно ли перекусить?.. Садимся за стол, туда-сюда… Шампанского приказываю… Шампанское пить будете?.. Граф жмется… Э, граф, силь ву пле, я же плачу за все. Щеки у него идут пятнами. Да что вы, мол, да как можно… те-те-те-те, ко-ко-ко-ко… Можно, граф. Я за все плачу, ибо вы мой благодетель… Как? Каким образом?.. А вот таким, говорю, это великая тайна… Ну, тут все смеются, потому что какая может быть тайна в таком деле?.. А она может быть. Ну, значит, едем дальше. А вот и Москва…

В это время карету уже, видимо, подготовили к дороге, потому что кучер полез на козлы, а затем и путники один за другим уселись. Дверца захлопнулась, кнут просвистел, и экипаж покатил. Станционный смотритель и его баба замахали, замахали руками что есть мочи, будто тоже следом намеревались улететь, а потом ушли в дом. Тогда вот Михаил Иванович натянул сапоги, предварительно обтерев их лопухами, приосанился и медленно поплыл к станции.

Внезапно, как это бывает на лесной поляне, накатил вечер. Легла на траву роса. Насекомые угомонились. Деревья затихли. Красное солнце мазнуло по верхушкам деревьев и провалилось куда-то до самого утра.

Михаил Иванович подошел к крыльцу, занес было ногу на единственную ступеньку, как вдруг послышались голоса и на крыльце появился смотритель со своей бабой. Следом за ними вырвался аромат щей и пошел гулять у Шилова под носом.

— Здравия желаем, сударь, — сказал смотритель, удивляясь на невысокого господина в сюртуке, котелке и с палкою. — Милости просим, сударь.

— Что это, они будто пешие пришли? — изумилась баба.

— Бонжюр, — сказал Шипов не очень решительно, — а ведь и впрямь пеший.

Смотритель понимающе засмеялся.

— Колесо сломалось версты три отсюда, — пояснил Шипов, — пущай кучер там того-сего, а я пешочком… Погода царская.

— Милости просим щей горячих.

«А что ж, — подумал Шипов, — была не была. Уж больно дух от них сильный. Авось не подавлюсь». И шагнул в избу.

И тотчас голова у него закружилась, в животе грянула музыка, когда он вошел в горницу, озаренную красноватым огоньком сальной свечки.

Шипов как был в котелке, так и уселся, борясь с голодной слюной. И тут же расторопная баба загремела за печью, заплескала, облако пара промелькнуло в пламени свечи, и перед Михаилом Ивановичем возникла миска, и отполированный многими руками черенок деревянной ложки оказался в кулаке.

«Эх, теперь бы в самый раз опрокинуть одну-другую!» — подумал секретный агент, но постеснялся просить смотрителя и со вздохом погрузил ложку в горячую жижу.

Что там будет, как оно там случится дальше, Шипов не думал, занятый едой. Ложка летала неистово. Миска заметно опоражнивалась. По жилам побежал огонь.

Жить стало легче. Баба с грохотом понесла со стола грязные миски.

— Граф Лев Николаевич вечеряли, — сказал смотритель, — с мальчиками тут были…

— Какой граф? — вздрогнул Шипов.

— Толстой, — сказал смотритель, — граф Толстой, тульские они, у них там имение.

— А, — сказал Шипов, содрогаясь, — это я знаю, а как же… Я думал, кто другой…

— Завсегда, как мимо едут, остановятся… Шутить любят.

— Знаю, а как же, — пробормотал Шипов, — с бородой. Знаю…

«Господи, — подумал он, — это что ж такое? Стало быть, сам граф из кареты меня звал подвезти?»

— Он мимо ехал, — сказал Михаил Иванович, — все к себе в карету приглашал, хе-хе… — И почувствовал, что немного отлегло. — А я ему: мол, нет уж, пуркуа, езжайте с богом, я пройдусь.

— Во-он как! — обрадовался смотритель.

— Родственники мы, — заявил Михаил Иванович, — братья.

«Вот и свиделись с графом!» — подумал он с умилением.

— Крестьянских детишек на кумыс лечить повез, — сказал смотритель.

— Знаю, а как же, — выдавил Шипов, работая ложкой, — это помогает… Они мне тоже кричали все: «Давай к нам, дядя Миша!..» Нет уж, шельмецы, мне пройтись охота…

— Душа у него добрая, — сказала баба, — нешто другой кто будет об людях своих так заботиться?

— Добрая, — отозвался Михаил Иванович, — а как же. Он и деньгами всегда поделится. Просто сетребьен.

— Во-он как, — сказал смотритель.

«Господи, — подумал Шипов, — надо бы мне в карету к ним сесть! Ручку бы поцеловать благодетелю… Да что вы, да зачем это вы?.. А это, мол, ваше сиятельство, великая тайна. Эх, недотепа, побрезговал в графскую карету сесть, а уж звали-то как, звали-то!»

И тут капризная память распахнула крылья и стремглав перелетела за многие годы назад, ибо только ей это доступно, и Шипов увидел, как он сам, четырнадцатилетний, бежит по княжескому двору, сгибаясь под тяжестью подноса, и дымчатые рюмочки звенят, и голубые бокалы с золотыми вензелями покачиваются… Голова у Шилова сдавлена железным горячим обручем, в глазах рябит, ноги не слушаются, но он бежит или ему кажется, что бежит, он плывет, скользит, как был обучен, и у самого стола, где вся княжеская семья в сборе, чуть изгибается, и на ореховый паркет летит хрустальное богатство вдребезги.

Ловкая пятерня дворецкого сгребает его ухо, крутит, и Мишку ведут вон. И вдруг вся княжеская семья приходит в движение, все вскакивают из-за стола.

— Не сметь! — кричит князь Василий Андреевич. — Как ты смеешь!

И дворецкий выпускает ухо Шилова. Все сбиваются вокруг, что-то говорят, кричат, толкаются.

— Боже мой, — говорит княгиня, щупая его лоб, — да он же совсем больной!

— Он совсем больной!

— Это горячка!

— Как вы смеете хватать мальчика за ухо! Отведите его сейчас же в людскую, пусть его там уложат…

Его медленно ведут по голубым осколкам.

— Ничего, — смеется молодой князь и подмигивает ему, — битая посуда на счастье.

И все облегченно смеются., .

Мишку укладывают в людской. Он бредит. Дворецкий ходит на цыпочках. Кухарка кладет больному на лоб мохнатую тряпку… Проходит неделя-другая, и вот он здоров и, худой, зеленоглазый, бежит с подносом в княжескую столовую, где все уже сидят по своим местам, и все очень рады его выздоровлению, и все улыбаются…

«А может, — подумал Михаил Иванович, — кабы мне тогда кумысу, мне бы и полегчало? Кто ж его знает… Кумыс, аншанте…»

— А что, ваше сиятельство, — сказал смотритель, — а велю-ка я людям съездить за каретой вашей… Да и сам с ними поеду, так оно верней будет…

— Да что за беспокойство? — забеспокоился Михаил Иванович и сказал как мог снисходительней: — Мой Петруха привычный в лесу ночевать.

— Прикажи, прикажи, — сказала баба, — видишь, их сиятельство скромные какие.

И смотритель ушел распоряжаться.

«Теперь не переночевать на перине, — понял Михаил Иванович. — Теперь давай бог ноги».

Под окном всхрапнули лошади, и копыта глухо забарабанили по траве.

— Да вы не скучайте, — сказала баба, — они мигом обернутся. Может, вам еще чего подать? Может, кашки?

— Мерси, — сказал Шипов, холодея. — Пойду-ка я перед сном погуляю. Больно вечер хорош. — И неторопливо вышел.

Стемнело уже основательно. В ночной темноте да в тишине четко слышался удаляющийся в сторону Тулы конский топот. Нужно было поторапливаться. Михаил Иванович медленно, вразвалочку, дошел до тракта, оглянулся на окна станции и, подобно ночному хорьку, скользнул в придорожные кусты.

Разгребая руками ветки, он заспешил, заспешил, почти что побежал, да нет, и впрямь побежал вдоль Московского тракта, чуя за спиной опасность. Попробовал выскочить на дорогу, чтобы легче было, но тут откуда ни возьмись вывалилась здоровенная луна, и снова пришлось красться лесом, натыкаясь на кусты и корни. Скорей, скорей, покуда добрые люди не разгадали обмана… А какой, собственно, обман? Ну, миску щей съел, ну, денег не дал, а где их взять? Ну, про графа закрутил… Да будя уж вам серчать-то!

Лес внезапно оборвался, открылось бескрайнее поле, озаренное лунным светом.

«Нельзя на свету, нельзя, — сообразил Шипов, задыхаясь, — нельзя! Увидят!» И вдруг вдалеке засеребрилась копна. И он поскакал через поле, пригибаясь, черным комочком, попрыгунчиком, придерживая рукою котелок, при последнем издыхании добрался до твердой, прошлогодней копны и закрутился весь, завился, заработал руками и ногами, зарываясь в душную нору. Лицо его горело от множества острых и безжалостных стрел, рот был полон горькой пыли, обезумевшие насекомые сновали по его телу, щекотали его и кусали, а он был счастлив, что нашел себе такое укромное логово. «Мышка, мышка, — подумал он, — серенькая мышка. Какая охота идет!»

И действительно, в скором времени послышался топот, приблизился. Всадники подскакали к самой копне и остановились.

— Куда ж ему здесь уйти? — послышался голос смотрителя. — Здесь ему не уйти, некуда. Он, видно, через лес, наискосок, пошел, шельма.

— Топает сейчас, ушкуйник, небось верст с десять отмахал, — сказал другой.

— Вот жулье! — отозвался третий. — Креста на нем нет. Оглоблей бы его…

— Нет, — сказал смотритель, — зачем оглоблей? Я бы его раздел, медом бы всего обмазал да в муравьиную кучу…

— За такие дела не медом мазать, — сказал второй, — на кол сажать.

— Я как чувствовал, — сказал смотритель, — деньги, спрашиваю, дал? Нет, говорит, гулять пошел… Ах, ты, такая-сякая, эдак мы щей не напасемся, даром кормить. Гулять пошел, каналья… Я и смотрю, он мне разыгрывает: граф, мол, он…

— Я его давеча заприметил, — сказал третий, — пока мы, стало быть, запрягали, он, стало быть, на опушке сидел, за кусточком, котелок еще на нем черный…

— Ах ты пропасть, — сказал смотритель, — паралик его расшиби, ну, погоди, попадись только… Я из него душу-то выну…

— Да ладно уж, — засмеялся третий, — чего уж там. Поехали обратно. А ты считай, слышь, будто страннику щи скормил…

Голоса начали удаляться и постепенно затихли.

«Спас господь, — подумал Шипов, — пожалел. — И полез аккуратно из норы на волю. — И чего меня носит по полям да по лесам? Али я зверь какой?»

Теперь уже было не до сна. Нужно было уходить подальше, а не то и впрямь медом вымажут да в этот самый… Ах ты, мезальянс какой! Я вас не трогаю, и вы меня не трожьте…

И с этим криком в душе, подставляя горящее лицо ночной прохладе, он двинулся к Москве. Она возникла не сразу. Еще нужно было помытарствовать не одну ночь и просить хлеба, прежде чем перед ним не замаячила она на рассвете седьмых суток путешествия, когда, обувшись в сапоги, обтерев их от дорожной пыли старой бумагой, приосанившись, пустился он легким шагом из деревни Верхние Котлы вниз по внезапно раздавшемуся в ширину тракту, к белым стенам Даниловского монастыря. Ликование Шипова было так велико, что все страхи и дурные предчувствия приутихли на короткое время, забылись, словно только и не хватало ему добраться до этих белых стен, чтобы навсегда уже оказаться под их защитой.

Тут Москва и оборотилась к нему лицом, загрохотала телегами, возами, кузницами, закричала на разные голоса, запестрела разноликим окраинным скарбом. От боен потянуло горячей, свежей кровью, от мастерских — кожей, от харчевен — едой; рев скотины перемежался с криками людей, и непрерывно звенело что-то: то ли бубенцы на дугах, то ли коровьи колокольчики, то ли наковальни под молотами, то ли чей-то рассыпчатый смех; и от белых стен монастыря уже виднелась она, матушка, вся в розовой рассветной неге, поблескивающая золотыми куполами церквей, устремленными в синее небо.

Все живое тянулось в этот час к Серпуховской заставе — в Москву, в Москву. И мастеровые артелями топали по пыльному тракту, и цыгане с ручными медведями — потешать и обманывать столицу, и возы с дарами природы, чтобы забить до отказа бесчисленные торговые ряды. Все тянулось к Москве, словно бурная река текла в неведомую прорву, безуспешно пытаясь наполнить ее.

И Шипов шел как бы в окружении большого оркестра, и знакомая музыка московской окраины гремела вокруг, вдохновляя его и балуя. Ах, мало выпадало баловства на долю Михаила Ивановича, мало, ну, может быть, лишь то, что он сам принимал за баловство по собственной бесхитростности, а тут сразу и толпа, будто полная к нему любви, будто ради него собравшаяся, и музыка, и всякие там надежды, которые запорхали вокруг, подобно сонму прозрачных мотыльков.

Вот он миновал Серпуховскую заставу, пересек поле, пошел по Мытной. Открывались лавки, кричали разносчики, пахло свежими пирогами, потянулись первые пролетки.

До Никитских ворот оставалось добрых три версты, а то и поболе, однако белое шелковое лицо Матрены начало постепенно возникать из утренней пыли, и ничто уже не могло его погасить — ни шум толпы, ни грохот колес. Оно лишь подрагивало, колебалось от каждого стука и крика, но не исчезало и даже, напротив, становилось все отчетливее, яснее, чище.

Где-то там, за тридевять земель, куда теперь уж нет возврата, жила прекрасная вдова Каспарич, так странно оборвавшая любовь и возможность будущих наслаждений. Да теперь уж отсюда ее и не видать совсем, поблекла, потускнела, растаяла. Да и разве сравнить ее с Матреной? Вдова со всем своим благородством и изяществом была все-таки чужой, странной, оттого и ненадежной. Разве узнаешь, что у нее на уме? Разве нынче определишь, как она завтра улыбнется, да и улыбнется ли? А Матрена открыта, бесхитростна, рассудительна, и жарка, и мягка, и певуча. Бог с ним, с их благородством. Да разве у меня, се муа, его нет? А вот погодите, схожу в баньку, попарюсь, приглажусь… Эх, Матреша, да почисть ты мне перышки, будя тебе слезы-то лить, вот он я. Да не реви ты, не реви, не пойду я к господину частному приставу Шляхтину, не пойду, пущай он меня ждет, пущай он ждет, покуда мы с тобой друг на дружку-то не наглядимся!

Постепенно расстояние до Матрены сокращалось. Михаил Иванович, полный торжественной радости, шагал уже по Белому Городу. Июньский полдень был в разгаре. Голод, бывший много дней его спутником, смягчился и ослаб и уже не мучил, как прежде. Видно, преддверие скорого и обильного Матрениного угощения мешало ему разбушеваться в полную силу. Так Михаил Иванович и дошел бы, наверное, до своей любезной, как вдруг среди пестрой уличной толпы выросла перед ним высокая сутулая фигура частного пристава Шляхтина. Пристав стоял спиной к Шилову, но сердце секретного агента в ту же минуту подскочило и замерло. И вот он уже не вышагивал, а бежал по каким-то совсем не тем улицам, переулкам и пустырям, кружил кольцами по-заячьи, и не было в нем ни прежнего ликования, ни радости, ни ожидания счастья, а только страх, отчаяние и тупая боль в затылке. Вот как немного нужно человеку, чтобы всего его изменить и унизить.

«Я вас не трогаю, и вы меня не трожьте!» — думал Михаил Иванович, а сам все бежал да бежал.

И случилось так, что подкашивающиеся ноги вынесли его прямо к трактиру Евдокимова и, вконец расслабленный и беззащитный, он ввалился прямехонько в знакомые душные врата.

В трактире было пусто и тихо, Хозяин, Евдокимов, широко зевая, крестился на образа. Непонятно отчего, то ли Михаил Иванович вкатился слишком стремительно, то ли глядел встревоженно, то ли что еще тайное проступало в его облике, но Евдокимов навстречу не кинулся, как бывало, не поклонился с почтением, не рассыпался, а молча оглядел секретного агента с головы до ног и лениво спросил:

— Ну, чего желаете, Михал Иваныч?

Тут же, ровно заводной, выскочил из глубины Потап и, купаясь в хозяйских интонациях, проговорил в лицо Шилову:

— А мы тут по вас скучали, иссохлись совсем.

— Бонжур, — тихо сказал Шипов. — Что это вы, будто не признали меня?

— Как же вас не признать-то, — засмеялся Потап, — чего изволите, вмиг подадим-с.

— А мне ничего, — еще тише сказал Шипов. — Я бы, лямур-тужур, съел бы, пожалуй, чего… щей бы…

— Мур-мур, — засмеялся хозяин. — Потапушка, поди вынеси им щей да денег стребуй…

Но Михаил Иванович уже отошел к дверям и спиной отворил их.

— А щец-то? — крикнул вдогонку Потап.

«Вот беда, — думал Шипов, пробираясь с оглядкою мимо Страстного монастыря, — а как выскочит их благородие частный пристав, куды ж мне тогда? Антре? Попалась, мышка?»

До Никитских ворот, то есть до Матрены, было рукой подать. Главное добежать бы до спасительного крыльца, скользнуть бы туда, в дом, в теплое гнездо, затаиться, а уж там, в тишине и безопасности, утолить голод, разнежиться, отдышаться, покрыться глянцем, а уж тогда воротится былая удачливость, а уж там можно и заново все обдумать, все решить, как лучше, и пусть тогда господин Шляхтин кругами ходит вокруг да около, пусть, не увидать ему секретного агента, пропал Шипов. У Матрены горячие руки, у Матрены деньги… А уж после-то всего можно будет и в Петербург мчаться, упасть в ножки князю: да я же за вас старался, ваше сиятельство! Ну, может, недоглядел чего или там чего не так… Так уж вы, ваше сиятельство князь благодетель, батюшка, отец родной, се муа, милостивец… Да неужто мне теперь аншанте? Али я ради себя старался?..

У самого Тверского бульвара показалось ему, будто снова мелькнула сутулая спина частного пристава, и Шипов стремительно нырнул за угол. Но не успел он сделать и нескольких робких шагов, как перед ним возникла шестерка лошадей цугом под черной траурной сеткой, похоронные дроги и за ними медленная процессия — экипажи и так, пешие.

Скорбное шествие преградило путь секретному агенту, и он прижался к стене дома, приподнялся на носки, стараясь разглядеть лицо покойника. На черном бархате возвышался посеребренный гроб, и белые цветы неведомых названий густо покрывали его и рассыпались по всему бархату, словно росли из него. Как Шипов ни тянулся, лицо усопшего, скрытое ими, не являлось ему. Толпа хранила скорбное молчание. Шипов снял котелок и медленно пошел со всеми.

— Хороший человек был Амадей Васильевич, царствие ему небесное, сказал немолодой господин, идущий рядом.

— Призвал господь, — вздохнул Шипов и тайно вздрогнул, услыхав столь знакомое имя, и снова попытался разглядеть покойного, но помешали цветы…

— Какое несчастье, — проговорил господин, — молодой, полный сил, уже статский советник и действительный — и нате вам… Какой-то лишенный разума волк — и конец!

— Какой волк? — не понял Шипов.

— Как какой волк? — удивился господин и заторопился, зашептал: — А вы не знаете?.. Амадей Васильич едет в Тулу по служебным делам. Это на крещенье, кажется… впрочем, точно, на крещенье. Отправляется с ямщиком в знакомую усадьбу, тут, представьте, начинает вьюжить, и тут появляются волки! — В этом месте Шипов споткнулся неизвестно обо что, но господин поддержал его за локоть и продолжил: — Два безоружных человека — и стая разъяренных хищников! Они разрывают лошадей, возницу, принимаются за Амадея Васильича, но идущий мимо обоз отгоняет стаю… — Михаил Иванович в этом месте, весь содрогаясь, увидел совершенно отчетливо громадного вожака волчьей стаи с белой отметиной на лбу. — Полумертвого нашего друга везут в лазарет, лечат, везут в Москву, снова лечат, но все напрасно…

В этот момент Шипов все позабыл. Не было ни спасительных дубов, ни чужого тулупа на компаньоне, ни февральского рассвета, разогнавшего стаю, а было лишь одно: лохматые чудища треплют и рвут худое тело Гироса, кровь брызжет по снегу, слышатся стоны и хрип…

Возле Михаила Ивановича произошло легкое движение, и к нему подлетел молодой, расторопный, грустноглазый человек с рукою за пазухою и спросил горячим, страстным шепотом:

— Как, вы еще не отправились? Да вы же не успеете, сударь, Анна Францевна будут гневаться. Что это с вами?

— Пардон, — застигнутый врасплох, засуетился секретный агент, — сейчас отправлюсь. Значит, чего мне там распорядиться?

— Фу, боже милостивый, да вы в своем ли уме? Да ведь вам же объяснили!.. Да что же это такое! Вам и денег дали… Ну, торопитесь же…

Михаила Ивановича обуял бес, он тоже засуетился, смеясь и поражаясь в душе, тоже задергался.

— Ступайте, — зашептал молодой человек, — значит, велите всем встать вдоль забора, за ограду не заходить ни в коем случае, как в храм понесут, дадите знак… Ступайте, ступайте же!..

— А деньги? — спросил Шипов.

— Вам же дали деньги, — еще пуще заторопился молодой человек, — дали же…

Немолодой господин с интересом прислушивался к разговору.

— Нет, нет, не дали, — усмехнулся Шипов. — Они у вас в кулачке-с.

— Где? Где? В каком кулачке?

— А выньте ручку из пазухи…

Молодой человек густо покраснел и вытянул руку. В кулаке действительно были зажаты бумажки.

— Ну вот-с, — сказал Шипов и взял деньги. Господин покачал головой укоризненно.

— Фу, — рассердился молодой человек, — совсем забегался! Но чтобы все как следует, слышите?.. И без всяких там сокращений. Чтобы полностью: Амадей Васильевич Гирос, действительный статский советник… И никаких сокращений…

Шипов побледнел, услыхав фамилию компаньона. Так, значит, это не случайное совпадение имен! И это не безумная фантазия смерти! Значит, была тайна в компаньоне, от которой он бегал, ровно заяц? Чего ему было нужно? Меж Тулой и Москвой чего он искал? Действительный статский советник… А чего нам всем надо? Чего мы все ищем?.. Это ж надо такому случиться, чтобы действительный статский советник — этот прощелыга, Амадеюшка этот, пустозвон этот, заяц трусливый, друг дорогой, сопящий за стеной в своей светелке, крадущийся по скрипучей лестнице, пьющий с графом кофей!.. Вот и твоя кошка нашлася!..

— Амадеюшка! — простонал он и, не стесняясь, заплакал.

Немолодой господин погладил его по плечу с участьем.

Едва переставляя ноги, Михаил Иванович все же обогнал процессию, зашел с другой стороны и глянул на гроб. Здесь цветов почему-то совсем не было. В посеребренном гробу лежал старый человек с редкими русыми волосами надо лбом, широколицый, с розовыми щеками, словно разоспался. Нос у покойного был маленький и луковкой.

«Слава богу!» — подумал Михаил Иванович и даже подмигнул покойнику. Чужие — бог с ними, своих жалко.

Из первого экипажа, из-за опущенных шторок, послышался тихий плач.

Знакомое, почти родное имя вновь донеслось до слуха секретного агента, и он снова глянул на почившего. Нет, нет, сомнений не было. Не тот, не тот!

Михаил Иванович облегченно вздохнул, отошел в сторону и торопливо пересчитал мятые бумажки. Денег было сорок пять рублей. Судьба снова смилостивилась над ним. Сюртук из коричневого альпага повис, словно видение, в воздухе, шевеля крыльями рукавов. Уют, тепло и сытость представились на мгновение. С легким сердцем пустился он к Никитским воротам, но тут снова возникла перед ним сутулая спина частного пристава, гуляющего по бульвару.

«Караулит!» — догадался Шипов и забежал в первый же двор. Там, на пустынном этом дворе, он нашел сарай с выломанной дверью, скользнул внутрь и пристроился на останках какой-то телеги. «Это что такое! И до Матреши не добраться… Вот беда. Нет, нет, отсидеться у нее, да и лететь в Петербург, падать князю в ножки: ваше сиятельство, наговор! Я всем сердцем, Ваше сиятельство) Да вы велите проверить… А чего проверять? Чего там, в Ясной-то? Чего?.. Граф Толстой там… А чего у графа-то? Чего я ему должен? Али он чего должен?.. Ах, ты господи, в Петербург надо. Подальше от частного пристава, подальше!..»

Изнывая от страха и голода, просидел он так, покуда спасительная темнота не опустилась на город, и тогда он вышел из своего укрытия и с упрямством безумца заскользил вдоль домов снова к Никитским воротам.

Наконец он осторожно постучал в темное Матренино окно. Никто не ответил ему. Он постучал снова и вздрогнул. За воротами в полночной тишине слышались чьи-то медленные шаги — топ-топ, топ-топ. Может быть, сам частный пристав прогуливался там, терпеливо ожидая появления злополучного секретного агента.

Вдруг что-то белое, расплывчатое прильнуло из комнаты к оконному стеклу, и голос Матрены ахнул:

— Батюшка, да неужто вы?!

— Матреша, — с радостным отчаянием зашептал Михаил Иванович, открывай скорее… Вернулся я…

Едва раздался его голос, шаги за воротами участились, приблизились.

— Да открывай же! — крикнул Шипов и тут же услыхал из комнаты глухие голоса, один — Матренин, другой — мужской, незнакомый.

Матрена. Они мои благодетели… Так что уж вы не гневайтесь.

Мужчина. Ну, Матрена!.. Ну, гляди, Матрена!..

Матрена. У нас с вами уговор был… Поживее собирайтеся.

Мужчина. Пожалеешь… Ох, пожалеешь, смотри. Где жилетка моя? Я этого не люблю.

Матрена. Вот ваша жилетка… У нас с вами уговор был.

Михаил Иванович вслушивался в эту горячую ночную перебранку, и непонятные чувства одолевали его, и какая-то неясная боль возникала в нем, и ему чудилось, что он стоит посреди двора, а дом с темным окошком во-он где.

Мужчина. Свечу бы зажгла… Ну, погоди, Матрена…

Матрена. У нас с вами уговор был. — И прильнула к окну. — Сейчас, сейчас, скоро уж…

«Эх, Матреша, — подумал он с горечью, — как же это ты?» Но тут же омахнул слезу с души и сжал сухие губы поплотнее. За что было корить? Был и у него с нею неписаный уговор, чтобы все налегке, чтобы все весело, словно водяной жучок с пузырями на лапках бежит по воде, а пяточки-то сухие. Было. Мы вас не трогаем, и вы нас не трожьте… Было? Верно, было. И счастья от этого не прибавлялось, но было. Покой был. А нынче? Чего ж ты плачешь нынче, галицкий почетный муж? Вон как она для тебя старается, или тебе сего мало?.. Воду на тебя не льет, дурным голосом не прогоняет, не клянет тебя в окошко…

Мужчина. Ну, Матрена, гляди…

Матрена. А чего глядеть? У нас с вами уговор был. — И снова в окно: Да сейчас же, сейчас…

Двор расширился еще больше. Дом почти исчез. Печаль охватила Шилова. Шаги за воротами отдавались, как в колодце. Михаил Иванович отступил от окна на шаг, потом еще на шаг, затем повернулся и кинулся к воротам, прямо на частного пристава… За воротами никого не было, под дальним фонарем дремал извозчик, и едва Шипов уселся, он зачмокал, занукал, и лошадка тронулась. Прощай, Матрена!

Ранним июньским утром из здания Николаевского вокзала, что в Петербурге, вышел галицкий почетный гражданин и расправил плечи. Небо над площадью было голубое, раннее солнце окрасило крыши домов, люди только подымались со своего ложа и еще не принимались за дела, было тихо, пустынно и благостно.

Первое живое существо, которое возникло перед Шиповым, была рябая курица. У самого вокзального порога она рылась в навозе деловито и самозабвенно. После всего пережитого Михаилом Ивановичем она показалась ему чудом, явившимся, чтобы успокоить и намекнуть на надежду. Она была одна на громадной пустынной площади, и глухой свисток чугунки не пугал ее. Как славно она работала, ранняя труженица; как немного ей было нужно, чтобы радоваться жизни самой и быть случайным утешением для других. Что-то от мирной деревенской тишины, от утреннего деревенского солнца, от свежей травы и шороха первых, наливающихся колосков, от сохнущих на заборе крынок и прохладных сеней было в ее гребешке и в каждом движении. Ну, трудись же, трудись, рябая деревенская дурочка, образина ты эдакая, хохлаточка, трудись одна на широкой булыжной петербургской площади, покуда тебя не испугали да не выгнали.

Солнце поднялось над крышами и коснулось рябенькой головки. Шипов глядел на нее и не мог оторваться. А город постепенно проснулся. Секретный агент махнул хохлатке рукой, будто старой своей подружке, и шагнул в столицу. Но тут же, едва он миновал это рябенькое деревенское чудо, все изменилось вокруг и благостность и уют исчезли. Что-то такое вдруг будто надломилось с тонким хрустом, и перед Шиповым выросли высоченные каменные великаны и преградили ему путь. Потянулись дешевые ваньки, но синие, красные и зеленые поддевки на извозчиках были почище и построже, чем у их московских собратьев; замелькали пролетки и экипажи пошикарнее, и кучера в блестящих цилиндрах глядели мимо секретного агента куда-то вдаль; зашагали гвардейские офицеры, поблескивая своим добром и пугая недоступностью; даже торговцы пирожками кричали не во всю грудь, не от горла, не с прибаутками, как в Москве, а вполголоса, достойно, будто читали молитву; вдоль Невского засияли дворцы, радостные, мрачные и холодные, подобные неприступным крепостям, и черный, аккуратный, прохладный поток чиновного люда побежал мимо них, обтекая их и шлифуя.

Михаил Иванович направился к Фонтанке, в тот дальний ее конец, где розовое, точно утренний голубь, раскинуло крылья тихое здание, послушное князю Василию Андреевичу. Скорее к нему, скорее. Падать в ножки, глядеть жалостно, говорить срывающимся, покорным голосом, с придыханием, легко отскакивать, подскакивать, ползти, не обращая внимания на насмешки, укоры, угрозы, ползти прямо, видя перед собой разноцветные плитки паркета… Ваше сиятельство… Ваше сиятельство!..

Возле Шереметевского дворца он пошел медленнее. Опять будто что-то надломилось с тихим звоном. Лица прохожих были спокойны и отчужденны.

«Эх, мышка грязная, — подумал он про себя, — куды ж ты так летишь-то?»

Помятый, потускневший, с изможденным лицом, семенил он по Фонтанке, окруженный чугунными оградами, мраморными стенами, за которыми — во множестве сытые коты, атласные, мягкие, лакированные. Они не подымаются со своих подушек, а ждут, когда серый хвостик мелькнет али бочок, чтобы лениво круглой цепкой лапкой погладить по дрожащей мышиной шерстке.

Михаил Иванович почувствовал резкую боль в спине, возле поясницы, остановился, хотел выпрямиться — не смог. Но вот боль как вспыхнула, так и прошла, а спина не разгибалась. Так, скрючившись, и пошел он вперед, навстречу своей гибели.

Никто не обращал на него, согнутого, внимания, лишь одинокий солдат на деревянной ноге проскакал мимо и прохрипел, то ли смеясь, то ли плача:

— Вступило? Гляди не разогнись — треснешь! Прикажи бабе утюгом провесть…

Какой бабе? Каким утюгом?.. Шипов шел уже совсем медленно, а когда показалось розовое пристанище, остановился и вовсе. Он встал у парапета, мысли его были печальны. От розовых стен исходил такой холод, веяло такой поздней осенью, таким молчанием, что хотелось рыдать, как рыдают солдатки, не стесняясь.

Тут вспомнилось ему, как, еще молодой, гибкий, весь как на пружинах, скользит он с подносом по княжескому дому в столовую, где в сборе уже вся семья за обедом. В окна бьет солнце. Поднос вспыхивает ослепительно. На душе у Шилова праздник — так просто, неизвестно с чего. Поэтому он держит поднос на одной руке. Поднос неподвижен, а сам он в движении, словно французский танцовщик, и он любуется собой, каждым своим шагом, каждым наклоном, как он легко выгибается, точно льется, как ставит ноги, едва касаясь пола, как прекрасны на нем малиновый венский камзол, и кружева на манжетах, и туфли с пряжками, и белые чулки на деревенских ногах. Ловкач, ловкач, ну и ловкач! И ему слышится музыка, и он почти танцует под нее, и так в танце подлетает к столу и в танце, почти не прикасаясь руками к блюдам, раскидывает их перед сидящими, словно сдает карты. Поглядите на него! Аи да Мишка!.. Он делает круг, обегая стол, и еще один, и снова, и все это в танце, под музыку, а что, как оглянутся и увидят, и восхищению не будет конца, и дадут ему пять рублей за вдохновенный танец. Но никто не глядит, у них там свои разговоры вполголоса, не замечают. Он делает четвертый круг. Поднос пустеет, затем начинает уставляться вновь, использованные тарелки ложатся на него сами, вилки с вензелями, соусницы, бокалы… Никто не глядит. Он делает пятый круг, в зеленых глазах его тоска, отчаяние. Поднос летает над головами сидящих, он почти касается их, звенит посуда, музыка играет громче. Каков ловкач! Артист!.. Поглядите, ваше сиятельство, да поглядите же, как я умею, ровно птица, а ведь раньше, помните, ничего такого не умел, все норовил упасть, вы еще гневались, а нынче-то поглядите, гляньте… Он пошел на шестой круг. Никто не глядел. И, последний раз взмахнув подносом, подобно раненому журавлю, он полетел прочь…

«Неужто к частному приставу в Москву возвращаться? — подумал он с ужасом и шагнул к розовому дворцу, но тут же представил брезгливое лицо князя и вновь прижался к парапету. За спиной текла сонная, холодная Фонтанка, за нею благоухали деревья, за ними белел дворец, доносилось пение птиц. — Я вас не трогаю, и вы меня не трожьте».

Он попробовал разогнуть спину — не смог. Боли не было. Вдруг от розовой стены отделились два офицера и решительно направились в его сторону. Лица их были зловещи, движения резки.

«Эх, хохлаточка, — с тоской вспомнил Шипов, — надо мне было на чугунку садиться да в Москву обратно! Пропал, дурень!..»

Он уставился на них зелеными глазами, втянул голову в плечи, но офицеры прошли мимо, слегка задев его, и зашагали вдоль парапета, неся всякий вздор. Шипов вздохнул с облегчением, даже усмехнулся, но тайная рука поворотила его и подтолкнула в обратный путь. В Москву! В Москву! Там, в ней, пыльной и голосистой, в городской полицейской части жил-был долговязый частный пристав Шляхтин, насмешник и хитрец, связанный с Шиповым одной веревочкой; по этой-то веревочке и следовало возвращаться, а не лелеять безумные мечты о снисходительности князя и его генералов; эх, сколько денег зря проездил, спасаясь от кары! Искал у волка защиты от лисы, недотепа! А что он, частный пристав! Какое от него зло? Ну какое?..

Теплый ветер ударился о розовую стену, охладился, нагнал Шилова, проник под сюртук и прикоснулся к телу ледяной ладонью. Михаил Иванович припустил рысью.

Берлога князя пропала из виду, затерялась за домами, за углами, за деревьями. Изогнутый, как воскресный крендель, добрался Михаил Иванович до Николаевского вокзала и напоследок оглянулся: Петербург бесшумно крался за ним, тянул руки в кружевных манжетах, смотрел враждебно, будто Шипов и не русский, а грек какой-нибудь или турок. И когда тронулся поезд и столица исчезла за болотами и лесами, прикосновение цепких, железных пальцев продолжало ощущаться на горле, и даже на другой день возникшая Москва не избавила от этого: ни шум ее, ни пыль, ни привычный карнавал, ни запах горячей требухи и гречневиков, ни вид молодых кухарок из купеческих домов… И лишь тогда, когда в душной харчевне он наелся до отвала щей и бараньей варенины и осушил с достоинством графинчик, только тогда железная пятерня разжалась и освободила горло, спина выпрямилась, и Шипов поглядел на мир вокруг себя и вдруг понял, что денег больше нет, у Матрены не спасешься, призрачный граф на кумысе, князь Василий Андреевич холоден, как камень. И тут ему стало легко и просто, набрав по карманам медяков, он сунул извозчику последний гривенник и велел ехать в городскую часть.

Он ехал, наслаждаясь Москвой, не думая ни о ее великодушии, ни даже о снисходительности, радуясь, что лошадка бежит, что колеса грохочут по булыжнику, что на сиденье слева от него, на выцветшем зеленом сукне, изогнулась белая ниточка, нежась на солнце, что какая-то барышня, отставив зонтик, глядит на него с удивлением, а может, и с восторгом, тоненькая барышня с нетронутыми губками. Он откинулся на сиденье, с благоговением вспомнил себя самого в сюртуке из коричневого альпага, в клетчатых панталонах цвета беж. Вдруг во — ник перед ним призрачный, едва уловимый образ Даси возник и исчез… Да и господь с ней, пущай она там себе устраивается… Потом он вспомнил о Гиросе и подумал, что в гробу, вполне возможно, лежал именно он, а что курнос, да круглолиц, да действительный статский советник, так в смерти чего не бывает…

Наконец лошадь остановилась и вздохнула. Михаил Иванович легко, как давно уже не хаживал, направился к знакомой двери, не испытывая ничего, кроме покоя и удовлетворения. Зеленые глаза его вспыхнули, соломенные бакенбарды распушились, на тонких, сухих губах шевельнулось нечто неуловимое.

Частный пристав Шляхтин вздрогнул и даже привскочил на стуле, когда перед ним неизвестно откуда, точно из стены, возник Шипов.

— Бонжур, — промурлыкал Михаил Иванович, — не пужайтесь, это я.

Шляхтин нервно засмеялся, увидев себя в зеленых зрачках Шилова.

— А ведь я тебя жду, каналья…

Шипов. Пардон. Уж я и так торопился, ваше благородие.

Шляхтин. Он торопился! Куда же ты торопился, шельмец?

Шипов. А как же, ваше благородие, за графом. Они из имения в Тулу, а я за ними-с, они из Тулы в Москву-с, а я за ними… Так до Петербурга и добрались…

Шляхтин. Каков, каналья… Он еще разговаривает! Он за мной, я за ним, он за мной…

Шипов. Ей-богу, глаз с него не спускал. Он в карете, а я пеший-с.

Шляхтин. Порет всякий вздор… (Кричит.) А он не знает, что есть предписание его арестовать!

«Боится, — подумал Михаил Иванович удовлетворенно, — боится, мышка серенькая… В глаза не смотрит, боится. Сейчас пужнем…»

Шипов. Ваше благородие, я ить из Петербурга только что… Их сиятельство князь…

Шляхтин. Врешь!

Шипов. Да ей же богу.

Шляхтин. Врешь! Подойди сюда. Подойди, кому говорю! Подойди.

Шипов. Да я и так вот он.

Шляхтин. Подойди, совсем подойди.

Шипов. Куды ж еще-то? Аншанте? Стол ваш в пузо уперся.

Шляхтин. Стой и не шевелись. Прохвост, ты решил продолжать свою комедию? Ты хочешь, чтобы я прослыл дураком? Кто тебя нашел, говори. Ну, говори…

Шипов. Кто меня нашел? Да я почем знаю?

Шляхтин. Я тебя, каналья, рекомендовал?

Шипов. Так точно…

Шляхтин. Врешь!

Шипов. Истинно вру… Меня их сиятельство рекомендовали… как верного человека.

Шляхтин. Ага, значит, признаешься? Значит, еще совесть есть…

Шипов. А как же.

Шляхтин заходил по кабинету, не в силах скрыть волнения.

«Главное — это чего ему известно, — подумал Михаил Иванович, легонько улыбаясь. — Может, еще орден дадут, се муа…»

Лицо Шляхтина смягчилось, глаза словно потухли, но Шипов был настороже.

Шляхтин. А типография как? Работает? Надеюсь, в лучшем виде?

Шипов. Это какая? У графа?

Шляхтин. Ну зачем же у графа, любезный? У тебя. Твоя…

Шипов. Какая типография?

Шляхтин. Вот прохвост… Ты деньги на станки получил?

Шипов. А как же, ваше благородие. Все сполна. Премного вам благодарны.

Шляхтин. Станки купил?

Шипов. Так точно-с. Какие станки?

Шляхтин. Типографские, разумеется, для печатанья.

Шипов. А как же-с, знаю…

Шляхтин. Купил, я спрашиваю?

Шипов. Так-течне-с.

Шляхтин. Установил?

Шипов. А как же-с.

Шляхтин. Ну, пошла работа? (Смеется.)

Шипов (смеется). Пошла, ваше благородие. Как еще пошла…

Шляхтин. Где же ты все это устроил?

Шипов. Чего?

Шляхтин. Типографию, чего!

Шипов. Не могу знать-с…

Шляхтин. Как не можешь знать? Станки купил или нет?

Шипов. А как же-с,!..

Шляхтин. Где же типография?

Шипов. А-а-а, вон про что! У графа, ваше благородие, в Ясной Поляне.

Шляхтин. А твоя где?

Шипов. Моя? У меня нет…

Шляхтин (смеется). Вот то-то, что нет… Ему, прохвосту, посылают деньги, он их пропивает, а после несет всякий вздор. Так?

Шипов (смеется). Никак нет-с…

Шляхтин. То есть что значит нет? Куда деньги девал?

Шипов. Все вышли, ваше благородие. Я отчет могу сделать. Как велели, так я и потратил…

Шляхтин. Тебе, шельмецу, велели типографию устроить! Устроил?

Шипов. А как же-с…

Шляхтин хотел было крикнуть, но подошел к окну и показал Шилову сутулую спину. Гнев клокотал в нем, воротник мундира глубоко врезался в красную, напряженную шею.

«Может, пронесет, — подумал Шипов о надеждой, — покричит-покричит, да и выгонит. А там, лямур-тужур и пущай они все хоть треснут. Значит, чего я там, кому?.. Графу Толстому чего? Али он мне чего? Полный сетребьен…»

«Каков бестия! — подумал в этот же момент Шляхтин. — Ежели глядеть в его кошачьи глаза, вое как будто сходится, все справедливо… И бровью не поведет, лжец, нахальная свинья!.. Отправить его в арестантскую — и все тут…»

Шляхтин. Значит, типографии нет, деньги пропиты, весь департамент введен в заблуждение, и ты еще здесь, прохвост, пытаешься мне втирать очки и воображаешь, что это тебе удастся?

Шипов. Лямур?

Шляхтин. Ну?..

Шипов. Ваше благородие, я чего видал, того и писал вашей милости. Зря вы меня честите… Я могу отчёт сделать.

Шляхтин. Мало того, что надул меня, — надул почтенных людей, государя… Я уж не говорю о князе, а он меж тем…

«У-у-у, — подумал Шипов с ужасом, вспоминая розовый дворец, — ежели князь не поленятся, они меня согнут!.. Ах, да уж разом бы все… А может, помилуют? Может, и обойдется? Чего это он кричит, а в глаза не смотрит? Может, не нужен я ему, а это он так?»

Шляхтин…за тебя заступался рекомендовал, скотину этакую… Он этого не простит.

Шипов. Да я ж всем сердцем.

«Эх, — подумал он, — а ведь надо бы было в Ясную съездить, надо было».

Шляхтин. Вот они, твои донесения. Видишь? Говори начистоту, что правда, а что соврал…

Шипов. Ага, значит, так… (Плачет.) Эх, разнесчастный я человек! Стараисси, стараисси, а все равно мордой об тубарет!

Шляхтин. Говори, в чем солгал… О душе подумай, каналья!

Шипов. Да я и так думаю… Ничего я не лгал, ваше бла…

Шляхтин. Последний раз: станки купил?

Шипов. А как же.

Шляхтин. Сколько штук?

Шипов. Ах ты господи… Значит, так…

Шляхтин. Ну, соври, соври. (Смеется.) Значит, так…

Шипов. Да вы бы не дражнились, ваше благородие, я же волнуюсь…

Шляхтин. Где же ты типографию устроил?

Шипов. Какую типографию?

Шляхтин. Ладно, хватит! Дурака будешь в подвале разыгрывать. Эй, кто тут есть?

«Кажись, пронесло, — вздохнул Михаил Иванович. — И поплакал, и посмеялся. Теперь-то уж все равно. Вон они и промеж собой никак не решат, кто, да что, да почему…»

Вошел унтер со связкой ключей. Шляхтин кивнул ему устало. Унтер тронул Шилова за локоть и повел его в арестантскую.

«Какая чушь! — подумал частный пристав. — Как я мог так долго унижаться? Однако он явился сам, а что ежели все не так, как расписали из Тулы? Глаза зеленые, нос вострый, помесь хорька с лисой, но и что-то человеческое в нем все-таки… какое-то даже благородство, хотя этот чудовищный котелок, да и по всему, жулик…»

Едва за Михаилом Ивановичем захлопнулась дверь и прогромыхал железный засов, как сердце его забилось ровно, дыхание успокоилось, и он, не обращая внимания на прочих арестантов, присел на нары, чтобы насладиться собственной участью. Теперь можно было никуда не бежать, ни от кого не спасаться. Он решил вздремнуть, пока дают. Снял сюртук, постелил на нары, собрался было улечься, как вдруг увидел перед собой Яшку.

— Здравствуй, благодетель, — сказал Яшка, не очень удивляясь встрече. — Ты чего это, Михалваныч, аи украл чего?

— Почему это украл? — смутился Михаил Иванович. — Это ты, Яшка, по карманам охотник, а у меня дела государственные.

— Эх, — сказал Яшка, — будто не всяк ворует. Один из кармана, другой из ларца, а третий и из сундука… Всем жить охота. А ты, благодетель, стало быть из сундука потянул?

— Из сундука, — засмеялся Шипов, укладываясь. — Ах ты, мышка серенькая.

— Не уберегся, значит, — сказал Яшка серьезно. — Мне тебя жалко.

Загрузка...