По Туле гулял ранний, молодой, розовощекий, еще неукротимый февраль и засыпал ее снегом немилосердно, и горе тому, кто остался без крова, или кого дела или собственное безумство погнали в слепую дорогу.
Но в доме вдовы отставного капитана Каспарича было в эти дни тепло и надежно. Умелые, сильные руки Дарьи Сергеевны превратили дом в уютную крепость, ее мягкое сердце в сочетании с сильным характером согрели его и придали ему сходство с пристанью земли обетованной.
Дарья Сергеевна, или, как она сама себя называла, Дася, любила этот дом и то, как она жила, то есть свою бедную, но гордую независимость, хотя крайние обстоятельства и вынуждали ее иногда не пренебрегать путешествующими людьми, загорающимися капризом снимать у нее комнаты.
К своим недавним жильцам, галицкому почетному гражданину Михаилу Ивановичу Зимину и тамбовскому мещанину Амадею Гиросу она быстро привыкла и даже успела их полюбить за скромность, простосердечие и высокопарность, но при этом всякий раз за вечерним самоваром не забывала вспомнить первое впечатление, произведенное на нее их появлением.
— Когда я увидела ваш нос, господин Гирос, — говорила она, смеясь, — я чуть было не сошла с ума: Господи, что за нос! Да он же не поместится в комнатах! Да оставьте его на улице, пусть он там сам, один…
— Вы страшная женщина! — обижался Гирос. — Да он и не так уж велик… А без него легко ли?
— Нет, нет, — говорила она, — теперь и я вижу, что и не так уж и велик… Даже и не велик вовсе, а напротив… ха-ха… Это же греческий нос?
— Конечно, греческий, конечно, греческий, а вы думали?.. Я же грек.
— Грек? Ха-ха-ха… А вы же утверждали, что итальянец?
— Ну, конечно, и итальянец… Скажи-ка, Мишель. Но Шипов в этом пикировании обычно не участвовал, он только молча улыбался да разглядывал Дарью Сергеевну и думал, что она все-таки хороша, не в пример Матрене, и тоже вдова, а Тула — не Москва, конечно, но жить можно.
Все было у Дарьи Сергеевны, у Даси, такое, словно природа заранее позаботилась, чтобы угодить Шилову: маленькое добротное тело, белое круглое лицо, голубые глаза. Кольца русых волос покоились на ее аккуратных розовых ушках. Аромат духов и пудры витал над нею, словно невидимый ангел. Когда она находилась рядом, трудно было усидеть, такой жар исходил от нее.
С тех пор как в доме поселились мужчины, Дасе не стало покоя, то есть не то чтобы именно ей, а они все трое жили в каком-то нелепом полусне или даже кошмаре.
Дело, видимо, заключалось в том, что наши компаньоны со дня приезда еще и не думали заниматься своим государственным делом, а только ели, пили, любезничали с Дасей, отсыпались и уже через несколько дней сладкого своего житья округлились и похорошели. И это было бы прекрасно, когда бы рядом не существовала Дася, когда бы она не разговаривала и не смеялась с ними, не взглядывала многозначительно, не краснела бы; если бы они не слышали ежедневно стука ее каблучков, если бы не вздрагивали всякий раз, когда ее босые ножки прошлепывали где-то там, внизу, в таинственной ее спальне.
Дася определила постояльцам две светелочки, в которых они проводили ночи, полные тревог и предчувствий, и с полудня до вечера занималась ими, как могла, скрашивая их жизнь, да и свою тоже.
Ей было известно, что постояльцы приехали в Тулу для устройства личных дел, а почему они ими не занимаются и как им надлежит устраиваться дальше, она не спрашивала.
Безоблачность первых дней постепенно исчезла. Дасины многозначительные взгляды обжигали все сильнее и чаще, движения рук становились резче. Она теперь неожиданно прерывала свой смех, и лицо ее на мгновение омрачалось. Правда, справедливости ради нужно заметить, что до наступления вечера она оставалась прежнею, но вот едва опоражнивался самовар, и прислужница Настасья отправлялась спать в свою каморку под лестницей, и они оставались втроем в маленькой кружевной гостиной, как дремавшее в них электричество начинало испускать разряд за разрядом, глаза их вспыхивали, фразы не договаривались, хохот не радовал, а руки не находили места.
Потом, когда не оставалось уже ни слов, ни желания смеяться, а только легкое потрескивание слышалось в тишине то ли от догорающих свечек, то ли от кипения страстей, она вставала и отправляла их по светелкам.
— Ступайте, ступайте, — говорила она, нервно теребя оборки на платье, — мужичье, мужланы. Все вы одинаковы. Вам бы только оскоромиться. Ступайте, ступайте… А Дася пойдет в спальню и будет всю ночь молиться… А вы не топайте там своими сапожищами и не мешайте ей, мужичье! — И она уплывала к себе.
Иногда она оборачивалась в дверях и грозила им маленьким пальчиком.
— Знаю, знаю, что за мысли у вас в головах. Знаю. И не мечтайте, судари мои… Ишь вы!..
Они тоже поднимались в свои светелки, свечи гасли, но электричество продолжало испускать искры и легкое таинственное потрескивание нарушало торжественную тульскую тишину.
Шипов залезал под пуховое одеяло и удивлялся своей новой жизни. За стеной поскрипывала лежанка под Гиросом, но о компаньоне в такие минуты Шипов не думал. Все мысли его откровенно и нагло устремлялись вниз, сквозь пол, туда, откуда доносились различные тихие звуки. И он определял: вот она молится, вот босичком пробежала, вот улеглась — зазвенели пружины, и снова шлепанье босых ножек, и снова звон пружин, и голос (молится), а может, опять те же пружины. Вдруг глухо хлопала дверь, молитва обрывалась, звон пружин возносился к потолку, бился о него, ломал крылья и падал бездыханным… Да что же это такое!
Шипов поднимался и в одном исподнем появлялся в каморке Гироса. Компаньона он заставал обычно лежащим на лежанке животом вниз, голова его свешивалась к полу так, что черные волосы Амадея касались досок. Однажды так вообще Гирос устроился на самом полу, лежал, распластавшись, словно убитый, и слушал, что делается в спальне у Даси.
Чтобы заглушить ночную тревогу, Шипов говорил:
— Ишь отъелся, кот… А кто же, эскузе муа, будет работу делать?
На что Гирос обыкновенно отвечал:
— Ну, Мишель, ты только прикажи. Я куда ты пожелаешь, хоть в огонь… Мне ведь ничего не стоит. Хочешь?.. Действительно, ты прав; ну, пожили, осмотрелись…
— Завтра езжай к их сиятельству, — говорил Шипов насмешливо, — они тебя ждут, сетребьен.
— Ах, Мишель, — вскакивал Гирос, — ну что ты какой, право! Все поверить не можешь! Да я же не врал тебе, не врал… Вот увидишь, когда я тебя к графу повезу, к Левушке, вот увидишь… Тогда ты убедишься, черт возьми! Вот увидишь тогда… Я же не врал. Это швейцар дурень, соня… А ты уши и развесил! — И он ослепительно улыбался. — Вот ты увидишь, дай срок. Мое сердце обливается кровью, черт…
— Нет уж, лямур-тужур, будя со сроками, — настаивал Шипов, — завтра и отправляйся.
— Ну хорошо, хорошо, — отбивался Гирос, — экое дело, прости господи! Да мне ничего и не стоит. Я даже рад буду встретиться с графом… Ну, гони, Мишель, легавую, гони ее, гони!
Внизу хлопала дверь, звенели пружины, и компаньоны замолкали, и Шилову казалось, что нос Гироса упирается в самый пол и уже готов пробить доски…
— Ну чего, — говорил Михаил Иванович, стряхивая оцепенение, — чего уставился, мои шер? Или позабыл про завтра-то?
Гирос выпрямлялся, гладил нос, смеялся беззвучно.
— Но я-то рад! Я рад чертовски, что ты мне наконец разрешил посетить графа… Ей-богу. Ты знаешь, я скажу тебе: граф, может, и преступник, даже наверняка преступник, но он мне нравится. Он веселый, ни о чем не догадывается… А я люблю игру… Ты мне дашь денег? Просто у меня ни копейки… Ну мало ли что. Я ведь, в конце концов, на службе…
— А вот съездишь, — отвечал Шипов непреклонно, — все тебе будет.
А сам думал с тоской, что не к добру эта сладкая жизнь, и очень просто все это может кончиться, и не прилетят денежки, как белые лебеди из южных стран. Ах, скоро-скоро к ответу призовут, а он и знать ничего не знает: какой такой граф, какая такая Ясная Поляна… Канцелярия денег не шлет, а время придет — все равно спросит, она не помилует.
Да, Москва пока молчала и ни о чем не спрашивала. Шипов все чаще и чаще видел перед собою как бы прикрытые легким туманом ее златые маковки да зубчатые стены…
И снова внизу раздавалось шлепанье босых ножек, и приглушенный голос, и словно всхлипы, и оба они вновь забывали обо всем, и вытягивали шеи, и замирали.
И опять Шипов погружался в жар своей перины и закутывался с головой, словно спасался от кошмара, но ухо само вылезало на свет божий, чтобы ловить звуки, взлетающие снизу.
«Пущай он прокатится, — думал Шипов, — пущай он с графом кофей пьет… Ах, лишь бы разнюхать все как есть, как там, чего там, донесение послать. Тогда, глядишь, и денежки рекой пойдут, в Петербурге ведь тоже не дураки… Да пущай он завтра отправляется, будя ему, антре, баклуши бить».
Но наступало утро, и все продолжалось по-прежнему. Дарья Сергеевна, Дася, хлопотала по дому как ни в чем не бывало, не замечая в доме мужчин; Гирос после чая укладывался на свою лежанку и, нацелив нос в потолок, засыпал; а Шипов отправлялся по Туле к почтовой станции в надежде получить деньги или хотя бы письмо. Но ни денег, ни писем не было.
Дася платы с них вперед не просила, а поэтому они пили и ели с размахом, ни о чем не заботясь, хотя, конечно, маленькая, совсем пустяковая тревога где-то там, в самой глубине ворошилась постоянно.
Иногда же ночное безумство достигало предела и сон отлетал прочь, словно его никогда и не бывало, словно они и не ведали, что значит заснуть и забыться, а, напротив, только и ждали вечера, чтобы, подобно сомнамбулам, срываться с отвратительного ложа и, простирая руки, искать друг друга в темном доме. И тогда Шипов слышал, как вскакивал Гирос с топчана, как возился у себя в темноте и наконец выходил из светелки, шурша валяными сапогами, сопя и бормоча проклятия, и осторожно устремлялся вниз по скрипучей лестнице.
«К ней пошел!» — догадывался Шипов и тоже вскакивал, тараща в темноте глаза, сопя и бормоча проклятия, накидывал пальто, всовывал ноги в валенки, и бесшумно, подобно кошке, крался следом. На лестнице в бледном мерцании лампадки он видел сгорбленную длинноволосую тень Гироса. Затем Гирос исчезал, и тут из своей спальни выплывала Дася, сжимая пальцами виски, и отправлялась на кухню, и слышно было, как она гремит там кружкой и как расплескивается вода, и тогда Шилова вдруг охватывала жажда, но он возвращался к своей лежанке… Потом все это замирало, но спустя малое время повторялось заново.
Случалось, что Шипов все же сталкивался в полумраке лестницы с компаньоном, и тогда едва слышимый шелест разносился по ночному дому.
— Куда это собрался? Али я, ву за ве, не вижу?..
— Да на двор, Мишель. Ей-богу, на двор…
— Али я не вижу?., А вот собирайся к графу, лямур-тужур, с утра пораньше. Будя. И чтобы все мне разузнать!
— Непременно, ваше сиятельство. Дозволь, я пройду — мочи нет.
Или Дася выходила из своей спальни в тот момент, когда Шипов скользил тенью мимо.
— Ах!..
— Бонжур… Это ж я… Водички вот испил…
— Вы подслушивали у моих дверей…
— Упаси бог, я только, антре, водички…
— Нет, нет, вы ко мне ломились. Признавайтесь…
— Я?! Да рази я посмею?..
— Вот господин Гирос спит, а вас носит…
— А они на двор пошли-с…
— Фу!..
И тут он торопливо карабкался по лестнице и слышал, как скрипела наружная дверь…
— Это вы у моих дверей дышали?
— Помилуйте, это невозможно!
— А кто же топтался и ручку дергал?
— Я?.. Вы мне не верите? Клянусь… Не верите? Вот крест святой…
— Значит, это он стоял под дверью, он?..
— Тсс…
— Он?
— Значит, он… Тсс.
— Ах, притворщик!..
И тогда Дасе слышался сверху все тот же шелест:
— Как это я у дверей топтался, мезальянс ты этакий!..
— Да не ты, Мишель, не ты…
— Завтра чтоб у меня…
— Гони легавую, Мишель… А денег дашь?..
И долго еще висело в воздухе, замирая: «Денег… денег… денег? денег?., денег, денег…»
Это был обычный кошмар. Шорох, шуршание, шелест, шепот. Шу-шу… Шу-шу… Тайное электричество потрескивало голубым пламенем. Приближалась гроза…
В один прекрасный день она разразилась.
Маленький листок бумаги, который Шипов извлек дрожащими руками из синего конверта, вдруг взорвался, и секретный агент услыхал голос подполковника Шеншина, грозно и нетерпеливо требующего ответа. О деньгах в письме не было ни слова, ни единого слова. А там-то, оказывается, не дремали, а пришло время спрашивать — и спросили.
И что же?
Михаил Иванович шел по Туле сам не свой, и не замечал ни людей и ни домов, и не слышал, как лают собаки, как гремят колокола, как вылетают из трактиров голоса и прочий шум, и не чувствовал запаха вареной требухи, ржаного хлеба, щей, кваса, и не видел, какое нынче солнце. Все неслось мимо него, обходило его стороной, как зачумленного, и он печально шагал по улицам, бессмысленно уставившись в пространство, словно потерял веру в свою счастливую судьбу. Но она, видимо, не дремала, и когда он, точно раненый пес, ввалился в теплое временное свое жилье, и тихонько прошмыгнул в светелку, и прилег там, она склонилась над ним, поразив его горестным, но великодушным ликом, и вдохнула в него свежие силы.
И вот он поднялся, пригладил соломенные свои бакенбарды. Глаза его, было потухшие, вновь приобрели осмысленный блеск, загорелись, даже засияли. Да что же это такое, в самом-то деле! Да что он, лямур-тужур, и выбраться не сможет? Да что ему, впервой это?.. А те, их сиятельство князь Долгоруков и их сиятельство граф Толстой, ежели они что друг ко дружке имеют, пущай себе имеют, это их барское дело. А Шилову деньги нужны, а так просто — на-кася!.. А ежели откажут?.. Да не может того быть: вон как носило Шилова из канцелярии в канцелярию, как по волнам. Какая суета шла вокруг! Да как же это так — откажут? Ах, не приведи господи… Тут ведь в их княжеской сваре большие деньги лежат, очень большие… Вы, господин подполковник, ваше высокоблагородие, не сумлевайтесь, мезальянсу не будет. Сейчас, лямур, Амадея пустим, пущай он след берет, будя ему по лестницам-то скрипеть… А вас, господин подполковник, ваше высокоблагородие, мы не обидим: как приказать изволили, так оно и будет. Вам ведь тоже несладко… Как же это вы денег-то не шлете! А за квартиру платить? Я вам за так не нанимался, теперича эманципация…
Окрепнув духом, Шипов проскользнул в светелку компаньона и растолкал его спящего.
— Ну, Амадеюшка, будя спать, серве ву, пора лошадок запрягать, пора поглядеть, как там граф со студентами шалят… Вставай, сударь, господин подполковник интересуются…
— Ах, Мишель, — захохотал Гирос, просыпаясь, — какое счастье! Ты и не представляешь, как я рад! Ведь я нюх начал терять в этом доме. Я все думаю: чего Мишель ждет? Ну чего он ждет? Ну чего он легавую свою на след не наводит?.. Ты мне не верил! Теперь ты увидишь, увидишь, каков Гирос!
Размахивая руками, приплясывая, таинственно подмигивая Шилову на глазах у изумленной Дася, Гщюс принялся собираться. Сборы его были недолги. Шилов сунул ему последние три рубля, и Амадей, прекрасно возбужденный, выкатился прочь.
«Ваше высокоблагородие, — думал Шипов, сидя в своей светелке, — я из тебя деньги-то выну. Не таков Шипов, чтобы ему хвоста крутили. Како намо, тако и вамо… Нынче вот грек мой воротится, начнет врать, а пущай его врет, я тебе, ваше высокоблагородие, все изображу в подробностях».
Обедал Михаил Иванович в одиночестве, Дася отправилась к родственникам. После обеда он вздремнул, а когда проснулся, было уже темно. В доме стояла тишина.
«Неужто и впрямь поехал? — с удивлением додумал он про Гироса. Но тут же усмехнулся. — Куды ему! Ему бы только ко вдове подкатываться…»
Тут его охватил гнев. Зеленые глаза его сузились, он торопливо оделся и вышел, на ходу сокрушаясь, что отдал Спросу последние деньги, а надо было бы и себе оставить, потому что тоска по вину становилась все сильней и огорчительней. Но презрение к компаньону оказалось жарче, и ноги сами завели Михаила Ивановича в первый же трактир. И едва он вошел, как тотчас сквозь дым и чад в желтом мареве свечей увидел Гироса. Подлый грек или итальянец сидел спиной к нему в компания с какими-то мужиками и опрокидывал в ненасытную свою глотку рюмку за рюмкой. К сердцу Шипова подкатит, и он собрался было схватить компаньона за горло, как тот поднялся и пошел прямо на Шипова. И это был не Гирос.
Тогда неугомонные ноги вынесли секретного агента из трактира и повлекли его по каким-то улицам, дворам, переулкам, через сугробы, покуда не вывели к следующему трактиру. И тут в дрожащем свете фонаря он опять увидел Гироса. Компаньон стоял у трактирной двери в клетчатом своем холодном картузе и словно не решался войти внутрь.
«Прощелыга! — подумал Шипов, распаляясь. — Сейчас намну!»
— А графа-то где же оставил? — позлорадствовал от.
— А издеся, — пьяно икнул Гирос в указал на дверь трактира. Но это был не Гирос.
«Господи, — испугался Шилов, — али меня нечистый водит?»
Теперь уже на каждом шагу ему встречался компаньон. То он внезапно выныривал из темных ворот, то твердо шел впереди и, едва Шипов пытался его настичь, исчезал неизвестно куда; то Михаилу Ивановичу чудился громкий хохот Гироса, а откуда — догадаться было невозможно.
Наконец Шипов плюнул и, не желая связываться с нечистой силой, отправился восвояси.
Стол был уже накрыт, самовар гудел, гора свежих ватрушек громоздилась перед печальным взором Шилова.
«Сейчас бы пропустить, — подумал он, с ужасом взглядывая на ватрушки. Пропустить, а опосля щей аль холодного с хреном!»
Но Дася этого не любила. Вином в ее доме не пахло.
— Где же ваш друг, господин Зимин? — спросила она. — Что за таинственные у него дела? Уж не женщина ли?
— Ой, господь с вами! — сказал Шипов. — Силь ву пле по разным делам. Землю присмотрел. А вы нынче вся консоме… — И вдруг уставился ей в глаза. — Отчего же-с вы никогда вина не пьете?
Она раскраснелась чрезвычайно и опустила голову. Это Шилову очень понравилось. Все-таки благородная дама, вдова, белые ручки. Эх, куды Матрене-то…
— Ну, ну, отчего же-с?
Свечи разгорелись ярче. Под лестницей храпела Настасья. Дася мельком взглядывала на Михаила Ивановича, но тотчас отводила взор. Он сидел перед ней в мышином сюртуке и, едва шевеля пальцами в соломенных бакенбардах, прожигал ее насквозь.
— А для чего вы в комнату ко мне рвались? Ха-ха…
— Да рази я посмею? Хе-хе… — Так уж и не рвались?
— Да рази я…
— Нет, нет, я положительно знаю… А зачем вы… Может, вы что спросить хотели? Спрашивайте… Да ну же…
Она и закричать может. И укусит, поди. И вдруг он увидел, как его рука начала вытягиваться, вытягиваться, и вытянулась, подобно змее, и поползла по столу, огибая самовар, чашки, сахарницу, гору ватрушек, к ней, к ее белому локотку, ухватила, сжала всеми пальцами (ах, ты мышка!), потянула за собой ее белую руку, упирающуюся, слабеющую…
И тут уже знакомые электрические разряды вспыхнули, легкое потрескивание пронеслось по гостиной, голубые искры озарили все вокруг.
— У вас глаза, как у беса, — засмеялась она и запрокинула голову, выставляя белую шейку. И тотчас его рука, минуя все препятствия, поползла, поползла, и прикоснулась к этой шейке, и придавила ее слегка…
— Лямур? — поинтересовался он.
— Вот вы и по-французски говорите, — вздохнула она, отхлебывая чай, а меня маменька хотела учить, все хотела, хотела, да померла.
— Когда я жил в доме князя Долгорукова…
— Как же вы так одиноки? У вас и имение, и французский знаете…
«А этот-то, наш, неужто и в самом деле с графом кофей пьет? Неужто в графской карете воротится?..»
— Да и в Туле вам можно подходящую партию сыскать, — продолжала Дася почти шепотом. — Хотите?.. Хотите?.. Хотите?.. — И все это зашелестело, зашуршало, ударилось о стены, отлетело, поплыло: «Хотите?.. Хотите?.. Хотите?..» — Зачем это мужчины к одиноким женщинам в комнаты рвутся, а? Как вы думаете?..
— Зачем? Зачем? — будто бы не понял Шипов. — Куда они? Зачем?
— А может, вы и не рвались в дверь? — еще тише спросила она.
— Рвался, сударыня, — сказал он едва слышно. — Не велите казнить…
— А дверь-то не закрыта, — засмеялась она. — Или вы к Настасье рвались?..
«Подхожу, руки, шерше ля фам, за спину, целую в губки: Дасичка, голубушка, те-те-те-те-те… Чего сказать? Да ты постой да погоди, Дася, Дарья Сергеевна! Али я одиночества вашего не вижу?.. Да поди ж сюда… У меня вон забот сколько, но я, бон суар, всегда… У меня на шее вон подполковник Шеншин сидит, совсем антре…»
— Когда же ваш Амадей вернется? — вдруг голосом Шеншина спросила Дася.
— Ваше высокоблагородие, — сказал Шипов потерянно, — не велите наказывать.
Она засмеялась сильнее прежнего, сильнее прежнем запрокинув головку, смеялась и никак не могла успокоиться.
Тут он вскочил, и просеменил вокруг стола, и вот уже стоял возле нее, вдыхая аромат пудры, духов и раскаленной ее души, прикоснулся ладонями к ее плечам, она забилась сильнее, слезы брызнули из глаз, ровно сок спелого яблока, а смех все не унимался…
«Настасью бы не разбудить!» — подумал он и обхватил ее, и тотчас две белые руки взлетели и скрестились у него за спиной. — «Вот так Дася! Забавница… Куды Матрене-то! Огонь не тот…»
— Чашку не разбейте, мужлан, — простонала она из-под его бакенбард и снова засмеялась, но рук своих не отвела.
Не выпуская добычи, вместе с нею Шипов взлетел к потолку, потом медленно опустился и полетел по комнате, то взмывая снова, то снижаясь к самому столу, к пламени свечи, обжигаясь, среди электрических разрядов и голубого сияния, касающегося их щек, рук, волос; рушилась гора ватрушек; гулко гудел пустой самовар; звенели чашки…
— Ах, — выдохнула она, отлипая, отталкивая его, — мужик, чудовище, да разве так можно? — И замурлыкала: — Уже ночь на дворе, да? А?.. Не боитесь, что я кричать начну? Нет?..
— Да нет же, нет! — крикнул Шипов, сгорая. — Теперь тре жоли?.. Ли-ли?.. Лю-лво?.. Ля-ля?.. — И успел подумать: «Подождешь, ваше высокоблагородие!»
— Ах, не надо, убирайтесь!.. Какой вы, в самом деле…
— Ле-ле-ле… А шейка на что-с?
— Вы меня любите, безумец?
— Те-те-те…
Вдруг плечи ее затряслись, показались слезы, она прорыдала из-под скомканного платочка.
— А он-то, он… Вам не жалко его? Не жалко?
— Ко-ко-ко! А губки на что-с?
Он отскочил от нее и залюбовался, как она, благородная, простирает к нему руки — зовет. И тут свеча замигала, заполошилась, понеслась вон, и она — за свечою, и Шипов помчался следом, стараясь не отставать, туда, к ее таинственной спальне… И когда она, влетев в распахнутую дверь, остановилась там, озаренная пламенем, и поманила его, смеясь и плача… появился Амадей Гирос, вернувшийся из Ясной Поляны.
Дверь спальни тотчас захлопнулась. Наступила тишина.
— А я на двор собрался, Амадеюшка, — объяснил Шипов, подпрыгивая на месте. — Час-то поздний.
…Как я ехал, Мишель, неинтересно. Ну, ехал и ехал. Приезжаю. Белый дом с колоннами. Четыре этажа. Дворец. Граф сам выходит. Поцеловались. За ним — лакеи, за ними в самой глубине — студенты. Хмурятся. Я им кланяюсь: здравствуйте, господа. А граф торопит: идем, идем… Ну, идем по коридору. Длинный коридор, от него какие-то коридорчики расходятся, другие, третьи… Полно студентов. И они, заметь, не ходят, а почти все стоят у разных дверей, будто что охраняют. «Гнездышко!» — думаю. Идем дальше. Граф идет быстро, я не отстаю и обеими ноздрями втягиваю воздух, вот так… Пахнет, братец ты мой, отлично: говядиной вареной, рыбкой, грибками и еще чем-то, а чем — не могу разобрать. А ведь должен, должен разобрать, черт! Понимаю, что чем-то несъедобным, но очень знакомым… Да чем же? А может, не думать об этом? Мало ли чем пахнуть может… А не могу, принюхиваюсь: что-то вроде машинного масла или краски какой-то… Зачем ему тут машинное масло? Чего ему смазывать? Это меня мучает, понять ничего не могу. Голод, брат, не тетка. И тут входим в столовую. Представь себе вот такой стол… нет, больше, больше… И весь уставлен. «Ну, — думаю, — держись, секретный агент, черт, сейчас попробуем, чем граф потчует!»
Шипов слушал печально, поникнув. Трех целковых больше не существовало. Улетели белые лебеди, три белых лебедя казенных, не воротишь. А Гирос сидел перед ним, потирал свой лиловый нос, похохатывал. Глаза его горели, словно он только что увел чужого коня и славно его продал.
Ладони Михаила Ивановича тонко пахли пудрой и духами. Внизу, под полом, шлепали босые ножки, и тихие всхлипы долетали оттуда. Шипов слушал рассказ компаньона не раздражаясь, спокойно, с грустью, даже почти не слушал; одна назойливая мысль попискивала в мозгу, а о чем — понять он не мог. О чем? О чем?..
Сперва мы с ним по рюмашечке.
— Будь здоров, Левушка!..
Ах, хорошо пошла… Грибок — шлеп, закусил. У секретного агента голова не должна кружиться. Еще по одной — шлеп. Закусили.
— Запах какой-то, вроде бы машинное масло, — говорю и смеюсь. — Уж не грибки ли ты машинным маслом велел поливать?
— Ах, что ты, — говорит, — помилуй, какое еще масло? — А сам бледнеет, бледнеет…
Так, думаю, идет в силок, медленно, но идет. Бросаю еще одну косточку.
— Хорошо тебе, — говорю, — в имении, в глуши… А каково мне-то в Москве, среди полиции, жандармов, чинов всяких, негодяев… Так бы, кажется, и бросил бомбу… Иногда думаю в отчаянии: пойду к социалистам, черт… брошу бомбу в губернатора!.. Я ведь, Левушка, на все готов. Мне ведь ничего не стоит…
Он еще сильнее бледнеет, но молчит. Я его добиваю:
— Веришь мне, граф? Погляди на меня внимательно: разве такие глаза могут врать? Вру я? Нет, ты скажи — вру? Да я же пес, Левушка. Преданный пес, верный…
…Ну вот, пьем, закусываем. Как дома. Я о тебе думаю: как, мол, он там, Мишель? Ему бы тоже пропустить не мешает да грибочек… Ах, нельзя!.. Просто плачу за тебя, братец. А он молчит. Что-то, думаю, я у него разбередил своим разговором, несомненно. Но что это за запах? Где же это пахло точно так же? Где? Где?
…Шилову показалось, что он куда-то проваливается. Речь Гироса долетала обрывками. Внизу все чаще и чаще хлопала дверь — Дася бегала в кухню пить воду.
— …Чувствую, что на сегодня хватит. А тут как раз подходит хозяин, говорит: мол, пора по домам. Встаем. Отправляемся…
..лил. Ну, будя, — сказал Шипов грустно. — Ступай прочь, сётрёбьен. Мне делом заниматься надо.
Гирос исчез, а Михаил Иванович придвинул свечу, достал перо, чернила и бумагу и сел к столу.
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
От М. Зимина
Его Высокоблагородию Господину Подполковнику Шеншину Д. С.
Объявивши согласие следить секретно за действиями Графа Льва Николаевича Толстого и узнать отношение Его Сиятельства к студентам Университета, живущим у Его Сиятельства под разными предлогами, я отправился в имение Его Сиятельства. Граф Толстой живет Крапивенского уезда в сельце Ясная Поляна, и я узнал, что при Графе находится более 20 студентов разных Университетов и без всяких видов, большая часть из сих студентов проживают в Волостных Правлениях участка Его Сиятельства и занимают должности учителей крестьянских детей, по воскресным же дням собираются все у Графа, а для чего — мною еще не установлено…
В доме Его Сиятельства имеется много коридоров и комнат, двери в кои заперты на замки, а что там в комнатах — постараюсь разузнать.
Что же касается денег, полученных мною от Вашего Высокоблагородия, то они все давно вышли, а никакой мочи нет без оных обходиться, одни прогоны чего стоят.
М. Зимин.
«Авось не обеднеешь, ваше высокоблагородие», — подумал Шипов, отправляя письмо, и через несколько дней от Шеншина пришли деньги. Угрызения совести Михаила Ивановича не мучали, И хотя в письме подполковника крайне сурово приказывалось выяснить фамилии студентов, какой деятельностью заняты, кроме учительства, Шипов с легким сердцем уложил деньги за пазуху.
Он возвращался домой, где Дася глядела на него недвусмысленно, где перо и бумага служили ему надежно, можно было жить не тужить в полное удовольствие, только головы не терять.
«Теперь и выпить можно», — подумал Шипов и почувствовал, как винцо скользит по горлу, как щекочет там чего-то такое, как вслед за ним торопится туда же молодой скользкий грибок.
Вдруг скрипнула какая-то калитка. Тонкий звук струны заколебался, и пока шло это колебание, неизвестный голос пропел шепотом:
…Зачем тебе алмазы и клятвы все мои? В полку небесном ждут меня. Господь с тобой, не спи…
Шепот растаял, будто не был.
Дома Шипов снова перечитал письмо подполковника. На этот раз оно прозвучало угрожающе, и даже настолько, что секретный агент побледнел и сжался. Он пересчитал деньги. Денег было всего сорок рублей. Да неужто граф поболее того не стоит? Ведь граф!.. На грека этого чертова надежды плохи. А что, как сам его высокоблагородие прискачет в Тулу: а ну, показывай, такой-сякой, какая такая Ясная Поляна? Чего ты успел? Чего разнюхал?.. Да я, ваше высокоблагородие… да мы, господин подполковник… вот какое дело… да я, да мы… Те-те-те… Чего говорить?
Он и Гиросу поведал свои страхи, но Гирос не испугался.
— Вздор какой, чего бояться? Ну, я возьму его с собой, повезу к графу. Граф, скажу, вот братец мой двоюродный… ну? И пусть сам убедится.
А может, он и не врет, длинноносый цыган?.. Но настоящей веры к Гиросу не было. Так, надежда маленькая была, а настоящей веры не было. Ух, граф, беда с тобой! Хоть бы ты карманником объявился…
«Ох, надо бы, надо бы съездить самому, — подумал Шипов с тоской. — Надо бы поглядеть. Холодно в дровеньках-то, замерзнешь, поди. Летом бы, налегке, как хорошо! На травку прилег, в ворота заглянул, туда-сюда…
Бонжур, куда путь держите? Позвольте, се муа, водицы испить…»
Он опять поднес к глазам грозное письмо. Оно слепило пуще солнца. Глаза болели на него глядеть. Попалась, мышка! Придавил тебя маленький кот лапкой. А там уж и большие кругами ходят, косятся, показывают белые зубы.
— Полноте, ваше сиятельство, — сказал Гирос. — Была бы голова на плечах. Вон у меня какая голова, погляди…
«Да голова-то есть, — подумал Шипов, — а что толку?»
— Была бы голова, Мишель, а веревочка всегда найдется, — захохотал Гирос.
— Не мели, черт! — рассердился Шипов. — Что за манеры, мои шер? Дело сурьезное… Вези-ка меня в имение к графу!
— С радостью, — откликнулся Гирос. «Прощелыга чертов, — подумал Шипов с досадой. — А ведь придется ехать, придется…»
И в следующий полдень они собрались. От предстоящего дух захватывало: как? куда? зачем?.. Гирос мурлыкал что-то, ни о чем не беспокоясь. Дася поглядывала на них с недоумением, но не расспрашивала. Под глазами у нее лежали синие круги. Шипов напоследок посверлил ее зелеными глазами, даже мигнул. Она запунцовелась вся и схватилась за виски. Он покачал головой. Она пожала круглыми плечами.
— Как же вы в дорогу, господа, и без обеда? — спросила она с надеждой.
— Действительно! — обрадовался Гирос. — Хотя на охоту ехать — собак кормить… — И захохотал.
«А хорошо бы закусить», — подумал Шипов, расслабляясь. Но подполковник повелительным жестом пригласил выйти, и они отправились.
Раздобыть сани было делом несложным. За целковый любой из мужиков согласился бы гнать в Ясную Поляну и обратно. Но Шипов долго примеривался то к саням, то к лошадям, то к возничим. Что-то его все не устраивало: то в санях сена мало, то лошадка больно неказиста, то мужик хитер. Наконец, провозившись часа с два, они все-таки срядились, и теперь в их распоряжении были свежеструганые дровенки с ароматным сеном, с овчинным тулупом, молодая веселая кобылка и мужик с белыми бровями и ресницами.
— Значит, поехали? — сказал Шипов, оглядывая экипаж.
— Ага, — согласился возница.
— Туда-сюда — и дома…
— Ага…
— Как она у тебя? — спросил Гирос. — Резва?
— Чего? — не понял мужик.
— Хорошо обернемся — набавим, — пообещал Шипов,
— Ага, — сказал мужик.
Денег вперед у господ он не спрашивал — побоялся. Они уселись в дровенки, погрузили ноги в сено и покатили.
День был отличный. Солнышко едва только перевалило через небесную гору, и поэтому еще было высоко и сияло, навевая приятные, радостные мысли. Подполковник был теперь где-то там — и не видно, яркий день обещал удачу, ассигнации шуршали на груди. Дася ждала со своим самоваром, с ватрушками… Шипов глотнул и почувствовал, словно винцо скользнуло по горлу, обжигая и веселя, и тут же он зажмурился и словно откусил пирога с рыбой. Открыл глаза — мелькнул трактир, из дверей его вышел мужик, пошатываясь и озираясь.
«Те-те-те, — подумал Михаил Иванович, — уже хватанул, мезальянс этакий…»
Шипов покосился на Гироса. Амадей выглядел вполне достойно даже в своем клетчатом незимнем картузе. Нос его налился, черные волосы прикрывали высокий лоб, из-под волос поблескивали итальянские глаза. Шипов приосанился.
И снова мелькнул трактир, дверь была распахнута, из нее вышли двое мастеровых, обнялись, запели и пошли. Шипов зажмурился и налил себе целый стакан, понюхал, отхлебнул и запрокинулся. Пошла!.. Потом похрупал грибками, утерся ладошкой… Гирос вздохнул.
— Ты чего? — спросил Шипов.
— Ничего, — сказал компаньон.
Город уже кончался. Впереди виднелся овраг, за ним шло поле.
Гирос поежился.
— Ты чего? — спросил Шипов.
— Трактир, — сказал компаньон.
— Видел, — сказал Шипов. — Ну и чего?
— Мужики гуляли, — сказал Гирос. — Ничего.
В доме князя Долгорукова иди себе в буфетную, наливай чего хочешь, не спрашивай, покуда не увидели… Закусывай. После лимонной, например, хорошо холодной стерлядки. Для начала. Потом, значит, берешь еще порцию, в хрустальном бокальчике она булькает, просится… Так, теперь можно поросеночка с чесночком, ножку… хруп-хруп… Вроде бы хватит?.. Нет, давай еще одну, рябиновую, румяную, под балычок, под балычок…
И тут, как на грех, последний дом повернулся боком и здоровенный рыжий деревянный крендель закачался перед глазами путников.
— Стой! — закричал Шипов. — Стой, тебе говорят! Кобылка уперлась в снег. Шипов вывалился из дровней. Гирос за ним.
— Погоди, братец, — сказал Михаил Иванович вознице торопливо, — дай лошадке овса… Мы сейчас.
И они скрылись в дверях.
Они вошли в знакомую пахучую полутьму, и головы у них закружились от тепла, от запахов, от предчувствий. Выбрали стол поаккуратней.
«Вроде бы господа», — подумал хозяин, оглядывая вошедших. Что-то холодное пробежало у него за пазухой. Он вздрогнул: Шипов смотрел на него пристально, не отрываясь. Тогда он кинулся к столу и отер его собственным рукавом. Все в трактире тотчас перестали есть-пить, разговаривать. Душа у Шилова звенела, как натянутая струна. Он распахнулся. Гирос подхохатывал вожделенно. Был праздник.
Через мгновение стол был уставлен, и они припали к нему, не дожидаясь особой команды, тем более что жгучая влага не хотела ждать. Теперь она действительно потекла по горлышку и ледяной студень обволок язык, нёбо, душу и провалился внутрь.
В этот момент, никем не замеченный, вошел в трактир здоровенный мужик в ладном, с иголочки, новехоньком овчинном тулупе, розовощекий, черноусый. Счастливая улыбка озаряла его лицо. Не снимая смушковой астраханки, он легко прошагал мимо столов и опустился на лавку как раз напротив секретных агентов. И вот уже он тоже пил, и закусывал, и улыбался то Шилову, то Гиросу, и подмигивал им, и вертелся на своей лавке…
Через полчаса компаньоны гуляли уже вовсю, а хозяин едва успевал поворачиваться, поднося все новые и новые кушанья, хотя прежние стояли нетронутые или едва пригубленные, а он все нес и нес, подгоняемый окриками Шипов а и хохотом Гироса.
И весь трактир тоже пил, гулял, орал вместе с секретными агентами.
— Господа, — говорил Шипов, — пущай, лямур-тужур, обо мне память будет! Веселитесь, господа!.. — Трактир гудел одобрительно. — Вот, господа, как у нас с вами идет… стол широкий… всего много. (Подполковник Шеншин не очень одобрительно глядел из угла.) Ваше высокоблагородие, не велите казнить!.. Хлеб мягкий — рот большой… За сорок целковых еду для вас душу вытягивать у его сиятельства!.. За сорок целковых… — Трактир вздохнул сокрушенно. — За сорок целковых я вам служу, шерше ля фам, бог вам судья!.. (Шеншин погрозил ему с небес.) А, пропади ты!.. Вот твои сорок целковых… Михаил Иванович выхватил деньги и швырнул их хозяину. Тот подхватил ассигнации и стоял, держа их в растопыренных пальцах, не зная, что делать. Вдруг Шипов сказал очень спокойно в наступившей на мгновение тишине: — Еще по бутылочке на каждый стол… — И усмехнулся. — Секретный агент Шипов гуляет… — Трактир замер. (Подполковник Шеншин растворился.) — Меня сам его сиятельство князь Долгоруков знает… — И добавил очень тихо, словно ничего и не было, словно и не пили-ели: — Меня сам генерал-майор, се муа, Потапов к вам сюда послали…
Черноусый мужик весело загоготал.
— Ты это чего? — спросил Шипов. — Аншанте?
— Ничего, — сказал мужик, — приятное занятие. Люблю закусить с морозца, — и ловко плеснул в свой розовый рот водочки, — а у нас пономарь Потапов есть, вот я и смеюсь…
— Ну и чего? — не понял Шипов.
— Да ничего, — сказал мужик, разгладил черные усы, глянул осовело и вдруг запел:
…Зачем тебе алмазы и клятвы все мои? В полку небесном ждут меня. Господь с тобой, не спи…
«Готов, — подумал Шипов, — готов поросеночек красногубый…»
Трактир продолжал гудеть, звенела посуда, душное облачко снижалось с потолка, задевало головы. Черноусый мужик поднялся и, покачиваясь, отправился к двери. И хотя ну что в том мужике Шилову, а будто просторнее стало вокруг и задышалось легче.
Вошел возница, озябший весь. Шипов его узнал, поднес ему — не забыл, и вдруг все вспомнилось, и дрожь охватила Шипова. Он глянул на Гироса компаньон спал, откинувшись, раскрыв рот, указывая носом на дверь. Предстояла дорога, а не радости с Дасей, и даже не остатки барского кофея в людской, и даже не душная темень трактира…
И вот уже все осталось позади, словно был это сон, только голова кружилась да ассигнации не шуршали на груди, а Гирос спал, натянув картуз на малиновый свой указатель, прикрывшись овчинным тулупом. Солнце давно зашло. Сумерки густели. Впереди было поле, поле, поле.
«Успеть бы до сельца добраться, — трезвея, подумал Шипов, — покуда темень не пришла».
Но не проехали они и пяти верст, как длинноногая февральская темень настигла их, ухватила и поволокла. Задул откуда ни возьмись ветер. Пошла поземка. Набежали лохматые, низкие тучи, и все переменилось.
Уже не было вокруг прежней бодрящей радости от крепкого бега кобылки по легкому морозу и предвкушения чего-то неизвестного, но заманчивого; и не было желания наслаждаться окружающей природой, что свойственно иногда даже секретным агентам; и не было праздника в душе; и не были натянуты нервы, как перед полетом через пропасть; ничего этого не было, а было несчастье отрезвления при виде этих лохматых туч, несущихся, словно голодная волчья стая за добычей.
Даже луна, то появляющаяся, то исчезающая вновь, была ничтожной и несчастной, и молодая кобылка бежала уже как-то по-иному, с неохотой.
Кругом была пустыня из крутящегося снега и темени, лишь кое-где вдали проплывали темные пятна — то ли облака, то ли случайные деревья. Не слышался лай собак, не пахло жильем. Метель все усиливалась.
Шипов с начала пути задремал было, отяжелев от трактирного баловства, но вскоре проснулся. Гирос спал, совсем зарывшись в тулуп и сено. Мужик сидел рядом неподвижно и лишь изредка пошевеливал вожжами — кобылка бежала сама.
Выпитое вино покуда не давало остынуть, и мрачные мысли еще не закопошились в голове, не загудели, и все-таки что-то уже на душе было не так, какая-то тяжесть успела ее коснуться, какой-то неведомый крик копился уже в ее глубине, намереваясь выпорхнуть на волю.
В холоде всегда вспоминается тепло, и Шипову вспомнились комната в доме князя, огонь в камине, фонарь из разноцветных стекол, барская кровать, широкая, словно на четверых, медвежья шкура на полу, и молодой князь, белолицый, с черными большими глазами, насмешливо поджавший сухие губы, в белой кружевной сорочке с распахнутым воротом. Шипов сидит спиной к пламени прямо на шкуре — ему дозволено. Спине тепло. Молодой князь рассказывает ему о своих петербургских похождениях, как равному. Князь Василий Андреевичи княгиня в отъезде. Дворецкому велено людей из людской не выпускать — пусть спят. За окнами ночь.
— Ну, Мишка, — говорит князь тихо, — она согласна? Не плакала? — Руки его при этом дрожат, и он краснеет.
— Рада без памяти, ваше сиятельство, — говорит Мишка.
— Ну, тогда, — говорит князь нерешительно и вздыхает, — тогда ступай за ней… только тихонько, смотри… Ежели капризничать начнет — не уговаривай, я этого не хочу, слышишь?
И вот он ведет ее по темным залам, по коврам. Он обнял ее за плечи, они подрагивают.
— Боишься?
— Не…
— А чего дрожишь?
— А так…
Он ее поглаживает на ходу, будто ободряя, поглаживает, трогает, а сам сгорает: как оно там сейчас будет?.. И строит свои скромные планы.
— Ты чего это руки распускаешь? — говорит она шепотом. — Гляди, пожалюсь князю-то…
— Ничего, ничего, — торопливо бормочет он, — ты иди, иди, те-те-те-те… — А сам трогает, поглаживает.
Он впускает ее в комнату к молодому князю и запирает дверь. Стоит в темноте, слушает, но дверь дубовая, вековая, ничего не слыхать. Вот уже ноги занемели совсем, голова кружится, мочи нет, тут она выходит. В одно мгновение, покуда не захлопнулась дверь, он видит в разноцветном тусклом сиянии фонаря, что она чуть встрепана, а так вроде бы и ничего. И снова темнота, и мягкие ковры, и он ведет ее по комнатам.
— Ну как там? Те-те-те?..
— А тебе чего? — усмехается она. — Али сам про то не знаешь?
— Знаю, — смеется он, останавливает ее и валит на черную софу. Те-те-те-те…
Но она сильная, вырывается и отталкивает его.
— Да куды тебе, козел!
И вот она, уже брюхатая, стоит перед старым князем, а молодой князь тут же, а Шипов при нем — ему дозволено.
— Ну, — хмуро спрашивает у нее сам, — кто же это тебя так?
Она молчит. Молодой князь густо краснеет и что-то говорит по-французски. Ее отпускают. Тянется молчание. И вдруг Шипов выходит из своего угла и встает перед князем на колени.
— Виноват, ваше сиятельство… Не удержалси…
Старый князь поджимает губы, руки его дрожат. Молодой вовсе к окну отворотился. Василий Андреевич глядит то на сына, то на Шилова. Он все понимает.
— Что за разврат? — говорит не очень сурово. — Как это дурно все и отвратительно… — И Шилову: — Ладно, ступай… Но я должен тебя женить на ней.
А тут, слава богу, эманципация…
Вдруг дровенки тряхнуло, и кобылка пошла шагом, широко взмахивая головой. Тучи бежали так низко, что казалось — сейчас заденут. Метель усиливалась. Какой-то ноющий звук пробился сквозь вой ветра и замер. Гирос уже не спал. Он поднял голову настороженно и всматривался в темень. Холод начинал прошибать.
— Эх, — сказал мужик, — душегубы.
— Кто же это душегубы? — рассердился Шипов. — Мы, что ли?
Возница не ответил.
Дровни проплывали мимо двух дубов. Они стояли возле самой дороги, полузаметенной снегом, по обе ее стороны. Один старый, кряжистый, а другой молоденький и пока еще стройный.
— А ну, постой, — приказал Шипов.
Он соскочил с саней и, проваливаясь в снег, заторопился к молодому дубу, который был поближе. Там, за ним, за его спиной, он присел и увидел краем глаза, как Гирос, словно заяц, поскакал к старому дубу за тем же делом. Снова донесся ноющий звук, но уже ближе. Шипов поглядел на Гироса с неодобрением и вдруг понял: волки!
Они приближались. Вой нарастал. Кобылка всхрапнула.
— Эх! — крикнул возница пронзительно и стегнул кнутом. И дровенки вместе с теплым сеном исчезли в метели.
— Стой! — закричал Шипов, застегиваясь. — Стой, черт!.. Да куды ж ты!
Но саней словно и не было, а вечно была только эта пустыня, наполненная свистом ветра да нарастающим воем волчьей стаи.
«Так чего же я жду? — с ужасом подумал Шипов. — Покуда навалятся и раздерут в клочки?»
И он заверещал пронзительно, по-заячьи, ухватился за ствол и закарабкался, срывая ногти и кожу, по обледенелому стволу, по сучьям вверх, вверх, словно решил во что бы то ни стало достигнуть неба и никогда не возвращаться обратно. Тонкий ствол прогибался под его тяжестью, тонкие веточки обламывались, тонкие льдинки врезались в ладони, а он лез и лез. Казалось, что прошла уже целая вечность, а пролетело мгновение. Вдруг ствол изогнулся, не выдержав его тяжести, и Шипов повис, болтая ногами. В этот момент выглянула луна. Под ним была метель, и в ней, в ее карусели, он увидел мелькающие поджарые тени. Они были далеко внизу, то уменьшаясь в размерах, то увеличиваясь, и выли, и приказывали ему спуститься.
Он наконец смог ухватиться ногами за ствол, сплелся с ним, и приник к нему щекой, и замер. Луна исчезла вновь. Слышался тяжелый хрип хищников, прерываемый воем, рычанием и ударами лап по стволу.
Слезы замерзли на щеках. Будто бы издалека донесся крик Гироса, но о чем кричал компаньон, понять было невозможно. Теперь оставалось одно ждать, ждать и успокаивать сердце, норовящее взломать грудную клетку. Теперь бы не упасть, а там поглядим. Он боялся шевелиться, чтобы тонкий замерзший ствол не хрустнул вдруг, не подломился. Так он висел, почти не ощущая рук, скосив глаза к земле, и когда выкатывалась желтая, подлая, безучастная луна, успевал приглядеться к происходящему под деревом. Теперь он уже твердо знал, что его караулят пять волков; он видел, что одни сидели, задрав морду кверху, и подвывали при малейшем его движении, другие же угрюмо и беззвучно прохаживались взад и вперед под дубом, словно обдумывали дальнейшие планы. Они ждали, когда секретный агент, устав висеть, подобно спелой вишне, оторвется и полетит к ним.
Первый жгучий, тоскливый страх прошел. Шипов сообразил, что он недосягаем, и молил бога, чтобы скорее наступило утро и светом своим разогнало мохнатых дьяволов.
Большой дуб оказался совсем рядом, рукой подать, но Гироса Михаил Иванович различить не мог — ветви были толстые, в обхват, и тело компаньона, видимо, сливалось с ним.
Вдруг Шипову показалось, что один из хищников поднялся на задние лапы и прошелся на них, словно человек.
— Ты чего, — спросил Шипов, — аи рехнулся? Волк не ответил. Остальные завыли.
— Мишель! — крикнул Гирос из темени. — Подо мной ветка трещит.
— Сунься к стволу поближе! — крикнул Шипов, едва разжимая замерзшие губы.
Волки снова грянули хором свою песню.! «Складно поют», — подумал секретный агент.
— Мишель! — снова донесся голос Гироса. — Скажи, голубчик, дуб ломок или гнуч?
— Да спустись ты пониже! — рассердился Шипов. — Куды ты на макушку-то взобрался, мезальянс!
А сам подумал, что не мешало бы и ему самому тоже податься пониже, того и гляди макушка обломится. Куда это взлетел он со страху? Тоже жить хочется?.. И он медленно, сдерживая дыхание, пополз по стволу вниз. Ствол качнулся, начал крениться, но Михаил Иванович успел проползти опасную зону. Ноги его нащупали толстый сук, под рукой оказался другой, в этом месте ствол был несколько изогнут, на счастье, природой, и Шипову удалось устроиться сидя. Теперь он даже мог руки сунуть в карманы, что и сделал. Потом он отдышался, зажмурился, налил себе маленькую, выпил, откусил балычка… Пожевал, снова налил, снова закусил… Печь погасла, что ли: спину дуло, под ледяным котелком замерзала голова.
…Зачем тебе алмазы и клятвы все мои? В полку небесном ждут меня. Господь с тобой, не спи…
Волки пели по очереди. И снова Шипов увидел того самого, он его успел заприметить, с белым пятном на большом лбу, — наверно, атамана всей шайки. Атаман кружился на снегу, вскидывал лапы, воистину плясал.
— Эй! — крикнул Гирос. — Ну как ты там, не замерз?
— Не-ет, — откликнулся Шипов, уже не чувствуя холода.
И он заплакал.
«Эх, ваше высокоблагородие, — думал он, — за сорок-то целковых! Сами на дубу этом повисели бы… Эх вы… вместе с графом вашим чертовым… пропаду теперь за сорок целковых… Господи, коли жив останусь, ни в жисть в дровенках на ночь глядя не покачу… Пропаду я, Господи…»
Внезапно метель улеглась. Тучи исчезли. В небе стояла полная луна. Стало теплее вроде. Шипов даже не удивился, что бог так сразу снизошел к его слезам.
Луна была серебряная, игрушечная, а свет от нее исходил зеленый, призрачный. Волки то увеличивались в размерах, то уменьшались. Дуб, на котором устроился Гирос, был могуч и подпирал небо. Михаил Иванович, уже не зажмуриваясь, налил себе винца, понюхал — пахло хорошо, крепко, медленно выпил и плавно отправился из буфетной… Он шел на носках, чуть подавшись вперед всем телом, вытянув руку с подносом. Соломенные бакенбарды топорщились, соломенный хохолок подрагивал, зеленые глаза освещали дорогу, овальный стол, княжескую семью, приготовившуюся обедать. Молодой князь ему мигнул, и Шипов ответил едва заметно уголком рта. Блюда веером расходились по столу, будто их никто и не ставил, а они сами. И ни звона, ни брякания, ни стука. А он все шел и шел, и вот уже луг зеленый, гуси бегут, стрекоза летает…
Волки запели снова, двое — фальцетом, остальные подтягивали баском, получалось действительно неплохо, и хотя слов Шипов никак разобрать не мог, но улавливал тоску, и от этого снова хотелось плакать.
Под старым дубом другая группа серых разбойников караулила компаньона, но тех было вроде поменьше, и сидели они неподвижно, и пения с их стороны не слышалось.
Вдруг белобрысый атаман перестал плясать и сказал, обращаясь к товарищам:
— Ну, будя, пора и выпить. Пущай энтот посидит пока, а мы выпьем. Озяб я чего-то… — И он кивнул на Шипова.
«Неужели не поднесут?» — подумал Шипов.
— Эй, — позвал атаман, — не хочешь пропустить махонькую?.. А то давай, лямур-тужур, слазь…
Михаил Иванович обрадовался, засуетился, но спуститься не смог — не получилось.
— Ладно, сиди, — сказал атаман, — сейчас поднесут… Руку-то протянуть можешь?
Шипов кивнул утвердительно.
Атаман подошел к дубу, поднялся на задние лапы.
— Держи, что ли…
Михаил Иванович протянул руку, как мог, взял рюмку, осторожненько понес, чтоб не расплескать.
— Браво! — крикнул атаман, и волки тотчас запели. «Молятся», догадался Шипов и выпил.
И он стал размышлять о том, как много мук за сорок-то целковых, как много суеты и хлопот и там у них, у их сиятельств, у их благородий, и у волков, и у него, у Михаила Ивановича, и только граф Толстой спит сейчас неподалеку, ни о чем не догадываясь, спит в графской своей спальне, со своей графиней и не знает, что и за ним охота идет, и за Шиповым охота идет, и на волков ведь тоже охотятся.
— Вы Амадею поднесли бы, — сказал он волкам, — он, знать, тоже зазяб… грек он…
— У него свои серые есть, — засмеялся атаман, — пущай они ему-, тре жоли, и подносят…
Шипов спорить не стал и закрыл глаза.
Вдруг словно кто его в бок пихнул, и он проснулся. Стояло серое февральское утро. Волков не было, они ушли с атаманом вместе. Правда, под старым дубом те четыре все так же сидели неподвижно, но страшно не были.
«Всю распили и ушли, мои-то, — подумал он, — слава богу, мне хоть поднесли…»
— Эй! — прокричал кто-то.
Шипов глянул нехотя: на дороге свежеструганые дровенки, молодая кобылка перебирает ногами, вчерашний возница машет рукой:
— Живы аи нет?
— Живы, живы! — откликнулся со своего дуба Гирос. — А ты чего нас бросил, каналья? Грех замаливать пришел?
— Тулупчик-то мой цел ишшо?
Волки под старым дубом сидели неподвижно. Мужик подошел ближе.
«Вот сейчас они ему, аншанте, устроят!» — подумал Шипов беспомощно. Но волки не пошевелились. Последнее, что успел увидеть Шипов, было чудо: со старого дуба спрыгнул Гирос прямо на серых зверей, развел их руками и пошел к мужику. Тут Шипов закричал, или ему показалось, и рухнул с дуба в снег.
Очнулся он в избе, на печке. Пахло щами и хлебом. Шипов лежал, укутанный в тряпье, и истекал потом, но это его не беспокоило. Он глянул вниз. За столом сидел Гирос и хлебал щи. Кончик его носа утопал в миске. Рядом сидел возница, вздыхал и часто моргал белыми ресницами.
— …а я, понимаешь, завернулся, лежу, как в люльке. — Гирос захохотал. — Прощаю тебе, братец, потому что тулупчик твой меня спас… А не тулупчик — я бы тебе показал, черт тебя возьми! Как же ты посмел нас бросить, черт! Это же непорядочно. Хотя что с тобой об порядочности разговаривать, свинья…
— Ага, — сказал мужик. — Больно кобылу пожалел я. Молодая ишшо.
Шипов слушал этот разговор и вдруг вообразил, как будто не он висел на дубу, замерзая, умопомрачаясь, а подполковник Шеншин. И он засмеялся втихомолку.
Ваше высокоблагородие, человек свое всегда возьмет, а как же. Как вы там его ни унижайте, а что природой положено, он возьмет. Из чужого кармана вынет, а возьмет. Вы, конечно, можете на него сапогами топать, грозно кричать, вы даже можете напустить на него глупость или же, предположим, серых волков, от которых только чудо и может спасти, и он спасется и свое возьмет, а как же. Он отогреется, обтерпится, а возьмет. Ежели ему полагаются от природы сто рублей, он их возьмет, где бы они ни лежали. Даже ежели вы их запрятали в самую глубину, ваше высокоблагородие, он возьмет. Вы ему сорок целковых кинете — на, мол, подавись, — а он не подавится и те остальные шестьдесят целковых возьмет, у вас ли, в другом каком месте, а возьмет, а как же. Почему это так, он не знает, он об этом не думает, он просто беспокоится весь, мучается, мечется, места себе не находит; он весь вытягивается, шею свою вытягивает, принюхивается и так вот бегает по жизни из конца в конец днем и ночью, пока не возьмет того, что ему определилось природой. И он тогда не знает, не понимает, что же это с ним произошло, отчего это он успокоился (подумаешь, какие-то шестьдесят целковых!), глаза стали ласковые, руки не трясутся. Да неужто ему больше не нужно? Значит, не нужно. Вы не можете сами на себя поглядеть и не можете знать, что это и вам выпадает, и их сиятельству князю, и их высокопревосходительству генерал-адъютанту, и всем на этом свете. И никто не знает, кому что определено и сколько, и в этом большое счастье. Ежели бы мы точно знали, мы бы давно поубивали друг друга и все бы кончилось. И вот чтобы этого не было, нам об этом знать не дано, даже догадываться… Стало быть, нельзя человека за это судить. Это не воровство, не разбой, не грех, а природа. Вы мне эдак — я вам так, вы мне так — я вам эдак. Чего же сердиться-то? Вы мне просто так отдать мое не хотите? Ладно, я вам, ваше высокоблагородие, письмо напишу по всей форме. Чтоб было вам приятно мне деньги отдавать…
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
От М. Зимина
Его Высокоблагородию Господину Подполковнику Шеншину Д. С.
Довожу до сведения Вашего Высокоблагородия, что многократные мои поездки в «Ясную Поляну» раскрыли мне глаза на тайные приготовления, которые ведутся в доме Его Сиятельства Графа Льва Николаевича Толстого.
Сообщу Вашему Высокоблагородию как все есть по порядку.
В доме Его Сиятельства Графа Льва Николаевича имеются потайные ходы и комнаты под замками, в коих, как мне удалось установить, приготовлено место для размещения станков для печатания противузаконных сочинений.
На четвертой неделе минувшего Великого Поста, когда я находился в Туле, к Его Сиятельству Графу Толстому были привезены литографические камни со шрифтом и какие-то краски. На этих камнях, как я узнал, и собираются печатать, а что — пока не знаю.
Как вы, Ваше Высокоблагородие, велели мне узнать о студентах, проживающих без видов в имении у Графа Толстого, так они живут действительно без видов количеством 30 человек…
Ваше Высокоблагородие, дорога в «Ясную Поляну» трудная. Метели все позаметают…
…Мужиков ехать и не упросишь. А то и волки встречаются, а зимой волк свиреп… Но я, Ваше Высокоблагородие, по Вашей воле все исполняю и забочусь, чтобы Его Сиятельству Князю Благодетелю моему не было бы досады или пуще того — беды. Как тех злодеев изобличить — пока не знаю, но можете, Ваше Высокоблагородие, не сумлеваться в моем старании…
М. Зимин
…Вы ведь тоже пишете, ваше высокоблагородие, а зачем? А затем, чтобы взять свою долю. Я бы мог вам не писать, когда бы вы сами отдали мне мое, но вы-то думаете, что оно ваше, а оно мое, а как же. Сколько там у вас, ваше высокоблагородие, моего — не знаю, но не сорок же целковых, с чего же я тогда мучаюсь и плачу? Вы бы попробовали сами на дубу повисеть в мороз, на глазах у волков, перед их острыми зубами, а все ради чего? Да ради вас же… за сорок целковых… Покуда граф там кофей пьет с супругою, я жизнью рискую…