Октябрь — ноябрь 1772 г.
Российский посол Алексей Михайлович Обресков прибыл в Бухарест 15 октября. День выдался пасмурный, ветреный, к торжествам не располагающий, но кривые немощёные улицы города были запружены народом. Обрескова встречали как знатного государя или знаменитого полководца: с восторженными криками, весёлой музыкой, колокольным звоном, густо повисшим над церковными куполами. Приятно поражённый теплотой встречи, Алексей Михайлович снисходительно открыл дверцу кареты, чтобы люди могли разглядеть его получше... «Освободители всем народам в радость», — растроганно подумал он, утирая платком повлажневшие глаза.
Стоявшие поблизости обыватели, решив, что посол сейчас выйдет к ним, рванулись к карете — произошла давка, кто-то упал, на него повалились другие; кони в упряжке испуганно дёрнулись в сторону, сбили двух или трёх человек.
Обресков обмер, устрашившись, захлопнул дверцу и больше её не открывал.
Вязкий ночной мрак быстро заполнял городские улицы, но колокола продолжали гудеть, народ не расходился — всё так же кричал, бежал рядом с каретой, освещая посольский путь факелами...
Турецкое посольство въехало в Бухарест на две недели позже. Теперь его возглавлял новый рейс-эфенди Абдул-Резак. Обресков сам попросил посла не торопиться с приездом, сославшись на неготовность «домов в Бухаресте» для приёма высокого гостя. В действительности же Алексей Михайлович хитрил: намеренно оттягивал начало конгресса, надеясь на скорое подписание Щербининым договора с татарами.
«Ежели Евдоким Алексеевич поспешит с копией, — рассуждал он, — то и разговор с рейс-эфенди поведём построже... Замена турецких послов, несомненно, означает неудовольствие султана поступками прежних полномочных. Стало быть, Абдул на разрыв негоциации не пойдёт!..»
Бухарестский конгресс открылся 29 октября.
Утром, в восемь часов, в конференц-зале собрались советники посольств и переводчики, чтобы провести обычное в таких случаях совместное освидетельствование полномочных грамот и сличения их копий с подлинниками. Процедура заняла около часа. Все документы были признаны в силе, хотя турки попытались поставить под сомнение соответствие посольских чинов.
— Рейс-эфенди равнозначен вашему министру, ведающему иностранными делами. Но посол Обресков таковым, как нам известно, не является.
Пиний решительно отверг это утверждение:
— Звание члена Иностранной коллегии совершенно равняет его с рейс-эфенди. И по должности они одинаковы, ибо каждый служит под своим управлением: рейс-эфенди — великого везира, господин тайный советник — своего министерства... У нас с вами разные государственные устройства, разные названия должностных особ, но суть обоих послов совершенно равнозначная.
Закончив освидетельствование, советники собрали бумаги и разъехались по своим резиденциям для докладов.
Спустя три часа оба посольства направились к конференц-залу. Обресков, как и в Фокшанах, ехал в парадной карете, запряжённой шестёркой каурых лошадей. Абдул-Резак — верхом на коне. Обе процессии выглядели торжественно, но без излишней помпезности и щегольства, свойственных первому конгрессу. Подъехав к дому, послы вошли в специальные комнаты, отведённые для отдыха, обставленные одна — в европейском стиле, другая — в восточном.
Обресков придирчиво оглядел своих советников и секретарей, предупредил строго:
— В обычаях турок состоит не снимать ни перед кем шапки. Поэтому велю всем надеть шляпы и на конференции с голов оные також не снимать!
Двери распахнулись, послы вошли в зал заседаний, сели на приготовленные для них канапе, между которыми был поставлен широкий стол, покрытый дорогим красным с золотым галуном сукном. Свиты остались за спинами послов.
Обресков и Абдул-Резак обменялись краткими приветственными речами. (Турки опять попали впросак: у них снова не оказалось переводчика, знавшего русский язык, — речь рейс-эфенди была переведена на итальянский).
Проверив полномочия друг друга, послы договорились о продлении срока перемирия до 9 марта 1773 года и, так же как на конгрессе в Фокшанах, решили отказаться от излишних церемоний.
На этом первая конференция закончилась.
На следующий день в Бухарест примчался нарочный из Крыма с пакетом от Щербинина. Евдоким Алексеевич написал, что татарское дело, несмотря на трудности и препоны, приведено им «почти к желаемому окончанию».
— Ну что ж, — удовлетворённо сказал Обресков, возвращая бумаги Пинию, — получим копии актов, тогда и о Крыме поговорим с Абдулом. А покамест придётся неприметно потянуть время...
Для видавшего виды политика, многократно общавшегося с турками, эта задача была не самой трудной, и три последующие конференции прошли в бесплодных препирательствах сторон, кого считать виновником текущей войны.
Обресков не спешил. Верный своим правилам, он стремился получше узнать характер Абдул-Резака, насколько рассудителен и твёрд в вопросах, ловок и увёртлив в ответах. Лишь на пятой конференции, уже ближе к её концу, Алексей Михайлович решил проведать мысли рейс-эфенди о татарском деле. И, как бы между прочим, предложил для обсуждения следующий пункт:
«О признании со стороны Порты всех в Крымском полуострове жителей и вне оного обитающих татарских орд и родов без изъятия вольными и независимыми народами и об оставлении оным в полной собственности всех ими обладаемых вод и земель».
Абдул-Резак выслушал переводчика, но отвечать не стал — ждал, что ещё скажет русский посол.
Обресков огласил следующий пункт: чтобы «нация освобождена была от порабощения, в котором она поныне находилась, как в Чёрном, так и в других морях, в коих другим нациям оная дозволена; також да постановится беспосредственная между взаимными подданными торговля со всеми теми выгодами и преимуществами, которыми в империи Оттоманской наидружественнейшие нации пользуются».
— Это всё? — спросил рейс-эфенди.
— Вы хотите, чтобы я читал дальше?
— Нет, не надо. Увиденное глазами предпочтительнее услышанного. Передайте нам объявленные пункты для ознакомления, и на следующей конференции мы дадим свой ответ...
Спустя два дня, на шестой конференции, рейс-эфенди перешёл в наступление. Говорил он просто, чётко, не вдаваясь в подробности, но отмечая наиболее важные моменты будущего послевоенного устройства татар.
— Блистательная Порта согласна, чтобы крымский хан и татарский народ оставались самовластными. Но только в делах, касающихся политических вопросов. Однако в обстоятельствах, к магометанскому закону прилегающих, надзирательницей и совершительницей их надлежит быть Блистательной Порте... Когда татары пожелают переменить хана, то после выбора особы из рода Чингисхана они должны просить султана о постановлении и освящении нового правителя, чтобы их просьба была милостиво принята и ему прислана инвеститура. Кроме того, в знак старшинства светлейшего моего султана над крымским ханом имя его должно произноситься раньше имени хана во время хутбы — пятничной молитвы... К сохранению доброго согласия и союза с татарскими поколениями надобно также, чтобы под владением и властью Блистательной Порты оставались крепости в Крыму и на Кубани... Наконец, судьи, издревле со стороны Порты постановляемые, по-прежнему должны быть ею определяемы и подтверждаемы.
Абдул-Резак закончил говорить, сложил руки и замер, мерцающе поглядывая на Обрескова.
— Что-то я не вижу здесь вольности татарской, — сказал Алексей Михайлович, покачивая головой. Он понимал, что Порта должна выдвинуть свои условия в выгодном для неё варианте, но изложенное рейс-эфенди свидетельствовало, что турки избрали максимальные кондиции, принятие которых оставляло Крым в прежней вассальной зависимости.
— Достойный посол должен знать, что татары многие годы питаются под сенью Блистательной Порты. И коль они получат вольность и независимость, о которой вы так настоятельно хлопочете, то от голода во все земли распространят свои хищения, несущие разорения, обиды и смерть... Вы этого желаете?
— Столь особенный взгляд Порты на будущее татарской области вызывает у меня немалое удивление... Что же Порта переменяет в прежнем состоянии татар?.. Названное здесь ничем не отличается от того, что Крым имел ранее.
— В подвластных им землях татары остаются вольными в правлении прочими делами.
— Сие им и ранее всегда принадлежало, — заметил Обресков. — Я же спрашиваю: чем прежнее их состояние Порта поправляет?
— Прежде Порта соизволяла им внутреннее правление.
— А теперь?
— Теперь они в нём вольны!
— Однако вы уже огласили немало ограничений сей вольности.
— Они касаются только некоторых обстоятельств, связанных с нашим законом, через который никто переступить не может.
— Любой закон выглядит так, как его трактует заинтересованная сторона. И духовный тоже.
— Духовный закон един и обязателен для всех.
— Но он призывает вершить благодеяния.
— То, что мы обещаем татарам, не есть зло.
— Это верно. Злом ваши кондиции назвать нельзя. Но и совершенным благодеянием они не являются... В противоположность вам мы татарскую вольность видим по-иному: совершенную, никаких, нигде и ни от кого пределов не терпящую. Такой видим и к такой стремимся!
— Поэтому и оружие своё в Крыму сохраняете? — усмехнулся рейс-эфенди.
Обресков сверкнул глазами, но от резкости удержался — сказал рассудительно:
— Да, Россия завоевала татар. И по военному праву могла бы с этой нацией поступить по своему усмотрению: истребить, пленить, переселить, обратить в рабов. Но вместо горя и тягот даровала ей вольность и признала независимой. Мы простили ей многие наглости, убытки и оскорбления... Кто скажет, что сие плохо?.. Нет, не плохо, но благородно и великодушно!.. К тому же не забывайте, что ногайские орды — суть российские уроженцы. А на едисанцев Россия имеет древнее и никому никогда не уступленное право... И вот ныне Россия добровольно отказывается и от права завоевания на всю татарскую нацию, и от права владения частью оной. Но в замену требует, чтобы и Порта отказалась от прежних своих прав и також признала их совершенную вольность.
— Ногайские орды достойным примером не являются, — парировал Абдул-Резак.
— Это почему же?
— Россия прельстила их обещанием не чинить притеснений и сохранить целыми и здравыми, если они перестанут против неё воевать. Вот они и приняли нейтралитет, довольствуясь надеждой получить без особых забот во время примирения древнее своё состояние.
— Стало быть, вы признаете, что ранее они зависели от Порты! — быстро воскликнул Обресков. — А ведь она орды не завоёвывала и военным правом пользоваться не может.
— Если таким образом рассуждать, то и Россия их не завоёвывала, — отозвался Абдул-Резак. — Когда ваша армия вступила в Крым, малочисленное наше войско оставило тамошние крепости. А недовольные этим татары от нас отделились и к вам пристали. Какое уж тут завоевание?.. Негоциация — вот что открыло дорогу к завладению ногайскими и татарскими землями!
Обресков часто задышал — рейс-эфенди заведомо искажал истину.
— Я позволю себе напомнить султанскому послу то, что он, видимо, запамятовал!.. Едисанская и Буджакская орды прислали своих депутатов во время осады графом Паниным Бендер. Вот когда они пожелали условиться о совершенном отделении от Порты и переходе под протекцию России! При чём здесь Крым?
— Я уже сказал, что Россия лаской их к себе привлекла, — упрямо повторил Абдул-Резак.
— А я сказал, что татары Портой не завоёваны. Значит, и военным правом она не обладает!
Абдул-Резак уступать не собирался.
— Много лет назад город Кафа силой был отнят у генуэзцев султаном Магометом, и весь Крым последовал тому жребию.
Обресков не менее твёрдо возразил:
— Генуэзцы никогда Крымом не владели! Вольными и независимыми были тогда и татары.
— Эти татары многие века зависят от Порты! Как бы они селились там без дозволения Порты?
— Татары в Крыму поселились прежде, нежели турки стали знаемы в Европе. А что Порта потом ими самовластно управляла — восходит к присвоенному ей однажды праву инвеституры ханов. Что же до права завоевания, то мы его во времени не найдём!.. А Россия завоевала татар! И признала их вольными! И обещала удержать их вольность от любых посягательств!
— Россия обещаниями, а не оружием получила их. К тому же недавно. А Порта веками владеет!
Абдул-Резак оказался крепким орешком — расколоть его было нелегко. Обресков едва ли не после каждой его фразы возмущённо тряс головой, оглядывался, словно искал свидетелей, способных уличить турка во лжи и искажениях. Убеждённый в своей правоте, Алексей Михайлович не мог понять, что у рейс-эфенди была своя правда.
Оба посла продолжали упражняться в исторических изысканиях, в оправдании или хулении того, что покрыто пылью времён, и ни один не хотел уступить первым.
— Мы с татарами имели баталии! Штурмовали крепости в их землях! — продолжал настаивать Обресков. — Следовательно, с полным основанием можем называть Крым завоёванным... Но, даруя татарам вольность, Россия не почитает их завоёванными.
— Земли, во время войны взятые, не могут ещё именоваться завоёванными, — перебил его Абдул-Резак.
— Оные в наших руках находятся! — возвысил голос Обресков. И, продолжая прерванную мысль, закончил: — Признавая татар независимыми, Россия считает неприличным соглашаться с другой державой о предписании пределов той вольности, которую мы называем неограниченной... Требуемая Портой инвеститура ханов и прочие условия воздвигают эти самые пределы.
Абдул-Резак выдержал долгую паузу, погладил ладонью бороду, а потом, переменив тон, сказал, пытливо глядя на тайного советника:
— Достойным награждением для России за такое постановление может стать пункт о коммерции... Разве излишней будет для вас полная свобода торгового судоходства по Чёрному морю?
По тону, каким были сказаны эти слова, Обресков понял, что рейс-эфенди не договаривает до конца, спросил:
— Вы предлагаете полную свободу?
— Да, полную, — кивнул Абдул-Резак. — С некоторыми, разумеется, незначительными ограничениями.
— Что ж представляют сии ограничения?
— О, самую малость... Купеческие суда с товарами вольны разъезжать по всему Чёрному морю. Но суда эти, как купеческие, не должны иметь пушек и военных снарядов, не могут проходить через проливы к берегам Европы.
— Коль в Европу нельзя, то куда тогда можно?
— Плаванье их должно состоять у берегов турецких областей. Но переплывать в Азию им непозволительно. И отстой будут иметь в точно предписанных пристанях.
— И вы называете это свободным плаваньем по всем морям?
— Россия ранее и такого не имела.
— Но теперь у крымских берегов стоит флот вице-адмирала Синявина!
— Мы говорим о купеческих судах.
— А военные?
— Они России не нужны!
— Это почему же?
— С вами у нас будет мирный договор. А против татар военный флот без надобности... Для купеческих же судов мы сыщем места их пребывания... Но полагаю, что сии детали нет нужды вносить в пункты договора.
Для опытного Обрескова эти уловки турецкого посла были слишком просты и очевидны, чтобы он мог попасться на них.
— Мореплавание для всякого звания российских судов как в Чёрном, так и в прочих морях, окружающих владения Порты, императорский двор требует совершенного, без всякого сжимания. И чтоб суда наши беспрепятственно могли проходить все проливы... Но этот важный вопрос не может быть уступкой инвеституре, — повелительно подчеркнул Обресков.
Старания рейс-эфенди, рассчитывавшего дозволением мореплавания склонить Россию к ограничению татарской вольности, пропали даром: Обресков веско дал понять, что он на такую уступку не пойдёт.
Абдул-Резак, подумав, скучно предложил закончить конференцию, чтобы договаривающиеся стороны могли ещё раз оценить взаимные предложения.
Утомлённый спорами не меньше турка, Обресков противиться не стал...
Следующая, седьмая конференция, состоявшаяся 19 ноября, снова накалила страсти вокруг татарского вопроса.
Обресков без колебаний заявил, что императорский двор требует не только признания Портой вольности Крыма, но и внесения в мирный договор статьи, по которой бы Россия выступала гарантом независимости татар.
— Вы говорите о вольности, а сами принуждаете татар отдать вам крепости, почитаемые за ключ всего Крыма, — насупленно запротестовал Абдул-Резак. — От такого положения Порта потеряет в своей безопасности.
— На прошлой конференции вы развеяли мои сомнения о безопасности России ссылкой на мирный договор между нашими империями, — охотно напомнил Обресков.
— Я не о России речь веду!.. Кто удостоверит Порту, что она не претерпит никакого огорчения от вольных татар?
— Верный и доказательный способ обезопасить себя от происков татар — признать их независимыми!
— Мера вольности и независимости этой нации изображена в нашем законе. Нарушать его непозволительно!
— О нарушениях разговор не идёт. Я говорю о способе к их обузданию, не противном закону.
— Каком способе? — прикинулся непонимающим Абдул-Резак.
— О том, что уже назван! — раздражаясь, воскликнул Обресков. — Нет другого способа, кроме вольности, чтобы вложить сему дикому народу должное почтение к пограничным державам... Здесь же всё очевидно: если татары будут зависеть от Порты, то станут обижать Россию, если от России — станут обижать Порту. А будучи вольными и независимыми, опасаясь нашего обоюдного гнева и мщения, принудятся отказаться от обыкновенных хищений и нахальства и станут сыскивать другой — мирный! — образ жизни.
Логичность рассуждений Обрескова не произвела на рейс-эфенди никакого впечатления. Он насмешливо произнёс:
— Не всякий пограничный беспорядок должен непременно вызвать войну.
— Татарские набеги на российские земли — это не беспорядок. Это во сто крат хуже!
— Что же будет за вольность, коль российский двор в независимых землях станет распоряжаться? — съязвил Абдул-Резак.
— Мы не намерены заводить в них свои порядки. Распоряжаться будут хан и крымское правительство! Но для этого они должны быть независимыми... Вы сами на одной из конференций заявили, что Порта не сыскивает довольных способов к обузданию татар. А мы сыскали!.. Что ж вам теперь упрямиться?
Обресков выжидательно посмотрел на рейс-эфенди.
Тот, воздев глаза к потолку, поглощённый своими мыслями, казалось, совершенно не слушал посла. Но прозвучавший после долгой паузы ответ колыхнул сердце Алексея Михайловича.
— Мы не против того, что Россия завоевала татар, — сказал вяло Абдул-Резак. — Военное право в её пользу... Но по причине утверждающейся между нашими империями дружбы мы просим о снисхождении к нашим требованиям.
Турецкий посол, впервые признав право России на крымские земли, проявил некоторую уступчивость резонам Обрескова. И здесь, воодушевлённый таким признанием, Алексей Михайлович сплоховал — потеряв присущую ему осторожность, он решил поощрить податливость Турок.
— Я хотел бы огласить ещё один артикул, коему мой двор придаёт знатное внимание, — многообещающе объявил он. — Настоящая война уже обошлась нам в сорок миллионов рублей. Сумма эта по всякой справедливости должна быть удовлетворена... Однако, — голос посла стал медовым, — если Блистательная Порта даст согласие на все предложенные Россией артикулы, в том числе и справедливое решение татарского вопроса, то двор согласен уступить десять миллионов.
Абдул-Резак вспыхнул с ожесточением:
— Я уже говорил, что не Порта явилась виновником войны! И разве Россия является победителем в ней?! Ваше предложение обидчиво — я его отвергаю! Надо ещё посмотреть, кто кому должен платить за убытки!
Алексей Михайлович мысленно обругал себя за неосмотрительность и, чтобы не обострять ситуацию, тут же предложил закончить конференцию...
На следующий день, когда он, всё ещё переживая за вчерашнюю оплошность, хмуро просматривал протоколы, подготовленные канцеляристами для отправки в Петербург, в его резиденцию прибыл очередной нарочный от Щербинина. Офицер привёз копию договора с татарами и прочие документы.
Алексей Михайлович торопливо отложил протоколы и углубился в изучение текста договора. По мере чтения статей его увядающее, озабоченное лицо теряло мрачность, расходилось светлыми морщинками, тепло и лучисто засветились глаза, весь облик приобрёл прежнюю уверенность и властность.
Он вызвал советника посольства Пиния и переводчика Сергея Лашкарёва, вручил им полученные бумаги и приказал к следующей конференции, назначенной на 21 ноября, подготовить точные переводы документов на турецком языке.
Долгожданный договор между Россией и Крымским ханством существенным образом укреплял позицию русской стороны — теперь с турками можно было разговаривать более решительно.
С первых минут восьмой конференции Обресков повёл себя напористо:
— Я прежде многократно объяснял, что взаимная безопасность границ обеих империй крепко связана с совершенной независимостью татарской нации. И мне не понятно то упорство, с которым вы отказываетесь признать очевидную вещь.
Абдул-Резак уловил перемену настроения русского посла, но о причинах её пока не догадывался.
— Я не требую отнять у татар вольность, — натянуто сказал он, ощупывая Обрескова настороженным взглядом. — Но сами татары не станут жаловаться на Россию, если между нами учинится подобное постановление, иметь которое они не желают.
— Не желают?
— Конечно.
— Откуда такая уверенность?
— Я знаю татарские мысли.
— В таком случае позвольте показать вам вещь, удостоверяющую как раз в обратном.
Алексей Михайлович достал из папки бумаги, полученные от Щербинина, переводы и протянул их рейс-эфенди:
— Вот декларация татар, которая подтверждает, сколь они желали и ныне желают вольности... Об этом, кстати, уже сообщено всем европейским дворам.
(Последние слова он прибавил от себя, чтобы придать больший вес свершившемуся факту).
Абдул-Резак с застывшим, непроницаемым лицом долго читал переводы, потом неуверенно, с кислой гримасой произнёс:
— Я сомневаюсь касательно подлинности сих бумаг.
Обресков изумлённо посмотрел на него:
— То есть как сомневаетесь?.. Вы хотите сказать, что мы пошли на подлог?
— Я этого не говорил... Но мне трудно понять: коль вы сами утверждали ранее, что Россия по вхождении в Крым могла истребить, пленить или рассеять татар, то зачем вам ныне делать их вольными?
— Это проявление милосердия, свойственного человеколюбию её императорского величества!
Абдул-Резак кинул быстрый взгляд на лежащую перед ним декларацию, поднял голову, мрачно сказал:
— Из всего того явствует, что татары принуждены были просить независимость, хотя внутренно оной не желали. Она несёт на себе образ принуждения, как, впрочем, и всё вами в Крыму сделанное... Я не могу верить этой декларации.
— Желание искать вольность дано от природы каждому человеку. А эта декларация формально подтверждает желание татар быть таковыми.
— Я не верю ей, — повторил рейс-эфенди.
— Да почему же?!
— Некоторое время назад Блистательная Порта получила другую декларацию, многим числом татар подписанную и печатями утверждённую. Она противна вашей!
Заявление оказалось неожиданным для Алексея Михайловича.
— У вас есть татарская декларация?
— Да... Но другая.
— И вы можете её показать, как это сделал я?
— Я не привёз её с собой.
— Почему?
— Не считал нужным.
— Значит, декларации у вас нет?
— Сейчас нет.
— Странно получается. Вы не хотите верить тому, что лежит перед вами на столе, но полагаете, что я поверю в существование документа, который не могу прочитать.
— Я уже сказал вам, что та декларация противна вашей. Я могу послать в Стамбул нарочного — он привезёт... Правда, не раньше двух-трёх недель.
— Так долго?
— Сейчас осень — дороги плохие. Раньше нарочный обернуться не успеет.
Обресков задумался... «Конечно, подлые татары могли написать несколько деклараций... Но подписали ли?.. Вполне возможно, что рейс-эфенди просто придумал её, увидев предъявленную мной...»
Алексей Михайлович решил схитрить: согласиться с турком, что такая декларация есть, но обязательно заставить его признать в силе декларацию, присланную Щербининым.
— Я полагаю, что в Крыму поныне находятся люди, привязанные к Порте и смущающие татар чинением там замешательств, — сказал Обресков. — Но не они есть татарский народ! Их подписи не имеют силы.
Абдул-Резак ответил небрежно:
— Да, там есть несколько наших агентов, которым татары подали декларацию для доставления в Стамбул. Но именно эту декларацию, утверждённую татарскими начальниками и значительной частью татарской нации, следует считать свободной. А предъявленная вами — сделана под диктовку оружия.
— Какое оружие? Какая диктовка?.. Татары сами отправили калгу-султана к российскому двору, дабы наиточнейшим образом постановить дело о своей вольности и независимости. Сами отправили!.. И чтоб мой двор имел полную доверенность к тому, что им будет представлено, сей калга был снабжён публичными актами как от хана, так и от всех татарских обществ. Однако её величество, предусматривая, что всё постановляемое с калгой в Петербурге может подать повод злоумышленникам к нареканиям, будто сие сделано под принуждением, предпочла отправить в Крым торжественное посольство. Оно и трактовало формальные акты с крымским ханом и обществом, соображаясь с обыкновениями, принятыми между вольными и независимыми нациями.
Обресков кратко рассказал о ходе негоциации в Крыму, упустив, конечно, острые моменты, и ещё раз подтвердил, что представленная декларация является документом подлинным.
— Сия бумага подписана ханом Сагиб-Гиреем и всеми знатными крымскими чинами.
— Вы принудили их это сделать, — продолжал настаивать рейс-эфенди.
— Это как же можно принудить вольный народ?
— Оказали давление на татар, которые не смогли против него устоять и отказать России.
Видя, что Абдул-Резак не собирается уступать, Обресков переменил аргументы.
— В этом пункте мы, кажется, не сможем найти общий язык, — рассудительно сказал он. — Мы говорим, что они были вольны в подписании, вы — что их принудили. Оставим эти споры в стороне и вернёмся к декларации... Она есть!.. Она подписана ханом и высшими чинами!.. Вы отказываетесь признать их подписи подлинными?
Абдул-Резак ушёл от прямого ответа:
— В делах о татарах я не могу принимать инструментов, подобных этой декларации. Но готов соглашаться и постановлять инструменты, сходные с нашим законом.
— Да что вы в свой закон упёрлись?! — рассерженно воскликнул Обресков. — Закон что дышло!
(Переводчик Лашкарёв смягчил высказывание тайного советника, а последнюю фразу вовсе опустил).
— Устав нашей веры не терпит, чтобы два магометанских государя царствовали в одно время, если только они не царствуют в великой друг от друга отдалённости, — вызывающе ответил Абдул-Резак, от которого не ускользнули смущение переводчика и гнев русского посла. — Иначе непременно один должен истребить другого... Аллах повелевает признать за законного государя того, кому он непостижимой десницей своей даёт победу над соперником. Подтверждение же ханов и молитва, совершаемая под именем султана, довольны к соблюдению таковой нашей заповеди.
— Но по сему расположению нет никакой перемены в прежнем состоянии татар.
— Напротив, великая разница происходит! Блистательная Порта имела власть избирать и низвергать ханов, могла входить в их политические дела. Теперь же ей остаётся только одно — подтверждение ханов.
— Но прежде случалось, что Порта низвергала ханов, когда недовольные им татары приносили султану на него жалобы. Разве в будущем этого случиться не может?.. Если Порта удерживает право подтверждения, то вполне возможно, что кучка недовольных татар снова начнёт жаловаться. А разве не может случиться, что Порта откажет в признании избранному народом хану?
— Блистательная Порта торжественно обещает России всегда признавать любого хана, которого изберёт татарская нация, — выпячивая губу, напыщенно сказал Абдул-Резак. — А вы должны наконец понять, что без прославления в молитвах имени султана, без требования татар инвеституры их ханов этот пункт негоциации мы не сможем преодолеть.
Последние слова рейс-эфенди походили на угрозу. Обресков с тоской подумал, что он недооценил твёрдость турецкого посла, непоколебимо отстаивающего сохранение сложившегося порядка утверждения ханов. Но уступить Алексей Михайлович не мог. У него оставался единственный выход — побороться за термины, чтобы их переменой лишить Порту прежнего влияния на крымские дела.
— Ваши резоны разумны и внушают несомненное уважение, — мягко сказал он. — Но они расходятся с нашим пониманием этого вопроса. Однако мы должны достичь по нему обоюдного согласия, ибо негоциация для того и существует, чтобы трактовать пункты в единой сути.
— У вас есть предложение? — оживился Абдул-Резак.
— Да, есть. И, полагаю, оно вам понравится... Нам сия процедура представляется несколько в ином свете. Избрав нового хана, татары дают об этом объявление султану, как главе магометан. И сим актом сохранится ваш закон, за незыблемость которого вы так ратуете. Объявление российскому двору о том избрании надобно сделать как соседственной дружественной державе и ручательнице за их вольность.
Абдул-Резак прищурил хитрый глаз:
— А после сего объявления что следует делать Порте?
— Султан должен признать избранного хана. Как, впрочем, и Россия поступит.
— И всё?
— И всё.
Абдул-Резак покачал головой:
— Я уже многократно изъяснял, что хан в образе политическом и светском имеет быть самовластным и вольным. Но в духовном — должен зависеть от султана.
Убедившись ещё раз, что в вопросе веры турки не уступят, Обресков посчитал излишним заводить долгие препирательства и предложил сделать перерыв...
Девятая конференция началась с того, что рейс-эфенди, продолжая прерванный разговор, призывно объявил:
— Блистательная Порта обещает, что от недовольных правлением хана татар никакие представления и жалобы принимать не будет!.. Обещает никогда не отказываться от подтверждения избранного татарами хана, а непременно и беспрекословно признавать его. И не принимать никакого другого представления, кроме чинимого о подтверждении уже избранного хана... Наконец, в деле о татарах Порта соглашается отказаться от всякого своего к ним политического права, но сохраняет только одно духовное.
Обресков не стал противоречить, а попытался лучше понять, что турки вкладывают в это право.
— Я прошу изъяснить сию духовную зависимость, — вежливо осведомился он, — ибо под именем закона всякие затеи можно сделать... Мне хотелось бы прознать: каким образом сей закон связывается с состоянием татар?
Абдул-Резак, увидев в этом вопросе готовность русского посла к уступке, поспешил ответить:
— После избрания крымского хана татары должны сочинить арз магзар к султану, требуя от него подтверждения их хану.
Обресков знал, что сочетание «арз магзар» имеет двоякий смысл — «представление» и «челобитие», поэтому воинственно заметил:
— Значение сего арз магзар никак не совместимо с вольностью татарской области!.. Уж коль говорить, то более подходит — и мы согласимся на это! — оповещение со стороны татар об избрании хана и Порты и России. А государи обеих империй в ответ на это оповещение должны будут прислать хану такие подарки, какие щедрость их присоветует, лишь бы татары принять оные захотели.
— Но султан...
— А султан, — не слушая рейс-эфенди, продолжил Обресков, — мог бы дополнить всё это своим благословением, сходственным с догматами шариата.
Абдул-Резак ответил быстро, не размышляя, — должно быть, он заранее подготовился к любому противоречию русского посла по этому вопросу:
— Мы против уведомления России! Недопустимо также, чтобы татары по своему усмотрению могли принимать или отвергать подарки Порты... Кроме того, мы против гарантии крымской независимости со стороны России.
Абдул-Резак полагал, что посол начнёт протестовать, спорить, но тот после некоторого молчания пошептался со своим советником Пинием и предложил оставить до поры обсуждение татарской вольности.
— Мы сейчас не готовы решить его к обоюдному удовлетворению. А вот пункт о крымских судьях, по-моему, не столь противоречив...
Поговорить о судьях Обрескову присоветовал Пиний, разумно заметивший, что продолжение изъяснений о крымской независимости при нынешнем турецком упорстве будет длиться долго, а конгресс следует продвигать к намеченной цели — миру.
— Можно, разумеется, пойти на уступки, оговорённые в инструкции, — чуть слышно прошептал Пиний. — Но в данной ситуации спешить не следует. Нам покамест неизвестно мнение высочайшего двора на сей счёт. А оно, я уверен, претерпит изменения после заключения формального договора с крымскими татарами... Вопрос о судьях менее сложен. В нём легче найти взаимопонимание и приемлемое решение.
— Назначение султаном крымских судей, — продолжил говорить Обресков, — имеет для Порты большое политическое значение. А для определённых слоёв турецкого общества — материальную выгоду. Поэтому требование ваше о назначении судей лежит не в законе, на который вы так любите ссылаться, а в особенной корысти судей, опасающихся лишиться некоторых доходов, в тех землях получаемых. Но его султанское величество может наградить их другими местами, не причиняя обиды национальным татарским законодателям... Кроме того, имея в Крыму от себя зависящих судей, Порта явно входит во внутренности татарского правления, против чего вы сами решительно выступаете, заверяя только о власти духовной.
К такой резкой перемене темы разговора Абдул-Резак оказался не готов — возразил неуверенно и вяло:
— Блистательная Порта станет давать разрешение о назначении кадия в тот или иной пункт. А крымский хан сам определит его из числа своих подданных.
— Значит, вы согласны, чтобы в Крым из Стамбула посылались не судьи, а только дозволение назначать их?
Обресков поймал рейс-эфенди на слове и попытался сразу добиться подтверждения сказанному. И хотя он имел указание требовать независимых судей, желая получить реальный и скорый результат, пошёл на уступку. Тем более что уступка эта была вполне приемлемой и для России не опасной.
Дождавшись, когда Абдул-Резак кивнёт головой, Алексей Михайлович многообещающе заверил:
— Отдавая должное уступчивости досточтимого посла, я имею честь заявить, что российский двор не станет возражать, чтобы судьи, будучи национальными татарскими, снабжались от верховных законодателей Порты письменными дозволениями, кои всегда даваемы будут без всякого платежа и признания...
Ноябрь 1772 г.
В Петербурге пристально следили за ходом Бухарестского конгресса, связывая с его успешным окончанием надежду на скорое завершение изнурительной войны.
Никита Иванович Панин с особым вниманием изучал протоколы конференций, присылаемые Обресковым, пытаясь определить действительные намерения турок: довести конгресс до подписания мирного трактата или, как в Фокшанах, затянуть время, ожидая, что Россия не выдержит и пойдёт на уступки. Читая большие желтоватые листы с густо налепленными строчками, Никита Иванович ясно видел, как непросто идут переговоры. Лишённый возможности помочь Обрескову скорым советом (нарочные возвращались в Петербург спустя полтора месяца), он уповал на опыт и благоразумие тайного советника, которого ценил очень высоко. Он был уверен, что без разрешения двора Обресков не пойдёт на уступки, которые не оговорены в инструкции. Но теперь, после заключения в Карасувбазаре договора с татарами, Никита Иванович поспешил согласовать с Екатериной новые пределы возможных послаблений туркам.
— Доколе ещё татарское дело в самом Крыму не решено было, — говорил он Екатерине, — обстоятельства принуждали нас добиваться получения Керчи и Еникале через посредство мирного трактата с Портой. Тогда Обрескову позволялось жертвовать Бессарабией, с удержанием только реки Днестр между турками и татарами. А по нужде и Бендерами — главной крепостью сей земли, купленной нами весьма дорогой ценой... Но с того момента обстоятельства в Крыму изменились в нашу пользу!.. Следовательно, по справедливости татарское дело не требует той цены, которую мы прежде предлагали.
— Какую же цену вы ныне определили? — спросила Екатерина.
— Оставить прежние уступки, но Бендеры променять на Очаков или Кинбурн в цену нашего по татарскому делу снисхождения в обоих его пунктах: вольность нации и поручение нам в стражу Керчи и Еникале.
Екатерина долгим, цепким взглядом просмотрела разложенные перед ней бумаги, затем сказала основательно и твёрдо:
— Сто Бендер не стоят одного Крыма! Значит, не будем торговаться... В крайнем случае пусть отдаст крепость...
Панин так и написал Обрескову:
«Соглашаемся мы на промен Бендер на Очаков или Кинбурн, а напоследок и на самую его уступку без всякой уже собственно за него замены...»
Ноябрь — декабрь 1772 г.
На очередной конференции Обресков, довольный договорённостью по крымским судьям, решил начать обсуждение вопроса о крымских крепостях. (Оставление духовных связей между Крымом и Турцией, на которые, по всей видимости, придётся в конце концов согласиться, делало татар зависимыми от султана, и Россия должна была противопоставить этому своё присутствие на полуострове).
Строго выполняя инструкцию, Алексей Михайлович потребовал от Порты не только подтвердить нахождение в российской собственности Керчи и Еникале, но и передать империи крепости Очаков и Кинбурн, а также предъявил претензии на земли, лежащие между Бугом и Днестром.
— В таком случае Порта требует возвращения ей всех турецких крепостей в Крыму и на Кубани, соглашаясь признать права России на Азов и Таганрог, — парировал Абдул-Резак. — Что же касаемо земель между упомянутыми реками, то хотя Порта от тех земель никакой выгоды не получала, Очаков всегда был ключом тех мест. А ключ от собственного дома в чужие руки не отдают!
— Зачем же вам все крепости? — спросил Обресков.
— Справедливость требует, чтобы и Порта имела равномерную от татар безопасность... Оттоманская империя не намерена атаковать татар, но крепости в Крыму и на Кубани позволят ей сохранить должное к себе почтение от этих диких народов. Иначе им вольно будет безнаказанно оскорблять Порту... России же довольно к обузданию татар одного Азова.
— В рассуждении оттоманских владений само положение татарских земель есть наилучшая для Порты защита, — возразил Обресков. — А вот России для оборонения одного Азова недостаточно! Взгляните на карту!..
Обресков взмахнул рукой — полковник Петерсон неторопливо крутнул на столе широкий плотный лист.
— Вот основной путь, коим татары всегда набегают на границы Российской империи... (Толстый палец тайного советника заскользил от Перекопа до Новороссийской губернии по водоразделу Днепра и Дона, выводя плавную дугу Муравского шляха). А вот где предлагаемый вами Азов... (Палец ткнул в чёрную точку на левом берегу устья Дона). Укажите, каким образом можно отсель противостоять татарским набегам?.. Нет, на ваши условия мы пойти не можем! Поэтому я повторяю требование о четырёх помянутых крепостях.
Абдул-Резак разглядывал развёрнутую перед ним карту.
— Порта должна уступить. На иное мы согласиться никак не можем, — сказал Обресков.
— Как Порте уступить то, от чего она всю свою безопасность теряет?! — воскликнул рейс-эфенди, продолжая разглядывать карту.
— Первоначальная государству безопасность — добрая вера в соблюдение трактатов, — ответил Обресков.
Абдул-Резак, не слыша посла, оторвал взгляд от карты, сказал озабоченно:
— Если Керчь и Еникале останутся в руках России, то через три или четыре года — в случае возникновения войны — она сможет послать триста кораблей прямо в Стамбул.
— Мы не намерены, закончив одну войну, восчинать другую! Это по-первому... А по-второму, опасения ваши безосновательны! Стамбул лежит между двумя морями, и проходы к нему надёжно защищены.
— Мирный трактат должен приносить тишину и безопасность. А ваше предложение предосудительно Порте.
— Всякая уступка имеет предосудительную сторону, — философски заметил Обресков.
— Но сии крымские крепости надобны нам в настоящее время для усмирения нашего народа.
— Они в российских руках не первый день находятся. Ваш народ, должно быть, уже привык видеть Порту, лишённую их.
— Народ не рассуждает! Когда он узнает, что Порта отказалась от своих прав над татарами, что уступает такие многие места России, что для себя ничего не оставляет, — он придёт в возмущение. Кто тогда сможет укротить его?
— Эти заботы — ваши!.. Почему Россия должна жертвовать, чтобы Порта сохраняла тишину в собственном народе? Мы не обязаны и не станем жертвовать ничем!.. Для меня очевидно, что ежели Порта удержит крымские крепости, то вольность татарской нации и все наиторжественнейшие договоры моего двора с Крымом будут нарушены и попраны. Поэтому — я повторяю! — сие предложение никак и ни под каким видом принято быть не может... Возвращая Порте Керчь и Еникале, Россия, без всякого сомнения, теряет ту безопасность своих границ, которую она всегда удобовозможными средствами получить старалась... Если бы Порта при всяком заключении мира возвращала свои завоевания, то поныне была бы ещё в Азии! Но оного она не делала, приобретённое войной всегда удерживала — поэтому вступила и обосновалась в Европе... После стольких блестящих побед, после такой благополучной войны Россия удерживает наиумереннейшую часть своих завоеваний. Не богатые и многолюдные города, не обильные провинции, а совсем малую часть пустой и бесплодной земли себе оставляет.
— Россия ничего не теряет, получая себе мореплавание и удовлетворение, — возразил Абдул-Резак.
И тут Обресков, чтобы не затягивать споры и сломить сопротивление рейс-эфенди в этом пункте, пошёл на разрешённую инструкцией уступку:
— Я хочу сообщить вашему превосходительству, что мы согласны возвратить Порте наши завоевания в Архипелаге и Бессарабию.
Абдул-Резак недоверчиво вскинул глаза — взгляд был затуманенный, выжидательный. Он знал, что за уступки следует платить, и ждал, какую цену назовёт русский посол. Обресков с ней не задержал.
— Взамен мы требуем от Порты Керчь и Еникале, а також разорения крепости Очаков. В таком случае земля, на которой она стоит, будучи пустой, имеет быть причислена к землям между Бугом и Днестром, простирающимся до самых польских границ. Эти земли станут служить между двумя империями бариерными: границей российских владений будет река Буг, турецких — река Днестр.
Глаза рейс-эфенди приобрели прежнее, неуступчивое, выражение. Он повторил упрямо:
— От уступки Керчи и Еникале зависит благосостояние и безопасность Оттоманской империи. Размещённый там ваш флот будет подвергать их постоянному испытанию.
— Мы можем рассмотреть вопрос о нестроительстве там военных кораблей.
— Это слабое утешение. Вам достаточно приготовить все материалы на Дону, а при первом удобном случае перевезти их в Керчь и Еникале.
— И что тогда?
— Тогда за три-четыре месяца русский флот в двенадцать — пятнадцать кораблей появится на Чёрном море и будет диктовать нам законы... — Абдул-Резак ещё раз взглянул на карту, продолжавшую лежать на столе, и закончил неожиданным для Обрескова ультиматумом: — Наше решение твёрдое: если Россия уступит в пункте о Керчи и Еникале — мир будет заключён!.. В противном случае мы продолжим войну, даже если Порте суждено от неё погибнуть.
— Но татары в договоре согласились уступить эти крепости России.
— Татары Порте не указ! — отрезал рейс-эфенди...
На трёх последующих конференциях Алексей Михайлович вновь и вновь поднимал вопрос о крепостях, но Абдул-Резак с таким же упорством отказывался уступить.
Теряя веру в благополучный исход конгресса, Алексей Михайлович с горечью написал Панину:
«Сей пункт есть один из тех, который делает успех мирной негоциации сумнительным...»
Ноябрь — декабрь 1772 г.
После подписания договора в Карасувбазаре Евдоким Алексеевич Щербинин покинул Крым, оказавшийся малогостеприимным и опасным. Ощущение исполненного долга было приятно, ласкало самолюбие, но оно тонуло в других, тревожных, чувствах, навеянных увиденным и услышанным за полгода пребывания посольства на полуострове. Несмотря на торжественное и публичное объявление вольности и независимости ханства, многие мурзы по-прежнему оставались верными Порте, продолжались стычки татарских отрядов с русскими гарнизонами, по городам и селениям упорно ходили слухи о предстоящем турецком десанте на побережье.
— Татары, как люди дикие, заражённые разными, и по большей части ложными, убеждениями, не способны к быстрой перемене образа мыслей, — говорил, прощаясь с Веселицким, Щербинин. — Вам, господин резидент, предстоит много потрудиться, чтобы возбудить в их заблудших умах понимание нашего благодеяния...
К крымским осложнениям добавилось брожение среди ногайцев. Они обратились к России с просьбой разрешить избрать сераскиром орд Казы-Гирей-султана.
На первый взгляд ничего особенного в этом не было — ногайцы и раньше избирали себе сераскиров. Но избирали с согласия крымских ханов. Теперь же они обратились прямо к России, не уведомив Сагиб-Гирея, и в Петербурге опасались, что в Бахчисарае это может быть расценено как нарушение закреплённого договором ханского права и преимущества.
Никита Иванович Панин предостерегающе написал Щербинину:
«Лучше подкрепить их старание у хана, нежели при первом самом случае его тревожить самовольным поступком ногайцев, а особливо ещё по нашему побуждению...»
Евдоким Алексеевич отправил ногайцам письмо, в котором изложил мнение российского двора: пусть орды избирают Казы-Гирея сераскиром, если он им приятен, но, донося об этом в Петербург, одновременно, по введённому издавна порядку, потребуют подтверждение от хана.
Беспокоило Щербинина и скорое возвращение в Крым калги Шагин-Гирея, известного своими прорусскими настроениями. Его столкновение с крымскими начальниками было неизбежно. Каким окажется финал этого столкновения, Евдоким Алексеевич предугадать не брался...
Шагин-Гирей провёл в Петербурге больше года. Причина столь длительного пребывания была двоякая: с одной стороны, он выступал в негласной роли почётного аманата, которого Екатерина не хотела отпускать в Крым до подписания Щербининым договора с татарами, а с другой — он и сам не очень-то стремился вернуться. Блестящая и шумная светская жизнь большого столичного города очаровала молодого калгу. Он посещал театральные спектакли и балы, вызывая суматошный интерес дам своей восточной экстравагантностью, наносил визиты знатным особам, сам принимал гостей, бывал на парадах.
Такое беззаботное времяпрепровождение требовало больших расходов, но назначенного ему императрицей жалованья в сто рублей ежедневно не хватало. И Шагин, не раздумывая, без зазрения совести стал закладывать подарки, причём — все подряд, даже царские[23]. На аудиенциях и приёмах Шагин-Гирей, ласкаясь размягчённым карим взглядом, постоянно подчёркивал свою непоколебимую верность России, благодарил за подаренную Крыму вольность и протекцию, вызывая неподдельное одобрение и умиление собеседников. Но в действительности он не собирался менять прежнюю зависимость Крыма от Порты на новую, пусть прикрытую договором о дружбе и не такую явную, зависимость от России.
Великая и сильная империя была нужна ему для свершения тайных и честолюбивых замыслов: опираясь на её поддержку, стать крымским ханом и, завоёвывая соседние земли, создать обширную державу, охватывающую всё Причерноморье — от Дуная до Кавказа. Державу, с которой придётся считаться всем европейским правителям... Вот тогда он и с Россией заговорит построже!.. Калга напоминал коварного всадника, намеревавшегося быстро добраться до нужного места на крепком коне, а потом хорошенько высечь его плетью. Всё это, как думал Шагин, ждало его впереди. А пока он улыбался, льстил, расточал похвалы и благодарности...
Отправляя в морозный декабрьский день посольство калги в Крым, Панин и ведавший государственной казной генерал-прокурор Вяземский вздохнули с облегчением: посольство обошлось российской казне почти в пятьдесят семь тысяч рублей.
Декабрь 1772 г.
Перед новогодними праздниками в Петербург пришли очередные письма Обрескова и пакеты с протоколами конференций Бухарестского конгресса.
— Алексей Михайлович полагает, — сказал Панин Екатерине, — что теперь негоциацию могут вывести из того бесполезного состояния, в которое она попала, только наши новые уступки...
По мнению Обрескова, такими уступками должны были стать: «исключение, от плавания по Чёрному морю военных кораблей» и предоставление Турции возможности «иметь ногу в Крыму». Правда, относительно второй уступки посол предупредил, что она крайне опасна.
...Екатерина вспыхнула ожесточением:
— Я ни под каким видом не хочу, чтобы турки предписывали мне, какой род кораблей иметь в Чёрном море!.. Турки биты! И не им России диктовать законы!.. Что же касаемо Керчи и Еникале — мы их не у турок получили. Мы оные у татар завоевали! И они нам трактатом уступлены! Зачем нужно теперь турецкое согласие?
— Алексей Михайлович имел инструкции представить по этому вопросу туркам, — пояснил Панин.
— Я его не виню! Он выполнял указание и был прав... Но от сего дня в этом нужды нет! Пусть предаст оный артикул умолчанию и более не предлагает.
— Но турецкий посол может потребовать трактования.
— Тогда пусть скажет, что говорить о нём далее приказания не имеет... А чтоб турки не упрямились. — Екатерина зловеще сузила глаза, — объявит им, что по истечении девятого марта я перемирия не возобновлю!
— Ваше величество, получается, что Порта должна отдать нам крепости, потерять самовластие на Чёрном море, надорвать прежние свои связи с татарами и не приобрести себе никаких, даже самых незначительных выгод, — осторожно возразил Панин. — Она на это не пойдёт! Ибо победы наши над ней не есть абсолютные. Стало быть, долгожданного окончания войны мы не увидим... В рассуждении моём, дабы хоть каким-то образом их ублажить и тем получить согласие на Керчь и Еникале, следует согласиться на предложение Алексея Михайловича — дать возможность туркам иметь ногу в Крыму.
— Каким образом? Прикажете вернуть им все прочие крепости?
— Я полагаю, что для империи не будет опасным, если мы уступим Порте незначительные крепости в прикубанских владениях хана... Или, по крайней мере, дозволим им построить одну крепость на острове Тамане.
— Что это даст Порте?
— Успокоение... Она будет иметь равный еникальскому ключ в Чёрном море, закроет с его стороны не только Константинополь, но и все свои приморские города. Сверх того, турки всегда будут в состоянии видеть наши суда при Еникале.
— Но тогда они при желании смогут покуситься на Крым!
— А вот от этого полуостров избавит наша флотилия, которая, крейсируя вдоль побережья, не позволит турецким судам приблизиться к гаваням.
Екатерина стала листать протоколы конференций. Но по движениям её руки, неподвижному, задумчивому взгляду Панин понял, что она их не читает — листает механически, а сама о чём-то сосредоточенно размышляет. Молчание затянулось настолько, что Никита Иванович, также погрузившийся в свои мысли, даже вздрогнул от внезапно раздавшегося возгласа императрицы:
— Резоны в вашем, граф, предложении имеются. Обсудите его в Совете... Однако в пункте о торговле и мореплавании нам надобна совершенная свобода!.. Безопасность южных границ империи и коммерция на тёплых морях — вот две выгоды, о которых я пекусь и которые желаю во что бы то ни стало получить.
— Мне мнится, что Порта важнейшим для себя делом представляет татарскую независимость, нежели наше свободное мореплавание, — сказал Панин. — Зато сторонние державы больше находят зависти против нас в последнем.
Екатерина сама знала, что европейские дворы с опасением и недовольством воспринимают попытки России выйти в Чёрное море. Но она не собиралась отказываться от своего стремления иметь на море военный и торговый флоты.
— Я на Чёрном море твёрдо стою! — воскликнула она, хлопнув ладонью по бумагам. — Мы не можем отдать его назад... И не отдадим!
Она посмотрела на Панина пронизывающим взглядом и сказала приглушённо, вкладывая в каждое слово необыкновенно выразительную весомость:
— Если при мирном трактовании не будут одержаны независимость татар, кораблеплавание на Чёрном море и крепости в заливе, то за верное слово можно сказать, что со всеми победами над турками мы не выиграли ни гроша. И я первая скажу, что таковой мир будет постыднейшим для России... Это моё последнее слово. Я сама напишу об этом в Совет...
Большинство членов Совета первоначально склонялось к мнению Панина: во имя утверждения российской ноги в Крыму идти на все возможные уступки туркам. Но после зачтения записки императрицы, которую она действительно прислала в Совет, никто не решился выступить против.
Обрескову в Бухарест послали рескрипт о крымских артикулах, в котором предписывалось уступить Турции «все города и крепости на Кубани, исключая из того один остров Таман, который нужен к беспосредственному сообщению крымских татар с ногайскими ордами». Но если Порта заупрямится, то как крайнюю меру разрешалось сделать последнюю уступку: «ещё и на самом Таманском острове отдать в диспозицию и владение Порты в углу оного к Чёрному морю достаточное место к построению крепости и снабжению оной нужными угодьями».
Относительно мореплавания в Чёрном море в рескрипте чётко излагалось мнение Екатерины:
«Мы о свободе мореплавания никакого исключения дозволить не можем».
Никита Иванович Панин приложил к рескрипту своё частное письмо Обрескову, где посетовал:
«Ничем преодолеть по сию пору мне было невозможно надменных воображений о устроении впредь великих морских сил на Чёрном море».
Озабоченный скорейшим окончанием войны, Панин оказался менее прозорливым, чем Екатерина. Пройдёт всего десяток лет, и на карте Российской империи появится новый город — Севастополь, ставший оплотом Черноморского военного флота.
Декабрь 1772 г. — март 1773 г.
Пока в Петербурге рассуждали об уступках Порте, в Бухаресте обстановка резко изменилась.
В последние дни декабря к Абдул-Резаку один за другим примчались два нарочных из Константинополя, доставившие новые указания великого везира Муссун-заде. И на очередной — шестнадцатой — конференции турецкий посол вдруг отложил обсуждение шести очередных статей договора, предложенных Обресковым, снова вернулся к вопросу о крепостях и мореплавании и в решительной форме потребовал оставить Керчь и Еникале за Портой во имя упрочения её безопасности от татар.
— Сие предложение смешно, ибо нелепо подумать, что татары могут совершить нападение на Порту, — возразил Обресков.
— Тогда исключите из ваших требований мореплавание, — быстро сказал Абдул-Резак, — и мы в других делах удобнее сможем согласиться.
Алексей Михайлович раскусил умысел рейс-эфенди.
— Надо быть в великой крайности державе, чтобы согласиться принять от другой такие законы. Только на реках позволительно делать подобные запрещения. А море по естеству своему есть для всех свободное.
— Чёрное Море нам принадлежит! — с жаром воскликнул Абдул-Резак.
— Одни его берега, — хладнокровно поправил Обресков.
— Сего достаточно, чтобы считать его своим! Мы можем не препятствовать российским судам плавать по морю, но если запретим им входить в наши гавани, то мореплавание упадёт само собой. Поэтому я предлагаю вместо упадка — оставление крепостей татарам.
— По-первому, они уже отдали крепости нам, о чём я представлял соответствующий трактат. А по-другому, даже если пойти на это, то сия уступка не усилит их — они крепостями защищаться не умеют. А между тем вольность их явится мнимой, так как Крым окажется открытым для нападений соседней державы. Россия же, не имея на Чёрном море флота, не сможет ни отвратить неприятеля, ни помочь татарам.
— О какой соседней державе вы говорите?
— Их с Крымом несколько граничит, — ушёл от ответа Обресков.
— Откажитесь от мореплавания, и мы отдадим вам крепости.
— Они по договору с татарами и так нашими являются, — повторил Обресков. — И оставим их в покое.
— Тогда откажитесь от них, и мы согласимся на ваше мореплавание.
Алексей Михайлович неприязненно посмотрел на рейс-эфенди:
— Наша дружеская негоциация становится похожей на купеческий торг. Но Россия своими приобретениями не торгует!
— Это татарские земли, а не ваши!
— Да, татарские. Но крепости в них уступлены нам.
— Уступлены под принуждением!
— Вольно подписанный договор не может быть принудительным!
— О какой воле вы говорите, когда Щербин-паша с пушками у Бахчисарая стоял!
Обресков, дрожа всем лицом, проклокотал из груди:
— Я не намерен далее обсуждать этот вздор!
И, не прощаясь, покинул конференц-зал.
Вернувшись в свою резиденцию, он сорвал с головы пышный парик, в бешенстве бросил его в угол, долго и зло ругался, а затем, охнув, схватился за грудь и с побагровевшим лицом рухнул в кресло.
Бывший рядом с ним полковник Петерсон заорал на весь дом:
— Лекаря-я!..
Прибежавший на зов доктор, волнуясь, осмотрел посла, послушал, дал какие-то капли и посоветовал полежать несколько дней в покое:
— Чрезмерное усердие, проявляемое вашим превосходительством, чувствительно отразилось на здоровье... Отдохните от забот...
Возобновившиеся в январе конференции прошли в настойчивых попытках сторон навязать друг другу собственные условия мира. Но острая обоюдная борьба результатов не принесла.
Тогда Обресков, выполняя волю Екатерины, за счёт разрешения Турции построить ещё одну крепость на Тамане, попытался добиться ответных уступок.
— Сие решение моего двора, — пояснил он миролюбиво, — совершенно удовлетворяет вашим требованиям иметь защищение посредством строительства новой крепости, взамен уступленных нам в Крыму.
Абдул-Резак без колебаний отверг притязания посла:
— Уступая сии крепости, Порта невозвратно теряет свою безопасность и спокойствие.
— Ежели крепости останутся во владении Порты, то равномерно и мой двор всю безопасность и спокойствие потеряет.
— Порта считает Еникале и старую крепость на Тамане глазами своей безопасности.
— Из оных глаз Россия берёт один для себя, другой отдаёт татарам. А Порте позволяет построить для себя третий глаз, посредством которого она будет видеть проход в Чёрное море российских судов.
— Владея Еникале и Керчью, Россия через короткое время сможет знатно умножить свои силы в Чёрном море... Уступка сия немыслима!
Обресков холодно посмотрел на рейс-эфенди:
— Я очень сожалею видеть себя принуждённым объявить, что удержать Керчь и Еникале есть последняя и непременная резолюция моего двора. Я ещё раз предлагаю вам избрать место для строительства новой крепости на кубанском берегу.
— Пусть Россия войдёт в состояние Порты! — негодующе воскликнул Абдул-Резак.
— Пусть Порта войдёт в состояние России, — парировал его возглас Обресков.
— Нет такой крепости, нет такого места, которые могли бы сравниться с Керчью и Еникале!.. А поэтому Порта по-прежнему желает оставить их в своём владении для удовлетворения собственной тишины и безопасности.
— А безопасность России?.. Это же всему свету видно, что если татары захотят делать своевольства в российских границах, то Порта сыщет способы защитить их от возмездия как единоверных по закону.
— Порта не станет этого делать!
— Почему?
— Мы же учиним обязательство не мешаться в татарские политические дела.
— Сие только ребятам несмышлёным говорить дозволительно, — неожиданно грубо сказал Обресков. — У вас и политические, и гражданские, и духовные дела относятся к закону.
— Наш закон — это наш закон! Мы же не обсуждаем постулаты вашего.
— Я покамест не вмешивал в негоциацию наш закон. И не намерен этого делать впредь. Вы же без закона шагу ступить не хотите.
— А вы без крепостей!
— В них вольность татарская и безопасность России заложена! Вы это понять можете?
Отвечать на вопрос Абдул-Резак не стал — предложил закончить конференцию:
— У нас накопилось много взаимных претензий, которые надлежит обсудить. Но сделать сие надобно неторопливо, чтобы соблюсти взаимные интересы и открыть дверь к долгожданному миру...
На следующей конференции рейс-эфенди вдруг поднял вопрос о продолжении перемирия.
— Близится день его окончания, а нам ещё о многом предстоит трактовать.
Обресков ответил твёрдо и угрожающе:
— Достаточной причиной для продолжения перемирия может быть только подписание статей о Крыме... А ваше упорство может послужить причиной другого — открытия военных действий.
Абдул-Резак принял вызов — тоже стал грозить продолжением войны.
Послы, обидно разругавшись, поторопились закрыть конференцию...
Шли дни, но ни одна из сторон не желала уступать.
После двадцать шестой конференции Алексей Михайлович обречённо написал Панину:
«Мне кажется, что конгресс почти накануне своего разрыва».
На двадцать седьмой конференции, состоявшейся 4 февраля, Абдул-Резак, выполняя инструкции великого везира, попросил Обрескова представить в письменном виде ультиматум России.
Алексей Михайлович тут же продиктовал секретарю основные пункты, проверил написанное и вручил бумагу рейс-эфенди.
Тот с нарочным отправил её в Константинополь.
В ультиматуме говорилось, что Россия уступит Порте все прочие свои завоевания и откажется от наисправедливейшего удовлетворения за чрезмерные убытки, причинённые ей настоящей войной, если Порта признает татар вольными и независимыми, уступит Керчь, Еникале и Кинбурн, разорит Очаков и признает «бариерою» всё пространство земли, лежащее между Бугом и Днестром, уступит татарам все города и земли в Крыму и на Кубани, как оные уступлены им Россией, а также согласится на вольное мореплавание с коммерцией для всякого рода российских судов во всех морях своего владения...
Последующие конференции проходили весьма миролюбиво и спокойно, в «фамильярных» разговорах на разные темы. Ни рейс-эфенди, ни тайный советник острых вопросов не затрагивали, и спустя полчаса конференции закрывались.
«В негоциации ничего примечания достойного не случилось, — писал Обресков Панину. — Оба держимся в молчании, ожидая из Константинополя решительной резолюции».
Турецкий нарочный вернулся в Бухарест 8 марта.
А на следующий день — последний день перемирия — Обресков спросил рейс-эфенди о везирской резолюции на предъявленный ультиматум.
Абдул-Резак зачитывать полученную бумагу не стал — сказал коротко:
— Главное можно изложить в несколько слов... В случае возвращения Блистательной Порте всех завоёванных Россией земель мы согласны заплатить вам сорок тысяч мешков денег. А за отстание от требования крепостей и свободного мореплавания — ещё тридцать тысяч мешков.
Алексей Михайлович сумрачно посмотрел на рейс-эфенди:
— Других резолюций не будет?
— Нет, не будет.
— Сегодня у нас заканчивается перемирие... Однако в моей силе состоит продлить его, если Порта предложит более приемлемые кондиции, — призывно сказал Обресков.
— Мы оба ничего не можем сделать без нарушения данных нам инструкций, — развёл руки Абдул-Резак. — А в той, что у меня есть, других пунктов не имеется.
Алексей Михайлович сказал с явным огорчением:
— Двадцать один миллион рублей — сумма, конечно, великая. Но даже если султан представит все на свете сокровища — мой двор не отступит от своих скромных притязаний... Мне жаль, что, приложив столько сил, мы не смогли привести наши державы к долгожданному миру.
Некоторое время в зале царила тишина, затем, как по команде, секретари задвигали стульями, зашуршали бумагами, укладывая их в портфели. Переводчики отошли от стола, оставив послов в одиночестве.
И тут Абдул-Резак, зная, что Обресков говорит по-турецки, негромко, с взволнованной доверительностью заметил:
— Мы исполнили долг министерский... Но теперь, как люди, пекущиеся о доставлении взаимным подданным покоя, мы должны признать: если негоциацию, доведённую почти до совершенства, мы разорвём окончательно, то для возобновления её впредь великие труды потребуются... Я предложил бы, — в голосе рейс-эфенди послышалась искренняя теплота, — по разлучении нашем далеко не отъезжать и продолжать письменные сношения.
Обресков охотно согласился.
Окончание конгресса было трогательным: послы чувствительно обнялись, прощаясь; потом Обресков презентовал рейс-эфенди в знак дружбы бриллиантовый перстень в 800 рублей. (Пожаловал он и его помощников: советнику — перстень в 250 рублей, секретарю — 125 рублей деньгами, а переводчику — две пары соболей).
Спустя два дня турецкое посольство покинуло Бухарест.
Обресков задержался в городе до апреля, чтобы отпраздновать Пасху.
Март 1773 г.
В Крым Шатин-Гирей вернулся одетый в европейское платье, в хорошей карете, запряжённой четвёркой лошадей; в его свиту по велению Екатерины были включены русские офицеры — премьер-майор князь Путятин и капитан Гаврилов, — переводчик Кутлубицкий и шесть солдат охраны. Шагин вернулся с твёрдым намерением вступить в решительную борьбу против мурз, оставшихся верными Порте. Но первая же — в начале марта — встреча с диваном показала, что беи и мурзы отвергают его.
Шагин появился в диване одетый в кафтан, камзол и кюлоты, с шёлковым галстуком на худой шее и в белых чулках, неприятно обтягивавших тонкие кривые ноги. По залу волной прокатился недовольный ропот, который ещё больше усилился, когда калга стал велеречиво расписывать милости, оказанные ему в Петербурге.
Он несколько раз повторил, что видит в союзе с Россией не только защиту от турецких происков на крымскую вольность и независимость, но и грядущее благоденствие всех жителей ханства. А потом набросился на беев и мурз с упрёками за долгое упорство в подписании договора, за продолжавшуюся до сих пор смуту в Крыму.
— Что побудило вас к коварству и нарушению клятвы? — гневно вопрошал Шагин. — Или вы не желаете вольности, доставленной вам российской императрицей?
— Мы находимся между двух великих огней, — уклончиво ответил хан-агасы Багадыр-ага. — Мы одинаково боялись и России и Порты. И поэтому, опасаясь первой, — соглашались на все её предложения, а боясь второй — сносились с ней, представляя привязанность к прежнему состоянию.
— Но теперь-то, подписав договор, можно быть уверенным в своей безопасности.
— Россия нас обманула! Она отняла собственные наши земли и, обращаясь с нами лживо, во всех своих поступках и при каждом почти случае даёт нам почувствовать свою жестокость.
— Это вы обращаетесь с ней лживо и жестоко! — прикрикнул Шагин. — Если бы Россия хотела мстить вам за вероломство — давно бы обратила здешние земли в пустыню, лишив вас домов и богатства. И это сделается, если и далее будете продолжать пагубное своё колебание!.. Выдайте мне немедленно возмутителей общего спокойствия, подавших повод к нарушению клятвы!
Угрозы калги возымели обратное действие — Исмаил-бей, презрительно разглядывая европейские наряды Шатина, озлобленным, скрипучим голосом спросил:
— По какому праву калга столь заносчив и нелюбезен?
— Данные вами клятвы и полномочия, на меня возложенные при отъезде в Россию, обязывают вас мне повиноваться! — визгливо вскричал Шагин. — И если вы откажетесь от повиновения — я уеду назад, в Россию!
Все посмотрели на хана.
Сагиб-Гирей молча курил, отвернув лицо в сторону, и, казалось, ничего не слышал.
— Хан — вот кому мы должны все повиноваться, — ответил бей. — А тебя мы не держим — уезжай! На место калги найдутся другие достойные султаны!
Шагин в бешенстве покинул дворец.
А спустя час он жаловался князю Путятину, что в диване многие не скрывают своего желания вернуться в турецкую зависимость.
— Надлежит жестоко и беспощадно покончить с этими злодеями, — скрипя зубами, злобно шипел калга. — Я зашёл в лес, издавна запущенный без присмотра. И ежели не смогу распрямить искривившиеся по застарелости деревья — буду рубить их!
Путятин посоветовал не горячиться, поговорить с братом.
Калга укоризненно посмотрел на князя, насмешливо спросил:
— Может ли человек, сев на необъезженную лошадь, ехать по своей воле надлежащей дорогой, если отдал поводья другому?.. Хан был в руках стариков и поныне в них остаётся!
Он порывисто рванул галстук, затягивавший шею, страдальчески скривил лицо:
— Это вы, русские, виноваты, что старики упорствуют!.. Зачем согласились с турками признать власть султана над Крымом в духовных делах? На подтверждение судей? Ведь это не только знаки верховной власти Порты над Крымом, но и основа, которая сохраняет прежнюю верность мурз туркам... О чём же ваши послы в Бухаресте думали, когда согласие давали?! Единство веры нисколько не обязывает Крым сохранять свою связь с Портой! Есть много магометанских владений, которые не только не подвластны Порте, но и ни малейшего сношения с ней не имеют...
Шагин протяжно вздохнул и совершенно подавленным голосом добавил:
— Я и прежде хорошо знал беспутство своих одноземцев. Но теперь нашёл их вдесятеро худшими и развратными, чем прежде. С людьми такими неблагодарными, русским и мне враждебными, оставаться далее я не смогу, ибо обещал навсегда хранить верность её величеству... Если и далее дела будут продолжаться в таком беспорядке и сил моих недостанет быть полезным России и себе, то буду принуждён покинуть родную страну и искать убежища под покровительством императрицы.
— Ничего, может, всё ещё образуется, — успокаивая калгу, сказал Путятин.
Шагин снова вздохнул:
— Моё состояние сходно с состоянием человека, у которого над головой висит большой и тяжёлый камень. Всякую минуту может сорваться и раздавить.
— Помнится, вы сказывали, что имеете много сторонников. Обопритесь на них!
— Ныне от этих людей мало что зависит... По своему непостоянству и скотским нравам неприятели мои найдут много способов чинить беспрерывные возмущения как сами по себе, так и по проискам гирейских султанов, которых немалое количество в Порте обитает...
В середине марта Путятин с тревогой напишет в Петербург:
«Велико здесь общее к нам недоброжелательство. Калга показывает чистосердечное к нам усердие, противоборствуя этому недоброжелательству. Все злоумышленные вероломцы здешнего общества его ненавидят, страшатся и простирают мысли свои, как бы его избыть...»
Опасаясь за свою жизнь, Шагин-Гирей решил перебраться в Акмесджит, в свой дворец на берегу Салгира, охранявшийся верными слугами. Но Веселицкий и Путятин уговорили его остаться в Бахчисарае.
— Вы рано выбрасываете белый флаг, калга, — с суровостью сказал Веселицкий. — Добрые дела без тяжких трудов не делаются!.. Ваш отъезд развяжет руки неприятелям, а мы лишимся возможности знать о чёрных мыслях беев, которым вы достойно упорствуете в диване.
Калга, храбрясь, прожил в Бахчисарае несколько недель, но страх оказался сильнее — он покинул город. Но поехал не в Акмесджит, а в Op-Капу, под видом встречи прибывавшего туда Василия Михайловича Долгорукова.
Март — апрель 1773 г.
Разрыв конгресса в Бухаресте снова привёл в движение замершую было машину войны. Из Петербурга поскакали на резвых упряжках нарочные, развозя приказы по армиям и корпусам.
Василий Михайлович Долгоруков, квартировавший в Полтаве, получил рескрипт с повелением идти в Крым. В Петербурге опасались турецких десантов на побережье и возможного предательства татар, поэтому командующему предписывалось «производить военные действия на отражение турецкого нападения и для удержания татар от сношения с неприятелем».
Одновременно Долгоруков должен был следить за положением в ногайских ордах, находящихся на Кубани, поскольку по сведениям, полученным от бывшего при Джан-Мамбет-бее приставом подполковника Стремоухова, Порта их всячески «развращать старается». В случае татарского и ногайского бунта армии повелевалось всей мощью обрушиться на бунтовщиков, «поражая одних мечом, других брав в плен в неволю, раздавая помещикам в крепостные, и, наконец, выжигая их селения яко клятвопреступников».
Вместе с рескриптом Долгоруков получил форму манифеста к татарским народам, который хан Сагиб-Гирей должен был широко распространить среди крымцев и ногайцев. В манифесте подчёркивалось желание Турции поработить вольный и независимый Крым и высказывалось остережение злоумышленникам, намеревавшимся выступить на стороне неприятеля.
Долгоруков к манифесту отнёсся скептически — подумал, глядя на завитушки екатерининской подписи: «Удержание татар от поползновенности к Порте более зависит от употребления военных мер, нежели от письменных изъяснений. Это слабые способы для преодоления их невежественной грубости и слепой привычки к повиновению туркам...» Но нарушить волю государыни, разумеется, не посмел — отдал манифест в канцелярию для перевода на турецкий язык и изготовления копий.
Полки Второй армии, мирно зимовавшие на Днепровской линии, выступили в поход. А 23 апреля в Перекопскую крепость прибыл сам Долгоруков.
Здесь его уже несколько дней ждал Шагин-Гирей.
В Петербурге калга-султан вёл себя достаточно независимо, ласкательства сочетал с дерзостью, приятные улыбки с гневными взглядами; при возвращении в Крым, проезжая через Москву, отказался первым нанести визит московскому командующему генерал-майору князю Волконскому, а уговаривавшему сделать это Путятину ответил, прикидываясь простачком:
— Я человек степной, воспитан в горах между скотов и не ведаю человеческого обхождения. Я буду не в состоянии обходиться с такой знатной особой...
Но покорителя Крыма калга боялся!.. При проезде через Полтаву он первым навестил Василия Михайловича; и здесь, в Перекопе, напросившись на аудиенцию, сидел напротив князя смиренный и жалкий. Но говорил открыто:
— Многие из крымских начальников по некоторой от бывшего рабства затверделости и омрачению рассудка не только не перестают доброжелательствовать Порте, но с удовольствием приняли бы прежнее её насильственное владычество. Пребывание в родных землях, разговоры с правительственными чинами убедили меня в одном: только став самовластным ханом над всеми татарами, я смогу утвердить истинную вольность и независимость Крыма!.. С помощью, конечно, моих русских друзей.
Из писем Веселицкого и Путятина Долгоруков знал, что крымцы не приняли нового, европеизированного, калгу, и, расценив его слова как призыв к перевороту, недовольно пробасил:
— Свержение законно избранного хана не может быть делом моих рук. Я, сударь, воин, а не заговорщик!
Калга не стал извиняться — попытался объяснить заискивающим голосом:
— В нынешнем своём положении, когда многие приятели меня предали, а хан и диван не желают считаться с моими словами, я в Крыму оставаться далее не смогу.
— Ханом надобно стать по закону, — отозвался Долгоруков. — Тогда все татарские народы признавать и чтить будут. И другие государи самозванцем не сочтут.
Разочарованный Шагин-Гирей покинул Перекоп и отправился в Акмесджит.
Долгоруков же, пробыв несколько дней в крепости и получив заверения генерал-майора Якобия, командовавшего Крымским корпусом в отсутствие отъехавшего в Россию Прозоровского, в достаточности сил и припасов для противостояния неприятелю, неторопливо отвёл полки к Днепру.
Апрель — май 1773 г.
Отказ Турции от дальнейших переговоров в Бухаресте, возвращение Шагин-Гирея, движение армии Долгорукова — всё это обострило и без того неспокойную обстановку в Крыму. Зловещая тень грядущей кровавой вражды накрывала полуостров мучительным ожиданием, грозившим в любой день перерасти в открытое вооружённое неповиновение татар. Это чувствовали все: и крымцы и русские. Платные конфиденты Веселицкого Бекир-эфенди и Чатырджи-баша, тайно посещавшие дом резидента, доносили, что во дворце хана по ночам проходят секретные заседания дивана.
— Хан и старики готовят заговор, — настойчиво и озабоченно уверял Бекир. — Едва турецкие корабли с десантом подойдут к берегам Крыма — все враз выступят... На таманской стороне до семи — десяти тысяч турок готовы к десанту.
Веселицкий Бекиру верил — он ни разу не обманул его. Но всё же попытался найти другие подтверждения словам конфидента.
Соблюдая предельную осторожность, он обратился к Абдувелли-аге и Мегмет-мурзе, однако те, несмотря на обещанные пансионы, ушли от ясного ответа. Олу-хани, по-прежнему благоволившая статскому советнику, через служанку подтвердила только то, что диван действительно часто заседает ночью, но не сказала о содержании ведущихся на нём разговоров.
В диване, по всей вероятности, прознали о чрезмерном любопытстве Веселицкого: солдаты из его охраны стали доносить о подозрительных людях, замеченных у резиденции. Веселицкий запретил конфидентам даже приближаться к его дому, а все сведения передавать через верных приятелей. От Бекира он потребовал представить какие-либо убедительные доказательства существования заговора...
Густой майской ночью от Бекира пришёл грек Иордан и сказал, что во дворце опять собрались все чины, которые решили в наступающую субботу следовать к Керчи и Еникале. Туда же было велено идти всем татарам.
— И хан поедет? — сердито спросил Веселицкий, донельзя растревоженный услышанным.
— Да, поедет.
— А ты не обманываешь?
— Так Бекир сказал. Он сказал — я передал.
— В субботу? Значит, через три дня... Хорошо, иди. — Веселицкий механически бросил ему в руки кошелёк. — Отдашь Бекиру!..
Когда грек ушёл, Дементьев посоветовал предупредить комендантов крепостей и генерала Якобия.
— За этим дело не станет, — отмахнулся Веселицкий. — Хана уличить надо!.. И заговор сорвать!
— Но как?
Веселицкий нервно побарабанил пальцами по столу, хлопнул ладонью, сказал отрывисто:
— Завтра пойдёшь во дворец... К хану... Добьёшься для меня аудиенции. На субботу!
— Хан может отказать.
Веселицкого, раздосадованного сообщением Бекира, вдруг обуял гнев.
— Умри, а добейся! — раздражённо вскричал он. И тут же, понимая, что незаслуженно обидел переводчика, извиняющимся тоном добавил: — Семён, прошу, справь службу...
На следующее утро Дементьев был во дворце. Сагиб-Гирей долго отказывался принимать русского резидента в указанный день, предлагал встретиться позднее. Дементьев проявил необыкновенную настойчивость и твёрдость.
— Речь пойдёт о делах, составляющих благополучие не только России, но и Крымского ханства, — говорил он, избегая уточнять тему предстоящего разговора. — Ни один государь не может оставаться безучастным к судьбе своих подданных в минуту, когда им угрожает смертельная опасность... Я не уйду из дворца, пока не получу положительного ответа!
Хан неохотно согласился дать аудиенцию.
В субботу, 24 мая, в третьем часу дня, в присутствии хана и всего дивана Веселицкий обвинил татар в готовящемся заговоре против России. Говорил он недолго, но резко, и закончил речь восклицанием:
— Действия ваши есть тягчайшее клятвопреступление! Перед своим народом!.. Перед Россией!.. Перед Господом!
Разоблачение Веселицкого ошеломило членов дивана. (Позднее он отметит в рапорте, что татары «не были в состоянии минуты с четыре и слова вымолвить, но, взирая друг на друга, выдумывали, какими красками злой свой умысел лучше прикрыть»). Смятение чиновников подтвердило правоту конфидента — заговор действительно готовился. Но теперь татарское выступление будет сорвано: вряд ли хан и беи отважатся на мятеж, зная, что русским всё известно и войско их, без всякого сомнения, подготовлено к отпору.
Первым пришёл в себя хан-агасы Багадыр-ага. Натянуто улыбаясь, он сказал слащаво:
— Его светлость хан и все чины правительства уверяют вас, что они в силу заключённого трактата вечной дружбы и союза ни о чём более не пекутся, как о распространении доброго согласия между свободными народами и искоренением злых людей... А вас мы просим не верить лживым слухам и объявить доносчиков, сеющих смуту, для их примерного наказания.
— В таком случае вам придётся наказать половину Бахчисарая, — запальчиво ответил Веселицкий. — Люди из моей свиты ходят по городу, своими глазами видят чинимые в последнее время приготовления. А в кофейных домах, в гостиных дворах, в лавках всё открыто, без всякого зазрения и опаски говорят о выступлении его светлости в поход на Керчь... Я сам видел, — соврал Веселицкий, — как три ночи назад по Бахчисараю ехали в большом числе вооружённые татары.
— Мурзы могут приезжать к хану не только днём, но и ночью. И были они с охраной, — попытался оправдаться Багадыр-ага. — А что говорят в домах и на улицах — это ложь!.. Много ли с подлых возьмёшь? Они говорят всё, что на ум взбредёт.
— И подлые, видя приготовления, делают свои заключения. У подлых людей тоже есть рассудок.
Багадыр-ага снова стал уверять резидента в ложности его сведений о заговоре. Но Веселицкий слушать его не стал, демонстративно не попрощался и покинул дворец, предупредив, как бы между прочим, что все находящиеся в Крыму полки готовы в любую минуту сокрушить происки верных Порте злодеев.
Татары испугались разоблачения, сделанного резидентом. Но ещё больше они испугались, что стоящие на полуострове русские войска начнут исполнять угрозу, оглашённую в манифесте Долгорукова. Хан и диван некоторое время совещались, а затем отправили к Веселицкому дефтердара Казы-Азамет-агу и Ахметшах-мурзу.
— Ваши слова причинили великое беспокойство и обиду, — сказал дефтердар. — Нас послали ещё раз нелицемерно подтвердить, что всё сказанное о приготовлениях — злая ложь и клевета... Мы намерены и далее твёрдо придерживаться трактата о дружбе, подписанного в минувшем ноябре.
«Твоими устами да мёд пить», — подумал Пётр Петрович, неприязненно глядя на низкорослого агу, заискивающе улыбавшегося всем лицом.
Подождав два дня и убедившись, что хан и беи остались в Бахчисарае, Веселицкий отправил рапорт Долгорукову, в котором рассказал о срыве заговора.
Облегчения, однако, не наступило: у крымских берегов всё чаще появлялись турецкие суда, словно дожидаясь сигнала, чтобы высадить десант.
Вице-адмирал Алексей Наумович Синявин велел кораблям своей флотилии крейсировать вдоль побережья и отгонять турок. Вскоре капитан 1-го ранга Сухотин в коротком бою лихо осыпал турецкую эскадру ядрами и сжёг несколько судов. Но дальнейшему крейсированию помешал жестокий шторм, повредивший корабли Сухотина. Он отвёл их на ремонт в Ахтиарскую бухту под Балаклавой.
Июнь 1773 г.
На заседании Совета при обсуждении положения в Крыму была зачитана реляция Долгорукова, в которой среди прочего упоминалась просьба Шагин-Гирея о возведении его в ханы.
— Проявившаяся неверность Сагиб-Гирея и поползновенность татар к Порте убеждают, что просьба калги-султана совершенно основательна и справедлива, — заметил Никита Иванович Панин. — Не имея преданного России человека на ханском престоле, нам не удастся навсегда отвратить Крым от прежней покорности туркам... Однако в настоящих обстоятельствах так поступить, к сожалению, нельзя! Сагиб избран по древним татарским законам и обычаям. Всякая перемена вопреки этим законам — особливо при явной нашей поддержке! — нарушит подписанные с Крымом договоры и ещё пуще возбудит беспокойство среди татар, которые увидят в этом клятвопреступление и попытку порабощения... Кроме того, перемена хана произведёт новые хлопоты и затруднительства с Портой в совершении мира. А на оный по прошествии нынешней кампании надобно надеяться неотменно!
— Доводы графа верны, — сказал Григорий Орлов, прощённый Екатериной и с конца мая вновь допущенный ко двору. — Но калге следует дать надежду... Он, конечно, порядочная сволочь, но из всех татар к нам наиболее привержен.
— Калгу в утрату не дадим, — успокоил Орлова вице-канцлер Голицын. — Её величество ещё в апреле всемилостивейше изволили повелеть, что ежели весь Крым дойдёт до последней степени разврата и дальнейшее пребывание калги между татарским народом представит опасность для его персоны, то он найдёт в пределах империи верное и безопасное убежище, сходное с его знатностью и заслугами...
В письме Шагин-Гирею, написанном Паниным по решению Совета, подробно изъяснялась позиция российского двора об испрашиваемом калгой ханстве и подчёркивалось:
«Если дальнейшее ваше там присутствие оказалось бы действительно бесполезным для вразумления татар, а для вас собственно бедственным, на такой случай я имею точное повеление от её императорского величества здесь же вам объявить, что от вас будет зависеть возыметь тогда прибежище в границах её величества империи...»
Июль 1773 г.
Встревоженный новым приливом устрашающих рапортов, нахлынувших в июне, Долгоруков решил самолично наведаться в Крым, чтобы своим присутствием приструнить татар и заодно проверить состояние квартировавших там войск и их готовность подавить любой мятеж. Для скорого передвижения он не стал брать в охрану пехоту и пушки — взял только конницу: Жёлтый гусарский полк и донских казаков полковника Грекова; и свита была небольшая — генерал-поручик Берг, генерал-майоры Грушецкий и князь Голицын и полковник Глебов.
В лёгкой карете утром 10 июля командующий покинул лагерь у Днепра и, заночевав в Перекопской крепости, к вечеру следующего дня въехал на пост майора Синельникова, охранявшего переправу через Салгир.
Осмотрев пост, Василий Михайлович остался доволен царившим на нём порядком — лагерь был чисто прибран (сгребли даже лошадиный помёт), пехота в полном мундире, в париках, — похвалил Синельникова за ревностную службу, спросил, не балуют ли татары.
— Так со мной особливо не побалуешь, ваше сиятельство! — нахально воскликнул майор, размашисто указывая на пушки.
Долгоруков добродушно захохотал, хлопнул офицера по плечу и, обернувшись, пробасил:
— Что татары? Таким молодцам сам чёрт не страшен!
Теперь засмеялись все...
На следующий день, после полудня, Василий Михайлович прибыл в лагерь командующего Крымским корпусом генерал-поручика князя Прозоровского.
На каменистом левом берегу Салгира ровными рядами белели выгоревшие солдатские и офицерские палатки; с трёх сторон лагерь прикрывали батареи и насыпанные из земли и камней ретраншементы, с четвёртой — южной — река, правый берег которой был низинный, заболоченный, густо поросший высоким камышом. Место для лагеря было выбрано очень удачно — отсюда Прозоровский в течение одного-двух дней мог достичь конным войском любой точки Крыма и подкрепить резервом русские гарнизоны.
Долгорукова встретили как подобает встречать предводителя армии: гремели барабаны, шеренги солдат раскатисто кричали «Ура!», пушки гулко салютовали холостыми зарядами.
Приняв рапорт Прозоровского, Василий Михайлович снисходительно пошутил:
— Такую пальбу устроили... Поди, всех татар распугали.
— Моя б воля — напугал бы не так, — неожиданно зло ответил Прозоровский, болезненно морщась. (Длительное пребывание в Крыму заметно пошатнуло его здоровье. Он уже выезжал в Россию на лечение, недавно вернулся, но чувствовал себя по-прежнему скверно и даже просил Долгорукова об увольнении от командования корпусом).
Давая лицезреть себя воинам, Долгоруков неторопливо объехал роты и эскадроны, а затем, сопровождаемый Прозоровским и свитой, вернулся в свой лагерь, поставленный ниже в двух вёрстах. Прозоровский, которого затянувшиеся торжества и переезды изрядно утомили, испросив разрешение, покинул командующего, не забыв, однако, пригласить на обед, устраиваемый в его честь.
— Хорошо, — кивнул Василий Михайлович, — завтра приеду...
Обед для полевых условий был совершенно роскошный: блюда меняли до шести раз. Особое восхищение генералов вызвал почти саженный осётр, доставленный с азовской стороны по специальному приказу Прозоровского, предусмотрительно позаботившегося об этом за несколько дней до приезда командующего в Крым.
Сам князь, болезненно бледный, почти не пил, но на правах хозяина многократно провозглашал здравицы Долгорукову, и каждый раз, когда все вставали с наполненными бокалами, офицер, дежуривший неподалёку от стола, давал незаметный сигнал артиллеристам, которые делали залп из всех орудий.
Едва обед закончился, дежурный офицер подвёл к командующему чиновников, присланных ханом и Шагин-Гиреем. Они, кланяясь, поздравили Долгорукова с благополучным прибытием в Крым и, угодливо улыбаясь, передали приглашение навестить хана и калгу.
Подвыпивший Берг капризно забрюзжал мокрым ртом:
— Ещё чего... Это они должны нанести визиты покорителю Крыма.
Долгоруковский переводчик Якуб-ага сделал вид, что не расслышал слов генерала, и не стал переводить сказанное. А сам Василий Михайлович, размякший от вина и хороших кушаний, был настроен милостиво — пообещал заехать.
На следующий день он направился в Акмесджит, расположенный в пятнадцати вёрстах к западу от лагеря. За четыре версты от города, у опушки дубовой рощи, его встретил Мегмет-мурза с несколькими вооружёнными татарами. Не слезая с сёдел, татары гортанно прокричали приветствия, затем развернули коней и поехали впереди карет, указывая путь.
Насчитывавший до двух тысяч домов Акмесджит раскинулся на склоне пологой горы, покрытой тусклой жёсткой травой, с проплешинами белого камня. По причине своей незначительности в военном деле, крепостных стен город не имел. Но удачное местоположение в самом центре полуострова делало его перекрёстком торговых дорог от Перекопа и Чонгара на южное побережье к Алуште и Ялте, от Кезлева и Бахчисарая до Кафы и Керчи.
Русские, по обычной своей привычке упрощать произношение незнакомых слов, называли его Ак-Мечеть — «Белая мечеть». А причиной такого названия послужила построенная в самом начале XVI века при хане Менгли-Гирее мечеть Кебир-Джами, выкрашенная в белый цвет.
Повинуясь Мегмет-мурзе, кареты проехали по шаткому бревенчатому мосту через Салгир, отвернули влево и, удаляясь от города, сопровождаемые полуголыми, загорелыми мальчишками, сбежавшимися с окраин, по узкой извилистой дороге, проложенной между рекой и нависающей белой обрывистой скалой, подкатили к дворцу калги-султана.
Дворец был большой, имел собственную мечеть и был на диво ухоженный: покрашенный красной краской одноэтажный дом окружал зелёный сад; перед домом среди деревьев и кустов аккуратным круглым зеркальцем сверкал пруд, в котором зыбкими серебристыми тенями скользили рыбы; несколько фонтанов журчали монотонную безостановочную песню.
Шагин-Гирей, одетый по-европейски, встретил Долгорукова и свитских генералов у крыльца, провёл в зал. Он и здесь остался верен новым правилам — сел в кресло, как и Долгоруков. Остальным европейской мебели, очевидно, не хватило — Берг, Прозоровский, Грушецкий и Голицын разместились на двух софах.
Разговор был долгий — около трёх часов — и обстоятельный. Большая часть его касалась неустойчивой обстановки в Крыму и неопределённости личной судьбы калги. Шагин-Гирей ругал хана и беев за поползновенность к Порте, себя же, наоборот, всячески нахваливал, подчёркивая собственные надежды на Россию.
— Зломыслие и ухищрения сих людей столь велики, — говорил Шагин, — что они без колебаний готовы принести в жертву всё благополучие и покой своего народа. Есть только один способ сохранить Крымский полуостров в независимом и вольном состоянии — это неусыпное бдение и предосторожность Российской империи, упреждающие возвращение Порты к прежнему своему здесь владычеству... Её величество не должна тешить себя мыслью, будто после подписания мира Порта станет спокойнее... Нет, не станет!.. Весь свет был свидетелем, как в минувшей негоциации турки показали редкостное упорство именно в пункте признания татар свободными. Мне мнится, что сие обстоятельство — суть турецкой политики. Оставь Россия прежние права на Крым султану — Порта, несомненно, дала бы согласие на уступки крепостей, ибо тогда её могуществу ничто бы не угрожало. Две крепости не в счёт!.. Но коль вы строго с ней говорите и все права не отдаёте, то и с крепостями встретили затруднение.
— Крепости мы не отдадим, — спокойно и властно сказал Долгоруков. — В них безопасность всего полуострова заключена.
Шагин одобрительно закивал:
— Правильно, правильно... Если сие препятствие не удержите, то Порта — несмотря на все данные ею обещания — тотчас устремит свои происки к завладению Крымом. И тогда беи с мурзами станут ей надёжной опорой в названном злом умысле. Они трактат, подписанный в Карасувбазаре, блюсти не будут... А я буду!
От Долгорукова не ускользнула прежняя претензия калги на ханство, но обнадёживать его он не стал. Правда, прощаясь, напомнил, что Россия готова принять калгу с должным уважением и поселить там, где он сам пожелает жить.
В лагерь генералы вернулись на закате. Направляясь к своей палатке, Берг, пожелав покойного сна командующему, заметил гнусаво:
— Не дай Бог иметь такого калгу в своём отечестве.
— В своём — не дай... А в чужом такие даже полезны, — благоразумно ответствовал Долгоруков. — Лишь бы нам верность хранил да от турок подальше держался.
— Сохранит ли?
— Выбора у него теперь нет... Сохранит!
А ночью Василию Михайловичу приснился странный и тягостный сон: Шагин-Гирей весело, с прибаутками рубит палаческим топором головы мурзам, тела сбрасывает в яму, а затем, оскользнувшись в пролитой крови, сам падает туда.
Утром он припомнил сон, за завтраком рассказал Бергу.
Прожёвывая холодную осетрину, генерал прочавкал полным ртом:
— Сон-то пророческий... Попомните моё слово — калга плохо кончит...
После ещё одного — прощального — обеда у Прозоровского командующий со всей свитой и охраной покинул лагерь, направившись в Бахчисарай, чтобы навестить хана. Преодолев за три часа пятнадцать вёрст иссохшей, пыльной дороги, отряд остановился на ночлег у небольшой реки Булганак, бойко журчавшей по каменистому руслу, обвешанному с двух сторон плакучими ивами. Здесь на него наехали чиновники хана. Они доставили ответ Сагиб-Гирея на послание Долгорукова, отправленное двумя днями ранее из лагеря Прозоровского...
Василий Михайлович послал церемониал, согласно которому хану надлежало встретить его во дворце, а в зал они — Долгоруков и Сагиб — должны были войти одновременно. Хан же ответил: поскольку он принимает русского генерала, тот войдёт один.
...Едва Якуб-ara перевёл последние слова, Берг возмущённо заворчал:
— Хан много мнит о важности своей персоны... Может, ещё и шляпы прикажет нам снять?
Долгоруков такого унижения стерпеть не мог — сломав густые брови, надменно сверкнув глазами, сказал чугунным голосом:
— Либо мы вместе войдём, либо я проеду мимо... Я от хана кондиций не приемлю!
Несмотря на опускающуюся ночь, чиновников без задержки отправили в Бахчисарай.
А Долгоруков, подогреваемый едкими замечаниями Берга, ещё долго ругался:
— Слыханное дело!.. Меня — покорителя Крыма! — хан примет как заурядную особу!.. Сволочь!..
И он миновал бы Бахчисарай, но на рассвете в лагерь прискакал нарочный от Веселицкого, доложивший, что по резидентскому настоянию хан согласился на предписанный церемониал...
Узнав от Абдувелли-аги, какой ответ отправил хан, Пётр Петрович тотчас присоветовал are повлиять на своего господина, ибо чин и должность Долгорукова были столь высоки, что предложенный им обряд не умалял ни достоинства, ни чести хана.
— Отказ от встречи, о которой уже всем известно, — строго сказал Веселицкий, — может быть истолкован превратно: будто бы хан не желает дружбы с Россией, коль не принимает предводителя армии, обороняющей вольность Крыма.
Абдувелли-ага убедил Сагиб-Гирея, но его чиновники уже находились в пути.
Веселицкий мысленно выбранил хана за поспешность, поблагодарил агу за услугу и отправил вдогонку вахмистра Семёнова.
Вахмистр, держа в руке заряженный пистолет, боязливо вглядываясь в темноту — в последние недели татары часто устраивали засады, нападая на курьеров, — лёгкой рысью трусил полночи по извилистой дороге, мутно белевшей в лунном свете, и, лишь увидев огни лагеря, услышав окрик часового, облегчённо вздохнул, отозвался, спрятал пистолет в ольстру и, пришпорив коня, влетел в лагерь отчаянным храбрецом.
...Долгоруков сперва хотел проучить хана за дерзость, продолжив путь к Балаклаве, но затем раздумал — приказал ехать в Бахчисарай.
В десяти вёрстах от города его встретили два десятка конных татар — почётное охранение, выделенное ханом для знатного гостя. Чернобородый плечистый мурза, не приближаясь к Долгорукову, развернул свой отряд, стал в голову колонны. Далее так и ехали: впереди татары, за ними офицеры свиты, кареты генералов, гусарский полк и казаки.
К полудню показался Бахчисарай.
С вершины горы, на которую неторопливо вползла растянувшаяся колонна, спрятавшийся в долине город был как на ладони — уютный, зелёный, чуть затуманенный дымами очагов, словно нарисованный кистью искусного живописца; можно было разглядеть снующих муравьями по кривым улицам и проулкам людей, медленно тянувшиеся горбатые арбы, запряжённые игрушечными верблюдами и быками.
Татарский мурза подскакал к каретам, размахивая рукой, что-то прокричал Якуб-аге.
— Он говорит, что в каретах спускаться опасно, — перевёл Якуб.
Долгоруков недовольно вылез из кареты.
Генералы тоже вышли.
Денщики засуетились у лошадей, накидывая на гладкие лоснящиеся спины седла, подтягивая подпруги.
Ожидая, когда подведут лошадей, придерживая руками готовые сорваться с голов под порывами ветра шляпы, генералы с интересом разглядывали крымскую столицу. Разглядывали молча, пока Берг с какой-то злой мечтательностью не процедил:
— Поставить здесь один картаульный единорог — через полчаса токмо головешки останутся.
— Место действительно удобное, — согласился князь Голицын.
Грушецкий одобрительно покивал головой.
— Вам бы, господа, только воевать, — буркнул без упрёка Долгоруков. — Ну где там кони?
Денщики, держа лошадей под уздцы, подбежали к генералам, помогли взобраться в сёдла, отскочили в стороны. Долгоруков махнул рукой — мурза и татары стали осторожно спускаться с горы. За ними вытянулись остальные.
У дворца Долгорукова встретили чиновники, провели к залу, у дверей которого ожидал Сагиб-Гирей. В зал все вошли по утверждённому церемониалу, расселись. Сгорбленные слуги молниеносно и бесшумно подали кофе, шербет, конфеты, трубки.
Сагиб-Гирей долго и многословно изливал похвалы её величеству за доставленную вольность, заверял в соблюдении дружбы и союза.
Василий Михайлович не стал упрекать его в поползновенности к Порте, но заметил значительно:
— В бытность мою в здешней земле заморских злодеев, покушавшихся на татарскую вольность, водилось изрядно. Однако победоносным оружием её величества все они были разбиты и изгнаны прочь... Но вот я снова здесь и вижу, что благостный покой кем-то нарушен, а подданные хана в тревоге обитают... Успокойте их!.. Россия оборонит народную вольность!.. Я уничтожу всякого, кто осмелится похитить вашу независимость возвращением в прежнее порабощение Порте!
Веселицкий, присоединившийся к свите у дворца, отдал должное командующему за столь заботливое предупреждение. По заискивающему тону хана, опять начавшего уверять в своей верности подписанному трактату, было видно — он тоже понял, что имел в виду Долгоруков.
Проявляя подобострастное гостеприимство, хан в конце встречи предложил Василию Михайловичу осмотреть город, но тот отказался и, отобедав у Веселицкого, приказал выступать в путь.
Ночевал отряд у речки Бельбек. А утром казачий разъезд, осмотрев уползающую в горы дорогу, доложил, что обозы далее пройти не смогут.
— Какая там дорога? —сетовал пышноусый хорунжий, привыкший к простору степей и чувствовавший себя в горах неуютно и скованно. — Это ж тропа: две лошади с трудом пройдут... И горы крутые больно — кареты не удержим.
Поразмыслив, Долгоруков отправил обоз и оба конных полка по обходной дороге к деревушке Бельбек, у которой стоял отряд подполковника Бока, а сам с генералами и небольшой охраной верхом на лошадях переправился через реку и стал подниматься в гору.
Хорунжий не обманул: дорога действительно была ужасная. Поросшая по обочинам редкими кустами шиповника, игриво светившегося розовыми звёздочками распустившихся цветов, она то круто лезла вверх, то столь же круто опускалась; в некоторых местах шла почти по краю обрыва, захватывая дух людей страхом падения в пропасть и восторгом мощной природной красоты, открывавшейся вокруг. Долгоруков даже подумал, что такие горы, такие виды приучают татар к смелости и гордости.
Сдерживая коня, Василий Михайлович старался ехать подальше от обрыва, покрикивал на офицеров, бравировавших своей храбростью перед генералами и норовивших пустить лошадей едва ли не по самой кромке.
— Мне покойники без надобности, — басовито покрикивал он, грозя кулаком. — Ну как конь оскользнётся?.. Отпевать некому... Умереть от пули — честь, а подохнуть в пропасти — дурь!..
Спустя четыре часа отряд благополучно достиг деташемента генерал-майора Кохиуса. Тот, как и ранее Прозоровский, встретил командующего со всеми почестями: гремели литавры, гулко, с многократным эхом бахали салютующие пушки, выстроенный у невысоких, сложенных из камней укреплений Брянский пехотный полк звучно кричал здравицы. Правда, обед был не такой обильный, как у Прозоровского, но тоже с пушечными залпами.
Выстрелы услышали в Балаклаве, расположенной ниже, в двух вёрстах от лагеря Кохиуса. Через час в горы поднялись с рапортами капитан 1-го ранга Сухотин и капитан 3-го ранга Консберген, корабли которых стояли в бухте.
Разгорячённый вином и торжествами Долгоруков принял рапорты, расцеловал бравых офицеров, потопивших месяц назад несколько турецких судов. Суровые, просоленные ветрами капитаны не привыкли к такому обхождению — смутились. А Берг, подметивший их растерянность, улыбчиво пошутил:
— Топить турок, поди, легче, а?
Все засмеялись.
— Пусть топят! — крикнул Долгоруков. — Дно морское широкое!.. — Он обхватил пальцами серебряный стаканчик, вскинул руку вверх. — Ранее сие море звалось Русским. Теперь оно Чёрное. Но нашими трудами стало и останется вечно русским морем... За российский Черноморский флот! За российское оружие! За её величество! Виват!
Опрокидывая шаткие походные стульчики, все разом вскочили с мест, нестройно, но громко прокричали здравицу и осушили бокалы.
После обеда Долгоруков спустился вниз, в Балаклаву, чтобы осмотреть гавань и стоявшие в ней корабли. Свои подвиги Василий Михайлович вершил в сухопутных баталиях, в морском деле ничего не смыслил, но даже он сообразил, насколько удобна для флота раскинувшаяся перед ним бухта. Окружённая с трёх сторон высокими обрывистыми горами, она длинным, многовёрстным языком уходила в глубь полуострова; узкий пролив, отделяющий бухту от моря, надёжно защищался двумя батареями, поставленными на противоположных берегах. Долгоруков даже подумал досадливо, что не только Керчь и Еникале следовало выторговывать у татар, а и эту бухту.
Стоявший рядом с ним Сухотин, указывая рукой на корабли, давал краткие пояснения, называя тип корабля, число пушек, состав команды. Флотилия была небольшая, но грозная: два 32-пушечных фрегата — Консбергена и самого Сухотина, — четыре 12-пушечных «новоизобретённых» корабля и палубный бот с 20 пушками.
— В нашей силе закрыть побережье от Козлова до Керчи, — горделиво тряхнув головой, закончил пояснения Сухотин.
— Иного не дано! — коротко ответил Долгоруков. — Коль пустим десант на берег — выбивать придётся с кровью.
По настоятельной просьбе капитанов Василий Михайлович посетил оба фрегата, похвалил команды за отвагу и вечером, провожаемый пушечным салютом, вернулся в лагерь Кохиуса.
На рассвете отряд командующего направился к Бельбеку, к подполковнику Боку, где его поджидали гусары и донцы с обозом, а на следующий день весь отряд вошёл в Кезлев.
Некогда шумный и многолюдный город опустел ещё больше: татары, замордованные грабежами русских солдат, как-то незаметно и тихо покинули свои дома; из жителей остались только христиане — греки и армяне.
Долгоруков задерживаться в Кезлеве не стал — устроил короткий смотр гарнизону, переночевал и утром выехал к Перекопу.
Рассеянно поглядывая на безжизненную, душную степь, бугрившуюся круглыми шапками редких скифских курганов, Василий Михайлович погрузился в неторопливые думы.
Эта непродолжительная поездка, носившая главным образом демонстративно-устрашающий характер, оказалась достаточно полезной. Беседы с калгой и ханом, с генералами и офицерами Крымского корпуса, с резидентом Веселицким, подробно обрисовавшим скрытое от глаз, но ощутимое по мелким внешним деталям, а ещё больше по донесениям конфидентов соперничество внутри татарского общества, — всё это убеждало, что за Крым предстоит ещё долгая и трудная борьба. Генерал припомнил образное, но очень точное сравнение, брошенное в разговоре Веселицким.
— Турция подобна солнцу, — говорил статский советник, — а Крым — тень от него. Покамест светит солнце — тень не исчезнет. Оставляя по проектируемому договору султану духовную власть, мы оставляем частицу света, которая будет и впредь порождать тень...
«Прав советник, ох прав, — думал, вздыхая, Долгоруков. — Войско неприятеля можно разбить, флот — потопить. Но как сломать веру?..»
23 июля он вернулся в свой лагерь у Днепра.
А через несколько дней Веселицкий прислал письмо, что Шагин-Гирей сложил с себя должность калги-султана и собирается выехать из Крыма к командующему.
Июнь — август 1773 г.
Высочайший рескрипт, предписывающий «выудить у неприятеля силой оружия то, чего доселе не могли переговорами достигнуть, а для того с армией или частью её, перешед Дунай, атаковать везира и главную его армию», Румянцев получил ещё в середине марта.
Настойчивость, с которой Екатерина требовала разгромить турок, при иных обстоятельствах была бы похвальна, но долгая и трудная зима подорвала силы Первой армии. Румянцев уже отправил одну реляцию, где честно написал, что «всей вдруг армии выступить в поле не дозволяет ни воздушная суровость, только что тут оканчивающейся зимы, ни неимение подножного корма, которого ещё ни малейше на земле не произрастает, старая же трава для лучшего новой произрастания обыкновенно здесь выжигается, как только сойдёт снег с земли».
Понимая, что военные действия открывать необходимо, он собирался тревожить неприятеля нападениями на посты и небольшие отряды, выжидая удобного времени для нанесения внезапного и сильного удара. Однако вводить в действие всю армию раньше второй половины апреля Пётр Александрович считал преждевременным...
Ему подготовили ведомости о наличии людей, и цифры эти не радовали: на середину марта некомплект полков и батальонов составлял 16 тысяч человек. Из выделенных Военной коллегией для армии 11 тысяч рекрутов прибыло пока только 3 тысячи. К этому следовало добавить трудности со снабжением припасами и довольствием армии, растянутой вдоль Дуная на семьсот пятьдесят вёрст.
...Стараясь выиграть время, Румянцев 25 марта послал Екатерине ещё одну реляцию с подробным изложением своих соображений о предстоящих военных действиях. Он знал, что нарочный офицер обернётся за месяц — срок небольшой, но всё же достаточный, чтобы и погода наладилась, и армия подкрепилась.
Увы, сикурса он не дождался и был вынужден открыть новую кампанию с прежними силами.
Первыми вступили в дело отряды генералов Григория Потёмкина и Отто Вейсмана фон Вейсенштейна. Переправившись на лодках на правый берег Дуная, они совершили несколько внезапных и успешных нападений на турецкие посты.
Турки в долгу не остались — тоже переходили Дунай, пытались найти слабые места в расположении русских дивизий, но были отбиты с большими потерями.
Армия готовилась к предстоящей переправе, и, желая провести её как можно успешнее и быстрее, Румянцев приказал генералам действовать решительнее.
7 июня с двух сторон Потёмкин и Вейсман атаковали местечко Гуробалы, выбили оттуда шеститысячный отряд турок, очистив удобный плацдарм.
За два дня пехотные и конные полки, артиллерия, инженерные части и обозы перебрались через Дунай и подступили к крепости Силистрия, чтобы, взяв её, ударить затем по ставке великого везира в Шумле.
Шедший в авангарде генерал-поручик Алексей Ступишин отправил двухбунчужному Осман-паше письмо с требованием сдать крепость на капитуляцию.
Турок ответил надменным отказом.
— Добром не хотят — возьмём силой! — рассердился Румянцев. — На штурм!
Под жестоким огнём турок гренадерские батальоны устремились к крепости. Гарнизон её сражался яростно и бесстрашно — подошедшая к ретраншементу колонна полковника Фёдора Лукина была изрублена янычарами и отступила, расстроив другую колонну — полковника Николая Языкова, также побежавшую назад. Положение спасли полковники Франц Кличка и Михаил Леонтьев: первый повёл в атаку Кабардинский полк и взял ретраншемент, второй — с Рижским карабинерным полком — ударил в тыл туркам.
Бой разгорелся с новой силой. Штурмовые колонны напористо шли на приступ — турки отчаянно оборонялись. Обе стороны бросали в сражение всё новые и новые резервы, но добиться решающего успеха не могли.
Румянцев, натянув на глаза шляпу, верхом на коне объехал позиции, угрюмо глядя на безуспешные атаки. Следовало остановить колонны, перегруппировать силы, найти слабое место в турецкой обороне и лишь затем возобновить штурм. Он так и сделал.
Но великий везир Муссун-заде тоже не дремал — послал двадцатитысячный корпус Нуман-паши в тыл русским, чтоб отрезать штурмовые батальоны от лагеря.
Румянцев, едва ему доложили о движении турок, мгновенно понял, какую угрозу таит этот неприятельский манёвр, и бросил навстречу паше корпус Вейсмана. Генерал с доблестью выполнил приказ фельдмаршала: остановил турок у деревни Кючук-Кайнарджи и, получив пулю в грудь, погиб.
Угроза окружения миновала, однако облегчения не наступило: люди были измотаны затяжными сражениями, кавалерия, кормленная высохшим тростником, вконец ослабела.
Румянцев собрал генералов на совет, говорил просто и сурово, как говорят о неизбежном:
— Посланные в разведывание дозоры доносят, что дорога к Шумле между гор и ущелий столь тесна, что не токмо артиллерию, но и повозки с провиантом подвозить нет никакой удобности... И воды там не имеется... Пройти большим корпусом к Шумле невозможно, а малым — бессмысленно. Тамошнее везирское войско сильно!.. Ежели мы хотим сохранить армию в надлежащей силе и способности, то штурмовать крепость безрассудно. Из чего я заключаю, что ныне Шумлу мы должны оставить в покое... Можно, конечно, совершить вторичное покушение на Силистрию. Но все видели при атаке ретраншемента, сколь превосходящее число неприятеля остаётся в крепости в полной готовности её оборонять. Судя по нашим утратам у ретраншемента, предстоит и у крепости потерять несколько тысяч. Утрата же такого большого числа людей — даже при полной виктории! — неминуемо доведёт нас до бессилия. Тогда мы не сможем действовать на здешнем берегу и к поданию сикурса на оба фланга — в Валахию и Бессарабию — будем неспособны.
— Выходит, нам здесь дела нет, — сдержанно сказал Потёмкин.
На него презрительно глянул барон Ингельстрем:
— Вы желаете отступить?
Потёмкин сказал хрипло:
— Я желаю воевать турок, барон. Но не желаю быть битым... Силистрия не такой пункт, взятием которого решается вся нынешняя кампания.
— Смерти боитесь?
Вскипеть Потёмкин не успел — Ступишин резко прикрикнул на Ингельстрема:
— Оставьте упрёки, Осип Андреевич!.. Григорий Александрович о другом печаль имеет!
— О чём же? — Ингельстрем задиристо окинул взглядом генералов, ища у них поддержки.
Генералы отмолчались.
А Ступишин с досадой спросил:
— Вы разве не знаете, что лошадей который день фуражируют одним тростником, сухим и несъедобным по застарелости?.. Когда падут все лошади — турки нас голыми руками возьмут.
Ингельстрем смутился, посмотрел на Румянцева.
Тот сидел на раскладном стульчике, ссутулившись, низко опустив голову, безжизненно свесив с колен побуревшие от солнца руки. В череде славных побед, одержанных фельдмаршалом на протяжении всей войны, предстоящее отступление окажется первым. Начиная переправу через Дунай, а затем штурм Силистрии, он предполагал, что будет нелегко, но рассчитывал на удаль русского солдата, свой полководческий дар и Божью милость... Была удаль, был дар — не было удачи... И теперь, усеяв подступы к крепости трупами гренадер и фузилёров, он должен вернуться назад, на левый берег Дуная... Тяжело... Стыдно... Но — нет выхода.
— Перейдя Дунай, — голос Румянцева звучал сдавленно, — не щадя ни трудов, ни жизни, я старался исполнить высочайшую волю, имея под именем армии только небольшой корпус в тринадцать тысяч человек... Мне некого упрекнуть в трусости или нерадивости — все воевали храбро. Однако силы оказались неравными, а трудности, испытанные нами, непредугаданными... Мы брали у неприятеля лагеря, обозы, пушки. Но побить наголову его войско сейчас никак нельзя. Оно в здешних горах и ущельях, лесах и оврагах — везде прибежище находит. А нашей кавалерии и пехоте, тягостному обозу и артиллерии ходить тут затруднительно до крайности. Туркам же, напротив, легко засады делать и внезапно нападать, к сему и было покушение Нуман-паши, доблестью славного Вейсмана отбитое... И что особенно огорчительно — в здешних жителях я не приметил никакой приверженности нашим войскам, несущим им освобождение от турецкого ига. Не было ни одного, кто бы по доброй воле подал нам известие о неприятеле. А те, что попадались в наши руки, больше походили на подосланных со стороны Порты, нежели приносили достоверности. И если... — Румянцев не договорил фразу, замолк.
Он вдруг подумал, что всё сказанное им сейчас смахивает на оправдания неудачника. А каяться ему было не в чем! И, переменив тон, голосом властным и решительным, он приказал:
— Главный корпус отводим за Дунай! Здесь же, при Гуробалах... Корпусу, пришедшему из Бессарабии, идти через Карасудо Тульчи, где переправиться в Измаил!.. Вы, генерал, — он посмотрел на Потёмкина, — уходите с этого берега последним. Проследите, чтоб ни одного человека, какое бы звание он ни имел, здесь не оставить... Решение о переходе на левый берег подпишут все члены военного совета!..
Спустя неделю, 30 июня, будучи уже в лагере при деревушке Жигалей, Румянцев отправил в Петербург реляцию и приватное письмо Екатерине с подробным изъяснением причин возвращения на прежние позиции.
И написал без обиняков, что для успешного продолжения действий на Дунае «утроить надобно армию, ибо толикого числа требует твёрдая нога, которой без того иметь там не можно в рассуждении широты реки, позади остающейся, и трудных проходов, способствующих отрезанию со всех сторон, для прикрытия которых надобно поставить особливые корпуса, не связывая тем руки наступательно действующего, который через леса и горы себе путь сам должен вновь строить...».
Румянцевскую реляцию зачитали на заседании Совета 15 июля при полном молчании присутствующих. Все уже знали, что армия отступила, и теперь слушали подробности сражения под Силистрией. Слушали по-разному: недовольные широкой славой и популярностью полководца — с тайным злорадством, почитатели — с недоумением и тревогой. Но и те и другие понимали, что произошло неприятное, трагическое событие, которое не может не оказать влияние на дальнейший ход кампании.
А потом наступила пауза, столь долгая и тягостная, что Екатерина, желавшая выслушать рассуждения Совета, не сдержалась:
— Посиделки, господа, устроим в другой раз... Извольте говорить.
Первым подал голос Григорий Орлов:
— Когда одна армия делает ретираду — супротивная крепнет духом и идёт вперёд с верой в конечную победу. Возвращение графа на левый берег никаких выгод и преимуществ нам не принесёт — одни только неприятности. Отныне, испытав радостный успех, турки непомерно возгордятся и желаемое заключение мира отдалится ещё более.
Екатерина хмуро посмотрела на Чернышёва.
Захар Григорьевич понял — его черёд говорить.
— Сия печальная весть не должна затуманивать разум, — изрёк он успокоительно. — Война ещё не закончена, и следует обдумать способы, коими мы можем переломить неблагоприятное начало кампании... Графу Румянцеву нелегко теперь войти в прежний порядок оборонительного положения и восстановить в нём ту же твёрдость, которая порушилась переходом через Дунай. Тогда все транспорты и магазины, делившиеся по разным пунктам и довольствовавшие каждую часть войска, сведены были к одному. К тому же в армии остаётся мало старых солдат — полки состоят из слабых рекрутов, которые не навыкли бесстрашно входить в огонь. А вот неприятельское войско состоит, как пишет граф, «из самых лучших и выборных храбрецов».
— У нас нет лишних полков для усиления его армии, — посетовал Вяземский.
— Лишних нет. Но по настоящему положению польских дел можно послать в армию несколько полков из тамошнего корпуса. Графа надобно ободрить, уведомив об увеличении его армии.
— Два-три полка должного усиления не дадут. Недостаток в людях столь велик, что впору говорить о новом рекрутском наборе, — заметил Иван Чернышёв. И тут же смущённо засопел, натолкнувшись на обжигающий взгляд Екатерины.
— Румянцеву надобны воины, а не мужики! — воскликнула она недовольно. — Присылаемые же ему рекруты не составляют подкрепление армии, но, напротив, ослабляют её. Ибо для их обережения и научения он должен отделять знатную часть старых солдат. А полки, будучи в действиях против неприятеля, не имели времени ни выучить, ни обмундировать их. Оттого рекруты по сию пору в своём образе остаются, то есть в серых мужичьих кафтанах...
Тем не менее через месяц о рекрутском наборе заговорили снова, поскольку без значительного увеличения Первой армии помышлять о скорой победе не приходилось.
И снова Екатерина проявила недовольство:
— На моей памяти это будет шестой набор с шестьдесят седьмого года!.. Со всей империи уже до трёхсот тысяч рекрутов было собрано. И снова набирать?!
— Оборона государства того требует, ваше величество, — покорно заметил Захар Чернышёв.
— Оборона-а... Я всякий раз со сжиманием сердца подписываю набор, видя, что оные для пресечения войны по сию пору бесплодны были. И хотя мы неприятелю нанесли много ущерба, но и сами изрядного числа людей лишились.
— На то воля Господа, — развёл руки Чернышёв.
— Воля?! А так ли вы употребили сих людей, чтобы желаемый мир приблизить?.. Я вижу, что кампания повсюду тщетна!.. Из рекрутского набора, предлагаемого ныне, я заключаю, что вы упражняетесь в снабдении армий, но мало думаете о достижении виктории. Дайте же всем командующим такие наставления, что позволят действовать против турок решительно и приведут их к прошению мира!
Екатерина помолчала, затем взяла перо, макнула в чернильницу, быстро подписала указ и жёстко посмотрела Чернышёву в глаза:
— Имейте в виду, граф. Это последний набор, который я даю вам!..
Через неделю Захар Григорьевич огласил на Совете план дальнейших действий: увеличить армию Румянцева до 116 тысяч человек, перейти на правый берег Дуная и окончательно разбить турок; Вторая армия при поддержке флота должна была взять Кинбурн, а если получит усиление от Первой — Очаков.
— Сии действия не могут, однако, препятствовать достижению мира переговорами, — сказал Чернышёв, складывая бумаги. — Но для их успеха надобно отстать от некоторых прежних артикулов.
— Это от каких же? — спросил Орлов.
— Отстать от требования Керчи и Еникале, приобретение которых не даёт преимуществ, коль мы заполучим Кинбурн и Очаков...
Август — октябрь 1773 г.
Шагин-Гирей покинул Крым в самом конце лета. Покинул тайно, ночью. В свете полной луны, холодно и надменно глядевшей с сажевого неба, трижды сменив лошадей, он стремительно пронёсся к Op-Капу, оставляя позади дорогую и ненавистную землю. И спешил он не из-за боязни покушения — хотел избежать презрительных взглядов татар, не принявших ни его европейский облик, ни его стремление сблизиться с Россией.
В полевом лагере Долгорукова Шатин вёл себя скромно, просительно и всё сокрушался, заискивающе поглядывая на командующего:
— Аллах удалил меня за грехи из отечества, пустив странствовать по чужим углам и дворам... Теперь, видимо, в Петербург лежит моя дорога.
Василий Михайлович пожалел его, сказал снисходительно:
— Учинённое ранее обнадёживание о выборе места пребывания остаётся в силе.
И отправил Шагина в главную квартиру армии — Полтаву, назначив согласно высочайшему повелению содержание в 500 рублей ежедневно.
А потом доложил обо всём в Петербург.
Ответ пришёл не скоро, в середине октября, когда Василий Михайлович вернулся из полевого лагеря в Полтаву.
«Пока дела крымские не переменятся, — писала Екатерина, — он под нашим ближайшим попечением находиться будет. Но между тем, рассуждая с другой стороны, по образу его жизни, а более ещё и по самым удобностям к сношению с Крымом и с ногайскими татарами, и чтоб, следовательно, представляющиеся впредь случаи к перемене настоящей его судьбины могли быть безотлагательно употреблены в его пользу, за пристойное поэтому находим остаться ему до времени на границе».
Долгоруков вызвал Шагин-Гирея к себе в кабинет и разъяснил ошибочность его желания перебраться на жительство в Петербург:
— Удалясь от Крыма, вы неминуемо окажетесь как бы вовсе отторгнувшимся от своего отечества и от всех татар. А сие приведёт не токмо к подкреплению ваших недоброжелателей, но и к погашению памяти о вас в народах, ещё недавно усердно почитавших своего калгу... В вашей же пользе состоит не отставать совершенно от татар! Не отказываться от участвования в их делах! И быть в готовности при первом же случае явиться в Крым, дабы вступить в правление им.
В карих глазах Шагина мелькнула искорка самодовольства: Россия нуждается в нём, а значит, не оставит попыток утвердить его в ханском достоинстве.
Сентябрь 1773 г.
Отъезд калги из Крыма послужил сигналом к новым волнениям: участились стычки между татарами и русскими солдатами, опять поплыли слухи о скором турецком десанте с таманского побережья.
А на кубанской стороне заволновались ногайские орды, состояние которых в последние месяцы внушало особое опасение.
Стремясь удержать ногайцев от измены, Евдоким Алексеевич Щербинин несколько раз посылал Джан-Мамбет-бею деньги, прозрачно намекал в письмах на жестокие кары, что последуют в случае предательства. Приставу при ордах подполковнику Стремоухову генерал писал коротко и ясно: следить в оба глаза за каждым шагом ордынцев и доносить о малейших поползновениях к Порте.
Стремоухов не только следил, но и всячески старался привязать к себе предводителей орд. После долгих уговоров он убедил Джан-Мамбет-бея отдать ему для воспитания и обучения младшего сына и несколько внуков. О том же подполковник вёл разговоры и с другими ногайскими начальниками.
Екатерина по достоинству оценила его рвение — похвалила за дальновидность и посоветовала Щербинину забрать детей в Харьков под губернаторское попечение.
«Послужат оные питомцы, — писала она Щербинину, — как ныне надёжным залогом, так, напротив того, для последующего времени полезно быть имеет».
Между тем положение на Кубани обострилось ещё больше: в Суджук-Кале высадился прибывший из Константинополя хан Девлет-Гирей с несколькими пирейскими султанами...
Разуверившись в способности Сагиб-Гирея выступить против России, турецкий султан Мустафа осуществил свою давнюю угрозу: назначил крымским ханом Девлет-Гирея, Шабас-Гирея — калгой, а Мубарек-Гирея — нуррадцин-султаном и послал всю троицу на Кубань побудить орды вернуться к прежнему, покорному Турции, состоянию. Одновременно султан приказал готовить большой флот, который должен был перевезти на Таманское побережье трёхбунчужного Хаджи-Али-бея с десятитысячным войском.
...Орды волновались не без причины — нужно было решить простой и невероятно сложный вопрос: на кого поставить, чтобы не проиграть?.. На Россию?.. Сагиб-Гирея?.. На Девлет-Гирея?
Оценив серьёзность угрозы, Щербинин решил ублажить ногайцев согласием на избрание сераскиром орд Казы-Гирей-султана, обитавшего в кубанских землях и давно домогавшегося сераскирской власти. Едисанцы поддерживали Казы, но у Евдокима Алексеевича были сомнения в его приверженности к союзу с Россией. (Другой претендент — Шагин-Гирей, доказавший уже свою преданность, в письмах ногайцев уже не упоминался).
«Ежели Казы имеет силу и доверенность у Джан-Мамбет-бея, — рассуждал Евдоким Алексеевич, — и от него ревностно подкрепляется, то весьма вероятно, что в своём искательстве он будет удачлив... Что же до Шагина, то, отлучившись от отечества, он исключил себя от соучаствования в татарских делах и теперь в соперничество пронырливому Казы никак не может быть употреблён. Всякая преждевременная попытка в пользу Шагина, несомненно, раздразнила бы Казы, который, поняв, что с нашей стороны ничего ожидать не приходится, мог бы, как легкомысленный и мстительный по дикости своей человек, сделаться тягостным злодеем и развратителем всех магометан Кубанского края... Да и Джан-Мамбет, видя бывшие за него заступления Казы, мог бы посчитать за неуважение к себе отвержение его домогательств...»
Терзаемый сомнениями, Евдоким Алексеевич написал Екатерине длинное письмо.
Она ответила скоро и ясно:
«За полезное находим мы представить ногайским ордам по собственному их соглашению выбрать себе в сераскиры Казы-Гирей-султана».
Щербинин должен был от своего имени приветствовать избрание Казы сераскиром и обнадёжить его покровительством.
Екатерина поступила правильно и дальновидно: если Казы станет сераскиром без разрешения Порты и Крыма, как это было принято по татарским обыкновениям, то для сохранения себя в этом достоинстве должен будет ласкаться к России, чтоб получить утверждение от неё. А Россия торопливость не проявит — посмотрит за его делами.
«Время покажет, — думала Екатерина, — достоин ли он нашего покровительства и утверждения в сераскирстве или же сделает нужным своё уничтожение... А тогда и Шагин пригодится!..»
Сентябрь — октябрь 1773 г.
Измотанной пятилетней войной России было уготовано ещё одно тяжёлое испытание. Озабоченный борьбой с сильным внешним неприятелем, бросая на его поражение всё новые силы и средства, Петербург не только истощал мощь империи, но и засевал ниву народного недовольства, замучив подданных рекрутскими наборами, многочисленными податями и повинностями. И в сентябре на Яике взбунтовались тамошние казаки.
Екатерина призадумалась.
Бунтами Русь удивить было трудно — бунтовали всегда. Даже в первопрестольной Москве два года назад поднялась чернь, ломилась в Кремль, убила архиерея Амвросия, других служилых людей, грабила и бесчинствовала. Но то бунтовала чернь — безоружная и пьяная. Посланный в Москву Григорий Орлов быстро восстановил порядок, наказал виновных... На Яике было другое: поднялись казаки — люди, в военном деле толк знающие, к дисциплине приученные, сабель и пушек не боящиеся. И самое пугающее — это имя покойного мужа императора Петра III, ставшее знаменем бунтовщиков. Ибо, по долетевшим в Петербург слухам, подвигнул казаков на мятеж именно он, Пётр, чудом якобы спасшийся тринадцать лет назад от смерти, скрывавшийся до поры в народе, а теперь возомнивший вернуть себе коварством отнятый престол и дать простому люду истинную волю.
«За царя сражаться сам Бог велел, — думала Екатерина, комкая подрагивающими пальцами вышитый платочек. — Только кто этот мерзавец, именем убиенного назвавшийся?..»
Через неделю-другую узнала — беглый колодник Емелька Пугачёв. И тотчас послала рескрипт оренбургскому генерал-губернатору Ивану Рейсдорпу, чтобы подавил бунт.
А в ответ — вести печальнее прежних: ширится смута, заполняет всё новые и новые земли. Уже не только казаки поднялись, но и башкиры, татары казанские, казахи, уральские работные люди. Рейсдорп рад бы усмирить их, да не может — малочисленными крепостными гарнизонами много не навоюешь.
«Видно, крепкое войско надобно, чтобы опрокинуть бунтовщиков, — сжала губы Екатерина. — Только нет войска — с турком оно накрепко повязано... Мир нужен, мир...»
Ломая перо, она быстро черкнула Панину записку: представить на ближайшем Совете свои рассуждения о скорейшем достижении желанного мира с Портой.
Панин повеление исполнил. На Совете говорил, по обыкновению, неторопливо, с ленцой, но умно и понятно:
— Рассмотрение всех прежних дел с Портой совершенно однозначно показывает, что её упорство в татарском вопросе, а особливо — в уступке нам крымских крепостей с их принадлежностями, встретило трудности доныне непреодолимые. Печально, но следует признать, что без всякого ослабления от времени и продолжительности военных действий они изо дня в день умножаются. Я зримо вижу, что намерение турецкого правительства и всей нации по вкоренённому её бесчеловечию и зверству говорит об их желании лучше вконец подвергнуть себя всем возможным бедствиям и опасностям от продолжения войны, нежели купить за оную цену мир. Мир, по собственному их признанию, им необходимо нужный и во всех других частях выгодный.
— Что же мешает тому? — поспешил спросить Вяземский, нервничавший почему-то сильнее других.
— Мешает мнение, что допущение России утвердить себя в Керчи и Еникале лишит навсегда Константинополь внешней безопасности.
— Царьград здесь ни при чём, — сказал Орлов. — Турки понимают, что если Россия заимеет военный флот на Чёрном море, то их владычество в тамошних водах и в Крыму закончится раз и навсегда.
— Это так, — согласился Панин, — но то упорство, с которым они не хотят идти на уступки, не может не тревожить нас. А состояние кризиса, в коем находится Российская империя, вынуждает меня предложить Совету упомянутое кем-то ранее предложение... — Панин сделал паузу и закончил со вздохом: — Следует отказаться от нашего требования Керчи и Еникале.
Орлов с удивлением посмотрел на Панина и спросил со злой иронией:
— Может, нам сразу признать поражение?
— Не язвите, граф, — обиженно ответил Панин. — Наши победы у нас никто не отнимет... Но империи нужен мир!.. Мир любой ценой!.. Даже уступкой упомянутых крепостей.
— Отдать такие удобные крепости — значит остаться без флота, — горячо возразил Иван Чернышёв. Будучи вице-президентом Морской коллегии, он не желал уступать туркам приобретённые черноморские порты.
— Они не столь уж удобные, чтобы держаться за них намертво, — возразил Панин.
— Это почему же?
— Содержание, оборона и снабжение сих крепостей не только стали бы требовать весьма значительных расходов, но были бы неминуемо подвержены крайним неудобствам и затруднениям. Ибо вся коммуникация с ними сокращалась бы до одной навигации по Азовскому морю. А море сие, как известно, каждую зиму совсем невозможным для плавания бывает... Да и само естественное положение крепостей не представляет замену никаких важных выгод. Ни для охранения татар, ни для основания на Чёрном море собственного нашего кораблеплавания они должным образом не пригодны.
— Однако ранее вы считали иначе, — проронил колюче Иван Чернышёв.
— При определении наших мирных кондиций сие предполагалось возможным и удобным по одним теоретическим сведениям. Но теперь известно, что ни одно из тех мест не имеет ни гавани к помещению судов некоторой величины, ни каких-либо преимуществ перед нынешними нашими верфями, заведёнными на Дону. В окружности сих мест совершенно недостаёт всяких материалов к судовому строительству, почему оные надлежало бы сплавлять Доном из верховых городов.
— Так что же получается, граф? После всех завоеваний и пролитой крови мы на Чёрном море ничего не поимеем?
— Поимеем... Кинбурн!.. Сей город, лежащий в самом устье реки Днепр, соединяет в себе несравненно большие удобства для желаемых нами выгод и в обуздании татар, и в надёжном противовесе Очакову, который у турок почитается ключом Крыма, и в заведении собственного кораблестроения и торговли... У Кинбурна есть место для пристанища судам большой величины. Кроме того, государственная экономия требует открыть рекой Днепр из прилегающих к ней провинций новый путь коммуникации.
Все задумались над словами Панина, но Орлов спросил въедливо:
— С чего вы взяли, что Кинбурн хорош? При нём нет не токмо пристани, но и никаких прочих удобств. А обилие великих мелей, далеко в море и в залив распространившихся, не даст возможности содержать там флот... Нет, Кинбурн никакой пользы империи не принесёт!.. А вот в Керчи имеется весьма удобная гавань! И, владея требуемыми крепостями, можно спокойно проводить суда из Азовского в Чёрное море. А строить их будем на старых верфях.
— Я хочу владеть морем, — сказала Екатерина, озабоченно слушая спор. — И иметь там военный флот, могущий упредить все турецкие происки против Крыма.
— Если мы отдадим Керчь и Еникале крымцам, то турки — будучи с ними одной веры и имея сторонников в тамошнем правительстве — уговорят татар уступить им сии крепости. А значит, выход в море нам заказан! — воскликнул с жаром Орлов. — Господи! Ведь очевидно же, что на совершенное отделение татар от турок потребно ещё много времени и трудов!
— В политике излишняя горячность во вред делу оборачивается, — сказал Панин с намёком на поведение графа в Фокшанах. — Мы можем о многом говорить, выставлять разные резоны. Но всё идёт к тому, что ныне условия мира с турками нам продиктует Пугачёв... Да-да, господа, именно он!.. Бунт ширится, и России придётся проиграть войну, отозвав из армии многие полки на борьбу с Емелькой.
— Как проиграть? — вскинулся Вяземский. — Мы не можем её проиграть!
— Мы проиграем, если быстро не найдём пути к миру!
— А я знаю одно — Кинбурн не может заменить нашу уступку туркам! — воскликнул Орлов, вскакивая со стула. И тут же сел под строгим взглядом Екатерины. — Кинбурн крепость небольшая, лежащая в отдалённом месте, ни порта, ни рейда не имеющая... Тогда надо требовать от них ещё приобретений!
— Каких?
— Очаков! И всю землю, принадлежащую туркам между Днепром и Днестром! И не допускать им селиться в Бессарабии!
— Может ещё и Константинополь потребовать? — снисходительно спросил молчавший до этого Захар Чернышёв. После того как в конце августа Екатерина произвела его в генерал-фельдмаршалы и назначила президентом Военной коллегии, Захар Григорьевич разговаривал с бывшим фаворитом государыни с некоторой небрежностью.
— Да уж, граф, — поддержал Чернышёва вице-канцлер Голицын, — не чаятельно, чтобы турки согласились на отдачу Очакова.
— Тогда его надобно разрушить! — потребовал Орлов.
— Нет, — возразил Панин, — его следует отдать в целости Порте. Ибо этим поступком нам будет легче доказать, что обе империи имеют равные удобности для наблюдения татар в их новом политическом бытии... Ежели Порта убедится, что мы лишаем себя всякого способа утвердить своё влияние в Крыму — она станет сговорчивее. Татары же, получа в свои руки и в свою власть все нынешние крепости на Крымском полуострове и на Тамайском острове, сделаются через то самое совсем особливым и отдельным народом, без чего, конечно, Россия никогда не согласится на мир.
— Чепуха! — бросил Орлов. — Если мы уйдём — турки будут там хозяевами!
— Никита Иванович, вы же раньше сами ратовали за Крым, — сказал Вяземский, утирая платочком вспотевший нос. — Что же вы ныне отступаете?
Панин медленно повернул толстое лицо к генерал-прокурору и выдохнул:
— Обстоятельства ныне другие, Александр Александрович. Мир нужен! Ибо Емелька, что по Волге бродит, во сто крат опаснее и турок и татар. Это не просто бунт — это ещё одна война! Внутренняя, а поэтому самая опасная... С Портой мы можем вести негоциации, договариваться о мире, выторговывать выгодные кондиции. С бунтовщиками же мира быть не может! Либо мы их всех перевешаем, либо... — Никита Иванович махнул рукой, перевёл взгляд на Екатерину. — Наступающее зимнее время удобно к негоциации с турками и может быть с пользою употреблено к учинению оной без всякого с нашей стороны компрометирования. Если только ваше величество соизволит для скорейшего доставления своим подданным вожделенного мира удостоить высочайшей апробации сии мри рассуждения.
Екатерина ответила с промедлением, после некоторого раздумья:
— Надобно намекнуть господину послу Цегелину внушить рейс-эфенди мысль, чтобы Порта, отвергнувшая наши последние мирные кондиции, учинила теперь со своей стороны какие-либо новые предложения для возобновления негоциации... А особливо представила России в замену Керчи и Еникале уступку Кинбурна...
Октябрь 1773 г. — февраль 1774 г.
Попытка Казы-Гирей-султана утвердить себя сераскиром всех ногайских орд успеха не имела. Не помогла и поддержка Джан-Мамбет-бея. Несмотря на все его увещевания, предводители орд не торопились с ответом, выжидали. И всё больше прислушивались, что делается в таманской стороне, где обитали посланцы турецкого султана — новый хан Девлет-Гирей и его братья. А те понапрасну времени не теряли: слали и слали в орды своих нарочных с деньгами и подарками, с письменными ласкательствами и угрозами, стремясь поколебать нестойкое единство ногайцев, подвинуть их к разрыву с Россией и возвращению под покровительство и власть Порты.
Кал га Шабас-Гирей лично приехал к Джан-Мамбет-бею и, вручив ему ханские подарки, передал скрученное в свиток письмо.
«Да будет вам известно, — писал бею Девлет-Гирей, — что я прислан от турецкого султана в город Тамань для того, чтобы все вы были мне подвластными, в знак чего имею я от султана ферман и большое законное знамя. И поэтому прошу вас, для общего согласия, приехать в Тамань. А кто не согласится, тот будет сочтён мною и султаном противником магометанского закона».
Джан-Мамбет-бей выслушал — по своей неграмотности — зачитанное вслух письмо, задумчиво затянулся сизым табачным дымом, потом ответил дряблым старческим голосом:
— Я не знаю, кто из нас останется в дураках — мы или хан, прибывший сюда воевать с Россией... Напрасно он грозит нам! Я, доживая восьмой десяток, видел на своём веку и грозные султанские ферманы, и турецкие армии числом побольше, чем теперь под рукой хана. Но видел я и разорение собственных жилищ, смерть моих людей, турецкое небрежение к нам... Стеснённый русскими войсками во время войны, я униженно просил великого везира пропустить мои кибитки через Дунай, обещал служить ему со своим народом против неприятеля. Но он отверг моё прошение!.. Я потерпел разорение и был вынужден просить милости у России. И, к удивлению, нашёл самое наилучшее понимание. Ибо всё, что я просил, для меня было сделано! Как щенят в зубах, я перенёс свой народ через Дон на здешние места, которыми вольно пользуюсь по милости России... Но сколько ещё бедных моих людей добывает себе хлеб в России? Право, их там больше, нежели находится у вас. Могу ли я после этого воевать против русских?.. Нет!.. И не буду, ибо никогда не забуду российских благодеяний... И скорее соглашусь умереть, чем нарушить учинённую присягу.
Седого бея поддержали мурзы:
— Хотя мы и приняли бакшиш от хана, но помощи ему против русских не окажем!..
Едисанцы и буджаки, никогда особо не жаловавшие крымских ханов, за исключением покойного Керим-Гирея, остались верны данному России слову. Джамбуйлуки продолжали колебаться. А развращённые ханскими нарочными едичкулы стали скрытно покидать места зимовки и переходить к Девлет-Гирею.
Подполковник Стремоухов призывал едичкульского Исмаил-бея силой возвращать клятвопреступников и примерно их наказывать, ругал поручика Павлова, находившегося приставом при орде, за нерасторопность и попустительство. Но бей на письма не отвечал, аулы, прячась в ночи, продолжали уходить, а в поручика, гонявшегося по степи с казачьей командой за беглецами, несколько раз стреляли, к счастью, неточно.
Обеспокоенный разбродом ногайцев, Стремоухов отправил рапорты Долгорукову и Щербинину. Те поспешили переслать их в Петербург.
Но Екатерина и Совет, поглощённые заботами, связанными с подавлением восстания Пугачёва и поисками способов к окончанию войны с Портой, опасения генералов не разделяли.
— Предательство ногайцев представляется мне сумнительным, — сказал Никита Иванович Панин. — Они, конечно, в силу своей дикости и необузданного нрава, всегда были подвержены колебленности. Но бегство нескольких сотен не есть предмет, требующий вмешательства оружия... Надобно, пользуясь их врождённой алчностью и корыстолюбием, употребить сильно действующий способ к удержанию орд в спокойном состоянии: умножить жалованье Джан-Мамбет-бею[24], приласкать деньгами и подарками, превышающими турецкие и ханские, всех ногайских начальников. А получив от нас снабдение сверх меры, они — в ожидании столь же щедрых будущих денег — умерят свою поползновенность к Порте.
Совет поддержал Панина, и Щербинину был отправлен рескрипт, разрешавший взять из Слободской губернской канцелярии до 30 тысяч рублей на подкуп ордынцев.
Тем временем Стремоухов, взволнованный развратом едичкулов, оставил при ордах подполковника Бухвостова, а сам в первые дни января — под предлогом личной встречи с Щербининым — поспешил выехать в Харьков.
Бухвостов был не дурак — понимал, что подполковник струсил. Но попрекать не стал. Выпил с ним на дорожку, отёр ладонью усы и подумал беззлобно: «Бог ему судья, коль чести не имеет...»
Стремоухов с небольшой охраной ускакал к Азову.
А Бухвостов решил напомнить о себе высокому начальству:
«Здешний народ, — написал он 9 января в рапорте, — будучи развращаем беспрестанно подущением Девлет-Гирей-хана, пребывает до сего времени, по природному своему обыкновению, в волнении. Но как обитающий со мною в одном месте едисанский бей Джан-Мамбет в крепости к России пребывает непоколебим и явно отрёкся от всех Девлет-Гирей-хана обольщений, а притом и народ, имея к престарелому сему бею преданность и уважение, не может предпринимать без воли и согласия его ничего важного, то потому и надеюсь, что доколе почтенный сей старик пребудет в клятве своей верности к России непеременен, то ни здешние мурзы, ни чернь, а тем менее другие малые беи ничего дерзкого против России начать не могут».
Однако с отъездом Стремоухова ногайцы побежали ещё сильнее — к февралю число перешедших на сторону Девлет-Гирея достигло десяти тысяч.
А вскоре пришло известие ещё хуже: 6 февраля при речке Чёрной Протоке едичкулы взяли в плен поручика Павлова и полсотни его казаков, привезли их к Исмаил-бею, который, желая выслужиться перед Девлетом, велел отвезти пленных в подарок хану.
Бухвостов с чугунным лицом выслушал Джан-Мамбет-бея, сообщившего о предательстве Исмаила, натянул на самые брови суконную шляпу и, загребая кривыми ногами льдистый снег, угрюмо пошёл к своему лагерю. Против многотысячной татарско-ногайской конницы у него было всего четыреста штыков и сабель и четыре единорога.
Январь — февраль 1774 г.
В январе Румянцев сильно расхворался. В длинной до пят рубашке, в колпаке, укрытый толстым одеялом, он лежал в постели и с отвращением, морщась и кряхтя, глотал горькие микстуры, которыми его обильно потчевали доктора. За три недели он похудел, ослаб, и требовалось время, чтобы тело окрепло. Лишь к февралю ему полегчало. Он стал заниматься делами, но выборочно: читал только высочайшие рескрипты, а прочие поступавшие бумаги отсылал в канцелярию. Тем не менее рапорт генерал-аншефа Ивана Петровича Салтыкова был доложен фельдмаршалу без промедления — во время ужина.
Салтыков писал, что сбежавший из Рущука из турецкого плена солдат на допросе показал, будто 21 января в том городе обнародован указ о смерти султана Мустафы III и восшествии на престол нового султана Абдул-Гамида I, младшего брата покойного.
Румянцев бросил ложку, которой хлебал молочную кашу, взял рапорт, сам перечитал строки о перебежчике.
— Как отужинаю — подошлите писаря, — сказал он, снова принимаясь за кашу. — Письмо государыне надиктую...
Событие произошло, конечно, важное: перемена государя — это почти всегда перемена политики. Мало зная о характере нового турецкого султана, Екатерина тем не менее сказала на заседании Совета:
— По примерам прежних времён можно помышлять, что такая перемена произведёт бесспорное волнение в серале. И сие повлечёт некоторую расстройку в общих политических делах и в военных мерах Порты. Благоразумная прозорливость требует от нас поставить себя в готовое состояние воспользоваться наилучшим образом могущей быть оплошностью нашего неприятеля... — Она повернула голову к Чернышёву: — Захар Григорьевич, сколько войска будет в Первой армии?
— Тридцать восемь пехотных полков, двадцать три кавалерийских, инженерный батальон, донские и мало-российские казаки — всего до пятидесяти двух тысяч.
— Как с таким войском можно навредить Порте?
— Устроив без всякой огласки достаточный корпус, граф Румянцев мог бы перенестись на супротивный берег Дуная и без промедления ударить на Силистрию и Варну. Такая экспедиция, пользуясь расстройством неприятеля от перемены верховного правительства, может без знатного урона отдать в наши руки помянутые крепости и послужит внушительным средством к вынуждению мира от турок.
— Покамест о посольствах договариваться станем — удобное для кампании время упустим, — предостерёг Орлов.
— Не упустим, коль отдадим негоциацию самому Румянцеву, — заметил Панин.
Екатерина прислушалась к советчикам — Румянцеву был отправлен рескрипт:
«Сколь скоро сии оба места или же одно из них войсками нашими схвачены были, вы, не упуская первого в неприятеле ужаса, предложили бы от себя верховному везиру возобновление мирной негоциации. Но с тем, чтобы оную — для выигрывания времени и сокращения всяких затруднений — производить уже между вами обоими...»
Румянцев воспринял рескрипт без восторга — проворчал, откладывая бумагу:
— Уповать на непременное расстройство неприятеля — мечтание, конечно, заманчивое. Однако и предосторожность соблюдать надобно... Ну как новый государь, внемля советам своих фаворитов, решится на отважное воинское дело, дабы ознаменовать восшествие на престол окончательной викторией...
Фельдмаршал опасался не зря: ему доносили, что в турецких войсках во весь голос идут разглашения, будто Абдул-Гамид весьма поощряет янычар на скорую победу, что все турецкие паши желают порадовать султана удачными сражениями с русскими и готовятся переправиться на левобережье Дуная.
— Советовать легко, — тихо, под нос, продолжал ворчать Румянцев. — Ладно Силистрия на Дунае стоит. Но ведь к Варне двести вёрст маршировать! Ни скоро, ни скрытно дойти нельзя...
Пётр Александрович не мог забыть прошлогоднюю неудачную кампанию, стыдился её и не желал повторения позора. Поэтому в своей реляции он обрисовал трудности, испытываемые армией, её неготовность в ближайшие недели исполнить высочайшую волю. Но сделал это достаточно мягко, чтобы не возбуждать против себя Екатерину и Совет. И пообещал, что «как время и случаи только попадутся, я от всего умения и от всей моей возможности стану испытывать все средства, чтобы достигнуть желания и предположения вашего императорского величества».
А за доверенность вести негоциацию с турками — искренне поблагодарил.
Февраль 1774 г.
Переход власти в руки нового султана заставил Совет внимательнее отнестись к событиям на Кубани. Убедившись из реляций Долгорукова и Щербинина, что орды отвергли притязания Казы-Гирей-султана, а Джан-Мамбет-бей вновь стал звать к себе Шагин-Гирея, Совет решил воспользоваться удобным случаем и привести калгу к власти над ногайцами.
Выступая на заседании, Никита Иванович Панин обратил внимание Совета на необычное положение, сложившееся в Крымском ханстве: часть татар по-прежнему сохраняла верность Сагиб-Гирею; другая часть признала ханом Девлет-Гирея; ногайцы, признавая Сагиб-Гирея, тем не менее ему не подчинялись и ещё больше не желали — за исключением едичкулов — подчиняться Девлету.
— Татары всегда были своевольны и развратны, пока разными начальниками управлялись, — говорил Панин. — Обстоятельства требуют решительных действий по удержанию их, а особливо ногайцев, в положении, сообразующемся с пользой нашей империи. Нельзя допустить, чтобы Абдул-Гамид своими ласкательствами вернул их под своё крыло... Настало время бросить в игру до поры припрятываемую карту — Шагин-Гирея! Нечего ему в Полтаве попусту проживать дни. Пусть едет в орды!.. А для устрашения злоумышленников и для приобретения доброжелателей — дать ему сильное войско и достаточно денег.
— Войско найдём. А вот деньги?.. Щербинин пишет, что у него в канцелярии одни бумажные ассигнации, да и тех немного, — заметил Вяземский.
— Ерунда!.. У Долгорукова много серебряной монеты. Пусть поделится!
— Мне ведомо, что едичкулы никогда не жаловали Шагина, — сказала озабоченно Екатерина. — Не всколыхнёт ли его приезд ещё больший разврат в орде?
Панин пожал плечами.
А Орлов горячо воскликнул:
— Тогда надлежит уничтожить их без жалости и сострадания! И войско наше должную в том помощь калге оказать имеет.
Панин предупреждающе поднял руку:
— Искательство Шагином власти над ордами не может иметь вида принуждения!.. Следует соблюсти всю наружную свободность, что они его своим начальником добровольно избрали. Сие весьма нужно не токмо для самой цели и прочности его пребывания между ними, но и в предупреждение волнений крымцев.
— Тогда разъясните калге, — снова вступила в разговор Екатерина, сколь полезно для него будет удаляться от всяких строгих мер нашим оружием... Пусть ищет общую доверенность снисходительством и пристойными изъяснениями. А когда получит — и едичкулов присмирит!..
Панин написал Шагин-Гирею:
«Природа ваша и добродетели отличные достойные того, чтобы народы татарские, избавленные великодушным её императорского величества подвигом по единому человеколюбию из поносного рабства и неволи и в независимом состоянии здешним попечением и стражей охраняемые, но к удивлению и крайнему сожалению, по малой своей разборчивости, почти не чувствуя выгодности и превосходства настоящего своего жребия пред прежним презрительным, тяжким и бедственным, во всём том были вразумлены и приведены в прочный для них порядок чрез ваше сиятельство, и чтоб таким образом слава вашего имени и в будущее их потомство распространилась для примера и подражания...»
В письме к Джан-Мамбет-бею, предводительствовавшему Едисанской, Буджакской и Джамбуйлукской ордами, Панин выразил надежду, что Шагин-Гирей получит искомую им власть.
Едичкульского Исмаил-бея Никита Иванович предупредил о недопустимости нарушения торжественных обещаний и присяги, «чтоб не подвергнуть себя справедливым нареканиям и подозрению». И посоветовал — не называя имени Шагина — установить начальство, на все орды простирающееся, «в лице достойном общей доверенности и способном к исправлению столь нужной и важной должности».
Март 1774 г.
В середине месяца, слякотным, дождливым днём, в Яссы прискакал везирский нарочный Саид. В висевшей на его боку потёртой кожаной сумке лежало послание Муссун-заде — плотный, свёрнутый в трубку лист, перехваченный шёлковой нитью с красной восковой печатью, — и конверт с французской надписью — письмо прусского посла в Константинополе Цегелина. Лязгая зубами, словно голодный волк, продрогший в мокрых одеждах, Саид еле объяснил непослушным языком дежурному офицеру, что бумаги адресованы предводителю русской армии, и отдал сумку.
Фельдмаршал Румянцев, с болезненно бледным лицом, в толстом шлафроке, надетом поверх камзола, прикрыв ноги и грудь тёплым шерстяным одеялом, сидел в кресле у догоравшего камина и терпеливо ждал, когда ему принесут переписанное по-русски послание везира. Со слов переводчика Мельникова, бегло просмотревшего турецкий текст, выходило, будто везир просит мира.
Но Мельников ошибся: в недлинном письме Муссун-заде не столько говорил о мире, сколько намекал на него. Письмо было составлено умно: не желая открыто признать тяготы продолжающейся войны, давившие на Турцию не менее, чем на Россию, везир, упомянув о своём стремлении прекратить пролитие крови, как бы между прочим заметил, что посол Цегелин с одобрения своего короля изъявляет готовность стать посредником в примирении двух империй. И для большей убедительности приложил его, Цегелиново, письмо.
«Горделив турок, — подумал Румянцев, складывая толстыми пальцами бумагу, — но рассудка не лишён. Ежели только не хитрит... — Пётр Александрович не очень поверил в искренность Муссун-заде. Он хорошо помнил, как тот своими указаниями намертво связал руки турецким полномочным в Бухаресте, что в конце концов привело конгресс к разрыву. — Видимо, хочет оттянуть начало нашей кампании. Или же вовсе оную сорвать... Только я тоже ведаю, как письма пишутся...»
По болезненной слабости он сам перо в руки не взял — тихим сухим голосом продиктовал ответ.
Напомнив Муссун-заде об ультиматуме, представленном российской стороной, он указал, что ожидает уведомления «на те последние предложения, которые на Бухарестском конгрессе послом её императорского величества были сделаны к прекращению войны и для мира вечного».
Саид и Мельников уехали за Дунай. Спустя две недели они вернулись в Яссы.
Пока нарочные находились в пути, фельдмаршалу донесли, что со стороны Константинополя в Очаков проследовали девятнадцать больших кораблей с десантом, а пехотные отряды маршируют к Шумле и Варне. И новое письмо везира подтвердило опасения, что Муссун-заде хитрит, старается выиграть время для укрепления своей армии.
В письме были повторены прежние, известные ещё по Бухарестскому конгрессу условия замирения, неприемлемые для России: крымский хан должен получать «дозволение и дипломы султанские»; российский двор должен был отказаться от требования Керчи и Еникале; на Чёрном море разрешалось торговать «простым купеческим судам без пушек и оружия», но о проходе через проливы в Средиземное море вообще не упоминалось; наконец, все крепости в Крыму должны остаться «во владении татар», причём «вовнутрь помянутых крепостей не имеет быть ни один человек из российских войск». (О расположении войск Порты не упоминалось, что сразу же наводило на мысль о сохранении на полуострове турецких гарнизонов).
Оправившийся за время отсутствия нарочных от болезни Румянцев был бодр, деловит и, расхаживая по кабинету, громогласно выражал своё возмущение:
— Везир, видимо, желает извлекти из меня смягчение ультиматума. Но забывает, что в этом я не властен. Вместо ожидаемых от него способствовании к заключению мира, обретаю я в письме настояние на тех же артакулах, что не явят никакой склонности к прекращению войны... Ему же известао из тех самых конференций, на которые он ссылается, что независимость татар, уступка в Крыму крепостей и неограниченное кораблеплавание были и есть главными и непреложными пунктами с нашей стороны к миротворству... Ну что ж. — Румянцев рубанул рукой воздух, — он сам вынуждает меня следовать к миру военной дорогой!
И приказал генералам поспешать с выходом к дунайским переправам.
Март — апрель 1774 г.
Калга Шабас-Гирей долго увещевал Джан-Мамбет-бея порвать с Россией, присылал письма, подарки, деньги. Бей принимал дары, но по-прежнему отвечал, что клятву не нарушит и против русских не пойдёт.
Шабас не верил в чистосердечность слов бея и с юношеской страстностью жаловался хану:
— Старый шайтан боится русских, что за ордой приглядывают! Дозволь мне расправиться с ними!
Девлет-Гирею претила горячность калги, но он тоже считал, что бей станет сговорчивее, если русские оставят орду.
— Во имя Аллаха — иди, калга!..
Шабас атаковал Бухвостова решительно, но неумело, подставив весь свой отряд под картечные залпы единорогов. В считанные минуты он потерял до двухсот человек убитыми; раненых было в два раза больше, а побитых лошадей — до полутысячи.
Встретив такой дружный отпор, татары отхлынули назад, скрылись в балках. Там опытные аги, не слушая приказов калги, перестроили войско, обошли отряд Бухвостова с флангов и окружили плотным кольцом.
Подполковник, косясь глазом на скачущую по холмистой степи конницу, успел построить отряд в каре, выставив с каждой стороны по одному единорогу.
Теперь татары близко не подъезжали — выжидали, когда артиллеристы растратят порох, чтобы затем раздавить каре своей многочисленностью. Бухвостов, гарцевавший внутри каре, понял тактику неприятеля, крикнул пушкарям, чтобы стреляли пореже — надо было простоять час-полтора. (В начале боя он послал казака к едисанцам и верил, что они помогут).
Джан-Мамбет-бей, прислушиваясь к далёким выстрелам, скользко летевшим над ещё заснеженной степью, поднимал ближние аулы. Едисанцы на коней прыгали ловко, однако с места не трогались, глухо роптали. Некоторые в голос стали кричать, что нельзя выступать против единоверных.
Бей был стар, но в седле держался крепко — он резво подскакал к крикунам, взметнул над головой кривую саблю, воскликнул ломким голосом:
— Вас поведёт Мамбет-мурза! А непокорных сам казнить буду!
Мамбет-мурза, младший брат бея, воздел руки к небу, затем длинно свистнул и, рванув поводья, бросил коня на звук далёких выстрелов. Едисанцы дружно двинулись за мурзой.
Монотонный гул тысяч копыт наполнил степной простор, прохладный ветер колко облизывал смуглые лица воинов, распирал грудь сырыми запахами пробуждающейся от зимней спячки земли. Волнующее, горячащее кровь чувство предстоящего сражения овладело сердцами едисанцев.
Их удар оказался неожиданным для татар и едичкулов — избегая большой сечи, Шабас-Гирей развернул своё войско и скрылся за холмами.
Бухвостов вздохнул с облегчением. Но когда к нему подъехал Джан-Мамбет бей, сказал озабоченно:
— Уходить надо... Теперь в покое не оставят.
И предложил бею примкнуть к нему:
— Отойдём к нашим границам!.. Там войско и артиллерия... Там не нападут!
Бей, которого больше заботили ногайские стада, чем жизнь русского начальника, отказался:
— На границе не хватит корма... Орда останется здесь!
— Ну и чёрт с вами, — тихо ругнулся Бухвостов, трогая коня...
Он выступил из своего лагеря 2 апреля. Выступил налегке: все запасы провианта, два десятка больных оставил в ретраншементе; и обоз не брал — лошади были истощены голодной зимовкой, а самых крепких поставили в артиллерийские упряжки. Охране, донским казакам из полков Платова и Ларионова, пообещал вернуться через несколько дней с достаточным числом телег для вывоза припасов и людей.
Бухвостов начал марш после полудня, но уже к вечеру об этом знал Шабас-Гирей. Ночью он собрал войско, подвёл его к ретраншементу и утром атаковал казаков.
На этот раз калга был осторожнее: вперёд не лез, по очереди посылал одну-две сотни, которые на полном скаку проносились мимо укрепления, осыпая оборонявшихся дождём стрел и пуль, и тут же возвращались назад.
Казаки дружно отстреливались из ружей, не позволяя татарам подступить к ретраншементу слишком близко.
Полковник Платов выбрал лучших лошадей, усадил на них двух казаков и послал за помощью: одного — к едисанцам, другого — к Бухвостову, который, по мысли полковника, должен был ночевать вёрстах в двадцати к востоку.
Джан-Мамбет-бей, услышав от казаков, что войско калги насчитывает до двадцати тысяч сабель, в помощи отказал и присоветовал сложить оружие. Бухвостов, напротив, развернул отряд, поторопился на выручку и поспел в самое время: казаки, расстреляв почти все заряды, потеряв убитыми и ранеными полсотни человек, готовились к сабельному бою.
Увлечённые атаками, татары не уследили, как Бухвостов, прячась за холмами и в балках, зашёл с тыла и внезапно ударил из единорогов.
Шабас-Гирей в растерянности завертел головой: с фронта выскочили казаки, с тыла секла картечь и пули, а на флангах показалась едисанская конница одумавшегося Джан-Мамбет-бея. (Стремясь загладить перед русскими вину за нерешительность, бей приказал своим воинам пленных не брать — рубить всех: и живых и раненых).
Потеряв полтысячи убитыми, войско Шабас-Гирея в панике рассыпалось по степи.
Два поражения подряд отрезвили Девлет-Гирея, сбили спесь — он велел до поры русских не трогать.
— А с грязными едисанскими собаками я ещё посчитаюсь! — скрипнул зубами хан.
Апрель 1774 г.
В Петербурге, получив от Румянцева предложения великого везира, обсуждали, на каких условиях идти на мир.
— Все константинопольские известия гласят, что новый султан, по примеру некоторых своих предшественников, передал всю свою власть великому везиру, — говорил Панин. — Ныне от Венского и Берлинского дворов мы имеем сильнейшие обнадёживания, что их министры при Порте общими силами стараться будут исходатайствовать, чтобы заключение самого мира было оставлено в полную диспозицию Муссун-заде. А поскольку известная теперь его склонность к прекращению войны должна усугубиться надобностью самолично присутствовать в Царьграде для учреждения в серале интриг против султанских фаворитов, что держат государя в совершенном удалении от дела, то можно думать, что Муссун потому и сделал первое предложение о беспосредственной между ним и Румянцевым негоциации... В сём предположении я наипаче утверждаюсь потому, что Венский двор для вящего предубеждения Порты велел ей — по нашему требованию! — объявить через Тугута, что мы, видя упорство Порты против всех наших кондиций, решили возвратить полученное от нас слово о княжествах Молдавском и Волошском и оставить их отныне единому жребию оружия.
— Всё это так, — процедил Орлов, — но негоциацию следует начать с того пункта, где Бухарестский конгресс остановился. И утвердить наперёд все те статьи, что от взаимных послов были подписаны или, по крайней мере, в существе своём согласованы.
— Об ином и речь не идёт, — сказал вице-канцлер Голицын. — Однако столь же очевидно, что турки вновь заупрямятся, ибо вся трудность замирения стала только в двух пунктах: о Керчи и Еникале и о свободе кораблеплавания. И они от сих пунктов не откажутся!
— Да, турецкая претительность в этих пунктах пока непреодолима, — поддержал Голицына Вяземский. — Именно поэтому нам надлежит проявить изворотливость.
— И определить степени, которые мы поочерёдно будем уступать, встретив сопротивление, — добавил Орлов.
— Уступлений нам не избежать, — снова заговорил Панин. — А поэтому я первой такой степенью считал бы надобность снизойти на ограничение кораблеплавания по Чёрному морю одним торговым. И на оставление татарам Керчи и Еникале... Но при условии, что Порта согласится, признав единожды, как и мы, гражданскую и политическую их вольность и независимость, оставить им без всякого изъятия в полную власть и владение все крепости в Крыму, на Тамане и Кубани и всю землю от реки Буг до реки Днестр, которая могла бы служить живой границей... В замену же всех наших столь великих и важных уступок — вытребовать у неё города Очаков и Кинбурн с их окружностями и степью по Буг-реку.
— Можем ли мы жертвовать ручательством татарской независимости? — подал голос Кирилл Григорьевич Разумовский, обычно отмалчивавшийся на заседаниях, но тут вдруг проявивший интерес к обсуждению.
— Хотя такое ручательство и доставило бы нам от Порты самое ясное право вступиться за татар и их вольность, когда бы турки на оную покушаться стали, — мы не сделаем затруднения жертвовать им доставлению мира. Ибо в этом случае наше право будет безмолвно утверждено мирным трактатом. Следовательно, будем мы от оного иметь справедливое право почитать всякую попытку вопреки татарской вольности и политического их бытия за беспосредственное нарушение самого мира.
— Сверх того останется ещё пред нами во всей силе собственное обязательство татар, — заметил Голицын.
— Это одна ступень, — обронила Екатерина. — А другие?
— Коль турки не уступят в этом, то соблаговолите повелеть графу Румянцеву требовать от них разрушения Очаковской крепости, — сказал Панин. — И на последний случай — оставить Порте Очаков, но закрепить за Россией Кинбурн.
— А как же флот Черноморский?! — воскликнул Иван Чернышёв.
— Что до кораблеплавания по Чёрному морю, то тут, снисходя на турецкие требования, следует дозволить наименовать в трактате одно торговое. Но на обе стороны с равными для купеческих судов ограничениями в пункте их вооружения. Например, до четырёх или шести пушек, как для обыкновенной салютации, так и для сигналов в море.
— Позор-то какой, Никита Иванович, — протяжно, с болью, глухо выдавила из груди Екатерина, обведя затуманенным взором присутствующих. — Выиграть войну и ничего не получить в награду... Стоило тогда Крым брать?
Вопрос повис в воздухе. Никто из членов Совета не ответил на него — и так было ясно, что великой державе, одержавшей столько блистательных побед на суше и на море, завоевавшей столько земель, идти на мир на таких условиях было действительно обидно и неприятно. Но внутреннее положение империи не давало иного выхода: следовало поскорее освободить армию от противостояния туркам, чтобы перебросить полки на борьбу с Пугачёвым.
Все молчали, потупив глаза.
— Хорошо, — выдохнула еле слышно Екатерина. — Составьте рескрипт Петру Александровичу... Я подпишу...
Высочайший рескрипт был доставлен в Яссы 23 апреля. Ознакомившись с новыми условиями мира, Румянцев встретился с Обресковым, чтобы обсудить ситуацию.
— Государыня дала мне известные права на самостоятельность в скорейшем подписании мира, — сказал Румянцев, усевшись в кресло напротив тайного советника. — И я хотел бы ими воспользоваться, не нарушая, естественно, условий рескрипта... Я хочу присоединить к нашим требованиям Очакова и Кинбурна ещё и город Хаджибей.
Обресков с некоторым недоумением посмотрел на фельдмаршала. Он слыхивал об этом местечке на берегу Чёрного моря, но не знал его ценности для империи. И спросил коротко:
— Он нужен России?
— Я не собираюсь отдать Керчь и Еникале за понюшку табаку, — повёл бровью Румянцев. — Хаджибей — вкупе с Очаковом и Кинбурном — занимает столь важное положение на побережье, что, во-первых, мы не дадим превратить сии крепости в плацдармы для нападений со стороны Порты на земли империи, а по-другому — сами сможем господствовать в море над северо-западной околичностью Крыма и при нужде перебрасывать на судах войска в любую точку побережья.
Обресков призадумался, потом сказал уверенно:
— Я не знаю, как шло обсуждение в Совете, но сделанные уступки почти лишают нас хорошего выхода в Чёрное море. А мореплавание теперь упускать никак нельзя... Я дипломат, в военных делах ведаю хуже вашего, Пётр Александрович, но для меня очевидно, что, не получив такого выхода, империя рано или поздно снова окажется втянутой в войну с Портой... А может, и с Крымом... И всё — по причине завладения Чёрным морем.
— Вот я и хочу предложить везиру, что в успокоение Порты наш двор не будет иметь военных кораблей и других, в войнах употребляемых, судов. А только купеческие, по обрядам всех европейских держав... Получив это, мы выторгуем себе порт, а корабли при нужде сможем преобразовать в военные.
Искушённый в политических интригах Обресков предложил более тонкий ход:
— Позволю себе напомнить вашему сиятельству о существовании такого доброго политического приёма, как умолчание... В договоре ведь не обязательно всё оговаривать. Напротив, подчас даже выгодно оговаривать не всё!.. В данном случае, коль турки будут упрямиться в отношении свободного кораблеплавания, необходимо приложить усилия, чтобы заставить их не упоминать в акте запрета России иметь в Чёрном море военный флот... Пусть не разрешают! С этим можно согласиться... Главное — чтоб не запрещали!.. И ежели так будет — мы всегда сможем воспользоваться сим обстоятельством в своё оправдание. А именно: при нужде создадим флот, ссылаясь именно на то, что в договоре это не запрещено... Что же до Хаджибея — здесь следует не спешить и хорошенько всё обдумать...
Румянцев отправил Муссун-заде вежливое, но неуступчивое письмо, в котором, перечислив согласованные в Бухаресте артикулы, предложил великому везиру дать «модификации» ответов на пункты, ставшие камнем преткновения.
Май 1774 г.
Две славные победы над многотысячным войском Шабас-Гирея придали Бухвостову уверенность в своих силах — он раздумал идти под защиту пограничных крепостей и остался при ордах.
Понёсшие большие потери татары приутихли, новых стычек с казаками не искали, да и ногайцев оставили в покое. И лишь в Едичкульской орде снова началось брожение. Мурзы засомневались в способности Девлет-Гирея разбить русских, стали поругивать Исмаил-бея за опрометчивое решение примкнуть к присланному из Турции хану, боясь, что русский подполковник, получивший подкрепление в две сотни казаков, решит поквитаться с ордой за измену.
По настоянию мурз Исмаил-бей отправил Долгорукову повинное письмо, представив дело так, будто его уход к Девлет-Гирею явился вынужденным бегством от недружелюбия некоторых русских начальников. И ещё бей предложил обменять поручика Павлова с командой, выданных им Девлету, на едичкульских аманатов, находившихся при штабе Второй армии.
— Экая сволочь! — вскричал Долгоруков, гневно тряся жирным подбородком. — Сперва нагадил, а теперь желает, чтобы мы за ним дерьмо прибрали... Отписать мерзавцу, что аманаты останутся при мне! И чтоб поручика с казаками выдал без промедления!.. А не то я из него душу выну!
Испуганный непривычной суровостью генеральского письма, Исмаил-бей готов был бросить Девлет-Гирея и вновь искать расположение российского двора. Но на совете ордынцев Темиршах-мурза предостерёг его:
— Уйти к России всегда успеем... Выждать надо!.. От хана ко мне прискакал человек. Говорит, что со дня на день ожидается приход к кубанским берегам турецкого флота — янычары прибудут Крым воевать. Много янычар!
— Ждать, ждать... А сколько ждать? — В блёклом голосе бея звучала тревога. — Едисанцы говорят, что Шагин-Гирей из Полтавы выступил. И с ним русское войско идёт для наказания клятвопреступников. Не прогадать бы...
Мурзы заспорили: одни кричали, что надо повиниться и примкнуть к прочим ордам, другие — их было больше — поддержали Темиршах-мурзу.
Издерганный Исмаил-бей решил ждать и турок и Шагин-Гирея: кто первым подойдёт к Кубани — к тому и пристать.
Но долго ждать не пришлось — в середине мая, сопровождаемый сильным отрядом полковника Бринка, Шагин-Гирей вступил в кубанские земли.
Июнь 1774 г.
Отправив с майором Каспаровым письмо Муссун-заде, Румянцев рассчитывал на благоразумие великого везира. А чтобы оно скорее его посетило — двинул вперёд переправившиеся на правый берег Дуная корпуса генералов Салтыкова, Каменского и Суворова.
Генаралы задело принялись рьяно: 2 июня Каменский взял Базарджик, спустя четыре дня Салтыков разбил у Туртукая двухбунчужного Мустафу-пашу, наконец, 9 июня в жестоком бою у Козлуджи Суворов и Каменский разгромили сорокатысячный корпус Абдул-Резак-эфенди, бывшего год назад послом в Бухаресте. Турки бежали к Шумле, оставив весь обоз, 107 знамён, много артиллерии.
Продолжая развивать наступление, Салтыков устремился к Ругцуку. А вот Каменский не стал преследовать янычар, остановил свой корпус и отправил фельдмаршалу рапорт, что решил «взять позицию промеж Силистрии и Шумлы для пресечения с сухого пути неприятелю коммуникации».
— Дурак! — вскричал Румянцев, кинув бумагу на стол. — Какой дурак!.. В Шумле-то и войска приличного не было: везир всех бросил к Козлудже. А он теперь соберёт разбитых, ободрит и учредит в Шумле такую оборону, что дни, потерянные в стоянии, канут невозвратно.
Пылая благородным негодованием, Пётр Александрович продиктовал ордер Каменскому: немедля подступить к Шумле и овладеть крепостью; в случае же сильного её укрепления — осадить и пресечь «всякое сообщение».
К этому времени в Браилов, где теперь находилась ставка фельдмаршала, прибыл везирский нарочный Али с очередным посланием своего хозяина. Он привёз ноту, которая повергла Румянцева в изумление и гнев: расценив предложение о «модификациях» как готовность России пойти на любые уступки, Муссун-заде (он писал ноту до сражения у Козлуджи) отказался изменить турецкие условия мира.
«Чтоб постановлена была вольность татар, — говорилось в ноте, — во всей силе сходственно с законом магометанским, не требуя ни гарантий, ни ручательства, ни равности; чтоб, исключая Азов, все прочие крепости и границы оставлены и со всем в прежнем их образе отданы и вручены были Порте».
— Его упрямство дорого обойдётся туркам, — процедил сквозь зубы Румянцев. — Сколь ни лестна мне слава участвовать в примирении обеих держав, но когда с их стороны не те средства предлагаются, которые могли бы миру помочь, то и я предъявлю другие средства...
Выполняя волю фельдмаршала, российские корпуса продолжали нажимать на турок: Каменский стоял в пяти вёрстах от Шумлы, заблокировав главные силы великого везира, дивизия Салтыкова обложила Рущук, а бригадир Заборовский разбил в Балканских горах корпус Юсуф-паши, вызвав панику в турецких тылах.
Сам Румянцев придвинулся с войском к Силистрии.
По докладам сераскиров Муссун-заде видел, что положение его армии становилось катастрофическим. Стремясь оттянуть развязку, он снова написал фельдмаршалу. Но теперь тон письма был другой: не высокомерный, как в ноте, а простой, будничный, обречённый. Муссун-заде просил Румянцева поскорее «прислать верную и знатную особу, дабы договариваться с оной о мире».
— Ну вот, кажется, и всё! — воскликнул Пётр Александрович, торжествующе оглядев генералов. — Теперь везир пойдёт на любые условия! А я продиктую ему такой мир, что он пожалеет о своём долгом упрямстве. И не мы к турку, а он к нам приедет. Слово даю — войну я закончу нынче!
Ответ фельдмаршала был жёсткий: немедленно прислать в русский лагерь полномочного человека, чтобы «составить прелиминарные перемирия».
Муссун-заде, всё ещё надеясь избежать позора, согласился на заключение перемирия и предложил возобновить конгресс.
— Прищемили хвост турку! — обрадовался Румянцев. — Только теперь поздно ласкаться!
Чувствуя, что великий везир уже сломлен, отбросив все предписания Петербурга, он решил одним ударом покончить с Портой: не перемирие, а немедленное подписание мира!
Он вызвал писаря и, расхаживая большими шагами по скрипучим половицам, продиктовал ультиматум:
— «О конгрессе, а ещё менее о перемирии я не могу и не хочу слышать!.. Ваше сиятельство знает нашу последнюю волю: если хотите мира, то пришлите полномочных, чтоб заключить, а не трактовать главнейшие артикулы, о коих уже столь много было толковано и объяснено. И доколе сии главнейшие артикулы не будут утверждены — действие оружия никак не перестанет!..»
Фельдмаршал ждал положительного ответа со дня на день, был уверен в нём, но тем не менее предупредил Салтыкова и Каменского: если в письме везира встретит несходство с интересами России, то немедленно сообщит об этом генералам, чтобы военной силой вконец сломить турецкое упрямство и самонадеянность. Сам же он с двумя пехотными полками и пятью эскадронами кавалерии подошёл к деревне Кючук-Кайнарджи, открыто демонстрируя везиру, что идёт на соединение с корпусом Каменского.
«Аллах оставил меня...» — обречённо подумал Муссун-заде, когда ему донесли о движении русского паши.
Окружавшие его чиновники тревожно склонили головы — ждали приказаний. Их сгорбленные, в широких одеждах фигуры напоминали нахохлившихся цветастых птиц и выражали такую покорность, что у везира не осталось никаких сомнений — все готовы смириться с участью позорного плена. Это разозлило его.
— Румян-паша решил, что захлопнул клетку, — проскрипел Муссун-заде, кривя рот. — Но на дверцу следует ещё навесить замок, чтоб птичка не улетела. А замок пока в наших руках!
Под замком великий везир разумел мирный договор. Он полагал, что на согласование оставшихся восемнадцати статей потребуется несколько недель, а за такое время многое может перемениться, ибо турецкий флот находился у берегов Кубани и был готов десантировать янычар в Крым. В случае удачи все пункты, касавшиеся Крымского ханства, теряли силу, а война приобрела бы иное течение.
Поразмыслив, Муссун-заде назначил полномочными депутатами на переговоры с русскими нишанджи Ресми Ахмет-эфенди и нового рейс-эфенди Ибрагим-Муниба. И дал им указание всемерно затягивать подписание мира.
Июнь 1774 г.
С прибытием на Кубань Девлет-Гирея обитавший в Бахчисарае Сагиб-Гирей почувствовал, что вручённая ему от имени народа власть начинает ускользать из рук. Ногайские орды вообще перестали повиноваться: едичкулы, отколовшись от прочих орд, примкнули к Девлету, едисанцы и буджаки снова стали звать к себе Шагин-Гирея, который не замедлил появиться в тамошних степях. Да и в самом Крыму тлевший до поры костёр разномыслия в диване и в обществе запылал сильнее прежнего. Но теперь беи, мурзы и аги спорили не о том, чью сторону принять — России или Порты, — а какому хану подчиняться.
Сагиб-Гирей был возведён в ханское достоинство по древним крымским обычаям, однако султан Мустафа так и не подтвердил его избрание присылкой положенных в таких случаях специального фермана и подарков. Девлет-Гирей, наоборот, имел султанское позволение на ханство, но в нарушение этих самых обрядов обществом не избирался. Мустафа ушёл в мир иной, а новый султан Абдул-Гамид к обоим ханам относился одинаково, хотя ходили слухи о его благоволении Девлету. И если Сагиб уже показал всем свою мягкотелость и неуверенность, то жестокая, непримиримая позиция Девлет-Гирея по отношению к России снискала ему популярность среди знатных татар, не желавших порывать с Портой. Число сторонников султанского ставленника росло с каждым днём.
Оставшись после полуденного намаза с глазу на глаз с Сагиб-Гиреем, Джелал-бей грубо обругал его:
— Дождёшься, что все татары сбегут под Девлетову руку! Или тебе надоело быть ханом?.. Чего тянешь?.. Решайся, Сагиб!
— А ты, бей, похоже, забыл, сколько русских стоит у ворот Op-Капу... А гарнизоны здешние... Что мы сможем сделать без турок?
— Янычары помогут, когда к Порте вернёмся! Султану надо писать, прощение просить. А он нас, будь уверен, не обидит.
— Султан не обидит, зато Долгорук-паша с пушками под боком... Подумать надо.
Бей знал, что Сагиб боится Долгорукова, помнил, как подобострастно юлил он на аудиенции прошлым летом, и понимал, что преодолеть этот страх нелегко. Бей пытливо глянул на хана, зашептал проникновенно:
— Ты напрасно страшишься русского паши. Лишить тебя ханской власти он не может. Ты получил её от нас и перед нами должен держать ответ... У России и Крыма дороги разные! Можно примирить одного татарина с русским, можно примирить сотню, тысячу. Но как примирить народы?!
— А договор о дружбе?
— Бумажка!.. Дружба договорами не начинается. Договор может лишь закрепить уже имеющееся приятельство. Но его нет! И не будет! Ибо Крым и Россия — разные сущности. И чем раньше ты это поймёшь, тем скорее поднимешь знамя священной войны против неверных!.. Запомни, если от тебя отвернётся Россия — это не беда. Беда — когда от тебя отвернётся наш народ!
Уговоры и угрозы Джелал-бея подействовали — после тягостного колебания Сагиб-Гирей объявил в диване, что готов выступить против России.
Это решение хана эхом отозвалось в крымском обществе: муллы в мечетях стали ещё злее поносить Россию, мурзам и агам было велено скрытно готовить отряды, чтобы по первому зову следовать к назначенным местам для нападения на русские войска. В диване подробно расписали, кому какой гарнизон или пост атаковать. На побережье поставили наблюдателей с приказом немедленно донести хану о появлении турецкого флота. Чтобы не возбуждать подозрений в неверности, хан велел татарам вести себя мирно и российских солдат не обижать.
Всё делалось тайно, но Веселицкий недаром платил деньги своим конфидентам — они исправно доносили о замыслах хана и дивана, а Пётр Петрович в свою очередь посылал рапорты Долгорукову и командующему Крымским корпусом генерал-майору Ивану Варфоломеевичу Якобию.
Осмотрительный Якобий тоже расставил на прибрежных горах свои посты и приказал всему корпусу быть в готовности к отражению турецкого десанта, а коль придётся, то и к подавлению татарского бунта.
В эти же дни одиночные российские корабли непрерывно крейсировали у берегов полуострова. Матросы, взобравшись на высокие мачты, глотая солёный жаркий ветер, крутили головами, выискивая неприятельские паруса. Но горизонт был чист — ни судна, ни лодки.
Якобий стал уже поругивать Веселицкого:
— Переусердствовал господин резидент... У страха глаза велики...
Но Веселицкий оказался прав: 8 июня турецкий флот под командованием Хаджи Али-паши подкрался со стороны Кавказского побережья к проливу в Азовское море.
На русских кораблях, стоявших на керченском рейде, сыграли тревогу. Матросы спешно потащили из воды якоря, засуетились у парусов, стали заряжать пушки.
Контр-адмирал Василий Яковлевич Чичагов, вдавив в глаз зрительную трубу, разглядывал турецкий флагман «Патрон» — огромный, в полсотни пушек трёхмачтовый корабль. В кильватере флагмана шли четырнадцать линейных кораблей, а несколько десятков фрегатов и транспортных судов, забитых турецкой пехотой и припасами, прижались к кубанскому берегу, выжидая исхода надвигающегося сражения.
Но сражения не получилось. Чичагов удачно поймал ветер, быстро развернул корабли в линию и замер в угрожающем ожидании. Крепостные батареи Керчи и Еникале были готовы поддержать адмирала огнём, а высыпавшие на стены и в береговые ретраншементы солдаты — отбить турецкий десант.
Али-паша, обозрев приготовления русских, вступить в бой не решился, отвёл флот на несколько миль назад, к землям, занятым отрядами Девлет-Гирея.
Понимая, что момент для внезапной атаки и десантирования упущен, что встревоженные русские будут внимательно следить за всеми перемещениями флота, Али-паша решил использовать себе в подкрепление татарское войско Сагиб-Гирея.
Тёмной ночью на утлой лодке несколько преданных Девлету крымцев и одетый в татарское платье посланец Али-паши пересекли пролив, высадились на пустынный берег, а затем змеистыми лесными тропами пробрались к Бахчисараю. Турок передал хану письмо, в котором говорилось, что Порта, снисходя на прошение крымцев о помощи, прислала большое войско, готовое высадиться на полуостров и избавить его жителей от российского порабощения. Татарам приказывалось одновременно атаковать все русские гарнизоны, чтобы если не разгромить их, то, по крайней мере, окружить, сковать затяжными боями. Сам Сагиб-Гирей должен был двигаться к проливу и напасть на те войска, что поддерживают русский флот, препятствуя высадке десанта.
Зачитанное в диване письмо уничтожило последние сомнения в правильности избранного пути — возвращения под руку Порты. Хан повеселел, приказал немедленно подтянуть к Бахчисараю часть вооружённых отрядов, намереваясь, как поступит сигнал от Али-паши, лично повести их в бой.
Утром окрестности Бахчисарая и сам город стали заполнять большие и малые отряды конных татар. У ружейных лавок появились очереди: татары побогаче покупали ружья, пистолеты, патроны, большинство же расхватывали луки, сабли.
Перепуганный Веселицкий, которому конфидент Бекир объяснил причину столь небывалого многолюдья, потребовал у хана срочную аудиенцию.
— На площади, у лавок все говорят, что ваша светлость намеревается через два-три дня выступить в поход, — стараясь быть спокойным, сказал Веселицкий. — Кто этот неприятель, с которым вы намерены сразиться?.. И изъясните чистосердечно: быть ли мне при вашей светлости или же отъехать к командующему Крымским корпусом?
— Это зачем в свите? — насторожился Сагиб-Гирей.
— Как резидент её императорского величества, я аккредитован при вашей особе. И ежели ваша светлость доподлинно изволит отлучиться из города, то я, согласно моей должности, должен вас сопровождать. А в отсутствие вашей светлости мне в Бахчисарае быть неуместно.
Хан, ища ответа, скосил взгляд на Багадыр-агу.
Тот, не моргнув глазом, сказал спокойно:
— Площадным речам нет нужды внимать.
— Это смотря каким речам! — раздражённо бросил Веселицкий. — Что же прикажете мне думать, когда все только и твердят о походе?
— Мы своим обязательствам, договором закреплённым, верны свято и нерушимо, — изрёк напыщенно хан. — А на чернь, что злыми языками болтает, не обращайте внимания. Я прикажу разогнать её!
В тот же день татарские отряды, кутаясь в клубы дорожной пыли, действительно покинули город. Бахчисарай опустел, затих. А ханский телал — глашатай — до вечера ходил по кривым улицам, выкрикивая угрозы тем, кто будет говорить о турецком флоте, о походе и прочих военных приготовлениях.
— Этот резидент как заноза в пальце, — брюзжал Сагиб-Гирей, оставшись наедине с Багадыр-агой. — Про всё дознается!.. Уж не доносит ли ему кто наши тайны?
— Сам виноват! — непочтительно огрызнулся ага. — Зачем столько войска собрал? Пусть бы стояли в лесах и деревнях... Придёт время — в два часа все здесь будут!..
Стараясь скрыться от зоркого ока русского резидента, отряды разъехались по ближайшим от Бахчисарая деревням. (Веселицкий из города выезжал редко, поэтому хан надеялся, что, увидав опустевший Бахчисарай, он успокоится).
Но Бекир снова прислал к статскому советнику Иордана с уведомлением, что ахтаджи-бей Абдувелли-ага с тремя тысячами татар прячется в пяти вёрстах от города.
Веселицкий вызвал к себе полковника Нащёкина и приказал отправить в разведывание офицера с командой.
— Вы, господин полковник, накажите ему, чтоб отвечал на татарские вопросы уверенно: дескать, едет снимать план окрестных земель... А коль доберётся до аги — пусть напомнит этой сволочи, что при заключении трактата в Карасеве было условлено, чтобы крымцам более тридцати человек вместе не ездить. Иначе мы будем считать их нарушителями торжественного трактата и нашими неприятелями.
Через несколько часов Нащёкин доложил, что в двух вёрстах от деревни ахтаджи-бея офицер был остановлен татарским постом и далее проехать ему не позволили.
— Та-ак, — протянул Веселицкий, кусая губы. — Чует кошка, чьё мясо съела... Пошлите команду числом поболее!
Теперь на разведывание отправился полковник Либгольд с казачьей сотней. Татары его тоже остановили, но полковник — человек решительный и смелый — пригрозил, что проедет к are силой. Татары коротко посовещались, затем один из них молнией прыгнул в седло и ускакал в деревню. Спустя полчаса он вернулся, сказал, что ахтаджи-бей сам приедет к полковнику.
Либгольд понял, что ага хочет выиграть время, дабы убрать свой отряд в окружавший деревню лес, и, трогая коня с места, бросил небрежно:
— Не стоит утруждать столь достойного человека. Я сам отдам ему почтение.
Казаки, оттеснив татар, проследовали за полковником.
Конфидент Веселицкого не лгал: небольшая деревушка была буквально запружена конными и пешими татарами.
Недовольный появлением незваных гостей, Абдувелли-ага повёл себя вызывающе дерзко, кричал, что не русским указывать, кто должен обитать в его деревне. В ответ Либгольд, багровея лицом, стал угрожать ему наказанием за нарушение карасувбазарских договорённостей. Собеседники крепко разругались, оставшись каждый при своём мнении.
Вернувшись в Бахчисарай, Либгольд поспешил к Веселицкому и, распаляя себя воспоминаниями недавней ссоры, доложил обо всём увиденном и услышанном.
Пётр Петрович нахмурился: понял — татарский бунт неизбежен. Поблагодарив полковника за службу, он отпустил его, а затем написал обстоятельные рапорты Долгорукову и Якобию.
Ночью, бессонно ворочаясь в душной постели, он тронул рукой горячее плечо жены, сказал негромко:
— Завтра с детьми поедешь в Перекоп.
Жена, поглаживая распухший от бремени живот, вздохнула испуганно:
— Зачем в Перекоп, Петенька?
— Здесь скоро горячие дни настанут. А тебе рожать надобно... Проси его сиятельство отослать вас в Россию... Я уже написал ему...
К полудню багаж был уложен, и резидентская карета, сопровождаемая десятком казаков из команды Либгольда, раскачиваясь на ухабах иссохшей дороги, укатила на север.
Долгоруков, выслушав зачитанные адъютантом рапорт и письмо Веселицкого, с неожиданной беспечностью заметил:
— Наш старик совсем трусливым стал. Всё заговоры мерещатся... Татары не первый раз грозятся, а выступить — кишка тонка. И теперь так будет!
Он приказал ввести жену резидента, сказал несколько утешительных слов.
Но женщина, обхватив руками огромный живот, неуклюже опустилась на колени и, заливаясь слезами, стала целовать генеральскую руку:
— Не можно мне там... Боязно... Зарежут нас татары... И Петю зарежут.
— Ну-ну, — отдёрнул руку Долгоруков. — Полно, полно, сударыня... Встаньте!
И гневно мигнул офицерам.
Те подхватили резидентшу, поставили на ноги.
— Поживите покамест здесь, — успокоительно сказал Долгоруков, отирая мокрую кисть платком. И вполголоса добавил офицерам: — Баб мне только не хватало... Дня через два отправьте её назад в Бахчисарай...
Июнь 1774 г.
Очередное заседание Совета вёл Никита Иванович Панин. В который раз обсуждался вопрос о скорейшем заключении мира с Турцией. На правах председательствующего Никита Иванович говорил первым. Говорил долго, умными, отточенными фразами:
— С Бухарестского конгресса я примечаю, что Порта, упоминая о вольности татар, во всех своих отзывах уклоняется присовокуплять к слову «вольность» слово «независимость». Долг неусыпного нашего бдения полагает не дать ей воспользоваться сей хитрой уловкой варварской её политики, особливо когда мы согласились предохранить султанские преимущества над татарами по общему их единоверию. Полагаю, что и в новой негоциации она постарается избежать соединения этих двух слов. Поэтому я считаю за нужное ещё раз напомнить графу Румянцеву прилежно проследить, чтобы при подписании мирного трактата оба слова вместе оглавлены были и татары признавались областью в политическом и гражданском состоянии никому, кроме единого Господа, не подвластными... Из переписки графа с великим везирем видится, что Порта, по своему обыкновению, готовится тянуть негоциацию без границы, томя наше терпение и тем выторговывая для себя лучшие условия. Отечеству нашему мир весьма нужен, и мы оного со всей алчностью добиваться должны. Однако везир и турецкие министры крепко ошибаются, если полагают, будто у нас все государственные ресурсы истощены вконец, что мы не в состоянии продолжать войну, а поэтому станем сговорчивее...
— Напротив, — не удержался Захар Чернышёв, — к настоящей кампании приготовления везде изобильно сделаны.
Панин продолжал говорить:
— Понятно, что чем вяще удаляемся мы от своих границ и, следовательно, от центра ресурсов наших, тесня везирскую армию, тем более она к своим центрам приближается. Но с другой стороны, столь глубокое наше вступление в самую внутренность Порты может для Царьграда гораздо опаснее быть и оставить на долгое время следы нашествия. Ибо чем менее мы будем находить возможности установить в тех землях твёрдую ногу, тем более военный резон принудит нас опустошать все те места и селения, кои в пользу турецких войск служить могли бы. Ежели везир разумный полководец — он должен это понимать!.. И в этом я вижу возможности скорого примирения.
— Сомневаюсь, — с лёгкой иронией заметил Орлов. — Он же ваших рассуждений не слушает.
Шутка успеха не имела — все сидели с невозмутимыми лицами. И только Потёмкин растянул губы в рассеянной улыбке...
Генерал-поручик Григорий Александрович Потёмкин стал заседать в Совете с конца мая. Его появление там явилось полной неожиданностью — по двору поползли сплетни и домыслы. На деле всё было проще. Ещё зимой Потёмкин, тогда генерал-майор, написал Екатерине длинное письмо, в котором обидчиво пожаловался на невнимание к его персоне и попросил назначить генерал-адъютантом её величества. Екатерина, знавшая его по перевороту 1762 года, ответила милостиво, перевела из Первой армии в Петербург, дала новый чин и однажды, войдя с ним в комнату, где заседал Совет, сказала коротко и просто:
— Теперь, генерал, ваше место здесь...
...Панин не обратил внимания на реплику Орлова — граф, потеряв прежнее влияние, был не опасен, — и, сохраняя серьёзное лицо, продолжал говорить:
— Коль мы увидим усталость армии проводить войну наступательную — совсем мало трудов потребуется, чтобы превратить её в оборонительную. Но прежде следует все важные турецкие крепости, занятые нами, до подошвы подорвать и истребить, города и селения вконец опустошить, а жителей — всех без изъятия! — со всем имуществом перевезти в Россию. В империи есть ещё много мест, находящихся в пустоте и незаселённости!.. Такое, до последней головы, переселение жителей Бессарабии, Молдавского и Волошского княжеств будет весьма достаточно к награждению всех наших убытков, в войне понесённых, и обратится для Порты в самый чувствительный и непоправимый удар. Ибо лишится она знатных и плодородных провинций, кои самому Царьграду большую часть его содержания давали. Употребление сей крайней меры к облегчению нашего военного бремени находится в наших руках и принятие её токмо от нас зависит... Однако, не будем лукавить, существование и целость Порты через естественное связывание взаимных интересов столь же полезно для России, сколь и ей Россия. Порта должна это чувствовать не менее нашего и не подвигать нас на крайности, ибо великое пространство, опустошаемое в таком случае нашими войсками, сделают её физически почти не существующей с той стороны, где теперь театр войны происходит, и с которой мы атакованы могли быть. Тогда туркам к произведению войны одна перспектива будет — в возвращении под свою власть Крымского полуострова и всех татар. Но кто беспристрастным оком рассмотрит положение Крыма, близость оного к нашим границам, тот должен признаться, что, взяв там ныне твёрдую ногу, мы делаем совершенно невозможным изгнание нас оттуда силой оружия. Сухой путь к нашествию турок заперт, а свобода моря будет оспариваться нашими судами. И ежели великий везир имеет на плечах разумную голову, он должен понять, что лучше получить некоторые преимущества по мирному трактату, нежели разорённому остаться и без всяких приобретений.
Панин закончил говорить, неторопливо сел, утёр платочком вспотевшее лицо.
— Тут и рассуждать нечего, — раздался голос Потёмкина. — Граф Никита Иванович прав во всём, в каждом своём слове!
— Следует поскорее дать необходимые инструкции графу Румянцеву, — поддержал Потёмкина вице-канцлер Голицын. — И не отступать от них ни на шаг...
Июль 1774 г.
4 июля турецкое посольство в двести человек, тягучей пыльной колонной пройдя сквозь полки Каменского, остановилось в деревне Биюк-Кайнарджи, расположенной в четырёх вёрстах от Кючук-Кайнарджи, где держал ставку Румянцев. Сопровождавший турок майор князь Вадбольский послал к фельдмаршалу курьера.
Румянцев, сидя на лавочке, выпустив из расстёгнутого мундира объёмистый живот, лениво щуря глаза от закатного солнца, выслушал курьера, махнул рукой:
— Скачи назад... Завтра поутру пришлю кого-нибудь.
Курьер сноровисто прыгнул в седло и умчался за околицу.
Румянцев вызвал полковника Петерсона. Настроение у фельдмаршала было благостное, и он, продолжая щуриться, шутливо сказал:
— Ты, полковник, с турками давнюю дружбу имеешь — встречай полномочных... С эскортом!.. Пусть знают, что на поверженных я зла не держу...
На следующее утро Петерсон, взяв с собой эскадрон карабинеров князя Кекуатова, лихо влетел в Биюк-Кайнарджи.
Ресми-Ахмет-эфенди изъявил желание поскорее приступить к переговорам.
Петерсон, глянув на Кекуатова, съязвил по-русски:
— Опосля шести лет войны — удивительная поспешность.
Но сдерживать турок, естественно, не стал, и посольство, сопровождаемое карабинерами, выкатило из деревни.
Петерсон ехал верхом, впереди всех. Рядом перебирала ногами лошадь Кекуатова. Майор то и дело оборачивался, проверяя, как движется колонна, и всё норовил перейти на рысь.
Петерсон охладил его резвость:
— Не в атаку идём, князь... Можно не спешить.
Колонна неторопливо подошла к русскому лагерю, остановилась шагах в пятидесяти от него.
К офицерам, загребая сапогами пыль, подбежал дежурный майор князь Гаврила Гагарин.
— Привезли?
— В каретах сидят, — махнул рукой Петерсон.
Гагарин метнул взгляд на кареты, стоявшие в отдалении. Стёкла на дверцах были опущены, в полумраке смутными пятнами застыли лица полномочных, выжидательно смотревших на офицеров.
— Пусть вылезают, — сказал Гагарин. И мрачно пошутил: — К позорному столбу в экипажах не едут.
Кекуатов тронул лошадь с места, протрусил к каретам, жестами показал, чтобы турки вышли.
Гагарин подвёл послов к дежурному генералу барону Ингельстрему. Рядом стоял генерал-поручик князь Николай Васильевич Репнин...
Определённый ранее вести негоциацию с турками Алексей Михайлович Обресков, квартировавший все недели после Бухарестского конгресса неподалёку от Ясс, в небольшом селении Роману, вовремя выехал к Румянцеву, однако разлившийся после обильных дождей Дунай смыл приготовленные переправы. Чтобы не терять время, Румянцев отозвал от командования 2-й дивизией Репнина и, как имевшего опыт политической деятельности в бытность свою послом в Польше, назначил его к производству негоциации.
...Генералы поприветствовали полномочных и, отпустив Гагарина, провели их к Румянцеву.
Турки долго кланялись фельдмаршалу, а затем проследовали за ним в дом для предварительной беседы.
Когда все расселись на указанные места, Пётр Александрович, оглядев турок, сказал негромко, но внушительно:
— Я согласен вести негоциацию при одном условии — подписать мирный трактат не позднее пяти дней.
Такое начало обескуражило турок, поскольку указание Муссун-заде о затягивании переговоров становилось невыполнимым. Ресми-Ахмет растерянно посмотрел на рейс-эфенди. У того в глазах смешались отчаяние и робость.
Ресми перевёл взгляд на Румянцева и неуверенно проговорил:
— В Бухаресте по многим пунктам послы обеих империй не пришли к единому мнению. Как же можно уложить в пять дней то, что безрезультатно обсуждалось месяцы?
— Вы, видимо, позабыли, господа, что приехали не обсуждать мир, а подписать его, — выразительно, с лёгкой угрозой заметил Румянцев. — О пунктах уже было много говорено. Хватит! Наговорились! Теперь пришло время дело справить!.. — И он стал медленно перечислять главные кондиции мира. — Российские условия таковы... Все татары остаются вольными и ни от кого не зависимыми в их гражданских и политических делах и правлении. В духовных — пусть сообразуются с правилами магометанского закона. Однако без предосуждения вольности и независимости... Все крепости и земли, ранее татарам принадлежавшие, в Крыму, на Кубани, на острове Тамане им же отдаются. За Россией останутся только Керчь и Еникале с их уездами, о чём с ханом у нас есть подписанный договор... Блистательная Порта уступает России Кинфурн с его округом и степью, между Бугом и Днепром лежащую... Россия получает свободное судоплавание в Чёрном и Белом морях и на Дунае... За убытки, понесённые нами в этой войне, Порта заплатит четыре с половиной миллиона рублей...
Ахмет-эфенди, не дослушав фельдмаршала, осмелев от отчаяния, воздел руки к небу:
— Аллах свидетель — это не мир. Это ограбление!
— Это не ограбление, а кондиции, которые диктуются побеждённой державе державой превосходящей!
— Держава побеждена, когда она это признает! А у нас ещё достаточно войска, чтобы таковой себя не считать!
Лицо нишанджи горело негодованием. Ибрагим-Муниб, молча внимавший острому разговору, почувствовал, что эфенди, презрев все наставления великого везира, готов был покинуть негостеприимного Румян-пашу. Но такой шаг означал бы продолжение войны, разгром турецкой армии и, возможно, падение Стамбула, оставшегося бы совершенно беззащитным.
Рискуя навлечь на себя гнев нишанджи, Ибрагим постарался смягчить натянутую атмосферу разумным замечанием:
— Блистательная Порта не ставит под сомнение доблесть обеих империй. Кровь, пролитая их подданными, одного цвета. И мирные пункты должны в равной мере учитывать достоинство воевавших держав.
Слова, сказанные рейс-эфенди, Румянцеву понравились. Объявляя условия мира, которые бы обезопасили империю, он стремился соблюсти условия, предъявленные Россией ранее, в Бухаресте. Вместе с тем, решив усилить их, он понимал, что горделивые турки никогда не признают, что война ими проиграна. Поэтому приготовил ряд уступок.
— Ваш приятель не утерпел дослушать до конца мои пункты, — сказал он, обращаясь к рейс-эфенди. — Россия оставляет Порте город Очаков с древним его уездом, возвращает Бессарабию, Молдавию и Валахию со всеми городами и крепостями, в том числе отдаст Бендеры и прочие уступки сделает. Но о них с вами говорить будет князь Репнин, коему я поручил ведение негоциации... (Румянцев плавным жестом указал на сидевшего рядом с ним князя. Тот еле заметно кивнул и снова замер, строго поглядывая на турок). Я не задерживаю вас более!
Полномочные послы, Репнин, переводчики вышли за двери и проследовали в соседний дом, где предстояло обговорить оставшиеся после Бухареста нерешённые кондиции.
А Румянцев отправил великому везиру короткое письмо:
«Как только от вашего сиятельства я получу надлежащее благопризнание на мирные артикулы, вашими полномочными постановленные, то в ту же минуту корпусу генерал-поручика Каменского и в других частях прикажу удержать оружие и отойти из настоящего положения...»
Июль 1774 г.
Несмотря на все старания Веселицкого удержать татар от выступления на стороне Хаджи-Али-паши, угроза татарского бунта не только не миновала, но, напротив, стала очевидной. Всё должно было решиться в несколько дней.
Конфидент Бекир донёс резиденту, что хан Сагиб-Гирей попросил у турок пушки, без которых он боялся атаковать гарнизоны. Али-паша пообещал их дать. Тогда хан вызвал к себе Мегмет-Гирей-султана и поручил ему в тайне от русских собрать у селения Старый Крым, ближе к морскому берегу, пятьсот арб и тысячу быков для перевозки пушек и необходимых к ним снарядов.
Веселицкий, узнав о таких приготовлениях, устрашился, в разговорах с Дементьевым открыто стал ругать Долгорукова за непонятную пассивность.
— Ну что он делает в Перекопе?! Почему не спешит войти в Крым? Неприятелей легче упредить, нежели потом воевать... А ныне мы здесь крайней опасности подвержены. И коль князь не пришлёт несколько повозок с упряжками для препровождения нас к армии — сгинем все до единого.
— Может, ещё обойдётся, — неуверенно сказал Дементьев, хорошо понимая, что бунт неизбежен.
— Э-э, — отмахнулся Веселицкий, — тебе легко. Ты один. Может, ускользнёшь, упасёшься. А мне с мальцами и женой как? Порежут ведь без жалости!
Вечером, сломленный страхом, он написал Долгорукову письмо. Просил спасти. А чтобы не посчитали трусом — приписал в конце, что готов пожертвовать собой и всем семейством, лишь бы «оное в пользу любезного отечества обратиться могло».
Отправляя нарочного в Перекоп, Пётр Петрович не знал, что Долгорукова там уже нет. Глотая сухую просоленную пыль, по присивашской степи маршировали пехотные батальоны, лёгкой рысью трусила кавалерия — армия Долгорукова вошла в Крым, держа путь к Акмесджиту.
Июль 1774 г.
Князь Репнин провёл переговоры с турецкими полномочными за один день. Это были даже не переговоры, а длинный монолог Репнина: он мерным, чуть монотонным голосом зачитывал артикулы будущего договора, быстро окидывал взглядом сидевших напротив него турок и, не давая им возможности высказаться или заспорить, снова опускал голову — зачитывал следующий артикул. Ресми-Ахмет-эфенди несколько раз протестующе всплёскивал руками, пытался вставить слово, но князь решительным жестом останавливал его. А перед тем как зачитать артикул о Крыме, Репнин разразился длинной речью, словно подсказывая туркам необходимую и приемлемую для России трактовку этого важнейшего вопроса.
— Все наши обоюдные прежние войны происходили по большей части за татар и от татар, — говорил Репнин. — Блистательная Порта неоднократно признавалась нашему двору, что не в силах обуздать хищность и своевольство сего легкомысленного и развращённого народа. Но доколе продолжался мир, мы не дозволяли себе искать иных средств к ограждению наших границ, кроме обычных формальных представлений Порте. И при каждом почти таком случае довольствовались одними извинениями и обетами турецких министров. Теперь же, когда война разрушила прежнюю политическую связь, мы были принуждены стараться изыскать наперёд новые основания и образ будущего мира, дабы сохранение его сделать совсем независимым от своевольства и дерзости наглых татар. И открылись нам к этому два пути. Один — через совершенное истребление татар силой оружия, другой — через изменение их бытия, что позволило бы сделать народ тихим, к порядочному общежитию способным и, следовательно, не менее других заинтересованным в сохранении мира. Человеколюбие её императорского величества избрало тот путь, который сооружает, а не разрушает блаженство целого народа. Для чего решилась она даровать всем крымским и ногайским татарам вольность и постановить их посереди обеих империй барьером, который бы целостностью своей и ту и другую сторону интересовал... Требуя от Порты подобного же признания татар нацией вольной и независимой, мы, однако, не сделали затруднения в оставлении за султаном всех духовных прав, кои ему по магометанскому закону принадлежат. Но в уравнении столь важной поверхности хана над татарами, в прочное утверждение их гражданской и политической вольности и наипаче в приобретении пункта, от которого бы взаимная торговля могла Процветать, а со временем составить для подданных обеих империй новый узел пользы и тем сделать сохранение мира более важным и нужным, возжелали мы иметь на полуострове Крым крепости Керчь и Еникале, дабы там учредить штапель нашей торговли и иметь в близости готовую для татар тропу, если бы кто-либо (Репнин чуть было не сказал «Порта») покусился на их вольность... Керчь и Еникале могли бы ещё и к тому служить, чтобы самих татар обуздывать, ежели бы они покусились, следуя своим прежним диким нравам, на разврат доброго соседства в границах наших или Порты. Ибо мы, — возвысил голос Репнин, — безопасность и целостность оных стали бы в новом мирном положении поставлять наравне с безопасностью наших границ... Исходя из всего сказанного, вам, милостивые государи, предлагается следующий пункт.
И Репнин зачитал артикул о Крыме.
«Все татарские народы, — говорилось в артикуле, — крымские, буджацкие, кубанские, едисанцы, жамбуйлуки и едичкулы, без изъятия от обеих империй имеют быть признаны вольными и совершенно независимыми от всякой посторонней власти, но пребывающими под самодержавной властью собственного их хана чингисского поколения, всем татарским обществом избранного и возведённого, который да управляет ими по древним их законам и обычаям, не отдавая отчёта ни в чём никакой посторонней державе, и для того ни российский двор, ни Оттоманская Порта не имеют вступаться как в избрание и возведение помянутого хана, так и в домашние, политические, гражданские и внутренние их дела ни под каким видом, но признавать и почитать оную татарскую нацию в политическом и гражданском состоянии по примеру других держав, под собственным правлением своим состоящих, ни от кого, кроме единого Бога, не зависящих; в духовных же обрядах, как единоверные с мусульманами, в рассуждении его султанского величества, яко верховного калифа магометанского закона, имеют сообразовываться правилам, законом им предписанным, без малейшего предосуждения, однако, утверждаемой для них политической и гражданской вольности. Российская империя оставит сей татарской нации, кроме крепостей Керчь и Еникале с их уездами и пристанями, которые Российская империя за собой удерживает, все города, крепости, селения, земли и пристани в Крыму и на Кубани, оружием её приобретённые, землю, лежащую между реками Бердой и Конскими Водами и Днепром, также всю землю до польской границы, лежащую между реками Бугом и Днестром, исключая крепость Очаков с её старым уездом, которая по-прежнему за Блистательной Портой остаётся, и обещается по становлении мирного трактата и по размене оного все свои войска вывесть из их владений, а Блистательная Порта взаимно обязывается, равномерно отрешась от всякого права, какое бы оное быть ни могло, на крепости, города, жилища и на все прочие в Крыму, на Кубани и на острове Тамане лежащие, в них гарнизонов и военных людей своих никаких не иметь, уступая оные области таким образом, как российский двор уступает татарам, в полное, самодержавное и независимое их владение и правление».
Репнин передохнул, дочитал до конца обязательства Порты, затем огласил следующие артикулы, в том числе девятнадцатый — о Керчи и Еникале, — и предложил туркам подписать документ.
Ресми-Ахмет-эфенди беспомощно взирал на лежащие перед ним листы, не решаясь взять в руку перо. Ибрагим-Муниб тоже не торопился ставить свою подпись... Пауза затянулась.
Репнин настойчиво повторил:
— Мир ждут обе империи... Или вам хочется, чтобы и далее проливалась кровь?
Ахмет-эфенди, морщась, сказал неохотно, сквозь зубы:
— Названные пункты существенно отличаются от тех, которые предлагала согласовать Блистательная Порта... Без одобрения их великим везиром мы не станем подписывать такой трактат.
— Что ж вы предлагаете?
— Я поеду в Шумлу, покажу их великому везиру.
Репнин смекнул, что турок хочет потянуть время, и качнул головой:
— Вам не стоит утруждать себя излишними переездами. Пошлите кого-нибудь из своих людей!.. Нарочный обернётся в два дня. А чтоб в пути с ним ничего не случилось, я прикажу проводить его до крайних наших постов под Шумлой.
Возразить нишанджи не смог.
Спустя два часа турецкий нарочный, сопровождаемый двумя карабинерами и офицером, поскакал в расположение войск Каменского...
Муссун-заде, подслеповато щурясь, тяжко, страдальчески вздыхая, прочитал турецкий перевод статей договора, отложил бумаги, долго молчал, отвернув голову в сторону, уставя потухший взгляд в небольшое оконце. (Кусочек неба, резко очерченный желтоватым стеклом, был подернут зыбкими разводами сероватого дыма — это горели окружавшие Шумлу хлеба, подожжённые казаками Каменского). Везир припомнил Бухарестский конгресс, припомнил с сожалением, ибо тогда можно было подписать мир на более сносных условиях. Теперь же приходилось выбирать: либо сразу подписать продиктованный Румян-пашой мир, либо последует очевидный разгром турецкой армии — и снова мир. Но уже совершенно позорный, без малейшей возможности получить хоть какие-то уступки от России.
Муссун-заде опять глубоко, протяжно вздохнул, взял жёлтыми пальцами чистый листок, нервно черкнул несколько строк.
Нарочный вернулся в Биюк-Кайнарджи и передал полномочным послам согласие великого везира на все пункты без изменений и добавлений.
10 июля, в седьмом часу вечера, в присутствии Румянцева и генералов его штаба, Ресми-Ахмет-эфенди, а за ним Ибрагим-Муниб скрепили своими подписями составленный на турецком и итальянском языках мирный трактат.
Репнин подписывал его последним; долго, словно выбирая место, примеривался к бумаге, прежде чем размашисто заскрёб пером.
Стоявший у стола писарь осторожно посыпал лист мелким, похожим на пыль песком.
Князь встал, взял свой экземпляр трактата, подошёл к Румянцеву, с полупоклоном передал ему папку:
— Ваше сиятельство, мир в ваших руках!
Напряжение, обусловленное торжественностью и историчностью момента, спало — все радостно зашумели, поздравляя друг друга с долгожданным окончанием войны...
Спустя час Румянцев призвал к себе сына — полковника Михаила Румянцева, служившего при отце генерал-адъютантом, и секунд-майора Гаврилу Гагарина, протянул им папку с копией договора:
— Везите, господа, государыне счастливую весть!..
А Репнин тем временем проводил турецких полномочных к Биюк-Кайнарджи и, прощаясь, напомнил, что размен трактатов назначен на 15 июля.
— Теперь-то зачем спешить? — раздражённо бросил Ахмет-эфенди.
Репнин, милостиво прощая турку резкость, сказал снисходительно:
— Нам хочется поскорее порадовать вашего султана.
Нишанджи ожёг князя злым взглядом, но смолчал...
В указанный день, в четыре часа после полудня, в русском лагере звонкой россыпью затрещали полковые барабаны, вытянулись в шеренгах пехотные роты, у пушек застыли артиллеристы.
Ресми-Ахмет-эфенди, держа на вытянутых руках подписанный великим везиром и скреплённый его печатью экземпляр трактата, без всякой торжественности, постным голосом сказал негромко:
— Великий везир Муссун-заде Мегмет-паша все артикулы трактата приемлет и утверждает по силе полной мочи, данной ему от своего султана.
Бумаги принял Репнин. Он же передал туркам экземпляр, утверждённый Румянцевым.
Фельдмаршал наблюдал за разменом трактатов, стоя в нескольких шагах от Репнина, строгий, величественный, весь мундир в сверкающих орденах — истинно предводитель победоносной армии. Он участвовал во многих сражениях, одержал немало блестящих побед, но войну выигрывал впервые и был безмерно счастлив своей удачливостью. (Будущие историки, расписывая его подвиги, назовут эту войну коротко и точно — румянцевская).
Когда церемониал размена трактатов закончился и барабанщики разом прекратили выбивать дробь, в наступившей тишине бархатно прозвучал фельдмаршальский голос:
— Да многолетствуют наши государи!.. Да благоденствуют их подданные!
Солдаты и офицеры дружно гаркнули: «Виват!» Крик тут же потонул в длинном, тягучем грохоте салютующих пушек, поднявшим в небо с окрестных деревьев стаи испуганных птиц.
Сто один залп — таков был приказ фельдмаршала!
Артиллеристы продолжали ещё суетиться у орудий, вкладывали всё новые заряды, а на краю лагеря дождавшиеся сигнала нарочные офицеры — кто в карете, кто верхом — разлетелись в разные стороны, неся в своих сумках заготовленные в канцелярии пакеты с сообщениями о подписании мира.
Вечером, сидя во главе длинного стола, сплошь уставленного разнообразными и обильными яствами, захмелевший Румянцев расслабленно поманил пальцем Репнина.
— Готовься, князь, в дорогу... Ты негоциацию вёл — тебе и трактат в Петербург отвозить.
Репнин, с распущенным на шее шарфом, краснолицый, с осоловевшим взглядом, расплылся в пьяной улыбке.
На следующий день, отоспавшись, загрузив на карету два сундука с личными вещами, взяв с собой графа Семёна Воронцова, полковника 3-го гренадерского полка, князь выехал к переправе у Гуробал. Кроме подлинного трактата, Николай Васильевич вёз в портфеле реляцию фельдмаршала.
«Я льщу себя, — писал Румянцев Екатерине, — что ваше императорское величество, оказывая благоволение высочайшее о подвигах, которые в течение войны оружием мне вверенным учинены, с равною благодарностью воспримите сим образом заключённый мир, которые есть плод счастливой войны, существом своим полезен отечеству и слава коего возносит имя бессмертное победительницы...»
Войну с Турцией выиграл Румянцев. Но победительницей была Екатерина.
Июль 1774 г.
Хаджи-Али-паша не стал искушать судьбу соперничеством с кораблями контр-адмирала Чичагова — ночью отвёл флот от кубанского побережья, а 18 июля внезапно появился в крымских водах на алуштинском рейде. Под прикрытием пушек линейных кораблей лёгкие транспортные суда подошли к каменистому берегу и стали высаживать десант.
Командир алуштинского поста капитан Колычев, окинув взором многочисленное турецкое войско, понял, что отразить неприятеля он будет не в силах, и приказал отступать к деревне Янисаль. Но часть егерей капитан послал к береговым ретраншементам, чтобы задержать янычар, пока снимутся с места обоз и артиллерийская батарея.
Несколько турок, первыми выбежавшие из воды, упали на холодную гальку, сражённые меткими выстрелами егерей, остальные, осыпая солдат градом пуль, звонко щёлкавших по камням, колышущейся толпой стали растекаться по пустынному берегу. Прячась за кустами и деревьями, за поросшими мхом валунами, они быстро охватывали егерей с флангов.
Увидев угрозу, егеря оставили ретраншементы и бросились догонять колонну, по которой уже палили янычары.
Несколько пуль попали в лошадей, натужно тянувших телеги по обрывистой дороге. Лошади испуганно рванулись в стороны, две или три упали, заскользили по склону, таща за собой повозки. Ездовые успели спрыгнуть наземь, отскочить, а весь небольшой обоз полетел в пропасть. Но артиллерийские упряжки, шедшие в голове колонны, ездовым удалось удержать.
Турки не стали преследовать Колычева, и он вывел отряд к деревне почти без потерь. (За это спустя несколько дней Долгоруков произвёл капитана в секунд-майоры, а офицерам отряда выдал по 50 рублей).
Пока Колычев отходил к Янисалю, пока янычары заканчивали высадку, переправляли с кораблей на берег полевую артиллерию, припасы и снаряды, на окраине Алушты, истекавшей извилистой горной дорогой на Акмесджит, разгорелся настоящий бой.
Узнав от Чичагова об исчезновении турецкого флота из кубанских вод, Долгоруков — он держал штаб в деревне Сарабузы в пятнадцати вёрстах от Акмесджита — решил на всякий случай укрепить береговые посты в Крыму и выдвинул вперёд, к деревне Шумле, батальон подполковника Рудена из Московского легиона, приказав занять удобную позицию и ждать прихода главных сил. Однако Руден, узрев, что турки заняли окрестности Алушты, решил порадовать командующего своим рвением, нарушил приказ и повёл батальон в атаку, надеясь сбросить янычар в море. Турки встретили легионеров таким жестоким огнём, что батальон, потеряв за полчаса сто двадцать человек убитыми и ранеными, бесславно отступил...
Долгоруков, выслушав доклад о потерях, пришёл в ярость — кричал, ругался, грозил примерно наказать непослушного подполковника, но остыв — простил его, отметив, что Руден совершил эту безрассудную атаку не по злому умыслу, а лишь горя ненавистью к коварному неприятелю.
...Закрепившись в Алуште, Али-паша вечером выслал большой отряд янычар в сторону Ялты, где на следующий день намеревался высадиться сам. Татарские проводники всю ночь вели отряд лесной горной дорогой к Ялте, и перед рассветом турки неожиданно атаковали ретраншемент майора Салтанова.
Бой шёл до полудня. Батальон держался стойко, отбивая раз за разом наскоки татар и янычар. И лишь когда артиллеристы израсходовали все заряды, а к туркам подошло подкрепление, стало ясно, что дальнейшая оборона бессмысленна. Салтанов принял решение взорвать все пушки и пробиваться в сторону Балаклавы.
Один за другим прогрохотали, содрогнув горы, мощные взрывы, разметавшие орудийные лафеты, покорёжившие толстобокие стволы. Салтанов построил солдат в штурмовую колонну, сам встал в её голове и, с ружьём наперевес, первым бросился на прорыв.
Дорогу на Балаклаву закрывали татары. Лихие наездники, они плохо сражались в пешем строю — не выдержали плотного штыкового удара салтановцев и расступились. Батальон вырвался из окружения и ушёл в горы, оставив на ялтинских склонах двести солдат и офицеров, в том числе храброго майора Салтанова, зарубленного в рукопашном бою...
Быстрая потеря Алушты и Ялты больно ударила по самолюбию Долгорукова. За три года, прошедших со времени завоевания Крыма, это была первая неудача генерала. Привыкший к постоянным турецким угрозам вернуть утраченное владычество над татарами, он никак не ожидал, что эти угрозы воплотятся в реальный десант. Стремясь вернуть потерянные города, он провёл Московский легион в Янисаль, дал ночь на отдых, а утром 23 июля бросил семь батальонов генерал-поручика Мусина-Пушкина на штурм Алушты.
— Ты уж постарайся, Валентин Платоныч, — по-отцовски шепнул Долгоруков графу, ставшему к этому времени мужем его дочери — княжны Прасковьи Васильевны. — Тебе басурман бить не привыкать.
— Горы — не поле, — облизнул сухие губы Мусин. — В поле-то легче... Да и паша, поди, не дремлет...
О подходе легиона к окрестностям Алушты Али-паша узнал от татарских лазутчиков, когда батальоны ещё маршировали в горах. И спешно выдвинул навстречу семитысячный отряд янычар, который занял позицию в четырёх вёрстах от моря, в двух ретраншементах на дороге перед деревней Шумлой.
У Мусина-Пушкина места для манёвра не было — края ретраншементов обрывались в глубокие стремнины, — и он атаковал неприятеля прямо в лоб батальонами генерал-майоров Грушецкого и Якобия.
Осыпаемые турецкими ядрами и пулями, гренадеры решительно двинулись на приступ, сломили сопротивление янычар и заняли оба ретраншемента. Турки, бросив пушки, знамёна, раненых, в панике побежали к Алуште.
Грушецкий собрался было преследовать отступавшего неприятеля, но Мусин-Пушкин решительно остановил его:
— Не спеши, Василий Сергеевич! Ещё неведомо, что нас там ожидает... Глянь, сколько гренадер полегло.
Потери действительно были велики — две сотни солдат и офицеров всех чинов усеяли своими телами подступы к ретраншементам.
С мрачным лицом Мусин-Пушкин обошёл раненых, уложенных рядком у обочины. Генерал Якобий был контужен, лежал с закрытыми глазами недвижимый. Рядом лекари возились у тела молодого подполковника — голова залита кровью, засохшие волосы комом.
— Кутузов?.. Убит?!
— Видимо, голову повернул, когда по нём стреляли, ваше сиятельство, — пояснил лекарь, накручивая на лоб подполковника грязноватый бинт. — Пуля навылет прошла... Глаз вытек... Может, выживет...
Возвращаться в Янисаль Мусин-Пушкин не стал, послал Долгорукову короткий рапорт о проведённой баталии и попросил сикурс, чтобы завтра поутру выбить турок из Алушты. Против ожидания Долгоруков не только не дал сикурс, но и приказал оставить захваченные ретраншементы и поскорее вернуться в лагерь.
— Что за чёрт! — взвился Мусин. — Я для чего столько людей положил?!
Нарочный только и смог сказать, что повсюду восстали татары...
Уже в лагере Долгоруков показал Мусину рапорт Прозоровского о предательстве Сагиб-Гирея и выступлении его против русских войск.
Решившись поддержать турок, хан тем не менее не рискнул атаковать сильные крепостные гарнизоны и всю конницу направил на тяжёлый армейский обоз, перевозивший припасы из Перекопа к Салгиру. Татары налетели на обоз, порубили острыми саблями около тысячи погонщиков-малороссиян, и лишь благодаря энергичным и скорым действиям Прозоровского, бросившего на выручку всю имевшуюся у него кавалерию и лёгкие пушки, обоз был отбит.
Узнав об этом, Долгоруков убоялся, что легион может быть отрезан от коммуникации с Перекопом, поспешил послать князю из своего резерва пять эскадронов гусар и драгун. Сикурс поспел вовремя, и когда татары снова попытались захватить обоз — были отражены с большими для них потерями.
Оставив в ретраншементах у Шумлы посты, легионеры покинули Янисаль и направились в Сарабузский лагерь.
А лагерь встретил их всеобщим ликованием: прибывшие из Первой армии два везирских нарочных привезли весть о заключении мира между Портой и Россией. (Румянцевский нарочный капитан Трандофилов, опасаясь за свою жизнь, прикинулся занемогшим и остался в Перекопской крепости).
Торжествующий Долгоруков бесцеремонно похлопал по плечам турецких нарочных, приказал дать им охрану и немедленно отправить в Алушту к Али-паше.
Июль 1774 г.
Обитавший в Бахчисарае резидент Веселицкий узнал о турецком десанте ночью 18 июля. Как обычно, конфидент Бекир прислал к нему Иордана с короткой запиской на русском языке.
Встревоженный Пётр Петрович разбудил Дементьева, показал записку.
Растерев кулаками слипшиеся глаза, переводчик прочитал коряво написанные строки, поднёс записку к свече и, наблюдая, как скручивается чёрным колечком горящая бумага, выдохнул негромко и печально:
— Эх, не внял его сиятельство нашим остережениям. Вот и турчина в Крым пустил.
— Мне до турков забот мало, — зашептал недовольно Веселицкий. — Нам-то как быть?.. Может, соберёмся да за ночь отъедем отсель?
— Куда? — протянул Дементьев. — Да нас из города не выпустят. Поди, на всех дорогах уже посты стоят... Помирать придётся здесь. Может, уже поутру...
Однако ни утром, ни вечером, ни через день ни Веселицкого, ни его людей никто не потревожил. Казалось, об их существовании все забыли. И лишь неожиданный приход Осман-аги, скользко пригласившего резидента на аудиенцию к Сагиб-Гирею, перечеркнул зародившиеся было надежды, что всё образуется.
Пётр Петрович приказал свите седлать лошадей. А сам зашёл в соседнюю комнату, где встревоженная жена держала у груди две недели назад родившегося сына, молча поцеловал её в лоб, перекрестил малютку Гавриила и, прихватив стоявшую в углу шпагу, вышел во двор.
Вся свита — переводчик Дементьев, офицеры, гусары, толмачи, канцелярист Анисимов, — все четырнадцать человек верхом на лошадях ждали резидента.
Навалившись грудью на пегую лошадку, Пётр Петрович тяжело перекинул грузное тело в седло, тронул поводья.
Переулок, где располагалась резиденция, был пуст, но улицу, ведущую к ханскому дворцу, запрудили вооружённые татары. Увидев русских, они, крича, подбежали, остановили лошадей. Один татарин — высокий, горбоносый — выхватил из-за пояса саблю, ткнул Веселицкого в бок.
— Сойди с лошади, гяур!
Пётр Петрович побледнел, обронил по-татарски:
— Ты, видно, сошёл с ума... Знаешь, кто я?
Татарин надавил саблей сильнее — и снова:
— Сойди с коня!
Веселицкий почувствовал боль, оттолкнул татарина ногой.
Толпа злобно загудела.
Видя, что дальше проехать не дадут, Веселицкий спустился на землю. Его тут же окружили спрыгнувшие с лошадей офицеры и гусары. Над их головами угрожающе взметнулись татарские сабли.
— Не трогать! — крикнул Осман-ага, выжидательно наблюдавший за происходящим.
Татары, продолжая выкрикивать угрозы, неохотно расступились.
Резидент и свита снова сели на лошадей и по живому шумному коридору проехали к дворцу.
Ханские чиновники ввели всех в отдельную комнату, оставили одних. Едва они закрыли двери, стоявшие во дворе татары приложили к плечам ружья и стали стрелять в открытые окна. Резидент и свита неловко попадали на пол. Со стен на головы брызгами посыпалась штукатурка.
Когда выстрелы стихли, в комнату вошли Абдувелли-ага и Азамет-ага.
Веселицкий, чуть приподняв голову, прохрипел испуганно:
— По мне стреляли... Посмотрите в окно.
Абдувелли-ага шагнул к окну, жестами отогнал татар, перезаряжавших ружья.
Поддерживаемый офицерами, Веселицкий, кряхтя, поднялся на ноги и, отряхивая ладонью кафтан, спросил запальчиво:
— Для чего хан пригласил меня?.. Чтоб позор учинить?!
— Хан велел объявить, что находящееся в Крыму российское войско нарушило мир и теперь мы с вами неприятелями стали, — сказал Абдувелли.
— Этого не может быть!.. Позволь мне снестись с его сиятельством! Я от него уже пять дней никаких вестей не имею... Тогда я точно...
Веселицкий не договорил — в комнату заскочил чиновник и зачастил скороговоркой:
— Хан велел, чтобы резидент оставил при себе нескольких людей, кого сам выберет, а остальных я заберу.
У дверей появились стражники с обнажёнными саблями.
Веселицкий покусал губы и нехотя покивал своему конюшему, капралу и трём гусарам Чёрного полка.
Стражники увели их.
А чиновник прежней скороговоркой:
— Много ли казаков при почтовой службе состоит?
— Тридцать будет, — буркнул Веселицкий.
— Хан велел послать к ним человека сказать, чтоб вели себя смирно.
Веселицкий кивнул вахмистру Семёнову.
Тот, нервно ощупывая рукой эфес сабли, вышел за дверь.
Тут же появился другой чиновник.
— Хан приказал оставить при резиденте только пасынка и переводчика, а прочих отвести в другое место.
Веселицкий наконец-то сообразил, что его хотят лишить охраны, и запротестовал:
— Этих людей вы все отлично знаете! Они при мне не первый день состоят... Я не могу без них обойтись.
Чиновник посопел длинным носом и вышел.
Тотчас дверь резко распахнулась, в комнату ворвались мускулистые стражники, набросились на резидентских людей, сбили с ног и по одному — кого за руки, кого за волосы, — вытащили поручика Иванова, прапорщика Раичича, резидентского пасынка Леонтовича, толмачей, канцеляриста.
С Веселицким остались только подпоручик Белуха и переводчик Дементьев.
Пётр Петрович посмотрел на Абдувелли-агу, дрогнул голосом:
— Прошу... по прежней дружбе... Жена моя только от бремени разрешилась, ещё слаба... Прошу дом и прислугу не трогать. А ей передать, что я жив-здоров.
Ага вышел, спустя минут пять вернулся, сказал, что по ханскому повелению у резидентского дома будет поставлена охрана.
В это время в комнату донеслись звуки недалёких выстрелов. Все замолчали, прислушиваясь. Стреляли часто, как в бою, но недолго.
А вскоре в дверях появился булюк-баша, державший в руке отрубленную голову. Он кинул её на пол, катнул ногой, словно мяч, к резиденту.
Пётр Петрович в ужасе попятился.
А булюк-баша, довольный шуткой, хохотнул:
— Казаки-то упрямые попались. Умирать не хотели... (Посмотрел на Веселицкого). Отдай шпагу!
Пётр Петрович захорохорился:
— Она не привыкла ходить по чужим рукам!
— В могиле с ней тесно будет, — снова хохотнул баша, достал пистолет и навёл его на живот резидента.
Веселицкий бросил шпагу к ногам баши. Тот поднял её, вышел.
За окном снова послышался шум.
Веселицкий опасливо выглянул, увидел хан-агасы Багадыр-агу и кадиаскера. Не поднимая голов, они быстро прошли мимо. Через минуту показался нурраддин-султан Батыр-Гирей, кивнул резиденту, недоумённо пожал плечами и тоже прошёл мимо.
Пётр Петрович понял, что диван закончил заседать, решил, что его сейчас отведут к Сагиб-Гирею. Но в комнату вошёл Осман-ага, сказал, что хан уехал из дворца. И велел пленникам выходить во двор.
Там уже стояли осёдланные лошади и два десятка вооружённых татар.
— Хан отдаёт вас Али-паше, — сказал Осман. — Сейчас в Алушту поедем...
Преодолев по крутым лесным дорогам более сотни вёрст, к полудню следующего дня отряд вышел к турецкому лагерю. Осман передал русских туркам и уехал.
Поутру пленников привели в палатку, сплошь устланную дорогими коврами, на которых сидели два турецких чиновника. Они проявили любезность — угостили резидента кофе, а затем допросили.
— Али-паша хочет знать, много ли при Крымской армии есть генералов? И сколько при них состоит войска?
— Десять человек, — ответил Веселицкий, решивший не скрывать того, что, по всей вероятности, и так известно неприятелю от татарских осведомителей. — И войско изрядное: тринадцать полков пехоты, четырнадцать — кавалерии, казачьих разных двенадцать полков, две тысячи запорожцев и егерский корпус.
— А как велики полки?
— Пехотные — по две тысячи, гусарские и пикинёрные — тоже по две, казачьи — по пяти сот человек, а егерей две тысячи.
Турки неторопливо всё записали, потом спросили:
— В чём состоит содержание трактата, заключённого в Карасувбазаре?
Веселицкий, напрягая память, довольно точно пересказал все артикулы.
Турки опять всё записали, оставили резидента в палатке, а сами отправились к Али-паше. Вернулись они быстро.
— Али-паша хочет видеть тебя!..
День выдался жаркий, жгуче палило солнце. Полы огромного шатра были подняты с трёх сторон, но тёплый, вязкий ветер, удушливыми волнами пробегавший вдоль скалистого берега, облегчения не приносил. У шатра шумели янычары; их было около трёх тысяч, и стояли они большим полумесяцем в восемь рядов.
Веселицкого усадили на табурет, поставленный у входа в шатёр. Сам Али-паша сидел в глубине, под пологом, на софе, устланной полосатым атласом, облокотившись на парчовые подушки. Потягивая из кальяна табачный дым, он терпеливо ждал, когда резидент допьёт предложенный кофе, затем спросил насмешливо о татарах:
— Как Россия могла поверить этим бездельникам?
Веселицкий отставил чашку, отёр губы платком, ответил осторожно:
— В нашей обширной империи есть люди разных наций и законов. И коль они учиняют свою клятву — мы им верим. А татары не только по своему закону многократно клялись, но и целованием Корана всё оное подтвердили.
Паша ухмыльнулся:
— Вы, русские, слову татарскому верите, а им плеть нужна. Да подлиннее... Ты давно у них обитаешь?
— Третий год.
— Язык знаешь?
— Плохо... Турецкий лучше.
— Ты был в Стамбуле?
— В юные годы поехал, но там в ту пору моровое поветрие приключилось. Я десять месяцев жил в Бухаресте и Рущуке, но так и не дождался, когда оно спадёт.
— Ничего, — скосил рот паша, — ныне твоё намерение исполнится... Я тебя отправлю туда. В Едикуль!
Название главной турецкой тюрьмы Веселицкий конечно же знал. Но прикинулся простачком.
— Я в твоих руках, паша. Всё зависит от твоей воли... Но прошу принять в уважение всенародное право и то обстоятельство, что я от такой великой в свете императрицы аккредитован при крымском хане резидентом.
— Зачем?
— Надеюсь, что в Едикуле мне будет дозволено пользоваться свойственными моему чину преимуществами.
Паша весело засмеялся, потом махнул рукой чиновникам:
— Уведите его!
Чиновники отвели Веселицкого в прежнюю палатку. А ближе к вечеру, усадив его в лодку, перевезли на корабль капудан-паши Мегмета.
Тот принял резидента сурово, обругал и переправил на «Патрон» — корабль Али-паши. Там Петра Петровича встретили более милостиво: определили в отдельную каюту, хорошо угостили.
На четвёртый день ареста, в полдень, к кораблю причалила лодка, посланная Али-пашой. Поднявшийся на борт «Патрона» чиновник объявил, что час назад в лагерь приехали везирские нарочные, которые привезли копию трактата о мире, заключённого двумя империями в Кючук-Кайнарджи.
Июль 1774 г.
Лето Екатерина проводила, по обыкновению, в Петергофе. Сюда же приезжали чиновники с докладами, раз в неделю — члены Совета, чтобы в её присутствии обсудить текущие дела. Сюда же, во дворец Монплезир, 23 июля прибыл Михаил Румянцев.
Реляция его отца о подписании мира с турками взбудоражила всех. Радостная Екатерина мигом пожаловала молодого полковника генерал-майором и, лаская благодарным взглядом, сказала взволнованно:
— Батюшка ваш, как истинный слуга отечества, приобрёл для него выгоды сверх всяких ожиданий. Подобного славного и полезного для России мира не было со времён Ништадтского...[25]
В опубликованном через неделю правительственном сообщении коротко, но ёмко разъяснялось подданным империи:
«При многих других весьма важных выгодах и преимуществах для империи, с одной стороны, вконец из среды изымает все до сего настоящие причины по взаимным раздорам между ею и Портой Оттоманской чрез освобождение всего Крыма и всех вообще татар от власти турецкой, и чрез превращение их в область вольную и независимую; с другой — созданием пристаней, а именно городов Керчи, Еникале и Кинбурн на Чёрном море отверзает оной согражданам нашим свободный путь к новым промыслам и торгам в Оттоманских областях беспосредственным кораблеплаванием по Чёрному и Белому морям».
На очередном заседании Совета Екатерина, недолюбливавшая Румянцева, поступила честно: воздала должное могучему таланту полководца и политика, а затем без неприязни подписала рескрипт, в котором высоким слогом признавались заслуги генерал-фельдмаршала:
«Возвещая мир, рук ваших творение, возвестили вы нам в то же время через оный и знаменитейшую вашу услугу пред нами и пред отечеством... Мера благоволения нашего к вам и к службе вашей стала теперь преисполнена, и мы, конечно, не упустим никогда из внимания нашего, что вам одолжена Россия за мир славный и выгодный, какого по известному упорству Порты Оттоманской, конечно, никто не ожидал, да и ожидать не мог».
Однако общая искренняя радость по поводу окончания войны — в Петербурге ещё не знали о крымских боях — не туманила разум, ибо все понимали разницу между подписанием договора и точным исполнением его артикулов.
Никита Иванович Панин, нахваливая Румянцева за содеянное, предупредительно говорил в Совете:
— Течение времени покажет, как строго станет Порта блюсти свои обещания. Но с нашей стороны за систему политического поведения следует принять показание во всех делах, до Порты относящихся, и желание и дальше утверждать постановленный мир. Сие можно сделать через уклонение от малейших поводов к какому-либо турецкому недовольству, а вяще — через скорейшее заведение взаимной наивыгоднейшей торговли, дабы учинить турок не только её участниками, но и в рассуждении их собственной корысти — прямыми ревнителями о лучшем сохранении мира. Для исполнения же сей политической системы следует поспешить с разменом ратификаций, чтобы сим свершить последний формалитет... Граф Румянцев поступил весьма осмотрительно, определив нескорые сроки оставления нашими войсками турецких земель. Без ошибки можно предугадать, что везир ускорению оных сроков был бы отменно рад. И здесь граф мог бы внушить ему, что помянутые сроки будут до крайности сокращены, если Порта пойдёт на действительный размен ратификаций прежде прибытия ко дворам взаимных торжественных посольств. Совет единодушно поддержал Панина Но Румянцев не знал рассуждений Совета о возможном ускорении ратификации и отправил в Шумлу переводчика Мельникова с предложением великому везиру «подтвердить трактат обыкновенными государей ратификациями чрез взаимные торжественные посольства».
Мельников уехал. А через несколько дней прислал фельдмаршалу рапорт с неожиданным известием: великий везир Муссун-заде скоропостижно скончался и теперь новым везиром назначен Изет-Мегмет-паша.
Румянцев сразу насторожился: согласится ли Изет с условиями мира?.. Паша мог отклонить их, сославшись на то, что он никакого трактата не подписывал и, следовательно, ответственности за его соблюдение не несёт.
Поразмыслив, Пётр Александрович приостановил начавшийся было вывод войск с завоёванных земель и поспешил отправить в Константинополь бывавшего уже там полковника Христофора Петерсона[26].
Июль — август 1774 г.
Известие о подписании мира изменило положение Веселицкого. Капудан-паша Мегмет прислал на «Патрон» чиновника, объявившего резиденту, что он теперь не пленник, а гость. Этот же чиновник перевёз Петра Петровича на берег к Али-паше. Тот поздравил его с окончанием войны, а потом высказал пожелание о переводе своего флота в Кафу.
— Скоро на Чёрном море штормы начнутся. Если флот останется в открытой воде — погибнет.
При неустойчивости политического и военного положения, свойственного обычно первым неделям мира, было бы неразумно позволить туркам перевести флот и многотысячное войско к Кафе, от которой рукой подать до кубанских берегов, где бряцали оружием отряды Девлет-Гирея, и до Керчи и Еникале, прикрывавших батареями пролив в Азовское море.
И Веселицкий уклончиво возразил:
— Сообразуясь с артикулами подписанного мира, разумнее будет отвести флот к берегам Порты.
— В полученном мной фермане предписывается оставить неприятельство с российскими войсками. Что же до оставления Крыма, то фермана об этом я не имею.
— В таком случае благопристойность требует уведомить о вашем желании предводителя Второй армии. А до его согласия флот должен оставаться в нынешнем состоянии.
Али-паша улыбнулся, приоткрыв ровные зубы:
— Лучше будет, если к моему письму приложится и ваша письменная просьба.
Веселицкий без промедления изъявил готовность отписать его сиятельству, надеясь в душе, что Долгоруков сам поймёт опасность турецкого предложения и не даст на него разрешения.
Пока готовились письма, приехал нарочный офицер от Долгорукова с требованием к Али-паше немедленно отпустить резидента из плена. Но паша ответил умело: до получения обещанного ему фермана он удерживает резидента — как гостя! — при себе для предотвращения могущих возникнуть непредвиденных взаимных ссор и обид между турецкими и русскими войсками. И отпустил только переводчика Дементьева.
А разочарованного Веселицкого успокоил:
— Фамилия ваша — и жена, и дети, и девки, что прислуживают, — жива, здорова и благополучно обитает в Бахчисарае. Их надёжно охраняют, и ничто им не угрожает... Но вот людей и свиту вашу татары вырезали.
— Господи, — крестясь, мелко задрожал губами Пётр Петрович. — Их-то за что?
Али-паша насмешливо дёрнул углом рта:
— На то и война, чтоб убивать.
— Они же при мне — резиденте! — состояли, а не в войске.
— Дикие народы цивильных законов не чтят, — развёл руки Али-паша...
Вопреки ожиданиям Веселицкого, Долгоруков не проявил бдительности и, не долго думая, прислал 1 августа Али-паше согласие на перевод флота и войска к Кафе. Янычары без промедления стали грузиться на корабли, а конницу паша отправил к крепости сухим путём, по прибрежным горным дорогам.
3 августа флот, выстроившись в кильватерную колонну, покинул опустевшую и притихшую Алушту. При хорошем ветре путь к Кафе занимал не более пяти часов, но налетевший вскоре затяжной шторм разметал суда вдоль побережья, и на кафинский рейд остатки флота вышли лишь спустя три дня.
Ещё два дня корабли стояли на якоре, настороженно нацелив пушки на крепость. (Татарский Алим-Гирей-султан уведомил пашу, что Кафа заминирована русскими и будет взорвана, едва турки ступят на берег). Веселицкий обозвал султана лжецом и заверил Али-пашу, что крепость совершенно безопасна.
Отряды янычар осторожно высадились в гавани, придирчиво осмотрели крепость, каждый дом, каждый подвал и, убедившись, что никто ничего не минировал, быстро заняли все окрестности.
Вскоре Али-паша, сошедший на берег под гром корабельных пушек, потребовал доставить к нему Веселицкого, по-прежнему содержавшегося на «Патроне».
— Скажи мне по-приятельски, — вкрадчиво спросил он резидента, — смеет ли кто из российских чиновников, преследуя свой интерес, написать и обнародовать что-нибудь ложное о политических делах империи?
Веселицкий уверенно ответил:
— Только изменник, коему жизнь наскучила! Ибо любой, кто на такую дерзость отважится, живота лишён будет немедленно.
— А что ты скажешь на это?.. Хан Сагиб-Гирей написал мне, что получил письмо от Бахти-Гирей-султана, будто в заключённом Россией и Портой мирном трактате выговорено остаться Крымскому ханству в прежнем своём состоянии, в каком оно до нынешней войны было, а не вольным и независимым, как сообщено Долгорук-пашой.
Веселицкий понял, что, решившись на бунт, Сагиб-Гирей сжёг все мосты к отступлению и теперь, боясь расплаты за предательство, делал попытку подтолкнуть Порту к продолжению войны в Крыму. Придав лицу строгость, он сказал выразительно:
— Я могу поклясться, что сообщённые его сиятельством пункты мирного трактата присланы прямо от господина генерал-фельдмаршала Румянцева, под руководством которого был заключён мир и спокойствие обоюдным сторонам доставлено. Вы можете проверить их по экземпляру великого везира, что вам доставили его чиновники.
Али-паша обругал хана за его коварство и приказал увести резидента...
Али-паша продержал Веселицкого в своём лагере до середины сентября, а затем отпустил вместе со всеми бывшими при флоте русскими пленными, включая капитана Павлова (поручик был заочно произведён в новый чин) с казачьей командой, отданного туркам в начале лета Девлет-Гиреем. Позднее Екатерина за ревностное служение отечеству и в покрытие понесённых убытков пожаловала Петру Петровичу восемьсот душ крепостных в Витебской губернии.
Август — сентябрь 1774 г.
Тем временем по приказу Долгорукова русские войска стали покидать пределы Крымского полуострова. За Перекоп выводились все полки — пехотные, кавалерийские, казачьи, — за исключением Белёвского пехотного, оставленного в Керчи и Еникале.
Долгоруков конечно же видел, что указ Военной коллегии, составленный в Петербурге до получения известий о турецком десанте, не соответствовал сложившейся обстановке, но взять на себя ответственность за его невыполнение не захотел. А именно так следовало поступить сейчас!.. Он лишь написал Екатерине реляцию, в которой подробно изложил свои опасения о присутствии турецкого флота у побережья, о сообщениях конфидентов, что турки собираются оставить в Крыму до 25 тысяч янычар, что в ханы прочат Девлет-Гирея.
А в конце реляции попросил уволить его от командования армией по слабости здоровья.
«О хане и правительстве крымском вашему императорскому величеству осмелюсь доложить, — говорилось в реляции, — что первейшая особа весьма слабого разума, не имея не только искусства в правлении, но ниже знает грамоте. При нём же управляющие суть самые враги державе вашего императорского величества... По бесчувственности сего варварского народа наверно я заключаю, что, нимало не уважая над ними высочайшего благодеяния, охотно возжелают они поработить себя Порте Оттоманской».
Получив эту реляцию, Екатерина отреагировала мгновенно:
— Теперь об очищении Крыма и думать нечего! Войско начнём выводить, когда турки совсем оставят полуостров или же по мере их собственного выхода из него... Но с ханом надобно поступить осмотрительно...
Долгорукову был послан рескрипт, в котором разъяснялось:
«Мы давно уже от вас и чрез другие достоверные известия были предупреждены о дурных качествах и о малоспособности к правлению настоящего хана. Но при том положении дел, в каком мы в рассуждении Крыма и прочих татарских народов находимся, нет пристойных способов к его низложению, как получившего достоинство по праву происхождения и по добровольному избранию всего общества, особенно в то время, когда оно решилось отложиться от власти турецкой. Поэтому мы находим нужным его защищать, если б с турецкой стороны принято было намерение низвергнуть его. Впрочем, как с турками, так и с татарами, дабы не подано было с нашей стороны ни малейших поводов к вражде, надобно поступать с такой разборчивостью, чтоб всегда удаляться от первых...»
Никита Иванович Панин был взбешён выводом войск из Крыма. Он примчался к Екатерине без вызова и, едва поздоровавшись, сразу забубнил:
— Следуя безрассудно скоропостижному и неразумному предписанию Военной коллегии, князь Василий Михайлович нагородил нам множество бед и хлопот, способных потрясти мир, такой славой Румянцевым приобретённый и который в настоящих критических обстоятельствах нашего отечества так ему нужен и так драгоценен. В беспредельной к вашему величеству откровенности скажу, что моё сердце обливается кровью, видя теперь действие и плод сей сугубой безрассудности, могущей обратиться в государственное зло.
— Я уже дала рескрипт о приостановлении вывода полков, — сказала Екатерина. — И намедни получила реляцию князя, что он стоит в Перекопе.
— Ах, ваше величество! Произошли приключения, каких после совершения мира совсем ожидать было невозможно. Я надеялся, что князь, сделав первые ошибки, последующим поведением потщится оные поправить и научится наконец быть осторожнее. Но вместо этого, к чувствительному сожалению, вижу, что и далее он всё хуже поступает.
— Хватит причитать, граф! — неожиданно резко вскрикнула Екатерина. — Ошибка уже сделана. И остаётся теперь только приискать средства к её поправлению... Что вы предлагаете?
— Уверен, что таковым средством будет препоручение графу Румянцеву в полное и совершенное управление всех крымских дел. Как создатель мира, ведущий с Портой сейчас сношения, он имеет возможность дружескими изъяснениями изъять из среды возникший ныне камень преткновения... Надо вынудить Порту на исполнение всех артикулов мирного договора. Особливо — об испражнении Крыма!.. И Вторую армию ему в предводительство отдать!
— Доколе турки не уйдут с полуострова, я не уступлю им завоёванные земли и крепости! — жёстко отрезала Екатерина.
— Этого мало, ваше величество. Румянцев должен восстановить повреждённые невежеством и безумием князя Долгорукова дела в положение сносное и непостыдное, дабы нам и мир сохранить, и перед светом в посмеянии не остаться...
15 сентября Екатерина подписала рескрипт Румянцеву, отдав в его руки и крымские дела, и Вторую армию.
«Прозорливость ваша, — говорилось в рескрипте, — столь великими и важными услугами пред нами оправданная, да будет вам руководством и в настоящем критическом подвиге, который в существе своём весьма интересует самую целость мира...»
«Пусть делает всё, что хочет, — подумала Екатерина, бросая перо в золочёный кубок. — Лишь бы татар от поползновенности к Порте удержал... Война закончилась, но не закончилась борьба за Крым...»
Екатерина была права: впереди Россию ждали трудные годы соперничества с Портой...