Часть первая У ПОРОГА ВОЙНЫ (Февраль 1768 г. — февраль 1769 г.)



Февраль 1768 г.

Вечерний Петербург молчалив, угрюм, неприветлив. Порывы колкого студёного ветра гонят по укатанным мостовым зернистую позёмку, рвут с крыш зыбкие пепельные дымы, лижут разведённые ледяными узорами окна... Улицы пустынны, безлюдны... Лишь изредка промчит, уныло позванивая бубенцами, залепленная снегом карета, мутным призраком мелькнёт между домов одинокий прохожий. И снова ни души — только волчье завывание вьюги.

На фоне низкого ватного неба мрачно высится прямоугольная громада Зимнего дворца. Косые сугробы покорно жмутся к каменным стенам, лезут в самые окна, тускло отсвечивающие желтизной невидимых свечей, в обилии зажжённых дворцовой прислугой по сумеречному времени.

По залам и кабинетам дворца лениво расплывается горьковатый запах горящей берёзы. У каминов и печей согнулись, выставив широкие зады, истопники; чихая, выбирают совочками золу, подбрасывают сухие поленца и щепу, округляя пузырями щёки, шумно раздувают тлеющие угли. Огонь исходит приятным теплом, мечемся ржавыми отблесками в больших зеркалах.

В одном из кабинетов, придвинувшись поближе к звонко стреляющей изразцовой печи, сидит Екатерина; покрытая кружевным чепцом голова склонена на грудь, лицо покойное, разглаженное, белые холёные пальцы легко и привычно манипулируют длинными костяными спицами. Кажется, что императрица всецело поглощена вязаньем. Но это впечатление обманчиво — вяжет она механически, как настоящая мастерица, почти не глядя на спицы. И это дело не мешает ей внимательно слушать доклад руководителя Коллегии иностранных дел действительного тайного советника графа Никиты Ивановича Панина.

Как и все прочие должностные особы, Панин вёл с императрицей оживлённую переписку, направляя в её канцелярию пачки докладов, реляций, писем, записок, в обилии сочинявшихся в недрах департаментов его коллегии, донесения, поступавшие из посольств и консульств в зарубежных странах, от тайных агентов и доброжелателей, имевшихся у России при европейских королевских дворах, а также наиболее важные бумаги, касавшиеся политических дел, присылаемые генерал-губернаторами со всех концов необъятной империи. Однако в особых случаях, когда он сам не смел принять необходимое решение, Панин пренебрегал сложившимся порядком — приходил лично, часто без предварительного уведомления, хотя знал, что Екатерине это не нравится.

Но сегодня был как раз такой случай: утром нарочный из Варшавы доставил очередную реляцию русского посла при тамошнем дворе князя Николая Васильевича Репнина, который сообщал, что 13 февраля, после долгих уговоров, ему наконец-то удалось сломить сопротивление поляков и принудить подписать трактат, утверждающий права диссидентов.

Донесение посла было весьма важным, ибо Россия за последние годы приложила немало трудов, добиваясь формального уравнения прав православных и католиков в этом королевстве. Тем не менее Екатерина ничем не выказала удовлетворения — её круглое припудренное лицо оставалось бесстрастным, — чему, впрочем, Панин не удивился: горькие уроки минувших лет предостерегали от поспешных ликований...

После смерти престарелого короля Августа III, последовавшей 5 октября 1763 года, российский двор ввязался в долгую закулисную борьбу, связанную с возведением на освободившийся престол протеже императрицы — бывшего её фаворита — сорокалетнего Станислава Понятовского.

— Соперничество магнатов и шляхты, — говорила Екатерина Панину, — подлые интриги духовенства всегда были благодатной почвой, на которой произрастали внутренние волнения в Польше. Ныне же положение в королевстве перестало быть внутренним делом самих поляков. А сие означает, что европейские державы не устоят перед соблазном откусить от сладкого пирога лакомый кусок... И нам негоже быть в стороне!

Вот тут-то Панин и предложил Понятовского.

Екатерина выбор его одобрила, и через год — 7 сентября — Понятовский стал королём.

Обрадованная Екатерина написала Панину:

«Поздравляю вас с королём, которого вы сделали. Сей случай наивяще умножает к вам мою доверенность, понеже я вижу, сколь безошибочны были все вами взятые меры».

«Это, конечно, славно, — подумал тогда Никита Иванович. — Только бы он крепок оказался в отпоре недругам... Характер бы ему потвёрже...»

Но ещё большую жёсткость и настойчивость она проявила в требовании выполнения решения сейма двухсотлетней давности об уравнении в правах православных, проживающих в королевстве, с католиками.

Отступиться в этом вопросе было нельзя!

И не только потому, что по «Вечному миру» 1686 года Россия взяла на себя обязательство гарантировать права диссидентов. Их защита являлась важным средством усиления русского влияния в Польше, подавляющее большинство некатолического населения которой составляли украинцы и белорусы. И хотя Понятовский делал вид, что пытается облегчить участь диссидентов, поступавшие от них в Петербург многочисленные жалобы свидетельствовали о продолжающихся притеснениях.

По совету Панина Екатерина предписала князю Репнину выступить в сейме, подчеркнув при этом, что «Россия, гарантировав их права, требует от настоящего сейма восстановления диссидентам права свободного богослужения».

В жёсткой форме сейму предлагалось также без промедления отменить ряд тягостных для диссидентов налогов, разрешить им строить православные церкви, разрешить браки между лицами разных вероисповеданий... Требований было много.

Одновременно польскому посланнику в Петербурге, срочно вызванному на аудиенцию, императрица, не скрывая раздражения, сурово заявила:

— Я вас предупреждаю, господин посланник, и прошу довести мои слова до короля и сейма. Если настоящее моё требование, с которым выступил князь Репнин, не будет в точности исполнено — я не ограничусь одним этим требованием!

Провожаемый презрительными взглядами придворных, посланник в смятении покинул Зимний дворец и немедленно отправил Понятовскому донесение о содержании разговора.

Слабый, безвольный Понятовский, чувствуя себя обязанным Екатерине за её поддержку в борьбе за корону, изъявил готовность собрать сейм и выполнить требования России. Но вскоре под напором фанатичных шляхтичей и духовенства, пригрозивших свергнуть его с престола, дрогнул и объявил Репнину, что не станет идти против собственного народа, а соединяется с ним для защиты веры от поругания.

— Змею на груди пригрели, ваше величество, — сожалея, процедил Панин сквозь зубы, узнав о таком предательстве. — Вот она и ужалила.

— Я ужалю больнее! — воскликнула зловеще Екатерина, топнув ногой. — Глупость и коварство будут наказаны...

Заручившись негласной поддержкой прусского короля Фридриха II, она приказала ввести в дело русскую армию. Сорок тысяч солдат, вступивших в польские земли, оказались весомым подкреплением политическому давлению князя Репнина.

Трактат был подписан!

Однако ввод армии в пределы Речи Посполитой встревожил Европу. Самолюбивые монархи не желали безучастно наблюдать за разваливающимся на их глазах королевством. Все понимали, что от хода происходящих ныне событий во многом будет зависеть дальнейшее течение политической жизни на континенте. Вопрос был слишком жгуч, затрагивал интересы многих стран, чтобы долгое время оставаться неразрешённым. Усилия политиков могли на какой-то срок оттянуть развязку, но не могли предотвратить её.

Особенно болезненно воспринимала польские события Франция, опасавшаяся укрепления политического влияния России в Европе. Прогуливаясь по дремлющим аллеям Версаля, король Людовик XV раздражённо попрекал герцога Шуазеля:

— Вы упустили время, чтобы помешать русским раскладывать в Польше свой пасьянс!

Хрустя высокими каблуками по осевшему льдистому снегу, герцог, ведавший иностранными делами, вежливо возразил:

— Но это не значит, сир, что у них все карты сойдутся... Особенно если кто-то смахнёт их со стола.

— Из Парижа?

— Нет, сир, это сможет сделать Порта[1]. Затяжная война с турками надолго отвлечёт внимание русских от Польши. И вы знаете, как подтолкнуть к ней султана?

— Да, сир, знаю.

— Тогда развяжите руки Верженю!.. Пора поставить Россию на положенное ей место в европейской прихожей.

— Я завтра же отправлю ему необходимые инструкции, — склонил голову Шуазель...

Получив толстый, запечатанный сургучом пакет из Парижа и ознакомившись с содержанием находившихся в нём бумаг, французский посланник в Константинополе Вержень принялся стращать султана Мустафу III, великого везира Муссун-заде и рейс-эфенди Османа неисчислимыми несчастьями, которые вот-вот обрушатся на Турцию, поскольку в результате грядущего раздела Польши между Пруссией и Россией последняя станет угрожать северным границам империи.

Неуёмная настойчивость Верженя дала свои результаты: и Муссун-заде, и Осман-эфенди несколько раз вызывали в сераль российского резидента в Константинополе Алексея Михайловича Обрескова, требуя от него объяснений действий русских войск в Речи Посполитой.

Придав мясистому лицу доверительное выражение, Обресков многословно заверял чиновников в строгом соблюдении императорским двором заключённого ранее договора с Портой, а затем, вернувшись в резиденцию, садился за стол и писал донесение в Петербург, взывая к предельной осторожности в перемещениях у турецких границ, чтобы не давать султану повода усомниться в добросовестности России...[2]

Екатерина поправила пальцами скрутившуюся узелком шерстяную нить, медленно перевела взгляд на Панина:

— Подписание трактата понуждает нас начать выводить полки из Польши.

— Я бы не спешил с этим, ваше величество, — вкрадчиво произнёс Панин. — Подписать трактат — полдела. Будут ли поляки выполнять его артикулы — вот в чём вопрос... А на сей счёт я имею сильное сомнение. Надо бы выждать некоторое время... Хотя бы до лета.

— Нам будет трудно объяснить, почему и после подписания трактата полки остались в Польше.

Панин растянул сытые щёки в иезуитской улыбке:

— Нам будет ещё труднее объяснить, почему мы их снова вводим, когда наши интересы того потребуют... Задача возвращения отторгнутых ранее неприятелем украинских и белорусских земель ещё не решена. И мы не можем позволить, чтобы другие державы поделили Польшу без нашего в том участия.

— Мне помнится, господин Обресков пообещал туркам, что в феврале наше войско покинет Польшу.

— Алексей Михайлович сделал это, заботясь об успокоении тамошнего правительства... Но сделал это без нашего ведома!.. За что, кстати, я выговорила ему в письме.

— Но он обещал[3]. А теперь объяснит, что по некоторым причинам исполнение обещанного задерживается.

— По каким причинам?

Панин улыбнулся прежней коварной улыбкой:

— Я сыщу эти причины.

Екатерина ответила не сразу; в глазах её мелькнула настороженность, в уголках губ залегли жёсткие складочки. Она давно приметила, что этот тихий улыбчивый толстяк, прекрасно разбиравшийся в делах внешней политики, иногда — для удовлетворения собственного тщеславия — подсказывал ей нелучшие выходы из сложных положений, хотя внешне они выглядели весьма разумными; она, естественно, соглашалась, и Панин, насладившись её доверчивой беспомощностью, тут же предлагал другие, верные. В первые годы царствования такие уловки Панина раздражали её, но со временем, привыкнув, она находила даже некоторую приятность в их разгадывании.

Подумав, Екатерина плавно качнула головой:

— Нет, граф, войско надобно выводить... Но выводить неспешно. Тогда и присутствие в Польше сохраним, и верность слову соблюдём, и турок успокоим.

Панин молча подхватил папку с бумагами, лежавшую на коленях, встал, поклонился и, лениво переваливаясь на толстых ногах, вышел из кабинета.


* * *

Март 1768 г.

Отправленный Репниным в Петербург нарочный офицер, пробираясь по засыпанным снегами дорогам и просёлкам, провёл в пути две недели. За это время в Польше произошли события, о которых ни Екатерина, ни Панин, обсуждая положение в королевстве, знать, разумеется, не могли. А там, за сотни вёрст от российской столицы, в небольшом подольском городке Бар, куда съехались недовольные подписанием трактата магнаты, священники и шляхтичи, в последний день февраля была создана «Барская конфедерация». Конфедераты объявили решение сейма незаконным, короля Станислава Понятовского лишённым трона и призвали народ к защите «вольности и веры».

Но воинственные крики, то и дело взлетавшие над разноцветной шумной толпой, не могли заменить многочисленного войска, необходимого для борьбы с могучей российской армией. Нужно было сыскать союзника, готового не только политически поддержать конфедератов, но и подкрепить их силой своего оружия. Дальние державы в союзники не годились, а из пограничных на такой шаг мог отважиться разве что крымский хан Максуд-Гирей. Вот к нему-то, в Бахчисарай, и отправился шляхтич Маковский, намереваясь склонить к выступлению против грозного северного соседа.

Максуд-Гирей, правивший Крымом чуть более полугода, проявил осторожность. Недоверчиво щуря желтоватые глаза, он безмолвно выслушал угрозы шляхтича о скором и неизбежном вторжении русской армии в пределы ханства, о зверствах, творимых её солдатами в польских землях, но, когда тот умолк, сказал коротко:

— Мне неведомо о происках России против Крыма.

— Когда они поразят нас — придёт ваш черёд, — настаивал Маковский, обжигая хана огненным взором. — Дайте нам сорок тысяч ногайской конницы! Тогда мы обороним не только себя, но и владения вашей светлости!

Максуд склонил голову на плечо, равнодушно пыхнул на шляхтича табачным дымом:

— В моих краях русских войск нет... А проливать кровь подданных за чужие земли я не желаю...

Маковский уехал из Бахчисарая ни с чем.

А Максуд, поразмыслив, предусмотрительно распорядился не скрывать от народа содержание беседы с барским эмиссаром.

— Пусть все знают, что мы с Россией в ссору не вступим, — сказал он в диване. — Не стоит тревожить спящего льва...

Хан осторожничал обдуманно. Он не только не хотел, но и боялся ввергнуть Крым в новое разорение, подобное тому, какое учинили тридцать лет назад русские войска Миниха и Ласси. Вторгнувшись в пределы полуострова, они с огнём и мечом прошли по здешним землям, оставив после себя опустошённые города, сожжённые мечети, засыпанные колодцы. Выступать против России, не заручившись предварительно поддержкой Турции, было крайне опасно. А турки, как казалось хану, хоть и оправились от потрясений и потерь прежней войны, ввязываться в новую страшились.

Максуд знал, что в Бахчисарае обитает достаточно людей, способных донести всё сказанное во дворце до нужных ушей в России. Именно поэтому — для успокоения северной империи и показания ей миролюбия Крыма — он не утаил свои ответы Маковскому.

И русские их узнали: в конце марта в «Тайную экспедицию» при Киевской губернской канцелярии пришло письмо от торговавших в Бахчисарае российских купцов Дмитрия Волкова и Степана Талера с подробным описанием аудиенции...

Киевская «Тайная экспедиция» была создана по указу Коллегии иностранных дел зимой 1763 года. Возглавил её канцелярии советник Пётр Петрович Веселицкий, опытнейший разведчик, отличившийся в Семилетней войне разоблачениями прусских шпионов. «Экспедиции» предписывалось заниматься изысканием «удобных способов к благовременному из границ турецких получению достоверных известий о всех тамошних, заслуживающих примечания и уважения, происшествиях».

Приложив немало сил и старания, Веселицкий за несколько лет свил в турецких и татарских городах обширную сеть секретных платных осведомителей — конфидентов. Среди них наиболее ценными были бывший личный переводчик хана Керим-Гирея, а ныне балтский и дубоссарский каймакам Якуб-ага, переводчик коменданта турецкой крепости Очаков Сеид Мегмет-паши Юрий Григоров, писарь крымского дивана Ахмет, богатый Могилёвский купец Иван Кафеджи, чрезвычайно засекреченный агент, работавший на Веселицкого ещё со времён Семилетней войны и проходивший по всем донесениям под условным названием «Могилёвский приятель».

Кроме конфидентов, разведывания производили также нарочные офицеры, возившие по разным поводам письма и подарки крымским ханам, калге-султану, предводителям и сераскирам четырёх ногайских орд, бендерскому, хотинскому и очаковскому пашам, дипломатическую почту резиденту Обрескову, купцы, мещане, запорожские казаки, торговавшие в чужих землях.

...Письмо Волкова и Талера было одним из многих, хлынувших в «Экспедицию» в марте с западных и южных границ империи. И почти во всех — где одной фразой, где обширным предостережением — сообщения о военных приготовлениях барских конфедератов.

Делая небольшие перерывы, чтобы не уставали глаза, злясь, когда попадался мелкий или неразборчивый почерк, Веселицкий неторопливо и внимательно читал все конфидентские письма, папку с которыми каждое утро приносил ему канцелярист Анисимов — человек проверенный, надёжный, умеющий держать язык за зубами.

Из обилия разнообразных сведений, густо пересыпанных польскими, турецкими и татарскими именами, названиями крепостей, городов, рек и земель, с цифрами и датами, зоркий взгляд Веселицкого безошибочно выхватывал только те, которые, по его мнению, требовали особого примечания и проверки, поскольку несли в себе — или могли нести в ближайшем будущем — явственные угрозы как безопасности приграничных губерний, так и благополучию всей державы.

Время от времени Пётр Петрович брал в руку тонкий чёрный карандашик и крупным, почти квадратным почерком делал краткие выписки в лежавшую рядом с бумагами небольшую, в зелёном сафьяновом переплёте книжечку. Конфидентов и агентов «Экспедиция» имела много — письма приходили ежедневно, и записей в книжечке становилось всё больше. По ним уже можно было сделать определённые выводы о положении близ российских границ. И выводы эти были неутешительные — конфедераты всерьёз готовились к войне.

В последнюю пятницу марта, поутру, чинно отзавтракав холодной телятиной с хреном, испив чёрного кофе, Веселицкий, как был в ночной рубашке и колпаке, в тёплых домашних туфлях на босую ногу, прошаркал в кабинет, где, хмурясь и вздыхая, подглядывая временами в зелёную книжечку, составил недлинный, но содержательный доклад. Затем, переодевшись в партикулярное платье, он приказал кучеру закладывать карету, чтобы ехать в Печерскую крепость на приём к Фёдору Матвеевичу Воейкову, генерал-поручику, киевскому и новороссийскому генерал-губернатору.

Раскачиваясь на ухабах прихваченной утренним заморозком дороги, карета неспешно спустилась от Старой слободы, где проживал Веселицкий, вниз по Крещатику к перевозу через Днепр, потом отвернула вправо и через четверть часа подкатила к Печерской крепости. Покружив между церквами и монастырями, казёнными домами и солдатскими казармами, карета остановилась у большого деревянного дома, принадлежавшего генерал-губернатору.

Неряшливо одетый дежурный офицер, без парика, без шпаги, встретил Веселицкого у входа, коротко и нехотя поприветствовал, подождал, шмыгая сопливым носом, пока лакей снимет с гостя шубу, и, шествуя впереди, провёл его к кабинету Воейкова.

Фёдор Матвеевич соблюдением этикета утруждать себя не стал — принял канцелярии советника просто, по-домашнему, без церемоний и строгости, с которой обычно разговаривал с подчинёнными. В тёплом длинном шлафроке, старомодном и поношенном, одетом прямо на исподнее, он выглядел весьма комично в строгой официальности кабинета, обставленного дорогой, сверкающей лаковой полировкой мебелью. Впрочем, огромная разница в чинах и занимаемом положении позволяла Воейкову не обращать внимание на то, какое впечатление производил он на подвластных чиновников.

Закрыв за собой дверь, Веселицкий учтиво поздоровался, дождавшись приглашения, присел на краешек стула напротив губернатора, отгородившегося от посетителей большим, на толстых фигурных ножках, столом.

На столе в некоторой небрежности лежали какие-то бумаги, два или три номера «Санкт-Петербургских ведомостей» двухмесячной давности. Открытая чернильница и брошенное на бумаги перо с засохшими на подрезанном кончике чернилами говорили о том, что с утра Воейков, вероятно, что-то писал, но приход Веселицкого прервал его занятие.

Снова дождавшись разрешительного жеста, Веселицкий мерным негромким голосом пересказал содержание подготовленного доклада, уделив основное внимание приготовлениям конфедератов.

— Однозначно можно утверждать, — заключил он, передавая папку с докладом и некоторыми письмами конфидентов губернатору, — что число барских неприятелей прибавляется с каждым днём, и уже более десяти тысяч всякой сволочи собрано по разным местам. Разглашая повсюду свои угрозы, они всё чаще учиняют нападения на войска её величества.

Медлительный Воейков, жуя блёклые губы, шумно посапывая заросшими ноздрями, скучающе полистал письма и, поглаживая морщинистой ладонью вялый подбородок, изрёк расслабленно:

— Супротив поляков сила имеется достаточная. Пусть трепыхаются. А вот крымцы... Как полагаете: хан взаправду страшится или выжидает?

— Ежели судить по его ответам Маковскому, думаю, страшится, ваше превосходительство... Ему сейчас нет резона влезать в драку. Вороны прилетают на падаль.

— Ну это вы напрасно так. Татары чаще соколами налетали на Русь, нежели воронами. И бед приносили своими когтями немало.

— Соколами они были ранее. А теперь, когда славный фельдмаршал Миних им перья повыщипал, о собственном покое больше думать смеют.

— Значит, с поляками не снюхаются?

— Уверен, что нет... Дело там гиблое... И Максуд не такой глупец, чтобы совать голову в петлю. Затянем верёвку — придушим.

Воейков ещё раз полистал письма, затем откинулся на спинку кресла, порылся в кармане шлафрока, достал маленькую золотую табакерку с монограммой, взял двумя пальцами щепоть мельчайшего душистого табака, засунул её в ноздри. Некоторое время он сидел неподвижно, потом, закатывая глаза, несколько раз резко и глубоко вздохнул, словно собираясь чихать, но не чихнул — длинно выдохнул, спрятал табакерку и, переведя помутившийся взгляд на Веселицкого, сказал раздумчиво:

— Пожалуй, в открытую баталию крымцы действительно не ввяжутся. Однако вы, сударь, ухо держите востро. От них всякого можно ожидать... Приглядывайте.

— Ныне токмо о том заботу имею, — с некоторым подобострастием ответил Веселицкий. — Во все земли верных людей послал. И конфидентам инструкции направил... Предупредят, коль запахнет жареным...

А вскоре в «Экспедицию» пришло донесение от торговавшего в Крыму полтавского купца Семёна Пищалки, который ещё раз подтвердил, что татары опасаются вторжения русских войск на полуостров и против России выступать не намерены.


* * *

Апрель — июнь 1768 г.

Ввод русских полков в польские земли всколыхнул Правобережную Украину, два века стонавшую под невыносимым гнетом Речи Посполитой. Из села в село, из хаты в хату пошёл гулять слух, что идут они освобождать православных братьев и сестёр от панской неволи. Вспыхнули зловеще глаза мужиков, потянулись почерневшие руки к топорам и кольям. Надвинулось на Украину тревожное время кровавой мести...

Хмурым апрельским утром в подернутый рыхлым серым туманом Лебединский лес, что раскинулся в трёх вёрстах от Мотронинского монастыря и поэтому часто назывался Мотронинским лесом, въехали девятнадцать запорожских казаков. Ночью они скрытно перешли польскую границу и теперь — прислушиваясь и оглядываясь — кружили между голых ослизлых деревьев, выискивая удобное для стоянки место.

Свесив липкие гривы, настороженно прядая ушами, лошади неторопливо перебирали ногами по вымокшей пожухлой листве, толстым ковром устилавшей землю.

Впереди всех, как водится, ехал атаман — Максим Зализняк, широкоплечий, кряжистый, с грубым скуластым лицом. Он давно подговаривал приятелей-казаков омыть острые сабли шляхетской кровью, потрясти толстые кошельки плутоватых жидов. Родом с Чигиринщины, Максим хорошо знал Мотронинский лес и теперь уверенно правил мышастой лошадкой, забираясь в самую чащу.

Там, на поляне, круто обрывавшейся в Холодный Яр — место глухое, разбойничье, с дурной славой, — казаки остановились, спешились.

— Ляхи сюда не сунутся! — ломая набок смушковую с красным верхом шапку, пробасил Зализняк, оглядывая отвесные, поросшие кустами склоны яра. — И нам здесь не век коротать.

— Так, атаман, — ладно откликнулись казаки, рассёдлывая лошадей. — У многих до панов руки чешутся!..

Разгоняя поредевший туман, задымил у яра костёр, согревая озябших за ночь казаков, собравшихся в кружок у огня; забурлила в котле вода, обдавая горячим паром лица кашеваров... Отогрелись казаки, подъели, неспешно выкурили по трубке и принялись обустраивать лагерь...

А через день-другой тайными лесными тропами, безлюдными ночными дорогами поскакали казаки в ближние и дальние сёла; в укромных местах — подальше от недобрых глаз — собирали мужиков, звали в гайдамаки к полковнику Максиму, крестясь, обещали волю и золотые горы.

Мужики, поддакивая речистым зазывалам, кляли судьбу, злобно поносили кровопийцев-панов, а потом, стыдливо пряча глаза, расходились по хатам. Чужаку легко говорить. А у мужиков — дома, семьи, какое ни есть хозяйство. Как их бросить?

Но, видимо, крепко засели в чубатых головах волнующие кровь слова о воле. И потянулись в Мотронинский лес люди, поверившие казакам Зализняка. У каждого был свой неоплаченный счёт к проклятым панам. Когда же в конце мая набралось их до полутысячи — решился Максим на святое дело.

— Настал час, хлопцы! — кричал он, гарцуя на лошади перед собравшимися толпой сотнями. — Покараем поганых ляхов!

— Покараемо-о... — эхом ответили гайдамаки, потрясая саблями, пиками, топорами. — Веди нас, батька!.. Веди, атаман!..

Словно могучий Днепр в половодье, разлилось, забурлило восстание[4], захватывая в свои яростные водовороты всё новые сёла и города. Как грибы после тёплого дождя возникали повсюду большие и малые отряды. На устах у мужиков имена Максима Зализняка, Степана Неживого, Никиты Швачки, Ивана Бондаренко, Андрея Журбы. Лях, жид и собака — всё вера еднака, — приговаривали колии Саражина, Носа, Шелеста, смачно и беспощадно рубя непокорные головы, вздёргивая на пеньковых верёвках содрогающиеся в предсмертных конвульсиях тела.

Заполыхали багровыми огнями Жаботин и Смела, Богуслав и Канев, Лебедин, Лисянка, Корсунь... Богатые панские дома разгромлены: окна высажены, массивные двери сорваны с петель, резная мебель сожжена в кострах; некогда сверкавшие в лучах солнца паркетные полы, дорогие узорчатые ковры загажены, усеяны осколками венецианских зеркал, хрустальных люстр, фарфоровой посуды; повсюду — на полах, коврах, на стенах — бурые пятна засохшей крови; ветер гоняет по закопчённым комнатам клочья обгоревших бумаг, книг, картин; одежда, припасы, утварь — всё растащено... Пусто... Угрюмо... Страшно... Лишь бродячие собаки, косматые и тощие, уныло кружат стаями у пепелищ, выискивая поживу.

Не могут паны устоять перед напором восстания — бегут кто куда. И кажется отчаянному Зализняку, что всё ему по плечу, что нет такой силы, которая могла бы остановить его хлопцев.

— Как славный Богдан Хмельницкий, вызволю Украину от панов и жидов, — хмелея от обжигающей горилки, обещал удачливый атаман, мутноглазо уставясь на сотников.

— Как Богдан!.. Вызволишь!.. — хрипели пьяные сотники, пили горилку и лезли слюняво целоваться.

— Сковырну проклятую Умань!

— Сковырнёшь, батька!..

Во вторую неделю июня, выждав, когда подсохнут после затяжных дождей размокшие дороги, повёл Зализняк своё мятежное воинство на Умань — оплот шляхты на Правобережье.

Это была одна из самых сильных польских крепостей. Высокий земляной вал широким кольцом опоясывал поросшие зеленоватыми мхами каменные стены; по вершине вала густым гребнем тянулся крепкий дубовый палисад из толстых, в обхват, брёвен; в бойницах башен и бастионов, в амбразурах между зубцами стен тускло поблескивали три десятка чугунных и медных пушек, державших под прицелом все подходы к крепости; запасы провианта и военных снарядов, многочисленный гарнизон, куда кроме польских жолнеров входили два полка надворных казаков в две тысячи восемьсот человек, позволяли Умани выдержать довольно длительную осаду, если таковая приключится.

Одно только беспокоило губернатора Младановича — верность надворных казаков. Командовал ими опытный полковник Обух. Но Обух был шляхтичем, католиком, поэтому казаки его не жаловали — больше слушали своего сотника Ивана Гонту.

Младанович и ранее с опаской поглядывал на строптивого сотника, а когда ему донесли, что к крепости приближается Зализняк, заподозрил Гонту в измене, приказал арестовать и — на страх остальным казакам! — прилюдно повесить.

Но стоило Обуху объявить приказ губернатора, а жолнерам попытаться связать сотника — взбунтовались казаки.

— Не дадим Гонту!.. Не дадим!.. — зашумели они разноголосо, оттесняя жолнеров.

Наиболее решительные рванули из ножен сабли.

Оробевшие жолнеры отступили от Гонты, пятясь, стали отходить к костёлу. Сам же Обух, придерживая рукой болтавшуюся на боку кривую саблю, побежал к Младановичу.

А Гонта, окинув казаков благодарным взглядом, бросил под ноги чёрную, с жёлтым верхом, шапку, скинул с плеч жёлтый жупан и, зло сплюнув, крикнул зычным голосом:

— Не будем далее служить панам, казаки!.. К Зализняку пойдём!

Взвыли ржавыми петлями тяжёлые дубовые ворота, расступились, пропуская верхоконных казаков, польские стражники, и оба полка рысью запылили в сторону Грекова леса.

Встретившись с казаками на узкой лесной дороге, Зализняк поначалу устрашился, велел гайдамакам и колиям отступить в чащу, где они могли бы уберечься от пуль и сабель. Но казаки выслали трёх человек для переговоров, и спустя полчаса полки соединились с восставшими.

Зализняк объявил привал, приказал выкатить казакам несколько бочонков вина, а Гонту усадил рядом с собой, налил горилки, спросил с надеждой:

— Значит, вместе по Умани вдарим?

— Вместе, — кивнул Гонта, лихо опрокидывая в рот чарку...

18 июня, когда солнце выползло почти к половине неба, войско Зализняка подошло к крепости, обложило её с трёх сторон, растёкшись торопливыми потоками вдоль вала. А с четвёртой стороны — у Грекова леса — стали казаки Гонты.

Грозный вид затаившейся Умани охладил многие горячие головы; затрепетали колии, опасливо поглядывая на крутые стены, на торчавшие из бойниц курносые пушки, загомонили несмело, вполголоса:

— Куда ж мы против них с кольями?.. Поди, и к палисаду не пустят — всех побьют!

— Добежать — добежим. Да ить палисад — не солома... Дубовый!.. Вилами не проткнёшь!

— И топором махать — дня не хватит!

— Хлопцы! А на кой ляд нам эта Умань? Аль по другим местам ляхов и жидов мало?

— Верно! Верно!.. К чёрту Умань! Айда к батьке!

Толпа, нестройная, шумная, с некоторой нерешительностью придвинулась к Зализняку, закричала, что надо отступиться от крепости. А он, приметив её безликую неуверенность, с нарочитой беспечностью подошёл к коню, легко прыгнул в седло, привстал на стременах, чтоб все видели, вскрикнул звучно и воинственно:

— Не страшись, хлопцы!.. Вона сколько нас!.. Пугнём ляхов — сами крепость сдадут!

И тут же, при всех, велел Гонте послать к Младановичу казака с ультиматумом. Срок для ответа назначил до вечера.

Казак неохотно, с тоской в глазах, словно чувствуя, что едет на погибель, влез на лошадь, тронул поводья, медленно приблизился к крепостным воротам; под дулами ружей, нацеленных прямо в грудь, взмахнул белым платком, крикнул жолнерам, чтоб впустили.

Коротко скрипнув, створки ворот чуть-чуть приоткрылись.

Казак оглянулся, помахал рукой — будто прощался — наблюдавшим за ним колиям и скрылся за воротами.

Снова его увидели уже вечером, когда закатное солнце зацепилось малиновым краем за вершины дальних деревьев. Два жолнера выволокли окровавленного казака на стену, подтащили к самому краю, поставили на колени. Казак был гол, истерзан страшными пытками, вместо лица — распухшая кровоточащая маска.

Нахмурился Зализняк, предчувствуя надвигающуюся беду. Закусил чёрный ус Гонта. Притихли, крестясь, колии.

Один из жолнеров вынул из ножен саблю, отступил в сторону, неторопливо примерился и сильным резким ударом срубил склонённую казачью голову. Осторожно, чтобы не запачкать сапоги хлынувшей фонтаном кровью, он столкнул бездыханное тело со стены, затем взял отрубленную голову за длинный чуб и, крутнув, словно пращу, швырнул вниз к палисаду.

— Всех порубим! — закричали со стен ляхи. — Кто ещё хочет — подходи!

Ахнули колли, поглядев на такую казнь. Но шум голосов перекрыл надрывный вопль Зализняка:

— Хлопцы-ы!.. Видели, как поганые ляхи православного жизни лишили?

— Видели, батька!.. Все видели! — загремела толпа.

— Тогда за веру православную, за волю вольную — геть до Умани!

— А-а-а... — разнеслось над полем свирепое тысячеголосье. Ощетинившись длинными пиками, гнутыми косами, заострёнными кольями, войско неровной волной побежало к крепости.

— Собаки бешеные, — прошипел, бледнея, Младанович, окидывая цепким взором растекающееся вокруг вала людское море. Но не струсил — верил в неприступность Умани, — и ломким, прерывистым голосом закричал, размахивая руками: — Жолнеры Шафранского — к главным воротам!.. Поручик Ленарт — к другим!.. Зажечь огонь под котлами!..

Первый приступ закончился совсем быстро.

Едва нападавшие приблизились к валу, на башне, где находился Младанович, ударила сигнальная пушка. Прочертив в небе плавную дугу, ядро мягко упало на нескошенную траву, чёрным мячиком покатилось под ноги колиям и, прошипев фитилём, рвануло горячими осколками мужицкие тела. Тут же на крепостных стенах тягуче пророкотали остальные орудия.

Орущие сотни замедлили бег, остановились в нерешительности, а затем — спасаясь от рвущихся ядер — отхлынули назад, оставив у вала убитых и раненых.

Видя, как бегут колии, стоявший рядом с Зализняком Гонта сказал негромко:

— Ты понапрасну людей не губи. Умань с наскока не возьмёшь... Осадить надобно.

— Мне на это баловство времени не отпущено, — глухо отозвался Зализняк, подрагивая небритой щекой. Но в голосе его не было уверенности. (Штурмовать такие мощные крепости ему ещё не доводилось, и в душе он боялся, что не сдюжит).

Гонта, видимо, понял сомнение атамана, сказал сочувственно:

— Уйми гордыню, Максим... Взять Умань — это не панские гнезда разорять да жидов вверх ногами вешать. Здесь топорами и кольями ляхов не напугаешь... Поставь пушки, запали дома, а уж потом навалимся с Божьей помощью.

Зализняк прислушался к совету. Дождавшись, когда прохладная июньская ночь, неторопливо наползавшая с востока, покрыла густым мраком землю, он бесшумно подтянул поближе к валу семь пушек — всё, что имел, — и приказал бомбардировать крепость.

Первый залп оказался неудачен — ядра, ткнувшись в высокие стены, упали на землю, брызнули пунцовыми разрывами, не причинив осаждённым ни малейшего вреда.

Пушкари, ругнувшись, сноровисто увеличили заряды, подправили прицелы, и следующий залп унёс ядра на узкие улицы Умани.

Спустя некоторое время небо над крепостью озарилось ржавыми отблесками пламени, густые клубы дыма взвились над башнями, раскачиваясь, поплыли в стороны, наполняя воздух терпкими запахами гари.

Воодушевлённые пушкари, скинув рубахи, блестя потными разгорячёнными спинами, усилили огонь.

А Зализняк, видя, как пылающая крепость взбодрила его колиев, снова повёл их на штурм.

Потом ещё раз...

Ещё...

Умань жалобно дрожала размытым заревом пожаров, но держалась стойко. Обвесив стены и башни серыми пушечными дымами, гарнизон расстреливал нападавших ядрами и картечью на подступах к валу, не давая проломить палисад. Число убитых и раненых колиев росло, с каждым разом всё неохотнее они поднимались на штурм.

Ярился Зализняк, глядя на бесплодные попытки сотен подступить к крепости. Мрачно теребил длинный ус Гонта, видя, как поселяется неуверенность в его казаках. Опять зароптали колии — голоса злые, непослушные; некоторые — в темноте и сумятице, — воровато оглядываясь, бочком побежали к лесу.

Оставив отошедших к опушке казаков, сшибая с ног попадавшихся по пути колиев, Гонта поскакал к Зализняку.

— Если к утру не возьмём Умань, — крикнул он, сверкая глазами, — все разбегутся!

— Сам вижу! — не поворачивая головы, досадливо рыкнул Максим. И тут же, уже страдальчески, бросил глухо: — Подскажи, что делать... Столько людей положил зря.

Гонта, сдерживая разгорячённого коня, прохрипел без надежды:

— Дай отдых до зари... А там... Бог поможет...

Зализняк отвёл своё войско к лесу, откатил уцелевшие после дуэли с крепостными орудиями пушки, но спать колиям не разрешил — велел вскрыть все бочонки с вином и горилкой, чтоб помянуть погибших, взбодрить уцелевших.

Пили все — охотно, много, не закусывая, кляня поганых ляхов, нахваливая убиенных. А распалённый неудачами Максим, белея шёлковой рубашкой, разъезжал на лошади между правивших тризну колиев и, потрясая саблей, осипшим от крика голосом обещал отдать им Умань на один день в полное их владение.

— Всё ваше, — сипел Зализняк, тыча саблей в озарённую крепость. — И золото... И бабы... Всё берите!

А в ответ — пьяное, жуткое, злобное:

— Веди нас, батька!.. Веди, атаман!..

И когда допили колии остатки вина и горилки, ухватили покрепче колья и топорища, вскинули пики, сабли, косы. И в хмельной лютости, отчаянно, обречённо, пошли на последний штурм.

Перескакивая через убитых и раненых, сметаемых наземь картечным огнём ляхов, они подбежали к палисаду, навалились, натужились, проломили порубленные ранее топорами места и хлынули к крепостным воротам.

Теперь пушки стали не опасны: картечи шелестели высоко над головами колиев, уносясь в опустевшее за палисадом поле. Но со стен Умани на их головы обрушился парящими струями обжигающий кипяток, полилась чёрная булькающая смола, с тихим присвистом полетели ружейные пули.

Дикие, звериные крики обваренных и обожжённых людей, катавшихся по земле от безумной боли, лишь на какие-то мгновения сковали сердца колиев щемящим ужасом. Но когда закопчённые котлы опустели, воспрянувшие духом сотни снова подступили к самым воротам, тараня створки увесистым бревном из развороченного палисада, сбили засовы и, разгоняя жолнеров-привратников, ворвались в крепость.

Обозлённые безуспешными ночными приступами, жаждавшие мщения за немалые потери, казаки и колии пощады не знали — рубили, кололи, резали всех, кто попадался на пути: жолнеров и обывателей, богатых и нищих, мужчин и женщин, стариков и детей.

Полегли под острыми саблями, под косами и кольями паны Марковский, Корженевский, Завадский, Цисельский, Томашевский, Шафранский... Ксёндза Костецкого вытащили за ноги из Базилианской школы и тут же, у резных дверей, чёрным мешком подняли на вилах... Поручик Ленарт попытался защититься шпагой, но стальной клинок переломился, тонко зазвенев, под страшным ударом осинового кола; второй удар расплющил поручику голову, брызнувшую из-под суконной шляпы кровавым студнем... Полячек и жидовок тащили за волосы в комнаты, торопливо рвали одежды и терзали до смерти. Младенцев, забавляясь, ловили на пики...

Весь день и всю ночь шло свирепое, неистовое душегубство. Месть колиев была кровавой — по свидетельству современников, в Умани погибло до 18 тысяч человек.

После уманьской резни прошла неделя.

Затяжной, с потерями штурм крепости принудил Зализняка дать передышку утомлённому войску. Но сам Максим, окрылённый благополучным исходом приступа, не смог усидеть без дела. Пока колии скорбно хоронили убитых, залечивали раны, делили награбленное добро, он с небольшим, в триста сабель, конным отрядом совершил быстрый набег на польское местечко Палеево Озеро, стоявшее вёрстах в тридцати к юго-западу от Умани. Опять гайдамаки рубили ляхов и жидов, грабили и жгли их дома, превратив в считанные часы цветущее селение в опустевшее пепелище.

Но добыча, против ожидания, оказалась невелика: часть здешних обывателей, прослышав об ужасах, постигших жителей Умани, не стала дожидаться такой же кровавой участи — заранее собрала пожитки, усадила на телеги домочадцев и бежала к реке Кодыме в пограничный городок Балту.

Зализняк поленился их преследовать — послал к балтскому каймакаму Якуб-аге есаула и сотника с требованием выдать палеевцев.

Якуб-ага, чуть шевеля губами, молча прочитал атаманово письмо. Но с ответом помедлил, призадумался, косо поглядывая на незваных гостей.

И в прежнюю бытность переводчиком у хана Керим-Гирея, и позже, исполняя должность каймакама, он наловчился едва ли не с первого взгляда распознавать людей добропорядочных и прямодушных от плутов. И теперь, присмотревшись к казакам, разодетым в богатые, но явно с чужого плеча одежды, ага засомневался, что они представляют грозного Зализняка, слух о котором парил не только над Украиной и Польшей, но и над землями, входившими в состав Крымского ханства.

— Так какое твоё слово будет? — нетерпеливо и грубо спросил есаул, спесиво выпячивая губу.

— Я атамановой подписи не знаю, — сказал уклончиво Якуб, сворачивая бумагу. — Мало ли кто сюда пишет. Может, это и не его письмо... Тем более что никакого уважения ни словом, ни подарком атаман мне не оказал.

— Окажет, коль палеевцев выдашь, — лениво ухмыльнулся стоявший рядом сотник, дохнув на агу крепким запахом горилки и лука.

Но Якуб уже принял решение й отмахнулся небрежно:

— Не дело ханского каймакама ублажать всякого встречного. Ныне много разных злодеев по земле бродит.

— С огнём играешь, ага, — глухо пригрозил есаул, затуманив гневом взор припухших глаз. — Благодари Бога, что батька письмо послал, а не с оружием нагрянул.

Если бы этот разговор проходил без свидетелей, то слабосильный и трусливый Якуб вряд ли отважился бы перечить плечистому хмельному есаулу. Но сейчас, окружённый десятком стражников, он был смел — выбросил вперёд руку, лающе взвизгнул:

— Вышвырните эту собаку из моего дома!

— Чаво-о? — опешил есаул, собирая к переносице кустистые брови. Его нечистая волосатая рука потянулась к висевшей на боку сабле.

Ага, втягивая голову в острые плечи, испуганно попятился, призывно оглянулся на стражников — вспомнил, что они не понимают по-украински, — крикнул ещё раз, уже панически, по-татарски.

Стражники мигом набросились на есаула и сотника, сбили с ног и, ткнув потными лицами в пыльный ковёр, скрутили руки.

Вновь осмелевший ага подошёл к ворочавшимся на ковре казакам, легонько пнул сапогом сотника, сказал, отвернув голову:

— Этого в подвал, а того — отправьте назад.

Татары кучкой обступили казаков. Один, наклонившись, ловкими движениями снял с них сабли, вытащил из-за поясов пистолеты, кинул под ноги каймакаму. Остальные подхватили казаков под руки, вытолкали за дверь. Сотника сразу же повели в глубь двора к покосившемуся сараю, а с есаула сдёрнули путы, усадили на лошадь и отпустили с миром.

Якуб-ага наблюдал за происходившим во дворе, пригнувшись к небольшому мутному окошку. Когда есаул, погрозив кулаком, ускакал, он, задумчиво пощипывая пальцами редкую бородку, походил по комнате, затем, метнув короткий взгляд на сидевшего за столом писаря Якова Поповича, стал диктовать письмо Зализняку.

Ага не знал, какое войско стоит в Палеевом Озере, но разгромленная Умань говорила, что сила у мятежного атамана большая. Будучи человеком трусливым и, стало быть, осторожным, он, поразмыслив, решил не обострять с ним отношения. И в недлинном письме весьма пристойно попросил указать: атаманом каких войск тот является? с какой целью преследует польских подданных? почему угрожает Балте, часть которой находится под властью крымского хана?

Письмо повёз квартировавший в городе запорожский старшина Семён Галицкий, которому Якуб-ага придал для охранения и представительности двух турецких янычар.

— Ты приглядись к атаману, — напутствовал он старшину. — Какого полёта птица? И много ли под его крылом казаков собралось?.. Время нынче сам знаешь какое — предусмотрительность нужна особая...

Галицкий вернулся на следующий день с ответным посланием Зализняка. Тот написал, что кошевой атаман Запорожского войска прислал его в эти земли для истребления всех ляхов и жидов. И ещё раз потребовал выдать без промедления беглецов-палеевцев.

Якуб-ага бросил замусоленное письмо на стол, посмотрел на Галицкого, спросил выжидательно:

— А ты что скажешь?.. Показался тебе Зализняк?

Старшина уверенно дёрнул лобастой головой:

— Я всех атаманов знаю. Несхожий он ни с кем.

— Самозванец?

— Голытьба, в паны захотевшая... Да и не мог кошевой атаман Калнишевский приказать казакам зачинать войну... Тем паче — угрожать Балте.

— Полагаешь, сюда Зализняк не сунется?

— Пужает атаман... Авось сробеешь.

— Ну нет, — захорохорился уязвлённый Якуб-ага. — Пусть он робеет перед ханским каймакамом! За мной Крым и Высокая Порта!.. — А потом добавил каким-то извиняющимся тоном: — Ни хан, ни султан не потерпят каймакама, который станет ублажать первого встречного.

Ага резко повернулся к Поповичу и, подбирая слова пообиднее, продиктовал, что Зализняка никаким атаманом не признает и беглецов не выдаст. Затем приказал освободить сидевшего под арестом сотника, вручил ему письмо и отпустил в Палеево Озеро.

Выслушав ответ каймакама, Зализняк крепко осерчал от проявленного к нему пренебрежения, рыкнул хрипло сотнику Шило:

— Бери, Василь, своих хлопцев и научи басурмана атамана чтить.

Охочий по любому поводу помахать саблей Шило расправил пышные усы, свисавшие подковой до кадыка, сказал самодовольно:

— Научу, Максим... Навек запомнит...

В туманном рассвете, вынырнув, словно призраки, из ближнего лесочка, гайдамаки стремительно налетели на спящую Балту, порубили поляков и жидов и, увлёкшись, не пощадили многих жителей мусульманской веры, попавших под горячую руку. Переправляться через Кодыму, отделявшую польскую часть городка от татарской, гайдамаки не стали.

— Хрен с ним, с каймакамом! — крикнул Шило, вытирая сдернутым с какого-то плетня рушником окровавленную саблю. — Скажем, что сбежал, сука...

Гайдамаки деловито стали выгонять из дворов лошадей и скотину, запрягать повозки, грузить на них припасы и домашнюю утварь побитых балтцев. Спустя час довольная удачным набегом сотня, запалив для острастки несколько богатых домов, отправилась в обратный путь, таща за собой два десятка возов награбленного добра.

Всё это время жители татарской стороны, высыпавшие на правый берег Кодымы, в тягостном оцепенении и бессилии взирали на лютовавших на другом берегу гайдамаков, но никаких действий не предпринимали. Когда же Шило покинул разорённый, дымящий пожарами городок, они осмелели, торопливо переправились через речку и учинили ещё один погром, но теперь уже над жившими там православными, которых гайдамаки, естественно, не тронули.

Спасаясь от смерти, христиане побежали в окрестные леса, а несколько человек, проживавших на краю городка, успели вскочить на коней и бросились догонять Шило.

Сотник, отъехавший всего на три-четыре версты, с полуслова понял гонцов, оставил десяток гайдамаков охранять обоз, а сам с остальными помчался в Балту.

Турки и татары, шарившие в опустевших домах, не ожидали возвращения сотни и, побросав награбленное, в смятении кинулись к стоявшим у берега лодкам. Те, кто успел отчалить, смог вплавь пересечь речку — спаслись от острых сабель и пик. Отставших, не успевших спрятаться в укромные места, разъярённый Шило рубил без разбора.

Очистив Балту, разгорячённые сечей гайдамаки прямо на конях бухнулись в нагретые солнцем тёплые воды Кодымы, мокрые, ожесточённые выскочили на другом берегу и принялись громить татарскую сторону — Галту.

Посеревший от страха Якуб-ara, запрудив двор стражей, запёрся в доме и стал ждать помощи от ногайцев. (Когда сотня начала переправу, он отправил двух гонцов к стоявшим в нескольких вёрстах к югу буджакам). Но прошло около часа, прежде чем ногайцы подскакали к Галте, тоскливо вытянувшей в голубое небо желто-пепельные шлейфы мохнатых дымов.

Увидев летящих на крепких низкорослых лошадях буджаков — их было до полутысячи. — Шило порядком струхнул. Но зная, что они боятся артиллерии, приказал демонстративно выкатить на ближний холм имевшиеся у него две небольшие пушечки.

Пушкари набили стволы рубленым железом — картечи у них не было да и пороха — на один заряд, — на глазок навели, где всадников было погуще, приложили фитили. Пушечки бахнули приглушённо, со скрежетом — и удачно: сразили трёх ногайцев и до десяти лошадей.

Несмотря на свою многочисленность, буджаки — страшась новых залпов — стали придерживать лошадей, перешли на рысь.

А пушкари, суетливо изображавшие готовность продолжить стрельбу, выждали, оглядываясь, когда сотня закончит переправу назад в Балту, бросили ставшие бесполезными теперь пушки, резво поскакали к Кодыме и тоже ушли на левый берег.

Ни буджаки, ни оставшиеся в живых татары преследовать гайдамаков не рискнули. Несколько часов простояли они на берегу, угрожающе размахивая кривыми саблями, постреливая в воздух из ружей и пистолетов. Затем ногайцы, забрав убитых соплеменников, вернулись в свои аулы, а татары по приказу Якуб-аги, опасавшегося ещё какого-нибудь подвоха, выставили на ночь по всему берегу Кодымы усиленные посты.

На следующее утро бывшие при каймакаме янычары стали требовать, чтобы он направил ногайскую конницу в Палеево Озеро. Но Якуб, осторожничая, отказывался сделать это, ссылаясь, что не имеет ханского повеления вторгаться в польские земли.

А к полудню в Балту прискакал от Зализняка знакомый уже есаул, который привёз новое письмо атамана.

Посылая Василия Шило припугнуть каймакама, Зализняк не думал, что тот устроит погром на татарской стороне, и, робея, видимо, перед возможным возмездием крымского хана, пообещал вернуть часть награбленного сотником добра. А взамен каймакам должен был письменно подтвердить, что никаких претензий к гайдамакам не имеет.

Якуб понял, чего боится атаман, писать, конечно, ничего не стал, а Зализняк, не дождавшись ответа, всё же вернул утварь и часть скотины.


* * *

Июнь — июль 1768 г.

В другие, более спокойные, времена сожжению Балты турки, скорее всего, не придали бы чрезмерного значения — большие и малые конфликты на границах случались часто. И когда они происходили, правительства затевали долгую, с взаимными обвинениями переписку и после нахождения виновных, их наказания, возмещения ущерба потерпевшей стороне, конфликт считался исчерпанным, хотя отзвуки его ещё несколько месяцев будоражили обывателей пограничных земель, неприятной тенью ложились на сложные взаимоотношения двух империй.

Так же улаживались дела и с Крымским ханством, чаще всего страдавшим от наскоков своенравных запорожцев.

Вероятно, подобным образом решился бы и балтский конфликт. Однако пришедшее в конце июня в Константинополь письмо от Якуб-аги придало разбойному нападению сотника Шило совершенно иное звучание.

Не жалея самых чёрных красок, каймакам устрашающе описал, как русские войска, нарушив прежний договор с Портой, вероломно напали на Галту и Дубоссары, несколько дней люто зверствовали там, безжалостно истребляя всех жителей и предавая огню и разграблению их дома. По словам аги, русские солдаты убили до тысячи восьмисот человек, в том числе одного султанского сына и знатного татарского мурзу...

В конце декабря 1762 года Якуб-ага, бывший тогда личным переводчиком хана Керим-Гирея, стараниями офицера «Тайной экспедиции» поручика Анатолия Бастевика и российского консула в Бахчисарае премьер-майора Александра Никифорова был склонен к сотрудничеству с «Экспедицией» и поклялся на Коране, что по собственной доброй воле станет уведомлять их о всех крымских делах, обсуждаемых в диване. В Петербурге были в восторге от приобретения столь ценного конфидента — Якубу определили весьма значительный пансион — 900 рублей в год, а Бастевика императрица произвела в капитаны.

Поначалу ага исправно отрабатывал получаемые деньги, регулярно сообщая тайные рассуждения дивана консулу Никифорову, а после скандального отъезда того из Бахчисарая[5] — присылал в Киев через доверенных лиц шифрованные «цифирной азбукой» письма. В смутное время борьбы России за польский престол и коронования Станислава Понятовского, он предупредил об опасениях Крыма, «что России достанется вся польская Украина».

«Здешнее правительство, — писал ага, — опасается того, что якобы Россия нынешнего короля польского избрала с намерением соединиться с Польшей или на время покорить её, а тогда последовало бы неблагополучие нашему государству».

В Петербурге не оставили без внимания усердие переводчика. Из Коллегии иностранных дел в Киев пришёл указ, в котором предписывалось генерал-губернатору Воейкову «старание приложить, елико благопристойность того дозволяет, частую и надёжную с ним продолжать переписку, наполняя письма свои ласковыми и дружескими к нему отзывами. Он ныне, находясь при хане крымском в делах, до пограничных касающихся, не токмо нужным для того признается, но и надёжнейших от него уведомлений о всех обращениях ожидать должно».

Но вскоре безмятежная жизнь ага подверглась суровым испытаниям. На место Керим-Гирея султан Мустафа поставил нового хана — Селим-Гирея, которому недруги и завистники Якуба сразу же принялись нашёптывать о неверности переводчика. Правда, Селим правил недолго, но дряхлый Арслан-Гирей-хан перед смертью всё же лишил агу должности при дворе и отправил каймакамом в Балту и Дубоссары.

Теперь письма от Якуба стали приходить в Киев не часто. А после того как осенью 1767 года он познакомился с новым французским консулом в Крыму майором бароном Францем де Тоттом, проезжавшим в Бахчисарай через Балту, и близко с ним сошёлся, переписка почти прекратилась. Редкие его послания не содержали интересующих Веселицкого сведений, а сводились в основном к требованию выплаты награждения. Сначала ага настойчиво просил десять беличьих и пять горностаевых шуб, «вовчуру белую вовчую» и «душок лисячих пар сорок», а затем пансион за год вперёд.

Видавший виды Веселицкий заподозрил Якуба в измене, перестал доверять ему и поручил Бастевику найти конфидента, который мог бы приглядывать за агой. Таким конфидентом стал Яков Попович, служивший у каймакама писарем. Попович подтвердил существование тайной переписки Якуба с Тоттом и даже выяснил, что барон платил по двести золотых за каждое письмо.

Всё говорило о том, что каймакам стал «двойным агентом», однако Веселицкий не торопился отказываться от его услуг, ибо предавал Якуб не российские, а крымские и частично турецкие тайны. Правда, приказал Бастевику, время от времени лично навещавшему агу, быть предельно осторожным в разговорах, ни словом не упоминать о людях и планах «Экспедиции» в здешних землях.

А Якуб-ага, не оставляя своих домогательств к канцелярии советнику с пансионными деньгами, всё больше попадал под влияние щедрого на подарки Тотта. Барон приехал в Крым выполнять волю герцога Шуазеля, стремившегося поскорее столкнуть в войне Турцию и Россию, и надеялся использовать для этого чёрного дела Якуба. И когда запылала Балта, именно по его наущению каймакам исказил ход конфликта, приписав разбойное нападение российским войскам. Но об этом не знали ни Попович, ни Веселицкий, ни крымский хан Максуд, ни даже турецкий султан Мустафа.

...Письмо каймакама привело султана в небывалую ярость.

— Проклятые гяуры дорого заплатят мне за обиду! — исступлённо кричал он, судорожно кривя губы. — Клянусь Аллахом — это была их последняя дерзость против Блистательной Порты! Где их посол?.. (Султанский взгляд метнулся на Муссун-заде). Немедленно вызвать эту жирную свинью!.. И покажите бумагу от каймакама! Посмотрим, что он скажет на этот раз...

Российский резидент Алексей Михайлович Обресков уже свыкся с тем, что в последние месяцы его всё чаще требовали в сераль для объяснений в связи с присутствием русских войск в Польше и их ратных действий против барских конфедератов. Поэтому он совсем не удивился, когда введённый переводчиком Александром Пинием в кабинет турецкий чиновник настоятельно предложил скорейшим образом прибыть к великому везиру по весьма срочному и важному делу. Лицо у турка было злое, голос резкий, неучтивый. Это насторожило бывалого Обрескова, знавшего по опыту, что чиновники, как и господские лакеи, оказываясь на людях, в разговорах и повадках, как правило, подражают своим хозяевам. Из поведения и слов турка следовало, что обычно уравновешенный Муссун-заде действительно чем-то крайне недоволен.

Алексей Михайлович мысленно перебрал последние события в Польше, но ничего особенного, что могло бы вызвать такой гнев Порты, в них не нашёл. А от ответа на вопрос о причине столь срочного вызова чиновник уклонился, повторив ещё настойчивее, что резидента ждут в серале...

Пятидесятилетний тайный советник Обресков большую часть жизни провёл в Константинополе, куда попал по воле случая.

Много лет назад, будучи ещё молодым человеком, он поступил в Сухопутный шляхетский корпус, и на втором году учёбы, страстно влюбившись, тайно женился. Такой поступок грозил кадету судом и разжалованием в солдаты. Избежать позора помог близкий друг — Пётр Румянцев, который упросил своего отца графа Александра Ивановича Румянцева, отправлявшегося в 1740 году в Константинополь послом, взять Обрескова в свиту «состоящим при посольстве».

После внезапной — во время приёма у прусского министра — смерти от апоплексического удара российского посланника Андриана Неплюева Обресков в январе 1751 года был назначен поверенным в делах, а в ноябре — резидентом.

Алексей Михайлович был умён, хорошо образован, свободно говорил по-турецки и по-гречески. Огромный опыт, завидное знание сильных и слабых сторон турецкого правительства, близкое знакомство со многими чиновниками, с послами других европейских государств позволяли ему активно влиять на российско-турецкие отношения, весьма умело устраняя возникавшие по разным поводам трения.

В 1762 году Екатерина «за сохранение чести и благопристойности двора» пожаловала Обрескова орденом Анны 1-й степени.

...Объяснения с Муссун-заде и рейс-эфенди Османом оказались действительно трудными.

— Мы всё больше подозреваем, — резко выговаривал резиденту рейс-эфенди, — что твоя королева задумала хитростью и коварством нанести Высокой Порте неисчислимые несчастья. Скажи, почему такая могучая держава, как Россия, медлит с поражением барских конфедератов?

— Моя государыня всегда исполнена милости и человеколюбия и не желает никого разить. Просто ныне она помогает законному королю восстановить порядок в Польше, где в последнее время усилились притеснения безвинных людей, — дипломатично ответил Обресков. — Что же касаемо Блистательной Порты, то её величество и в мыслях не держит злых намерений. Напротив, она желает и далее строго блюсти все заключённые договоры, крепя доброе соседство обеих империй.

— Твои слова приятны, но притворны! Вы умышленно затягиваете кампанию, чтобы подольше держать своё войско в Польше, ставя под угрозу наши границы.

— Я уже многократно говаривал ранее и могу повторить ещё раз — у России нет намерений нарушать Белградский трактат, — сдержанно возразил Обресков.

— А сожжение Балты и Дубоссар?! — воскликнул рейс-эфенди, довольный тем, что уличил резидента во лжи. — А две тысячи жителей, убитых там русскими солдатами?!

Увядающее лицо Обрескова медленно вытянулось в недоумённой гримасе:

— Какая Балта?.. Какие солдаты?.. Вы же знаете, что в тех землях наших войск нет.

Рейс-эфенди схватил лежавший на столе толстый свиток, тряхнул рукой, разворачивая его, показал резиденту.

— Вот подтверждение российского коварства и лживости твоих слов! Читай!.. Это письмо балтского каймакама. В нём всё описано.

Обресков кивком головы велел переводчику Пинию взять письмо.

Тот быстро пробежал глазами по строчкам и стал читать вслух, сразу переводя на русский язык.

По мере того как Пиний приближался к концу свитка, лицо Алексея Михайловича всё более мрачнело, в глазах появилась смутная тревога. Но ответил он хладнокровно:

— Я полагаю маловероятным, что такое нападение могло иметь место. У Балты наших полков нет... С другой стороны, я не хотел бы поставить сейчас под сомнение правдивость слов тамошнего каймакама о разбое, учинённом в вверенном его попечению городе. Возможно, нападение было. Но тогда его совершили какие-то смутьяны, а не российские войска... Ежели всё же были войска, то, вероятно, произошло некое недоразумение и, смею заверить, вопреки намерениям моей государыни. Её императорское величество не желает ухудшать отношения с Блистательной Портой!.. В этом не должно быть сомнения!.. И, узнав о случившемся, она, безусловно, в ближайшее время даст его светлости султану и крымскому хану надлежащие изъяснения и полное удовлетворение по всем пунктам... Я сегодня же напишу в Петербург!

Своими спокойными, уверенными рассуждениями Обресков смог несколько смягчить твёрдость и враждебность великого везира и рейс-эфенди, однако расставание было весьма холодным.

В свою резиденцию Алексей Михайлович возвращался с неприятным чувством подавленности. Покачиваясь в седле, слепо глядя на толпы людей, заполнивших узкие и пыльные улицы города, он старался понять, что же могло случиться в этой проклятой Балте, но ответа не находил... «В краю как будто всё спокойно... (Он ещё не знал ни о разгроме Умани, ни о последовавших за ним событиях). Может, конфедераты заманили наших да подставили татар?.. Ах, чёрт! Ведь предупреждал же не нарушать трактат, не подводить войско к границам!..»

Оперевшись рукой на плечо лакея, придерживавшего лошадь, Алексей Михайлович ступил на землю, тяжёлой походкой прошагал в кабинет, сбросил на руки лакею кафтан и шляпу и, оставшись в белом камзоле, распустив на шее галстук, грузно уселся в кресло.

Задержавшийся в двери Пиний, не дожидаясь указания, велел лакею позвать писаря и, когда тот, что-то дожёвывая и облизывая языком лоснившиеся от жира губы, занял место у бюро, выжидательно посмотрел на Обрескова.

Алексей Михайлович, утирая шёлковым платком вспотевшую морщинистую шею, коротко бросил переводчику:

— Ты всё знаешь — надиктуй.

Пиний громко — так, чтобы слышал резидент, — стал диктовать отчёт об аудиенции, уделив основное внимание содержанию письма балтского каймакама.

Обресков, продолжая утираться, время от времени кивал головой, подтверждая правильность рассуждений переводчика.

Когда Пиний закончил диктовать и вместе с писарем покинул кабинет, Алексей Михайлович бросил платок на стол, придвинул к себе папку с чистой бумагой и, поскрипывая пером по плотным шершавым листам, неторопливо написал несколько писем. В одном из них, адресованном Фёдору Матвеевичу Воейкову, содержалась просьба скорейшим образом сообщить все сведения о конфликте в Балте, полученные от конфидентов «Тайной экспедиции».

Нарочный офицер, посланный Обресковым в Петербург, находился ещё на пути к Киеву, в цветущих сочной зеленью молдавских землях, а в Константинополь уже мчалась по тряским дорогам карета капитана Соловкова, в потёртом портфеле которого лежало послание Воейкова с подробным, едва ли не по часам, рассказом о балтском погроме...

Конфиденты «Тайной экспедиции», и прежде всего Яков Попович и проезжавший через Дубоссары и Балту с обыкновенной почтой прапорщик Фатеев, сразу уведомили Веселицкого о происшествии в пограничном городке, единодушно отметив, что нападение совершили гайдамаки мятежного Зализняка.

Веселицкий, понимая, что событие произошло неординарное, могущее иметь неприятные и далеко идущие последствия, поспешил доложить о нём генерал-губернатору.

Воейков, с шумом нюхая табак, в угрюмой задумчивости выслушал взволнованный доклад канцелярии советника, помолчал, размышляя, минуту-другую, затем сказал с некоторой угнетённостью в голосе:

— Зная прежнюю предрасположенность турок в каждой оказии искать злой умысел, полагаю, султан не упустит случая попрекнуть Россию нарушением прежних трактатов. И хотя сие злодейство сделали разбойные люди — отвечать придётся нашему резиденту Обрескову... Верно також, что турки, по своему обыкновению, исказят содеянное в собственную пользу, дабы выторговать у нас знатное удовлетворение за понесённые убытки... Надобно подсобить Алексею Михайловичу поумерить их алчность. Подготовьте необходимые бумаги с описанием всего, что приключилось, и пусть Соловков отвезёт их в Царьград... И пошлите кого-нибудь к хану с извинениями...

...Обресков ожидал ответ из Киева не ранее двух-трёх недель и сперва подивился такому скорому приезду нарочного. Но, прочитав привезённые им бумаги, отдал должное мудрой предусмотрительности Воейкова: «Тёртый калач... Знает, как с турком дело вести...»

Глядя на ожившее лицо тайного советника, Соловков, которому Пиний уже поведал об аудиенции у Муссун-заде, игриво пошутил:

— Теперича прижмём хвост везиру, ваше превосходительство. Не отвертится басурманин!

Обресков шутку не принял — буркнул холодно:

— Везир — разумный человек. И всё сказанное им — не его вина. Он читал, что написал каймакам... А вот тот, видно, большая сволочь, коль осмелился такое насочинять.

— Господин Веселицкий, помнится, как-то писал, что Якуб с консулом Тоттом дружбу водит, — заметил поверенный в делах Павел Левашов. — Может, он руку приложил?

— Кабы приложил — Веселицкий бы знал, — возразил Пиний. — У него при Якубе конфидент состоит — всё доносит.

— А если проглядел?.. Ты, похоже, забыл, что барон девять лет провёл при здешнем французском посольстве и знает турецкий язык. Переговорить с агой с глазу на глаз для него большого труда не составит. Мне, к слову, никогда не нравился его странный перевод в Крым...

Вернувшись из Константинополя в Париж, Франц де Тотт представил герцогу Шуазелю секретный доклад о желательности тесного союза между Францией и Крымским ханством. Идея союза показалась герцогу привлекательной — он доложил о ней королю Людовику. И поскольку предлагаемый союз отвечал интересам Франции, соперничавшей с Россией и другими державами в европейской политике, он получил королевское одобрение, а автор прожекта был отправлен в Крым осуществлять задуманное.

...Обресков, не слушая препирательств своих чиновников, сунул бумаги в пустую папку, протянул её Пинию:

— К вечеру сделать переводы донесений на турецкий язык... А вы, Левашов, отправляйтесь в сераль и потребуйте для меня аудиенцию у великого везира. На завтра...

Муссун-заде принял российского резидента перед полуденным намазом, принял неохотно, словно чувствуя, что тот затеял какую-то интригу.

А Обресков, едва закончились обычные взаимные приветствия, сразу перешёл в наступление.

— Я и ранее высказывал своё недоумение по поводу письма балтского каймакама, — заявил он, сурово надвинув брови. — А ныне имею неотразимые доказательства лживости его утверждений!.. Вот свидетельства очевидцев, совсем иначе описывающих имевший место разбой.

Сделав несколько шагов вперёд, Пиний передал Муссун-заде красную сафьяновую папку с переведёнными копиями сообщений конфидентов «Тайной экспедиции».

Великий везир, быстро переворачивая хрустящие листы, щуря глаза, просмотрел бумаги, захлопнул папку.

— Здесь нет ни одной подписи... Кто эти очевидцы?

— Я не имею полномочий назвать их имена, — жёстко ответил Обресков. — Но вы можете поверить, что всё написанное — истинная правда.

— А я намерен верить балтскому каймакаму, нежели вашим неведомым писакам!

Дальнейшие объяснения и взаимные упрёки ни к чему не привели — каждый стоял на своём.

— Мне поручено довести до сведения его светлости султана подлинное толкование случившегося в Балте происшествия, — сухо произнёс Обресков, поднимаясь со стула. — Я представил вам необходимые документы. А теперь позвольте откланяться.

Не дожидаясь ответа Муссун-заде, он легко кивнул головой, обряженной в длинный коричневый парик, и вышел за двери...

После столь решительного демарша резидента, продемонстрировавшего великому везиру, что Россия не признает за собой никакой вины, турки поумерили пыл и на неделю оставили Обрескова в покое. Но затем в его доме снова появился чиновник, объявивший, что господина резидента вызывает на аудиенцию рейс-эфенди Осман.

Полагая, что тот опять заведёт разговор о Балте, Алексей Михайлович прибыл в сераль с твёрдым намерением не уступать турецким домогательствам. Однако рейс-эфенди о Балте даже не упомянул, чем немало удивил тайного советника. Но зато он в резкой форме потребовал немедленно удалить все русские войска от северных границ Порты и вывести их из польских земель. И пригрозил, заканчивая свою речь:

— В случае невыполнения султанского условия Блистательная Порта будет вынуждена подвести к границам своё войско!

— Это зачем же? — насторожился Обресков.

— Для охранения их от вторжения вашей армии, — ответил Осман.

Обресков тягуче посмотрел на рейс-эфенди. Настроенный на долгий диалог, Алексей Михайлович только сейчас сообразил, что аудиенция будет короткой, ибо Осман имеет чёткие указания, что следует сказать российскому резиденту, и все рассуждения и призывы к здравому смыслу в данный момент никак не повлияют на ситуацию. Тем не менее он молвил со вздохом:

— Я с сожалением примечаю, что вы прилагаете изрядные усилия для ухудшения отношений между нашими империями. Необоснованные подозрения, коими вы обильно начиняете каждую аудиенцию, вызывают у меня опасение, что Порта намеренно старается очернить Россию, дабы представить её перед всем светом коварной клятвопреступницей... Подумайте, разумно ли сие? Какая от этого вам корысть?

Рейс-эфенди оставил без внимания рассуждения резидента, объявил начальственно:

— Россия должна выполнить требование султана!

— Российских войск у ваших границ нет, — сдержанно парировал Обресков. — А потому и отводить нам некого...

Когда рейс-эфенди пересказал содержание беседы султану Мустафе, тот длинно выругался и, стрельнув взором на Муссун-заде, приказал отправить двадцать тысяч янычар на усиление турецких гарнизонов в Бендерах, Хотине и Очакове.

— Этот шаг может вызвать неудовольствие России, — вкрадчиво, чтобы не гневать султана, заметил великий везир.

— Этот шаг вызовет у гяуров страх! А с ним — покорность...


* * *

Июль — август 1768 г.

Никита Иванович Панин к султанским угрозам и требованиям, о которых сообщил в письме Обресков, отнёсся достаточно спокойно и благоразумно.

«Грозить войском — суть турецкого характера, привыкшего по всякому поводу запугивать соседей, — бесхитростно написал он Екатерине, проводившей, по обыкновению, лето в Петергофе. — Турки внутренне нас боятся и поэтому избегают всех наружных доказательств и причин к раздражению нашему. И хотя они говорят о направлении войска к Хотину и Бендерам, я думаю, что сие не последует. (Панин ещё не знал о последнем повелении султана). Однако, со своей стороны, мы должны дать взаимно Порте полное успокоение».

Никита Иванович предложил на рассмотрение императрицы два пункта, которые, по его мнению, могли бы достаточно удовлетворить турок.

Первый пункт состоял в немедленном и жестоком наказании бунтовщиков в присутствии «самовидцами» турецких чиновных особ.

«Сие должным образом подтвердит нашу непричастность к злоумышленникам и их осуждение», — расслабленно подумал он, тыкая пером в массивную чернильницу.

А во втором пункте попросил дозволения на отправление от его, Панина, имени к великому везиру «листа с пристойными о произошедшем изъяснениями» и с «сильнейшими уверениями» о склонности России и далее жить с Портой в мире, тишине и добром соседстве.

Поразмыслив, Екатерина сочла эти предложения вполне приемлемыми, и в начале августа они были отправлены в Константинополь.

Но кроме официального послания Панина, нарочный офицер вёз Обрескову секретный пакет об интригах, учинённых бароном де Тоттом.

Пристальное внимание, которое русская разведка уделила в последние недели французскому консулу, следя глазами конфидентов за каждым его шагом, каждым поступком, дало желаемые результаты — в июле удалось узнать об отправлении, а затем и перехватить письмо Тотта герцогу Шуазелю, в котором барон многословно и горделиво хвалился подкупом каймакама Якуб-аги и склонением его к искажению событий в Балте. Крайне осерчавший от такой консульской подлости, Панин присоветовал Обрескову настоять перед рейс-эфенди о тайной посылке в Крым турецких агентов, чтобы внезапно схватить там барона, доставить в Константинополь и допросить со всем пристрастием. Его ответы и бумаги стали бы лучшим доказательством непричастности российской армии к балтскому погрому. И одновременно поставили бы Францию в весьма пикантное положение.


* * *

Август 1768 г.

Снисходительно-благодушное отношение Панина к угрозам султана придвинуть войско к российским границам оказалось, увы, необоснованным. В середине августа в «Тайную экспедицию» пришло очередное донесение Поповича, сообщившего о прибытии в главные турецкие крепости значительного числа янычар.

А вернувшийся в Киев из Константинополя капитан Соловков уточнил:

— Под Очаковом стоит восемнадцать тысяч... Под Бендерами ещё тринадцать... И в Яссах гарнизон изрядно усилен.

— Сам видел иль по слухам знаешь? — спросил Веселицкий, делая быстрые пометки в записной книжке.

— И сам видел, и верные люди насказали... Да вы не сомневайтесь! Под Бендерами этих турков тьма. Останавливали до пяти раз, дознавались: «Кто таков? Куда едешь?..» Одно спасение, что нарочный офицер. А то повязали бы, точно повязали.

— Письма-то резидентские уберёг?

— В сапоге держал, — улыбаясь, вытянул вперёд ногу Соловков, словно Веселицкому важно было знать, в каком именно сапоге лежали письма.

— Ещё что добавишь?

— Да... У городка Сакчи сделаны четыре магазина, каждый по сто сажен в длину. Припасы туда завозят непрерывно — в день до трёх десятков обозов бывает. И все обыватели говорят, что к осени турецкое войско придвинется к Балте, перезимует там, а по весне нападёт. Ежели, конечно, не замиримся до той поры.

— Не замиримся! — коротко и уверенно отрезал Веселицкий, продолжая черкать карандашиком в книжице.

Соловков настороженно посмотрел на канцелярии советника.

А тот, увидев в его глазах немой вопрос, пояснил многозначительно:

— Ружьё заряжают не для того, чтобы в угол поставить. Заряжают, чтоб стрельнуть!.. Вот только по весне ли пальба начнётся?

— Зимой турки не пойдут. Точно!

— А ногайцы?.. Эти, поди, хоть сейчас к набегу готовы.

— Господин майор Вульф, что командует Орловским форпостом, говаривал, будто Едисанская орда с походными кибитками стоит. Приказа ждёт.

— То-то же. Вот кого страшиться надобно, капитан... — Веселицкий задумчиво, словно что-то вспоминая, постучал карандашиком по столу, а потом добавил с неприязнью: — То к нам просятся, то в набег собираются... Одно слово — сволочи!..

Притесняемая крымскими ханами Едисанская орда, входившая вместе с другими крупными ногайскими ордами — Едичкульской, Буджакской и Джамбуйлукской — в состав ханства, несколько раз хлопотала о перемене подданства, посылая гонцов с просительными письмами в Киев. Отсюда письма переправлялись в Коллегию иностранных дел. Но Петербург, не желая обострять отношения с Крымом и Турцией, относился к этим ходатайствам весьма осмотрительно, не давая никаких обязательств или обещаний.

Высочайшим рескриптом от 26 июня 1766 года генерал-губернатору Воейкову строго предписывалось всячески сдерживать ордынцев от перехода в российские границы, «а буде присланы будут от них в Киев нарочные с новым прошением о принятии в наше подданство, то. выслушав их предложения или приняв письма, немедленно их назад отпустить без всякого обнадёживания и, сколь возможно, скрытно...».

...Поругав ногайцев, Веселицкий не стал далее расспрашивать Соловкова, а протянул ему чистый лист и велел написать подробный рапорт о турецких приготовлениях Капитан весьма недурно владел пером, поэтому с делом управился в четверть часа, умно и складно изложив на бумаге всё увиденное и услышанное.

Веселицкий вскользь просмотрел густо теснившиеся строчки, остался доволен написанным и отпустил капитана отдыхать. А сам, собрав в папку вкупе с рапортом Соловкова ещё некоторые донесения конфидентов, отправился к Воейкову для доклада.

— Не нравится мне всё это, — хмуро сказал Фёдор Матвеевич. — Я согласен, что разбойные люди Зализняка причинили хану убыток. Но — слава Богу! — бунт подавлен, бунтовщики пойманы, хану принесены извинения. Пора бы, кажется, уняться!.. Так нет же!.. Мы ясно наблюдаем, что Порта не желает возобновления тишины и покоя... Вот и Алексей Михайлович опять предупреждает... (Воейков тронул жёлтым пальцем лежащее на столе письмо). Да-а, положение у границ представляется мне достаточно опасным. Нет ни малейшего сомнения в том, что турки готовят нападение. Благополучие и защищённость нашего края будет зависеть ныне от своевременного распознания намерений неприятеля.

— Я уже принял меры, ваше превосходительство, — сказал Веселицкий, услужливо протягивая губернатору список агентов, направляемых в главные турецкие крепости: Бендеры, Яссы, Хотин, Очаков, Кинбурн.

Воейков внимательно прочитал список, кивнул, одобряя, и заметил:

— Пусть Бастевик навестит Якуба... Пора уже решить его судьбу. Распорядитесь о капитане!..

Когда Веселицкий ушёл, Фёдор Матвеевич, сгорбившись над столом, долго нюхал табак, размышляя об интригах Порты, затем сунул табакерку в карман кафтана, взял в руку перо и неторопливо написал несколько писем.

В первом из них, адресованном генерал-губернатору Малороссии графу Петру Александровичу Румянцеву, он попросил придвинуть некоторые полки Украинской дивизии поближе к Новороссийской губернии. Во втором, к обер-коменданту крепости Святой Елизаветы генерал-майору Александру Исакову, был приказ неприметным образом приумножить войсками все пограничные форпосты и всем полкам быть во всякой военной исправности. То же самое Фёдор Матвеевич повторил в третьем письме, предназначенном кошевому атаману Запорожского войска Петру Калнишевскому.


* * *

Сентябрь 1768 г.

Капитан Анатолий Бастевик покинул Киев 12 сентября. Путь ему предстоял неблизкий, поскольку после посещения каймакама Якуб-аги он должен был без промедления проследовать в Крым, чтобы вручить хану Максуд-Гирею личное послание Воейкова...

В конце июля хан прислал в Елизаветинскую крепость нарочного Мегмет-агу с письмом, в котором в резкой форме выразил протест против разорения подвластной Галты, потребовав возместить ущерб, причинённый его подданным. Обер-комендант Исаков, не зная, что ответить, отправил агу в Киев. Там письмо Максуд-Гирея передали Воейкову.

Фёдор Матвеевич постарался успокоить хана, написав, что в ближайшее время пришлёт в Бахчисарай офицера с уведомлением о суде над бунтовщиками, которых доблестные российские войска совершенно поразили, а полковник Семён Гурьев пленил главных зачинщиков — Железняка и Гонту. И пригласил Максуд-Гирея лично присутствовать на экзекуции.

(Ивана Гонту сразу же выдали полякам, и после страшных пыток он был четвертован).

...Затяжные осенние дожди ещё не начались, просёлочные дороги, вилявшие между холмов, оврагов, перелесков, были сносными, и потрёпанная в частых переездах простенькая карета капитана за несколько дней домчала его к Орловскому посту.

Командовавший здесь майор Вульф, хорошо знавший Бастевика по его прежним вояжам в турецкие и крымские земли, вечером, за ужином, по-приятельски советовал:

— Ногайцев остерегись. Шалить стали басурмане... Ежели купец какой едет или казак с торгов возвращается — грабят без пощады... До душегубства, слава Богу, покамест не доходит, но калеченые и побитые попадаются часто.

— За Балту небось осерчали?

— А чёрт их разберёт!.. Может, и за Балту... Ты, однако, на рожон не лезь.

— Ничего, — промычал, жуя, Бастевик, — не в первый раз... Как-нибудь доберусь.

— Сам знаю, что не в первый. Только казаков в охрану всё равно дам...

Вульф, к сожалению, оказался прав: уже за Балтой, вёрстах в пятнадцати от Дубоссар, на исходе дня на капитана наскочили буджаки. Они внезапно, как призраки, появились из-за редкого, схватившегося золотым осенним увяданьем леска, минуту-другую приглядывались к пылившим вдали всадникам, затем, пустив коней вскачь, стали быстро настигать окружённую казаками карету.

Бастевик, приметив погоню, открыл дверцу, крикнул ездовому, чтоб осадил упряжку, живо вылез из кареты.

Молоденький казачок Петро суетливо подвёл к нему запасную лошадь, уже взнузданную, под седлом. Проверив, заряжен ли торчавший из ольстры пистолет, капитан сунул ногу в стремя, легко и привычно уселся на поджарую кобылицу, которую брал во все свои вояжи для верховой езды. И негромко бросил казакам:

— Ну, служивые, теперь не зевайте... Ежели что — палите.

Подскакавшие буджаки — их было десятка полтора — остановились шагах в двадцати, охватив карету и конвой жидким полукольцом. Один из них, судя по хорошей одежде — ага, костистый, широкоскулый, цепкими раскосыми глазами оглядел казаков, остановил взор на капитане, крикнул гнусаво:

— Куда едешь, офицер?

— Везу письма дубоссарскому каймакаму и его светлости крымскому хану, — объявил по-татарски Бастевик.

Ага ещё раз оглядел конвой, но теперь его взгляд — быстрый, оценивающий — скользнул по крепким лошадям, на которых восседали казаки. Взмахнув короткой плетью, он повелительно проронил:

— С нами поедешь!

— Я имею приказ побывать в Дубоссарах и Бахчисарае, — холодно, но твёрдо ответил Бастевик. — Вот письмо!

Он сунул руку за отворот мундира, достал сопроводительное письмо, подписанное Воейковым.

Стоявший ближе всех к капитану буджак скакнул вперёд, выхватил пакет, отдал are.

Тот равнодушно повертел его в пальцах, читать не стал, но и не вернул, а с ухмылкой разорвал и бросил в сторону.

— С нами поедешь, офицер, — повторил ага. — Отдай оружие!.. И им скажи, — он указал плетью на казаков, — чтоб отдали.

Дело приобретало скверный оборот... «Отдадим оружие — коней заберут», — подумал Бастевик, припомнив предупреждение Вульфа.

Поправляя шляпу, он скосил взгляд на казаков, готовых в любой миг выхватить пистолеты.

— Тохта, тохта, — поторопил ага.

Бастевик побледнел, но хладнокровия не потерял — сказал тем же твёрдым голосом:

— Честь и достоинство офицера победоносной армии её императорского величества не дозволя...

Окончить фразу он не успел: тот же буджак, желая, видимо, услужить are и ускорить дело, снова скакнул вперёд, остановился рядом с капитаном и вдруг хлестнул его плетью.

Удар был сильный, но не от боли — от жестокой обиды сжалось сердце отважного капитана: грязный ногаец посмел оскорбить русского офицера!

— Бей их, ребята! — рявкнул мгновенно пришедший в ярость Бастевик, выхватывая из ольстры пистолет.

Буджак немеющими от страха руками потянул поводья, пытаясь отъехать в сторону. Но выстрел полыхнул пламенем прямо в лицо. Тяжёлая пуля проломила приплюснутый нос, разворотила кровью затылок, сорвав с головы серую баранью шапку. Буджак, всхрипнув, навзничь опрокинулся с коня, испуганно рванувшегося с места.

За спиной капитана нестройной скороговоркой захлопали выстрелы казаков.

Один из всадников, схватившись рукой за грудь, свалился на землю — остальные, нахлёстывая лошадей, трусливо кинулись врассыпную.

Воодушевлённые таким быстрым и удачным исходом стычки, казаки рванули из ножен сабли, бросились преследовать ногайцев, но тут же были остановлены Бастевиком.

— Уходить надобно! — вскрикнул он, разворачивая лошадь. — Ежели орда недалече — они вернутся...

Скакали долго, переменными аллюрами, скакали, пока не притомились кони. Пришлось съехать с дороги к ближнему лесу, на опушке которого все спешились.

Ездовой, жалеючи поглаживая раздувающиеся, словно кузнечные мехи, бока взмыленных лошадей, выпряг их из кареты, а казаки, пытаясь хоть как-то скрыть её от постороннего взора, вручную закатали за росшие поблизости кусты лещины.

Казачка Петра Бастевик оставил приглядывать за дорогой, а сам с остальными людьми, ведя коней под уздцы, углубился в чащу, выискивая подходящую для отдыха поляну.

Ногайцы, к счастью, не вернулись. Но Бастевик, считая, что лишняя предосторожность не помешает, просидел в лесу до ночи. И только в последних отсветах заходящего солнца, когда густой прохладный мрак стал быстро наползать на землю, вывел свой небольшой отряд к опушке. Казаки сноровисто запрягли лошадей в карету, но капитан в неё не сел — предпочёл остаться в седле.

У турецкой заставы, охранявшей въезд в Дубоссары, конвой появился около полуночи. Янычары встретили его враждебно, долго выясняли цель приезда, осматривали, переговариваясь, затем велели казакам стать до утра в ближайшем дворе, а Бастевика — в сопровождении двух стражников — пропустили в город...

Якуб-ага не ожидал появления капитана — поначалу растерялся, засуетился, пряча глаза, потом спросил вяло:

— С чем пожаловал, капитан?.. Кофе будешь?

— Поговорить надобно, — многозначительно произнёс Бастевик, по-хозяйски усаживаясь на низенькую тахту рядом с агой. — А кофий потом подашь.

У Якубы тревожно забегали глаза, рот передёрнулся в испуганной улыбке. Он кликнул слугу Махмута, шепнул что-то на ухо, тут же отпустил и — выжидательно, страшась — посмотрел на капитана.

А тот, обозлённый неудачно сложившимся днём, стычкой с ногайцами, пренебрегая советом Веселицкого вести себя осмотрительно, издевательски заскоморошничал:

— У меня дело простое, незатейливое. Я б сам и беспокоить тебя не стал, да господин Веселицкий любопытствует... Узнать хочет, зачем ты написал султану, что Балту сожгли русские?.. Барон надоумил?

— Какой барон? — теряя голос, одними губами спросил каймакам. Сердце его замерло, по всему телу разлилась неприятная слабость, в голове судорожно забились путаные мысли: «Всё прознали. Всё... Но откуда о консуле?.. Предал кто-то...» Каймакам съёжился, пригнул голову, лихорадочно соображая, как ответить.

— Что молчишь, ага?.. Иль сказать нечего?

— Слова твои... слова... — начал тянуть Якуб, с трудом шевеля языком в пересохшем рту. — Твои слова... Они меня... Это клевета... Конечно! Это злая клевета! Ты же знаешь меня, капитан! И не первый год...

— Верность твоя мне хорошо известна, — резко оборвал его Бастевик. И добавил, продолжая издеваться: — Сейчас ты её ещё раз подтвердишь, если расскажешь о бароне... О вашей переписке, о тайных встречах.

— Я никогда с ним не встречался! Клянусь! И не писал!

— Брось лицемерить, ага! — вскричал вдруг капитан, вскакивая с тахты. — Мы перехватили его письма Шуазелю! Из них узнали о твоей измене.

Якуб понял, что разоблачён. Некоторое время он молчал, тяжело, с хрипом, дыша всей грудью, а затем, холодея от собственной смелости, разжигая злость к этому проклятому офицеру, визгливо, срываясь на крик, стал попрекать Бастевика невыплаченными пансионными деньгами, нанесёнными обидами.

Капитан обомлел от такой наглой, беспардонной лжи каймакама, схватился за шпагу, зашипел с ядовитой ненавистью:

— Я заколю тебя, мерзавец.

— Махмут! — истошно заорал Якуб, пятясь к стене.

Коренастый, плотный слуга мгновенно ввалился в комнату, могучим ударом сбил капитана с ног, подхватил выпавшую из его руки шпагу, приставил острый клинок к горлу.

Тут же в дверях появились другие слуги, турецкие стражники, стали вязать офицера ремнями. Бастевик, пытаясь освободиться, задёргался всем телом, но слуги крепко держали его. А Махмут ударил ещё раз — несильно, ногой в бок.

— Этот гяур оскорбил меня... — начал зачем-то объяснять Якуб, всё ещё со страхом глядя на капитана. Потом махнул рукой и уже спокойно — выбор сделан! — приказал: — Заприте его... И охрану поставьте.

— Ты пожалеешь об этом, сволочь, — сдавленным голосом пригрозил Бастевик. — Я ещё получу сатисфакцию.

Якуб небрежно дёрнул углом рта:

— Если жив останешься.

Слуги подхватили капитана под руки, выволокли за дверь...

Оставшиеся на окраине Дубоссар казаки спать не ложились, коней не рассёдлывали — лишь отпустили подпруги — и, собравшись в кружок, покуривая короткие трубки, ждали возвращения капитана.

— Ну что же он не идёт? Что ж тянет? — боязливо вопрошал казачок Петро, вглядываясь в темноту. Он впервые отправился в чужие земли и испытывал тревожную растерянность. — Уж не случилось ли чего?

— Не дури, хлопец, — отозвался старый Панас, для которого конвоирование было делом привычным. — Их благородие любит поговорить.

— Так ведь сам же сказал, что обернётся скоро.

— Сказал, сказал... Ну, может, ему там чарочку поднесли, закуску добрую. Кто ж откажется от такого? — попытался пошутить Панас, но в голосе его не было весёлости.

В темноте послышались торопливые шаркающие шаги.

— Никак, идёт? — обрадовался казачок.

— Не он это, — уверенно сказал Панас. — Капитан-то верхом уехал.

— А может, лошадь там оставил?

— Балда ты, Петро! — ругнулся шёпотом Панас. — Идёт-то один, а капитан был с турками.

Кто-то остановился у ворот, стал осторожно их открывать.

Казаки насторожились. Петро суматошно хватал себя за пояс, пытаясь вытащить пистолет.

Незнакомец чёрной тенью скользнул к казакам, спросил приглушённо:

— Откуда будете, служивые?

— Тебе какое дело? — грубо отозвался Панас.

— Капитан Бастевик с вами был?

— Ну был... Ты-то кто таков?

— Я каймакамов писарь Яков Попович... Вот что, казаки. Не ждите капитана. Ага арестовал его.

— Какой ага? Как арестовал? — воскликнули казаки все разом.

— Как, как, — передразнил их Попович. — В подвал посадил — вот как!

— А ты не брешешь? — с угрозой спросил Панас.

— Вот те крест!.. Я давний знакомый капитана. Сам видел, как его в тёмную тащили.

— Говорил я, говорил, — затараторил казачок Петро.

— Цыц, сопливый! — чугунно рявкнул на него Панас. — Ты ещё скулить начнёшь... Что же нам теперь делать, мил человек? — обратился он к писарю.

— Панас! — загорячился кто-то. — Давай отобьём! Турки-то не ждут — опешат!

— Дело надо говорить, а не языком молоть, — одёрнул казака Панас. — Как из города выскочим, коль пальба начнётся? Вона у турок заставы какие!

Старого казака поддержал Попович:

— Панас правильно говорит. У подвала стража. И во дворе ту рок до десятка. Не отобьёте!.. Возвращайтесь назад, расскажите всё кому следует. Пусть губернатор требует выдачи капитана.

Все посмотрели на Панаса.

Тот с угрюмой задумчивостью выбил с одного раза погасшую трубку, сунул её в карман, буркнул неохотно:

— Ехать надо... До Орлика доберёмся — нарочного в Киев пошлём... А тебе, приятель, за предупреждение низкий поклон. Как зовут-то, говоришь?

— Попович. Яков Попович... Так и скажите его превосходительству, что, мол, Попович сообщил. Меня в Киеве знают — поверят... Ладно, казаки, побегу я. Как бы каймакам не хватился.

Писарь повернулся, нырнул в темноту.

— На конь, хлопцы! — распорядился Панас.

Казаки торопливо подтянули подпруги, стали выводить лошадей из ворот.

Неожиданно рядом раздался гортанный крик, со всех сторон на казаков набросились вооружённые турки и после короткой яростной свалки повязали их.


* * *

Сентябрь 1768 г.

Главная квартира генерал-губернатора Малороссии и президента Малороссийской коллегии генерал-аншефа графа Петра Александровича Румянцева находилась в Глухове. В недалёком прошлом этот город был известен тем, что в нём обитали гетманы Левобережной Украины, хотя, справедливости ради, значительно большую славу он приобрёл благодаря открытой здесь в 1738 году первой в России певческой школе, готовившей певцов для придворного хора и ежегодно отсылавшей десять лучших учеников в Петербург услаждать переливчатым пением слух столичного света.

Каждое утро генерал-адъютант Румянцева Карл фон Каульбарс вносил в кабинет губернатора полученную за минувший день почту, укладывал прямо на середину стола, располагая сверху пакеты из Петербурга, Москвы, губернских городов, а книзу — рапорты из менее значительных мест и частные письма; со свойственной всем немцам педантичностью проверял, наполнены ли массивная фигурная чернильница и фарфоровая песочница, приготовлены ли очиненные гусиные перья, чистые листы бумаги. Убедившись, что всё в порядке, Каульбарс, одёрнув мундир, вытягивался у дверей, ожидая появления губернатора...

Сорокатрёхлетний Пётр Александрович Румянцев был, как принято говорить, личностью незаурядной. Талантливый и храбрый воин, решительный человек, он сделал завидную карьеру: произведённый в 15 лет в офицеры, юный граф участвовал в войне со Швецией, закончив её полковником Воронежского пехотного полка, во время Семилетней войны отличился в сражениях под Грос-Егерсдорфом и Кунерсдорфом, взял сильную прусскую крепость Кольберг и стал генерал-аншефом. Его узнала Россия!

С Екатериной у графа сложились непростые отношения. Летом 1762 года[6], когда многие генералы спешили поскорее присягнуть новой государыне, он оставался верен императору Петру Фёдоровичу до тех пор, пока не узнал о его скоропостижной и загадочной смерти[7]. Лишь тогда присягнул — вынужденно, неохотно. И, полагая, что его карьера закончена, подал прошение об отставке. Будь на его месте кто-то другой, Екатерина без колебаний поставила бы на прошении обычное для неё «Быть по сему». Но она понимала, что удачливый в ратных делах генерал — не пешка в шахматной игре. Такими не разбрасываются. Таких надобно приберечь к случаю, хотя и держать в узде. Поэтому отставку Румянцеву она не дала, но и в столице держать не стала — отправила в Глухов президентом Малороссийской коллегии. Одновременно граф стал генерал-губернатором Малороссии, командиром тамошней Украинской дивизии и казачьих полков — запорожских и малороссийских.

...Румянцев приходил в кабинет в девятом часу утра, после завтрака, степенно усаживался в кресло, оглядывал стол и начинал ломать печати на пакетах.

24 сентября почта была большая, хотя важных писем пришло всего два: от командующего российским корпусом в Польше генерал-майора князя Александра Александровича Прозоровского и от генерал-губернатора Фёдора Матвеевича Воейкова. Оба писали недоброе: о турецких приготовлениях к войне, о скоплениях турецко-татарских войск в Бендерах, Яссах, Очакове. Но если князь только уведомлял Румянцева обо всём, что удалось разведать, то Воейков, кроме того, настаивал на введении в Новороссийскую губернию нескольких полков Украинской дивизии.

«Боится старик, — с сочувственным сожалением подумал Румянцев, откладывая письмо в сторону. — И в страхе своём неразумно мнит укреплением форпостов сдержать татарскую конницу... В ровной и открытой степи, где нет ничего, что по военному искусству можно было бы употребить себе в укрепление, не только полк, но и корпус не сможет противостоять многочисленному неприятелю... Нет, милейший, в крепостях и постах его не сдержать...»

Генерал приказал подать карту.

Каульбарс быстро развернул на столе широкий плотный лист, прижав закрученные края песочницей и бронзовым кубком, белевшим пучком длинных пушистых перьев.

Румянцев долго рассматривал карту, испещрённую разноцветными значками городов и крепостей, ломаными линиями рек и дорог, подумал убеждённо: «Первыми бить надобно! Не ждать, пока неприятель вторжение учинит...»

Широким жестом он смахнул карту в руки стоявшего рядом Каульбарса, дёрнул из кубка перо и, заваливая набок крупные буквы, принялся писать рапорт в Военную коллегию графу Захару Чернышёву.

«Надлежит, — писал он, — с умножением военных сил встретить прежде нападения на наши границы своего противника и, таким образом отразив его, за собою оставить всякую безопасность... (И честно предупредил Чернышёва). Здешних всех войск, паче недавно сделанных и слабых ещё солдат, совсем недостаточно к прямому ополчению будет против многочисленных сил неприятелей. Так как и артиллерии полевой, кроме полковых пушек, здесь не имеется, то к начатию дела заблаговременно в том снабдение нужно».

Отослав рапорт, Пётр Александрович надумал на неделе отъехать в Полтаву, где стояли полки Украинской дивизии, и самолично проверить их состояние и готовность к отражению неприятеля.


* * *

Сентябрь 1768 г.

Тем временем в «Тайную экспедицию» Веселицкого продолжали поступать сообщения заграничных конфидентов, становившиеся всё более тревожными.

«В Молдавии, — писал Иван Кафеджи («Могилёвский приятель»), — беспрерывно пшеницу, ячмень и просо у обывателей собирают и возят в Сакчу, в Очаков, в Бендеры, Хотин и Черновцы для наполнения тамошних магазинов. Сверх войска турецкого, кое прежде было в пограничных крепостях, прибыло из Царьграда вновь несколько тысяч военных людей через Молдавию в приграничные крепости... От Порты к хану крымскому указ послан: быть ему со всеми подвластными татарами во всякой к войне готовности. Только не упомянуто, против которой державы... Из Молдавии неисчётное множество леса и досок к Сакче сплавляют для наведения весной тамо через Дунай-реку моста. В Бендеры и Очаков как сухим, так и водным путём також лес возят и скорейшим поспешением казармы для военных людей строят, ибо вместить оных негде...»

С этого письма сняли несколько копий и отправили 8 Петербург, дабы там ещё раз убедились в неотвратимости надвигающейся войны.

Екатерина, прочитав о турецких приготовлениях, призадумалась, потом быстрым росчерком пера поставила в верхнем углу донесения резолюцию:

«Велеть бы сие, не сказав откуда пришло известие, напечатать в газеты здешния».

И сказала насупленно:

— Пусть все видят, что не мы первые войну начинаем...


* * *

25 сентября 1768 г.

Алексей Михайлович Обресков заканчивал завтрак, когда в комнату, осторожно постучав в дверь, вошёл переводчик Пиний и, извинившись за беспокойство, доложил, что из сераля прибыл чиновник с требованием к господину резиденту срочно прибыть на аудиенцию к великому везиру.

— У них всегда срочно, когда пакость хотят сделать, — поморщился Обресков, отодвигая пустую тарелку, которую тут же подхватил стоявший за спиной лакей. Он медленно вытер салфеткой губы, смял её в комок, бросил на серебряный поднос. — Передай турку, что опосля полудня приеду.

— Просят немедленно, ваше превосходительство... И свиту уже прислали.

Обресков, прикрыв глаза, вдохнул горьковатый аромат горячего кофе, мелкими глотками проглотил содержимое фарфоровой, с золотой росписью, чашечки, пожевал губами, стараясь получше ощутить вкус напитка.

Пиний ждал.

— Большая свита?

— До тридцати человек будет... У ворот стоят.

Алексей Михайлович неохотно поднялся из-за стола, подошёл к окну, сдвинул портьеру.

У ворот действительно толпились турки: двадцать служителей в ливреях да ещё четыре янычара везирской гвардии, державшие под уздцы четырёх арабских скакунов, убранных богатыми попонами.

Обресков обернулся к Пинию:

— Ладно, скажи, что скоро буду готов...

Спустя час, втягиваясь в многолюдные и шумные улицы огромного города, резидентский кортеж церемонно двинулся к сералю. Впереди рядами шли присланные для сопровождения турки, за ними, мерно покачиваясь в седле, ехал Обресков, далее шли и ехали люди его свиты.

С первых минут пребывания в серале Обресков почувствовал нескрываемую неприязнь чиновников, демонстрировавших явное непочтение к его резидентскому положению: сначала без каких-либо объяснений его продержали полчаса в душной приёмной комнате, затем без всякой торжественности, положенной в подобных случаях, ввели в зал, в углу которого, у высокого разноцветного окна, обложившись атласными подушками, полулежал в небрежной позе новый великий везир Хамза-паша...

В конце августа бывший кутаисский паша Хамза, отличавшийся редкой грубостью и самодурством, занял место отправленного султаном в отставку Муссун-заде. Умом, осмотрительностью, какими-либо другими достоинствами государственной особы Хамза-паша не обладал и вознёсся к вершинам власти только потому, что был женат на дочери султана Гебетуллах.

...Обресков повторно стерпел проявленное к нему неуважение и, взяв из рук Пиния поздравительную речь, заготовленную по случаю назначения Хамзы великим везиром, стал читать её басовитым голосом.

Хамза-паша, продолжая лежать, выслушал всего несколько первых фраз, затем резко оборвал резидента на полуслове:

— Оставь своё красноречие сегодня! Мне достаточно тех словесных и письменных изъяснений, что до сих пор получала Высокая Порта от России!

Обресков понял, что везир намеренно начал разговор в повышенном, Нелюбезном тоне, но, проявив выдержку, благожелательно произнёс:

— Я считал своим долгом поздравить вашу светлость с назначением на столь высокую и важную должность. Мудрое решение султана...

Хамза опять оборвал его:

— Поздравления следует принимать от достойных людей! Ты же и твоя королева своими коварными действиями делаете всё, чтобы нарушить покой на границах. И теперь я призвал тебя, чтобы разом покончить с делом, которое тянется слишком долго!

«Опять какую-то каверзу подстроили поганцы, — сумрачно подумал Обресков. — Всё им неймётся, всё стращают...»

Он колюче посмотрел на Хамзу, спросил выжидательно:

— О каких действиях ведёт речь везир-и азам?

— Польша должна быть вольной державой, но она угнетена русскими! Жители её изнуряются и беспощадно ими умерщвляются. Разве это не так?.. Разве не русские потопили на Днестре барки, принадлежавшие султанским подданным? Разве не русские напали на Балту и Дубоссары? Можешь ли ты найти оправдания всем этим бесчинствам?

Путаные, оскорбительные обвинения Хамзы-паши со всей очевидностью показывали, что он собирается учинить Обрескову бесчестье.

— Везир-и азам ошибается, — решительно возразил Алексей Михайлович, с трудом сдерживаясь от дерзкого ответа. — Мною получено известие, что это сделали не российские войска, а разбойные люди. Но тамошний каймакам Якуб — по наущению известного консула Тотта! — оболгал Россию, о чём я уже представил документы вашему предместнику.

— Ты лжёшь! — выкрикнул Хамза, сверля резидента злыми глазами. — Ты повторяешь слова киевского паши! Тот тоже всё свалил на бунтовщиков, когда доподлинно известно, что зверства чинили русские!

— Мы не собираемся отвечать за лиходейство разбойников, — резко сказал Обресков, давая понять, что не позволит исказить события в Балте.

Хамза-паша схватил лежавшую под рукой бумагу, издали показал резиденту:

— Узнаешь?.. Это твоё письменное обязательство, данное четыре года назад от имени русского правительства... Помнишь его?.. Здесь записано, что число русских войск в Польше будет сокращено до семи тысяч. И без всякой артиллерии. Твоей рукой записано!

— Я помню, что обещал, — не теряя самообладания, проронил Обресков. — Но обстоятельства заставили нас внести изменения.

— Их сейчас там тридцать тысяч! И много пушек!

Алексей Михайлович поморщился — везир был прав, — но всё же негромко буркнул:

— Не тридцать, а едва ли больше двадцати тысяч.

— Вот! — с торжествующим злорадством вскричал Хамза-паша. — Ты сам сейчас признался в своём вероломстве! Признался, что ты клятвопреступник и плут!

— Несправедливые слова в адрес моей державы и меня лично, — заклокотал гневно Обресков, — позволяют мне...

Хамза, не слушая резидента, быстро схватил другую бумагу:

— Подпиши условия дивана!.. Иначе — война!

«Так вот для чего сия комедия играется, — желчно подумал Обресков, неприязненно глядя на везира. — Уже войной пугает, лишь бы из Польши нас выдворить...»

А вслух сказал с издёвкой:

— Прежде подписания следует прочитать документ... (Расслабленным жестом он велел Пинию принять бумагу).

Мы ознакомимся с содержанием предлагаемых диваном кондиций, обсудим и вскорости дадим ответы по всем пунктам.

Но Хамза-паша не собирался ждать долго.

— Нам не нужно твоё писание! Отвечай, плут, в двух словах. Обязываешься ли ты, что войска будут выведены из Польши?.. Я хочу теперь же формального обязательства и гарантий ваших союзников!

— Всё, что я могу сделать, — это пригласить господ союзных министров дать поручительство, что войска наши выйдут из Польши, когда дело там будет закончено... Более я ничего не вправе обещать.

Алексей Михайлович ответил умело: с одной стороны, он как будто удовлетворял требование Порты, а с другой — не назначал никаких конкретных сроков вывода войск.

Хамза-паша оказался не готов к такому искусному ответу, некоторое время молчал, пытаясь сообразить, что сказать, но ничего путного не придумал и приказал отвести резидента в приёмную комнату.

К концу второго часа нудного и гнетущего ожидания, истомлённый, вспотевший Обресков, шумно вздыхая и поминутно утираясь платком, решил с безысходной грустью, что везир не только не внемлет его словам, но, напротив, будет неуступчив и предъявит условия дивана ультимативно...

После событий в Балте Франция стала ещё настойчивее принуждать Порту разорвать отношения с Россией, требуя выдвинуть неприемлемые для Петербурга условия удовлетворения нанесённой обиды. А чтобы прельстить султана, сделать его более решительным — потребовала от барских конфедератов вернуть Турции Волынь и Подолию, которые по Карловицкому трактату 1699 года отошли к Польше. Понимая, что сами они с сильной российской армией не совладают, конфедераты, поупрямившись, пошли на эту уступку.

Переданные Обрескову везиром условия касались главным образом самостоятельности Польши. Россия должна была вывести из королевства свои войска, признать его независимость, дать обязательство не вмешиваться ни в избрание польских королей, ни в споры религиозных партий. Принятие подобных условий означало бы, что Петербург лишается влияния на своего пограничного соседа, собственноручно отдавая его в руки западных держав.

...Грустные размышления Обрескова нарушил вошедший в комнату турецкий переводчик Караджа.

— Кроме сказанного везир-и азам, — объявил он, — вы должны обещать также, что русский двор отречётся от защиты диссидентов и оставит Польшу в совершенной её вольности.

— Ранее об этом никогда не было речи, — недовольно заметил Обресков. — Я не могу дать такие заверения, ибо не знаю мнения её императорского величества... Если Высокой Порте угодно — я отошлю соответствующий запрос в Петербург. И как только получу ответ — тотчас дам знать о его содержании везир-и азам.

Переводчик ушёл.

Снова потянулись томительные минуты ожидания.

Когда переводчик вернулся, Алексей Михайлович по выражению его лица понял, что это будет последний разговор.

— Везир-и азам требует от тебя немедленного ответа на все пункты условий!

— Мне нечего сказать иного, — твёрдо произнёс Обресков, строго глядя на турка. — У меня нет полномочий моего двора обсуждать подобные кондиции. А потому я не могу дать ни положительный, ни отрицательный ответ.

— Это твои единственные слова?

— Да.

— Хорошо... Тогда я имею повеление сказать тебе, что высочайший, могущественнейший и непобедимый султан мой — да продлит Аллах его дни! — объявляет вам войн у!

В комнате разлилась щемящая тишина. Все враз замерли, словно окаменев, растерянно и безмолвно глядя на Обрескова.

А он медлительно поднялся с места — монументальный, тяжеловесный, — смерил переводчика режущим взглядом и тоном властным и грозным чеканно произнёс:

— Россия не желала войны с Портой. Бог тому свидетель!.. Но коль она объявлена — Россия принимает вызов... Мы вас раньше бивали и теперь побьём! Так и передай своему хозяину.

Переводчик явно не ожидал такого ответа — вздрогнул всем телом и скользнул за дверь.

Обресков устало махнул рукой и направился к выходу.

Его остановил возглас вновь появившегося Караджи:

— Везир-и азам приказал отвести тебя в тюрьму!

Алексей Михайлович застыл на месте, потом обернулся, увидел, как в дверь один за другим, держа в руках обнажённые кривые сабли, входили гвардейцы великого везира.

— Везир-и азам приказал отвести тебя в тюрьму, — снова повторил переводчик. — Без промедления!

Сдерживая бушевавший в сердце гнев, Обресков гордо вскинул голову:

— Я стерплю оскорбление, нанесённое мне. Но я не позволю оскорбить Россию!.. Я слагаю с себя полномочия резидента и в тюрьму пойду частной особой.

Окружив резидента и его свиту плотным кольцом, гвардейцы вывели их из сераля, усадили на лошадей и повезли через весь город в крепость Едикуль.

Четырёхугольная, сложенная из больших камней, мрачная крепость дышала сыростью и гнилью. Она была построена много лет назад — ещё при греческих императорах — для хранения царских сокровищ. Но со временем турки превратили её в тюрьму, где содержались наиболее опасные преступники.

Комендант Едикуля — высокий, седобородый восьмидесятилетний старик — дрожащими пальцами водрузил на длинный нос круглые очки, долго читал сопроводительную бумагу, а затем слабым хриплым голосом вызвал стражников с ключами от подземелий.

Обрескова и его людей бросили в один из заплесневелых вонючих подвалов, куда сквозь маленькое, закрытое толстой железной решёткой окошко почти не проникал дневной свет. В этом подвале пленники провели несколько дней, и лишь после решительных протестов резидента их перевели в два низких тесных домика, находившихся на территории крепости.

Любивший приятное обхождение и хорошую кухню, лишённый привычных удобств, Обресков испытывал сильные физические и душевные страдания. Но ещё больше он страдал от неопределённости: знают ли в Петербурге об аресте? знают ли о войне?..

Вся надежда была на расторопность Левашева.

И тот не подвёл...

В день, когда Обрескова вызвали на аудиенцию к Хамзе-паше, поверенный в делах Павел Левашев находился в деревне Буюкдер, расположенной в пятнадцати вёрстах от Константинополя, где отдыхал в компании с послами Англии, Венеции, Швеции и Пруссии. Узнав об аресте резидента, об объявлении войны, он к вечеру отправил в Петербург двух нарочных с этими неприятными известиями. Причём, чтобы обмануть турок, нарочные поехали разными дорогами (один через Вену), имея при себе для безопасности паспорта от английского и прусского послов...


* * *

Октябрь 1768 г.

Сопровождаемый большой свитой и охраной, с обозом в три десятка карет и повозок, в начале октября Пётр Александрович Румянцев прибыл в полтавский лагерь, где 9-го числа устроил смотр каждому полку.

Утро выдалось пасмурное, холодное, того и гляди, брызнет с низкого неба моросящим дождём. Над широким полем, где выстраивались подходившие кавалерийские и пехотные полки, тонким покрывалом раскачивался серый туман, воздух напитался сыростью и сочными запахами осени.

Все втайне надеялись, что командующий перенесёт смотр на другой день, но он, напротив, порадовался:

— С турком во всякую погоду воевать придётся!

Однако к десяти часам потянувший из-за дальнего леса ветер развеял туман, разорвал сплошную пелену облаков, в просветы между которыми ударили золотистые солнечные лучи, засверкав ртутью на росистой траве, согревая приятным теплом озябшие полки.

Первой демонстрировала свою выучку кавалерия.

Румянцеву очень понравился гусарский Изюмский полк генерал-майора Максима Зорича. Рослые, бравые гусары крепко сидели в сёдлах, легко скакали, имитируя лихую атаку, дружно стреляли из пистолетов по воображаемому неприятелю.

Драгуны Борисоглебского полка также показали хорошую готовность, хотя кони их, старые и слабые, при передвижениях быстро уставали, а при атаке с трудом выдерживали недолгий галоп.

Когда же по полю поскакали карабинеры — лицо Румянцева помрачнело: из четырёх полков лишь один, Ямбургский, выглядел достаточно пристойно, а остальные, как потом будет указано в рапорте в Военную коллегию, и «лошадей имели худых», и людей «престарелых, без лутчей исправности».

Затем пришёл черёд пехотных полков.

Они хорошо маршировали шеренгами, слаженно выполняли повороты, проворно формировали колонны и каре. Но после стрельбы Пётр Александрович снова приуныл: вместо ожидаемого залпа батальонов Старооскольского полка раздались редкие нестройные выстрелы; большинство солдат вообще не смогли выпалить, а у некоторых с трескучим скрежетом разорвало фузеи, поранив лица и руки стрелков.

То же самое повторилось при стрельбе Севского, Орловского, Курского и остальных четырёх полков.

Огорчённый безотрадным состоянием войск, Румянцев дал волю чувствам.

— Срам, господа, и позор! — багровея лицом, кричал он на генералов и полковых командиров после смотра. — Такого постыдного зрелища я никогда не видывал!.. Кавалерия так слаба, что противу татарской баталию не выдержит!.. Пехота только и может, что маршировать!.. И это полки, кои я намеревался употребить в противостояние турецкому нашествию!

Генерал-поручик Христофор фон Эссен, показывая жёлтые от табака зубы, попытался заступиться за своих офицеров:

— Ваше сиятельство! Господа командиры проявляют неусыпное старание в поддержании полков в надлежащем виде... Но разве можно стрелять из негодных ружей?

— Полноте, Христофор Юрьевич, — обернулся к Эссену Румянцев. — Ружья плохими делают нерадивые солдаты! А господа полковники не желают, видимо, отягощать себя заботами о примерном наказании провинившихся.

— Нет, ваше сиятельство, — возразил фон Эссен. — Стараниями полковых и других командиров солдаты истощевают последний свой достаток на всечасное исправление оных ружей. Но всё тщетно. Ибо не можно сделать исправным то, что попорчено вконец.

— Мы уже забыли, когда новые ружья получали, ваше сиятельство, — несмело сказал кто-то из офицеров.

— У меня в полку иным фузеям до двадцати лет, — поддержал его другой.

Румянцев оправданий не принял — сурово прикрикнул, топнув ногой:

— Где ваши рапорты?! Почему не подавали? Почему не уведомили заранее?

Офицеры безмолвствовали, склонив повинные головы. Фон Эссен тоже почувствовал себя неловко, засопел носом, отвёл потухший взор в сторону.

Расстроенный Румянцев на следующий день уехал из Полтавы. Он не стал собирать военный совет — просто сунул в руки Эссена ордер с расписанием квартир вдоль Днепра и заметил хмуро:

— Назначенное мною расположение полков есть предосторожность от турецких покушений. Уж больно много сволочи собралось у наших границ... Велю вам, Христофор Юрьевич, недреманным оком глядеть за ними, чтобы всякое противное движение предупредить и подобающе встретить всеми силами... А о ружьях я доложу...

Вернувшись в Глухов, Румянцев прежде всего составил реляцию Екатерине, в которой ещё раз рассказал о турецких приготовлениях и предупредил о неизбежности скорой войны с Портой. А потом два часа мучил писарей, диктуя донесения: в Сенат — о необходимости реорганизации малороссийского казачьего войска, полки которого были укомплектованы крайне неравномерно; и в Военную коллегию — о заготовке продовольствия и фуража, о плачевном состоянии кавалерии, о неисправном вооружении и присылке новых фузей, о расположении полков Украинской дивизии. Отослав замаявшихся писарей, он разобрал приготовленную Каульбарсом почту и, не найдя пакетов из Военной коллегии, недовольно подумал: «Ох, мудрит Захар... Тут порохом скоро запахнет, а он небось не чешется... Неужто утаил от государыни мой рапорт?..»

Вице-президент Военной коллегии генерал-аншеф граф Захар Григорьевич Чернышёв ничего от Екатерины не утаивал — просто в начале октября он по-хозяйски объезжал свои деревни, прознавая об урожае и крестьянских недоимках, прикидывая в уме будущие доходы. А когда вернулся в Петербург — доложил императрице о румянцевском рапорте.

— Горяч Петька! С норовом! — не удержалась от колкости в адрес Румянцева Екатерина. — Ему все баталии подавай, виктории... А вы, граф, что думаете? Может, в самом деле упредить турков?

— Хотя по полученным из разных мест известиям, — услужливо пояснил Чернышёв, — собрание многого числа турецких и татарских войск, запасение снарядов и провианта, а також распоряжения при самом султанском дворе являют собой вид намереваемой непременной войны, однако сии известия не подтверждают того, что собранное войско нынче нападёт вооружённой рукой на наши границы.

— Вы уверены в этом?

Чернышёв замялся, пожал плечами:

— Басурманская душа — потёмки... Но уверен, что в этом году нападать не станут. Зима близка!

— Да, зима близка, — согласилась Екатерина. — Российские снега и морозы любую армию загубят... — Она посмотрела на румянцевский рапорт, всё ещё лежавший перед ней, и добавила плавно: — Вы отпишите в Глухов свои рассуждения... Укажите также, что меры, предпринимаемые генералом по защите границ империи, мы одобряем и поддерживаем...

«Он, конечно, горяч, но голову имеет светлую и пустого предлагать не станет, — мысленно продолжила она. — Только нельзя нам теперь ссориться с Портой. Одним наскоком кампанию не закончишь, а для большой войны приготовления нужны знатные... Тут ещё Польша как нарыв на теле — и больно, и в один день вылечить нельзя...»


* * *

Октябрь 1768 г.

Обеспокоенный сообщениями конфидентов о накапливающихся на границах неприятельских силах, Фёдор Матвеевич Воейков покинул Киев и три недели раскатывал по тряским, охваченным по утрам белой изморозью дорогам Новороссийской губернии, осматривая приграничные крепости и наиболее важные форпосты. В городах и крепостях его встречали со всей возможной торжественностью: при скоплении народа, с колокольными звонами, с почётными караулами и хлебом-солью.

Фёдор Матвеевич поначалу был строг и придирчив: ходил по крепостным стенам, проверяя состояние пушек, качество пороха, хранение снарядов и провианта, проводил смотры гарнизонам; обнаружив в отдельных ротах слабую выучку и неисправности в амуниции, посадил под краткий домашний арест нескольких офицеров, обвинив их в плохом присмотре за солдатами. Однако с течением дней, притомившись от постоянных переездов, он стал меньше обращать внимание на выискивание недостатков и удовлетворялся тем, что ему показывали командиры.

— Умаялся я, — ворчливо жаловался он Веселицкому, сопровождавшему генерала в поездке по губернии. — Да и без моих наставлений господа офицеры знают, что надобно делать... Пора нам в Киев возвращаться.

Веселицкий — сам порядком уставший — охотно согласился с губернатором, упомянув, что до весны, когда турки могут открыть кампанию, командиры, несомненно, устранят все изъяны.

Остановившись на ночлег в Кременчуге, Фёдор Матвеевич написал Екатерине бодрую реляцию:

«Войска вашего императорского величества всегда готовы и в состоянии достаточный отпор чинить. Безрассудные им угрозы не важны, ибо известно, из какой сволочи татарское и турецкое войско состоит. Следовательно, гордостью надменного их хвастовства страшиться и тревожиться нет причины...»

А поутру ему принесли письмо от кошевого атамана Петра Калнишевского, сообщившего неприятную новость: султан Мустафа сместил хана Максуд-Гирея и снова отдал Крым под власть Керим-Гирея.

— Ну, этот без дела сидеть не станет, — встревоженно закряхтел Воейков. — И до весны ждать не будет...


* * *

Октябрь — ноябрь 1768 г.

Опальный Керим-Гирей (русские называли его Крым-Гирей) в течение четырёх лет коротал свои дни на острове Родос, лишь изредка, да и то с разрешения султана, наведываясь в Адрианополь, родовое имение Гиреев в Румынии. Человек энергичный, властолюбивый, знавший себе цену, он сильно страдал от вынужденного затворничества. Его пытались развлечь соколиной охотой, новыми красавицами, морскими прогулками, но даже после самой удачной охоты, после пламенной, опьяняющей любви, подаренной очередной наложницей, он был печален, подолгу дымил трубкой, задумчиво глядя из окна на синеющее вдали море. Испив до дна чашу безграничной власти над тысячами людей, Керим проходил теперь через тяжкое похмелье бесчестья...

Крупный, с дородной фигурой, смуглым лицом, обрамленным старательно подстриженной чёрной с сединой бородкой, с холодным, сверлящим взглядом, пятидесятилетний Керим-Гирей производил на всех неизгладимое впечатление. Его карие глаза, застывшие, колючие, казалось, излучали неведомые гипнотические лучи, пронзавшие собеседника, словно острые кинжалы, парализуя его волю, заставляя трепетать сердце, ошибаться в речах; лишь немногие люди, обладавшие железной выдержкой и хорошо развитым чувством собственного достоинства, не позволявшим робеть или суетиться, не теряли самообладания в беседах с Керимом.

Впервые он стал властелином Крыма в 1758 году, стал вопреки воле султана Мустафы. И, используя поддержку Едисанской орды — самой многочисленной и сильной из всех ногайских орд, — грозившей Порте переходом в подданство России, повёл себя по отношению к султану дерзко и непокорно, лелея в мыслях тайную мечту — отторгнуться от Порты и создать мощную, ни от кого не зависимую причерноморскую державу Гиреев.

В декабре 1763 года в приватной беседе с Николаем Рубановым, переводчиком российского консула в Бахчисарае, Керим заметил многозначительно:

— Султан Мустафа думает, что держит меня в узде, как держит всех своих подданных. Но он ошибается. Время моё ещё не пришло, поэтому и приношу ему некоторую покорность... А твоя держава должна уважать меня! Ибо имеет она против Порты свой интерес, но только я могу оказать ей в том знатные услуги...

Хан понимал, что вышедшая недавно из Семилетней войны с Пруссией Россия изрядно ослабла и, видимо боится возникновения нового вооружённого противостояния — теперь уже с Портой. Он был уверен, что могучий северный сосед ищет сближения с Крымом. И именно так расценил дорогие подарки, преподнесённые ему консулом Никифоровым от имени российской императрицы, хотя вручаться они должны были от тогдашнего киевского генерал-губернатора Ивана Глебова. (Правда, хан не знал, что Никифоров самовольно нарушил инструкцию, получив позднее за содеянное жесточайший выговор от Иностранной коллегии за «излишнюю ревность, без всякого побуждающего к тому резона и весьма некстати»).

Будучи заклятым врагом России, Керим-Гирей тем не менее пошёл — разумеется, внешне — на сближение с Петербургом, рассчитывая использовать престиж империи в своих далеко идущих целях. Но, выдвинув при этом ряд условий экономического характера, которые при внимательном рассмотрении являли собой угрозу безопасности южных русских земель, он возбудил сильное недовольство Екатерины.

Распознав интригу хана, она решила приструнить его руками той же Порты. И на полях донесения Рубанова с подробным пересказом содержания разговора с Керимом появилась её резолюция, адресованная Никите Ивановичу Панину:

«Мне кажется, сие надобно сообщить Обрескову, дабы он при удобном случае внушал Порте о сих диспозициях хана».

Панин исполнил повеление, и 7 февраля 1764 года соответствующий указ был отправлен в Константинополь.

Мустафа использовал прозрачные намёки российского резидента о скором отторжении Крыма от Порты для возбуждения недовольства крымской знати и черни политикой хана, а в конце августа прислал в Очаков янычар, чтобы при нужде силой отстранить его от власти.

О прибытии янычар Керим-Гирей узнал на следующий день, призадумался. Он не хотел последовать прискорбному примеру некоторых своих предшественников, отрубленные головы которых палачи приносили султанам на золотых блюдах. Теперь приходилось выбирать: либо без промедления поднять верных ему татар и, перерезав турецкие гарнизоны в здешних крепостях, открыто выступить против Порты, либо бежать в Польшу, где искать покровительства у тамошних знатных друзей, либо, наконец, смиренно ждать своей участи.

Керим выбрал Польшу и в начале сентября тайно покинул Бахчисарай. Сухим путём — через Op-Капу (Перекоп) — он добрался до Кинбурна, бросил здесь свой обоз, в небольшой лодке обогнул по морю ставший опасным ныне Очаков, высадился на берегу в условленном месте, где его ждал извещённый заранее сын Бахти-Гирей-султан с пятью тысячами едисанцев. Под их охраной Керим 14 сентября прибыл в Каушаны.

Решив, что на пути в Польшу охрана ему не нужна, Керим отпустил сына и едисанцев в орду, и, как оказалось, напрасно, поскольку на второй день в городке, появились турецкие чиновники, вручившие ему скреплённый султанской тугрой ферман о низложении. О бегстве в Польшу или сопротивлении не могло быть и речи — вместе с чиновниками в Каушаны вошёл большой отряд янычар, не только окруживший дворец, но и перекрывший все дороги и тропы.

Казнить свергнутого хана Мустафа не стал — знал, что в случае войны с Россией более непримиримого её неприятеля не найти, и решил приберечь Керима для будущих сражений — отправил сначала в Адрианополь, а потом в ссылку на Родос.

...Узнав о разгроме Балты, Керим-Гирей воспрянул духом. Он знал толк в политике и был уверен, что Порта воспользуется этим поводом для разрыва с Россией. А возросшая активность французского посла Верженя, едва ли не каждый день бывавшего у Хамзы-паши, о чём Кериму доносили доброжелатели из сераля, говорила, что такой разрыв неизбежен и долго ждать его не придётся. Объявление войны великим везиром лишь подтвердило его предвидение.

Керим ожил, перестал кручиниться и со дня на день ожидал султанского прощения: для войны с Россией Порте требовался хан-воин, а не трусливый слюнтяй Максуд. И он не ошибся в своих ожиданиях — 17 октября Мустафа вернул ему ханское достоинство, а на следующий день принял в серале с пышными почестями.

В Константинополе Керим-Гирей провёл десять дней. Несколько аудиенций у султана, в том числе две с глазу на глаз, окончательно раскрыли все виды Мустафы на предстоящую войну, на цели, которые должны быть достигнуты по её завершении.

Имевший ратный опыт Керим-Гирей с особым пристрастием расспрашивал о состоянии турецкой армии и, не удержавшись, выбранил Хамзу-пашу за поспешность:

— Сначала готовят сильное войско, собирают припасы, а потом объявляют войну!.. Что толку от его нынешних угроз, если к весне русские будут ждать нападения в полной исправности?!

— Выпущенная стрела назад не вернётся, — умно ответил Мустафа, защищая недалёкого зятя.

— Но попадёт ли она в цель? Или гяуры вернут её нам, но уже из своего лука?

— У опытного воина — попадёт! Она теперь в твоих руках... Завтра все увидят конактуй! Торопись!..

Утром 29 октября в зале сераля был выставлен конактуй — конский хвост, который, по древнему обычаю, выставлялся за 40 дней до начала похода армии. А после полудня Керим-Гирей покинул Константинополь, направившись в молдавские земли, в Каушаны...

В тот же день из бухты Золотой Рог, набирая в белые паруса упругий западный ветер и держа курс на Ялту, вышел особый корабль, на борту которого находился чиновник из ведомства великого везира, хранивший в небольшом ларце два султанских фермана. В одном из них татарский народ извещался о низложении Максуд-Гирея, в другом всем крымским чиновникам повелевалось прибыть в Каушаны для присяги новому хану.

...Керим любил этот небольшой, лежавший в долине между двух высоких холмов городок, бывший летней резиденцией крымских ханов, часто и подолгу жил в нём, покидая душный и пыльный Бахчисарай, когда на Крым накатывал с юга сухой нестерпимый зной. Но о каждом его появлении здесь узнавали заранее и прилежно готовили двухэтажный, выкрашенный красной и белой красками дворец: убирали, мыли до блеска комнаты и залы, расчищали сад.

Нынешний приезд был внезапный. И притихший, пустынный, без обычного оживления дворец неприятно поразил хана своей запущенностью: исхлёстанные осенними ливнями краски на стенах размыты в грязные потеки, выложенные камнем дорожки засыпаны опавшей листвой, а в саду между голых мокрых деревьев, пугливо поджимая хвосты, рыскали косматые бродячие собаки.

Охраняемый рослыми мускулистыми капы-кулами, поигрывая зажатой в руке плетью, Керим стремительно шёл по дворцовым покоям, ударом ноги открывая двери.

Заслышав шум, из разных комнат стали выползать заспанные, неряшливо одетые слуги, недовольные тем, что кто-то потревожил их сон. Но, увидев, кто идёт, как подкошенные валились на колени, глухо стуча лбами о пол, не смея в страхе ни вздохнуть, ни поднять глаза.

— Вонючие шакалы... Забыли хозяйскую руку? — злобно шипел Керим-Гирей, с размаха стегая плетью по согнутым спинам. И чем дальше он шёл, тем яростнее свистела плеть.

Остановившись у спальни, вход в которую преграждал уткнувшийся головой в затоптанный ковёр слуга, хан пинком отбросил его в сторону и, прежде чем скрыться за дверью, проронил коротко капы-кулам:

— Повесить!

Телохранители за шиворот вытащили несчастного слугу во двор, и спустя пять минут его тело задёргалось в последних судорогах, раскачиваясь на ветке старого раскидистого ореха.

Подгоняемые жгучими плётками капы-кулов, объятые трепетом слуги, стараясь не тревожить покой хана, за два часа привели дворец в прежнее сияющее чистотой и порядком состояние.

Остаток дня Керим-Гирей провёл в одиночестве: на люди не выходил, никого не принимал, читал Коран, много курил, в задумчивости разглядывая цветные узоры, сотворённые на стенах комнаты искусными живописцами.

Как и четыре года назад, ему снова предстояло сделать выбор. Правда, теперь этот выбор касался не только его собственной судьбы, но и судеб многих тысяч подвластных татар и ногайцев, и даже будущего состояния Крыма.

Вступая в объявленную войну на стороне Порты, хан знал, что в такой опасной затее проиграть нельзя — он хорошо помнил опустошительные для Крыма походы русских генералов тридцатилетней давности и понимал, что только ошеломляющий первый удар — внезапный и сокрушительный — мог в значительной мере подорвать военные силы России на южных её границах, оттянуть, а при удачном стечении обстоятельств — вовсе избавить полуостров от угрозы вторжения, поскольку главная русская армия будет противостоять турецкому нашествию в юго-западных землях.

После долгих размышлений Керим-Гирей сделал свой выбор. Он решил не ждать погожих весенних дней, а нанести этот сокрушительный удар в ближайшие два-три месяца, как только соберёт достаточное войско.


* * *

1 — 6 ноября 1768 г.

Отсчитывавший последние дни октябрь по-зимнему дохнул морозцем, поля и холмы заиндевели, лужи подёрнулись тонким хрустящим ледком. Сбросившие наземь багряную листву оголённые леса и рощи зябко ёжились под порывами холодного ветра, равнодушно взирая на проносившиеся мимо обшарпанные кареты нарочных офицеров из Польши, Вены, Киева, спешивших донести императрице известие о войне.

Эта грозная новость в один день облетела весь Петербург. Встревоженные генералы и сенаторы потянулись в Зимний! дворец, пытаясь прознать мнение Екатерины, чиновники всех департаментов прилежно ждали указаний.

Императрицу Панин застал в зеркальном кабинете. Подперев рукой щёку, она озабоченно просматривала какие-то бумаги, хотя обычно в это время делами не занималась. Никита Иванович вполголоса поздоровался, тихо сел на стул напротив государыни...

Пятидесятилетий Панин был невысок, толст, пухлощёк. Весь облик Никиты Ивановича, медлительные движения, неторопливая глуховатая речь свидетельствовали о его лености и праздности, что, впрочем, не совсем соответствовало действительности, ибо обладал он не только лучшей в Петербурге кухней, но и прекрасным для своего времени образованием, живым природным умом, мог долго и усердно работать за письменным столом.

Начав службу нижним чином в полку Конной гвардии, он — после восшествия на престол Елизаветы Петровны — был пожалован камер-юнкером, в 1747 году направлен в Данию чрезвычайным посланником, а на следующий год переведён в Швецию. В Петербург Никита Иванович вернулся летом 1760 года по причине весьма уважительной: был назначен воспитателем великого князя Павла Петровича, сына императора Петра III и Екатерины.

Монарх, чувствуя угрожающее дыхание готовящегося против него заговора, попытался приблизить к себе Панина — в апреле 1762 года пожаловал ему чин действительного тайного советника, а в мае — орден Андрея Первозванного. Но предусмотрительный Никита Иванович не поддался на императорские ухищрения, теснее сблизился с Екатериной, и когда заговорщики прямо поставили вопрос о свержении Петра — сразу поддержал эту акцию, считая, правда, что переворот должен быть в пользу Павла Петровича, а не Екатерины. (Она запомнила это).

Известие о войне с Турцией Панин встретил без удивления, даже, пожалуй, как должное. У больших политиков — а он, несомненно, таковым являлся — всегда присутствует основанное на громадном опыте и конечно же на интуиции предчувствие, которое помогает правильно понимать складывающуюся ситуацию, предугадать ход развития событий как на близкую, так и на дальнюю перспективу. И следовавшие одно за другим в последние месяцы происшествия давали его пытливому уму хорошую пищу для размышлений и выводов.

...Екатерина, вздохнув, отложила бумаги, посмотрела печально на Панина:

— Слыхали новость, граф?

— Какую, ваше величество?

— Мустафа-то резидента нашего в крепость заточил.

— Это мне ведомо. Вчера князь Прозоровский рапорт прислал.

— Удивительное дело! — вскинула величавую голову Екатерина. — Уже месяц, как объявлена война, а мы только намедни узнаем об этом... Ох, велика Россия! Долго по ней курьеры скачут.

Готовый услышать из уст императрицы угрозы и проклятия по адресу коварного султана, Панин невольно поразился тёплой искренности, с которой были сказаны эти слова.

А Екатерина добавила строже:

— И как глуп должен быть Мустафа, коль решился тягаться с такой державой!

— Не сам решился, — вяло усмехнулся Панин. — Ветер, конечно, дует из Царьграда, да пахнет парижскими духами.

— А нюхать-то его нам, граф... Голова не заболела бы.

— Не заболит, ежели умело поставить дело, — расслабленно отозвался Панин. И равнодушно, с ленцой, словно говорил о чём-то совершенно малозначимом, предложил: — С разрешения вашего величества я готов взять на себя грядущие заботы.

Екатерину его бесстрастность не обманула — она ответила сдержанно:

— Забот этих будет великое множество. А поэтому для соображения всех военных предприятий надлежит учредить при дворе особенный Совет.

— Обилие советчиков обыкновенно мешает ведению дел, — возразил Панин.

— Война требует знатного искусства, и учреждение такого Совета избавит нас от возможных ошибок... А что до обилия, то оно вовсе не нужно. Составьте список из семи-восьми персон.

— Я обязан прямодушно сказать вашему величеству, — продолжал сопротивляться Панин, — что от сегодня до завтра учредить оный Совет никак невозможно... Да и на первый год он истинно не нужен.

— Именно на первый год! Я не собираюсь увязать в войне, как в болоте, на годы!.. Вы постарайтесь, граф... А заседание назначим... ну хоть на четвёртое число.

Панин недовольно посопел носом, но перечить далее не стал...

Вечером, сидя в домашнем кабинете, под сухое потрескивание мерцавших в канделябре свечей, Никита Иванович составил требуемый список.

Он долго размышлял, прежде чем написать на лежавшем перед ним жёлтом листе ту или иную фамилию. Жизнь двора — это сложное переплетение характеров, интриг, соперничества, фаворитизма. Нужно было учесть многое, подобрать людей так, чтобы не дать Екатерине явного преимущества.

Первой он написал фамилию генерал-фельдцейхмейстера графа Григория Григорьевича Орлова. Поступить иначе он не мог: тридцатичетырёхлетний красавец Орлов был любовником Екатерины, имел от неё внебрачного шестилетнего сына Алексея и чуть было не стал вторым мужем. Его присутствие в Совете являлось совершенно необходимым.

«Ежели я не назову, так она сама этого кобеля назначит, — предусмотрительно рассудил Панин. — Его надобно назвать первым, но обставить другими особами так, чтобы не смог подмять Совет под себя...»

Никита Иванович ещё раз посмотрел на крупно выведенное слово «Орлов», поставил после него небольшую чёрточку и дописал мельче: «по особливой доверенности к нему и его такой же должной привязанности к славе, пользе и спокойствию вашего величества, как и по его главному управлению артиллерийским корпусом».

Вторым в списке был указан вице-президент Военной коллегии Захар Григорьевич Чернышёв.

«Он всегда придерживался сильной стороны, — отметил мысленно Панин, — и, несомненно, будет поддерживать, как это делал раньше, Екатерину. Но без него тоже не обойтись...»

И аккуратно написал после фамилии Чернышёва: «по его месту в Военной коллегии».

Теперь следовало назвать нескольких генералов, которые могли быть назначены главнокомандующими.

Поглаживая пушистым концом пера круглую щёку, Никита Иванович перебрал в уме известные фамилии... «Фельдмаршал Салтыков? Нет, стар и болен... Князь Долгоруков? Храбр, но бездарен. К тому же неуч... Румянцев? Знаменит, удачлив, Екатерину не любит. Нет, она его вычеркнет...» В конце концов Панин остановил свой выбор на генерал-аншефе князе Александре Михайловиче Голицыне... «Он не опасен, ибо самостоятельного мнения в Совете иметь не будет... И ещё Петра надо поставить!»

Никита Иванович макнул несколько раз перо в чернильницу, посмотрел, как с отточенного конца сбежала чёрная капля, и написал фамилию своего младшего брата — генерал-аншефа графа Петра Ивановича Панина.

Далее Никита Иванович внёс в список генерал-прокурора действительного тайного советника князя Александра Александровича Вяземского, себя («Это уж сам Бог велел!»), вице-канцлера действительного тайного советника князя Александра Михайловича Голицына, генерал-фельдмаршала графа Кирилла Григорьевича Разумовского и сенатора генерал-поручика князя Михаила Никитича Волконского.

В назначенный день — 4 ноября — в десять часов утра члены Совета собрались в Зимнем дворце. Подождав, когда все займут назначенные места, Екатерина заговорила без предисловий:

— Безрассудное поведение турок принуждает меня иметь войну с Портой. О причинах возникновения оной вам изъяснит граф Никита Иванович... А собрала я Совет для рассуждения о плане наших предстоящих действий... Меня беспокоят три вопроса, на которые я хочу получить вразумительные ответы. Первый — какой образ войны вести? Другой — где быть сборному месту для армии? Третий — какие предосторожности следует взять в обороне других, не соединённых с турками, границ империи? В прочие подробности время не позволяет входить... Кроме того, граф Захар Григорьевич доложит по делам Военной коллегии. А по делам иностранным ещё раз послушаем графа Никиту Ивановича... У всех будет время подумать и высказать свои резоны.

Екатерина плавно повернула голову к старшему Панину, взглядом разрешила начать доклад.

Никита Иванович раскрыл сафьяновую, с золотым гербом, папку и ровным, несколько монотонным голосом стал читать изложение событий, приведших, по его мнению, к войне. Доклад был составлен таким образом, что ни у кого не возникло сомнения в виновности Порты.

— Нам виновник понятен, — подал голос Орлов, когда Панин закончил говорить. — Но так ли воспримут это европейские державы?

— Смотря какие, — усмехнулся Никита Иванович. — Ежели Францию брать, так ей что ни говори — всё одно будет.

Екатерина нетерпеливым жестом остановила разговор, кивнула Чернышёву.

Граф — тоже по бумаге — прочитал подготовленное в недрах его коллегии изложение войны России с Турцией во времена императрицы Анны, затем — по другой бумаге — объявил, в каких местах располагаются российские полки и в каком находятся состоянии.

Орлов, побаивавшийся неустойчивой позиции Швеции, предложил не спешить с передвижением войск из северных губерний на юг.

— Завязнув в боевых действиях в Польше, имея предстоящую кампанию на юге, надобно правильно оценивать положение на северных границах, — предостерёг он, играя бархатистым голосом. — Окружить себя с трёх сторон неприятелями — значит возложить тяжелейшую ношу на армию, на казну, на народ... Не надорваться бы!

Орлов обращался к Чернышёву, но ответил ему Панин:

— Политические отношения с северным соседом ныне не столь напряжённые, как в прежние времена, и вряд ли шведский король Густав попытается их обострить. Я полагаю, что с его стороны опасности нет.

— Тогда здесь можно оставить только крепостные гарнизоны, а прочие полки вывести в подкрепление главной армии, — басовито заметил Разумовский, поглаживая рукой обтянутый камзолом объёмистый живот.

— Не следует спешить, Кирилл Григорьевич, — остерёг его Чернышёв. — Граф Панин смотрит по политической части. А в военной виднее мне!.. (Чернышёв никогда не упускал случая уколоть «жирного борова» Панина). Зная вспыльчивый нрав короля Густава и принимая во внимание близость Петербурга к границе, я предложил бы попридержать тут достаточное войско.

— Какое? — быстро спросила Екатерина.

— Для прикрытия с эстляндской, лифляндской и смоленской сторон — не менее двенадцати пехотных и кавалерийских полков.

Панин нарочито громко хмыкнул, а Разумовский промолчал и продолжил утюжить ладонью живот.

Екатерина обвела взглядом присутствующих и с лёгким раздражением спросила:

— Так какую же войну будем вести, господа Совет?

Молчавший до этого Пётр Панин вставил скрипучим голосом:

— Наступательную!

Ему поддакнул вице-канцлер Голицын:

— Надо бы упредить неприятеля.

— Да, в российские границы впускать турок никак нельзя, — поспешно закивал головой генерал-аншеф Голицын.

— А ты что скажешь, Григорий Григорьевич? — Екатерина обратила взор на Орлова.

— Когда доводится начинать войну, — сдержанно сказал тот, — надлежит наперёд думать о конце оной. К чему будем стремиться?.. Цель нужна!.. А коль такой цели не иметь, то кампанию лучше вовсе не затевать и заняться изысканием способов к примирению.

— Помилуй Бог! О каком примирении вы говорите, Григорий Григорьевич? — изумился вице-канцлер Голицын. — Не принять вызов турок мы не можем! Над нами же вся Европа потешаться будет... Неужто мы так слабы, что даже Мустафе достойно не ответим?.. Нет, нет, войну надобно начинать обязательно! И вести до виктории!

— Не о том я говорю... — начал замедленно Орлов.

Но Пётр Панин фамильярно перебил его:

— Желательно, чтобы война закончилась скоро. А к тому имеется токмо один способ — собравши все силы, наступать на неприятеля и поразить его.

— Вдруг решительного дела сделать нельзя! — резко бросил Орлов, недовольный бесцеремонностью Панина.

— Зачем вдруг? — поддержал брата Никита Иванович. — Неприятельское войско надобно изнурить и тем принудить султана просить мира. А как изнурить — это вам граф Чернышёв укажет.

Чернышёв не ожидал, что Панин так ловко переведёт разговор на него, — суетливо зашелестел бумагами.

— Я полагаю, что армию, направляемую на баталии противу турок, надлежит разделить на три корпуса, — продолжая искать нужный лист, сказал он. — Мы можем сейчас определить оные корпуса.

Найдя список полков, Чернышёв хотел было сделать предложения, но Екатерина неожиданно отложила обсуждение военных приготовлений на два дня...

Второе заседание Совета проходило более деловито. Весьма быстро и без споров он постановил собрать две армии: главную — наступательную — числом в 80 тысяч человек и другую — оборонительную — числом в 40 тысяч, в состав которой включался также обсервационный корпус в 15 тысяч человек.

Но когда Чернышёв предложил назначить главнокомандующим Первой армией генерал-аншефа Голицына, а Второй — генерал-аншефа Румянцева, Пётр Панин, рассчитывавший занять одно из двух мест, не выдержал — спросил раздражённо:

— Почему же Румянцев возглавит Вторую армию?

Никита Панин мягко поддержал брата:

— Столь заслуженный полководец достоин более видного назначения.

Особой приязни к Румянцеву братья не питали и заботились не о нём. Просто стало очевидным желание «комнатного генерала», как называли Чернышёва Панины, угодить Екатерине: убрать на второй план Румянцева, а Петра Ивановича вообще отставить от военных дел.

Чернышёв не смутился, вывернулся умело:

— Граф Румянцев — малороссийский губернатор, командует Украинской дивизией, коя положена в основание Второй армии, и казачьими полками. Неразумно лишать его возможности действовать в знакомых местах.

Пётр Панин стиснул зубы, по щекам забегали желваки: доводы «комнатного генерала» были безупречны. Екатерина согласилась с предложениями Чернышёва.

— Если бы я боялась турок, — сказала она певуче, — то мой выбор, несомненно, пал бы на покрытого лаврами фельдмаршала Салтыкова. Но, в рассуждении великих беспокойств грядущей войны, я поберегу сего именитого воина, и так имеющего довольно славы и известности... (Она посмотрела на генерал-аншефа Голицына). Вручаю вам, князь, предводительство армией и жду скорой виктории!

На широком опавшем лице пятидесятилетнего генерала отразилось неподдельное волнение, губы мелко задрожали, из водянистых глаз потекли слёзы. Он неловко привстал с кресла, бухнулся на колени и ломким, прерывистым голосом стал благодарить императрицу за оказанную милость.

Панины с презрительными полуулыбками глядели на всхлипывающего Голицына; прочие члены Совета, чувствуя некоторое смущение, опустили глаза; истомлённый Орлов длинно и смачно зевнул.

Когда новоиспечённый главнокомандующий, утираясь платком, занял своё место, Чернышёв доложил план действия Первой армии в будущей кампании:

— Если по весне турки вместе с барскими конфедератами пойдут на Польшу, то армия, избегая генеральной баталии, должна маневрировать так, чтобы обезопасить границы империи и одновременно защитить наших польских друзей. Неприятель, конечно, разорит часть Польши, но на сие не следует обращать внимание и печалиться.

— Друзья могут обидеться за такую защиту, — ехидно буркнул Пётр Панин.

Чернышёв не взглянул на него — продолжал говорить:

— Заставляя турок маршировать по польским землям до осени, князь Александр Михайлович приведёт их в крайнее изнурение и ослабление. Долго они так не протянут! Особливо ежели станем чинить всевозможные препятствия в подвозе провианта и прочих припасов... Когда же начнут они возвращаться к своим границам — князь воспользуется их изнеможением и при удобном случае даст генеральную баталию.

— Не война, а прогулка, — пробурчал Пётр Панин.

Его слова снова остались без ответа.

— А если турки замедлят вступить в Польшу? — поинтересовался генерал-прокурор Вяземский.

— Тогда следует поскорее взять Каменец и, устроя там магазины, стать подле этой крепости. И ежели окажется турецкого войска немного и можно взять над ним верх — овладеть Хотином, — пояснил Чернышёв.

— Граф рассуждает так, словно до весны нам ничто не угрожает, — поучающе заметил Пётр Панин. — Между тем в течение предстоящей зимы есть опасность татарского набега в ближние наши границы. Или вы полагаете, что татары с возвращением на трон Крым-Гирея всю зиму в праздности проведут?

— Полагаю, что так и будет, — огрызнулся Чернышёв. — Зимой коннице воевать крайне затруднительно... Но из предосторожности всё же готовлю предложения на сей счёт.

— Любопытно прознать какие?

Чернышёв посмотрел на Екатерину: отвечать или нет?

Екатерина кивнула.

Чернышёв демонстративно закрыл папку с бумагами, давая понять Панину, что у него в самом деле есть эти предложения, и, глядя поверх головы Петра Ивановича, сказал:

— В сию зиму главная опасность может состоять для Новороссийской губернии, лежащей в самой близости от татарских жилищ. Но слава и честь российского оружия требуют, чтобы первые неприятельские покушения были совсем бесплодными или, по крайней мере, за нарушения границ они чувствительную цену заплатили! На этом основании я намереваюсь приказать господам генерал-губернаторам Воейкову и Румянцеву принять надлежащие и достаточные меры к прикрытию на зиму всех границ, и прежде — в Елизаветинской провинции... Граф Пётр Александрович должен...

Екатерина не стала слушать Чернышёва дальше, сказала, что доверяет его опыту, и этого было достаточно, чтобы план был утверждён.

Все посмотрели на императрицу, ожидая позволения покинуть зал.

Однако она не торопилась распускать Совет:

— Здесь много говорено нужного и полезного; но я так и не получила ответ на главный вопрос: что следует поиметь в результате наших авантажей?

— То, что не успел сделать Пётр Великий, — уверенно изрёк Никита Иванович Панин. — Выход к Чёрному морю!.. При заключении будущего мира с Портой надобно совершенно определённо выговорить свободу кораблеплавания. А для этого — ещё во время войны — стараться об учреждении на том море порта и крепости.

— Где? — коротко спросила Екатерина.

— Время подскажет... Лучше бы оные в Крыму учредить.

— В Крыму?.. — Князь Волконский недоверчиво посмотрел на Панина. — Ну вы, Никита Иванович, хватили... Вы что же, полагаете и Крым воевать?

— Поживём — увидим, — многозначительно ответил Панин...

Панин высказал то, о чём Екатерина уже думала. Узнав об объявлении войны, она припомнила давний, поданный ей ещё шесть лет назад доклад «О Малой Татарии», потребовала найти его в архивах Иностранной коллегии и внимательно перечитала рассуждения бывшего государственного канцлера графа Михаила Илларионовича Воронцова о Крыме и татарах.

«Соседство их для России, — писал мудрый канцлер, — несравненно вредительнее, нежели Порты Оттоманской. Они весьма склонны к хищениям и злодействам, искусны в скорых и внезапных воинских восприятиях, а до последней с турками войны[8] приключали России чувствительный вред и обиды частыми набегами, пленением многих тысяч жителей, отгоном скота и грабежом имения из областей российских, из которых многие вконец разорены и опустошены были. В сём состоит главнейший промысел и добыча диких и степных народов... Полуостров Крым местоположением своим настолько важен, что действительно может почитаться ключом российских и турецких владений. Доколе он останется в турецком подданстве, то всегда страшен будет для России, а напротиву того, когда бы находился под Российскою державою или бы ни от кого зависим не был, то не токмо безопасность России надёжно и прочно утверждена была, но тогда находилось бы Азовское и Чёрное море под её властью, а под страхом ближние восточные и южные страны, из которых неминуемо имела бы она, между прочим, привлечь к себе всю коммерцию...»

Предложения, высказанные Воронцовым в докладе, понравились Екатерине своей чёткостью и дальновидностью. Особенно мысль о независимом Крымском ханстве. Для себя она уже решила, что следовало потребовать от турок после виктории. Но ей нужна была уверенность в правильности этого решения. На первом заседании Совета Орлов по её указанию пытался заговорить о будущих выгодах, но тогда вопрос остался без ответа. Сегодня он был получен из уст Панина, которого, может быть, не явно, а ожидая её, императорского, слова, поддержали все присутствующие.

— Российская империя не может надевать кафтан с одним рукавом! — гордо изрекла Екатерина, тряхнув длинными завитыми локонами. — К Европе — и для военных, и для коммерческих предприятий — удобнее две руки протягивать: одну с севера, другую с юга... Без Чёрного моря этого сделать нельзя!..


* * *

Ноябрь 1768 г.

Покинув Кременчуг, делая на станции короткие остановки для смены уставших лошадей и ночного отдыха, Воейков за несколько дней домчал приднепровскими дорогами до Киева и сразу отправил Екатерине ещё одно послание, на этот раз о первых коварствах Керим-Гирея:

«Пронырливостью и хитрой уловкой нового хана все татарские орды против подданных вашего императорского величества так озлоблены и раздражены, что никому из бывших в Крыму и других турецких местах для купеческого промысла малороссиян и запорожских казаков свободного к возврату проезда нет, но где на кого наедут, без разбора грабят и убивают...»

А потом, отойдя от длинной и утомительной дороги, Фёдор Матвеевич занялся подготовкой засылки агентов в Едисанскую орду для выведывания военных намерений ногайцев и хана. Секретный рескрипт Екатерины, предписывавший! сделать это без промедления, пришёл в Киев, когда губернатор вояжировал по Новороссии, и теперь следовало поторопиться с исполнением высочайшего повеления.

Вызванный Воейковым Веселицкий, бегло прочитав рескрипт, укоризненно фыркнул:

— Спохватились наконец... Раньше-то о чём думали?

— Сейчас не время браниться, — озабоченно пробурчал Фёдор Матвеевич, тряся обвисшими щеками. — Дело срочное!.. Кого пошлёте?

Веселицкий попросил день на размышления, а поутру изложил губернатору свой план.

— В рассуждении моём, нам надлежит использовать в этом предприятии писаря Запорожского войска Ивана Чугуевца, давно сотрудничающего с «Экспедицией».

— Почему через него? — спросил Воейков.

— У Чугуевца два брата в тех местах проживают.

— Где?

— Один подле Каушан, другой — у Балты.

— Встречаются?

— Нет. Но письмами обмениваются. Поэтому поездка агентов в орду, разумеется, под личиною других людей, не вызовет подозрений в шпионстве.

— Так что же должен сделать Чугуевец?

— Сочинить два письма к братьям с просьбой рассказать, что замышляют ногайцы, поскольку ходят слухи, будто орды собираются в набег и он, дескать, боится за безопасность своей фамилии. А когда они напишут об этом — легко определим, где следует ставить заслоны.

— А ежели утаят?

— Не думаю — всё-таки они братья. Кто ж желает гибели сородича.

— Ну а с каким претекстом отправите?

— Заготовим ещё два письма: о посылке братьям от Ивана подарков — по пятьдесят червонных каждому.

Воейков подумал и, доверяя опыту Веселицкого, план одобрил...

Чугуевец исполнил всё точно, как и предписывал Веселицкий.

В Каушаны он послал служившего в Сечи толмачом Христофора Григорова — брата очаковского конфидента Юрия Григорова. Для лучшей безопасности — российскому подданному ездить по владениям хана стало опасно — Чугуевец, поднаторевший на фабрикации различных правдоподобных подделок, выписал Христофору паспорт польского шляхтича и отправил окружным путём, через польские земли.

В Балту поехал — тоже с фальшивым паспортом — переводчик Андрей Константинов, который в дороге должен был повидать знатных едисанских начальников Хаджи-Каплан-мурзу и Джан-Темир-мурзу, подписавших в своё время прошение о переходе орды в российское подданство.

— Как там у вас получится — не ведаю. Но вернуться вы должны обязательно!.. Ваши сведения — плохие иль хорошие — ждут в самом Петербурге, — напутствовал агентов Чугуевец.


* * *

Ноябрь — декабрь 1768 г.

Румянцев о войне узнал 1 ноября из рапорта князя Прозоровского. И, не дожидаясь указаний из Петербурга, будучи уверенным, что татары откладывать набег до весны не станут, продолжал укреплять границы южных губерний.

Ещё в октябре он отправил приказы слободскому генерал-губернатору Евдокиму Алексеевичу Щербинину и кошевому атаману Петру Калнишевскому усилить гарнизон Алексеевской крепости Острогожским гусарским полком и привести казаков в состояние полной готовности к отражению неприятеля. Теперь же, когда опасность на границах ещё более возросла, Румянцев приказал генерал-поручику Петру Племянникову придвинуть четыре полка его дивизии к Украинской линии[9], разместив их на квартиры в Харькове и Изюме, а Козловским пехотным полком подкрепить гарнизон крепости Святой Елизаветы. Неувязка получилась только с Воейковым, который самовольными действиями нарушил общий план обороны. Беспокоясь о защите Елизаветинской провинции, Фёдор Матвеевич взял из Городища и Власовки два полка (Орловский и Брянский) и растянул их от Архангельского шанца до слободы Добрянки. С отбытием этих полков на новые места угол границы остался открытым, а Румянцев считал его одним «из самых опаснейших постов, где и прежде татарские набеги ощущали». Пришлось срочно передвигать в Городище Белёвский пехотный полк, а к Власовке — Старооскольский.

Полученный в середине ноября указ Военной коллегии о назначении главнокомандующим Второй армией не столько обрадовал Румянцева, сколько огорчил: по этому же указу часть полков Украинской дивизии передавалась в армию Голицына, а взамен назначались другие, из состава Финляндской, Эстляндской и Лифляндской дивизий, находившиеся далеко от будущего театра военных действий.

— Захару следовало почаще в карту заглядывать, коль в голове её не держит, — ворчал, возмущённый неразумностью указа Румянцев. — Нет же никакого рассудка в передвижении сих полков! Последнему солдату понятно, что проще мои полки не трогать, а марширующие в мою команду — отдать Первой армии, к которой им путь ближе...

Он послал рапорт в Военную коллегию, где прямо указал, что полки, назначенные из других дивизий, поспеют в его армию не раньше «самой уже позной весны» и к тому же будут приведены в изнеможение тягостными маршами.

Пожаловался Румянцев и Никите Панину, надеясь на его доброжелательную поддержку.

Но Чернышёв не внял их призывам и 3 декабря подготовил новый указ коллегии об окончательном расписании Второй армии, назначив в неё 15 кавалерийских и 14 пехотных полков, в том числе из дивизий, расположенных на севере.

— Ну Захар! Ну Захар! — восклицал Румянцев, покачивая головой. — Всё-таки по-своему сделал!

Стоявший за спиной генерала адъютант Каульбарс негромко заметил:

— Русские турков всегда поражали, ваше сиятельство.

— И теперь поразим! В том сомнения нет... Только как долго бить придётся?.. И какой кровью за викторию заплатим?.. Я из русской крови рек не проливал! И впредь не намерен солдат в землю укладывать!.. Неприятеля надобно громить, чтобы потери были малые. Тогда и дух боевой в армии силён, и противнику устрашение сильное, и державе польза великая...


* * *

Декабрь 1768 г.

Сообщения конфидентов «Тайной экспедиции» по-прежнему были тревожными. Численность турецкого войска и татарской конницы на границах империи непрерывно росла. «Могилёвский приятель» Иван Кафеджи, побывавший по заданию Веселицкого в Яссах, обнаружил в крепости пять турецких пашей с многочисленным войском. Ещё 15 тысяч турок медленно двигались по заснеженным дорогам к крепости Хотин. К Каушанам, где обитал Керим-Гирей, и к Бендерам по холмистым вьюжным степям вели свои отряды татарские и ногайские мурзы.

— Угроза нападения очевидна, — озабоченно хмуря лицо, докладывал Веселицкий Воейкову. — Конфиденты ещё раз напоминают нам об этом. И я беспокоюсь, что неприятели, кроме обычного набега, готовят нам изменщицкий удар в спину.

— Какой удар? — не понял Воейков.

— Чугуевец доносит, что по Сечи ходит упорный слух о ласковых письмах крымского хана, написанных для привлечения запорожцев на свою сторону.

— А Калнишевский пишет, что татары, напротив, угрожают всех истребить, — брюзгливо возразил Воейков.

— Ну, лаской или угрозами привлечь — это не суть важно. Ясно только, что такие письма есть! А значит, и казачьи умы находятся в разврате... Хан недавно отпустил всех запорожцев, что задерживал в Перекопе. С ними, видимо, и письма крымцы передали.

— Думаете, казаки забунтуют?

— Мой конфидент сообщает, что в Сечь послан для сеяния смуты французский эмиссар Тотлебен.

— Объявился, сволочь! — раздражённо воскликнул Воейков. — И тут нагадить хочет... Вот что, сударь, пошлите-ка в Сечь верного офицера! И пусть он поймает этого изменщика и шпиона...[10]

В Сечь поехал капитан Жёлтого гусарского полка Константин Маркович, который, как оказалось, лично знал Тотлебена.

— Ты, капитан, его слови и как собаку на цепи препроводи в Киев, — напутствовал Марковича Веселицкий. — А коли казаки бунтовать задумают — пусти кровь!..

Маркович выехал из Киева 17 декабря и поспел в Сечь вовремя: часть казаков действительно подняла бунт. Но энергичный капитан, облечённый доверием самого генерал-губернатора, решительно подавил мятежников, а зачинщиков арестовал. Однако Тотлебена в Сечи не нашёл — слух об эмиссаре оказался ложным.


* * *

Декабрь 1768 г.

В середине декабря Пётр Александрович Румянцев расхворался. Но дел не оставил — лёжа в постели читал бумаги, диктовал ответы. Встал на ноги лишь раз, когда в Глухов приехал назначенный к нему в подчинение и помощь генерал-аншеф князь Василий Михайлович Долгоруков.

Беседу генералов нельзя было назвать сухой, хотя и о дружеской теплоте тоже говорить не приходилось. Простой, мужиковатый Долгоруков ставил свои полководческие способности ни чуть не ниже румянцевских. Но поскольку они находились в одном чине, а по возрасту князь был даже немного старше, то ему трудно было преодолеть гордыню и внимать приказам более молодого главнокомандующего. Румянцев же не стал подчёркивать своё первенство — к нему Долгоруков должен был привыкнуть, — говорил спокойно, деловито, облекая приказы в форму просьбы.

— Приболел я не ко времени. А тут, не ровен час, татары в набег пойдут... Хотел проверить ещё раз готовность полков, да доктор советует полежать. К тому же переписка с господами губернаторами о собрании провиантских магазинов для армии не позволяет сейчас отлучиться... Поэтому прошу вас, князь Василий Михайлович, нынче же отправиться в Полтаву, учредить там главную квартиру армии и скорейшим образом объехать всю линию. Посмотрите на месте: как полки расположены? сколь велика в них решимость отразить неприятеля? чем надобно подсобить?

Долгоруков пообещал в январе проехать по крепостям.

— Беда наша, князь, — продолжал говорить Румянцев, — что не все полки прибыли в армию. Ростовский марширует из Риги, Второй Гренадерский — из рязанского Переяславля, от Москвы — Сумской гусарский... А-а. — Румянцев слабо махнул рукой, — при ежечасных слухах об умножении неприятельских сил и их преднамерении нападать на наши границы мне только и остаётся, что делать амбражи, дабы заставить турок думать о прибавке наших войск. Одна надежда, что, как люди, дурно знающие военное искусство, они поверят сим обманам.

— Угроза действительно велика? — спросил Долгоруков, который ещё плохо представлял обстановку на границах. — У страха, как известно, глаза широкие... Может, коменданты от боязни и собственной неуверенности шлют вам такие рапорты.

— Коменданты, конечно, бывают разные. Но я регулярно имею переписку с Воейковым, которому подчиняется «Экспедиция». Там опытные люди, хорошие конфиденты. Не доверять никак нельзя... В последнем письме Фёдор Матвеевич прямо пишет, что турецкие и татарские войска намерились идти на Елизаветинскую провинцию. И домогается у меня защиты Киеву и всем окрестным землям.

— Но Киев определён Первой армии. Что ж нам-то мешаться?

— Я того же мнения, князь... В Киеве сейчас три пехотных полка. И три окрест стоят. Куда ж ещё подкреплять? Этих сил вполне хватит для оборонения... Вот у меня забота покрепче: угадать, куда поганцы найдут... Карту!.. (Адъютант Каульбарс подскочил к столу, крутнул плотный рулон). Я так предрассуждать могу о неприятельских движениях... Ежели турки противу всяких военных правил пойдут к крепостям Тамбовской, Святой Праскевии, Алексеевской и Святого Петра, — видите? под литерой «А», — то их отрежут с обеих сторон: справа — полки генерал-поручика Эссена, слева — донские казаки... Коль прямо на линию устремятся, а расположенные там войска их не удержат, то по Ворскле-реке — это литера «В» — поставлены в резерв четыре полка, кои должны неприятеля встретить и остановить. К тому же правое крыло может подсобить.

Долгоруков, щурясь, следил за пальцем Румянцева, быстро летавшим над картой; он плохо в них разбирался, но виду не показывал, понимающе кивал словам главнокомандующего и даже дельно осведомился:

— А ежели басурманы прямо в Новороссию попрут?

— Тогда команда генерал-поручика фон Далке, что по Днепру стоит, — вот здесь, здесь и здесь, — к защищению обратится, а в подкрепление оной направится левое крыло.

— Ну что ж, по карте повоевали — остаётся подождать самого набега, — грубовато пошутил Долгоруков.

Румянцев не обратил внимания на мрачный юмор князя — продолжал говорить:

— В рассуждение сего я приказал в крепостях иметь столько людей, сколько для караулов и обороны необходимо. Некоторые редуты и реданы приказал вовсе уничтожить, оставив и укрепив только полезные из них. И чтоб во время тревоги оповестительные знаки — через маяки и выстрелы — по всей линии беспрепятственно к обоим флангам доходили... Ох!.. (Румянцев схватился рукой за голову). Опять кружит... Совсем замучился.

Каульбарс быстро свернул карту, спросил с услужливой тревогой:

— Вызвать доктора, ваше сиятельство?

— Не надо... Отойдёт... Пойду лягу.

Долгоруков понял, что разговор окончен, сказал с ноткой сочувствия:

— Не буду далее беспокоить... Желаю скорейшего выздоровления.

Румянцев, отняв руку от лба, произнёс устало:

— Я прошу вас, князь, не откладывать поездку... Стараясь заслонить необъятное пространство малым числом войска, генерал Эссен растянул полки по всей линии. Но в таком виде оные не могут быть против неприятельского нашествия крепким кордоном. Посему повелел я Христофор Юрьичу не раздроблять полки на малые отряды, а содержать целыми и поставить в крепости. Вы уж проследите, чтоб всё исполнено было в точности...


* * *

Декабрь 1768 г. — февраль 1769 г.

В течение всего декабря, сковавшего жестокими морозами причерноморские степи и молдавские земли, коченея от пронизывающего ледяного ветра, большие и малые отряды ногайцев и татар неторопливо подтягивались к Каушанам, Бендерам, Дубоссарам и Балте. (По приказу Керим-Гирея каждые 8 семейств всех орд выделяли в его войско по 3 всадника в полном снаряжении). Привели своих людей предводители правого и левого крыльев Едисанской орды Мамбет-мурза и Хаджи-Джаум-мурза, буджакские начальники Джан-Мамбет-бей и Хаджи-мурза, предводитель джамбуйлуков Джан-Темир-бей; прибыли воины четырёх поколений Едичкульской орды во главе с Ислям-мурзой и сераскиром Сагиб-Гирей-султаном, а также отряд русских казаков-«некрасовцев»[11], пожелавших участвовать в набеге; из Крыма приехали мурзы Ширинского, Майсурского, Аргинского, Барынского родов, сераскир Буджакской и Едисанской орд Бахти-Гирей-султан, многие племянники хана, в числе которых был юный Шагин-Гирей-султан, и даже французский консул в Бахчисарае барон Франц де Тотт. Все ждали приказа Керим-Гирея о выступлении, но он медлил, выжидал.

Барон де Тотт, более всех желавший скорейшего нашествия, нервически восклицал, упрекая хана:

— Мне удивительна осторожность вашей светлости! Война объявлена, султан благословил вас на борьбу с русскими, а вы теряете время!

— Торопливость — плохой советчик, барон, — снисходительно отвечал Керим-Гирей, поглаживая пальцами подернутую сединой бороду.

— А медлительность?.. Потерянные в бесполезном стоянии дни играют на руку русским! Мне известно, что их главный генерал на Украине спешно укрепляет крепости и направляет полки прямо к границам. Не боитесь ли вы, что вскоре все двери в Россию окажутся закрытыми?

— Нет, не боюсь... У нас говорят: «Если Аллах закроет одну дверь, то откроет тысячу». А Румян-паша не Аллах.

— Аллах откроет, только воевать будет не он, — горячился Тотт, раздражаясь неуступчивостью хана...

Умудрённый военным опытом Керим-Гирей медлил умышленно — он не хотел начинать набег в лютую стужу и выжидал, пока спадут двадцатиградусные морозы, чтобы некованые лошади не портили ноги о льдистый снежный наст. И; только в начале января, когда морозы пошли на убыль, он сказал Тотту:

— Настало время напомнить гяурам, что дух Чингисхана живёт в наших сердцах.

Барон, поняв, о чём идёт речь, впился глазами в его лицо, выдохнул недоверчиво:

— Когда?

— Через три дня выступаем.

— Я с вами пойду!

Керим оценивающе взглянул на консула:

— Ты хоть знаешь, что просишь?.. Там не Париж.

— Я с вами пойду, — упрямо повторил Тотт. — Я хочу видеть это!

Хан пососал мундштук трубки, выпустил изо рта клуб сизого дыма и, глядя, как он медленно тает в воздухе, предупредил назидательно:

— Смотри не пожалей потом...

Капитан Анатолий Бастевик и его казаки в эти дни тоже находились в Каушанах. Их привёз сюда каймакам Якуб-ага, решивший таким образом не только напомнить о себе хану, у которого когда-то служил переводчиком, но и получить награду за бдительность, поскольку выдал он своих пленников за шпионов. Однако поглощённый заботами, связанными с предстоящим набегом, Керим-Гирей забыл о них и лишь в последний перед выступлением день, прежде чем всех повесить поутру вместе с другим русским шпионом, захваченным ногайцами, велел показать ему офицера.

Стражники вытащили Бастевика из холодного сарая, подгоняя ударами плетей, привели во дворец, поставили перед ханом.

— Каймакам сказал, что ты ехал в Крым для разведывания, — негромко изрёк Керим, внимательно разглядывая капитана, худое, заросшее щетиной лицо которого показалось ему знакомым. — Так ли это?

— Лжёт коварный ага, — обиженно воскликнул Бастевик. — Я письмо хану вёз. Чтоб посетил экзекуцию над бунтовщиками, которые Балту сожгли.

— А в Дубоссары как попал?.. В Крым-то через Сечь едут.

— Так каймакама тож велено было пригласить.

— А он за это тебя арестовал, — усмехнулся Керим, показав крепкие ровные зубы. — Ну-ну... Письмо где?

— Нет его... Должно быть, утерял, когда схватили меня ночью каймакамовы слуги, — соврал Бастевик, разумно умалчивая о сентябрьской стычке с ногайцами.

Керим-Гирей больше вопросов задавать не стал, но продолжал молча разглядывать капитана. Бастевик же, скрывая волнение, отвёл взгляд в сторону и, без особой надежды на благоприятный исход, покорно ждал решения своей участи.

— А я помню тебя, офицер, — сказал вдруг хан, затягиваясь табачным дымом. — Понравился ты мне тогда...

В январе 1763 года, выполняя поручение прежнего киевского генерал-губернатора Ивана Фёдоровича Глебова, поручик Бастевик приезжал в Каушаны, имея полномочия на переговоры по учреждению в Бахчисарае российского консульства. В ходе долгой и трудной аудиенции у Керим-Гирея, произведя на него превосходное впечатление разумными и логичными рассуждениями о необходимости и полезности установления между Крымом и Россией более тесных взаимовыгодных отношений, он добился от хана словесного согласия на принятие консула.

...Бастевик, который, разумеется, хорошо знал Керим-Гирея, но сейчас не осмеливавшийся намекнуть ему о прежних встречах, вздрогнул, услышав такие слова, — в душе затеплился слабый огонёк уверенности, что хан сохранит ему жизнь.

А Керим тем же негромким голосом добавил:

— И поскольку в наши края попал, выполняя службу, — дарую тебе и твоим людям жизнь и свободу... А вот лазутчика вашего я повешу...

Этим лазутчиком был Андрей Константинов, посланный Чугуевцем в Балту и к едисанским мурзам. Разыскать их он не успел, поскольку, едва перебравшись через скованный льдом Буг, был схвачен ногайцами. Они привезли его к сераскиру Бахти-Гирей-султану.

Выслушав объяснения Константинова, повертев в унизанных дорогими перстнями пальцах сопроводительное письмо, Бахти велел показать упомянутые переводчиком пятьдесят золотых.

Константинов распахнул на груди шубу, расстегнул кафтан, достал из потайного кармана кожаный, перетянутый тонким ремешком кошелёк, протянул сераскиру.

Бахти высыпал монеты перед собой на подушку, не спеша пересчитал.

— Верно сказал. Ровно пятьдесят... Только они не твои!

— Как не мои?

— Ты получил их для подкупа храбрых едисанцев! И чтобы наказать тебя за это коварство, я оставлю их у себя.

— Какой подкуп? — заискивающе заныл Константинов. — Я хотел...

— Уведите гяура! — крикнул сераскир, ссыпая монеты в кошелёк. — Заприте и хорошенько сторожите!.. Пусть хан решит, что с ним делать...

А Керим-Гирей на расправу со шпионами был скор — приказал повесить Константинова в день выступления воинов из Каушан.

— Начнём здесь — закончим там, — махнул рукой хан в сторону российских границ.

Стражник, приставленный к сараю, где сидел Константинов, охотно и весело сообщил об этом своему узнику.

— Хорошо повесят, — смеялся ногаец, растягивая улыбкой скуластое обветренное лицо. — Все орды будут видеть! Ай как красиво повесят...

Но Бог, видимо, благоволил Константинову. Глубокой ночью, воспользовавшись тем, что замерзший сторож ушёл греться к костру и там, разморённый приятным, расслабляющим теплом, уснул, он расковырял обломком серпа, найденного в куче мусора, трухлявую дверную доску, просунул в щель руку, сдвинул деревянный засов и осторожно надавил на дверь. Оглушительный звук тягуче заскрипевших несмазанных петель словно ножом пронзил Константинова — он сжался, замер, ожидая оклика стражника.

Но едисанец, уронив голову на колени, спал крепко.

Озираясь по сторонам, провожаемый ленивым и коротким рычанием собак, Константинов долго крался вдоль заборов по безлюдным улочкам Каушан, пока не выскользнул из города. В первом же ногайском юрте увёл из табуна лошадь и, вцепившись руками в гриву, уехал в снежную ночь... Исхудавший, окоченевший, еле живой добрался он до Орловского поста, где был допрошен майором Вульфом, а затем отправлен в Сечь...

Второй агент Чугуевца — Христофор Григоров, — лишившись всех подарков и паспорта, отнятых ногайцами, вдоволь наслушавшись угроз и проклятий, не стал испытывать судьбу — вернулся в Сечь, так и не повидав нужных людей.

...А вот Бастевика и казаков хан действительно освободил. Под охраной мурзы и трёх татар, в большой кибитке, запряжённой верблюдом, через Яссы и Хотин, пленники прибыли в крепость Каменец, где были отпущены в Киев.

Керим-Гирей выступил из Каушан 7 января. Выступил пышно и торжественно, словно впереди предстоял не долгий изнурительный поход по российским землям, но лёгкая и приятная прогулка. А ясный, солнечный, искрящийся серебристым снегом день, словно по заказу сдвинувший за край небосвода ветреную, неуютную ночь, ещё больше усиливал впечатление праздничности события.

Вдоль наезженной дороги, вытянувшись неровными линиями по обочинам, образуя живой коридор, толпились сотни людей, восторженно приветствуя своего милостивого владыку. (Хан приказал заколоть для народа сто баранов и бесплатно раздавать виноградное вино из собственных подвалов; два чиновника, следовавшие в свите, размашисто бросали в толпу пригоршни мелких монет. Все должны видеть — хан добр, хан щедр, хан любит своих подданных!)

Впереди неторопливо двигавшейся процессии шествовали слуги, нёсшие ханский бунчук с шёлковым краснозеленым знаменем, и ещё девять бунчуков и знамён: красных, жёлтых, зелёных. За ними, в сопровождении восьми стражей личной охраны, на рослом вороном жеребце ехал Керим-Гирей, одетый в богатую соболью шубу и в зелёную с собольей опушкой шапку; левой рукой он правил конём, а в правой держал короткий золотой с драгоценными каменьями жезл.

— Слава великому хану! — раз за разом взлетал над толпой ликующий крик и перекатывающейся волной уносился к окраине Каушан.

А здесь, на окраине, на одиноко стоящем корявом дереве тёмным неподвижным пятном обвисло застылое тело повешенного утром ногайца, не уследившего за Константиновым.

— Я своего слова не нарушу, — равнодушно сказал Керим-Гирей, когда ему донесли о побеге русского шпиона. — Коль хитрый гяур сбежал — вздёрните вместо него глупого ногайца!

Проезжая мимо дерева, едисанцы старались не смотреть на висельника, подстёгивали лошадей, хмурясь, качали головами: «Плохая примета...»

Из Каушан Керим-Гирей двинулся по бендерскому тракту на север, к Балте. По пути в ханское войско вливались всё новые отряды, и вскоре численность конницы достигла 70 тысяч сабель. А в Балте к войску присоединились 10 тысяч турецких сипахов, несколько дней дожидавшихся здесь подхода Керим-Гирея.

Барон де Тотт, возбуждённо разглядывая турок, не скрывал своего удовлетворения от столь многочисленного прибавления сил. Однако хан, к его удивлению, никакой радости не выказал. Напротив, растирая ладонью замерзшее лицо, сердито дохнул паром:

— Султан обманул меня — вместо янычар прислал этот сброд...

Керим-Гирей знал, что говорил. Сипахи были скверными воинами, в бою ни стойкостью, ни отвагой не отличались и всегда стремились меньше воевать, но больше грабить. Их алчность и жестокость, казалось, не знали границ; а свирепый обычай отрубать головы поверженным противникам, чтобы принести их своим серакирам свидетельством личной доблести, вызывал отвращение.

Голодные, плохо одетые для зимнего похода турки хозяйничали в Балте всего несколько дней, но успели полностью разграбить и сжечь всё, что осталось после июньского погрома сотника Шило. Потом заполыхали соседние селения. А когда почти на глазах хана они сожгли дотла местечко Ольмар, взбешённый таким самовольством, Керим-Гирей приказал своим агам убивать на месте замеченных в злодействах турок. И лишь после десятка скоротечных прилюдных казней сипахи присмирели.

От Балты войско хана круто повернуло на восток и направилось к Бугу, служившему естественной границей с Россией. Там, за рекой, раскинулась Елизаветинская провинция, вход в которую охранял небольшой гарнизон Орловского форпоста майора Вульфа...

15 января, рано утром, когда край сажевого неба только начинал наливаться молочной белизной рассвета, передовой отряд переправился по заснеженному льду замерзшего Буга на левый берег и атаковал Орлик. Две сотни сипахов хан послал в пешем строю прямо на пост, а две конные едисанские — в обход с флангов.

Задремавшие в тёплых тулупах у тлеющих костров караулы, вероятно, прозевали бы эту внезапную атаку, если бы не многоголосый шум, поднятый выбиравшимися на обрывистый скользкий берег турками. Несколько звонких ружейных выстрелов разбудили мирно спавший гарнизон, всполошили обывателей.

Полуодетые солдаты ошалело выскакивали из казарм и, повинуясь приказам Вульфа, бежали в разные стороны: артиллеристы — на батарею, к заиндевелым пушкам, пехотинцы с ружьями — к окраине городка, где уже показались вражеские всадники.

Первый залп орудий, содрогнувший раскатистым грохотом прозрачный воздух над растревоженным Орликом, не причинил туркам никакого вреда: пролетев высоко над их головами, ядра чёрными каплями булькнули в снежный наст на льду Буга и, зашипев намокшими фитилями, не разорвались.

Майор Вульф, потрясая кулаком, зло закричал на артиллеристов. Но те сами поняли промашку — заложили в кисло пахнущие сгоревшим порохом жерла картечные заряды.

Второй залп, красиво вспенив мелкой зыбью голубоватый снег, в мгновение сразил до трёх десятков турок.

За спиной Вульфа захлопали ружейные выстрелы — это высланные в тыл солдаты пытались сдержать ворвавшихся на улицы едисанцев.

Солдаты, видя, как приближаются ногайцы, ругаясь, спешили перезарядить ружья, но окостеневшие на утреннем морозе пальцы не гнулись — порох сыпался на снег, железные шомпола липли к ладоням, скользили мимо дул.

Едисанцы налетели лихо, пустили стрелы в сгорбленные фигуры стрелков, уцелевших — срубили саблями.

— Не страшись! — кричал, размахивая шпагой, Вульф, поминутно оглядываясь на скакавших к батарее ногайцев. — Успеем!.. Залпо-ом, пли-и!

Картечь, опять вспенив снег, срезала ещё два десятка турок; они дрогнули, побежали назад к берегу.

— А теперь, соколики, крути пушки в тыл! — отважно вскричал Вульф. — Бог не выдаст... — И, вздрогнув, упал с едисанской стрелой в спине.

Развернуть пушки артиллеристы не успели — ногайцы издали пустили меткие стрелы, а затем, наскочив на батарею, добили раненых.

Оборвав тревожный звон колоколов, занялась пламенем стоявшая в центре Орлика церковь Великомученицы Варвары, зачадили укрытые снегом хаты, заметались между ними мужики и бабы, спасаясь от острых едисанских сабель...

В Орлике Керим-Гирей задержался на пять дней: ждал, когда перейдёт Буг всё его многотысячное войско. А затем двинулся в глубь Елизаветинской провинции.

Длинные переходы по бездорожью, по лесистой, холмистой местности были изматывающе трудными. Особенно последний, после которого, уже в кромешной тьме найдя обширную поляну, окружённую со всех сторон густым лесом, уставшее войско буквально свалилось с сёдел на снег.

А утром, оглядев пространство, густо заполненное людьми и лошадьми, Керим-Гирей ужаснулся: то, что вчера ночью все приняли за поляну, на самом деле оказалось замерзшим озером.

Барон Тотт, кутаясь в огромную лисью шубу, настаивал на казни начальника передового отряда, выбравшего неудачное для ночлега место.

— Если бы внезапная оттепель подтопила лёд, — простуженно взывал он к хану, — мы лежали бы сейчас на дне... Все!.. Как слоёный пирог: люди, лошади, кибитки.

Керим-Гирей лязгнул зубами:

— Али-ага хороший воин. Он искупит вину.

— Как эти?

Барон указал затянутой в перчатку рукой на группу сипахов, которые с жуткими, заунывными криками бросались в чёрную прорубь. Обмороженные, исхудавшие, доведённые до отчаяния тяготами зимнего похода, турки решили прекратить свои страдания смертью.

— Они сами хотят умереть, — бесстрастно изрёк хан, отводя взор от проруби. — А жизнь аги в моей воле.

Равнодушно обсуждая бестолковую гибель сипахов, войско торопливо покинуло опасное место и направилось к Ингулу.

Наступившая через день сильная оттепель, которой так боялся Тотт, размягчила речной лёд. Привычные к каверзам погоды, к переправам через большие и малые реки, ногайцы переходили Ингул осторожно, налегке, по одному, и почти все достигли другого берега.

Сипахи же проявили свойственную им недисциплинированность, беспорядочной толпой высыпали на лёд и жестоко поплатились за непослушание своим командирам. Подтаявший ледяной покров Ингула не выдержал тяжести тысяч людей и лошадей, проломился, образовав огромную полынью, враз поглотившую неосмотрительных турок.

Помрачневший Керим-Гирей, сцепив зубы, безмолвно наблюдал за гибелью сипахов, которым никто уже не мог помочь.

Надрывно крича, цепляясь друг за друга, за гривы пронзительно ржавших лошадей, несчастные турки, захлёбываясь, барахтались в жгучей ледяной воде; набухшая, ставшая свинцовой одежда сковывала движения, пудовой гирей тянула на дно. Многозвучный тягучий гул, плотной пеленой повисший над вспенившейся шевелящейся полыньёй, с каждой минутой пугающе слабел и наконец последним, неясным, оборвавшимся звуком нырнул под неровную кромку льда.

Над зажатой с двух сторон возвышенными берегами рекой воцарилась гнетущая тишина. Ногайцы и татары, густо облепившие берега, отрешённо глядели на переставшую бурлить гладь Ингула. Барон де Тотт, расширив в ужасе глаза, сбивчиво крестился трясущимися пальцами. Смуглая обветренная щека Керим-Гирея мелко дрожала в тике. Почти мгновенная нелепая смерть такого большого числа воинов[12] обволакивала разум смутным, неосознанным страхом. Керим-Гирей первым очнулся от оцепенения, зло закричал мурзам и агам, чтобы войско продолжало переправу. А затем, обернувшись к Тотту и кивнув в сторону полыньи, сказал с некоторой подавленностью:

— В Париже такого не увидишь, барон.

— Да, — шепнул потрясённый случившимся Тотт. — Жуткое зрелище.

— У плохих воинов и смерть обыкновенно никчёмная.

Тотту, внутренне жалевшему турок, не понравились слова хана. Он не сдержался и с чрезмерной резкостью, даже, пожалуй, с вызовом, попрекнул его:

— Пока у вас слишком много смертей, но мало побед!

— Не терпится видеть покорённые крепости? — вяло усмехнулся Керим.

— До сего дня я видел только пылающие сёла.

— Так и должно быть, барон... Чем больше земель я опустошу, тем труднее будет гяурам возродить на них жизнь. Придётся всё строить заново, закладывать магазины, собирать припасы для армии. Ибо без них она на юг — на Крым! — не пойдёт. И поэтому, барон, я буду жечь здесь всё, что горит... Впрочем, возможно, завтра ты увидишь и крепость... Я отделяю двадцать тысяч воинов в предводительство калги-султана и посылаю на Самару-реку и к Бахмуту. А сам иду к русской цитадели...

К полудню следующего дня пятидесятитысячное войско хана обложило Святую Елизавету. Керим-Гирей не знал, какие силы скрыты за её каменными стенами, но обилие пушек, угрожающе глядевших во все стороны, подавили у него желание идти на приступ. Вместе с тем, опасаясь ночной вылазки русских, он вечером послал к крепости несколько сотен спешенных ногайцев, велев им погромче шуметь, создавая видимость подготовки к штурму.

Комендант крепости генерал-майор Александр Исаков, которому доложили о приближении татар, поспешил вывести гарнизон на стены и больше часа простоял на бастионе, прислушиваясь к доносившимся снизу приглушённым крикам, вглядываясь в мерцание множества факелов. Батальоны были готовы отразить приступ, но татары почему-то медлили. Изрядно продрогнув, Исаков спустился вниз, вернулся в свой дом, приказав полковнику Корфу прислать за ним в случае начала штурма.

Замерзая на студёном ветру, под лёгкий перезвон колоколов соборной Троицкой церкви российские солдаты провели на стенах всю ночь, так и не сомкнув глаз. Татары же, греясь у жарких костров, мирно отдыхали, радуясь хитрой уловке хана. Лишь под утро вконец иззябший Корф, поняв, что неприятель обвёл его вокруг пальца, оставил на стенах усиленные посты и вместе с батальонами отправился в казармы.

Днём Керим-Гирей объехал крепость, ещё раз внимательно осмотрел бастионы, пересчитал пушки и окончательно отказался от намерения её штурмовать. Подняв своё войско, он обошёл Святую Елизавету и, спалив дотла стоявшие неподалёку сёла Аджамку и Лелековку, устремился дальше.

Жаждавший сражения Корф предложил Исакову послать в погоню гарнизонную кавалерию. Но генерал, округлив глаза, раздражённо замахал руками:

— Ни в коем случае, полковник!.. Мы выведем батальоны в поле, а басурманы повернут и порубят всех!

Отказ звучал убедительно, но по тому тону, каким он был произнесён, Корф понял, что комендант трусит и хочет отсидеться за мощными каменными стенами.

«Батальоны бережёт... Ишь какой заботливый, — пренебрежительно думал полковник, шагая по протоптанной в скрипучем снегу дорожке к казарме. — Кто ж пехотой конницу догоняет? Страте-ег...»

Исаков так и не вышел из крепости. А Керим-Гирей, оставляя за собой пылающие сёла, продолжал беспрепятственно углубляться в Елизаветинскую провинцию...

Отряд Али-аги, насчитывавший до полутысячи сабель, подошёл к Суботицкому на исходе дня, но, чтобы не встревожить обитателей, остановился в версте от него на опушке перелеска. Судя по безмятежному, идиллическому виду села, весть о татарском набеге сюда, видимо, не донеслась. Вытянув в тёмное небо длинные пухлые столбики печных дымов, Суботицкое тихо и мирно засыпало, не подозревая о надвигающейся опасности.

Стремясь не упустить по тёмному времени ни единого человека, Али-ага не стал спешить с нападением. Послав сотню едисанцев в обход села, чтобы перекрыть с тыла протянувшуюся через Суботицкое дорогу, он отвёл отряд в лесок, где, отдыхая, скоротал всю ночь. И лишь в бледном зареве рассвета ворвался в село...

Кузнец Никита, растирая круглыми кулаками слипшиеся глаза, спросонья никак не мог понять, кто это в такую рань ломится в дверь и почему кричат жена и дети. Вчера он хорошо угостился у соседа Григория и теперь, всё ещё хмельной, всклокоченный, сидел, сгорбившись, на лавке, бездумно и мутно глядя на воющую в голос жену, на тихо скуливших в её подол детей. И только когда до него дошёл наконец надрывный вопль «Татары!» — мгновенно протрезвел, вскочил на ноги и, подхватив валявшийся у печи топор, бросился к двери. Скинув засов, он пинком распахнул её — два ногайца, колотившие в дверь кривыми саблями, веером разлетелись в снег — и выскочил за порог.

Налитый ночным морозом воздух обжёг лицо, колко залез под рубаху. Никита судорожно закрутил головой, оглядываясь по сторонам.

Мохнатый седой дым сочно клубился над Сретенской церковкой; кругом, вскидывая вверх огненные языки, чадяще горели хаты селян; повсюду сновали конные и пешие ногайцы — выбрасывали в двери и разбитые окна домашний скарб, выводили связанных пленников, выгоняли из хлевов скотину... Хата соседа Григория уже дымилась, а сам Гришка, в окружении всхлипывающих детей, в одном исподнем валялся у стены со связанными за спиной руками; по доносившимся из амбара стонущим крикам Никита понял, что ногайцы делают с Гришкиной женой.

И лютая, нечеловеческая злоба крепко стиснула сердце кузнеца: представил, что и его мальцы, босые, в рубашонках, будут стоять на снегу, заливаясь слезами, что его Мария изойдёт криком, отбиваясь от мерзких зловонных насильников.

— А-а-а, бусурманы-ы! — взревел Никита, вздымая над головой топор. — Крови захотелось?!

Он прыгнул вперёд и — р-раз! Захрустела, раскалываясь на куски под железным обухом едисанская голова.

Другой едисанец, маленький, шустрый, подскочил сбоку, полоснул кузнеца саблей по руке, но тут же, не успев даже вскрикнуть, упал — Никита обернулся и страшным ударом развалил слабую грудь едисанца, как полено, на две части.

Расправившись с непрошеными гостями, кузнец — руки в крови, глаза бешеные — косолапо полез по сугробам, чтобы освободить Гришку. Но едва сделал несколько шагов, охнул, остановился — невесть откуда свистнувшая злая пуля ударила в широкую спину, расплылась багровым пятном на рубахе. Тяжело дыша, он повернулся, поднял голову.

К плетню, придерживая резвого коня, неторопливо подъехал всадник, в руке которого дымился после выстрела пистолет. Это был Али-ага, видевший смертную схватку кузнеца с едисанцами.

Не чувствуя растекающейся по телу боли, раскачиваясь на слабеющих ногах, Никита медленно шагнул к are.

Али не устрашился — подождал, когда тот подойдёт поближе, и ловким, заученным движением метнул кинжал.

Захлёбываясь хлынувшей из горла кровью, кузнец выронил топор и, насаживая себя на острый клинок, рухнул лицом в снег.

Али-ага равнодушно посмотрел на распростёртое тело гяура, отъехал в сторону, стал не спеша заряжать пистолет.

Погоняя захваченных лошадей, волов, овец, коз, к центру Суботицкого отовсюду подтягивались воины аги; на их запасных лошадях покачивались пленные селяне: взрослые — верхом, дети — в притороченных к сёдлам мешках. Едисанцы, потерявшие всего несколько человек, были довольны: и скотины взяли много, и пленников до сотни.

Разгромив Суботицкое, отряд Али-аги покинул пылающее село и к полудню соединился с главными силами Керим-Гирея...

А войско хана, обременённое обильной добычей, двигалось всё медленнее, становилось трудно управляемым. На упрёки барона Тотта, не раз высказывавшего недовольство этими обстоятельствами, Керим отвечал однообразно, с иронией:

— Можешь перерезать весь скот и пленников...

Но главные неприятности, как оказалось, были ещё впереди. Стремительно накатившие с севера жестокие морозы выкашивали слабеющее ханское войско. В одну из ужасных ночей, когда к двадцатиградусному морозу прибавился тугой ледяной ветер, разметавший все костры, Керим-Гирей враз потерял три тысячи человек и 13 тысяч лошадей.

Утром место ночёвки представляло собой огромное, засыпанное снегом, бугристое кладбище.

Отощавший барон Тотт, замотав побелевшее лицо шерстяным шарфом — только глаза видны, — едва шевеля стылыми непослушными губами, стал умолять хана прекратить этот безумный поход.

— Потери вашей светлости будут такими, что их не восполнят никакие приобретения, — сипел барон.

Керим-Гирей, сдирая с бороды сосульки, злобно накричал на него. Но, понимая, что набег обречён, повернул войско к польской границе...

Посланный Воейковым в Елизаветинскую провинцию секунд-майор Грачёв объехал в марте разорённые земли и составил подробные ведомости понесённых убытков. Позднее — в реляции от 24 апреля — Фёдор Матвеевич, основываясь на подсчётах майора, донесёт Екатерине:

«Взято в плен мужского полу 624, женского 559 душ; порублены, найдены и погребены 100 мужчин, 26 женщин; отогнано рогатого скота 13 567, овец и коз 17 100, лошадей 1557; сожжено 4 церкви, 6 мельниц, 1190 домов, много сена и прочего...»


* * *

Февраль 1769 г.

О татарском нашествии на Елизаветинскую провинцию Румянцев узнал в Киеве, куда прибыл 23 февраля для согласования действий вверенной ему армии с армией Голицына. Предпринять что-либо для отражения набега Пётр Александрович не мог: приказы, разосланные ранее, не соответствовали складывающейся на местах обстановке. Оставалось уповать на смелость и решительность генералов.

— Полноте, граф, — снисходительно успокаивал его Голицын. — Стоит ли так тревожиться?.. Господа генералы, верно, уже разбили супостатов. Только нарочные с пакетами о том приятном известии в пути задерживаются...

Сидя в уютном Киеве, за сотни вёрст от Елизаветинской провинции, имея под рукой несколько полков, Голицын чувствовал себя уверенно и мог пренебрежительно говорить о татарах. Внешне он, конечно, выказывал сочувствие Румянцеву, но в душе его мало заботили волнения генерала. Для Голицына более важной представлялась подготовка Первой армии к предстоящему походу на Хотин. Он даже был рад, что татары ввязались в столь тяжёлый зимний набег, который, несомненно, подорвёт их силы, сделает менее способными к помощи турецким войскам и облегчит выполнение поставленной перед армией задачи.

Но нарочные по-прежнему радостных вестей не привозили. А полученный от Исакова рапорт привёл Румянцева в крайнее возмущение.

— Как мог сей генерал поступить подобным и постыдным для российской армии образом? — оскорблённо говорил он Голицыну. — Ведь под его началом и пехота добрая есть, и конница! И должен был он, прознавши о выступлении неприятеля, встречать его вооружённой силой. И если бы не смог в сражении одержать верх, тогда с приличием ретировался бы под защиту крепостных пушек... Так нет же!.. Струсил!.. И тем самым своими руками отдал многие места на разорение татарам... Всякому видеть можно из его объяснений, что недостойный страх увеличивает в воображении число неприятеля и, напротив, умаляет достоинства собственных сил. Не стыдно ли ему так унижать себя?

— У генерала, видимо, не было должных способов к отражению татар, — лениво заметил Голицын. — Нам тут в Киеве хорошо рассуждать.

Колкость князя не осталась незамеченной.

— А я скажу справедливо: ко всему были и есть способы, — сверкнул глазами Румянцев. — Недостаёт только одной диспозиции. А её-то дать Исаков как раз и не смог!.. Боже мой, позор-то какой!.. Ведь знали, что татары готовятся. Знали, что нападут. И меры приняли к надлежащей обороне. И вот... Всё, всё враз опрокинуто из-за нераспорядительности одного генерала.

Румянцев не стал скрывать своего неудовольствия бездействием Исакова — направил ему ордер, в котором пространно и жёстко отругал за трусость:

«Вы, господин генерал, ответствовать будете за всё то, что вы уже упустили и ещё паче, ежели неприятель беспрепятственно и ко Днепру дойдёт и вы его не отважитесь, сзади или со стороны ударив, приостановить своим оружием, не возлагая того на счёт других командиров, которым, конечно, могут встретиться свои должности, где они, имевши в предмете верность присяге, долг отечеству и собственную честь, не по-вашему стараться станут остановить отвагу неприятеля и показать силу оружия нашего, заменив тем ваши слабости, взбодрившие его...»

Румянцев строго предупредил генерала «исполнить непременно от меня прежде поведённое и по крайности последним поведением загладить начатки, не приносящие вам славы».

Получив такой крутой ордер, Исаков струхнул, что придётся действительно отвечать, и бросил в погоню за татарами двухтысячный отряд лёгкой кавалерии полковника князя Багратиона. А на следующий день вышел из Святой Елизаветы сам, взяв под команду два полка пехоты. Но догнать Керим-Гирея, разумеется, не смог...

Лишь генерал-поручик Авраам Иванович Романиус порадовал Румянцева. Когда двадцатитысячное войско калги-султана, грабя и сжигая всё на своём пути, приблизилось к Бахмуту, командовавший здесь российскими полками Романиус не стал отсиживаться за крепостными стенами, как Исаков, — смело вышел навстречу неприятелю и, разбив в коротких боях несколько отрядов, заставил калгу повернуть к югу.

Однако и Романиус допустил оплошность. Правда, она была не от трусости, а, напротив, от излишнего усердия.

Приняв конницу калги-султана за передовой отряд татарского войска, генерал стал ждать, когда подойдёт ханское войско, и упустил время. Спохватившись, он послал в преследование донских казаков, но было уже поздно — ногайцы ушли далеко.

Попытка кошевого атамана Калнишевского перехватить отступавшего калгу также закончилась неудачей: глубокие, вязкие снега помешали запорожским казакам добраться до неприятеля, двигавшегося по берегу Азовского моря в сторону Крыма.

Загрузка...