Глава VI. Похороны моряка

Дом семейства Корни, называвшийся Мшистый Уступ, был местом, погруженным в хаос и начисто лишенным комфорта. Чтобы добраться до его двери, вам нужно было, словно по болоту, пройти по грязному двору, состоявшему, казалось, из сплошных луж да навозных куч. В главной комнате в любой день недели над огнем сушилась одежда: какой-нибудь член этой беспорядочной семьи постоянно достирывал что-то, что забыли постирать в надлежащий день вместе с остальным платьем. Иногда грязные вещи валялись на неопрятной кухне, одна из дверей которой вела в комнату, служившую одновременно и гостиной, и спальней, а другая – в маслодельню, единственное чистое место в доме. Напротив входной двери располагалась судомойня. И все же, несмотря на весь этот беспорядок, не возникало впечатления, будто дом принадлежал беднякам: Корни были по-своему богаты в том, что касалось домашней птицы, скота и детей; грязь и суета, присущая неорганизованному труду, стали для них привычными и не мешали им. Обитатели Мшистого Уступа были беззаботны и веселы; миссис Корни и ее дочери радовались гостям в любое время и готовы были присесть и посплетничать хоть в десять часов утра, хоть в пять пополудни вечера, несмотря на то что с утра в доме всегда было полно всевозможной работы; к концу же дня фермерские жены и дочери обычно «приводили себя в порядок», или, как говорят нынче, принаряжались. Разумеется, Сильвия здесь была желанной гостьей. Она была молоденькой, красивой, оживленной и, подобно свежему бризу, делала атмосферу приятнее. Вдобавок Белл Робсон так высоко задирала нос, что визит ее дочери был чем-то вроде знака расположения, ведь мать позволяла Сильвии посещать далеко не все дома.

– Садись же, садись! – воскликнула Дейм Корни, смахивая передником пыль с табуретки. – Полагаю, Молли скоро вернется. Она пошла в сад, чтобы взглянуть, достаточно ли уже нападало яблок, чтобы испечь пирог для парней. Нет ужина лучше, чем яблочный пирог с патокой и хрустящей корочкой, да только вот яблок мы еще не собрали.

– Если Молли в саду, я схожу за ней, – сказала Сильвия.

– Что ж, посекретничайте, девицы, посплетничайте о своих сердечных дружках, – отозвалась миссис Корни с понимающим видом, за который Сильвия в тот миг едва ее не возненавидела. – Я все понимаю: сама еще молодость не забыла. Но осторожней: прямо у задней двери большая грязная лужа.

Однако Сильвия к тому моменту уже добежала до середины еще более грязного, чем передний – если такое вообще возможно, – заднего двора и миновала маленькую калитку, ведущую в сад. Тут было множество старых сучковатых яблонь с поросшими серым лишайником стволами, в которых хитрые зяблики весной устраивали гнезда. Гнилые ветви никто не спиливал, и они, пусть уже и неспособные плодоносить, создавали над головой тенистый полог; мокрая трава росла длинными, путавшимися под ногами пучками. На старых серых деревьях до сих пор висел неплохой урожай розовых яблок; более румяные плоды виднелись то тут, то там среди зарослей нестриженой зеленой травы. Несомненно созревшие, но при этом не собранные плоды озадачили бы любого, кто был незнаком с членами семейства Корни, для которых если и не заповедью, то неписаным законом было никогда не делать сегодня того, что можно было отложить на завтра; вот почему яблоки падали с деревьев от первого порыва ветра и гнили на земле, пока «парням» не захочется пирога на ужин.

Завидев Сильвию, Молли поспешила к ней через сад, путаясь в густой траве.

– Не думала, девонька, что ты придешь в такой день! – сказала она.

– Так ведь совсем уже прояснилось, – ответила Сильвия, глядя на спокойное вечернее небо, видневшееся сквозь переплетение ветвей. Небо было нежно-серого цвета, слегка тронутого розовым оттенком заката, сулившего тепло. – Прошел дождь, и я решила посоветоваться с тобой о том, как сшить плащ; Донкин работает у нас дома, и я хотела разузнать у тебя все насчет… ну, знаешь, насчет новостей.

– Каких новостей? – спросила Молли.

Несколько дней назад ей довелось услышать историю о «Счастливом случае» и «Авроре», но, по правде говоря, все это совершенно вылетело у нее из головы.

– Ты разве не знаешь о вербовщиках и китобойце, о большой драке и о Кинрейде, своем кузене, что повел себя так храбро и славно и теперь лежит на смертном одре?

– О! – сказала Молли, поняв, о каких «новостях» идет речь, и слегка удивившись пламенному тону своей маленькой подружки. – Да, я слышала об этом несколько дней назад. Но Чарли вовсе не лежит на смертном одре, ему уже гораздо лучше; мать говорит, что на следующей неделе его перевезут сюда, чтобы мы могли за ним ухаживать; да и воздух здесь получше, чем в городе.

– Ох! Я так рада! – воскликнула Сильвия от всего сердца. – Я боялась, что он умрет и я так никогда с ним и не увижусь.

– Ты увидишься с ним, обещаю; конечно, если все будет хорошо, ведь его серьезно ранили. Матушка уверяет, что на боку у Чарли четыре синие отметины, которые останутся на всю жизнь, а доктор боится, что у него внутреннее кровотечение и он умрет, если за ним никто не будет ухаживать.

– Но ты ведь сказала, что ему лучше, – произнесла Сильвия несколько неуверенно.

– Ага, лучше; но жизнь непредсказуема, особенно после огнестрельных ранений.

– Твой кузен поступил очень славно, – заметила Сильвия с задумчивым видом.

– Никогда не сомневалась, что так и будет. Я много раз слышала, как Чарли твердил, что честь превыше всего, и теперь это доказал.

Молли говорила о чести Кинрейда не сентиментально, а с видом собственницы, и Сильвия утвердилась в своих подозрениях о взаимном влечении между ней и кузеном. А потому следующие слова подруги ее весьма удивили.

– Кстати, насчет твоего плаща: какой ты хочешь, с капюшоном или пелериной? – спросила Молли. – Полагаю, все дело в этом.

– О, мне все равно! Расскажи побольше о Кинрейде. Ты и правда думаешь, что ему лучше?

– Батюшки! Вы только посмотрите, как Чарли увлек эту девицу! Надо будет сказать ему, как живо интересуется им одна юная особа!

С этой минуты Сильвия больше не задавала вопросов о Кинрейде. Немного помолчав, она произнесла изменившимся, более сухим тоном:

– Я подумываю о плаще с капюшоном. А ты что скажешь?

– Ну, как по мне, плащи с капюшоном довольно старомодны. Я бы на твоем месте сделала пелерину из трех частей: по две на плечи, а третья пускай красиво спадает по спине. Но давай пойдем в воскресенье в монксхэйвенскую церковь и поглядим, как сшиты плащи у дочерей мистера Фишберна, ведь те заказывали их в Йорке. Нам не придется входить в церковь – мы сможем хорошенько рассмотреть их во дворе, ведь в этом нет ничего дурного. Вдобавок в этот день будут пышные похороны застреленного вербовщиками моряка, так что мы убьем сразу двух зайцев.

– Я бы хотела пойти, – ответила Сильвия. – Мне жаль бедных моряков, в которых стреляют и которых похищают, как это произошло на наших глазах в прошлый четверг. Я спрошу матушку, отпустит ли она меня.

– Ага, давай. Моя-то матушка меня точно отпустит, а может, и сама туда пойдет; я слышала, ожидается зрелище, о котором будут рассказывать еще долгие годы. И мисс Фишберн точно там будет, так что я бы попросила Донкина выкроить плащ, а с накидкой или капюшоном подождала бы до воскресенья.

– Проводишь меня немного? – спросила Сильвия, видя, что пробивавшийся сквозь черные ветви свет закатного солнца становится все более багровым.

– Нет, не могу. Хотелось бы, но у меня еще куча работы, а время утекает, как вода сквозь пальцы. Не забудь: в воскресенье. Я буду ровно в час; в город мы пойдем медленно, чтобы можно было разглядеть наряды встречных; потом помолимся в церкви и посмотрим на похороны.

Определившись с планами на ближайшее воскресенье, девушки, сдружившиеся по причине соседства и возраста, попрощались.

Сильвия поспешила домой – ей казалось, что она отсутствовала слишком долго; мать стояла на небольшом холмике у дома и высматривала ее, прикрыв глаза рукой от лучей закатного солнца; впрочем, едва завидев дочь, она вернулась к своим делам, в чем бы они ни заключались. Белл была женщиной немногословной и не выставляла свои чувства напоказ; лишь немногие догадались бы, как сильно она любит своего ребенка; однако Сильвия без всяких умозаключений и наблюдений, интуитивно чувствовала, как крепко связаны они с матерью.

Отца и Донкина девушка обнаружила за тем же занятием, за которым их и оставила: за беседой и спором; Дэниел пребывал в вынужденном бездействии, Донкин штопал одежду так же быстро, как и говорил. Отсутствия Сильвии они, похоже, даже не заметили – как, казалось, его не заметила и мать, выглядевшая так, будто была полностью погружена в работу на маслодельне. И все же каких-то три минуты назад Сильвия видела, как Белл ждет ее возле дома; годы спустя, когда ее уходы и возвращения никого не будут волновать, фигура матери, выпрямившейся в полный рост и высматривающей своего ребенка в слепящих лучах закатного солнца, будет вновь и вновь являться Сильвии подобно внезапному видению, разящему в самое сердце воспоминанием об утраченном благословении, которое она не ценила тогда, когда имела.

– Как дела, отец? – спросила девушка, подходя к креслу и кладя руку Дэниелу на плечо.

– Эх! Только послушай мою девчушку. Думает, раз она пошла гулять, я сразу же соскучусь и захвораю. У нас с Донкином, девочка, была самая содержательная беседа за последние несколько дней. Я во многом его просветил, и он принес мне немало пользы. Коль будет на то воля Божья, я уже завтра начну ходить, ежели погода не испортится.

– Ага! – произнес Донкин с ноткой сарказма. – Мы с твоим отцом решили множество загадок; как жаль, что правительство нас не слышало и не сможет воспользоваться нашей мудростью. Мы разобрались с налогами, вербовщиками и прочими напастями, а еще победили французов. Мысленно.

– Ума не приложу, отчего они там, в Лондоне, не могут понять столь очевидные вещи! – искренне поддержал его Дэниел.

Сильвия не слишком хорошо разбиралась в политике и налогообложении – по правде говоря, она даже не понимала, в чем между ними разница, – однако видела, что ее невинный маленький заговор, призванный внести разнообразие в жизнь отца благодаря визиту Донкина, достиг своей цели; с исполненным ликования сердцем девушка вышла из дома и побежала за угол, чтобы разделить с Кестером радость от успеха, о котором не решилась бы рассказать матери.

– Кестер! Кестер! Дружище! – произнесла Сильвия громким шепотом; однако работник кормил лошадей и стук их копыт по полу круглой конюшни помешал ему ее услышать, поэтому Сильвии пришлось подойти поближе. – Кестер! Отцу гораздо лучше: завтра он собирается выйти на улицу. И все благодаря Донкину. Я очень признательна тебе за то, что ты его привел, и постараюсь выкроить кусок тебе на жилет из красной ткани для моего нового плаща. Ты ведь хочешь новый жилет, правда, Кестер?

Работник задумался.

– Нет, девонька, – наконец произнес он серьезно. – Не хочу видеть тебя в куцем плаще. Мне нравится, когда девицы выглядят модно и красиво; я в некотором роде горжусь тобой, и мне больно представить, что ты будешь ходить в укороченном плаще; это было бы то же самое, как если бы кто-то слишком коротко остриг хвост старушке Молл. Нет, девонька: зеркала, чтобы в него смотреться, у меня нет, так зачем мне жилет? Оставь свою ткань себе, добрая девица; а за хозяина я очень рад. Ферма становится совсем другой, когда он запрется и ворчит.

Взяв пучок соломы, Кестер принялся чистить старую кобылу, шепча что-то, словно хотел поскорее закончить разговор. Сильвия же, сделавшая столь щедрое предложение в минутном порыве благодарности, не слишком огорчилась из-за того, что его отвергли, и направилась обратно к дому, размышляя о том, как еще можно отблагодарить Кестера, не идя на личные жертвы: ведь отдай она кусок ткани ему на жилет, это лишило бы ее чудесной возможности приглядеть для себя в воскресенье модный покрой на церковном дворе.


Желанный день, как это обычно и бывает, все никак не хотел наступать. Здоровье отца Сильвии постепенно улучшалось, а ее мать была довольна тем, как славно поработал портной, и показывала аккуратные заплатки с такой же гордостью, с какой многие современные матроны демонстрируют новую одежду. Погода наладилась: на смену дождю пришла мягкая осенняя облачность; впрочем, богатству красок было не сравниться с тем, что можно лицезреть бабьим летом, ведь дымка и морские туманы на этих берегах появляются рано. Впрочем, быть может, серебристо-серые и коричневые оттенки, царившие на суше, способствовали покою, умиротворению и отдохновению перед суровой и бурной зимой. Это было время, чтобы собраться с силами перед грядущими испытаниями, а еще – чтобы сделать заготовки на зиму. В такие дни, именуемые летом святого Мартина, когда «не страшен зной, не страшны вьюги снеговые»[17], старики выходят погреться на солнышке, и в их задумчивых, мечтательных глазах можно прочесть, что они витают где-то далеко от земли, которую многие из них уже, вероятно, никогда не увидят облаченной в летний наряд.

Утром того самого воскресенья, которого так ждала Сильвия, многие из этих стариков вышли из своих домов пораньше, чтобы подняться по стертым несколькими поколениями горожан длинным каменным ступеням, ведущим к приходской церкви, взиравшей на город с высокого зеленого обрыва, у которого река впадала в море; оттуда открывался прекрасный вид и на суетливый городок, и на порт, и на стоявшие там суда, и на отмель, и на бескрайнюю морскую гладь: пейзаж, в котором жизнь встречалась с вечностью. Удачное место для церкви Святого Николая, чью колокольню возвращавшиеся домой моряки замечали раньше, чем что бы то ни было еще на суше.

Те же из них, кто уходил в море, могли уносить с собой торжественные мысли о словах, услышанных под ее сводами; мысли эти, быть может, не были осознанными, однако наполняли души мореплавателей смутной убежденностью, что покупка и продажа, трапезы и бракосочетания и даже жизнь и смерть не были единственными гранями бытия. Впрочем, они вспоминали не слова произнесенных там проповедей, пусть даже самых красноречивых, ведь, сидя в церкви, моряки большей частью спали – исключая случаи «похоронных речей», об одной из которых я и хочу вам поведать. Они не узнавали собственных пороков и соблазнов в тех возвышенных эвфемизмах, что слетали с губ проповедника. А вот расхожие слова молитв за избавление от привычных опасностей вроде молний, бурь, битв, убийств и внезапной смерти были им знакомы; к тому же почти каждый моряк, отправляясь в плавание, оставлял на суше кого-то, кто будет молиться за странствующих по суше и по морю, вспоминая его, ведь Бог хранил тех, кого искренне поминали в молитвах.

Там же лежали и многие поколения мертвых, ведь церковь стояла в Монксхэйвене с того самого дня, как он стал городом, а значит, могил в ее дворе было немало. Капитаны, мореплаватели, судовладельцы, рядовые матросы: казалось странным, как мало людей других профессий было погребено под этими могильными камнями. То тут, то там виднелось надгробие, воздвигнутое оставшимся в живых членом огромной семьи, бо́льшая часть которой погибла в море. «Пропали без вести в Гренландском море». «Потерпели кораблекрушение на Балтике». «Потонули у берегов Исландии». При взгляде на них возникало странное чувство, словно холодные морские ветра приносили с собой туманные фантомы моряков, сгинувших вдали от дома и освященной земли, где лежали их праотцы.

Каждый пролет ступеней, ведших к погосту, венчала маленькая площадка с установленной на ней деревянной скамьей. В то воскресенье все они были заняты пожилыми людьми, у которых перехватывало дыхание от непривычного подъема. Церковная лестница, как называли ее местные жители, была видна из любой части города, и фигуры поднимавшихся по ней прихожан, выглядевших на расстоянии совсем крохотными, сделали холм похожим на суетливый муравейник еще задолго до дневного богослужения. Все, кто был способен одолеть подъем, добавили к своему наряду в знак траура что-то черное; это могли быть совсем небольшие предметы вроде старой ленты или траурной повязки, однако они были у каждого, включая маленьких детей, сидевших на руках у матерей и невинно сжимавших в маленьких ручках веточки розмарина, что затем будут брошены в могилу «для воспоминания». Это был день похорон Дарли, моряка, застреленного вербовщиками в девяти лье от мыса Сент-Эббс-Хед, которого должны были предать земле в час, привычный для похорон горожан победнее, сразу после вечерней службы; проводить Дарли в последний путь собрался весь город, не считая разве что больных и тех, кто за ними ухаживал, ведь остальные почитали своим долгом отдать последние почести человеку, которого они сочли жертвой преднамеренного убийства. Все как один корабли в гавани стояли с приспущенными флагами; члены их команд шагали по Хай-стрит. Честные жители Монксхэйвена, возмущенные посягательством на их суда и полные сочувствия к семье, лишившейся сына и брата почти на пороге дома, пришли на похороны огромной толпой, так что у Сильвии не было недостатка в фасонах для ее плаща; впрочем, в голове у девушки роились мысли, гораздо более приличествовавшие случаю. Непривычно суровые и торжественные выражения лиц окружающих повлияли и на нее. Она ничего не отвечала на замечания Молли по поводу нарядов и внешнего вида тех, кто обратил на себя ее внимание. Замечания эти были до того неприятны Сильвии, что едва не приводили ее в бешенство; и все же Молли проделала всю дорогу до монксхэйвенской церкви ради нее, а значит, заслуживала того, чтобы к ней отнеслись с терпением. Девушки вместе со многими другими поднимались по ступеням; даже на площадках между пролетами, обычно становившихся средоточием сплетен, люди говорили очень мало. На море не было видно ни единого паруса, из-за чего оно казалось торжественно-безжизненным, словно желало соответствовать тому, что происходило на суше.

Старая церковь была построена в нормандском стиле; низкая и массивная снаружи, внутри она была настолько просторной, что в обычные воскресенья заполнялась едва ли на четверть. Ее стены портили многочисленные мемориальные доски из черного и белого мрамора с типичными для прошлого столетия украшениями в виде плакучих ив, урн и склоненных фигур; впрочем, кое-где между ними виднелись корабли с раздутыми парусами и якоря, отражавшие портовый характер городка и привносившие в интерьер некоторую оригинальность. Деревянных элементов тут не было – вероятно, церковь лишилась их тогда же, когда был разрушен стоявший по соседству монастырь. Для семей наиболее богатых судовладельцев были предусмотрены большие квадратные кабинки с обитыми зеленым сукном сиденьями и именами, написанными белыми буквами на дверях; жесткие сиденья поменьше предназначались для местных фермеров и торговцев; также в церкви стояли многочисленные тяжелые скамьи из дуба, которые несколько человек могли перенести поближе к кафедре. Именно там Молли с Сильвией их и обнаружили; шепотом обменявшись несколькими фразами, девушки уселись на одну из таких скамей.

Монксхэйвенский викарий был добродушным, миролюбивым стариком, больше всего в жизни ненавидевшим распри и смуту. Как и подобало в те дни человеку его сана, на словах он был ярым тори. В мире для него существовало два пугала – французы и диссентеры[18]. Сложно было сказать, кого из них викарий осуждал и боялся больше. Вероятно, сильнее всего он ненавидел диссентеров, поскольку они были ближе, чем французы; кроме того, оправданием французам служило то, что они были папистами, в то время как диссентеры, исключая самых порочных, могли принадлежать к англиканской церкви. Однако на практике это не мешало викарию обедать с мистером Фишберном, личным другом и последователем Уэсли[19]; впрочем, заговори с ним кто-нибудь на этот счет, святой отец неизменно отвечал: «Уэсли учился в Оксфорде, что делает его джентльменом; к тому же он был рукоположенным священнослужителем англиканской церкви, а значит, благодать никогда его не покинет». А вот чем он оправдывал свое распоряжение регулярно носить бульон и овощи старому Ральфу Томпсону, неистовому индепенденту[20], бранившему и Церковь, и викария до тех пор, пока не утратил силы подниматься по ступеням диссентерской кафедры, мне неизвестно. Впрочем, о подобном несоответствии поступков отца Уилсона его убеждениям в Монксхэйвене мало кто знал, так что к нашей истории они не имеют никакого отношения.

Роль, которую отцу Уилсону довелось играть на протяжении последней недели, была непростой, однако еще сложнее оказалось написать проповедь. Убитый Дарли приходился сыном садовнику викария, так что человеческие симпатии отца Уилсона были на стороне безутешного отца. Однако вскоре он как старейший представитель церковных властей в округе получил объяснительное и оправдательное письмо от капитана «Авроры», в котором говорилось, что Дарли противился приказу офицера, находившегося на службе его величества. Что было бы с надлежащими субординацией и верностью, служебными интересами и возможностью побить проклятых французов, если бы поведение вроде того, что продемонстрировал Дарли, стали поощрять? (Бедняга Дарли! Ему-то теперь были уже безразличны любые последствия человеческого поведения!)

Поэтому викарий торопливо бормотал проповедь под названием «Коль умрем мы во цвете лет», которая в равной степени подошла бы и умершему в колыбели младенцу, и крепкому мужчине с кипевшей кровью, застреленному тем, чья кровь так же кипела. Однако стоило старому священнику заметить устремленный на него, полный муки взгляд отца Дарли, всей душой пытавшегося найти хотя бы тень божественного утешения в этих пустых словах, как угрызения совести стали невыносимыми. Неужели он не мог произнести речь, духовная сила которой уняла бы гнев и жажду мести? Стать утешителем, превратившим роптание в смирение? Но при мысли об этом перед отцом Уилсоном возникло противоречие между законами человеческими и законом Божьим, и священник отказался от попыток сделать нечто большее, чем то, что он уже делал, сочтя, что это выше его сил. Впрочем, хотя прихожане покидали церковь с таким же гневом, с каким в нее входили, а некоторые – еще и унося с собой смутное разочарование услышанным, никто не испытывал к старому викарию ничего, кроме доброжелательности. Сорок лет он вел среди них простую счастливую жизнь открытого, мягкого, сердечного человека, чья доброта постоянно выражалась на практике, благодаря чему он заслужил всенародную любовь, так что ни самого отца Уилсона, ни остальных его талант проповедника особо не волновал. Единственным знаком почтения, которого он ожидал, было уважение к его сану, – дань традициям, передававшимся из поколения в поколение. Оглядываясь на прошлое столетие, мы удивляемся тому, как плохо наши предки умели связывать факты воедино, дабы увидеть между ними гармонию либо диссонанс. Однако не кроется ли причина в том, что мы смотрим на них в исторической перспективе? Будут ли наши собственные потомки изумляться нам так же, как мы изумляемся непоследовательности своих праотцов, поражаясь нашей слепоте, нашим мнениям и принимаемым нами решениям и считая, что логическим следствием тех или иных мыслей должны были стать убеждения, которые мы презираем? Странно смотреть на людей вроде викария, почти непоколебимых в своей уверенности, что король не может ошибаться, однако всегда готовых поговорить о Славной революции[21] и заклеймить Стюартов за то, что они следовали той же доктрине, пытаясь воплотить ее на практике. Однако подобные несоответствия были частью жизни добрых людей того времени. Хорошо нам, живущим в дни, когда все логичны и последовательны. Отцу Уилсону следовало бы организовать небольшую дискуссию на эту тему вместо своей проповеди, о которой все равно никто не мог бы вспомнить ничего, кроме ее названия, через полчаса после того, как она прозвучала. Даже у самого святого отца произнесенные им слова вылетели из головы уже к тому моменту, когда он, сняв сутану и надев стихарь, вышел из сумрака своей ризницы и направился к двери, вглядываясь в залитый светом, тянувшийся до самых обрывов церковный двор; солнце еще не село, а бледная луна уже медленно всходила в серебристой дымке, окутывавшей бескрайние пустоши. Плотная толпа стояла молча и неподвижно; на церковь и викария люди не смотрели, ожидая тех, кто нес покойника. Взгляды были устремлены на одетую в черное процессию; ее участники поднимались по длинным ступеням, опуская свою тяжелую ношу на землю на каждой площадке, чтобы тихо постоять рядом с ней; процессия то исчезала за каким-нибудь нависавшим выступом, то появлялась вновь, с каждым разом все ближе; над головами собравшихся раздавался звон огромного церковного колокола со средневековой надписью, знакомой, вероятно, одному лишь викарию: «К могиле всякого я призываю».

Тяжелую монотонность его гула не нарушал ни единый звук, ни близкий, ни далекий, не считая разве что доносившегося откуда-то с пустошей гоготания вернувшихся на гнездовье гусей; впрочем, шум этот был столь отдаленным, что лишь подчеркивал царившее безмолвие. Затем толпа слегка зашевелилась, расступаясь, чтобы дать дорогу мертвецу и его носильщикам.

Склонившие головы и усталые, люди с гробом продолжили свой путь; за ними следовал бедный садовник, набросивший черно-коричневый похоронный плащ на свой невзрачный наряд; несчастный отец шел, поддерживая жену, хоть его собственная походка была не намного тверже. Отправляясь днем в церковь, он пообещал, что вернется и проводит ее на похороны первенца; тогда сердце садовника переполняли боль и ошеломление, возмущение и немой гнев, так, словно он должен был услышать нечто, что изгонит непривычную жажду мести, примешивавшуюся к его горю, и поможет ему осознать, что в неверии нет утешения – в неверии, которое в тот миг его поглощало. Как Господь мог допустить столь жестокую несправедливость? Разрешая ее, Он не может быть благим. Что есть жизнь и что есть смерть, если не боль и отчаяние? Красивые, торжественные слова богослужения помогли садовнику, позволив ему вернуть бо́льшую часть своей веры. Он все так же не понимал, почему на него обрушилось такое горе, однако теперь ощущал нечто, подобное детскому доверию, и шептал вновь и вновь во время долгого подъема: «Таков замысел Господень», и слова эти его невыразимо утешали. За пожилой парой следовали их дети, уже успевшие стать взрослыми мужчинами и женщинами; кое-кто из них работал на окрестных фермах, однако некоторым пришлось приехать издалека. Компанию им составляли слуги викария, многочисленные соседи, пожелавшие выразить сочувствие, а также бо́льшая часть моряков со стоявших в порту кораблей – процессия, сопровождавшая покойника до самой церкви.

Собравшаяся у двери толпа увеличилась настолько, что Сильвия с Молли вряд ли вновь смогли бы войти внутрь, так что они отправились к тому месту, где траурное шествие ждала глубокая могила, чья голодная разверстая пасть была уже готова поглотить мертвеца. Там тоже собралось немало народу; прислонившись к надгробиям, люди устремили взгляды на бескрайнее спокойное море; мягкий соленый воздух овевал их застывшие лица с воспаленными глазами. Никто не издавал ни звука, ведь все думали о жестокой смерти того, кому были посвящены прозвучавшие в старой серой церкви торжественные слова, кои с такого расстояния можно было бы даже различить, если бы не доносившийся снизу шум прибоя.

Внезапно все взгляды устремились к дорожке, тянувшейся от ступеней. Двое моряков медленно вели по ней человека, едва державшегося на ногах и напоминавшего призрака.

– Это главный гарпунер, который пытался его спасти! Тот, кого бросили умирать! – забормотали собравшиеся.

– Грехи мои тяжкие! Это же Чарли Кинрейд! – сказала Молли, выступая навстречу кузену.

Однако, когда он приблизился, девушка увидела, что Чарли напрягал все свои силы для того, чтобы идти. Моряки с радостью откликнулись на настойчивую просьбу гарпунера и занесли его вверх по ступеням, чтобы он смог в последний раз взглянуть на своего товарища по команде. Они подвели Чарли к могиле, и он прислонился к одному из надгробий; почти сразу же на погост вышел викарий, за которым из церкви хлынула огромная толпа, направившаяся к мертвецу.

Сильвия была так поглощена торжественностью происходящего, что поначалу даже не обратила внимания на бледную, изможденную фигуру, возвышавшуюся напротив нее; в еще меньшей мере она осознавала присутствие своего кузена Филипа, который, наконец-то разглядев девушку в толпе, подошел к ней вплотную, желая составить ей компанию и защитить ее.

Служба продолжалась, и за спинами стоявших в первом ряду девушек стали раздаваться плохо сдерживаемые всхлипы, постепенно переросшие во всеобщий плач. Слезы струились по лицу Сильвии; горе ее было столь очевидным, что постепенно привлекло внимание многих находившихся рядом с ней. Среди них был и главный гарпунер, чьи впалые глаза заметили ее по-детски невинное, цветущее личико; он задумался, была ли эта девушка родственницей покойного, однако, увидев, что она не в траурном платье, Чарли решил, что эта девушка была его возлюбленной.

Наконец все закончилось: стук камешков, сыпавшихся на гроб вместе с землей; последний долгий взгляд родных и любимых; бросание в могилу веточек розмарина теми, кому посчастливилось их принести, – о, как же Сильвия жалела о том, что забыла об этом последнем знаке уважения к покойному! Постепенно толпа начала рассеиваться.

Филип обратился к Сильвии:

– Не ожидал увидеть тебя здесь. Я думал, тетушка всегда ходит в Кирк-Мурсайд.

– Я пришла с Молли Корни, – ответила Сильвия. – Матушка осталась дома с отцом.

– Как его ревматизм? – спросил Филип.

Однако в этот самый миг Молли, взяв Сильвию за руку, произнесла:

– Я хотела поговорить с Чарли. Матушка будет страсть как рада узнать, что он уже вышел на улицу; хотя, по правде говоря, выглядит он так, словно лучше бы ему было оставаться в постели. Идем, Сильвия.

Филипу, желавшему находиться рядом с Сильвией, пришлось проследовать за девушками туда, где стоял главный гарпунер, собиравшийся с силами перед возвращением домой. Завидев кузину, он замер.

– Что ж, Молли, – произнес Чарли слабым голосом, протягивая руку.

Глаза его, впрочем, смотрели на Сильвию, чье мокрое от слез лицо было полно застенчивого восхищения – она впервые видела такого героя.

– Чарли, я ужасно испугалась, увидев, как ты прислонился к надгробию, будто привидение. Какой же ты бледный и изнуренный!

– Ага! – произнес гарпунер устало. – Изнуренный и слабый. Вроде того.

– Но я надеюсь, что вам уже лучше, сэр, – сказала Сильвия тихо, страстно желая поговорить с ним и в то же время изумляясь собственной дерзости.

– Благодарю вас, милая. Худшее уже позади.

Чарли тяжело вздохнул.

Филип решил вмешаться:

– Мы оказываем ему медвежью услугу, задерживая его; уже вечер, а он очень устал.

Произнеся эти слова, Филип развернулся, показывая, что собирается уйти. Двое моряков, друзей Кинрейда, горячо поддержали его; Сильвия почувствовала вину из-за того, что заговорила с гарпунером, и залилась краской.

– Перебирайся в Мшистый Уступ, Чарли, мы о тебе позаботимся, – произнесла Молли.

Сильвия присела в легком реверансе.

– До встречи, – произнесла она и удалилась, спрашивая себя, как Молли удается так свободно разговаривать с таким героем.

Впрочем, Чарли был кузеном ее подруги и еще, вероятно, возлюбленным, а это все меняло.

Тем временем ее собственный кузен не отходил от Сильвии ни на шаг.

Загрузка...