Ausa et jacentem visere regiam Vultu sereno, fortis et asperas Tractare serpentas, ut atrum Corpore combiberet venenum…
Покорно прошу особу, избравшую эту тему, пояснить мне свою мысль: о каких любовниках здесь идёт речь, perche la grande regina aveva molto…
Здесь приводятся новые сведения о Клеопатре VII или VIII (будем придерживаться второй, уточнённой нумерации). Вновь обнаруженные источники, прежде всего Эсуанский кодекс — демотический папирус, ныне хранящийся в Нью-Хейвене (США), поставив ряд новых вопросов, позволяют прояснить некоторые обстоятельства жизни и смерти последней царицы Египта. В частности, подлежит пересмотру полуапокрифическое известие о любовниках Клеопатры, согласившихся принять смерть в обмен на её благосклонность.
Рассказ, будивший воображение поэтов, сбрасывает, если можно так выразиться, литературную листву — остаётся подобие облетевшего дерева: то, что когда-то цвело и благоухало подлинной жизнью, что было действительностью.
Встаёт вопрос, что же всё-таки ближе к утраченной действительности: имитации поэтов и беллетристов или реконструированные наукой элементы биографии? Вспомним, что греческое слово в буквальном переводе означает жизнеописание. Нужно отдать себе отчёт в том, что факты как таковые, теплота реальной жизни — нам недоступны; приходится довольствоваться пересказом написанного, сравнением, сопоставлением, анализом переданного с чьих-то слов, запечатлённого в более или менее стилизованных изображениях.
Сообщение об любовниках царицы, как известно, содержится в книге «О знаменитых мужах Города Рима», которую приписывают Сексту Аврелию Виктору, префекту Паннонии и второразрядному историографу эпохи императора Юлиана Отступника. Вот этот рассказ (De vir. illustr. Urbis Romae, LXXXVI, 1–3).
«Клеопатра, дочь фараона Птолемея, изгнанная своим братом и супругом, которого тоже звали Птолемей, за то, что она замыслила обманом отнять у него царскую власть, воспользовавшись гражданской войной, прибыла к Цезарю в Александрию; под покровительством Цезаря, благодаря привлекательной внешности и тому, что она была любовницей Цезаря, она полновластно правила птолемеевым царством. Она отличалась такой похотливостью, что нередко продавала себя, такой красотой, что многие покупали её ночь ценой смерти. Впоследствии, потерпев поражение от Антония, вступила с ним в связь, притворилась, будто собирается устроить по нему поминальную тризну, и погибла в его Мавзолее от укусов ядовитых змей, прижав их к телу».
Мы не знаем, к каким источникам восходит это известие. Возможно, историк имел доступ к архивным материалам, компрометирующим царицу. Как бы то ни было, вновь полученные данные заставляют критически отнестись к версии Аврелия, который жил на четыре столетия позже Клеопатры. Отметим, что красавицей она не была. На монетах, которые чеканились в годы её совместного правления с младшим братом и формальным супругом Птолемеем XII, изображена мужеподобная особа с длинным крючковатым носом, — как бы в насмешку над фразой Паскаля о том, что история Рима сложилась бы иначе, будь нос Клеопатры на полдюйма длиннее. Зато она отличалась умом и образованностью, владела многими языками, между прочим, безукоризненно говорила по-египетски, чего нельзя сказать о других представителях македонской династии Лагидов.
Для начала подытожим известные факты. Басилисса Клеопатра Теа Филопатор, что означает: Богиня, любящая Отца, вступила на трон в 51 году до Р.Х., в это время ей было восемнадцать лет. Её брату и формальному супругу Птолемею было десять. Её правление было омрачено недородами в годы 47, 41 и 40. Фараон Птолемей XI Новый Дионис, её отец, знаменитый своим распутством, оставил государству долги; феноменальное расточительство царицы, пиры и увеселения, щедрые субсидии жрецам и храмам, содержание бюрократии, армии и флота, двора и многоголовой челяди должны были окончательно разорить казну.
Этого, однако, не произошло. Богатство не убывало до самой смерти басилиссы и окончательного присоединения Верхнего и Нижнего царства к Риму. Государственные кассы пополнялись за счет налогов и податей. Двести восемнадцать различных налогов платили египтяне откупщикам, тут был налог на пользование землей и оросительными каналами, за семена, скот и инвентарь, на содержание флота и Фаросского маяка, полиции, врачей, бань, храмовые сборы и пожертвования, сбор на золотую корону при восшествии фараона на престол и Бог знает ещё на что. Всё вместе давало в среднем 15 тысяч талантов в год. Без зазрения совести, по указанию царицы, чиновники изымали состояния впавших в немилость магнатов. Наконец, немалый доход приносили земельные владения и торговые операции, в которых участвовало правительство. Несмотря на общий упадок хозяйства, держава Птолемеев всё ещё производила огромное количество зерна, излишки вывозились в другие страны. Из финикийских портов шли по караванным дорогам далеко в глубь Азии египетские ткани, женские украшения, ценные породы камня, стекло и папирус. По каналу из Нила в Красное море, обогнув Аравию, корабли плыли в Индию, и у входа в Александрийскую гавань, где теснились торговые суда со всего Средиземноморья, стоял негаснущий стодвадцатиметровый маяк.
Ни одного бунта не известно за 20 лет правления Клеопатры, трёхмиллионный народ Египта терпел всё. В голодные годы происходила раздача хлеба и риса — недавно завезённого злака. Блеск и непостижимое очарование богини-басилиссы поддерживали внутреннее спокойствие. Пожалуй, и страх перед римским гарнизоном.
Вскоре после воцарения Клеопатры старший сын Помпея высадился в Александрийском порту и объявил мальчика-фараона единственным повелителем Египта. Аврелий Виктор говорит, что Клеопатра была изгнана. Это верно: низложенная царица бежала на Ближний Восток, чтобы там набрать войско и вернуть себе трон. При Фарсале, 7 июня 48 года, Юлий Цезарь победил Помпея. Несколько времени спустя римская флотилия из тридцати пяти кораблей, с двумя легионами и конницей прибыла в Александрию. Клеопатра тайно вернулась в столицу, ночью, под покрывалом, пробралась во дворец. Когда Цезарь, призвав к себе Птолемея, предложил помириться с сестрой, юный фараон с криком «Измена!» выбежал на площадь, на глазах у сбежавшихся горожан сорвал с головы диадему и швырнул её оземь. Цезарь утихомирил толпу, солдаты увели Птолемея. С небольшими силами Цезарю пришлось начать военные действия против взбунтовавшихся александрийских жителей и частей египетской армии. Мальчик в золотом панцыре погиб в мутных водах Нила, исход краткосрочной войны эллинистической державы против римской сверхдержавы был решён. Клеопатра вновь объявила себя царицей. Её титул был изменён, она стала называться Младшей Богиней, любящей Отца и любящей Отечество. Новым супругом и соправителем стал второй, самый младший брат Птолемей XIII Отцелюбивый. Два года спустя он был убит.
Цезарь отбыл в Рим, Клеопатра родила сына, которого нашли похожим на римского властителя. Жрецы установили, что сам Ра, приняв облик Цезаря, зачал младенца. Народ дал ему прозвище Kaiadoiov, то есть Цезарёнок; будущий фараон был наречён Кайсаром (то есть Цезарем), любящим Отца, любящим Мать, но сам римлянин не пожелал признать его своим сыном. В отношениях с египетской царицей сухой и властный Цезарь был политиком; экспансивный Марк Антоний, о котором речь ниже, — любовником.
В 44 году царица вместе с братом и трехлетним мальчиком пожаловала в Рим, официально — с целью заключить военный союз с Римской республикой. Гостей препроводили на виллу Цезаря в садах за Тибром. Цицерон явился на поклон к ненавистной египтянке, прославленный тенор Гермоген пел для высоких гостей.
Цезарь воевал в Африке и в Испании. Вскоре после возвращения, утром 15 марта, перед заседанием в сенате некто Артемидор преградил дорогу правителю, вручив ему донесение о заговоре. Цезарю некогда было читать, со свитком в руке он вошел в сенат и не успел сесть в кресло, как был окружен республиканцами. Каска первым нанес удар, но неудачно, Цезарь схватил его за руку. Сенаторы, оцепенев от страха, не поднялись со своих мест. Заговорщики с мечами набросились на Цезаря, Брут ударил его в пах. Тело диктатора лежало у подножья статуи Помпея, убийцы добивали полумертвого, и многие в суматохе ранили друг друга.
Египтянке пришлось срочно отбыть восвояси. Цицерон, которому тоже оставалось жить меньше года, злорадно писал другу: «Бегство царицы меня не слишком огорчает» (reginae fuga mihi non molesta est). Все же было бы преувеличением сказать, что Клеопатра вернулась, выражаясь современным языком, не солоно хлебавши.
По прибытии был отдан приказ умертвить брата-супруга; новым соправителем объявлен мальчик Птолемей XIV Кайсар, Бог, любящий Отца, любящий Мать, — живое напоминание о Цезаре. В Филиппах Марк Антоний разбил республиканскую армию Брута. Без колебаний было решено поставить карту на победителя; испросив совета у богов, Клеопатра во главе своего флота поплыла навстречу Антонию. Буря у берегов Ливии едва не погубила всю армаду. Под покровительством высших сил, потеряв большую часть кораблей, басилисса повернула обратно, шли наугад, пока не мигнул в тумане кроваво-красный глаз маяка на Фаросе. Клеопатра недолго оставалась в Египте. Деллий, доверенное лицо триумвира, склонил царицу отправиться на свидание с Антонием в Киликию. Затем ещё одна встреча, в Антиохии, и, наконец, Антоний, невзирая на то, что жена ждёт его в Риме, сочетался браком с басилиссой.
В Городе скрипят зубами. Марк Антоний — самый могущественный человек на римском Востоке. Летом или осенью 36 г. у великой царицы родился ребёнок (из всех детей Клеопатры царицу пережила лишь дочь Клеопатра IX Луна, которую выдали замуж за мавретанского царька). Кое-как закончив затяжную войну с Парфянским царством, Антоний празднует сомнительную победу, но не в Риме, а в гимнасиуме Александрии. Грандиозное шоу, смесь Запада с Востоком. Перед зрителями, на серебряном помосте — фараон Клеопатра в образе богини Исиды и римлянин в одеянии Осириса, на тронах пониже — их дети. Речь Антония, не слишком искусного оратора, представляла собой род правительственного заявления: Клеопатра, в качестве «царицы царей», владеет обоими царствами Египта и коронными провинциями Птолемеев Кипром и Киринеей; сын басилиссы Птолемей Кайсар, «царь царей», — её соправитель, муж и наследник; младенец Птолемей Филадельф, сын Клеопатры и Антония, — повелитель Финикии, Сирии и Киликии; Антоний — патрон Египта и тоже в некотором роде супруг.
Медовый месяц в Александрии. В стране голод, во дворце пиры за пирами. К этому времени можно приурочить основанные на дворцовых слухах, глухие упоминания современников об экспериментах с ядами. Напомним, что эпоха последних Птолемеев — время расцвета медицины. Правило, сформулированное шестнадцать веков спустя Парацельсом, о том, что всякий яд есть лекарство и всякое лекарство — яд, было хорошо известно древним.
Клеопатре за тридцать; халдеи предсказывают ей трижды продолжительное правление против времени, которое она уже провела на троне. Она все еще неотразима. Краткое описание её туалета заняло бы несколько страниц. Омовения, притирания, ароматные ванны, омолаживающие снадобья, массаж грудей и сосков, массаж живота и паха, нередко завершаемый тем, что царица призывала к себе красивого отрока-раба из мужского гарема.
Μεγάλη τύχη της ανικήτου νεωτήρας! Велик удел Непобедимой Младшей!
Второй триумвират оказался ещё недолговечней, чем первый. «Сенат и римский народ поручают Октавиану, ради блага республики, освободить мир от присутствия Марка Антония». Такова была формула постановления, развязавшего руки приемному сыну покойного Цезаря и будущему принцепсу. Сражение при Актионе у берегов Эпира решило судьбу Антония и царицы.
По-видимому, Клеопатре принадлежала мысль разбить Октавиана на море, а не на суше. Антоний стянул значительные силы — около пятисот военных кораблей. У входа в пролив стоял наготове египетский флот. Кроме того, под началом Антония находились стотысячная сухопутная армия, кавалерия — 12 тысяч всадников — и отряды союзных царьков. У Октавиана было 200 кораблей, 80 тысяч пехоты и 12 тысяч конницы.
Несколько суток подряд штормовой ветер с Адриатического моря не давал приступить к делу. Перед рассветом 2 сентября 31 г. буря утихла, началась посадка легионов Октавиана на галеры. Обитые бронзой тяжелые греческие корабли Антония представляли собой серьезную угрозу для легких римских судов, у которых было преимущество маневренности. С башни флагманского корабля Марк Антоний выкрикивал приказы гребцам и солдатам у катапульт, рассчитывая вытеснить римлян из пролива. После чего предполагалось перенести дальнейшие действия на сушу. Но искусный флотоводец Агриппа сумел отрезать эскадру Антония от наземных войск. Клеопатра скомандовала распустить паруса; корабль фараона повернул в открытое море. Видя, что египетский флот уходит, Антоний на пятивёсельном судне догнал египтянку, предоставив богам заботу о своей армии.
Потрясение от разгрома было так велико, что супруги три дня не выходили друг к другу. Союзники и сателлиты оставили Клеопатру, фактически она владеет только Египтом, куда не сегодня — завтра высадится рать Октавиана. Флотилия приблизилась к берегам Африки. При подходе к Паратениону Антоний и Клеопатра расстались.
Царица продолжала путь к Нильской дельте. Антоний повернул на Запад. Его гонцы в пути, он ждёт вестей с театра военных действий, где давно уже нет никаких действий: командиры рассудили, что война потеряла смысл после бегства главнокомандующего. Армия капитулировала после переговоров с офицерами Октавиана, который обещал солдатам Антония взять их к себе на службу.
И пышный пир как будто дремлет.
Безмолвны гости. Хор молчит.
План дворца фараонов на мысе у входа в Большой порт реконструирован довольно подробно (от самого дворца ничего не осталось). Не совсем ясно, где находился тайный коридор, по которому ускользнула, в разгар ночного празднества по случаю возвращения в столицу, богиня басилисса, покинув чертог, душный от смрада масляных светильников, от человеческих испарений и аромата цветов.
Несколько времени спустя Клеопатра вышла на галерею. Над Александрийской косой сверкали, как ртуть, созвездия; точно так же сверкают они и сегодня. Царица спешит по галерее, её фигура, закутанная в белое, мелькает между колоннами, мелко постукивают в полутьме её сандалии. Впереди вышагивает вожатый с факелом. Две рабыни встречают перед входом в уединённый покой. Мы находимся (как можно понять из одного места в упомянутом Эсуанском кодексе) в западном крыле огромного дворца.
Короткий отдых, мелкие поправки туалета — так женщина наших дней, услыхав звонок гостя, бросает мимолётный взгляд в зеркало. Царицу оглядел, причмокивая и кивая, коротконогий толстяк, придворный модельер и законодатель вкуса. Служанки помогли расположиться на ложе, придали складкам полупрозрачного одеяния живописный и в меру соблазнительный вид. Теперь она словно позирует какому-нибудь мастеру итальянского Кватроченто. Некто с поклонами, опустив глаза, внёс плоды и напитки. Царица хлопнула в ладоши. Друзья, Критон и Шимон, входят.
О, эта ошеломлённость мужчин, восторг ценителей красоты — подлинный или притворный? Где кончается ритуальное поклонение и вступает в права неподдельное чувство? Царица Клеопатра слегка запрокинула птичью голову в парике, опустив наклеенные ресницы, рассмеялась клокочущим горловым смехом. Но на шее видны тонкие морщинки. Подогретое вино разлито по кубкам. Хозяйка и гости полулежат с трёх сторон низкого стола.
Здесь следует оговориться. Источники упоминают о регулярных встречах, не сообщая о том, что обсуждалось в философском кружке царицы. Недостаток сведений вынуждает нас прибегнуть к не вполне легитимному с научной точки зрения методу экстраполяции. Можно говорить о большей или меньшей степени соответствия.
Об участниках диатрибы (которая, как и всё в эту эпоху, была подражанием, в данном случае — беседам в садах Академа) известно следующее. Еврей Шимон бен Йохаи, магнат, контролирующий торговлю рабами на рынках Кипра и Малой Азии, владелец верфей в Финикии, ювелирных мастерских на Босфоре, фешенебельных лупанаров в городах Италии, не однажды выручал басилиссу в трудных обстоятельствах, финансировал строительные проекты, выполнял некоторые деликатные поручения правительства, о которых глухо упоминают хронисты. Не кто иной, как реб Шимон, предложил диойкету, то есть верховному казначею, изменить порядок коммерческих сделок: отныне заморским купцам вменялось в обязанность, прежде чем закупать товары в Египте, обменивать в банках свои деньги на птолемеевские серебряные тетрадрахмы, золотые октодрахмы и трихрисоны. Приумноженная валюта потекла в царскую казну; обогатился и Шимон.
Хотя будущее, по уверению астрологов, у каждого человека может быть только одно, предсказания различны от года к году; в 30 году до нашей эры Шимону бен Йохаи предстояло дожить если не до возраста своих пращуров, то по крайней мере до первых лет правления императора Тиберия. (Как мы знаем, прогноз не оправдался). Реб Шимон вошёл, постукивая посохом из палисандра. Это был грузный благообразный старик пятидесяти лет, смуглый, как все уроженцы Верхнего Египта, всегда в белом, в высокой шапке, прикрывавшей лысую голову, в длинной седеющей бороде, чрезвычайно учёный, многоопытный, никому не доверявший, коварный, великодушный, до смешного скупой и фантастически щедрый. Словом, личность почти легендарная.
Грек Критон, сын Аполлония, второй собеседник царицы, был родственником знаменитого гистриона и комедиографа Артемизия (и его любовником) и представлял из себя 26-летнего напомаженного красавчика в обрамлении тёмных кудрей и подстриженной, торчащей вперёд бороды, которую он завивал и красил хной. Такая борода должна была производить неотразимое впечатление. Критон мог влюбить в себя любую светскую львицу, не взирая на искалеченную, сухую с детства ногу. Сегодня нашли бы в нем сходство с Тулуз-Лотреком, однако он не обладал его гением. Критон никогда ничего не делал и был вечно чем-то занят, ничего не дочитывал до конца и обо всём имел представление, усердно проедал отцовское состояние, был завсегдатаем александрийского Σύνοδος ́Αµιµητοβίων, то есть клуба «неподражаемо живущих», где происходили оргии, но также членом секты Целомудренных, где практиковались манипуляции, символизирующие оскопление. Многие сожалели о том, что он был лишён возможности появляться обнажённым в гимнасии, предложив всеобщему обозрению прекрасно вылепленный член и полновесную мошонку. Зато он играл вместе с Артемизием на сцене. Кроме того, он был поэтом, автором эпиграмм, и, по мнению знатоков, не уступал знаменитому Адиманту (произведения обоих стихотворцев не сохранились). Что ещё можно сказать о Критоне? Половина известий о нём неотличима от сплетен.
Клеопатра подносит к губам вино, начинает беседу глубоким переливчатым голосом, тщательно соблюдая эллинские музыкальные ударения, которые уже в эту эпоху понемногу стали забываться. Ей хотелось бы, говорит она, обсудить вопрос: доказуемо ли бессмертие?
«Странно слышать это из уст великой басилиссы. Для неё, по крайней мере, такого вопроса не существует».
Тёмнокаштановые кудри Критона повернулись к еврею, тот поглаживал длинную бороду, посапывал волосатыми ноздрями.
«Думаю, будет лучше, если мы рассмотрим вопрос в общей форме, не касаясь присутствующих», — заметила борода.
«Что касается меня, то я не посягаю на нашу религию. Убеждён, что бессмертие существует», — сказал Критон.
«Твоё мнение, реб Шимон?» — спросила царица по-еврейски.
Иудей ответил по-гречески:
«Если о нас будут помнить через две тысячи лет, разве это не бессмертие?»
«Через две тысячи лет? Откуда тебе это известно?»
«Мне ничего не известно, Но я полагаю это весьма возможным».
«Мы говорим о реальном бессмертии!» — заметил Критон.
«Существуют разные воззрения на этот счёт. Те, кто высказывался на эту тему, в равной степени правы и неправы».
«Значит, истина остаётся недоказуемой?»
«Если исходить из того, что бессмертие существует, задача сводится к поиску доказательств. Но доказательства, в сущности, не нужны, так как решение предопределено посылкой».
«Ты не ответил», — сказала Клеопатра.
«Мне не хочется ссылаться на наши книги, где, впрочем, о личном бессмертии ничего не сказано, — я нахожу это благоразумным, — но позволю себе заметить, что новая секта, о которой мы слышим в последнее время, вновь возвестила устами своих учителей о телесной, а не символической реальности потустороннего мира. Не имела ли в виду великая царица это лжеучение?»
«Отнюдь нет. Впрочем, для нас в Египте это не новость».
«Конечно. Но учители этой секты толкуют не о переселении в иной мир. Они не отрицают смерти, но говорят о воскресении, которое якобы ждёт всех. Каждого человека, говорят они, будь он царь или смерд, ожидает воскресение из мёртвых и Страшный суд».
«Суд, за что?» — спросил Критон, подняв брови.
«За содеянное. Всех людей они делят на два разряда. Тот, кто причинял другим зло, будет наказан, и наоборот, для тех, кто творил добро, приготовлено блаженство. Они считают, что хотя высшие силы всё знают о будущем, человек свободен в своем нравственном выборе, поступает как ему заблагорассудится и, значит, должен ответить за всё».
«Довольно парадоксальная идея, — заметила царица. — Но это любопытно. Расскажи о них подробнее, Шимон».
«К сожалению, я не слишком об этом осведомлён и к тому же нечасто бываю в Палестине. Знаю только, что они скрываются, живут в пещерах. Они презирают земные блага, наслаждаться едой, питьём, соитием с женщиной, по их мнению, грех…»
«Что такое грех?» — спросил Критон, подняв брови.
Шимон бен Йохаи величественно втянул воздух в широкие волосатые ноздри. Взглянул на грека, не удостоил ответом.
«Благосостояние, по их мнению, зло, — продолжал он, — поэтому сильные мира сего поплатятся за своё богатство, а нищие восторжествуют. Кто был ничем, тот станет всем. Так они представляют себе бессмертие».
«Другими словами, хотят навязать богам свои представления о том, что хорошо, что плохо? — сказала Клеопатра. — Но я не понимаю, что тут нового. О том, что сердце умершего будет взвешено на весах истины, нам было известно с незапамятных времён».
«Какая тоска! — воскликнул Критон и отхлебнул из бокала. — Я лично представляю себе вечную жизнь иначе». «Как?»
«Я считаю, что смерти не существует, но даже если бы смерть существовала, она не не имела бы к нам никакого отношения».
«В твоем рассуждении есть логическая ошибка: смерть не может существовать, так как она представляет собой несуществование».
«Но в таком случае она не может и что-либо собой представлять!»
Еврей сказал:
«Не надо спорить о словах. Ты хочешь сказать, что отрицать бессмертие значило бы признать реальность смерти, хотя на самом деле смерть есть мнимость. Пока мы здесь, её нет, а когда она наступила, нас больше нет. Мы это уже слыхали. Фраза Эпикура — ты ведь о нём думаешь — опять-таки не больше чем остроумная игра слов».
«Ответь мне, мудрый Шимон, — промолвила Клеопатра. — Ответь мне… — Она задумалась. — Если человека в самом деле ожидает бессмертие, если оно, так сказать, навязано нам, значит, напрасны попытки распорядиться собственной жизнью по своему усмотрению? Но не является ли единственным преимуществом человека перед богами то, что он может выбрать добровольную смерть, боги же совершить это не в состоянии?»
«Наш закон рассматривает самоубийство как тяжкое преступление».
«Вот как», — сказала она рассеянно, легко вздохнула, мельком оглядела себя. Следом за ней и мужчины скользнули глазами по её телу. Клеопатра негромко ударила в ладоши. Молча дала знак вошедшему.
Все трое наблюдали, как слуга, возвратившись с сосудами, разливал по кубкам новое вино, прибывшее из-за трёх морей.
Египтянка первая подняла свою чашу.
Грек Критон поднёс напиток к ноздрям, пригубил, чмокнул губами, возвел глаза к потолку.
Еврей, для которого ничего нового на свете не существовало, отведал вино, одобрительно наклонил голову. Клеопатра сказала:
«Не странно ли, что, говоря о бессмертии, мы размышляем о смерти. И не потому ли, что одно отрицает другое, а вместе с тем немыслимо без другого. Только покончив с жизнью, можно познать бессмертие. Так день нуждается в ночи, чтобы наутро начаться сызнова. Отсюда следует, что получить доказательство бессмертия можно только если умрёшь!»
Шимон бен Йохаи поднял густые брови, промолчал.
«Увы, — промолвила царица, — мы, кажется, снова оказались в ловушке слов».
«Есть вещи, которые стоят по ту сторону слов, — заметил Шимон. — Постигнуть их можно только внутренним созерцанием».
«Воля ваша, — смеясь, сказал Критон, — но поверить в смерть я никак не могу. Разве только признав, что смерть и бессмертие — это одно и то же. Но ведь есть способ прикоснуться к вечности при жизни».
«Какой же?»
«О, это… Это все знают».
«Но всё-таки?»
«Любовь. Соединение двух тел».
«Не будет ли правильней сказать, что сперва соединяются души, а затем тела?» «Допускаю. А может, наоборот. Однако, — сказал Критон, — мы, кажется, отклонились от темы…»
«Напротив. Ведь сказал же Платон, что Эрос по природе своей философ и, как все философы, блуждает между мудростью и незнанием».
«Я думаю, он противоречит себе. Если не ошибаюсь, он говорит, что боги не занимаются поиском мудрости, ибо сами достаточно умудрены», — сказал Шимон.
«Но Эрос — не бог, а полубог, и я думаю, что в этом всё дело, — возразила царица. — Продолжай, Критон, мне интересны твои аргументы».
Красавец грек потупился.
«Аргументы? К чему они… К чему вообще все эти слова? — Он устремил влажный взгляд на египтянку. — Клянусь, — проговорил он, — я никогда ещё не испытывал действие вина, подобное тому, какое чувствую сейчас».
Царица отослала раба-нубийца. Сама подлила мужчинам.
Критон пробормотал:
«Мне кажется, я грежу… Я не в силах рассуждать».
«Пожалуй, ты прав, — заметил Шимон бен Йохаи, сурово взглянув на грека, — я эти вина знаю. Они усыпляют ум и возбуждают похоть. Ты грезишь о ней, вечно недоступной…»
«Разве это запрещено?» — спросил Критон и отхлебнул из стакана.
«Отнюдь. Но, кажется, был уговор не касаться присутствующих, — сказала Клеопатра. — Или я неверно истолковала твой намёк, Критон? Отчего ты умолк?»
«Мне надо собраться с мыслями. Что такое вечность… Мне кажется, я приблизился к ней… и вот-вот переступлю порог».
«Приблизился? К чему ты приблизился, Критон?»
«Позволь, царица, — промолвил грек, — поднять этот кубок за то, чтобы мы и впредь наслаждались твоей беседой, и… и за то, чтобы вечно, вечно, вечно мы могли созерцать твою дивную красоту!»
Она ждала продолжения. Оратор смутился.
«Вино разожгло твою кровь. Лучше бы ты помолчал», — сказал иудей.
«Я понимаю, — пробормотал Критон, — этот пафос может показаться смешным…»
«Нет, отчего же», — возразила хозяйка. Она подняла насурмлённые брови, медленно обратила к нему глаза, искусственно удлинённые до висков. Ощущала ли она сама действие снадобья?
«Да, я утверждаю, — продолжал Критон, потирая лоб, — что человеку дано приблизиться к бессмертию в момент, когда он как бы восходит по лестнице, которая ведёт вниз. Когда, почти умирая, он скользит, и отступает, и снова скользит, и спускается по ступеням, и, содрогаясь, достигает последних глубин наслаждения, и взлетает до самой высокой вершины экстаза…»
«Ты красноречив… Итак, ты считаешь, что тело женщины — это ворота смерти?»
«Это врата бессмертия», — прошептал Критон.
«Твои доводы нужно признать убедительными, — усмехнулась Клеопатра, — я нахожу, что таким образом нам удалось внести в предмет некоторую ясность… Но я должна прервать нашу беседу. Время на исходе».
В подтверждение этих слов издалека донёсся удар молотом о медную доску. Стража меняла посты.
«Я хочу сообщить вам кое-что. Но прежде допейте…»
Собеседники молча смотрели на басилиссу. Она сказала:
«Море спокойно. К полудню Римлянин будет здесь».
Реконструкция эпилога этой последней встречи представляет значительные трудности. Откапывание фактов из-под толщи всего, что насыпали и нагромоздили века, напоминает поиски уцелевших в развалинах после землетрясения. Стихи Горация слишком благозвучны, чтобы можно было считать их историческим документом. Однако поэт был современником Клеопатры. Что касается предполагаемого автора хроники «О знаменитых мужах…», то, как уже сказано, он писал её спустя четыреста лет. Haec tantae libidinis fuit (приведём ещё раз его слова), ut saepe prostiterit, tantae pulchritudinis, ut multi noctem illius morte emerint. «Она отличалась такой похотливостью, что нередко продавала себя, такой красотой, что многие покупали её ночь ценой смерти». Едва ли у египетской царицы могла возникнуть необходимость продаваться — разве только предлагать себя любовникам в обмен на их жизнь. По разным причинам рассказ Аврелия Виктора не заслуживает доверия, и всё же не стоит пренебрегать этим замечанием. Возлюбленными царицы были властители тогдашнего мира; она в известной мере их погубила; в облике Клеопатры сквозят черты вампира.
Что нам известно об Аврелии? Он родился в римской провинции Африка около 320 г. нашей эры. Вопреки незнатному происхождению, сумел выдвинуться. Трактат De Caesaribus, единственный из помеченных его именем четырёх исторических трудов, о котором наверняка можно сказать, что он принадлежит Аврелию Виктору, обратил на себя внимание Юлиана, автор был представлен кесарю и получил должность префекта провинции Паннония с консульскими полномочиями. Ему было тогда примерно 40 лет — по римским понятиям, предел юности. До 388 года об Аврелии Викторе нет никаких известий; в этом году он стал очень важной персоной — префектом города Рима. Мы не знаем, когда он умер.
Имел ли в виду историк главную и, может быть, уникальную черту последней египетской богини-басилиссы, поставившей политику на службу своей необузданной чувственности, а чувственность — на службу политике? Волею обстоятельств, благодаря обширным владениям, морскому владычеству, древнему непоколебимому престижу, наконец, самодержавной воле Клеопатры VIII, Египет, рядом с которым Греция была подростком, Рим — младенцем, на закате своей трёхтысячелетней истории всё ещё оставался мировой державой. Но теперь Древний Восток должен был склониться перед античным Западом. Оружием царицы была её чувственность. Мы можем сказать (не боясь вызвать улыбку), что легендарное сластолюбие, широко раскинутые женские ноги сделались эмблемой правления Клеопатры. Это было величественное, но и не лишённое комизма самодержавие. Словно фантастический моллюск, царица обхватила щупальцами Цезаря, а следом за ним Антония, стремясь всосать в себя властителя и его государство. Исход этого объятья известен.
Но уже началось увядание. Чувственность не угасла, о нет. Стало меркнуть телесное обаяние.
Когда басилисса известила друзей, что она покидает столицу в скором времени, точнее, в ближайшие часы, ещё точней — до рассвета, эта новость была, по крайней мере для Шимона бен Йохаи, не совсем неожиданной: Экспедиционный корпус Октавиана должен был вот-вот высадиться в Александрии. О чём друзья и собеседники царицы, по-видимому, ещё не успели услыхать, так это о синоде «умирающих вместе», который основали Антоний и Клеопатра, и самоубийстве Марка Антония.
«У меня нет ни малейшего желания, — сказала она, — трястись в тележке по грязным улицам Рима, под улюлюканье солдатни, когда Октавиан будет справлять триумф. Я ухожу в изгнание. Думаю, что мы не увидимся в ближайшее время. Быть может, мы не увидимся никогда. Нет, нет, — поспешила она добавить, — не возражайте. Я уезжаю… Не спрашивайте, куда. Может быть, в Индию, по пути, который проложил мой великий предок. В сказочную Индию…»
И умолкла, глядя в пустоту. Встрепенулась.
«Однако я не могу с вами проститься, не одарив вас напоследок. Итак, какой же подарок вы хотели бы получить от меня?»
Гости молчали, ошеломлённые внезапным поворотом беседы, и она продолжала:
«Наш друг Критон, надо признать, прекрасный собою, только что недвусмысленно выразил чувства, которые он питает к своей повелительнице… И меня лишь удивляет, как это до сих пор я не нашла случая ответить его желаниям. Что ж! Я готова возместить упущенное. Я согласна — разумеется, лишь на краткое время любви — стать его рабыней. Но ещё меньше мне хотелось бы обделить тебя, Шимон бен Йохаи. Я обязана тебе многим и хочу воздать тебе должное не как монархиня, но как женщина. Бросьте жребий — кто будет первым, кто будет вторым».
«Я жду», — повторила она, протянула руку, — кто-то из двух предложил ей помощь, — медленно поднялась и удалилась в соседний покой, о котором достаточно будет сказать, что потолком для него служило большое серебряное зеркало, которое удваивало огни светильников, широкое ложе и то, что происходило на ложе.
Грек подбросил кверху кубики из слоновой кости. Оба выпали одной и той же стороной. Он подбросил еще раз. Иудей склонил голову, выражая покорность богу, который правит богами, — Случаю. Тотчас до них донёсся слабый перебор египетской арфы. Критон засмеялся, волоча ногу, вышел. Он не возвращался. Снова послышалась арфа. Не спеша, постукивая посохом, Шимон прошествовал вслед за Критоном.
Немного времени спустя она показалась снова, неся в своём лоне семя любовников, — вернулась с намерением допить вино и сойти, наконец, к подземному Нилу, поплыть в ладье усопших по чёрным водам, навстречу ночному солнцу. Но отставила питьё.
«Они уснули?» — спросила Клеопатра.
Раб, вошедший следом, ответил: «Навсегда».
Он поставил у её ног плетёнку с травой, поднёс к губам флейту.
У египетской кобры Араэ, чьё изображение и сегодня можно видеть на стенах храмов, короткие зубы, нанести колющий молниеносный удар она не может; Клеопатра, держа в ладонях, как плоды, свои тяжёлые груди, слегка раздвинула их, чтобы освободить место для укуса, и почувствовала, как челюсти змеи несколько раз сжались, силясь как можно глубже вонзить зубы; царица упала на ложе, и несколько мгновений ожидания, когда подействует яд, показались ей вечностью.
Один гражданин жил на постое у хозяйки. Гражданин — это, конечно, звучит абстрактно, но история наподобие той, о которой здесь пойдёт речь, может случиться с каждым. Другое дело, что для каждого она останется новой.
Этому человеку пошёл шестой десяток, время особенное в жизни мужчины, время, когда уходят от жён, когда неясная тревога не даёт спать по ночам, когда на тёмнеющем горизонте вспыхивают зарницы старости. Как бы там ни было, за спиной была целая жизнь. Надо думать, ему было что рассказать, но добрая хозяйка вначале стеснялась спрашивать, а потом привыкла к тому, что он помалкивает, сидит один в своей комнате. И так и осталось неясным, была ли у него когда-нибудь семья, кем он работал и откуда его занесло в эту глушь.
Как все женщины, она была склонна приписывать ему авантюрное прошлое, подозревала любовную тайну, измену, что-нибудь в этом роде, и её догадки как будто подтверждались фотографиями над письменным столом в комнате постояльца, куда она заглядывала изредка в его отсутствие. Но в конце концов мало ли вокруг нас людей, у которых нет своего дома, своего круга, а всё имущество помещается в двух чемоданах? Загадочный ветер носит их с места на место. Они сами волокут за собой свой сиротский уют; каждый раз вынимают из чемодана свой единственный приличный пиджак и вешают на плечиках, потом раскладывают бумаги, книги, прилаживают кнопками над столом какие-нибудь птичьи пёрышки, какой-нибудь веер из цветной бумаги, на стол ставят женские фотографии, перед койкой — полуистлевшие тапочки, нахлобучивают на лысеющую макушку турецкую феску с кисточкой. Одинокие, они озирают своё жильё, словно ищут знаки сочувствия на голых стенах. И ложатся — и на их лицах с закрытыми глазами, похожими на желваки, с серым полуоткрытым ртом проступает выражение хитрого счастья, словно и на этот раз им удалось уйти от преследователя, усмешка скромной гордости, оттого что посчастливилось отыскать крышу над головой. До следующего раза!
Мы забыли сказать, что этого человека звали Аркадий, по отчеству Михайлович; имя ничем не замечательное и ни к чему не обязывающее. Однажды он снова собрался в дорогу, хотя сам толком не знал, зачем ему поднимать якорь, ведь никто его не гнал. Но привычный зуд странствий уже не давал ему покоя, неслышный ветер холодил затылок. Против обыкновения он довольно долго прожил на одном месте, хозяйка к нему привыкла, ей не хотелось искать нового квартиранта. Когда он сказал, что съезжает, она возразила: «Авось передумаешь». Он пожал плечами, дескать, ничего не поделаешь. «Присядем», — сказала хозяйка. И они присели по обычаю, — иначе не будет пути назад, — она на стул возле опустевшего письменного стола, он на краешек дивана, который несколько месяцев служил ему ложем.
«Что, неохота уезжать?» — «Неохота, Марья Ивановна», — признался жилец. «Ну, и не ехал бы». — «Надо». — «Так уж приспичило? Али соскучился у нас?» Дело происходило в провинциальном городке. Такси стояло перед домом — громоздкий чёрный автомобиль устарелой марки. Жилец тащил чемоданы, следом хозяйка несла остальной скарб: толстый портфель, коробку с турецкой феской и харчи на дорогу. Шофёр сидел в кабине. В этом городе не было принято, чтобы таксист помогал клиенту уложить багаж.
«Так ты, если что, напиши. Если надумаешь вернуться. Буду ждать!» — крикнула она.
«Обязательно напишу, Марья Ивановна», — ответил жилец, высунувшись из машины. Хотя знал, что обратно через границу его уже не пропустят, письма не дойдут.
Остался позади город, перестали попадаться автобусные остановки, невидимое солнце клонилось к закату, дорога уходила вниз, в лощину. Пассажир выразил озабоченность относительно переправы. Он слыхал, что паром не работает. Водитель заметил, что до реки ещё далеко. «Успеем до ночи?» Водитель возразил: «А куда спешить-то».
Пассажир не мог успокоиться: если придётся ехать в объезд, то далеко ли? Шофёр вовсе не удостоил его ответом, надменно смотрел вперёд, в этом молчании ясно выражалось презрение рабочего человека к праздному интеллигенту. Давно уже не было видно признаков человеческого жилья, ехали посреди болот, по обе стороны от дороги тянулся кустарник. Колёса разбрызгивали грязь. «Я бы хотел знать, — промолвил кротко, чтобы не рассердить таксиста, Аркадий Михайлович, — если понадобится ехать в объезд, то сколько это приблизительно будет стоить?». — «А зачем нам объезд, нам объезд не нужен». — «Значит, паром работает?» — «Зачем нам паром». — «Как же мы переедем?» — «Надо будет, на закорках тебя перенесу», — усмехнулся водитель.
«Ах вот оно что!» — воскликнул Аркадий Михайлович, когда колымага, миновав лесную заросль, за которой мелькало и пряталось низкое жёлтое солнце, выехала с рёвом на бугор и вдали, над блещущим потоком показался мост. Несколько времени спустя миновали столб с гербом на щите, машина запрыгала по брёвнам, проехала мимо второго столба, одолела подъём и остановилась перед закрытым шлагбаумом. Никого не было. Пассажир держал наготове паспорт.
Шофёр погудел. Таможенник вышел, зевая, на крыльцо, сделал знак водителю отъехать в сторону. Дом стоял на краю дороги, которая здесь и заканчивалась; за шлагбаумом начинался сплошной лес. Таможенник приблизился к машине, не глядя протянул руку. Пассажир подумал было, что нужно вложить в паспорт купюру, ему говорили, что так принято, но не решился. Изучение паспорта продолжалось довольно долго, и путешественник начал терять надежду; стало ясно, что в его документе что-то не в порядке. В документах всегда бывает что-нибудь не в порядке, если только они не фальшивые.
Угрюмый офицер вглядывался в пассажира, офицеру могла не понравиться его фотография, могло показаться подозрительным лицо пассажира; фамилия вызывала недоверие, равно как и подпись владельца; год рождения настораживал; штампы прописок, оттого что они были настоящими, то есть неразборчивыми, выглядели как поддельные; регистрационные номера, пометки должностных лиц явно нуждались в проверке. Кончилось тем, что офицер сунул паспорт в нагрудный карман и поправил на голове фуражку.
«В чём дело?» — спросил испуганно пассажир, вылезая из машины. Офицер не ответил, точно не слышал вопроса. В спешке, боясь навлечь на себя гнев таможенника, Аркадий Михайлович силился вытянуть из багажника тяжёлый чемодан. Никто ему не помог; офицер таможенной службы следил за тем, чтобы все вещи были извлечены из автомобиля, таксист ждал, стоя у открытой дверцы. Таксист получил плату и чаевые, не поблагодарив, уселся на место; хлопнула дверца, чёрная колымага развернулась и покатила, вихляясь, назад к реке, блестевшей под сумрачным небом, как олово.
«Простите, я бы хотел… — лепетал Аркадий Михайлович. — А, собственно, что такое, почему вы забрали паспорт?»
Офицер взял портфель пассажира. Аркадий тащил следом чемоданы, кулёк с едой, который хозяйка собрала на дорогу, и картонку. Таможня представляла собой длинное приземистое строение с плоской крышей и окнами в решётках, на мачте висел застиранный непогодой флаг, из трубы курился дымок.
«Что-нибудь не так?» — допытывался пассажир.
Офицер не понял.
«Я хочу сказать, что-нибудь не в порядке с моим паспортом?»
«Он вам больше не нужен», — ответил таможенник и удалился. В комнатке за облупленным столом, под портретом главы государства, сидел некто в погонах, на которых число звёздочек было на одну больше, чем у дежурного, встретившего машину. На столе перед начальником вместе с паспортом лежали другие бумаги, к удивлению путешественника, не заметившего, когда они были изъяты: военный билет, справка с места работы, выписка из домовой книги. «Иванов!» — возвысил голос начальник. Иванов, рослый белобрысый парень, вошёл в кабинет из другой комнаты; начальник кивком показал на багаж. Иванов сунул под мышку портфель и подхватил чемоданы. «И это тоже», — сказал начальник. Иванов сгрёб картонку. «А вы оставайтесь здесь. Фамилия?..»
Он развернул паспорт, последовали вопросы, на которые путешественник уже отвечал дежурному офицеру. Начальник таможни производил впечатление интеллигентного человека, не склонного придираться к каждой букве; обращение приятно отличалось от недружелюбной встречи у шлагбаума. Лишь с отчеством Аркадия Михайловича произошла неувязка. В паспорте стояло «Моисеевич».
Путешественник объяснил, что это такой обычай: легче произносить и вообще.
«Обычай обычаем, — возразил начальник, — а всё-таки знаете… В одном документе одно, в другом другое. Уж выбрали бы что-нибудь одно. Вы что, — спросил он, подумав, — еврей?»
Аркадий, помявшись, отвечал, что по паспорту он русский («это я вижу», — заметил начальник), но, говоря откровенно, сам толком не знает. Имя Моисей тоже в общем-то русское имя. Начальник скучно взглянул на него и забарабанил пальцами по столу. «Понимаете, — проговорил он, — будь вы там хоть татарин, это не моё дело. Только вот… Иванов!»
Иванов воздвигся на пороге.
«Вас надо как-то оформить, — продолжал начальник, — для лиц еврейской национальности предусмотрен особый участок. Тоже ведь, знаете ли, — он улыбнулся, — обычай. Нарушать не положено».
«Поищи-ка мне там… — сказал он подчинённому, потирая лоб. — Или ладно. Можешь идти. А вы сядьте, в ногах правды нет».
«Я постою», — скромно сказал приезжий.
«Нет уж, сядьте, тут дело серьёзное. — Начальник таможни зажёг лампу на столе и набрал номер телефона. — Дайте-ка мне 313-й… Занят? Ну, тогда заместителя. Скажите, с таможни звонят. По неотложному делу».
Он положил трубку, застучал пальцами по столу.
«Вот тут, — промолвил он, — справка с места работы… Но ведь вы нигде не работали».
«Я научный работник… профессор, — сказал Аркадий Михайлович. — Собираю материалы для большого труда».
«Это для какого же труда?»
«Для научного труда. Могу объяснить, только мне кажется, это не имеет отношения к нашему разговору».
«М-да. Профессор. И что же дальше?»
«Я работаю дома».
«Так может, мы эту справку порвём? — предложил начальник. — Только лишняя путаница».
«А паспорт? — спросил приезжий. — Паспорт вы мне вернёте?».
«Паспорт останется в архивном деле. Вам-то он всё равно ни к чему».
Аппарат задребезжал на столе.
«Это я беспокою… Тут у меня сидит профессор. Бывший профессор. Так вот, такая петрушка: у него… Вы пока там подождите», — сказал новоприбывшему начальник и продолжал говорить в трубку. Посреди просторного зала, где оказался Аркадий Михайлович, стоял длинный оцинкованный стол, вернее, два стола, составленных вместе, на первом были навалены его вещи и папки. Под столом валялся выпотрошенный портфель. В помещении было жарко от раскалённой плиты.
Уже знакомый нам белобрысый таможенник Иванов стоял у стола. Он успел переодеться, на нём был синий рабочий халат, и все остальные сотрудники работали в халатах. Проверьте, сказали они, всё ли тут на месте. Надомный профессор Аркадий Михайлович объяснил, что товарищ капитан велел подождать. «А чего ждать-то», — сказал Иванов. Надо выяснить, сказал Аркадий Михайлович. «А чего выяснять, и так всё ясно», — возразил таможенник, и осмотр начался. Иванов взял из кучи первую попавшуюся вещь, это была рубаха, заметно поношенная, с бахромой на манжетах. Он бросил её на соседний стол. Далее был осмотрен выходной пиджак Аркадия Михайловича. «Ничего себе, а?» — спросил Иванов, другой подошёл и сказал: «А ты примерь». Иванов примерил пиджак. «Носить можно», — сказал второй таможенник, и пиджак был отложен в сторону.
«Деньги».
«Какие деньги?»
«Деньги, говорю, при вас имеются? Валюта. — Иванов принял от прибывшего тоненькую пачку бумажек, не считая, сунул в карман. — Мелочь можете бросить в кружку». Затем он развернул пакет с припасами, еда показалась ему несвежей, он швырнул кулёк в ведро с мусором.
Аркадий Михайлович собрался с духом.
«Знаете что, я вот что, — сказал он. — Я передумал. Я решил не ехать. Пожалуйста, будьте так добры. Верните мои деньги и документы и вызовите мне такси». Таможенник не ответил, другой подошёл и спросил:
«Что он хочет?» «Такси, говорит, вызовите».
В зал вошла карлица, простоволосая баба неопределённых лет, похожая на луковицу. Профессор, сидевший на стуле для посетителей, поспешно подобрал ноги. Она прошлась мимо с веником и железным совком, вытряхнула совок в горящую топку и уставилась на контролёров: там происходило что-то интересное. Иванов, открыв рот, вперился в содержимое раскрытой папки. Другой сотрудник, с охапкой старых рубах, кальсон, носков, которые он собирался запихнуть в плиту, заглядывал к нему через плечо; оба хихикали.
«Чего гогочете-то?» — спросила уборщица.
«А ты сама погляди, баба Собакина!»
«Чего я там не видала».
«А ты погляди».
«Ну чего, — отозвалась баба-луковица, подтащила табуретку и влезла, едва не зацепившись за край подолом. — Батюшки, это чьи же?»
«Его».
«Ах ты, охальник! — сказала баба, взглянув на прибывшего. — Дай-ка ещё погляжу».
«Ха, ха, ха. Хи-хи».
На шум вышел из кабинета начальник таможни.
«Это моя работа, я работаю над…» — лепетал Аркадий.
«Работал», — поправил его капитан.
Иванов поспешно снял бабу Собакину с табуретки, его коллега понёс вещи приезжего к плите.
«Это научный труд, — объяснил Аркадий Михайлович. — У меня есть отзыв действительного члена Академии наук Воложинского и заключение комиссии по охране государственных тайн».
«Ну, положим, это не государственная тайна, — заметил начальник. — Но, знаете ли…»
«Сжигать?» — спросил Иванов.
«Погоди. Я сам разберусь. Неси всё ко мне».
Груда растрёпанных папок с фотографиями, заметками, таблицами была сгружена на стол начальника, сам он возвышался в кресле под отсвечивающим портретом.
Профессор Аркадий Михайлович откашлялся.
«Я уже сообщил вашим подчинённым… Мне очень жаль, что я отнял у вас столько времени. Дело в том, что… Короче говоря: я передумал ехать за границу. Может быть, как-нибудь в другой раз. А сейчас я… я хочу вернуться. Пока ещё не поздно, дайте, пожалуйста, указание подчинённым. И, если не трудно, распорядитесь, чтобы мне вызвали такси».
Капитан воззрился на профессора.
«Такси? — Он покачал головой. — Такси в это время уже не работает».
Будучи деликатным человеком, он не мог подыскать нужные слова, чтобы перейти к скользкой теме.
«Видите ли, — промолвил он наконец. — Вы, вероятно, знаете, а если забыли, то вынужден вам напомнить. Хранение порнографических материалов преследуется законом».
«Но какие же это порнографические материалы? Это…»
«Как же это так, — продолжал начальник. — Вроде бы серьёзный человек, профессор… А это что у вас?»
«Стихи».
«Вы что, поэт?»
«Не поэт, а так… Я для себя пишу».
«Но всё-таки. Вы эти стихи распространяли? Кому-нибудь показывали?»
«Да никому я не показывал, — сказал устало приезжий. Он поднял глаза на капитана. — Они там собираются жечь мои вещи».
«Не беспокойтесь. Они своё дело знают».
«Моя феска…»
«Какая феска? А… ну да. Можете не беспокоиться. Хм. Как же нам теперь быть-то, а?»
«Но я же вам объяснил. Это совсем не порнографические материалы».
«А что же это, по-вашему?»
«У меня есть отзывы. Академик Воложинский позитивно оценил мои работы».
«Вот, например, это, — говорил, роясь в папке, начальник. — Ведь это же чёрт знает что такое».
«Товарищ капитан, вы извините, что я так прямо спрашиваю, — сказал Аркадий. — Вы же видите, что наркотиков у меня нет, оружия нет. А это — разве такие материалы запрещены к провозу?»
«Что запрещено, а что нет, на этот предмет есть инструкция. И она не подлежит оглашению. Но я вам отвечу: да, конечно. Запрещены и подлежат изъятию».
«Они жгут мои вещи. Что же я теперь надену?»
«Это другое дело. Обыкновенная санитарная мера. Да и зачем они вам? Они вам всё равно больше не пригодятся».
«Я возвращаюсь. Закажите мне такси».
«Вам русским языком сказано. — Начальник очевидным образом начал терять терпение. — Что такое? — спросил он строго. — Я занят!»
Иванов в дверях доложил, что досмотр личных вещей окончен. «Хорошо, можешь идти… Вы хотели объяснить?»
Посетитель, утомлённый жизнью, сидел, опустив голову на грудь, — не то задумался, не то дремал.
«Э, э, — сказал таможенный капитан, заглянув для верности в паспорт задержанного, — Аркадий Моисеевич. Товарищ профессор! — Профессор очнулся. — Здесь спать не положено».
«В самом деле? — спросил приезжий. — А я и не заметил. Представьте себе, я даже видел сон. Как будто я сижу перед вами. И будто вы мне говорите…»
«Угу. Вот я и говорю. — Начальник широко и сладко зевнул, он тоже устал. — Работаешь, отдыха не знаешь… Что там ещё?»
В полуоткрытую дверь снова просунулись седые ресницы и бесцветные глаза таможенника Иванова.
«Кругом марш! — зарычал начальник. — И чтоб больше без вызова… Извините, — продолжал он, стуча пальцами, — с этим народом… Так вот. Что я хотел сказать. Забыл. Вот память. Или это вы мне что-то собирались сказать?»
«Я говорю, вы мне приснились…»
«К сожалению, не приснился. Так, э…?».
«Мой труд. Рукописи…» — пролепетал Аркадий.
«Какие рукописи — стихи, что ль?»
«Труд всей моей жизни. Encyclopaedia Corporis Feminini».
«Это что, по-еврейски?» — спросил начальник.
«По-латыни».
«Ага. А по-русски?»
«Энциклопедия Женского Тела, сокращённо ЭЖТ. Я составляю энциклопедию и уже дошёл до ключиц».
«До ключиц?»
«Да. До ключиц и подключичных ямок».
«А вы как, — осведомился с опаской начальник, — начинаете с головы или… или снизу?»
«Ни снизу, ни сверху, а в алфавитном порядке. И, как видите, уже дошёл до буквы К. Понимаете, товарищ капитан…»
«Да бросьте вы — какой я вам товарищ».
«Прошу извинить. Понимаете… женское тело. Вам понятно, что я имею в виду?»
«Вроде бы да, — сказал капитан. — Только я не понимаю: какое отношение всё это имеет, так сказать, к нашей действительности. К задачам, так сказать, поставленным перед нашим народом».
«К задачам? О, уверяю вас, самое непосредственное. Самое прямое отношение. — Профессор оживился и стал объяснять. — Так вот, тело женщины…»
Увлёкшись, он сопровождал свою лекцию широкими округлыми жестами. Начальник внимал ему, несколько сбитый с толку.
«Не какой-нибудь конкретной женщины, а женщины как таковой — ноуменальной, если так можно выразиться, женщины. Тело женщины может быть рассмотрено с разных точек зрения. С точки зрения искусства это воплощение гармонии и совершенства. С семиотической — знаковая система. Существует даже астрология женских форм. В самом деле, тело Венеры, или Астарты, или, если хотите, даже любой девушки на улице, рассмотренное на определённом уровне абстрагирования, — это микрокосм, в котором сконцентрирован и отражён макрокосм, то есть Вселенная. Вы постоянно наталкиваетесь на параллели и аналогии, повторения и созвучия. Возьмём хотя бы, в качестве примера…»
«Иванов!» — рявкнул начальник таможни.
Иванов появился на пороге.
«Увести».
И профессор Аркадий Михайлович, не успев закончить свою мысль, был довольно бесцеремонно препровождён в зал. Там его ждали.
Действительно, время шло, а он всё ещё не прошёл личный досмотр.
Цинковые столы были очищены, таможенница, величественная усатая дама на высоких каблуках, в мундире, еле сходившемся на её груди, в погонах старшего лейтенанта, указала ему на дверь в каморку для обысков. Там сидела на табуретке карлица баба Собакина, чтобы принять от него одежду. Задержанный покосился на женщин.
«Мы не смотрим», — густым голосом сказала таможенница.
«Насмотрелись», — буркнула баба Собакина.
«Бельё тоже снимать?» — спросил он, стесняясь своих ветхих подштанников.
Старшая лейтенантша велела открыть рот, велела повернуться спиной. «Два золотых зуба, — сказала она кому-то, — два из белого металла. — Присев на табуретку, продолжала диктовать: — Средней упитанности, астенического сложения. Мышечный аппарат повышенной дряблости».
Тем временем карлица вынесла одежду задержанного в зал и вернулась в шуршащем клеёнчатом переднике, который ей пришлось подвязать под самой шеей, чтобы не наступать на него.
«Ноги расставить. Поднимите… И мошонку тоже. Венерическими болезнями болели?»
«Не болел», — сказал испуганно Аркадий Михайлович.
Шлёпая босыми ногами, он проследовал за Собакиной в диагностический кабинет. Здесь было темно и жарко, жужжал аппарат. Аркадию Михайловичу указали на табурет возле двери. Понемногу глаза привыкли к темноте.
Дородная таможенница сбросила туфли, расстегнула и повесила на крючок тесный мундир, форменную юбку и осталась в сорочке, после чего тоже облачилась в клеёнчатый передник. Он не доходил ей до колен. Баба Собакина, исполнявшая по совместительству обязанности техника, взгромоздилась на что-то перед пультом управления. «Боком. Вы что, плохо слышите? Голову наклонить», — командовала лейтенантша; Аркадий втиснулся в тесное пространство между экраном и аппаратом. Сверху опустилось что-то и подпёрло ему затылок. Грудную клетку обхватили металлические лопасти.
«Руки на голову. Не дышать».
Начался внутренний досмотр, во время которого старшая лейтенантша диктовала незримому секретарю диагностические находки. Слава Богу, думал приезжий, хоть внутри ничего подозрительного не нашли, в отличие от паспортного контроля и досмотра вещей. Агрегат гудел, видимо, от перегрева. Как вдруг густой голос из-за экрана произнёс: Стоп!
«Стоп, стоп, стоп, — приговаривала таможенница; руки в перчатках, просунувшись снизу, схватили за бёдра Аркадия Михайловича и рывком повернули боком, потом другим боком, — вот тут-то мы тебя, голубчика, и поймали. Собакина! Ну-к, позови капитана».
Капитанские сапоги вошли в комнату и стали рядом с толстыми ногами старшей лейтенантши. Пот струился по лицу задержанного. Начальник спросил сквозь гудение аппарата:
«Где у вас спрятано оружие?»
«Какое оружие?» — растерянно спросил Аркадий.
«Не валяйте дурака; обыкновенное».
«У меня нет оружия».
«У вас в сердце пуля. Ведь это пуля?» — спросил капитан, и таможенная лейтенантша подтвердила:
Задержанный был вынужден согласиться.
«Вы, стало быть, хотели покончить жизнь самоубийством?»
Аркадий Михайлович пробормотал что-то насчёт минуты слабости; начальник его перебил:
«Вы покушались на самоубийство. А за незаконное хранение оружия знаете что бывает? Между прочим, — заметил он, — стреляться тоже надо умеючи». — «Но ведь я, кажется, попал?» — возразил Аркадий Михайлович.
«Ладно, — сказал начальник, — попал, не попал, не наше дело. Пиши протокол, пускай распишется».
Подумать только, как много времени занял пограничный контроль! Давно уже сгустилась тьма, тусклая лампочка над крыльцом таможни освещала ступени, где-то над кровлей поник невидимый флаг. Ночь была бездыханной, гниловато-тёплой, беззвёздной. Странник, босой, в длинной белой рубахе, стоял перед домом.
На крыльцо высыпал весь персонал. Стоял дежурный офицер, тот, кто встречал приезжего. С гармонью через плечо, в мундире и галифе стоял белобрысый таможенник Иванов, стояли другие. Вышел и стал между расступившимися подчинёнными капитан, начальник таможни. Воздвиглась дородно-величественная старшая лейтенантша, сложив руки на форменной юбке, и где-то между провожающими поместилась баба-карлица с неблагозвучной фамилией Собакина.
Теперь, после завершения ведомственных процедур и формальностей, незачем было проявлять строгость и выдерживать официальный тон, все были настроены дружелюбно, с лаской и сочувствием смотрели на профессора, все желали ему счастливого пути.
«Прощайте и вы, — молвил странник, — не поминайте лихом».
Иванов заиграл на гармони прощальный торжественный марш, дежурный подошёл к рукоятке шлагбаума, заскрежетал ржавый механизм, и полосатая преграда медленно поднялась перед уходящим. Белая рубаха растворилась в ночи, в густой чаще леса.
В нашем мимолётном знакомстве — ибо мы больше не виделись, говорят, гроссмейстер сгорел в своей мастерской, погибла и сторожиха, — в нашем знакомстве главным были, конечно, не его разглагольствованья, да и запомнилась мне из всего, что он изрекал, дай Бог половина. Главное, на чём я настаиваю, — что бы там ни подумали, — встреча эта мною отнюдь не вымышлена. Некоторые авторы рассказывают весьма тривиальные истории, а выглядит это так, словно речь идёт о чём-то необыкновенном. Другие сочиняют небылицы, но стараются выдать их за подлинные происшествия. Чего доброго, читатель примет и меня самого за вымышленное лицо. Так что не имеет значения, как меня зовут. Если я что-то добавил, то исключительно ради связности, дабы внести в это хаотическое приключение хоть какую-то последовательность.
Чемодан и рюкзак упакованы, лыжи с ботинками стоят в углу. Как большинство смертных, я тяну лямку; как большинство, ненавижу свою работу, вскакивание на рассвете, торопливый завтрак, поглядыванье на часы, эту вечную зависимость от минутной стрелки, рабство у круглолицего дьявола. Завтра утром, в первый день отпуска, я отправляюсь за город, на пустующую дачу моих друзей.
Ибо мы рождены для иного поприща!
Кажется, я был единственный, кто сошёл с поезда на безлюдном полустанке, двери захлопнулись, электричка неслышно двинулась навстречу пылающему зелёному глазу, последний вагон растворился во мгле. Всё слилось кругом в серой белизне; часы на столбе, полузасыпанные снегом, показывали невероятное время; призрачная фигура в платке, в зипуне и валенках сгребала снег с платформы. Дачник присел на скамью, чтобы снять городскую обувь, сунул ноги в лыжные ботинки. Несколько минут спустя он полушагал, полускользил вдоль дороги, с брезентовым мешком за спиной, равномерно переставляя палки, везя за собой санки с чемоданом.
Я взошёл на засыпанное снегом крыльцо и отомкнул висячий замок. В доме было холодней, чем снаружи. На кухне постояльца ожидали совок для выгребания золы, щепа и газеты для растопки; в кладовой запас дров, в большой комнате стол, поставец, старая, но исправная пишущая машинка, заправленная керосиновая лампа на случай перебоев с током, за пёстрой занавеской широкая деревянная кровать. Подтянул кверху гирьку стенных часов-ходиков, маятник покачался и остановился. Мои часы, как оказалось, тоже стояли.
Дрова трещали в печке. Чайник кипел на плите. Восхитительное сознание, что не надо никуда спешить, восхитительное чувство свободы, покоя и одиночества завладели душою странника. Таково было вступление; первая пришедшая в голову фраза. И правда: наконец-то я принадлежал самому себе.
У меня никого нет. Долгое время женщина, с которой я был связан, сражалась с соперницей. Клятвы, слёзы, выяснение отношений, ухищрения постельной техники — всё было пущено в ход, все средства вплоть до обмана, до мнимой беременности. В конце концов на меня махнули рукой. Было ясно, что мною владеет иная страсть. Я остался один, каким и был, в сущности, всю свою жизнь.
Две причины объясняют, почему до сих пор мною не создано ничего, кроме вороха заготовок: во-первых, как уже сказано, не было времени засесть по-настоящему за работу. Я мечтал о карьере ночного сторожа на каком-нибудь складе, который не соблазнит никакого грабителя, о месте библиотекаря в библиотеке, где не бывает посетителей, мечтал запереться от всех, скрыться, удрать куда-нибудь подальше, вести полунищее вольное существование в тёплых краях, спать днём, проводить ночи за письменным столом. Но есть и другая, более важная причина, она коренится в природе моего замысла. Я не хотел быть писателем как все. Я должен был выдать нечто великое и небывалое. Не роман, не драму, не эпос, но что-то такое, что было бы всем сразу и ничем в отдельности, и объединялось бы общей идеей. Если хотите, великий синтез — итог нашего времени.
Пока что моё творение, как плод в материнской утробе, шевелится в моей голове, но дайте срок, думал я, дайте только срок! В горнице стало тепло. Всё ещё длилось позднее утро; закусив из своих припасов, напившись чаю, я собрался было приступить к делу, разложил бумаги и прочее, но не мог преодолеть сонливость — действие деревенского воздуха. Кровать, словно любовница, приняла меня в свои объятия.
Сказанное, не правда ли, выглядит вполне правдоподобно. Удастся ли мне убедить читателя, что и дальнейшее — чистая правда? Некоторые писатели, рассказывая о самой что ни на есть реальной жизни, хотят внушить читателю, что речь идёт о чём-то сверхъестественном. Другие — наоборот. Мне приснился звон будильника. Потом оказалось, что это огромные часы бьют на вокзальной башне. Надо было спешить, я втиснулся в автобус, вместе с толпой штурмовал вагон метро; в поезде, в чёрном туннеле, среди мелькающих огней, мне пришла в голову простая мысль, куда это я несусь, подумал я, ведь у меня отпуск. Сейчас будет остановка, я вылезу, вернусь на вокзал и поеду на дачу. Но поезд по-прежнему мчался, не снижая скорости, вагон шатался, в чёрных окнах смутно виднелись лики усталых пассажиров, летели тусклые огни, постукивало, посвистывало, и когда я открыл глаза, кровать всё ещё раскачивалась; я поднёс к глазам руку с часами, забыв, что они не ходят; белый, бездыханный день цепенел за окошком.
Я всё ещё не мог привести себя в форму; на другой день с утра вяло тюкал на машинке, взялся было писать пером, набросал несколько фраз. Наконец, оделся, но на лыжи становиться не стал. Погода прояснилась, небо голубело, был лёгкий мороз. Снег поскрипывал под ногами. Мне никто не встретился на дороге, я подумывал о том, чтобы проехать две-три остановки до большой станции, где надеялся отыскать мастерскую. Но, не дойдя немного до железной дороги, увидел лачужку с железной трубой и вывеской.
Там висел прейскурант, висела табличка Курить воспрещается и было жарко от раскалённой печурки. За прилавком сидел неопрятный человек с папиросой. Посетитель стянул с головы меховую шапку, снял с руки часы и протянул мастеру. Часовщик отложил тлеющую папиросу, отколупнул крышку крохотной отвёрткой, вставил в глаз окуляр.
Значит, заметил я, курить всё-таки можно?
Часовщик положил окуляр на прилавок, сунул окурок в рот и сказал наставительно:
«Кому можно, а кому нельзя. Часы в порядке».
«Как это в порядке, вы же видите, что они показывают».
«Вижу».
«Они не идут!»
«Что ж я могу поделать. Я же вам сказал: механизм в порядке».
«Может быть, стрелки?»
«И стрелки в порядке».
Он взглянул на часы на стене и перевёл стрелки моих часов.
«Видите, они прекрасно двигаются». Я спросил, сколько я ему должен.
«За что?»
Может, мне лучше обратиться в… э?
«Валяйте».
Чудный день, пьянящий воздух. Пришлось довольно долго ждать на платформе: большая часть поездов здесь не останавливается.
Сойдя с электрички, путешественник перешёл через путь по эстакаде и довольно быстро, на улице, ведущей от вокзала, отыскал часовую мастерскую. Здесь ожидало несколько заказчиков, мастера ушли обедать. Бодро тикали и постукивали часы на полках, на стенах, висели плакаты:
Время — деньги! Фридрих Ницше.
Соблюдайте осторожность при переходе через железнодорожные пути.
Не курить. Окурки на пол не бросать. И прочие в этом роде.
Наконец, явился часовых дел мастер. Очередь дошла до меня. Часовщик положил часы на ладонь и задумался.
«Лёха, — проговорил он через плечо. Никто не отозвался. — Кому говорю!»
Лёха просунул голову через дверную щель.
«Ты Нинку видел?»
«Видел; а что?»
«Ничего».
Обмен репликами продолжался ещё некоторое время. Мастер вскрыл часы, осмотрел механизм, тонким инструментом извлёк миниатюрную батарейку, проверил ёмкость, уложил батарейку на место, захлопнул крышку и положил часы передо мной, повторив то, что я уже слышал.
Делать было нечего, я отправился в город. Не буду рассказывать о том, как я ехал автобусом, плутал в переулках полудеревенской окраины, перебираясь через сугробы; чахлый лес виднелся неподалёку; стало смеркаться. Часовых дел гроссмейстер обитал в избе-развалюхе на краю заснеженного пустыря. Я отворил калитку, постучался в дверь, в окно. Никто не отозвался. Потоптавшись, я взялся за ручку двери, утонувшую в лохматом войлоке.
Хозяин сидел на низкой тахте.
«Меня, — пролепетал гость, — направил к вам…»
Гроссмейстер — это был косматый старик с еврейской внешностью — перебил меня:
«Небось сказал, что я уже умер…»
Помявшись, я подтвердил, что мастер дал мне адрес «на всякий случай». «Все они так говорят. Я всем мешаю… Я имею в виду конкуренцию. И мою квалификацию. Впрочем, я уже не занимаюсь практической орологией».
Посетитель робко спросил, что это такое.
«Наука о часах. Точнее, наука о времени… Что случилось? А-а, — пробормотал он, — можете не снимать. Я и так вижу, в чём дело».
«В чём?» — спросил я, озираясь.
«Вот там табуретка. Только осторожней… — Он покашлял. — Вы меня очень обяжете, если… э…»
Я вошёл за дощатую перегородку, там находилась кухня.
«А! — махнув рукой, возразил старец, когда я предложил сбегать за чем-нибудь. — К тому же здесь нет магазинов. Поищите… что-нибудь там найдёте. Осторожнее с газом».
Кое-что нашлось; я разложил снедь по тарелкам. Гроссмейстер лежал на тахте бородой кверху. Я остановился посреди комнаты, с медным чайником в одной руке и бутылкой вишнёвой наливки в другой.
«Поставить на стол, — сказал хозяин, не открывая глаз. — Чашки и прочее в буфете. Зажечь свет. Теперь помоги мне…»
После двух попыток удалось сесть. Старик глубоко вздохнул. Голая лампочка горела под потолком. Он прошествовал к столу.
«Дело в том, что… м-да. А это что такое? Где взял? Там есть получше!»
Вдвоём отправились на кухню, он давал указания.
«Я вынужден прятать от дочки. Дочка иногда приезжает».
«Откуда?»
«Откуда… Из Израиля, естественно! Два раза в год, осведомиться о моём здоровье».
«Вы боитесь, что она всё выпьет?»
«Тоже не исключено».
Явились рюмки-пейсаховки. Мы вернулись в комнату с коньяком «Реми Мартен», правда, оказалось, что в чёрную бутылку налит напиток маркой похуже.
«Тебя интересует, в чём дело. Дай-ка мне часы… Стоят, ты не ошибся. Часы, которые стоят, дважды в сутки показывают верное время. Это давно известно. Это установил автор Шулхан-Арух, Великой Трапезы, к сожалению, его имя осталось неизвестным. Не исключено, что у книги вообще не было автора».
Я спросил, что это за книга. Дед молча оглядел меня.
«Когда же она была написана?»
«Написана? Она была продиктована!»
Выпили, старик жевал колбасу. Я снова наполнил пузатые стаканчики псевдоконьяком.
«Тебя, стало быть, интересует, что же произошло… Часы в полном порядке, эти прохвосты тебя не обманули».
Напиток оказал своё действие. Старец стал расплываться в тумане. Возможно, оттого, что я ничего не ел с утра. Что значит — в порядке, когда они не в порядке!
Гость почувствовал, что он плохо понимает собеседника. Разумней было отложить дело на завтра; я пробормотал:
«Вы, наверное, устали. Уже поздно…»
«Устал? Очень возможно. Всё может быть… даже то, чего быть не может».
«Пожалуй, я поеду…»
«Поедешь, куда? Впрочем, поезжай… поезжай. Ты прав, я действительно устал. Ты спросишь, от чего. От этой жизни, разумеется. От этой гнусной жизни. От недоброжелателей, и от себя самого, и от женщин…»
«Женщин, каких женщин?»
«Как это, каких. Меня посещают женщины. Главным образом по ночам. Я всё равно не сплю… А кстати, ты… Кто ты такой? Осмелюсь осведомиться».
«Но я уже сказал…»
«Нет, нет. Правду. Правду!»
«Может быть, — лепетал гость, — перенесём этот разговор на завтра…»
«Не увиливай!»
«Я пишу. Занимаюсь литературой».
«Угу. И что же ты там пишешь?»
«Где — там?»
«Где-нибудь. В твоей конторе. Или, может быть, это министерство? Верховный Совет?»
«Верховного Совета давно нет. И не министерство. Но я пишу не там… то есть пишу, но не то. У меня отпуск. Целых три недели!»
«Откуда это известно, что три недели?»
Я развёл руками.
«Ты не можешь этого знать, — сказал гроссмейстер, покачав корявым перстом, — коль скоро твои часы стоят. А вот я тебе сейчас расскажу, в Мидраше есть одна притча».
«Завтра!»
«А вот я тебе сейчас расскажу. Однажды Гейне — знаешь такого поэта?»
«Никогда не слыхал».
«Тем хуже для тебя. Однажды Гейне пришёл к Ротшильду. Это был такой банкир — слыхал про такого? Ротшильд жил во дворце. А, дорогой Гейне! Наконец-то вы посетили мою конуру. Нет, говорит Гейне, я пришёл взглянуть на собаку. Смешно? Не смешно? У тебя нет чувства юмора. Так вот. В Мидраше есть притча. Один архитектор пришёл в гости к торговцу шерстью. Ты меня слушаешь?»
Гость кивал тяжёлой головой.
«Пришёл к торговцу. А шерсть, да будет тебе известно, дело прибыльное. Особенно там, где холодно… Вот они ходят из комнаты в комнату, из одного зала в другой, купец показывает свои богатства. Потом вышли в сад, поглядеть на дом снаружи. Не дом, а дворец. Не хуже, чем у Ротшильда. Архитектор смотрел… у-ах-х!»
Мне показалось, что и он вот-вот заснёт, я подлил ему. Старец опрокинул стопку в рот.
«…смотрел, хвалил, потом говорит: хотите, я построю вам новый дворец? — Ещё лучше? — спрашивает торговец. Архитектор помялся, нет, говорит, не обязательно. Но зато это будет новый дворец. — Ну и что? — Как это, что? Новое всегда лучше старого! — Ты так думаешь? — сказал торговец. — А ну иди отсюда вон! — Это я не тебе, — пояснил гроссмейстер, — это я рассказываю… Я к тому, что ты собираешься стать писателем. Строить новый дворец…»
Не стоило, конечно, тащиться к нему снова. Слишком дорог каждый день отпуска. Время было позднее, короче говоря, я остался у него ночевать. В кладовке нашлась старая раскладушка.
Ночью почудилось, что кто-то топчется на крыльце. По правде сказать, у меня до сих пор нет уверенности в том, что высокая белая фигура, которая прошла мимо меня, не приснилась мне. Но если это был сон, то его, а не мой. Я отнял у гроссмейстера его сон, не имея на это никакого права, сейчас, подумал я, он проснётся в гневе и выгонит меня на мороз. Я лежал на кухне, женщина в длинном белом платье — возможно, это была рубашка — прошествовала в комнату хозяина. Я слышал, как она ходила по комнате. Старик что-то пробормотал. Она встала в дверном проёме, босая, без всего, с распущенными волосами. Закрытыми глазами уставилась на меня.
Утром я отправился за харчами. Пришлось довольно долго разыскивать магазин. Когда я вернулся, хозяин, как вчера, сидел на тахте. В доме было тепло. Я не стал спрашивать, кто затопил плиту на кухне. Кажется, он угадал мой немой вопрос: подмигнул, описал в воздухе нечто округлое, сужающееся и снова округлое. Уселись за стол. Потом, сказал гроссмейстер, он сводит меня кое-куда, ибо лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Для начала он опрокинул в рот пейсаховочку и втянул воздух в широкие волосатые ноздри.
«Без ложной скромности, да. Могу без ложной скромности сказать, что я разбираюсь в двух вещах. Которые так или иначе соприкасаются. Во-первых, в часах, это уж само собой, а во-вторых, я знаю толк в женщинах».
Гость спросил, какая между ними связь.
«О! и немалая. Сейчас, сейчас, — сказал он, видя, что я нервничаю, — куда ты торопишься? Они же всё равно стоят. Несколько теоретических замечаний. Наш мир, чтоб ты знал…»
Он вонзил зубы в огромный бутерброд с ветчиной. Трефное его не смущало. Жуя, он с презрением оглядывал своё жильё.
«Вся эта юдоль, чтобы не сказать хуже… одним словом, наш мир — это тусклое отражение высшей реальности. Всё, что происходит наверху, так или иначе отражается в низших сферах, за всем, что делается внизу, наблюдают свыше. Но есть некий узел соответствий, угадай: какой?»
«Откуда я знаю…»
«Женщина!»
«Может быть, — заметил гость, — мы всё-таки двинемся? Это далеко?»
«Моя мастерская? Нет, рядом».
По узким дорожкам мы пробирались через сонную окраину, которая так и не стала городом, перестав быть деревней. Гроссмейстер переставлял ноги в огромных валенках, то и дело проваливаясь в снег. Его одеяние представляло собой гибрид лапсердака и тулупа. Я держал старика под руку.
«Нетрудно установить, что тело женщины имеет сходство с песочными часами. Может быть, и ты это заметил… сегодня ночью».
«Ночью?»
«Ну, ну, молчу. Станешь ли ты утверждать, что это случайность?»
Топ, топ. Лишь бы не свалиться. Кругом ни души. Можно было подумать, что мы за тысячу вёрст от столицы.
«Так вот, чтоб ты знал. Женщина не просто напоминает часы. Что такое часы? Вот, например, твои часы. Которые стоят. Или часы на Спасской башне. Которые, кстати, ходят неверно. А что такое песочные часы, что такое вообще — часы? Приспособление, чтобы узнавать, который час? Вроде того, как термометр показывает температуру. Да… в известном смысле. Но, как сказано в Талмуде: возможно, правильным будет и обратное. Часы — это воплощённое время. Не я, конечно, это открыл. Это известно очень давно. Мир неудержимо стареет. Но! Достаточно перевернуть часы. И что тогда? Песок посыпется снова. Тебе понятно?»
«Более или менее. Но вы говорите, женщина. Женщин много…»
«Много, это верно. Пожалуй, даже слишком. Ходят, ходят, конца им нет…»
«Вы имеете в виду…»
«Да. Это, знаешь ли, утомительно. И чего они ходят? Каждая предлагает себя, точно я святой Антоний. Каждая думает, что она одна на свете…» Я чуть было не сказал: но ведь одна и приходила.
«Далеко нам ещё?»
«Далеко. Надо пройти лес».
«Вы говорили, рядом».
«Кто это говорил? Надо пройти лес, потом будет поворот. А куда торопиться…»
«Вы, наверное, устали».
Я разбросал ногой снег, дед сидел под деревом, выглядывал из-под косматых бровей, как волк из кустов.
«Есть женщины, — изрёк он, — и есть Женщина. Для Того, кто создал мир, нет явлений, есть сущности. В своё время делались попытки взглянуть на мир с точки зрения самого Творца».
Мне стало скучно. Отвести бы сумасшедшего старца домой и смыться.
«Ты скажешь, что это невозможно — увидеть мир глазами Творца. Но ведь написано, что Бог создал человека по своему образу и подобию. Значит, человек в состоянии проникнуть в мысль Бога. Так вот, с точки зрения Творца, женщина — это и есть время, ставшее плотью».
Я помог ему встать на ноги, и мы, наконец, пришли.
Дом был похож на амбар. Кроме того, он походил на конюшню, на ковчег, на молитвенный дом или уж не знаю на что. Из железной трубы летели искры. Я вспомнил, что старик утверждал, будто не занимается больше практическим ремеслом. Чем же он занимался? Он поцеловал пальцы и коснулся мезузы, косо прибитой к дверному косяку, мы вошли, старик плюхнулся на скамью, навстречу вышла, зевая, корявая баба в кофте и ватных штанах, поверх которых символически была надета юбка.
Старик пробормотал:
«Ночь не спала, вот теперь и отсыпается… Что нового?»
«Давай, давай, — приговаривала она, — поднимай ногу…»
Кряхтя, она опустилась на колено, стянула с него сперва один, потом второй валенок и при этом сама чуть не опрокинулась. Я помог гроссмейстеру выбраться из тулупа.
«Я спрашиваю, — взвизгнул он, — что нового?»
Ответа не последовало, мы смотрели вслед удалявшейся сторожихе с валенками, она понесла их сушить.
«Н-да», — веско сказал дед. Я спросил, не она ли приходила ночью.
«Она, кто же ещё. Конечно, не в таком виде».
«Это ваша жена?»
«Что значит жена? Был когда-то грех. Вот с тех пор ко мне и привязалась».
Почему, спросил я, вместо того, чтобы разобраться, что же в концов концов случилось с моими часами, можно ли отремонтировать или надо просто выбросить, — почему он увиливает? Причём тут еврейские бредни, заплесневелые древности?
«Заплесневелые, много ты понимаешь… Отвечаю: и мой отец, и дед были часовщиками, и вообще, часовое дело — традиционное ремесло евреев».
Я разглядывал мастерскую. Дед сидел на табуретке. На дощатом столе были разложены инструменты. На стенах, на полках, на полу висели, лежали, стояли приборы всех фасонов и, пожалуй, всех веков. Я бы не удивился, если бы здесь оказались часы из эпохи, когда вообще часов ещё не изобрели. Высокий потолок над нами казался меньше пола, как если бы стены мастерской незаметно сужались кверху.
«Чтобы ты не беспокоился…» — пробормотал, усаживаясь за стол, часовых дел гроссмейстер. Он оглядел с обеих сторон мои часики, поднёс к уху, к носу. Вскрыл, вставил в глаз окуляр, обмахнул механизм крохотной кисточкой. Втянул в ноздри воздух и важно кивнул самому себе. После чего отложил окуляр и захлопнул крышку.
«Сколько я вам должен?»
«Нисколько. Или столько, что ни ты и никто другой никогда не сможет заплатить».
Моё терпение иссякло.
«Знаете что…» — сказал я.
«Знаю».
«Что?»
«Знаю, что ты мне хочешь сказать. Что тебе ужасно хочется обо мне написать. Не знаю только, что: балладу, поэму? Роман?»
«Откуда вы это взяли?»
«Ты же говоришь, что ты писатель».
«Да, но…»
Гроссмейстер покачал бородой.
«Ни к чему. Что ты можешь обо мне сказать? Что вы все можете обо мне сказать? Всё давно уже сказано и написано».
Усмехнувшись, я спросил, кто же это написал. Где?
«Например, есть целая глава в Книге Сияния. В комментариях Моше бен Шимона тоже много обо мне говорится. Да мало ли где… Но ты затронул любопытную тему. Почему орология — традиция евреев? Могу ответить. Есть китайцы, есть индусы. Китайцы утверждают, что они существуют три тысячи семьсот лет. Поди проверь… Индийцы немного скромней, но тоже, знаешь ли… Евреям 3200 лет. Если не больше. Но Индия и Китай — это большие страны, народу много, и народ там жил постоянно. Иудеи — народ маленький, самое большее, сколько их было когда-то, — тринадцать, может быть, пятнадцать миллионов… И у них давным-давно нет своего дома. Почему? Потому что иудеи — это не народ Пространства. Это народ Времени… А теперь пошли».
«Куда?»
«В ту комнату, куда же».
Я понял, откуда летели искры: в каморке за перегородкой находился очаг с дымоходом. Что служило горючим материалом, решить было трудно. В круглом каменном углублении, ограждённом для безопасности кирпичами, плясал огонь. Очевидно, мастерская обогревалась таким архаическим способом. Почему не поставить обыкновенную печку?
«Глупец. Это не для тепла».
«А для чего?»
«Неужели непонятно: это часы!»
«Как это, часы?»
«Вот так; очень просто. Стрелки — языки пламени».
«Сколько же времени показывают эти часы?»
Старый часовщик выставил перед очагом ладони с растопыренными пальцами.
«Это что, — спросил я, — какой-то знак?»
«Делай как я… Время сгорает в этих часах. Творец непрерывно сжигает им же созданное время. Или, лучше сказать, развоплощает. Так спадают одна за другой материальные оболочки… Уходит видимость. Подумал ли ты о том, что для них служит топливом?»
«М-м…»
«Мы! — сказал он торжествующе. — Мы все: ты, я… Наше тело, наш мозг, сердце, наши органы размножения и с ними все, кого мы произведём на свет, Время сгорает в нас самих и мы вместе с ним».
«Угу, — сказал я. — Н-ничего себе».
«Я вижу, ты кое-что начинаешь понимать!»
«Вы так думаете?»
«Можно сделать часы, где на циферблате вместо цифр будут чёрточки, можно вовсе без циферблата. Можно — у меня есть там такие — сконструировать часы, состоящие из одного маятника, можно и без маятника. Можно вообще без всего — без корпуса, без механизма… одним словом, без всего!»
Мы поднялись по лесенке. Наверху было ещё одно помещение. Но тут стены расходились, пол, похожий на воронку, был меньше потолка.
А что же тут, спросил я (или подумал), веря и не веря.
«Тут ничего. Ты сам видишь, весь песок высыпался вниз. Пошли, здесь нельзя долго находиться. Взгляни на эти стены, принюхайся — и прочь».
Мы засиделись в мастерской, среди стука и тиканья. Старик философствовал, говоря, что никто не знает, что такое время, нам доступны лишь его проявления. Но можно представить себе, что такое отсутствие времени. Это — смерть.
«Да, юноша: для мёртвых время ничего не значит, они находятся в пространстве, где часы стоят. Где времени нет. Или, что то же самое, в пространстве абсолютного времени, освобождённого от всех своих свойств и всех проявлений. Ты только что находился в таком очищенном времени, там, в верхней половине… Побудь мы там ещё немного, и нас бы уже не осталось в живых».
«Берегись, — сказал он, — твои часы остановились. Как их снова завести? Ты можешь мне ответить?»
Мне незачем (как уже сказано) называть себя, моё имя не имеет значения, читатель вправе принять меня за вымышленное лицо.
Те, кому приходилось ездить в пригородных поездах Казанской железной дороги, знают, что тут можно смело сэкономить на билете: на всём участке вплоть до Голутвина никто отродясь не видел контролёров. Тем не менее однажды вечером, в десятом часу, в электричке на пути в город был задержан гражданин неизвестного государства.
Произошло это так: в ответ на вопрос контролёра пассажир, улыбаясь, помотал головой и развёл руками. Подошёл второй контролёр, женщина. Поезд нёсся мимо тусклых полустанков, сквозь ночные поля и заросли, в которых отражались лампы вагона, пустые скамьи и лица людей в форменных фуражках, контролёр показывал пассажиру сложенные книжечкой ладони, очевидно, требовал предъявить документы. Пассажир весело закивал и добыл из недр просторного макинтоша грамоту крупного формата в дермантиновой обложке с гербом и короной. Контролёр развернул диковинный паспорт, как ребёнок раскрывает книжку с картинками. Женщина заглядывала через плечо. Контролёр попытался засунуть паспорт в карман служебной сумки. Поезд затормозил, и все трое вышли на платформу.
Иностранный гражданин с достоинством прошествовал к зданию станции, где был встречен местным милиционером и начальником. Старшина милиции на всякий случай обхлопал гражданина, нет ли оружия, и остался с задержанным в служебной комнате, прочие должностные лица удалились в кабинет начальника. Уборщица побежала за картой. Начальник станции, знавший латинский алфавит, хмурил лоб и чесал в затылке, листал странный документ, в котором не было ни штампа прописки, ни иных каких-либо помет, удостоверяющих законное пребывание гражданина в нашей стране. С некоторым остолбенением присутствующие разглядывали фотографию владельца, который был представлен во весь рост, в лазоревом мундире с золотым шитьём и орденами, на фоне пальм.
Начальник станции расчистил стол от бумаг, и компания принялась искать на карте мира Зеданг. Позвонили по линии в Голутвин, оттуда последовали неопределённые указания, видимо, там тоже не слыхали о новом государстве, освободившемся от ига колониализма. Их теперь много. То ли в Африке, то ли в Азии. Кто-то вспомнил, было в газетах: советско-зедангские переговоры. Кто-то заикнулся, что не худо бы поставить в известность особое учреждение. Предложение повисло в воздухе. С одной стороны, бдительность необходима. С другой стороны, кому охота связываться с органами. Пускай уж там, выше, сами разбираются, наше дело, сказал начальник станции, доложить.
Гражданин мирно дремал в дежурке. Возникла счастливая мысль запросить, невзирая на поздний час, посольство. По указанию начальника старшина ввёл иностранца в кабинет. Удачно объяснившись на пальцах, показывая на себя, на паспорт, на иностранца, начальник протянул ему телефонную трубку. Тем временем на подносе был внесён скромный ужин, гость галантно раскланялся перед уборщицей, с очаровательной улыбкой поднял стакан с газированной водой за дружбу народов, отпил глоток и стал крутить телефонный диск.
Последующие полтора или два часа гражданин Королевства Зеданг провёл на кушетке в комнате дежурного по станции. Милиционер посапывал в углу. Начальник сидел в своём кабинете, положив голову на стол, и ему представлялось, что он расхаживает по залитому светом вокзалу, на нем белый парадный китель, красная фуражка с крабом и штаны с серебряным кантом. Это был его вокзал, его настоящая жизнь, а тухлая станция ему всего лишь приснилась. Задребезжал телефон, голос с иностранным акцентом сообщил, что ответственные лица находятся в пути.
Зелёная луна сияла на мачте светофора. Тусклый свет побежал по рельсам, послышалось мерное постукивание, из-за дальнего поворота выкатились огни дрезины. Начальник стоял на платформе. Было ли это продолжением его сна? Прибыло только одно ответственное лицо, но зато какое! Военный атташе собственной персоной, с бахромчатыми эполетами, шнурами и лампасами. Он напоминал швейцара к каком-нибудь шикарном отеле. Ко всеобщей радости оказалось, что атташе превосходно владеет русским языком. Он похлопал начальника станции по плечу. Тем временем его соотечественник пробудился и сладко зевал, сидя на кушетке.
Дрезина, как только высокий гость сошёл на платформу, сама собой тронулась и покатила дальше в направлении Голутвина; автоблокировка переключила зелёный сигнал на красный.
В блеске и великолепии, в грибообразном раззолоченном картузе высокий гость проследовал в кабинет. Начальник, придя в себя, мигнул кому надо; явился трёхзвёздный армянский коньяк, лимон, нарезанный ломтиками, явилась селёдочка, проплыла мимо почтительно расступившегося персонала разодетая в пух и прах, с наколкой на жидких волосах уборщица Степанида или Аглаида, история не сохранила её точного имени, — с огромной сковородой, на которой журчала глазунья с салом. Под звон стаканов состоялся доверительный разговор и обмен тостами в честь наших народов и их вождей: Генерального секретаря КПСС и Его Величества революционного короля Али-Баба Зеданга Мудрого, а также Его Высочества революционного наследного принца Али-Баба Мухамеда Зеданга, Ещё Более Мудрого. Как это, ещё более? А вот так: каждый следующий глава государства бывает мудрей предыдущего; сын наследного принца и внук короля носит титул Сверхмудрого, а когда появится правнук, то он будет Ещё Более Сверхмудрый. «Но где же мой компатриот?» — вскричал военный атташе. Начальник рассыпался в извинениях, гражданин, задержанный в поезде, вошёл в кабинет. Пир продолжался втроём и оставил по себе самые лучшие воспоминания.
Зевая и содрогаясь от утреннего морозца, приятели вышли на перрон Казанского вокзала, причём атташе был укрыт макинтошем, дабы не возбуждать нездорового любопытства у рабочего люда. Некоторое время спустя оба ехали в мотающейся коробке лифта в старом доме на Преображенке. Гражданин королевства Зеданг мурлыкал государственный гимн. Визг каната, тащившего кабину, словно бадью из колодца, будил жильцов. Добрались до последнего этажа. Подданный Его Величества отомкнул тремя ключами обшарпанную парадную дверь, и они очутились во тьме коммунальной квартиры. Впустив друга в комнату, похожую на келью, хозяин закрыл дверь на защёлку, задвинул задвижку и — уфф! — плюхнулся на диван.
Мундир с регалиями висел на плечиках. В оловянном свете будней было видно, что он не нов. На старом костяном роге — возможно, это был рог единорога — раскачивался грибовидный картуз эпохи колониальных завоеваний. Штаны с лампасами сложены и упрятаны в сундук. «Пора на службу», — зевая проговорил экс-атташе. — «Успеется; работа не волк». — «А ты, — сказал атташе, — когда-нибудь доиграешься». В ответ коллекционер махнул рукой. — «Нет, ты когда-нибудь доиграешься. Думаешь, они не догадались?» — «Зачем им догадываться?» — возразил хозяин.
Он был прав: в самом деле, зачем? И ещё много лет спустя начальник станции рассказывал о ночном прибытии дрезины с роскошным гостем.
В углу на тумбочке помещалась спиртовка с химической колбой, в которой пузырился желудёвый кофе. Над продавленным диванным ложем штабеля альбомов в массивных переплётах грозили обрушиться вместе с полкой. На почернелом от городской копоти подоконнике стоял аппарат для рассматривания водяных знаков. Филателист, с лупой в руках, сидел на диване в дальневосточном халате и в короне, выполненной в точном соответствии с изображениями на марках. Она обошлась ему в немалую сумму. В своей ненасытности благородная страсть не знает границ. Филателист был нищ, как всякий обладатель сокровищ.
«Ну, я пошёл», — пробормотал атташе королевского посольства, и хозяин запер за ним дверь.
Он рассматривал через увеличительное стекло добычу, ради которой было предпринято путешествие в Голутвин, к собрату, доживающему там свои дни. Три недостающих экземпляра. Теперь у филателиста были все двенадцать марок — полная серия, подобие двенадцатитоновой гаммы или радуги экзотических широт. Голубошерстные гиббоны, которым была посвящена серия, принадлежали к виду, не известному за пределами сказочных нагорий Зеданга.
Нелишне будет заметить, что коллекционирование фальсификатов, будь то мнимые грамоты, имитации редких монет, знаков военной доблести или знаков почтовой оплаты, есть занятие столь же легитимное, как и собирание подлинников. Существуют фальшивки, ставшие классическими, признанные шедевры подлога, рядом с которыми оригинал выглядит беспомощным подражанием. Вышедшая из рук высокоодарённого мастера, подделка оказывается редкостней и ценней оригинала; она сама превращается в оригинал и, в свою очередь, может быть подделана. Но своей вершины искусство изготовления фальсификатов достигает в подделывании несуществующих подлинников.
Большая, во всю стену карта Исламского Королевства Зеданг, висевшая в келье филателиста, убеждала в том, что эпоха великих географических открытий не закончилась. Утверждают, что страна, раскинувшаяся в нагорьях Юго-Восточной Азии и на островах тёплых морей, страна, где не существует смены времён, где царит вечное лето, где всего вдоволь, возникла в полуподпольной парижской типографии, там были отпечатаны карты и прочее; особый успех выпал на долю почтовых знаков: за короткое время цена их удвоилась. Уже в начале века известный каталог Гизевиуса поместил их в разделе «Марки и штемпеля несуществующих государств». Но и эта история со временем превратилась в легенду или, лучше сказать, стала малозначительным эпизодом уходящей в седую древность истории Зеданга. Тот, кто там побывал, мог бы многое рассказать о его народах и языках, о караванах, башнях, о блеске и коварстве его властителей, соперничестве династий и посрамившей европейскую кулинарию кухне.
Магия крошечного цветного квадратика завладела собирателем, словно он выглянул из окошка в зубчатой раме и очутился среди обросших голубоватой шерстью животных на разогретой солнцем каменистой тропе.
Уважаемые господа!
Надеюсь, вы поймёте меня. Этот доклад не может быть ничем иным, как только информационным сообщением, отчётом о поездке, по возможности объективным, без домыслов и прикрас. Выступая перед столь серьёзной аудиторией, я сознаю, что моя обязанность — изложить факты. И всё же мне трудно обойтись без личных интонаций. Я всегда считал себя кабинетным отшельником, l'homme sedentaire,[43] — да и был им, — и вот оказалось, что мне пришлось пуститься в некую авантюру, совершить трудное и странное паломничество. Я не отниму у вас много времени.
Но прежде напомню вам одно место из книги «Масса и власть» иностранного писателя Элиаса Канетти: он говорит о национальных символах. Так он их называет. У немцев это лес, у французов революция, у англичан палуба корабля, у испанцев арена и поединок тореадора с быком — и так далее. Наше отечество, если не ошибаюсь, в этой книжке не упоминается, но и у нас есть наш исконный, неизменный национальный символ. Вы догадались: это — дорога. Странники, калики перехожие, по дороге зимней, скучной тройка борзая бежит, и какой же русский не любит быстрой езды… Путь-дороженька, по которой можно ехать целыми днями, забыв обо всём на свете, ехать, ехать, и всё это будет Россия.
Но оставим мифологию; всякий, кому случалось путешествовать вглубь нашей страны, поймёт, что я имею в виду, говоря о долгих часах в пути, о чувстве какой-то роковой неизбывности, о невыразимой дорожной тоске. Еду, еду в чистом поле… Сменив коляску на автомобиль, мы мало что выиграли, если не проиграли. Господи, бывает ли зрелище безотраднее этих дорог… Хорошо ещё, что я догадался запастись армяком и сапогами. Едва только, не доезжая Великих Лук, мы свернули на грунтовую дорогу, как машина заскользила в колеях, запрыгала на ухабах. Полил дождь. Переживал ли кто-нибудь из вас дождь на разбитых дорогах Срединной России? Приходилось ли вам трястись в кузове грузовика, прислонясь к заднику заляпанной грязью кабины, где водитель, рядом с другим попутчиком, отчаянно крутит баранку, вперяется в смотровое стекло, по которому, в потоках дождя, словно маятник, мотается дворник-стеклоочиститель? В конце концов мы застряли всерьёз, мотор ревел, задние колёса крутились, разбрызгивая жижу, и с каждым рывком всё глубже уходили в трясину. Пришлось отправиться на поиски трактора в соседних деревнях.
Так протащились ещё километров пятьдесят, может быть, больше, впереди были ещё сотни и сотни вёрст. Я устал, господа. Устал, устал, устал от всего этого! От этой жизни, от вечной неустроенности, от дождей и осенней слякоти, от этих людей, от вечных посулов и обещаний, никогда не выполняемых, от будущего, которое становится прошлым, так и не сбывшись… Итак, на чём мы остановились? Дождь кончился. Под вечер выглянуло медно-оранжевое солнце. На пригорках тусклым золотом отливали стволы сосен. Надо было подумать о ночёвке.
Я помахал рукой шофёру и двинулся с рюкзаком за плечами вдоль единственной деревенской улицы, имея крайне приблизительное представление о том, в какой части света я нахожусь. Стучался в ворота, поднимался на крылечки, заглядывал в окошки, залитые закатным огнём, — никого не было видно, никто не откликался. Дойдя до околицы, повернул назад. Старая женщина в лохмотьях шла навстречу, вела упирающуюся козу на верёвке, привязанной к рогам, — две живых души, может быть, единственные во всей округе. Она одиноко жила в доме на краю деревни.
Я с наслаждением растянулся на большой кровати (хозяйка улеглась на печке), завернулся в тряпьё, и сон, подобный смерти, накрыл меня чёрным саваном; сколько-то времени спустя постояльца разбудил стук ходиков, скрип половиц; в темноте старуха бродила по избе; я спросил, который час, и услышал в ответ её бормотанье. «Почему вы не спите?» Она ответила, что никогда не спит. Что же она делает ночью? А ничего.
Я встал и вышел за нуждой; ночь была ясная и холодная. Снова натянул на себя ветхое одеяло и уже не мог понять, сплю я или не сплю, ночь казалась очень длинной, стучали ходики, время двигалось толчками; внезапно я услышал шаги — старая хозяйка опять принялась бродить. Но это была не хозяйка. Белое привидение остановилось посреди горницы, вот так новость, подумал я. Девочка или девушка, совершенно нагая, с чёрными провалами глаз, с тенью внизу живота. Хотел её поманить, протянуть к ней руки, но она сама приблизилась и присела на кровать у меня в ногах.
Утром я сидел за дощатым столом, пил козье молоко и беседовал с хозяйкой, которая на все вопросы отвечала односложно, словно разучилась говорить. Я пытался выяснить, как мне двигаться дальше. Тут раздались шаги в сенях, застонали дверные петли, в избу вступил, нагнув голову под притолокой, парень в сапогах и замасленной телогрейке. Самое замечательное в наших краях то, что при общем развале всё как-то устраивается, откуда-то всё берётся: и провиант, и нужные вам люди, и средства передвижения; ничего нет, и всё есть. Тракторист оказался весьма кстати, и вообще всё сложилось как нельзя лучше. Стояла прекрасная погода. Дошли до машинотракторной станции, там нашёлся попутный грузовик. Я уселся наверху среди мешков с льняным семенем. Одному Богу известно, кто здесь возделывал лён.
Отмечу кстати, что, с кем бы ни приходилось встретиться по пути, никто не спрашивал меня о цели моей поездки: должно быть, люди считали, раз я сам помалкиваю, значит, нечего и выпытывать. Но что я мог бы ответить? Мне никто бы не поверил, если бы я сказал, что пустился в дальнюю дорогу с намереньем пополнить свою коллекцию. Пожалуй, приняли бы за сумасшедшего; а уж если бы я намекнул, куда я держу путь… Впрочем, не стоит об этом. Ещё одно обстоятельство должно было бы удивить иностранца, — меня оно вовсе не удивляет. Чем дальше вы продвигаетесь вглубь нашего обширного государства, — словно опускаетесь в воронку, — тем всё вокруг становится глуше, всё меньше встречных, все реже и скудней человеческое жильё. Сердцевина страны безлюдна.
Пошла уже вторая неделя моего путешествия, накануне мне повезло: я остановился в большом, некогда богатом селе — избы из массивных почернелых брёвен, на высоких подклетях, где прежде помещались амбары; на главной улице почта, клуб, сельсовет и Дом крестьянина, где за скромную плату удалось получить койку. Было уже довольно поздно, я ждал, когда придёт дежурная; последовало разглядыванье моего паспорта, заполнение анкеты; наконец, меня провели в тускло освещённый, сплошь уставленный койками зал, всё это громко храпело, чмокало, постанывало во сне, — что снилось людям? Я думаю, им снилось всё то же самое.
Расплатившись, я попытался навести справки; по моим предположениям, оставалось уже недалеко; и, хотя конкретно ничего узнать не удалось, — дежурная в Доме крестьянина была новым человеком в округе, другие сообщали разные, отчасти фантастические и противоречащие друг другу сведения, — я, по крайней мере, понял, в какую сторону мне надо направиться. Оставалось каких-нибудь десять-двенадцать километров. Я шагал с палкой и отощавшим рюкзаком по лесной дороге в самом лучшем настроении, пели птицы, сиреневое небо между верхушками сосен постепенно теплело, голубело, во мхах и травах на полянах сверкали цветные искры росы. Откуда-то издалека донёсся звук, похожий на зов охотничьего рога, какие тут могут быть охотники, подумал я, всё это принадлежало далёким романтическом временам. Пронёсся ветер. Никто не попался мне навстречу, сперва на дороге были видны следы колёс и копыт, кто-то куда-то ехал на телеге, потом верхом, не доехал и повернул назад. Осталась дорога — теперь это была тропа — и медленно спускалась в лощину. На дне лежал мёртвый лось, полурастерзанный, с пустыми глазницами, с лопатообразными рогами, белыми от птичьего помёта, тучи пернатых взвились над ним. Вокруг стояли вековые тёмные ели, местами густой колючий подлесок мешал пройти.
Я объяснил, кто я такой. Но прежде надо всё-таки досказать в двух словах, как я добрался до замка. Да, господа, невероятно, но факт: я всё-таки побывал там, — я, тот, кто стоит сейчас перед вами. Если бы можно было, я бы там так и остался… Лес поредел, впереди посветлело, солнце стояло уже совсем высоко, я брёл вверх и наискось по склону, и вот впереди на открывшейся равнине завиднелось что-то, блестели стёкла, обозначились стены, на башне под слабым ветром веял и трепыхался флаг. Не скажу, чтобы я был разочарован, но всё-таки представлял себе здание выше и помпезней. Правда, внутри, как это часто бывает, оно оказалось гораздо обширней.
Теперь, когда я, наконец, добрался до места назначения, я чувствовал смертельную усталость, коснеющим языком пролепетал несколько слов — как уже сказано, объяснил, кто я и зачем прибыл. Дама за стойкой сняла телефонную трубку, поглядывала на меня, на мой одичавший вид; я не слышал, что она говорила, упал в совершенном изнеможении в кресло и тут же в вестибюле уснул, словно мореплаватель с затонувшего корабля, добравшись вплавь до берега.
Несколько времени спустя я был препровождён в помещение для приезжих, смог, наконец, побриться, принять душ, выспаться. В пустынном зале я сидел за завтраком, подошёл человек и скромно отрекомендовался: это был экскурсовод. Собственно говоря, прежде чем отправиться по залам (я был единственным участником экскурсии), мне хотелось прозондировать почву касательно некоторых экземпляров, которые я надеялся здесь приобрести. Гид заверил меня, что у нас ещё будет возможность об этом поговорить, ведь я никуда не тороплюсь, не так ли, — и предложил начать с осмотра музейных коллекций.
Из его объяснений было видно, что он хорошо знает своё дело; я едва удержался от желания спросить, не является ли он сам коллекционером. Думаю, что и у него вертелся на языке тот же вопрос. Во всяком случае, он довольно скоро понял, что имеет дело не с торговцем.
Мы остановились перед знаменитой двадцатипятифунтовой Северной Нигерией с портретом короля Эдуарда VII. Экскурсовод сообщил, что ныне известно восемь негашёных экземпляров (о некоторых владельцах я знал), здесь я увидел девятый. Лет пятнадцать тому назад один такой экземпляр был продан — если не ошибаюсь, на аукционе в Нью-Джерси — за 23 тысячи долларов; ныне марка оценивается вдвое, а то и втрое дороже. Вообще здесь можно было увидеть сокровища, ради которых стоило проделать такой долгий и трудный путь. Упомяну, к примеру, полную серию траурных марок СССР 1924 года с зубцами, весьма редких, в отличие от марок с Лениным без зубцов. Упомяну неплохо сохранившиеся Маршальские острова кануна Первой мировой войны; серию крупноформатных марок Баварского королевства с профилем принца-регента — отнюдь не дорогую, но я её очень люблю.
Мы углубились в интереснейшую беседу о календарных и специальных штемпелях, клеях и сортах бумаги, способах гашения, водяных знаках и надпечатках. «А что вы скажете об этой серии», — говорил время от времени мой спутник. «А как вам нравится вот это?» — и он подвёл меня к невзрачной на вид марке с гербом Стеллаленда, мало кто помнит, где находилась эта колония, выпуск 1885 года, с надпечаткой «twee» ручным штампом. Никаких дефектов, отличные зубцы, одним словом, одна из лучших дошедших до наших дней. Я отнёсся к ней довольно прохладно. Весьма незаурядный экземпляр, но ведь не Бог весть что, — марка была выпущена большим тиражом, считать её редкой, извините… «А вы приглядитесь». Он опустил над витриной большую круглую линзу, прибавил подсветку. Я взглянул и ахнул…
Господа, я напомню вам случай, обошедший всю филателистическую печать; о нём сообщали крупные газеты, не говоря уже о специальных изданиях. «L’Еcho de la Timbrologie» поместило подробный отчёт о судебных заседаниях. Не буду называть имя подсудимого, возможно, он ещё жив. Это был высокоталантливый художник-копиист.
Незачем ломиться в открытые двери, доказывая, что коллекционирование фальсификатов есть занятие столь же достойное, заслуживающее такого же уважения, а в иных случаях и восхищения, как и собирание подлинников. В некотором высшем смысле поддельный раритет равноправен подлинному, — если не оказывается ещё выше. Как раз в данном случае имитация превзошла подлинник. Роли переменились: настоящим, редчайшим и поистине драгоценным образцом оказалась подделка.
Как я уже сказал, марка известна во многих экземплярах, ценность её относительно невелика. Во много раз дороже, однако, подделка — довольно неумелая, почему она и была тотчас разоблачена, но выполненная в единственном экземпляре. И вот этот экземпляр находился сейчас передо мной. Нет, не этот; в том-то и дело, что не этот. То, что показал мне экскурсовод, было искуснейшим подлогом — изумительной по степени сходства имитацией. Но не малоценного подлинника, нет, а подделкой поддельного экземпляра. Мастер продал её за огромную сумму.
Мне остаётся добавить, что и этот подлог был в конце концов разоблачён, художник привлечён к суду. Но что было делать? Закон преследует фальсификацию государственных знаков почтовой оплаты, но не фальсификатов. Судья вынес оправдательный приговор.
Перехожу к главному, — вы поймёте, почему я заговорил об идеальном мире имитаций. Гид, или вожатый, — уж и не знаю, как его назвать, — ввёл меня в отдельный зал почтовых марок, открыток с напечатанными марками, конвертов и прочего, украшенный геральдическими орлами, под сенью трёхцветных знамён: зал Объединённого Западно-Восточного Королевства Зеданг.
Те из вас, господа, кто специально коллекционирует Зеданг, информированы лучше меня. Но и я более или менее осведомлён об этой стране. Изумительная по красоте художественного и литографического исполнения серия «Гиббоны и облака», естественно, занимала здесь одно из почётных мест. Полностью всю серию — 12 марок — мне приходилось видеть только в книгах, точнее, в каталоге Гизевиуса, в V томе, в разделе фиктивных государств. Я остановился, ошеломлённый, зачарованный, как останавливаются перед Джокондой, как застывают перед Афродитой Анадиоменой. Эксурсовод скромно ждал. От гиббонов мы перешли к портретным сериям монархов. Моё внимание привлёк последний выпуск, с этой серией я ещё не был знаком, — после чего перешли в демонстрационный зал.
Я упомянул о фиктивных государствах. Господа, положа руку на сердце: разве мало сейчас, в современном мире, государств, где вроде бы есть и правительство, и армия, и бюрократия, но которых иначе как иллюзорными не назовёшь. Но я отвлёкся.
Итак, я опустился в кресло, испытывая блаженную усталость. В мягком сумраке сами собой опустились мои веки. Тотчас же я очнулся. В глубине большого, по-видимому, оснащённого новейшей техникой стереоскопического экрана, в рамке с зубцами, неприметно меняя цвета, появились, приблизились, осветились номиналы, официальное название страны, поясной, вполоборота портрет Его Величества. За этой серией последовала пейзажная, тоже недавнего выпуска и мне ещё неизвестная; должен признаться, она повергла меня в немалое недоумение. Дело в том, что Зеданг расположен, как вы знаете, в субтропиках, к северу от тропика Рака и южнее 37 параллели. Между тем ландшафт на экране был типично… как вам сказать? Да, типично русским — какая-нибудь Тверская, Калужская или Орловская область. Но что значит типично? Это был таинственная, затягивающая красота. Вдали смутно виднелась деревня. Косо из левого нижнего угла в верхний справа почтовую марку — пожелтелые поля — пересекала дорога. Серо-жемчужное небо и кромка леса на горизонте. Тихая музыка в зале, где мы были только вдвоём, напоминала Римского-Корсакова, немножко Танеева. А может быть, давнишнюю, из времён детства, Первую симфонию Василия Сергеевича Калинникова.
«Послушайте, вы… — пробормотал я, — вы что, меня морочите?»
Это была снова, во весь экран, марка с портретом монарха. Я повернул голову, экскурсовод сидел с непроницаемым выражением. Ну-ка, повернитесь, сказал я.
«Почему вас это удивляет? — спросил король. — Да, конечно. Но не могу же я, — он кивнул на экран, — надевать всё это каждый день…»
«Кстати, — промолвил он после некоторого молчания, — известна ли вам этимология слова „Зеданг“? Филателисту следовало бы это знать… Загляните как-нибудь в словарь. Самый обычный русский этимологический словарь».
«Ваше Величество, — лепетал я, — мне… я… Мне так неловко…»
«Ничего, ничего. Я ведь не представился. Точнее, вы не были нам представлены. Мы хотели поближе познакомить вас с моей страной».
«Да, но ведь её не существует!»
«М-м, как вам сказать… Это ведь и ваша страна… в известном смысле. Но дело в том, что… Одним словом, я обязан вас предупредить».
Кажется, на моём лице появилось вопросительное выражение. Венценосец сказал:
«Аппаратура позволяет посетить Зеданг. Демонстрация далеко не окончена, но вы, собственно, уже вступили туда, экран больше не нужен. Однако путешествие в королевство должно быть ограничено весьма коротким сроком. Вам не захочется возвращаться. Вы не первый, кто навсегда остался в этой стране. Эта страна… да, я обязан вас предостеречь. Эта страна затягивает. Вы почувствуете себя на родине, вас подстерегает та же опасность».
Господа! я там побывал. Хоть и с трудом, мне удалось вернуться.
…приводит доказательства из Талмуда, что даже Моисей не мог при жизни взойти на небо и достигал лишь высоты на десять локтей ниже небесного свода.
История (или притча), сочинённая Перецом, основана, как известно, на хасидском анекдоте; не пытаясь соревноваться со знаменитым писателем, я хотел бы рассказать всё как было в действительности, разумеется, в меру моего понимания действительности, — что, конечно, тоже не бесспорно. Протагонист известен: речь идёт о цадике из украинского местечка, память об учителе жива благодаря Перецу, в самом же местечке никто о нём, разумеется, не помнит. Да и общины не осталось.
Время действия? Так ли уж это важно — принимая во внимание, с кем встретился реб Шмуэль; но если нужны факты, то вот они: рабби жил в середине шестого тысячелетия. По христианскому календарю это будет где-то на переломе веков. В Библии сказано: срок человеку определён в сто двадцать лет. Так долго реб Шмуэль, конечно, не жил, но всё же дотянул до начала сороковых годов. И, наконец, что касается географии (раз уж мы её коснулись): в соседней Польше, в Бельско-Бьяльском воеводстве, находится городок Освенцим, где учитель, вопреки обещанному бессмертию, завершил своё земное существование. Заодно и вся община.
Напомню о притче, как её передаёт Перец. Раз в неделю немировский цадик исчезал; это привлекло внимание жителей местечка, распространился слух, что рабби Шмуэль удаляется беседовать с Богом. Нашёлся человек, который его выследил. Оказалось, что учитель, переодетый крестьянином, перед рассветом выходит из своего дома и направляется в соседнюю деревню. Там, в полуразвалившейся хате лежит одинокая больная женщина. Рабби колет дрова, топит печку, готовит еду, кормит и утешает больную. Потом так же незаметно возвращается к себе домой. На вопрос хасидов: где же был рабби, не на небе ли? — соглядатай ответил: «Если не выше».
Прелестный рассказ — и, кстати, довольно убедительный. Но действительность, в отличие от вымысла, редко бывает правдоподобной. Действительность сама кажется вымыслом, а иногда прямо-таки выглядит как чей-то бред. Это внушает некоторые подозрения касательно психического здоровья Творца, но не будем продолжать эту тему. В мире, сказал философ[44], всё есть, как есть, и всё происходит, как происходит. Однажды утром, точнее, в предутренний час, после плохо проведённой ночи, пожилой учитель поднялся раньше обычного; накануне мальчик, который ему прислуживал, отправился навестить родителей в Крыжополь; рабби умыл лицо и руки, напился чаю и надел (вопреки рассказу Переца) свою лучшую одежду. В чёрном сюртуке, в старомодном высоком воротничке и при галстуке, с бородой, из-под которой виднелась крахмальная манишка, с цепочкой от часов на животе, рабби Шмуэль, вдобавок нацепивший на свой мясистый нос пенсне, напоминал университетского профессора, адвоката или управляющего банком. Нечего и говорить о том, что ни на одном из этих поприщ он никогда не мог бы преуспеть. Было темно, перед домом ждал закрытый экипаж.
Если бы кучер был писателем, он мог бы расписать путешествие во всех подробностях, но при этом возник бы риск того, что именуется художественным переосмыслением. То есть нас опять угостили бы какой-нибудь небылицей. На самом деле всё было очень просто, всю ночь продолжался снегопад, рабби сошёл с крыльца, держа над собой огромный зонт, и лошадь потащила карету по главной улице местечка, увязая в снегу. В домах ещё не зажглись огни.
Ехали долго. Словно сам создатель медлил восстать от сна, смутно обозначился серо-белый, глухой зимний день. Остались позади хутора, поля, перелески, вынырнула из белёсой мглы и потянулась вдоль дороги высокая чугунная ограда, и, наконец, лошадь стала перед воротами. Навстречу по расчищенной и успевшей снова покрыться снегом аллее спешил привратник. Некогда поместье принадлежало польскому магнату, мрачный каменный герб над входом напоминал о далёких временах, о разорившемся владельце. Новые хозяева, неизвестно кто, сдавали замок кому-то. Гость расплатился с извозчиком и взошёл на ступени.
Он стоял в гулком сумрачном зале, некто, чью наружность невозможно описать, приблизился, голос, звучащий, как эхо, спросил: он ли реб Шмуэль-Арье-Лейб бен Ахиезер, прозванный Вторым Великим маггидом, господин благого Имени?
«Да, — сказал учитель, удручённый этой официальностью, — это я».
Ему указали на лифт, и реб Шмуэль прибыл на небо.
Но не выше. Небо представляло собой обширное помещение с потолочной росписью на астрономические темы. Из зала гость прошествовал в коридор, где отыскал нужную дверь. Требовалось изложить причину визита, предъявить повестку, что-нибудь такое. Но никакой письменной повестки рабби не получал. Его известили, вот и всё; он был приглашён, но в весьма абстрактной форме. Всё это он собирался объяснить секретарю, но не успел открыть рот, дверь из приёмной в кабинет открылась, вышло высокое лицо — выплыла дородная миловидная дама в бледнолиловом шиньоне, с брильянтами в ушах, в элегантном сером платье с вышивкой на груди. Можно было сказать, что она прекрасно сохранилась для своих лет. Секретарь выскочил из-за стола, принял у гостя цилиндр, зонт и крылатку.
Рабби Шмуэль огляделся: великолепно обставленный покой. В те времена ещё не было кино — во всяком случае, изобретение братьев Люмьер не добралось до этих мест, — а то бы мы сказали, что обстановка была как в фильме «ретро»: высокие задёрнутые гардины на окнах, стильная мебель, библиотека, ковёр, камин. Тишина и уют. Несколько ламп, не слишком ярких, чтобы не подчёркивать возраст хозяйки, но света достаточно. Рабби Шмуэль сидел в кресле, дама поместилась напротив, красиво составив ноги в туфельках, расправила платье и сложила на лоне маленькие пухлые руки. На правом безымянном пальце обручальное кольцо, на левом перстень с головой Адама. Несколько времени молчали.
«Ну-с… — промолвила она. — Я вас слушаю».
Рабби растерялся: он думал, что ему будут задавать вопросы. Ожидалось, однако, что сперва должен высказаться посетитель, изложить свою просьбу или что там. В конце концов была же у него какая-то цель. Подать прошение, ходатайствовать за кого-нибудь.
Он не умел притворяться и сказал:
«Прошу простить меня, я всё забыл».
«Что вы забыли?»
«Я забыл, для чего я приехал».
«О! — сказала дама. — Какая разница? Я вам рада. Я рада, — пояснила она, — что вы догадались».
«Догадался? о чём?»
«О том, что вас хотят видеть. Можете ли вы рассказать, как это произошло?»
«Но ведь вы сами знаете».
«Мне хотелось бы услышать из ваших уст».
«Как произошло… — пробормотал рабби, снял пенсне и потер двумя пальцами спинку носа. — Я видел сон. Это был ангел. Он сказал: поднимайся, возница знает дорогу».
«Вы не удивились?»
Рабби молча покачал головой. Дама милостиво кивала лиловым шиньоном. Несколько осмелев, рабби Шмуэль заговорил:
«Но я предполагал… если позволите быть откровенным… Видите ли, мне придётся потом рассказать, где я был. А что я скажу? Собственно, этого не может быть…»
«Не может быть, чтобы он оказался женщиной?»
«Да. Извините».
«Вы не можете себе это представить?»
Рабби пожал плечами. Дама в сером помолчала.
«Это верно, — сказала она. — Он не может быть женщиной. Хотя бы потому, что нельзя не считаться с грамматикой. Всякий раз, когда о нём заходит речь, в Писании употребляется мужской род. Не говоря уже о христианстве. Им пришлось бы переделывать все иконы».
«Как же тогда…»
«Считайте, что я его замещаю».
«Вы? Разве это возможно?»
«Странно, что вас это удивляет. Вы знаток Книги. Неужели вы забыли, что Моисей, когда подошёл поближе, узнать, отчего терновник горит и не сгорает, то закрыл лицо. Как по-вашему: почему он это сделал? От сильного жара?»
«Нет, конечно. Чтобы не видеть того, кто с ним говорил».
«Да, но почему? Почему он не решился взглянуть?»
«На этот счёт существуют разные мнения», — сказал реб Шмуэль.
«Мнения могут быть разные. Но факт состоит в том, что человек не может встретить его воочию. Иначе умрёшь. Волей-неволей приходится искать посредников».
Снова молчание; гость поглядывал на горящие поленья.
«Вы разочарованы?»
«Я? — сказал рабби, очнувшись. — Нет, нет… ни в коей мере».
Он насадил пенсне на свой могучий нос, постарался сидеть прямо.
Дама в сером промолвила:
«Я вижу, наш разговор как-то не клеится. Расскажите немного о себе».
«Что рассказывать… Вы, вероятно, и так всё знаете».
«Мне интересно услышать из ваших уст».
«Я живу в…» — он назвал свой городок.
«Постойте, я должна вспомнить, где это. В Польше?»
«Ближе. Недалеко отсюда. Раза два выезжал по делам в Винницу, а так всё время дома. Жена моя умерла. Детей нет. Я там что-то вроде местной знаменитости. Думают, что я Бог весть кто и всё знаю. Но на самом деле…»
«Утверждение, что мы знаем только то, что ничего не знаем, — заметила дама, — старая философская песня. Тем не менее, насколько мне известно, вы единственный человек после Израиля Баал Шема, кто владеет Именем».
«Так считается…»
«Почему вы ни разу не воспользовались вашим могуществом?»
«Почему я должен был им воспользоваться?»
Дама хлопнула в ладоши. Обе половинки дверей неслышно распахнулись, въехал столик, который толкал перед собой секретарь.
«Я предполагаю, — сказала хозяйка, — что вы проголодались. Дорога долгая…»
Реб Шмуэль пил чай, робко взял с блюда бутерброд. Дама продолжала:
«Мы затронули интересную тему. Прежде я как-то не задумывалась. В самом деле, если бы он был женщиной… если бы он мог быть женщиной. Может быть, мир был бы чуточку совершенней!»
«Но он и так совершенен», — сказал реб Шмуэль и стряхнул крошки с бороды.
«Вы в этом уверены?»
Уж не провоцировала ли она бедного цадика? Реб Шмуэль взглянул на даму в сером — она улыбалась.
«Нет, — вздохнув, сказал он, — не уверен».
«Вот видите. Теперь мы можем вернуться к моему вопросу. Почему вы не воспользовались вашей властью над Именем? Весь народ, можно сказать, смотрит на вас».
«Какой народ… захолустный городишко».
«Весь народ Израиля, — сказала дама строго, — ждёт, когда же, наконец, придёт Машиах. Когда, — она устремила взгляд в пространство, — зазвенят колокольчики его ослицы. И вот появился человек, которому свыше дано поторопить Мессию. Напомнить ему о том, что… Ускорить его приход. И что же? Этот человек колеблется, медлит, чего-то ждёт. Чего вы ждёте? Пока не наступит катастрофа, всеобщая гибель, конец света? В ваших силах, — она наклонилась к гостю, — заставить его явиться. Всё проблемы были бы решены».
«Я полагаю, что это компетенция Всевышнего».
«О, нет. Увы! Поверьте мне, уж я-то знаю. Совершенство мира вовсе не в том, что к нему якобы уже нечего добавить, а в том, что мироздание подобно безупречно работающему автомату. Однажды пущенный в ход, он функционирует сам собой. Начнёте копаться, передёлывать, он остановится. Речь идёт не о ремонте! Речь идёт о спасении. Кушайте, прошу вас… берите с рыбой. Это свежая сёмга, ночью привезли… Что сделано, то сделано!»
И она развела руками.
«В таком случае, — возразил реб Шмуэль, — и Мессия не поможет».
«Его задача другая. Мир, конечно, от его пришествия не изменится. Каков он есть, таков он есть. Но люди станут чуточку счастливей. В мире будет спокойней».
«Я думаю… — проговорил реб Шмуэль, оглядывая себя, не осталось ли крошек на манишке. — Я думаю, что чаша страданий ещё не переполнилась. Там ещё есть место… Мессия явился бы преждевременно».
«Дожидаться, когда она перельётся через край! Вы бесчеловечны».
«Я?» — сказал реб Шмуэль.
Она запнулась. Цадик поднял глаза, в которых была такая бездна горя, что хозяйка не нашлась что сказать. И разговор иссяк.
Что-то вывело даму в сером из задумчивости. Реб Шмуэль зашевелился в кресле.
«Как, вы собираетесь уже уходить? Подождите, ведь мы ещё не успели договориться о главном. (Рабби пожал плечами). Так, значит, вы уверены, что… э?..»
Реб Шмуэль ответил:
«Да. Он жесток — в этом проявляется его великое милосердие. Он несправедлив, но его несправедливость — на самом деле не что иное, как справедливость. Наказание, которое он творит, есть награда. И часть для него то же, что целое. Чаша бед ещё не полна…»
«Вы это и говорите своей общине?»
«Люди меня понимают. Они понимают, что евреи — не сами по себе, но часть целого. Даже если никто никогда не выезжал из местечка».
Серая дама прищурилась.
«Теперь я вижу, с кем я имею дело. Вы — жестокий старик. Вам-то что, вам терять нечего. А что делать детям, у которых жизнь впереди, детям с глазами, полными доверия? Что делать молодым людям, которые ждут поощрения, — а вы лишаете их всякой надежды. И, в конце концов, откуда вы знаете? Кто вам дал право? Вы что — пророк? Что вы знаете о будущем?»
«Ничего, — сказал цадик сокрушённо. — Но я знаю, кто он и каков он, там…»
«Пожалуйста, не тычьте пальцем в потолок. Небо — здесь!»
«Простите».
«Сколько вам осталось жить?»
«Откуда я знаю…»
«Зато я знаю».
«Сколько же?»
«Вот уж этого я вам не открою».
«Но я более или менее догадываюсь».
Дама лукаво взглянула на цадика и спросила:
«Как вам понравилось моё угощение?»
«Благодарю вас. Очень вкусно. Я в жизни не пробовал ни икры, ни сёмги».
«А чай?»
«И чай замечательный. Что это за сорт?»
«Ещё чашечку?»
«Спасибо, я сыт. Кроме того, у меня, извините… проблемы с мочевым пузырём».
«Вам надо, — дама понизила голос, — отлучиться ненадолго?»
«Да, если позволите», — пробормотал рабби.
Она дала знак вошедшему секретарю, и гость поплёлся следом за ним.
Когда рабби Шмуэль после довольно продолжительного отсутствия вернулся, по его лицу было видно, что настроение у него значительно улучшилось. Дама в сером встретила его благосклонной усмешкой.
«Мне кажется, мир для вас теперь уже не так безнадёжен!»
Рабби кисло улыбнулся.
«Вы спросили у меня, какой это чай, — сказала она. — Я открою вам маленький секрет. Это не чай. Это напиток бессмертия».
«Напиток… чего?» — спросил реб Шмуэль.
«Бессмертия. Отныне вы будете жить вечно».
«Но я об этом не просил!» — вскричал рабби.
«Так он решил, — сказала дама, наклонив голову, и развела руками. — Собственно, для этого вас сюда и пригласили. Это большая награда, вы должны за неё смиренно благодарить. Разве люди не боятся смерти? Разве не мечтает каждый о том, чтобы её отсрочить?»
Гость молчал, очевидно, не находя слов.
«Таким образом, у вас будет возможность проверить, так сказать, ваш прогноз… Если я правильно поняла вашу мысль, этот народ ожидают в будущем новые… ну, скажем так: неприятности… Чаша, как вы удачно выразились, ещё не наполнилась до краёв. Машиах, как всегда, не торопится, и я, признаться, надеялась, что уговорю вас ускорить его прибытие… Минуточку, я ещё не договорила».
Реб Шмуэль нервничал, снял пенсне, снова насадил.
«Вы отказываетесь, ссылаясь на… ну, словом, считаете, что можно подождать. А так как часть есть то же, что целое, — опять-таки ваши слова, и я охотно ими воспользуюсь, — так как евреи репрезентируют, если можно так выразиться, человечество, то ваша тактика выжидания распространяется на весь человеческий род. Вы считаете, что время для Спасителя ещё не пришло. Пусть будет так!» — сказала дама в сером, наклонилась и хлопнула цадика по колену. «Ой, вей!» — простонал рабби.
«Вам предоставлена возможность дожить до той поры, когда вам покажется, что дальше медлить нельзя. Итак, решение по-прежнему в ваших руках, почтеннейший! Но имейте в виду: если что-нибудь произойдёт…»
«Что? что произойдёт?» — спрашивал рабби.
«Если что-нибудь случится, виноваты будете вы. Нечего ссылаться на волю Всевышнего».
Рабби Шмуэль, схватившись руками за голову, закрыв глаза, раскачивался всем телом взад-вперёд.
Дама смотрела на него.
«Ну, ну, — проворковала она. — Успокойтесь. Я пошутила. Это обыкновенный чай».
Рабби поднял на неё заплаканные глаза.
«Правда?»
«Ну конечно. А теперь прошу меня извинить. Меня призывают некоторые светские обязанности. — Она щёлкнула пальцами, вошёл секретарь или кто он там был. — Карету пану Шмуэлю».
Реб Шмуэль, кланяясь, отступал к дверям и уже было повернулся к выходу, когда серая дама произнесла:
«Все эти эликсиры вечной жизни, яблоки молодости — сказка. Чудес на свете не бывает. Так что чай не повредит вам, не считая, может быть, лёгкого мочегонного действия… Но бессмертие вам так или иначе обеспечено. Нравится вам это или нет. Ничего не могу для вас сделать, дорогой мой. Так он постановил».
Выйдя наружу, реб Шмуэль заметил, что небо лишь слегка посветлело, как было, когда он приехал; он вынул часы — они показывали всё то же время, и рабби подумал, что ещё успеет вернуться до наступления дня. Между тем что-то готовилось. Вдоль аллеи сияли фонари, в окнах ярко освещенного двусветного зала двигались фигуры, снег перед замком был вытоптан, в пятнах конской мочи. Рядами стояли сани, брички, старинные колымаги. Это был день большого приёма.
Зычный голос крикнул:
«Карету пана Шмуэль-Арье-Лейб бен Ахиезера, Второго Великого маггида и господина благого Имени, — к подъезду!»
Посвящается Сергею Эйзенштейну и Лени Рифеншталь
Чтобы понять, что такое литература, достаточно прочесть один роман. Чтобы постигнуть искусство парадов, мало увидеть военный парад. Надо отвлечься от всего постороннего: от славы, патриотизма, величия победителя и т. п.
Моей дипломной работой в Академии государственных искусств были шахматы на площади. Кони были живые, слоны принадлежали известной цирковой труппе. Ладьи представляли собой подобия крепостных башен из раскрашенной фанеры на колёсах. На высоких подвижных постаментах под знамёнами стояли полководцы-ферзи, два короля, белый и чёрный, медленно передвигались, сидя под своими балдахинами, под звуки труб, а пешками были молодые солдаты в шлемах и латах ландскнехтов. По обе стороны площади воздвигнуты были трибуны для публики, для удобства выполнения команд буквы и цифры были начертаны на клетках, что же касается шахматистов, то они находились с мегафонами, каждый со своей стороны, на специальных платформах; прибавлю, что меня совершенно не интересовало, кто выиграет.
Успех этой работы, а также некоторые другие обстоятельства открыли передо мной широкую дорогу; после кратковременной работы в одном похоронном бюро и двух-трёх провинциальных театрах я занимался праздничным оформлением улиц, был назначен инспектором, а затем и главным декоратором столицы.
Не буду говорить о достижениях в этой области, о предложенной мною контурной иллюминации зданий, новой системе подсветки портретов и пр. Лучшие, наиболее продуктивные годы я смог отдать любимому делу — композиции парадов.
Многие считают, что я преобразил искусство парадов. Я скромно принимаю эту характеристику. Парад представляет собой синтез искусств: свет, цвет, звук, геометрия человеческих масс, динамика и гармония, пластика и мощь, обдуманное сочетание классической стройности и дисциплины с элементами модерна и даже авангарда, — да, я не стану отрицать, что эстетика современного парада не только нашла в моём творчестве наиболее совершенное воплощение, но по сути дела создана мною. Спросите: кто отец современного массового зрелища, кто возродил традиции античного народного театра, игр и шествий под открытым небом? Вам назовут моё имя… До сих пор обо мне пишутся диссертации. Изобретённый мною развёрнутый строй вошёл во все руководства. Фильмы с моими работами демонстрируются во всё мире.
В качестве иллюстрации сошлюсь на большой военный парад по случаю 50-летия события, хорошо вам известного и о котором в данный момент нет надобности вспоминать. Дело ведь не в поводе. Повод мимолётен, искусство остаётся. Так вот: в чём главная особенность этой композиции, в чём её оригинальность? Парад начинается с выступления конных барабанщиков, музыка смолкает, слышен только гром барабанов. Они приближаются. Эскадрон построен клином, следом за двумя знаменосцами галопируют три всадника с барабанами по обе стороны седла, за ними шестеро и так далее, причём парад проходит не мимо публики, дипломатического корпуса и трибуны руководителей во главе с вождём, а движется им навстречу! Подъехав к трибуне, знаменосцы опускают свои штандарты… В своё время мне понадобилось немало усилий, чтобы убедить начальство в преимуществах моего проекта: в то время как художественный совет единогласно поддержал меня, а высшая контрольная комиссия, хоть и со скрипом, но дала своё согласие, чины госбезопасности забеспокоились. Меня выручили мои связи.
А затем знаменщики расходятся в стороны. То же делают два фланговых барабанщика, средний вольтижирует на месте, сзади подходят следующие; весь эскадрон разворачивается наподобие веера перед зрителями. Вступает музыка, две колонны военных оркестров расходятся в свою очередь, чтобы уступить место отряду пеших знаменосцев. После чего площадь на короткое время пустеет; звучат команды; весь остальной сценарий вы можете проследить на экране.
Ещё один пример; одна из моих ранних работ… Обратите внимание на этот кадр. Шеренга, плечом к плечу, спускается с парадной лестницы Мемориала побед. Каждый шаг в точности совпадает с ритмом барабанного боя. Шаг — вспыхивающий блеск сапог — ступенька. Достигнуто абсолютное единство пространства и движения, звука и света.
Можете ли вы мне объяснить, какое отношение это имеет к идеологии?
Ещё раз хочу подчеркнуть: не надо путать искусство с политикой. В моём лице вы имеете дело с художником. Эти руки привыкли владеть пером и кистью. Они умеют обращаться с чертёжной линейкой, но никогда не касались ножа или карабина. Против меня выдвинуты фантастические обвинения, моё честное имя вываляно в грязи, раздаются требования изъять из библиотек мои теоретические труды. Дело дошло до того, что кое-кто снова, уже в который раз, вознамерился возбудить процесс. Меня хотят упечь в тюрьму. Интересно было бы узнать, где были в те времена эти обвинители!
Не исключено, что они сами были активными пособниками режима, да, я всё больше укрепляюсь в подозрении, что именно они были пособниками — в отличие от меня. А теперь пытаются отвлечь внимание общественности от своего неприглядного прошлого. Старая тактика, вор кричит: «Держи вора!»
Позволю себе заметить, что всю свою историю, на протяжении веков и тысячелетий искусство пользовалось покровительством власти. Так было всегда и везде. Но это не значит, что оно ей служило! Искусство служит людям и самому себе. Напомню, что я даже не был членом партии. Будучи всего лишь скромным композитором парадов, я не имел права находиться на правительственной трибуне. Я никогда не читал произведений Вождя! Не говоря уже о классиках революционного учения. Я работал, у меня не было времени этим заниматься. Я не совался в политику. Мне было абсолютно неинтересно, что там написано на всех этих плакатах и транспарантах, что выкрикивали в репродукторы зычные голоса. Свет, цвет, звук, геометрия человеческих масс, стройность рядов и выверенность движений, одним словом — искусство. Вот что было главным, вот что составляло суть и душу моих композиций. Вот задачи, которые я решал.
На меня хотят взвалить ответственность за то, что не имело ни малейшего отношения к моему творчеству. Ответственность — поставим точки над i — за некрасивые дела режима. Какой абсурд! Я глубоко сочувствую судьбе погибших. Но я узнал о них только сейчас. В конце концов, мы жили в цивилизованном государстве, где существовали определённые законы, которые надо было уважать. Ошибки, конечно, везде возможны, — назовите мне государство, общество, где царит полная справедливость, нет такого общества! Я полагал, что если кого-то арестовали, значит, для этого есть основания. Я никогда не слышал о концлагерях! Мы, люди искусства, живём в особом мире — в мире наших замыслов, наших грёз. Согласен, это можно поставить нам в вину. Но тогда уж будьте последовательны: обвиняйте искусство — в том, что верно самому себе.
Литература, философия, — там другое дело. Ответственность писателя за свои слова очевидна. Но для того, чтобы постигнуть искусство парадов, необходимо забыть о лозунгах, отбросить шелуху слов. Ибо в своей глубочайшей сути оно не имеет с ними ничего общего.
Не сомневаюсь, что каждому здравомыслящему человеку мой рассказ покажется малоправдоподобным. Скажут: тут что-то не то. Либо станут говорить о мании, наваждении. Эти слова ничего не объясняют. Мы ведём себя как одержимые, но редко сознаём это. Рождённые в клетке, мы трясём и дёргаем железные прутья действительности, не понимая, на что мы посягаем. Я знал одного человека, который много лет гонялся за женщиной, подозревал, что она умерла, наводил справки, получал неопределённые ответы. Он уже забыл, когда впервые её увидел, плохо помнил, как она выглядела, годы должны были изменить её, но ему казалось, что она где-то поблизости, только что прошла мимо. Чей-то взгляд на улице напоминал её глаза, стук каблуков на лестнице — это были её шаги. Однажды удалось напасть на след: он знал, что она в городе, звонил по телефону, но никто не подходил, стучался в дверь — ему не открывали; наконец, подкараулил её у подъезда, шёл за ней и говорил себе, что её походка уже не так стремительна, бёдра отяжелели — и вообще пора с этим кончать. На углу, перед тем, как исчезнуть, она обернулась. Это была не она!
Неизвестно, к чему могла бы привести эта навязчивость, истоки которой затерялись в прошлом. Но я-то хорошо помню (забыть это невозможно), когда впервые узнал о Чёрном павлине: о нём рассказывал старый дворовый пёс, потомок бездомных бродяг с каплей благородной крови, многое повидавший в своей жизни. Было это в лучшие времена — я имею в виду, конечно, детство, когда разговаривать с животными куда интересней и поучительней, чем со взрослыми, вечно занятыми всякой чепухой.
Этот пёс, который годился мне в дедушки, любил полёживать на солнышке, на крыше сарая, — уж не знаю, как он туда забирался, — и следить умильным взором за птицами, как старцы в саду Иоакима подглядывали за юной Сусанной. О, как я жалею, что не расспросил его подробней, где он встречался с павлином.
Я сам увидел его много лет спустя, когда ни от двора (мало похожего на сад), ни от нашего дома не осталось и следа, — правда, увидел павлина только во сне. Он заключал в себе всё совершенство творения. Двумя-тремя днями позже я сидел, ожидая своей очереди, в приёмной врача, перелистывал бульварный журнал, мне попалась статья: там было сказано, что мифологические существа появлялись на свет в результате мутаций и умирали, окружённые мистическим поклонением, не оставляя потомства. Точнее, исчезали, чтобы никто не видел, как они испустят дух. Поэтому их считали бессмертными. Вся эта галиматья, вероятно, испарилась бы из памяти, если бы не сон.
Я вспомнил, как я лежал, проснувшись, и всё ещё видел его перед собой: он стоял, распустив веером чёрный хвост, посреди лунной лужайки, а позади тускло угадывался, отливал серебром пруд зоопарка. Оставалось ждать, когда повторится что-нибудь подобное, и действительно, вскоре произошёл такой случай: проходя вечером мимо книжной лавки, я заметил в витрине альбом — на обложке тёмная птица с расставленными лапами, с чёрным султаном на голове и хвостом, похожим на ночной небосвод. Магазин был уже закрыт, на другой день я отправился за павлином. В нашем городе не так-то много книжных магазинов и ещё меньше покупателей. Продавец скучал за прилавком. Он удивился, поджал губы и покачал головой, мы вышли на улицу взглянуть ещё раз на витрину, и ему пришлось удивиться вторично. Вернувшись, он отомкнул изнутри стеклянную дверь и протянул мне книгу. Я был разочарован. Птица на обложке не имела ничего общего с той, которая предстала передо мной накануне в плохо освещённой витрине.
Продавец высказал предположение, что это был другой магазин. Какой, спросил я, разве есть ещё один магазин. Магазинов много, возразил он. Книжных? Да, сказал продавец, было ещё два, но они закрылись. Ему было жалко отпускать покупателя. Он подвёл меня к полке детской литературы. Может, что-нибудь из этого, сказал он: сказки Гауффа, легенды народов Чёрной Африки.
Я решил действовать методично и начать с простого решения. Испросил у начальства отпуск за свой счёт. Павлины, насколько мне известно, не водоплавающие птицы, хотя и любят близость воды; в Москве, в зоопарке, прохаживаясь вокруг большого пруда, я рассеянно поглядывал на его обитателей. Как вдруг заметил кого-то, с бьющимся сердцем подбежал к барьеру — конечно, это был не он. Это был австралийский чёрный лебедь, только и всего.
Превосходный орнитологический музей на бывшей улице Герцена — как утверждают, один из лучших в мире — заслуживал более внимательного осмотра. Посетители вроде меня были здесь редкостью. Толпа школьников, целый класс, плелась за учителем. Мне указали на дверь заведующего музеем; я застал его в кабинете за учёными занятиями.
«Тот, кто уделяет повышенное внимание своей внешности, — задумчиво проговорил он, поднимая голову от стола. — Шесть букв…»
Я сказал: «Павлин».
Заведующий был в восторге. Такую должность обычно занимает добрый человек, несостоявшийся учёный, в ожидании скромной пенсии. Заведующий сложил газету с кроссвордом и вызвался быть моим экскурсоводом. Миновав несколько залов, мы подошли к витрине фазановых.
«Хотя иногда, — заметил он, — их относят к семейству куриных».
Я невольно залюбовался, передо нами, как живой, стоял синий с золотистым отливом pavo cristatus, в Древнем Риме, сказал заведующий, эта птица была посвящена богине Юноне.
Я возразил: «Но меня интересует Чёрный павлин».
«Да, да… На родине павлинов, в Индии и на Цейлоне, существует два подвида, один из них, pavo cristatus nigripennis, отличается от обыкновенного чёрными блестящими перьями на плечах, о чём говорит само название…» Он подвёл меня к следующему чучелу.
Я извинился, сказав, что мне совестно злоупотреблять его временем. Заведующего ждал кроссворд. Мы вернулись в кабинет.
«Надо вам сказать, что павлины, несмотря на давность одомашнивания, в общем-то не отличаются от своих диких предков. Иногда встречаются разновидности с чисто белым оперением. Но что касается… — он покачал головой, уселся за рабочий стол. — Боюсь, что не сумею дать вам нужную справку. Надо поговорить с нашим консультантом. Это большой авторитет в орнитологическом мире».
У меня нет ни родственников, ни близких друзей в Москве. Гостиницы дороги. Мне повезло: завмузеем разрешил провести ночь на диване в его кабинете. Академик-консультант, старичок с облачком седых волос вокруг черепа, ласково глядя на меня снизу вверх из кресла-каталки, — это было на другой день, — сообщил, что в мире пернатых, как и во всём биологическом мире, время от времени происходят мутации. Я заметил, что кое-что мне об этом уже известно.
«Охотно верю. Вероятность появления абсолютно чёрного представителя фазановых крайне невелика. Тем не менее исключить этот феномен невозможно. Причуды генетики непредсказуемы».
«Значит, всё-таки это бывает?»
Академик слегка развёл руками.
Я спросил: где можно его найти? Нигде, сказал он, улыбаясь, но тем не менее…
«Что — тем не менее?»
«Тем не менее опровергнуть его невозможно».
Как говорит принц Гамлет: there are more things… И в небе, и в земле сокрыто больше, чем снится нашей мудрости, Горацио! В небе, подумал я, и меня осенило. В общем читальном зале Ленинской библиотеки, обложившись атласами и словарями, я разглядывал карты небесного купола, каким его видели и воображали звездочёты разных веков. Увы, ничего похожего на созвездие Чёрного павлина.
Меня могут упрекнуть в суеверии, но больше, чем учёным объяснениям, я верю снам. Я пришёл к выводу, что Чёрный павлин вообще не принадлежит к сфере науки.
Я успел скопить кое-какие сбережения. Уволился с работы. Целый месяц ушёл на выяснение разных обстоятельств, оформление визы; я принял меры к тому, чтобы никто из друзей и знакомых не мог меня разыскать. Конечно, я не собирался никому докладывать, что намерен уехать. Если бы я рассказал о своих планах, меня подняли бы насмех. Ольге (я ограничился тем, что позвонил ей по телефону) я сообщил, что на некоторое время — как долго, сказать не могу — прерываю с ней отношения. Она приняла это известие весьма хладнокровно. Три года тому назад она родила, убедив мужа, что это его ребёнок. Я не счёл нужным попрощаться с девочкой.
Прямых рейсов не было, я летел с пересадкой в Карачи. Прибыли с опозданием, самолёт на остров уже ушёл. Вконец измочаленный после долгих часов полёта, ожидания следующего рейса, нового полёта в некомфортабельной машине, я, наконец, приземлился в аэропорту Катунайаке. Давно миновал сезон тропических ливней; если бы мне сказали, что здесь вообще не бывает дождей, я бы поверил. Выйдя из самолёта на трап, спускаясь по лесенке в толпе туристов, под слепящим огнём с небес, я чувствовал себя как на раскалённой сковороде. Мне казалось, что здесь никогда не заходит солнце. От аэропорта до столицы тридцать километров. Бастовали водители автобусов, к забастовке присоединились таксисты и железнодорожные служащие, пришлось ночевать в гостинице неподалёку от аэродрома. Всю ночь я слышал гул самолётов. Вдобавок не функционировал кондиционер. Я лежал, обливаясь потом, под простынёй, в номере с опущенными жалюзи из бамбуковых пластинок, спал и не спал, и видел всё тот же сон.
На другой день явился мальчик в форменной курточке и предложил свои услуги. Забастовке не видно было конца, делать нечего, я последовал за ним. Отель, жалкий на вид, представлял собой, как выяснилось, заведение двойного назначения и в этом смысле наследовал традиции древнего гостеприимства. Похвальный обычай предписывает хозяину уступить гостю на ночь свою жену. Посещение подвала входило в стоимость номера. За напитки, курение и что там ещё полагалось платить отдельно. Мы прошли коридор и оказались перед лифтом. Внизу находился другой коридор. Здесь, по крайней мере, было прохладней.
Бой подвёл меня к двери, вокруг которой бежали по четырёхугольнику разноцветные лампочки; я дал мальчику сто рупий, и он исчез. За дверью оказалась прихожая. Очень толстая женщина в сари встретила меня, склонив седую голову и приложив сложенные вместе ладони ко лбу. За портьерой слышалось негромкое бренчание струнного оркестра.
Два музыканта играли на инструментах, похожих на лютню, с длинным грифом и маленьким корпусом в виде луковицы, — вероятно, это был ситар, — третий потряхивал бубном с колокольчиками. С потолка свисал светильник из цветного стекла. Комната устлана цыновками, справа и слева находились кабины. Кажется, я был единственным посетителем. Я обернулся, услышав пощёлкивание пальцами: это была женщина, миниатюрное существо с обнажёнными руками, на которых висели браслеты, в шёлковом одеянии, похожем на переливчатое оперение птиц, — черноволосая, жёлто-смуглая, с ярким искусственным цветком над левой бровью, с глазами, как угли; трудно было сказать, сколько ей лет. Я сбросил свою европейскую одежду и тоже облачился в шёлк.
Я лежал на подушках, огонёк теплился на треноге, девушка разминала между пальцами коричневатый комок, катала между ладонями; она вручила мне длинную бамбуковую трубку, в которую была вделана чашечка в виде конуса, с отверстием на дне, насадила шарик на кончик иглы, разогрела и погрузила в чашечку. Я спросил на международном языке: что это, опиум?
Она выдернула иглу, шарик остался на дне.
«Если бы это был опиум, я была бы тебе не нужна».
«Почему?»
Она усмехнулась моей наивности.
«Потому что — или опиум, или женщина».
Так что же это, спросил я.
«Попробуй».
Я вдохнул дым — тонкую струйку — и ничего не почувствовал. Играла слабая музыка. Зачем-то я спросил: «Ты откуда?»
«Да», — сказала она.
«Ты не ответила».
«Я с севера».
«Но там идёт война».
«Я ещё дальше. Из Бенгалии».
Тут я почувствовал что снадобье начинает действовать, мне стало необыкновенно хорошо. Я потянулся к девушке с цветком на виске, чтобы поцеловать её. Где-то я читал, что в азиатских борделях не полагается сразу приступать к делу. Я был в состоянии вести вполне разумную беседу, мне даже хотелось говорить, но, кажется, я говорил сам с собой, во всяком случае, с трудом понимал, кто из нас спрашивает, кто отвечает. Я спросил себя — или она меня спросила, — зачем я здесь. Я ответил. Да, но что ты имеешь в виду? Она тебя преследует? Или бежит от тебя? Я ответил, что действительно знал человека, который гонялся за женщиной. И без всякого успеха.
«Скажи мне: как она выглядела?»
«Не знаю».
«Она была похожа на меня?»
«Для этого нужно, — сказал я, показывая на её сари, — чтобы ты сняла это».
«Сниму. Немного погодя».
Вопрос, продолжал я, существовала ли она на самом деле. Вопрос, существуем ли мы. Но не в этом дело. Собственно говоря, это не она, а он.
«Понимаю. Но у нас здесь только женщины». Я забыл, как по-английски павлин. Peacock.
«Причём тут рeacock?»
Я объяснил. Если только он существует на самом деле, добавил я. Она важно кивнула.
«Разве ты его видела?»
«Да ведь их сколько угодно», — сказала она, видимо, всё ещё не понимая меня.
Мне нужно было ещё о чём-то спросить, но о чём? Я не мог вспомнить. Наконец, я сказал:
«Как тебя зовут?»
Она назвала своё имя, трудно было разобрать: Бхакти или Бакти, что-то похожее.
Что оно означает?
«Ты слишком много говоришь, разве для этого мы здесь? Сделать тебе ещё одну трубку?»
«Если он существует, — сказал я, стараясь поточнее выразить свою мысль, — то это ещё не значит, что существуем мы. Если же это фикция, если он — изобретение моего ума, то это, по крайней мере, свидетельствует о том, что моё сознание существует; отсюда следует, что существую и я».
Выслушав меня, девушка осторожно взяла из моих рук бамбуковую трубку, — это была уже вторая трубка, — сделала длинную затяжку, вынула цветок из причёски. У неё были узкие бёдра, прохладные ягодицы, как два продолговатых плода, тщательно выбритая, синеватая дельта.
Это была мастерица своего дела, началось нечто такое, чего мне ни разу в жизни не дано было испытать, — после чего я окончательно уснул.
Мне удалось сговориться с водителем сингалезом, владельцем обшарпанной «тойоты». Я ожидал, что он заломит цену куда выше. Сперва он повёз меня из Котте в Коломбо, ехал через кварталы, которые считал красивыми. Здесь, по-видимому, не существовало правил уличного движения, что заставляло водителей соблюдать вежливость, не известную в Москве. Мы двигались в нескончаемом грохоте, в лавине машин, у подножья небоскрёбов и мимо зданий колониальной эпохи. Проехали мимо Queen's House, над которым теперь развевалось зелёно-оранжево-пурпурное полотнище Социалистической республики Шри Ланка; далее начинался район дворцов и вилл, это был социализм богачей. Впрочем, другого социализма не бывает.
Полиции не было. Вместо полицейских там и сям кучками стояли с автоматами поперёк груди солдаты в плоских английских шлемах, в куртках цвета хаки с распахнутым воротом, в коротких штанах. Бои с тамильскими «Тиграми освобождения» шли далеко на севере, но зловонное дыхание войны чувствовалось и здесь. Дыхание войны обдавало всех. Нас останавливали контрольные посты. Смуглый с янтарным отливом офицер разглядывал мой паспорт. Парк с широкой аллеей и дворцом, похожим издали на вашингтонский Капитолий, был окружён пятнистыми бронетранспортёрами. Водитель остановил машину возле табачной лавчонки, вернулся с газетой, щёлкал языком и кивал, как будто ничего нового не находил в новостях. Мы снова двинулись, он передал мне газету. Накануне президент республики — женщина — была убита выстрелом на коротком расстоянии после выступления в ратуше, а в Уру, во время налёта на военный аэродром, «Тигры» уничтожили чуть ли не всю ланкийскую авиацию. Со стороны Индийского океана приближался ураган. Жрецы храма в Нувара-Элия по-прежнему отказываются предсказывать победу ни одной из воюющих сторон. Инфляция поднялась ещё на четыре процента. Я задремал. Меня разбудили толчки и крики, машина подпрыгивала на выбоинах, город был позади, вдоль дороги на много километров растянулся базар сидячих и бродячих торговцев, фокусников, несовершеннолетних жриц любви, лавок и лавчонок с дарами моря и плодами земли, сильно пахло корицей, эта страна, говорят, производит больше корицы, чем весь остальной мир. Внезапно всё прекратилось; автомобиль набрал скорость, навстречу неслись куртины пальм. Справа от шоссе, под бледным от зноя небом стоял недвижный серо-стальной океан. Кто-то ехал вместе с нами, очевидно, шофёр посадил попутчика, но не было сил и желания обернуться, сонливость одолевала меня.
Чахлый мотор едва тянул, когда мы поднимались наверх, потом дорога становилась ровнее, снова подъём, это было ступенчатое нагорье. Травянистые пустоши, чайные плантации, вот он, тот самый, знаменитый цейлонский чай. Серая зелень казалась мёртвой. Океан отступил. Дорога вела через степь к горизонту в лиловой мгле.
«Проснись», — детский голос пропел под ухом, я повернул голову, налитую жидким свинцом, и увидел маленькую женщину на заднем сиденье, откинувшись, она смотрела в окно. Шофёр, неподвижный, как изваяние, сжимая руль, глядел прямо перед собой.
«Раз уж ты здесь, поможешь мне найти павлина», — пробормотал я.
Она улыбнулась.
«Странный ты тип, — сказала Бхакти. — Может, у тебя не всё в порядке?»
На ней, вопреки обычаю (насколько я мог об этом судить), был платок из чёрного полупрозрачного шёлка, чёрное одеяние. Она обменялась короткими фразами с водителем, он отвечал сквозь зубы, не оборачиваясь. Прошло ещё сколько-то времени, прежде чем мы достигли окрестностей Ратнапуры.
Машина затормозила. В чём дело, спросил я. Бхакти объяснила, что шофёр отказывается ехать дальше, я поинтересовался — почему? В окрестностях нет бензоколонок, вдобавок здесь обитает враждебное племя. Она остановила закутанную в белое, тёмную и сморщенную старуху на двуколке с быком; колёсами служили выпиленные из цельного ствола кругляки. Ещё в самолёте я проштудировал несколько путеводителей и был готов к тому, что тут почти не говорили по-английски. В деревне нас окружили пузатые голые дети. Джунгли почти вплотную подступили к селению, и над ними стоял огромный огненно-багровый шар.
Нас отвели в хижину из смеси песка, глины, навоза и мелкого камня. Старуха принесла поесть и пропала. Мы улеглись друг возле друга на цыновку. «Мы найдём его, — сказал я, — это хорошо, что ты здесь». Она молчала. «Ты спишь?» — «Да. И вижу тебя во сне». — «Может, и ты мне снишься?» — «Почему бы и нет. Это бывает. Всё бывает, — сказала она, зевнув, — кроме того, чего не бывает… Я ушла оттуда. У меня есть сбережения».
От возбуждения, ожидания, предчувствия, что я у цели, я не мог заснуть. Она тоже не спала и придвинулась поближе.
«Хочешь меня? Ты успокоишься, иди ко мне… Я не могла тебе сказать раньше. Я хотела, чтобы ты убедился, — шептала она, — таких птиц на свете нет, это сказка… Завтра мы уедем. Я увезу тебя, мы поедем ко мне на родину. Ты всё забудешь».
«Ты лжёшь!» — сказал я. И вышел из хижины. Солнце только что закатилось. Старуха в белом сидела на пороге. Не было слышно пения птиц, в деревне все спали.
Я рассказываю об этом, как будто мне приходилось не раз бывать в этих краях. На самом деле я не имел представления о том, где я нахожусь. Тьма упала, словно мне навсегда потушили зрение. Медленно, но верно лес наступал на деревню. По тропе, кем-то прорубленной, уже успевшей зарасти травой, наощупь, без мысли о том, как я буду возвращаться, вернусь ли вообще, я продирался всё дальше, пока не открылась прогалина, и чёрный павлин ночи распахнул надо мною свой усыпанный звёздами хвост.
Магнитофонная запись, найти которую не составляло труда, — аппарат с невынутой кассетой стоял на письменном столе, — не убедила инспектора уголовного розыска, он принял её за очередное литературное произведение. Ни одна из альтернативных версий, однако, не выдержала проверки. Опрос соседей ничего не дал, кроме того, что подтвердилось уже известное: убитый вёл замкнутый образ жизни. У него не было семьи. Дальняя родня, вдобавок проживающая в другом городе, судя по всему, давно прервала с ним отношения. Вдобавок полиция столкнулась с тем, что в криминальных романах именуется the locked room mystery и что, к сожалению, иногда бывает в жизни: преступление в квартире, запертой изнутри.
Подозрение, что там что-то случилось, возникло не сразу. Бывает, что одинокий человек умирает у себя дома без свидетелей, и никто об этом не знает. Его перестали видеть (по утрам он выходил за хлебом). Он не подходил к телефону, в наружную дверь не достучаться. Тревогу подняла уборщица. В присутствии дворника и понятых были отомкнуты оба замка. Стало очевидно, что никаких других способов покинуть квартиру, кроме как выйти на лестничную площадку, у преступника не было. Наглухо закрытые изнутри окна, восьмой этаж, гладкая наружная стена исключали возможность бегства.
Результаты осмотра подробно изложены в протоколе; вот краткое резюме. Квартира состоит из прихожей, довольно просторного рабочего кабинета, столовой, комнаты с диваном, которая, очевидно, служила спальней, ванной комнаты, уборной. Хозяин занимал эти хоромы один. Особых ценностей, как-то: крупных денежных сумм, ювелирных изделий, дорогостоящих произведений искусства и т. п. не обнаружено. Следы грабежа отсутствуют.
Согласно заключению судебно-медицинского эксперта, смерть наступила в результате заполнения кровью околосердечной сумки после ранения в область сердца. Рана нанесена колющим оружием. Труп, несколько необычно одетый, находится в сидячем положении, с головой, упавшей на письменный стол, следы крови (очень скудные) на одежде и на ковре рабочего кабинета. Здесь же валяются орудия преступления: шпага с прямым однодольным клинком длиной 700 мм, изогнутым эфесом и дужкой (гардой) и кинжал-дага длиной 250 мм, с прямым клинком, рукоятью для левой руки и крестовиной, концы которой направлены вперёд. Отсутствие пальцевых отпечатков указывает на то, что злоумышленник либо тщательно вытер рукоять и эфес, либо действовал в перчатках.
Интересно, что, даже находясь в критическом состоянии, произнося своё последнее слово, человек не утратил профессиональных навыков. Связная речь (не считая двух-трёх испорченных мест), короткие паузы, как бы отмечающие новый абзац, — всё это, видимо, ввело в заблуждение инспектора. Начало записи оборвано. Соседи единогласно подтвердили, что голос принадлежит убитому.
…чужая лысая голова. Кусты дремучих бровей, борода — я не узнал себя. Мне показалось, что из зеркала на меня смотрит кто-то другой. На мне долгополый халат, древние шлёпанцы. (Примечание. Указанные вещи найдены в ванной комнате). В этом одеянии я расхаживаю по моим апартаментам, листаю книжки, включаю музыку и тотчас выключаю, подхожу к письменному столу записать мелькнувшую мысль. У меня больше нет женщин, хотя изредка, в виде отдыха, я позволяю себе смотреть порнографические фильмы; о бывших друзьях ничего не слышу; телефон молчит.
Нет времени подробно рассказывать о себе, да и незачем. Я думаю, внимательный читатель — таких, увы, не так-то много, люди читают с пятого на десятое, отвлекает телевизор, отвлекает газета, отвлекает политика, то есть, попросту говоря, труха, которая уже завтра превратится в пыль, о литературных критиках и говорить нечего, им вообще некогда читать книги, — внимательный читатель, говорю я, мог бы собрать из моих произведений, по мелочам, по осколочкам, всю мою жизнь. Много лет подряд я занимался тем, что выдавливал сок своего мозга на бумагу. У меня не хватало терпения дождаться, пока снова накопится драгоценная жидкость; порой я чувствовал себя совершенно опустошённым, обезвоженным, бессильным.
Вдоволь насмотревшись… (шорох, испорченная плёнка). Так на чём я… две щётки в стакане, совершенно одинаковые… выйдя из ванной комнаты, улёгся и погрузился в размышления, точно вошёл в мутную тину, и тут меня легонько шлёпнули по щеке.
Оказалось, что я-таки задремал; забвения хватило на… (голос временами гаснет; звук передвигаемых предметов). Обратите внимание, о-о, проклятье… Так вот, что я хотел сказать. (Говорящий собрался с силами). Заметьте, что во сне можно пережить состояние утраты своего «я». Во сне отсутствует личное местоимение. Некто очутился в странном мире, но мир не кажется странным; действуешь в согласии с его абсурдной логикой, замечаешь подробности. Но ощущение себя, своей личности отсутствует, словно в мозгу отключён некий центр, ответственный за самосознание. Сон без сновидца. Всё равно что увидеть мир после своей смерти, он тот же, а тебя больше нет. Казалось бы, невозможно лишиться «самости», сохранив все её способности, а вот, пожалуйста. Трон, на котором восседает Я, пуст. Или, может быть, надо говорить об освобождении, об избавлении из оков своего «я», этой клетки, в которую мы заключены с тех пор, как начинаем себя сознавать?..
Так вот. Клянусь, то, что со мной случилось, не было сном. Я был бодр, я и сейчас бодр; да, да, в здравом уме и памяти. Я в полной мере обладал своей личностью. Разве только последовательность мелких событий путалась: что было сперва, что было потом. Но ведь так бывает в первую минуту после того, как проснёшься… Но вот что интересно: оказалось, что к тому самому мозговому центру, который заведует самосознанием, если он вообще существует, я, конечно, не специалист, — к нему присоединился ещё один. Или это было что-то другое… кто-то другой поселился в мозгу? Словом, не могу объяснить. Не хватает нужных слов. Скажут: вот так писатель. Да, я и в творчестве своём доходил до границ выразимого, до пределов того, что ещё можно облечь в слова; я даже думаю, что именно поэтому теперь это произошло на самом деле. Скрипнула дверь, послышались или почудились шаги, я выбрался из уборной, где провёл довольно много времени, — обычная история, — сидел на диване в нижнем белье, ловил шорохи, вздохи вещей. Когда, наконец, облачившись, как в мантию, в мой халат, я прошествовал в кабинет и, кашлянув, остановился на пороге, бородач, сидевший спиной ко мне за столом, не обернулся.
Я услышал его голос:
«У вас запор».
«Это моя рукопись», — сказал я.
«Вижу. Обе вещи, запор и вот это. Очевидная связь. Не правда ли?»
Я спросил:
«Это ваша щётка?»
«Какая щётка?»
«Зубная. На полочке в ванной».
Он сложил стопкой мои листки, их довольно много, большая часть написана от руки, кое-что перепечатано, я всегда так работаю, машинка даёт мне возможность отвлечься от самого себя, взглянуть на текст со стороны, моими, но уже как бы и не моими глазами. Складывает, стало быть, мои листки, поворачивается и спрашивает: что я думаю об этом сочинении?
Что я думаю, гм… Докладывать ему, что это, может быть, мой последний труд, что я шёл к нему, сам того не сознавая, долгие годы, — моё высшее достижение, мой подвиг? Великий магистериум алхимиков, к которому готовились, изнуряя себя постом, простаивая на коленях ночи напролёт… Всю жизнь, с тех пор как я начал покрывать бумагу чёрными строчками, орошать её невидимыми слезами, — всю жизнь! — я мечтал создать что-то окончательное, неопровержимое, роман-приговор, роман-синтез, роман — итог и диагноз нашего нашего века, а вместе с тем и баланс моей собственной жизни… Сколько бессонных ночей, сколько сомнений… Это венец моих усилий. Баста. Я знаю себе цену. И не люблю пафоса.
«Правильно делаете. — Кажется, он угадал мою мысль. — Пафос был бы здесь неуместен. Жалкая проза; один язык чего стоит. Вязкий, многословный».
«Вот как?» — сказал я холодно. Меня и забавлял, и бесил этот тон. Даже если он заглядывал в рукопись, не думаю, чтобы он мог всё разобрать, всё-таки большая часть написана от руки, почерк у меня мелкий, да и кто теперь читает книги внимательно, так, как их следует читать. Небось, проглядел, пролистал, и готово дело, приговор вынесен.
«Послушайте… может, вы присядете? Оставим эти церемонии — давай на ты».
Я пожал плечами, на ты, так на ты, — мне было безразлично.
«Куда же мне сесть, — возразил я, — ты занял моё место».
«Ничего подобного. Это моё место».
То самое место, на котором я сейчас сижу. Крутись, лента… Я ещё вполне… Усмехнувшись, я сказал:
«Насколько я понимаю, ты мой двойник, довольно распространённый сюжет, я бы даже сказал, банальный».
«А ты другого и не заслуживаешь. Вполне в твоём духе».
Я пропустил мимо ушей эту колкость.
«В жизни так не бывает».
«Всё бывает. В том числе и то, чего не бывает… Хорошо, что ты наконец-то вспомнил о том, что существует реальная жизнь».
«Вы хотите сказать… хочешь сказать, что у меня не все дома?»
«Отнюдь. Это значило бы, что и я спятил».
«Но всё-таки. Кто здесь настоящий, кто из нас существует на самом деле?»
Вместо ответа (а что он мог ответить?) незваный гость — а как ещё его назвать? — хмыкнул, поднял брови, покачал головой. И всё это с таким видом, точно он разговаривал с несмышлёнышем.
Я решил набраться терпения, объяснил, что мне трудно вести беседу с человеком, который считает, что он — это я. По чисто грамматическим причинам: какое местоимение надо употребить?
«Ego sum Imperator Romanus et supra grammaticam![46] Говоришь, банальный сюжет… Забудь о литературе. Не я у тебя в гостях, а это ты, можно сказать, явился ко мне на поклон. Я — подлинник, а ты всего лишь дурная копия».
Смотрите-ка, он и латынь знает. «Вот что, — сказал я. — Забирай своё барахло и…» Я показал на дверь. Думаю, каждый на моём месте почувствовал бы себя оскорблённым.
Ещё я хотел сказать, что не вижу необходимости продолжать дискуссию, да и час уже поздний.
«Ты всё равно не спишь».
«Ты в этом уверен?»
«Понимаю, — сказал он. — Ты думаешь, что я тебе приснился. О, Господи. Если бы это было так… Да ты должен меня благодарить! Гордиться должен, что существует нечто высшее, чем ты, и в то же время часть тебя самого… Радоваться, чёрт подери, что я, наконец, здесь».
«Никто вас не звал!»
«А вот это ты уже напрасно».
«Позвольте спросить: чем это вы лучше меня?»
Сказав это, — лучше сказать: прошипев, — я внезапно почувствовал головокружение, у меня это иногда бывает, — на этот раз очень сильное, — схватился за что-то, — похоже, что я потерял себя на какие-то считанные секунды, но сейчас же овладел собой. Овладел, и всё прояснилось. Я сидел в кресле за моим столом. А он стоял, нахохлившись, посреди комнаты, неряшливый, в старом халате, в полуистлевших шлёпанцах. И я почти испытывал к нему сострадание.
«Так, — сказал я. — на чём же мы остановились…»
Я листал его бездарную писанину.
«Чем я лучше? — повторил я. Наш странный разговор продолжался. — Да хотя бы тем, что у меня нормально работает желудок… Что, между прочим, для литературы имеет немаловажное значение. А ты этого не знал? Физиология, друг мой, великое дело! При нашем сидячем образе жизни. Одно дело — вымученная проза, когда третий день нет стула, и совсем другое, если вовремя опорожнился. Чистить желудок! Кто это сказал?»
«Гиппократ».
«Прими слабительное».
«Уже принимал. Никакого результата… Послушайте, — сказал он, снова сбиваясь на вы, — ведь это уже совсем нехорошо».
«Что нехорошо?»
«Какое-то раздвоение личности. Это уже пахнет психиатрией».
Я не стал возражать, — зачем?.. А, чёрт… (Шорох в магнитофоне). Ничего, сейчас справлюсь.
(Пауза, пустая плёнка).
«…отклонились от темы. Посмотри, как ты живёшь. Ты опустился, кругом грязь. Кто-нибудь убирает твою берлогу?»
«Приходит одна».
«Небось, спишь с ней… Гони её в шею».
«А это, между прочим, — сказал он, — не твоё собачье дело».
Мне пришлось строго заметить ему, что я грубостей не потерплю. Он проворчал:
«Но и ты тоже хорош».
Помолчали немного; я снова перебрал листки. Читать я всё это, конечно, не мог, но ведь о прозе можно судить по одному абзацу. Я заявил, что никогда бы не написал такую пошлятину. Можно было бы объяснить ему в двух словах, что такое подлинная литература, что такое хороший стиль. Но зачем?
Чувствуя своё превосходство, усевшись поудобнее, я продолжал:
«Вот что я тебе скажу, братец. Ты называешь это преданностью искусству».
«Что называю?» — спросил он.
«Твой образ жизни. А на самом деле это отвратительный, граничащий с преступлением эгоизм. Дай мне договорить. Ты отвадил от себя всех своих друзей. Вынудил жену оставить тебя, и вскоре после этого больная женщина умерла. Ты бросил детей на произвол судьбы, их воспитывает бабушка. Которой тоже не так уж много осталось. Деньги, которые принадлежали не тебе, ты присвоил, захватил себе квартиру, ты, между прочим, не такой уж простачок, каким прикидываешься, ты… — тут я позволил себе смачное выражение — своего не упустишь, мимо рта ложку не пронесёшь! И всё это под предлогом того, что мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких, гениальный художник, великий писатель!».
Я впился в него глазами, надеялся, что это по крайней мере заставит его одуматься. Куда там — он насупился, нахохлился, поглядывал на меня волчьими глазами из-под клокатых бровей. Мрачно, с шумом втянул воздух в ноздри и отвёл глаза в сторону.
«Но искусство мстит! — воскликнул я, подняв палец. — Искусство мстит за подлянку! Вот результат, — я показал на пухлые папки и то, что лежало стопкой на столе. — Ну-ка живо, — приказал я. — Принеси какое-нибудь блюдо. Или поднос».
Он подчинился… вернее, я подчинился. Бесполезно, я думаю, пытаться объяснить, каким образом мы опять поменялись местами. Лёгкое головокружение, минутная потеря сознания… Впрочем, я и сейчас еле держусь… Словом, для этого понадобилось одно мгновение. Я снова стоял посреди моего опоганенного кабинета. Почему опоганенного? Сейчас станет ясно. Авантюрист, самозванец, которого никто не приглашал, который и внешне, по-моему, не так уж и был похож на меня, — мне даже подумалось, не разыгрывает ли меня кто-то, — ощерясь, сложил на подносе моё творение.
«Э, э! — закричал я. — Запрещаю! Не смей! Ты наделаешь пожар!»
Он поднёс к стопке листов зажигалку. Комната наполнилась дымом, моя проза пылала; он шуровал в костре, приподнимал горящие страницы чем-то подвернувшимся под руку, пепел хлопьями носился в воздухе; совершив это ауто-да-фе, гость потребовал тряпку. Я должен был убирать следы, выносить остатки, пришлось открыть окно. Чёрная ветреная ночь ворвалась в мою обитель. Всё это время он сидел, развалившись в моём кресле, с чрезвычайно довольным видом.
С тряпкой в руках, утирая слёзы рукавом, я стоял посреди комнаты.
«Это ваша щётка?» — спросил я снова.
«Какая щётка?»
«Зубная, в ванной. Забирайте её и… и чтоб вашего духу здесь не было».
«Что это значит?» — сказал он надменно.
«А вот то и значит. Пошёл отсюда вон!» — завопил я.
Моя борода трепыхалась от гнева и сквозняка. В сердцах я захлопнул окно.
«Та-ак, — медленно проговорил он. — Ты меня выгоняешь. А если я не уйду?»
Я швырнул тряпку в угол, машинально отёр ладони о халат. Он поморщился.
«Ты бы хоть руки вымыл… Ну что ж, как будет угодно вашему сиятельству. Я ведь желал тебе добра. Я ведь только напомнил. Думал, может, у него проснётся совесть…»
И он задумался на минуту.
«Есть предложение. Давай расстанемся благородными противниками. Будь добр, не в службу, а в дружбу. Принеси там… из прихожей».
Тут надо бы удивиться, спросить, что ему надо. В крайнем случае сказать: ступай сам, если тебе нужно. И остаться, наконец, одному. О, как хотелось остаться одному! Сесть в кресло, обдумать случившееся. Ничего такого я не сделал, вынес что он просил.
«Я не умею фехтовать, — сказал я. — Никогда в жизни не держал…»
«Ничего, научишься. Вот это дага. Бери в левую руку. А в правую… Только, знаешь. Надень что-нибудь поприличней. Сейчас я тебя заколю по всем правилам».
Я вернулся, на мне были алые бархатные штаны до колен, чулки, туфли с пряжками, белая полотняная рубашка с рюшами на груди. По дороге я заглянул в ванную, мои седые кудри вокруг сверкающего черепа произвели впечатление на меня самого. Я благоухал духами. Вошёл — на нём был такой же костюм.
Бросили жребий. Я поймал на лету шпагу, брошенную мне.
Мы отсалютовали друг другу и встали в позицию, в правой руке шпага, в левой короткий кинжал.
Несколько раз мы скрестили наше оружие. Получалось недурно. Он выкрикивал фехтовальные термины, я молча парировал.
Он засопел, глаза его засверкали, и стало ясно, что игра превращается в бой.
С полной ответственностью заявляю, что у меня не было намерения убивать его. Кто бы он ни был. Я был очевидным образом сильнее и ловче. Мне удалось выбить у него из рук шпагу, мы сблизились почти вплотную друг к другу, и я ударил его наотмашь кинжалом в грудь. Он прошептал: «Ты убил меня — свою лучшую часть…» Падая, мой противник успел ткнуть меня своей дагой. Я пошатнулся и выронил шпагу.
Крутись, лента, крутись… Я уже почти не здесь. Я — где-то. Мне только нужно успеть договорить…
Non omnis moriar.[47]
Дни мои сочтены, врачи перестали меня обманывать, я стараюсь не видеть себя, не замечать своё иссохшее тело. Я тот, о котором говорят вполголоса. Лишь дух остаётся бодр; похоже, что он и умрёт последним.
А мне бы хотелось уйти во сне. Я понимаю, что такое желание недостойно философа, которому подобает встретить смерть с открытыми глазами. И всё же я предпочёл бы расстаться с жизнью заочно, как расстаются с бывшей возлюбленной, послав ей письмо. Человек, умерший во сне, не знает о том, что он умер. Спящий не знает, что он спит. Оттого он как бы и не умер: ведь смерть для него — в худшем случае сновидение. Проснувшись, он узнал бы, что умер на самом деле, но он не проснётся; узнал бы, что его уже нет, но никогда этого не узнает; если же наша жизнь есть сон, а смерть — пробуждение от великого сна жизни, то нужно приветствовать смерть.
Секретарь всё утро просидел возле моей постели, дожидаясь, когда я начну диктовать, но, хотя сегодня я чувствую себя чуточку лучше, мне удалось выдавить из себя лишь несколько фраз. Сомневаюсь, удастся ли завершить мои записки. У меня не остаётся времени привести в порядок написанное, — о том, чтобы отшлифовать мои периоды, не может быть и речи.
А главное, я не в силах извлечь из моей жизни столь необходимую для потомков мораль. Без поучения мои заметки будут то же, что незакрытые счета. Я стараюсь понять, в чём состояло моё предназначение. Не то чтобы я упустил удачу, гонялся за призраками, нельзя сказать, что я без смысла и цели израсходовал отведённые мне годы, напротив: я удостоился почестей и приумножил своё богатство. Потратив жизнь на то, чтобы жить, — каждому ясно, что я имею в виду, — я ни о чём не жалел; не жалею и теперь. Долгое время я помогал и покровительствовал другим (многие ли отблагодарили меня?) и находил в этом если не высший смысл, то хотя бы оправдание своей жизни. И всё же мало помалу для меня становится очевидным то, в чём я не смел себе признаться. Необъяснимая робость — не перед другими, перед собой — мешала мне отдаться своему истинному призванию. Да, я сам был создан для творчества.
Я стыдился вступить в соревнование с талантами, для которых служил лишь опорой. Поэты эгоистичны и заносчивы, чужая щедрость для них нечто само собой разумеющееся; они принимают подарки с таким видом, точно оказывают вам честь, и выслушивают похвалы, как бы снисходя к тому, кто их расточает. Тем паче никому из них не приходило в голову спросить, не хотел бы и я попытать свои силы в искусстве. Да что я говорю — таланты. Сколько виршеплётов пользовалось моим гостеприимством, моим влиянием, моей близостью к принцепсу, скольких недостойных я вывел в люди! Но не хочу преуменьшать моих заслуг. Угадать в этой жадной толпе немногих избранников, протянуть им вовремя руку — для этого тоже требуется особый дар.
Я прекрасно понимаю, что и медная статуя в атриуме не залог бессмертия. Скорее наоборот: ведь никто, ни учёные знатоки, ни простодушные почитатели не в состоянии предугадать, какое место на Олимпе будет отведено поэту, живущему здесь и сейчас. Найдётся ли там вообще уголок для него? При жизни превознесённый до небес, он будет забыт на другой день после смерти. А истинный избранник, никем не замеченный, займёт место рядом с небожителями.
Потомки спросят с недоумением о тех, чьи имена сегодня у всех на устах: а кто это такие? И будут благоговейно повторять и передадут следующим поколениям имя того, кто сегодня никому не известен.
Не то чтобы люди были слепы, и не в том дело, что меняются вкусы… Не слепота, но обыкновенный обман зрения виной тому, что современники венчают славой посредственность. Вблизи маленькое кажется большим, а большое просто не умещается в поле зрения. И, однако, я вынужден возразить самому себе. Тот, чей дар был мною угадан прежде, чем услыхали о нём, не обманул моих ожиданий.
Может быть, это и было моим предназначением?
Надеюсь, мой знаменитый друг не обидится, если я скажу, что без меня он не стал бы тем, чем он стал, — без моих наставлений, без моей критики, подчас безжалостной, всегда доброжелательной. И, разумеется, без моей поддержки. Если не ошибаюсь, он был маленьким чиновником казначейства, когда был мне представлен. Сколько лет прошло с тех пор? От робости чуть было не утратив дар речи, он показал мне свои подражания Луцилию.
Так вот, к вопросу о бессмертии… Пожалуй, можно избегнуть забвения, прислонившись к чьему-нибудь памятнику, одолжив у него, так сказать, малую толику его славы, вроде того как иные светила, по мнению одного учёного грека, испускают не собственный, а отражённый свет. В прелестной оде, одной из нескольких, которыми он почтил меня (мог бы написать и побольше!), мой друг утверждает, что не переживёт меня. Больше того, он уверен, что мы оба умрём в один день. Это была, я думаю, шутка. О, я хочу надеяться, что это была шутка; но, с другой стороны, кто знает? Поэты наделены жутким даром предвидения. Как бы то ни было, в тот день он ни о чём не подозревал. Он был явно озабочен чем-то, был самокритичен сверх всякой меры, но об этом, во всяком случае, не думал: о том, что наше свидание будет последним. Так мне кажется. Конечно, он знает, что я нездоров, и присылал справиться о моём самочувствии. Но встречаться нам больше не приходилось. Я не хочу его видеть, вернее, не хочу, чтобы он меня увидел. (Может быть, и он не хочет). Мы простимся, когда я буду лежать на погребальном костре.
Секретарь приготовился к диктовке, — на чём мы, стало быть, остановились? На злополучном правлении Трёх. На страшном времени смут, когда люди Антония, отвратительный сброд, привезли в Город отрубленную голову Туллия Цицерона. Итак, мы всё ещё топчемся в далёком прошлом.
Стоило ли вообще его ворошить? Можно ли его позабыть? Говорят, что старость живёт прошлым, но на самом деле, старея, научаешься жить сразу во всех временах; прошлое становится настоящим, настоящее не имеет никаких преимуществ перед минувшим. Быть может, последовательность времён существует только в грамматике. Нечто более основательное, чем хронология, управляет памятью, служит для неё упорядочивающим началом; нечто не подвластное бегу времени. Отложи свои таблички, приятель. Я хочу говорить только с самим собой.
Итак, этот день… он вышел навстречу… Слуги внесли меня в атриум, где я полюбовался статуей. Оттуда мы прошли прямо в сад. Отлично помню душный, бессолнечный день, с террасы мы любовались торжественным зрелищем гор, ближе к нам на обширном склоне паслись овцы. Нужно сказать, что он сделал весьма разумное употребление из поместья, которое я когда-то ему подарил: сдал землю в аренду, оставив себе клочок для пропитания, как он выразился; восемь рабов вполне справляются с обработкой.
Опишу заодно его внешность: Квинт невысок, а вернее сказать, малого роста, чуть ли не на голову ниже меня; а ведь и я не великан. Хотя ему близко к шестидесяти, у него как у истинного калабрийца нет ни одного седого волоса. Он прикрывает плешь, зачёсывая волосы по моде республиканских времён, с затылка на лоб. У него маленькие чёрные глазки, двойной подбородок, брюшко. Словом, он мало похож на служителя Муз.
Мы поговорили о том, о сём, я рассказал последние сплетни, он не проявил к ним интереса. Он был явно не в духе. Я упросил его пропеть мне оду, о которой пока не знают: воззвание к Мельпомене, опять-таки по примеру старика Луцилия, — но какая огромная разница!
Голос у Квинта не слишком приятный, да и манера декламировать собственные творения оставляет желать лучшего, как почти у всех поэтов. Стихи меня восхитили и вместе с тем удивили. За что он просит Музу увенчать его лавром? Разумеется, он был прав, утверждая, что первым пересадил на нашу скудную почву греческие метры, но только ли в этом его заслуга?
Разве это так мало, возразил он.
Я ответил, может быть, с излишним пылом, что стихотворение представляется мне абсолютным и что он преуменьшил свои достижения. Совершенство, до которого он возвысил язык, вот залог бессмертия. Вот чем он вправе гордиться. Не арки и памятники — поэзия не даст исчезнуть нашему языку. Он выслушал мою тираду, закрыв глаза.
«Нечего беспокоиться, — промолвил он, усмехнувшись, — наш язык не умрёт хотя бы потому, что не умрёт Рим».
«По-твоему, Рим вечен?»
«А ты… — возразил он, — разве так не думаешь?»
Я пожал плечами. «Все прежние царства исчезли — одни раньше, другие позже».
«Исчезли под ударами врагов. Рим завершил историю. Больше ему ничего не грозит».
«Халдеи утверждали, что подобно тому, как каждому злаку, животному или человеку положен предел жизни, так великому государству определён срок его существования. И что будто этот срок — тысяча кругооборотов Солнца. Что ты на это скажешь?»
«Римской державе, — повторил он, — ничего не грозит».
«Ты имеешь в виду конец истории, как любят это сейчас называть, мир, который нам подарен? Послушай, — сказал я, — там есть одно место… если я правильно запомнил. Ты говоришь: не умру до тех пор, пока восходит на Капитолий с безмолвной девой жрец. Это звучит двусмысленно».
Он поднял брови.
«Ведь это можно понять так, что не веки вечные жрец и весталка будут всходить по ступеням храма. Не означает ли это…»
«Не означает, — сказал он. — Рим воплощает волю богов. Ни одно государство до нас не имела основания сказать так о себе».
«Но боги могут изменить свои намерения».
«Тогда мир впадёт в первоначальное варварство. Но боги этого не допустят. Я думаю, — сказал Квинт, — что Рим так прочно связал свою судьбу с верховной волей, что разделить их невозможно. Теперь судьба самих богов в свою очередь зависит от Рима. Гибель Рима означала бы гибель богов. Поэтому он вечен».
Мне показалось, что его устами говорит официальный поэт, — роль, которую он время от времени брал на себя и которая, по моему мнению, мало ему подходила. Я заметил:
«До тысячи лет ещё далеко… Мы отвлеклись. Поговорим о тебе».
«Да. Мы отвлеклись…»
Мысли, занимавшие меня по дороге в Сабины, настоятельно требовали обсуждения; мне не терпелось высказать свои соображения по поводу его эпистолы о поэтическом искусстве, которая наделала столько шума. Я было уже открыл рот — он перебил меня:
«Мне не нравится это стихотворение».
«Ты говоришь о Памятнике?»
«Да. Мне не хотелось его читать».
«Почему, в чём дело?»
«Оно звучит более чем самоуверенно, но, пожалуй, правильней будет сказать, что я сам себе перестал нравиться».
Я заметил ему, что такая требовательность к себе похвальна, но, будучи чрезмерной, может стать пагубной.
«Спой ещё раз».
Он покачал головой. «Ты говоришь, абсолютные стихи. Совершенство… Так вот, я тебе отвечу. Совершенство — это смерть. Это враг искусства».
«Квинт, — возмутился я, — ты написал стихи, в которых пророчишь себе бессмертие, а теперь заявляешь, что…»
Раб-подросток, красивый мальчик, подлил нам вина в стаканы. Хозяин встал и, отпив глоток, подошёл к каменной балюстраде.
«Я без конца исправляю написанное. Каждая строфа стоит мне уйму труда. Порой я бьюсь целый день над одной строчкой, чтобы достигнуть идеального благозвучия, хожу взад и вперёд и скандирую одно и то же на все лады, а на другой день вижу, что эпитет, найденный мною после изнурительных поисков, ужасен, невозможен, что красота погребла чувство, что вся моя работа ничего не стоит и надо начинать сначала!»
«Почаще переворачивай стило. Не твои ли слова?»
«Да, да, — отвечал он с досадой, — а результат? Холодное, рассчитанное искусство».
«Мрамор тоже холоден. Зато долговечен».
«Красивое сравнение, да что толку? Оно меня не убеждает. Катулл…»
«Не говори мне о Катулле. Терпеть не могу этого поэта».
«Катулл писал необработанным стихом. Позволял себе вульгарные выражения. Даже нарушал просодию… Но сколько в нём жизни, огня, вдохновения!»
«И дурного вкуса. Впрочем, — заметил я, — это было другое время».
«Вот именно», — пробормотал он. И, словно спохватившись, выпил залпом свою чашу, протянул не глядя слуге. Я знал, что Квинт воспел этого мальчика под именем Лигурина. Не думаю, что он пылал к нему истинной страстью; скорее это была литературная стилизация.
«Вот именно, другое время. Я спрашиваю себя, не виною ли благоденствие, мир, наше сытое существование, эта сельская тишина и умеренность, эта прекрасная вилла, всё, что я восхвалял, чему так радовался, — я спрашиваю, не виной ли они тому, что из моей поэзии исчезла живая жизнь?»
«Ты предпочёл бы умереть в нищете?»
«Не знаю… Не сердись на меня».
«Я не сержусь, — возразил я, хотя почувствовал себя задетым, — вернёмся лучше к нашему разговору о языке. Я не могу представить себе настоящего поэта, который не обладал бы безукоризненным слухом, разрешил бы себе хотя бы одно лишнее слово, который не был бы в высшей степени взыскателен к языку, если хочешь — не был брезглив! Без вдохновения нет поэзии, кто спорит? Но надо уметь укрощать коня, иначе он сбросит всадника».
«Укрощать коня… да. А я тебе отвечу, что слишком выверенное, слишком дисциплинированное, слишком уравновешенное искусство — это искусство старческое. Кровь не пульсирует в нём. Такое искусство может вызывать уважение, удивлять, даже восхищать. Но заставить биться сердца — о, нет. Я разучился любить, — продолжал он, — я отвык вожделеть. Известно ли тебе, что я уже давно живу без женщины?..»
«У тебя есть женщина. Это Муза».
«Я думаю, что поэту подобает умереть молодым».
Я не стал с ним спорить, он был в дурном настроении, я заметил в нём перемену, лоб и виски пожелтели, следовало предположить избыток желчи.
Несколько времени длилось молчание, он поднял на меня глаза — и, странно сказать, угадал мои мысли. Только применил их ко мне самому. «Послушай, ты выглядишь неважно, — проговорил он. — Что с тобой?»
«Со мной?» — спросил я растерянно.
Словно он смотрел в зеркало, глядя на меня, и видел себя, и читал на моём лице мою и собственную судьбу. Он повторил:
«У тебя скверный вид. Что говорит лекарь?»
«Что я поправляюсь».
«Ты говоришь мне правду?»
«Конечно», — сказал я смеясь.
«То-то же. Не смей, — и, усмехнувшись, он погрозил мне пальцем, — ведь тогда и мне придётся отправиться вслед за тобой. Не смей умирать, Меценат!»