Глава 1

ЯНВАРЬ 1918 г.

В ночь с 25-е на 26 октября 1917 года в России произошла вторая за несколько месяцев революция. На этот раз ее жертвой стало Временное правительство, которое, придя к власти, клялось никого не казнить, всем дать свободу и внести в российскую жизнь ругательное прежде слово «демократия». Ближе к осени, когда дела пошли хуже, правительство, дабы удержаться на плаву, принялось арестовывать казнить и запрещать. Но делало оно это неуверенно и постоянно опаздывало запретить или казнить, что давало оппонентам возможность проклинать Керенского за уничтожение демократии. В том была ирония, ибо демократия оппонентам была ненавистна.

С конца октября большевики принялись покрепче усаживаться на троне, подобно кукушонку, который, подрастая, вышвыривает из гнезда других птенцов. К началу зимы было разогнано Учредительное собрание, запрещены почти все партии, от демократических до недемократических. Но в отличие от Керенского большевики казнили, ссылали и запрещали не с опозданием, а вовремя или даже раньше, чем следовало. И в отличие от разрозненных свар демократов и плутократов большевики были воистину орденом, братством, не знающим границ, для которого высшим законом была партийная дисциплина, и наиболее последовательные из них в решающий момент готовы были подчиниться ей, жертвуя свободой семейными и дружескими привязанностями и даже жизнью, В стране же, где родилась уникальная для человечества поговорка «от тюрьмы и от сумы не зарекайся», отношения властей и революционеров были уголовной смесью европейско-балканской и турецкой политик. В Берне и Цюрихе вожди эсдеков и эсеров обсуждали и голосовали вполне разумные вопросы как т?: составление редколлегией газет, выборы в центральные комитеты и ревизионные комиссии, выдачу пособий и провоз нелегальной литературы. А потом шепотом в узком кругу решали действительно важные проблемы — убийство царей, ограбления банков суды над настоящими и вымышленными предателями.

Когда гимназист Володя Ульянов узнал о смерти своего брата — молодого революционера Саши Ульянова казненного азиатским правительством за балканскую попытку убить царя, этот юноша, как говорят его официальные жизнеописания, произнес историческую фразу: «Мы пойдем другим путем». Считается, что другой путь исключал убийство царей и губернаторов. С тех пор революционное движение в России разделилось на две ветви. Одна именовалась социалистическо-революционной и убивала царей. Эсеры научили любимых ими крестьян поджигать помещичьи усадьбы и кидать в огонь барских детенышей, что крестьяне, будучи уже пятьсот лет рабами отлично умели делать и без эсеров. Вторая ветвь именовалась социал-демократической и была менее романтической ветвью заговорщиков, что и обеспечило ей в конце концов победу. Социал-демократы читали книги, сблизились с принявшими их за европейцев коллегами из Германии и объединили с ними усилия по освобождению пролетариата. Они отыскали себе зарубежного пророка Карла Маркса и его верного Пятницу — Энгельса. Так что европейские собратья полностью уверовали в то, что русские социал-демократы их соратники, хоть и темные, отсталые и нищие.

Социал-демократы поделились на большевиков и меньшевиков. Неудачно назван себя меньшевиками и потому обрекая себя на поражение (кто в России будет ставить на меньших?) правое крыло социал-демократов искало в Европе демократические ценности для применения их в России. Тех из меньшевиков кто не успел помереть или уехать в Европу, большевики в России уничтожили, и никто их не пожалел.

Трезвые большевики намеревались поднять мировую революцию и уничтожить буржуазию.

Удивленные неожиданным триумфом русских социал-демократы Европы смотрели на Россию с вожделением и надеждой, хотя и понимали что революция в России — случайность и нарушение заветов пророка Карла. Для того, чтобы исправить ошибку, революции следовало победить в какой-нибудь настоящей европейской стране, чтобы перенести туда центр борьбы.

Сегодня с высоты прошедших лет, эти надежды и намерения кажутся наивными и беспочвенными. Всем ясно, что коммунисты могли победить лишь в России. Но так ли все ясно было в 1918 году? И так ли уж безнадежно было положение левых социал-демократов в Германии? В Венгрии? А если пойти дальше — разве не могло так получиться, что, не наделай стратегических ошибок злобный Сталин и не слушайся его немецкие коммунисты — они бы захватили власть в Германии в 1933 году в союзе с социал-демократами и заменили таким образом Гитлера? И как бы тогда покатилась история Европы? В Москве Сталин, в Берлине — Тельман, во Франции — народный фронт. Такая коалиция, безусловно, разгромила бы Франко — вот вам и еще одна социалистическая республика. Конечно, через несколько лет началась бы борьба за власть между социалистическими республиками — но разве так невероятно превращение Европы в концлагерь социализма уже в середине тридцатых годов? Ведь международный орден коммунистов умел захватывать власть и удерживать ее, уничтожая всех возможных соперников. Беспощадно. И лишь фашизм смог стать настоящим соперником коммунистов — оба были орденами, один в своих лозунгах интернациональным, другой — сугубо национальным, но оба — бесчеловечными в своей практике.

Кто задумывался о том, что человечество, как живой организм, в ответ на появление опасной инфекции коммунизма стало вырабатывать в своих жилах лейкоциты фашизма? Сами по себе лейкоциты вредны, и избыток их может загубить организм, но в борьбе с инфекцией лейкоциты незаменимы. В конце концов микробы одолели врагов, но и погибнув, лейкоциты смогли хотя бы частично выполнить свою функцию — научить демократию воевать. А коммунизм, хоть и усилился, хоть и захватил половину Европы, дальше распространиться не смог. И с этого момента высшей власти началось его падение.

* * *

В конце 1917 года о старении и гибели русского большевизма никто не помышлял.

Утвердившись на столичном троне, новая власть озиралась, пытаясь сообразить, что делать далее и какие из врагов ей наиболее опасны.

Враги внутренние в первые месяцы вели себя разобщенно и наивно, как бы продолжая играть по правилам, отмененным большевиками. Так что любой их выигрыш вызывал лишь снисходительную улыбку истинных победителей. Попытка к сопротивлению только укрепляла большевиков, потому что давала им оправдание к ужесточению власти.

Сбор офицеров на дону, сепаратизм Украины и Прибалтики саботаж чиновников, попытки забастовок профсоюза путейцев — Викжеля, критика, а то и проклятия со стороны прессы были большевикам неприятны, но не более. Против всего у них находились средства — можно было закрыть, разогнать, арестовать или расстрелять.

Последний аргумент становился все более расхожим и привычным. Но пока внутренний котел нагревался, даже бурлил, но не закипал, основной опасностью новому режиму была сила внешняя — германская армия, которая продолжала продвигаться по Прибалтике и Белоруссии, и австрийцы, которые оживились в Галиции. Большевики понимали, что, провозгласив мир и дав тем моральное право разойтись по домам солдатам, они не имеют действительных средств противостоять гуннам — безжалостным врагам России.

Начиная с тех дней и по день сегодняшний, затихая и поднимаясь вновь, бытует версия о том, что Ленин и его соратники были немецкими шпионами и потому спешили расплатиться со своими хозяевами российскими территориями и украинским хлебом.

Будь так, никаких проблем с миром и не возникло бы: Германия сообщила бы, какие ей нужны контрибуции и территории, а большевики выполняли бы приказание. На деле же сотрудничество Германии и социал-демократов было игрой лиц, не испытывавших друг к другу никакой симпатии. Ленин не выносил кайзера так же, как и царя. Но когда он смог использовать кайзера против Романовых, он не отказался от такой возможности.

Немецкое правительство провезло социалистов в Россию, потому что эта акция вписывалась в стратегические планы войны с Антантой, но вряд ли они ожидали благодарности от большевиков, Это была достаточно холодная сделка, не влекущая сентиментальных последствий.

Как только большевики заняли освободившийся императорский престол, началась их эволюция от борцов за права мирового пролетариата к российским имперским интересам. Как и любое правило, эта эволюция не обошлась без исключений.

Обнаружилось, что переосмысление своей политической функции по-разному проходят у различных лидеров новой России. И если наиболее трезвые и цепкие уже к началу 1918 года поняли, что главное — удержать власть, а остальное когда-нибудь приложится, то иные, скажем романтики, продолжали исповедовать религию Маркса — крестовый поход за освобождение мирового пролетариата, ради чего можно пожертвовать своим господством в России.

Большинство большевистских лидеров полагало, что самое насущное дело — заключение мира с Германией. Ведь, объявив мир народам и этим как бы придав законность развалу фронтов и стремлению усталых солдат вернуться домой, они стали беззащитны перед неуклонным наступлением германской военной машины. Если война будет продолжаться, то через несколько недель немецкая армия войдет в Петроград (вскоре большевики вернут ему старое название — Петербург), затем возьмет Москву и ликвидирует первое в истории государство рабочих и крестьян.

Защищать республику некому. Своей армии еще нет, а красногвардейцы и матросы Кронштадта годны более для арестов и реквизиций, чем мя сражений.

Ленин и Свердлов понимали, что Германии так же крайне необходим мир на Востоке.

Это означало возможность снять несколько корпусов и бросить их во Францию, где и решались судьбы войны. Это означало открытие продовольственного потока из России и Украины — а ведь Берлин и Вена были близки к голоду. Ленин полагал, что на переговорах о мире противники будут торговаться, выжимая все выгоды из тяжелого положения безоружной России, но следовало пойти на уступки, чтобы не потерять всего.

Существовала и другая точка зрения — романтическая. Звучала она наивно, а с высоты последующих лет даже глупо: Мы объявили мир всем народам. Мы не хотим воевать. Если немцы такие плохие, пускай они наступают, пускай они нас завоевывают. Но мы убеждены, что германский пролетариат не позволит совершиться такому насилию над Россией и восстанет против угнетателей. Германское наступление на Свободную Россию станет призывным сигналом для мировой революции.

Пока шли первые споры о стратегии отношений советского государства с мировым империализмом, делегация большевиков в составе Йоффе, Каменева и Сокольникова отправилась в пограничный Брест-Литовск, занятый в то время немцами. Конечно, большевики предпочли бы вести переговоры в Стокгольме либо ином нейтральном европейском городе, под взорами и перед ушами тысяч журналистов, чтобы любое слово, сказанное там, служило разоблачению низменных устремлений Германии, но в Стокгольм германские представители ехать отказались. Поспорив для порядка, большевики сдались. А раз переговоры начались с такой важной уступки, они продолжались под знаком германской инициативы.

Но кто знает, в какой прекрасный день Ленин и его ближайший соратник Свердлов поняли, что на их политических весах власть в России котируется важнее всех мировых революций вместе взятых? Кто скажет, когда Ленин понял, что желает быть властителем величайшей империи мира, а не подручным в склоках германских и французских филистеров, которых в глубине души, возможно, всегда презирал? А кто убедит нас в том, что, посылая первую делегацию именно в Брест-Литовск (хотя романтики Радек и Троцкий, поддерживаемые большинством в верхушке партии, категорически сопротивлялись тому, чтобы переговоры шли в логове принца Леопольда), Ленин не принял уже главного решения того года: мир с Германией любой ценой, даже если эта цена — провал мировой революции.

* * *

Граф Оттокар Чернин, министр иностранных дел Австро-Венгерской империи, в начале переговоров с русскими социалистами писал другу в Вену: «Известия из России все настойчивее указывают, что русское правительство безусловно и как можно скорее хочет заключить мир. В этом случае немцы уверены, что смогут перебросить массу своих войск на Запад, прорвут фронт, займут Париж и Кале и станут непосредственно угрожать Англии… Таким образом, русский мир может стать первой ступенью на лестнице всеобщего мира».

Австро-венгерский министр искренне желал мира. Но на условиях Центральных держав.

«В последние дни я получил достоверные известия о большевиках, — продолжал он. — Их вожаки почти исключительно евреи, руководимые фантастическими идеями. Я не завидую стране, которой они управляют… Узнать что-либо точное о большевиках нельзя или можно узнать многое, но противоречивое. Они начинают с того, что уничтожают все, напоминающее о труде, благосостоянии и культуре, и истребляют буржуазию. Они, по-видимому, уже забыли о «свободе и равенстве», и их программа заключается в зверском подавлении всего, что не является пролетарским. Русская буржуазия почти так же труслива и глупа, как и наша, и позволяет себя резать, как баранов».

Возможно, в тот момент в выводах министра было некоторое преувеличение.

Большевики еще не имели ни сил, ни возможностей провести в жизнь такую программу.

Но в конечном счете пессимистический прогноз Чернина оправдался.

Что же касается заключения сепаратного мира с русскими, то в частном письме Чернин был весьма откровенен, что позволяет предположить, что если бы политика большевиков была тверда и последовательна, то Брестский мир не стал бы таким трагичным для всей России, Но некому было вскрыть личную переписку министра, в стране большевиков не нашлось провидца.

Полагая и надеясь, что большевики долго не продержатся у власти, Чернин сделал на основе этого любопытный вывод: «Конечно, русский большевизм представляет опасность для Европы, и было бы правильнее совсем не вступать в переговоры с этими людьми, пойти походом на Петербург и восстановить порядок. Но этих сил у нас нет, и мы нуждаемся в самом скором мире для нашего спасения… Чем короче будет пребывание Ленина у власти, тем поспешнее надо вести переговоры, ибо следующее русское правительство уже не возобновит войны».

* * *

Европейские социалисты находились в экзальтированном состоянии по причине победы революции в России, Они полагали, что Ленин и его соратники выполняют их заветы.

Ибо рассматривали русских коллег как младших братьев под идеологической опекой мудрого Запада. Они быстро пережили теоретический конфуз русской революции, не только разрушившей империю, но и поставившей под сомнение постулаты марксовой теории, учившей о победе революции в странах, где пролетариат силен и организован. Ведь без него революция не сможет стать пролетарской. Но раз Россия так нарушила правила, ей придется стать запалом мирового пожара и, если суждено, сгореть в этом пожаре.

Вчерашний Ленин разделял такую точку зрения и сам учил тому своих соратников.

Вчерашний Ленин, конечно бы, настаивал на том, чтобы мирные переговоры с Германией велись в нейтральной европейской стране, чтобы они сами стали событием в истории марксизма, чтобы каждый шаг их освещался социал-демократами и служил бы на ускорение победы пролетариата в Германии, Австро-Венгрии, а затем уж и во Франции. В Стокгольм как самый удачный из пунктов переговоров, уже собрались вожди европейской социал-демократии, интернациональная братия профессиональных революционеров — Парвус, Радек, Ганецкий, Воровский… Они желали превратить мирные переговоры с Германией в социалистическую конференцию, на которой будет разоблачен германский и антантовский империализм. Если же германские войска задушат эту случайную, непредусмотренную русскую революцию, этим они поднимут победоносное восстание западноевропейского пролетариата.

Известие о том, что петроградские большевики согласились на переговоры в Брест-Литовске, тогда как их наставники уже сбежались в Стокгольм, было воспринято ими как предательство, каковым оно и было. Ведь в Брест-Литовск ни один чужеземный социалист допущен не был. Радек и Парвус злобствовали более прочих — Парвус жаловался Ганецкому, что Ленин не отвечает на его возмущенные телеграммы, а Радек кинулся в Петербург, объявил себя русским социал-демократом и в этом качестве проник в Брест, чтобы давать указания русским товарищам. Даже Роза Люксембург сделала Ленину публичный выговор: еще бы, решение его ставило под угрозу скорое начало революции в Германии.

Ленин был готов к нападкам коллег, но он уже принял решение: игрушкой в руках немцев он не станет. Если нужно, он сделает все от него зависящее для помощи германской революции. Но не за счет власти большевиков в России.

В те дни Ленина угнетало отсутствие настоящего друга, к совету которого можно прислушаться. Раньше он с людьми лишь приятельствовал, но до тех пор, пока те правильно служили делу. Исключение делалось лишь для родственников, доказавших верность многолетними жертвами и самоотречением. Но сестры, брат, мать только служили ему и как мыслители были ничтожны.

При том Ленину было свойственно увлекаться людьми. Порой он мог даже влюбиться в человека. До первого своего каприза или вспышки подозрительности. Тогда он отдалял от себя приятеля, даже клеймил и разоблачал его. Но, подобно Екатерине Великой, которая не держала зла на изменивших или надоевших фаворитов, никого из них не гнал и не уничтожал, На рубеже восемнадцатого года Ленин полюбил Троцкого. Троцкий был умен, интересен, талантлив и не опасен. На это у Ленина был особый нюх. Троцкий, как ни парадоксально, был замечательным исполнителем. Правда, при условии, что он полагал себя вождем. Он почитал Ленина, как старшеклассница почитает усатого учителя физики, и не стремился его оттеснить, А трезвый Ленин понимал, что не сегодня-завтра его неоспоримое лидерство будет оспорено внутри партии, как оспаривается уже в Европе. Ленину даже любопытно было присматриваться к верным соратникам, стараясь угадать среди них будущего Брута. Выбор его обычно падал на Свердлова или Дзержинского. Оба были мучениками, оба были по натуре мстителями и людьми религиозными — ибо идею воспринимали как веру. А в Троцком не было мученичества, не было мстительности и не было внутренней злобы. Словно он не был никогда унижен. Значит, из него не выйдет монстр. Из Свердлова или Зиновьева он выйти может — пример тому Французская революция.

А кто я, Владимир Ульянов?

Мститель за убиенного брата? Это было давно, это уже забыто, и память о брате стала родом символа. Теперь я отдаю должное рациональности правительства — правительство обязано карать, что предусмотрено уже первобытным общественным договором. И если в том возникнет нужда, а главное — политический смысл, то придется поставить к стенке государя императора, благо на его совести куда больше преступлений, чем на совести юноши, повешенного его отцом.

Но кто я? Монстр? Ничего подобного. Во мне нет злобы, а только ярость. Ярость, с которой я бросаюсь на спасение дела, как верный пес — на защиту хозяйского дома.

Ярость проходит, и я всегда готов простить человека, если он полезен делу. Я не способен убить человека, я не могу видеть, как людей убивают. Я предпочел бы выбросить смерть из политического арсенала. Но она объективна, как объективна классовая борьба. Олень насаживает на рога волка, спасая своего детеныша. Нет, монстр опасен для дела, для своих более, чем врагов. Монстр подвержен мании преследования, а мне это не угрожает…

Может быть, я — мессия? Глупо — я всегда был рационален. Чудес не бывает. Мессия это оратор, кинувший в толпу удачный лозунг. Далее, чтобы поддерживать энтузиазм и преданность толпы, он обязан перед ней расстилаться, лгать ей, потакать ее низменным качествам.

Нет, я — ученый. Я знаю, как сделать революцию. И знаю, как устроены люди и массы людей. Я знаю, как разделять и властвовать. Но не ради себя или своего рода, а ради этих самых наивных, жестоких, неумных людей — без меня им будет хуже. Я, как гениальный алхимик, знаю, какие волшебные капли надо влить в их жизненное зелье. Я знаю. Я — мыслитель, И сам факт владения правдой, знанием мне важнее любой славы и мести.

Нужен ли я всему миру? Или пришло время решать — Россия против Европы? Это трудный выбор. Троцкий хоть и умен, но слишком марксист. Троцкому нужен учитель и поводырь. Но в своей табели о рангах Троцкий ошибочно считает первым пророком покойного Карла Маркса, гениальность которого ограничена и старомодна. Я должен сделать так, чтобы вытеснить Маркса с первой строчки духовной библии Троцкого. И это реально, потому что Троцкий мне ясен, …Но Троцкий бывал непредсказуем.

Это было опасно.

Почему-то он вчера спросил:

— Как могло случиться, что вы, Владимир Ильич, не предугадали, не предвидели Февральской революции?

— Разве это была революция? — отшутился Ленин и сам засмеялся громко и заразительно. — Революции не бывают случайными На самом деле упрек был неприятен, потому что справедлив.

Троцкий сам пришел на помощь:

— Важна не ошибка или просчет. Важно сделать мя себя правильные выводы.

В первом списке министров — народных комиссаров правительства — Ленин предложил Троцкому пост народного комиссара иностранных дел. Помимо личной симпатии к этому жовиальному самоуверенному человеку Лениным руководили и соображения пропагандистские: в отличие от него самого и многих других вождей большевизма Троцкий никак не был скомпрометирован связями с немцами или Временным правительством. Его не было в злополучном вагоне, он находился в Америке и Канаде, не бедствовал, не голодал, не томился по ссылкам и тюрьмам, как Дзержинский, Свердлов или Сталин.

Наставляя Троцкого перед отъездом в Брест, Ленин сказал, почесывая еще не отросшую с революции бородку:

— Я бы не хотел, чтобы Парвусы и Радеки рассматривали Россию как пуговицу на их смокингах.

Троцкий улыбнулся. Он только что сшил себе офицерского вида китель, который ладно сидел на его широких плечах, Наверное, он подолгу стоит перед зеркалом, подумал Ленин. Любит глазеть на себя.

Говорят, у него хорошенькая сестра. Почему я ее не видел? Впрочем, такие глаза, как у него, могут скрасить и вовсе не привлекательное лицо.

— Вы ощущаете себя евреем? — неожиданно для себя спросил Ленин.

— Вы имеете в виду комплекс неполноценности, гонения, стремление отомстить обидчикам…

— В государственном масштабе.

— У меня было счастливое детство, — ответил Троцкий. — Хорошее, небогатое крестьянское детство.

— Крестьянское?

— Мой отец — арендатор на Украине. У нас в хате был глиняный пол.

И Троцкий довольно рассмеялся.

Догадался ли он, почему я спросил? Впрочем, это не играет роли. Мстители — Свердлов, Дзержинский, Сталин, проведшие десятилетия в тюрьмах и на каторге, были неизбежно узки и обозлены — тюрьма стала мя них естественным образом жизни, и стремление упрятать туда всех инакомыслящих казалось естественным и не выходило за пределы морали. Эти люди пришли скорее отомстить, чем осчастливить.

И когда отомстят обидчикам, перенесут эти отношения на друзей, ставших соперниками. Уж лучше мздоимцы…

— Уж лучше мздоимцы, — повторил Ленин вслух. Но Троцкий все же понял, потому что закончил фразу:

— Чем Угрюм Бурчеев с партийным билетом.

* * *

Во главе германской делегации был поставлен генерал Гофман, он и сформулировал от имени германского командования требования к России как условия заключения мира. Во-первых, заплатить Германии за содержание миллиона русских пленных, во-вторых, отказаться от Прибалтики, Молдавии, Восточной Галиции и Армении. Глава русской делегации Йоффе настаивал на заключении мира без аннексий и контрибуций. Гофман согласился на это при условии, что согласится и Антанта, — иначе Германия оставалась в невыгодном положении. Так что пришлось от этого условия отказаться, Русские настаивали на том, чтобы Германия не пользовалась перемирием мя переброски своих войск на Западный фронт — иначе нарушался баланс сил, и в самом деле могло случиться так, что Германия разгромит Францию, война закончится в пользу Центральных держав, и никакой революции в Европе не получится. Гофман заявил, что войск Германия перебрасывать не будет, но оставляет право отводить части в тыл на отдых и переформирование. Это была удобная лазейка — отдыхать можно было во Франции.

Как первый шаг было заключено перемирие до середины января 1918 года. Железные дороги в Европе заработали с невероятной нагрузкой — успокоенные за судьбу Восточного фронта немцы начали перебрасывать корпуса на Запад. Начальник Генерального штаба Людендорф готовил последнее и решительное наступление на Францию за счет войск, которые Ленин освободил на Востоке.

Троцкий и Каменев, выступая перед ВЦИКом, показывали перемирие как великую победу мировой революции. Троцкий сказал: «Мы верим, что окончательно будем договариваться с Карлом Либкнехтом, и тогда мы вместе с народами мира перекроим карту Европы». Каменев вторил ему: «Мы поехали в Брест потому, что наши слова через головы германских генералов дойдут до германского народа, что наши слова выбьют из рук генералов оружие».

Генералы не спешили расставаться с оружием, они готовились к решительному наступлению на Париж.

* * *

Чернин приехал в Брест 6 января. Он вспоминал, что последняя ночь была ужасной — отопление в его поезде замерзло, и он не смог сомкнуть глаз, несмотря на то что ему принесли второе одеяло. Но когда утром поезд втянулся на запасные пути брестского вокзала и задремавший под утро австрийский министр протер глаза, он увидел, что на запасных путях царит оживление: еще до него сюда прибыли поезда германских союзников — болгар и турок. Вагоны были украшены соответствующими гербами, по путям бродили и бегали — к зданию вокзала, к базару, к немецким складам и обратно — денщики, вестовые, адъютанты в экзотических Мундирах.

Министр иностранных дел Германии Кюльман пригласил Чернина к завтраку. Чернин рассказал коллеге, что в Вене уже несколько дней не выдают хлеба, Австрия на пороге выхода из войны. Во время завтрака принесли телеграмму из Петрограда о том, что поезд русских дипломатов уже в пути. Йоффе заменен большевистским министром Троцким.

В ожидании появления Троцкого воспрявшие духом дипломаты и военные центральных держав по приглашению командующего Восточным фронтом принца Леопольда Баварского отправились на охоту. Немцы чувствовали себя в Брест-Литовске как дома. «Погода была очень холодна, но прекрасна, — записал в дневнике граф. — Много снега и приятное общество. Дичи, против ожиданий оказалось мало, Адъютант принца загнал кабана, другой подстрелил двух зайцев. Вот и все. Возвратились в 6 часов вечера».

А на следующий день — Троцкий еще не приехал — произошло событие, которое и определило ход будущих переговоров. Появилась украинская делегация. Украинцы сразу же предложили немцам признать их самостоятельность. Они со своей стороны готовы заключить любой мир, который угоден немцам, даже продать всю Украину ради сохранения собственных министерских постов. Появление украинской делегации мудрый Чернин назвал «нашим единственным спасением». И продолжал: «Украинцы сильно отличаются от русских делегатов. Они гораздо менее революционны, обнаруживают гораздо больше интереса к собственной стране и меньше интереса к социализму». Так что еще до появления на сцене Троцкого позиции Германии укрепились и генералы воспряли духом.

На первых же заседаниях Троцкому было объявлено, что Центральные державы признают независимость Украины и хотели бы считать ее полноправным партнером в переговорах. Троцкий, который до того безуспешно пытался доказать украинцам, как опасно вступать Украине в самостоятельные отношения с Германией, признал, что Украина, как и любая страна, имеет право на самоопределение. Троцкий знал, что в Петрограде были приняты все меры, чтобы нейтрализовать украинскую самостийность. 12 января в Харькове было организовано параллельное правительство Советской Украины, которое тут же послало свою делегацию на переговоры в Брест-Литовск.

Еще один, уже пятый дипломатический поезд втиснулся на запасные пути. Но вождей Советской Украины — Медведева, Шахрая и Затонского — немцы на переговоры не пустили, указан Троцкому, что тот давал согласие на участие Украины в переговорах, когда в Бресте находилась лишь одна украинская делегация.

Троцкий ждал, когда киевское правительство падет, а пока тянул время, переругивался с генералом Гофманом, призывал к мировой революции и поддавался напору сторонника мировой революции польского социалиста Радека, спесивого, неопрятного демагога из той породы скандалистов, которые слишком быстро привыкают к удобствам своего высокого положения и принимаются кричать на шоферов и кухарок.

Радек отличился уже через три дня после приезда. Троцкий от имени делегации отказался от общих обедов с оппонентами, но согласился на предложение генерала Гофмана предоставить большевикам автомобиль, чтобы они могли совершать на нем поездки, В тот день шофер опоздал, заправляя автомобиль бензином, и Радек, прождавший его несколько минут, устроил страшный скандал. Он вел себя неприлично, и потому шофер дал газ и прямиком уехал в штаб, где нажаловался на русского делегата генералу Гофману. Генерал попросил Троцкого лучше следить за членами делегации.

— Пока не началась мировая революция, господин министр, — сказал он, — мне хотелось бы, чтобы вы соблюдали правила человеческого общежития. Мы в Германии не любим, когда нам отвечают хамством на любезность.

Троцкий попросил прощения и от имени делегации отказался от автомобиля. Радеку он сухо сообщил, что тому впредь полезнее совершать пешеходные прогулки.

Из Вены Чернину летели отчаянные телеграммы о голоде и завтрашнем восстании.

Немцы боялись, что Чернин предложит русским сепаратный мир. Ленин пытался ускорить создание армии — никто не знал, какая эта армия должна быть, и никто не мог превратить сотни отрядов и банд, увешанных оружием, как рождественские елки, закопанных в кожу и имеющих пулеметы, а то и броневики, в подобие армии, способной подчиняться и противостоять профессиональным немецким батальонам.

Разумеется, командиры этих банд и отрядов более всего боялись потерять власть и оружие и не собирались рисковать жизнью, воюя с немцами. Ленин ночью просыпался от ужаса перед реальностью предчувствия: серые ряды германской пехоты шагают по Невскому.

Днем Ленин принимал американского посланника Филипса и английского — Локкарта.

Те грозили гневом Антанты и обещали подмогу техникой и вооружениями, если Россия сохранит верность общему делу. Ленин понимал, что ни в Лондоне, ни в Париже у него не найдется союзников. Скорее германский император согласится на то, чтобы большевики остались в Петербурге и не мешали ему громить французов, чем французы станут тратить деньги на поддержку большевиков. А раз так, то надеяться можно только на то, что генерал Людендорф остановит свои войска, Пускай захватив половину России — мы вернем ее. Только бы пережить эту зиму!

Троцкий Ленина разочаровал. Оказавшись на пьедестале министра и главы делегации, он преувеличивал свое значение, и ему стало казаться, что мировая революция вот-вот начнется. Благо рядом был настойчивый Радек. Ленин был бы рад сам отправиться в Брест, уединиться с Гофманом или Людендорфом и обо всем договориться: Вам нужно зерно? Вам нужно сало? Вам нужна любая поддержка с Востока? Вы ее получите! Но оставьте в покое меня и мою страну!

Немцы же всерьез принимали риторику Троцкого и видели перед собой Радека, который в их глазах и представлял собой мировую революцию, готовую перекинуться на Берлин.

Украина же обещала хлеба. Столько хлеба, сколько потребуется, чтобы разгромить Антанту. Обещала уголь, мясо, масло. Взамен требовала гарантий независимости от москалей и австрийскую Галицию — от последней, впрочем, могла и отказаться.

Украинцы обещали так много, что германские дипломаты чуяли подвох, которого в самом деле не было. Министр иностранных дел Германии Кюльман отмечал в дневнике, что «украинцы хитры и коварны». 18 января Троцкому были вручены карты с территориями, которые Россия теряла по мирному договору. Список их был внушителен, общая площадь более 150 тысяч квадратных километров, но специфика германских требований заключалась в том, что эти территории большевики не контролировали. Финляндия уже была независимой, Прибалтика и Польша были оккупированы немецкими войсками.

Однако Троцкий отказался подписать договор и уехал в Петербург для консультаций.

Переговоры прервались, и в последующие несколько дней большевики о них забыли: в Петербурге было созвано и разогнано Учредительное собрание.

Эпоха демократии в России завершилась.

* * *

Лидочка и Андрей не собирались задерживаться в Киеве, где у них не было ни родных, ни знакомых, Но когда симферопольский скорый, изнемогая, подполз к киевскому вокзалу и изверг на обледенелый перрон многочисленных пассажиров, Андрей обнаружил, что у касс злым пчелиным роем покачивается темная толпа, в которую свежим пополнением влились пассажиры симферопольского поезда.

Андрей сделал было поползновение приблизиться к толпе, но Лида вцепилась в него, не пуская, — и тут же увела с вокзала. Атак как ей хотелось выкинуть из головы обязательные билетные заботы, она стала говорить Андрею, что давно хотела побывать в Киеве, все-таки это мать городов русских, хоть теперь и сменившая национальность, ставши столицей украинской державы. Лидочка даже вспомнила, что командует Украиной Центральная рада, то есть интеллигентный писатель Винниченко, он несколько лет назад снимал комнату в их доме, водил Лидочку на пляж и подарил ей скучную книжку с трогательной надписью. Четырнадцатилетняя Лидочка принесла книжку в гимназию и забыла на парте, чтобы девочки могли прочесть надпись и понять, какие у Лидочки знакомые…

Андрей легко дал уговорить себя задержаться в Киеве, таком Мирном, сытом и далеком от войны. Они погрузили свой нетяжелый багаж на извозчика и поехали в центр, где сняли номер в скромной и чистой гостинице Байкал» на Фундуклеевской улице, неподалеку от Городского театра.

Цыганистый портье с висячими, на украинский манер, тонкими усами был предупредителен, словно принимал Великих князей.

— Совсем не осталось молодоженов, — сообщил он, — может, и играют свадьбы, но чтобы в путешествие как у панов, этого уже нет. Откуда мы будем?

Он им объяснил, как лучше пройти к Софии и на Крещатик, и даже вышел проводить их к дверям, может, потому что швейцара в гостинице не было, от него отказались из-за дороговизны.

Они пошли к Софии пешком. Сначало было солнечно, солнце даже чуть припекало, что для начала января необычно. Под ногами хлюпала снежная каша. На Крещатике было Многолюдно, толпа была южной, говорливой, но неспешной. Витрины магазинов были богаче, чем в Симферополе. По улице, разбрызгивая снежный кисель, проезжали извозчики и автомобили. Над большим пышным зданием трепетал по ветру голубой флаг Рады. Лидочка крепко держала Андрея за руку, она радовалась, словно впервые увидела такой большой город. До революции Лидочка жила в Одессе и Николаеве, Ну и конечно, в Крыму.

— Разве Одесса меньше Киева? — спросил Андрей.

— Я забыла, — призналась Лидочка.

— Ты провинциалка?

— И горжусь этим, мой повелитель. А ты лучше погляди, какой смешной дом — как торт с орехами.

Андрею вдруг показалось, что этот город, этот Крещатик — декорация оперного спектакля, где сто человек в ярких одеждах становятся полукругом и смотрят, как девушка в белой пачке танцует па-де-де. Вокруг — раскрашенные фанерные фасады и виноградные грозди из ваты, обмазанной клеем, А там, за кулисами, пыльно и темно, для обывателей Киева война — это газетная выдумка, если, конечно, на ней еще не убило кого-то из близких. Никто не хочет думать, что скоро закроется занавес и спектакль кончится. И сюда придут люди с пулеметами — большевики из Петрограда матросы из Севастополя, немцы из Бобруйска, австрияки из Галиции. А может быть, писателю Винниченке не понравится, почему это он ходит под голубым флагом, а его военный министр Петлюра под жовто-блакитным?.. И все они начнут стрелять.

— Ты меня слушаешь? — спросила Лидочка. — Или опять думаешь, как будет плохо?

— Я Кассандра.

— Ты дурной вестник. Таких, как ты, казнили.

— Казни меня.

— Купи мне мороженого. Такова будет ужасная казнь.

Андрей купил мороженого в вафельных кулечках. Себе — шоколадного, а Лидочке — клубничного. Они уселись на скамейку, ветер сразу стал хватать за щеки и пальцы.

Прохожие поглядывали на них без удивления. Не все ли равно, когда есть мороженое, если оно вкусное?

— Интересно, — сказала Лидочка, — у тебя уже есть характер, или ты еще не успел им обзавестись? Я все время за тобой наблюдаю, как за нашей кошкой. Ты не обижаешься?

— Я не обижаюсь, — ответил Андрей. — Я читал, что девочки раньше взрослеют, но потом останавливаются в своем развитии.

— Я замерзла. — Лидочка поднялась и пошла по улице.

Андрей поспешил за ней.

— Не воображай, будто я обиделась, — сказала Лида. — Хотя ты мог быть повежливее.

Она покосилась на него. Ей нравилось разглядывать Андрея.

Наверное, я в него влюблена. До сих пор.

За два года, которые они так или иначе провели рядом, Андрей вытянулся до шести футов. Он обещал, что больше расти не станет. Он стал шире в плечах, и руки тоже стали шире — от ладоней до предплечий. Хотя кость у Андрея была нетолстой.

Волосы вьются перед дождем. А в сухую погоду — не вьются. Они красивого цвета — русые, но золотистые. Конечно, он еще мальчик. Но и мужчина. И эта двойственность подчеркивается двойственностью календаря, в котором он существует…

Как и она.

— Сколько нам лет? — спросила вдруг Лидочка.

— Пойдем лучше дальше, — сказал Андрей. — А то совсем замерзнем.

Солнце зашло, утонуло в темной снежной туче, и сразу наступила глухая, мрачная зима. Они направились к развалинам древних городских ворот, что стояли на Владимирской улице.

— Познакомились мы в Ялте, — сказала Лидочка, дохрустывая вафельный стаканчик. — В августе тринадцатого.

— Но объяснения не последовало, ибо она не разглядела в нем своего будущего рыцаря.

— Погоди! Я в самом деле хочу разобраться.

— Во второй раз я примчался к тебе через полгода.

— И у тебя украли фуфайку. Помнишь, тот чистильщик на набережной? Ты тогда уже поступил в Московский университет.

— А ты еще никак не могла выпутаться из пеленок ялтинской женской гимназии.

— А потом убили Сергея Серафимовича, а тебя хотели посадить в тюрьму. Отсюда начинается наша двойная жизнь, Андрей обнял Лидочку за плечо, притянул к себе и хотел поцеловать в губы, но Лидочка чуть отстранилась, и поцелуй пришелся в щеку.

— У нас с тобой появились табакерки, сказала Лидочка, всерьез намеренная подвести первые итоги их жизни. Но у Андрея такого настроения не было. Он только мешал ей считать.

— Лучше бы они не появлялись, — сказал он, Они вышли к непонятной громоздкой груде кирпичей — древним городским воротам.

Сверху белой шапкой лежал снег. Ворота не казались древними. Их могли воздвигнуть и десять лет назад, а потом они рухнули из-за паршивого раствора.

— Твой отчим завещал нам свою судьбу… По крайней мере дважды с помощью этих табакерок мы убегали с тобой в будущее. Не будь этого, ты бы и сейчас сидел в тюрьме.

— Или наоборот, — ответил Андрей. — Я был бы выпущен из тюрьмы восставшим народом и провозглашен Робеспьером.

— Но этого тебе пришлось бы ждать больше двух лет — до марта семнадцатого.

— Это искушение, от лукавого, — сказал Андрей.

— Так выбросим эти табакерки. Выбросим!

Лидочка расстегнула застежку сумки, но Андрей остановил ее руку. Трудно отказаться от способности в любой момент исчезнуть в этом мире и возникнуть вновь в будущем. Ты поставил шарик портсигара на нужное деление — и вот ты уже в двадцатом году или в тридцатом… где захочешь.

Ты очнешься через три года, через десять лет — точно такой же, как нынче. Даже ботинок не истрепал. А близкие твои состарились, а враги твои убиты или, наоборот, торжествуют на вершине власти… Прошло не так много времени с того дня, как умирающий Сергей Серафимович передал Андрею свой портсигар — машину времени, а Глаша второй — для Лидочки. По земному счету это произошло в октябре 1914 года, то есть чуть более трех лет назад. Но уже вскоре Андрею пришлось воспользоваться машиной времени, чтобы убежать из-под стражи. В апреле семнадцатого года Лидочка, последовавшая за ним, встретила Андрея в Батуме, куда он приплыл из Трапезунда.

— А это значит, — сказала Лидочка с внутренним торжеством, — что нам с тобой на два года меньше, чем тем, кто родился с нами в один день.

— Посмотрим, что будет через пятьдесят лег, — ответил Андрей.

— Ты тоже думал об этом?

— Для этого мне и дана голова.

— Я так надеюсь, что портсигары больше никогда нам не понадобятся!

— А почему? Мне интересно. Ведь если своими ножками прожить сто лет — какими старенькими мы станем! Атак заглянем…

— Но не сможем вернуться! Ты понимаешь — не сможем вернуться.

— А как ты думаешь, сколько лет папу Теодору? Сколько лет было моему отчиму?

Может быть, им по тысяче лет? По две тысячи? Легенда о вечном жиде не придумана.

Кто-то знал об этих людях…

— Я не хочу, честное слово, я не хочу. — Лидочка готова была заплакать, — Я буду жить, как все.

— Если нам позволят, — ответил Андрей.

— Значит, мы прокляты?

— Я не знаю — проклятие это или спасение, Но я знаю, что мы теперь навсегда, до конца дней, не такие, как остальные люди на земле. Не хуже и не лучше, но другие.

И с каждым годом мы будем все более удаляться от них.

— Я не хочу!

— Не кричи. Люди оборачиваются.

— Это не люди, это лица за окном поезда.

— Мы не сможем иметь друзей и привязанности. Но у меня есть ты.

— Мне маму жалко…

Андрей остановился и прижал к себе Лидочку, и она спрятала лицо у него на груди.

Ей казалось, что она чувствует, как бьется его сердце.

— Пойдем осматривать Софийский собор, — сказал Андрей. — Сегодня мы — туристы.

Андрея беспокоило то, что Лидочка отправилась гулять по январскому Киеву в резиновых ботиках — в Симферополе трудно было купить зимнюю обувь, Лидочка отложила покупки до Москвы — они все откладывали до Москвы. Сегодня же надо будет уговорить Лидочку приобрести зимние сапожки. Ведь Лидочка сама не замечает, как притоптывает, ноги уже замерзли — и пальто у нее демисезонное, без мехового воротника, — ну куда же ты смотрел, Берестов? О чем ты думал? О судьбах человечества? Человечество без твоей помощи истребляет себя на Марне и в Альпах.

Их денежные дела были не так хороши, как хотелось бы. В Москве придется устраиваться на службу. Теперь это важнее, чем университет. Пока он был одинок, то мог не думать о том, что ест и как одевается, А теперь на нем ответственность за семью. Смешно — никак не привыкнешь. Сколько у нас осталось? Около шестисот долларов. Пока их можно разменять — в Симферополе Андрей так и делал. Неизвестно только, меняют ли их в Москве? Можно было продать тетушкин домик в Симферополе, но рука не поднялась. Да и где тогда будет твой родной дом, Берестов? Где родовое поместье в три окна по беленному известкой фасаду?

Сизая туча ударила в лицо таким густым зарядом снега, что в мгновение ока не стало видно домов по сторонам, трамвая, что, звеня, бежал навстречу, и путников, застигнутых метелью. Стало темно, но не ровной темнотой вечера, а тревожной сиреневой, светящейся изнутри тьмой, какой видится в воображении преисподняя.

Андрей протянул руку и отыскал пальцы Лидочки.

Им попалась подворотня, они нырнули в нее и увидели, что там уже стоят, отступив в мирную сень каменного туннеля, с полдюжины прохожих. Вновь прибежавшие принялись отряхиваться — совсем по-собачьи. Вбежал еще один человек, отторгнутый снежной бурей.

— Вот метет, так метет, — сказал он, словно запоздалый гость.

— Я такой погоды не помню, — сообщил грузный монах, тяжелая и мокрая ряса которого выползла из-под черного пальто, а в черной бороде так и не растаял снег.

— Я бы сказал, что близится конец света.

— Конечно, у вас есть дополнительные сведения, — язвительно откликнулся студент в фуражке, оттопыривавшей красные уши. — Вам сообщают.

— Не говорите глупостей, молодой человек, — сказал монах, — речь идет об интуиции, если вам известно такое понятие. Но налицо многие признаки апокалипсиса.

— Я помню, как в ночь под девятисотый год все ждали конца света, — включилась в разговор дама под лиловым зонтиком. — Но ведь не случился.

— Запоздал, — сказал вновь пришедший. — Немного промахнулся.

Кто-то засмеялся.

Зазвенел трамвай. Все побежали наружу, чтобы сесть в вагон. Перед тем как убежать к трамваю, студент в большой фуражке сообщил Лидочке:

— Виноваты мы сами, и только мы! Уровень загрязнения воздушных масс превышает все допустимые пределы. Человечество скоро уничтожит само себя. Поняли?

— Спасибо, — сказала Лидочка.

Студент уже бежал, он скакал в струях снега, стараясь уцепиться за стойку задней площадки. Наконец это ему удалось — по крайней мере в подворотню он не возвратился.

— Я ужасно замерзла, — сообщила Лидочка. — Давай пойдем в кафе, будем есть пирожные и пить грог.

Они нашли кафе, там были пирожные, но грога не нашлось. Они выпили по рюмке портвейна. К тому времени, когда они вышли, снегопад кончился, но похолодало, и вдоль улиц ветер нес снежную пыль и вырванные из-под снега жестяные дубовые и каштановые листья.

Вскоре они добрались до собора Святой Софии. Собор был открыт; но там не служили.

Они стояли в полутьме, ощущая скованное стенами, вытянутое к небу пространство.

Неожиданно снаружи облака разбежались, и лучи солнца прорвались в гулкую высокую пещеру собора, заставив тревожно заблестеть золотую мозаику в неподвижной вышине купола. В соборе тоже было холодно. По узким выложенным в стенах лестницам они поднялись на галерею. Ступеньки были стесаны подошвами тысяч людей, которые поднимались сюда сотни лет назад. Когда они вышли наружу, где под холодным солнцем неслись по синему небу рваные облака, Андрей спросил:

— Может, вернемся в гостиницу?

Лидочка шмыгнула носом и уверенно ответила:

— Не сходи с ума. Мы завтра уезжаем. А я еще не была в Печорах и не видела Святого Владимира.

Они прошли мимо провинциального, нескладного памятника Богдану Хмельницкому и повернули налево, к Михайловскому монастырю.

— Интересно, — спросила Лидочка. — Они его снесут?

— Кого?

— Хмельницкого.

— Почему?

— Андрюша, не будь наивным. Он же не захотел отдавать Украину полякам и отдал ее русским. Он — их местный предатель.

— Наверное, они поставят вместо него памятник Мазепе, — сказал Андрей, — за то, что тот хотел отнять Украину у русских и отдать шведам.

— Нет, — возразила Лидочка. — Они придумают Богдану Хмельницкому какой-нибудь другой подвиг. Им будет жалко такой большой памятник. На коне…

Они обошли Михайловский монастырь, и с площадки открылся вид на Подол, Днепр и левый берег. Как будто они внезапно вознеслись высоко в небо, как птицы, — так далеко внизу была земля, так широко был виден в обе стороны не везде замерзший Днепр и так бесконечно тянулась впереди снежная равнина, кое-где скрытая полосами снегопада, соединившими землю и серые тучи.

— Мы стоим и ждем печенегов, — сказала Лидочка.

— Так можно до смерти замерзнуть, — ответил Андрей. — Ты еще жива?

— Нет, не жива, но счастлива, — сказала Лидочка. — У меня к тебе большая-большая просьба, мой повелитель.

— Представьте мне ее в обычном порядке, — сказал повелитель, — на слоновой бумаге, скрепленную сургучной печатью.

— Слушаюсь и повинуюсь. И просьба моя заключается в том, чтобы ты запомнил это мгновение. Как единственное. Вот этот странный день — не то грозовой, не то солнечный, не то метельный, И этот вид до самого конца земли. И мы с тобой вдвоем, такие молодые и красивые.

— Попрошу без преувеличений! — возмутился Андрей.

— Потерпи, повелитель. Я скоро кончу свою поэму… Великий Днепр течет у наших ног, а за спиной незыблемый и вечный Михайловский монастырь и собор. Мы умрем, а он останется…

— Мы никогда не умрем. Мы всех людей переживем!

— Не смей так страшно говорить. И даже думать так не смей. Самое главное в жизни — это поймать драгоценное мгновение, И оставить его в себе. А я хочу, чтобы это мгновение осталось в нас обоих. Неужели тебе не понятно?

— Мне все понятно. И когда мы сюда вернемся?

— Мы вернемся сюда… через сто лет!

— Долго ждать. Давай через пятьдесят!

— Заметано, как говорят у нас, шулеров! Через полвека мы придем сюда, такие же молодые…

— Когда это будет?

— Это будет шестого января тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года. Ты составишь мне компанию?

— Обязательно, моя прелесть, — сказал Андрей. — А теперь побежали отсюда — я боюсь за твое здоровье. У тебя даже губы синие.

— В Печоры?

— В Печоры, а оттуда — в гостиницу.

Они выбрали не самый близкий путь — сверху, с неба, все пути кажутся короткими и простыми, — они спустились на фуникулере, что начинался от Михайловкого монастыря и звался Михайловским подъемом. Вагончик представлял собой лесенку из пяти купе — в каждом скамейка и своя дверь сбоку, все это стянуто общей трамвайной крышей. Кроме них, фуникулер ждали лишь две говорливые красноносые тетки с одинаковыми мешками. Мешки эти согласно шевелились и порой издавали негромкое визжание — тетки везли вниз, на Подол поросят.

Тросы, по которым сползал фуникулер, скрипели и визжали, словно жаловались на погоду и старость, вагончик раскачивался и тоже скрипел, окно с одной стороны было разбито, и ветер, проникая в него, был особенно холодным и злым.

Внизу Лидочка сказала, что еле дотерпела — лучше бы побежали по откосу пешком.

Тут бы Андрею настоять на возвращении в гостиницу, но Лидочка бывает упрямой до глупости, а Андрей не смог ее переубедить — думал, сейчас посмотрим на эти Печоры… вот сейчас. А добирались до них, наверное, больше часа, Уже тогда Лидочка начала кашлять, Вход в святые пещеры был закрыт: то ли выходной день, то ли забастовка монахов — никто не смог толком объяснить. Лидочка уже была рада, что можно возвращаться домой, — ее трясло. К счастью к монастырю подъехал извозчик, и они возвратились в гостиницу быстро. Лидочка прижалась к Андрею и хлюпала носом.

В гостинице она сразу разделась и забралась под одеяло, пока Андрей добывал внизу горячей воды, чтобы попарить ей ноги. Но когда он вернулся с тазом и кувшином, Лидочка уже забылась — лоб ее был горячим и влажным от пота. Андрей снова спустился вниз и спросил у льстивого портье, где найти доктора. Тот вдруг испугался и стал спрашивать, что случилось, не с поезда ли они? Потом признался, что боится тифа — в Киеве уже есть случаи, люди помирают как мухи, истинный крест, как муки. Говорите, у вас в Симферополе тифа нет? Ну, будет.

Андрей добежал два квартала до частной лечебницы Оксаны Онищенко. Там долго ждал, пока искали врача, и еще дольше уговаривал нанести частный визит в гостиницу.

Доктор Вальде, пышнотелый и женственный, что не опровергалось пышными усами, отмахивался от посулов Андрея и повторял:

— Рано еще — если она заболела, то дайте болезни проявить себя! Завтра приду!

Андрей все же вытащил доктора. У Лидочки уже был жар, тридцать восемь и пять Цельсия, доктор прописал ей аспирин. Он выразил надежду, что молодой организм справится, отделается банальной простудой. Он прописал горчичники и аспирин и оставил свой адрес.

Банальной простудой Лидочка не отделалась. Утром, в восемь, когда температура поднялась до сорока, Андрею снова пришлось идти к доктору, а тот встревожился и послал из больницы карету «скорой помощи — санитары вынесли Лидочку на носилках, а портье так и не поверил, что у Лидочки простуда. Он начал бормотать о том, что следовало бы и Андрею покинуть гостиницу, но доктор Вальде накричал на него, и Андрея в гостинице оставили, Ближайшие недели Андрей провел мёжду своим номером и больницей — у Лидочки образовалась двусторонняя пневмония, опасная для жизни, и только через шесть дней кризис миновал, и началось медленное восстановление.

Так что Берестовы, задержавшись в Киеве, провели там, сами того не желая, больше месяца.

Этот месяц при всей тоске и тревоге, в которой они прожили, принес и пользу — он еще более сблизил Андрея и Лидочку. Киев и драматические события в нем были задником, на фоне которого Андрей совершал некие почти ритуальные повседневные действия: покупал на рынке фрукты или у Гельмгольца лекарства, листал старые книги и новые журналы в книжных магазинах на Крещатике, порой, правда, нечасто, забирался в Общедоступную библиотеку и конспектировал труды Соловьева или Уайтхолла — как бы делая вид, что помнит о занятиях в университете, и не знал даже, будет ли зачислен на второй курс как прослушавший лекции и сдавший экзамены за первый, либо ему придется поступать в университет заново. Ведь неизвестно, как представляют себе университетское образование московские большевики. Может быть, теперь в университет принимают лишь сознательных товарищей матросов?

Но более всего времени Андрей проводил с Лидочкой, ставши своим человеком в женском отделении больницы, и даже вынужден был отстаивать там мужскую честь от посягательств невероятно страстной провизорши Григоренко, которая когда-то в юности неосмотрительно выбрила усики над верхней губой и теперь они росли у нее, как у гренадера. Остальные женщины — а мужчин в больнице почти не осталось — на Андрея не посягали и сочувствовали молодым людям, попавшим в беду далеко от дома.

* * *

Николай Беккер, воплощение мужественной красоты с британского военного плаката, прогуливался по пустынной ялтинской набережной, беседуя с товарищем Мучеником из Ялтинского Совета.

Гуляли они открыто, не таились, не торопились, любовались темными, почти лиловыми волнами, шуршавшими, перемешивая гальку. Волны отражали зимние тучи, которые срывались с Ай-Петри, стремились к морю, но над Ялтой наталкивались на теплый чистый южный ветер, истончались, пропуская к земле холодный, яркий солнечный свет. День, подходивший к раннему закату, был чудесным, собеседники были молоды и полны сил, революция уже свершилась, притом росла, набирала скорость, размах и мощь, грозя ослепительной волной залить всю планету. Это было славно. Собеседникам было приятно сознавать, что они вовремя и безошибочно выбрали сторону в борьбе и оказались вместе с победителями.

Рассуждали они о брестских переговорах, рассчитывая на скорое поражение германцев, бранили неверных украинцев, которые старались без всяких на то оснований притянуть Крым к своей опереточной державе и заполучить надежду революции — Черноморский флот.

Собеседники остановились у мола, возле которого покачивался на зимних волнах катер с миноносца «Керчь». Катер, как они знали, поджидал возвращения на борт командующего особым севастопольским морским отрядом товарища Андрющенко.

Андрющенко задерживался, так как обедал после казни полковника Макухина и еще одиннадцати офицеров, пойманных в лесу, где они несколько дней скрывались после разгрома эскадронцев. Поимкой Главкома Макухина война независимой Татарской республики с Севастополем завершилась. Крым стал советским!

— На что надеялись эти авантюристы! — громко произнес Мученик, придерживая шляпу, которую норовил сорвать поднявшийся ветер. — Мне рассказывали, что железнодорожные рабочие в Симферополе, рискуя жизнью, срывали погрузку эскадронцев в вагоны!

— Эскадронцы расстреляли товарища Чауса, — сказал Коля.

— Вот именно! И они заслужили суровую кару. Коля услышал сзади треск, словно рвалось упасть большое дерево. Он быстро обернулся, Вблизи не было деревьев — а до громадного древнего платана было метров двести.

Возле того платана взрослые обыватели Ялты старались не проходить. Под ним крутились лишь мальчишки и собаки. Потому что еще тринадцатого января командир вошедшего в город с целью воспрепятствовать его захвату большевиками 4-го эскадрона Крымского конного Ее Величества полка ротмистр Баженов для устрашения обывателей приказал срезать мелкие ветви с нижних сучьев платана на набережной, чтобы всем издали были видны тела большевиков, когда их будут вешать на дереве.

Гражданская война еще только начиналась, ненависть и садизм возникали как бы спорадически и сменялись более обыкновенным чувством удивления противников — неужели мы обречены быть такими? да, обречены, потому что ненавидим тех, кого трепещем. Настоящие садисты и психопаты лишь начинали свое страшное движение вверх, к власти, не пользуясь одобрением собственных же начальников. Штаб-офицеров Уссурийской казачьей дивизии Семенова и фон Унгерна товарищи по полку недолюбливали, а начальство не давало им ходу. Время страшных, искалеченных, уродливых звезд смерти наступит лишь в разгаре гражданской войны. Пока что Баженов, ранняя однодневка, вешал от сознания своего поражения, собственной слабости и страха перед городом, враждебность которого он ощущал и полагал предательством. Хотя городу Ялте и в голову не приходило предавать ротмистра Баженова — сильно раненного в Галиции, контуженного под Варшавой, глухого на правое ухо, бедного как церковная крыса, недалекого и обреченного человека.

Город Ялта просто ждал, когда придет какая-нибудь власть, при которой можно ходить по улицам и даже выпускать на улицу детей.

Баженов злобился, а вокруг него росло поле отчуждения — сами эскадронцы, рядовые конного полка, среди них многие были крымскими татарами, фронтовиками, не принимали обреченной жестокости ротмистра. Потому эскадрон так быстро растаял, когда к самому концу мола подошел миноносец «Керчь» и дал по городу первый залп.

Командир отряда Андрющенко тоже не любил Ялту, ему казалось, что Ялта сопротивляется ему сознательно. Первый десант с «Керчи» и «Хаджи-бея» был загнан обратно я шлюпки двумя пулеметами баженовского эскадрона. Андрющенко тут же послал в Севастополь испуганную телеграмму:

По полученным данным в Ялту прибыло 4 эскадрона татарских войск. Мы просим Вас о помощи, потому что с рассветом предполагается серьезный бой. Из прибывших в Ялту 4-я часть выбыла из строя, Пришлите также патронов пулеметных берданочных и патронов «Наган», а также для русских винтовок. Андрющенко.

В тот же день с «Хаджи-бея» в Севастополь доносили:

Город занят мусульманами. Артиллерия миноносца обстреливает город. Передайте в Симферополь, что если не отзовут свои силы, то город будет разрушен. Член Центрфлота Фролов.

Телеграммы словно предназначались для будущих музеев революции. На самом деле город защищали остатки 4-го эскадрона и несколько татарских ополченцев.

Весь день четырнадцатого два миноносца и подошедший легкий крейсер «Дакия» бомбардировали Ялту. Десятки домов в ней горели. Люди бежали в горы, но на улицах многих ранило и убило особенно тех, кто шел медленно, обремененный повозками с барахлом, детьми и стариками. Подняв воротник бушлата, командир Андрющенко метался по мостику «Керчи». Командир миноносца старший лейтенант Кукель старался не замечать бывшего вахмистра из береговой конной команды и не слушать его, потому что Андрющенко все время матерился и ненавидел город за то, что не осмеливался его штурмовать.

Наконец утром пятнадцатого, получив пополнение и требуемые боеприпасы, включая патроны к «Нагану», Андрющенко приказал начать новый штурм. На набережной матросов никто не встретил. Не было врагов и на улицах. Матросы скользили по засыпанным мокрым снегом улицам, город был похож на девицу, отвернувшуюся от грубого кавалера. У банка натолкнулись на группу татарских ополченцев, которые грузили в мотор тюки. Ополченцы убежали, бросив берданки и тюки с ассигнациями.

Командир Андрющенко доносил в Севастополь:

Город в наших руках, в городе полный порядок, татары от города отошли… Мною было предложено мусульманам, чтобы они сдали все оружие в Военно-революционный комитет, выдали зачинщиков контрреволюции и признали советскую власть… массы сочувствуют нам. Командующий Андрющенко. Миноносец «Керчь».

В тот же день с платана сняли тела повешенных. Собралось много людей. Никто раньше не думал, что на платане, у которого назначали свидания, можно вешать людей. Люди лежали на земле в ряд, шесть человек. Потом двоих местных взяли по домам, а четверых, да еще трех Матросов, погибших при первой высадке, закопали в братской могиле в городском саду.

А девятнадцатого, вчера, как раз когда Коля Беккер приехал в Ялту, в лесу за городом поймали командующего татарской армией полковника Макухина, а с ним одиннадцать офицеров, включая ротмистра Баженова. Макухин был в матросской форме и пытался уйти стороной, отделившись от офицеров. Но его поймали. Утром их судили революционным судом и всех приговорили к смерти.

Офицеров повесили на платане, благо ротмистр Баженов подготовил дерево к казням.

Никто из взрослых жителей города не пришел посмотреть на казнь, там были только те, кто должен был присутствовать по долгу службы. Судьи, командир отряда Андрющенко, члены Ялтинского Совета, прибывшие из Севастополя и Симферополя, чтобы возвратиться к исполнению обязанностей, а также командированный в город эмиссар Центрфлота Андрей Берестов, то есть принявший это имя еще до революции Николай Беккер.

Елисей Мученик, знавший Колю по Севастополю, предложил тому прогуляться по набережной, отдохнуть перед обратной дорогой. А может, у него были другие причины искать общества Коли. Коля с радостью согласился, потому что на него казнь произвела тягостное впечатление и осталась в памяти набором неподвижных картинок — картинкой приезда грузовика с офицерами, которые, помогая друг дружке, спрыгивали с грузовика на землю и все оказались разутыми. Им было так холодно, что некоторые поджимали ноги совсем по-птичьи. Была вторая картинка — как офицеры стоят кучкой и передают из рук в руки коробку с папиросами — Коля так и не понял, кто им ее дал. Они закуривали, торопясь затягивались, будто опасаясь, что не успеют до смерти накуриться. Один из уходящих к помосту офицеров передал недокуренную папиросу тому, чья очередь еще не подошла. Последний офицер, совсем молоденький, остался сразу с тремя папиросами, он затянулся ими и пошатнулся — голова закружилась. Наверное, были и звуки — кто-то говорил, кто-то кричал, кто-то молил, — но звуков Коля не запомнил. А потом офицеры висели на разных ветках — для всех было трудно подыскать один толстый сук. Сверху свисало много босых или обмотанных портянками ног. А людей не стало.

Когда стали расходиться и рассаживаться по машинам, Коля обратил внимание на то, как много недокуренных папирос осталось лежать под деревом, Одна из них еще дымилась. Человек уже был мертв, а она еще оставалась теплой. Коля хотел наступить на нее; но не посмел. И вот тогда Мученик предложил ему погулять по набережной и отвлечься. Хотя деловых оснований для прогулки не было — Коля еще до казни получил у Мученика полный отчет о положении дел в Ялтинском Совете и роли в нем левых эсеров. Островская не хотела, чтобы большевистский контроль над Ялтой ослабевал. Она не доверяла Мученику, потому что он лишь недавно перешел к большевикам…

Уйдя далеко от дерева, к самому молу, они говорили о политических проблемах, но ни слова — о ситуации в Ялте.

— Разрешите высказать мнение старшего товарища? — спросил вдруг Мученик. — Не обидитесь?

— Валяйте, — ответил Коля.

— Рано или поздно, молодой человек, — сказал Мученик, — кто-то обратит внимание на одну странность вашей биографии.

— У меня нет тайн.

— Я сказал «странность», а это не обязательно тайна. — Мученик подхватил двумя руками шляпу, которую ветер приподнял над его головой, выпустив на свет буйную шевелюру. — Мы живем в маленькой стране Крым. И здесь рано или поздно вы встретите знакомых. Кстати, сегодня ко мне приходил некто Циппельман. Эта фамилия вам что-нибудь говорит?

— Я знал Циппельмана в Симферополе, — признался Коля. — У него кондитерская.

— Теперь у него нет кондитерской, он приехал сюда к сестре, а потом собирается к дочке в Керчь. Он увидел вас и попросил меня, которого знает еще по довоенным временам, передать теплый привет Коле Беккеру, понимаете, Коле Беккеру. И я не стал ничего отвечать старому человеку и даже не стал с ним спорить. Вы меня понимаете, Коля?

Коля ответил не сразу — тем более что на мол выехал мотор, в котором сидели несколько матросов. Мотор остановился у пришвартованного к причалу катера, и матросская компания высыпала наружу. Матросы были выпивши, громогласны и резки в движениях.

— Вон тот, первый — сказал Мученик.

Я узнал, — ответил Коля. Он и на самом деле узнал командующего Андрющенко, которого за прошедшие сутки видел неоднократно. Впрочем, он видел его и в Севастополе, но мельком. Андрющенко не был фигурой солидной или известной, Но сейчас требовалось много командиров и вождей — в каждом городе и городке Крыма требовался вождь или каратель. Так что сотни вахмистров мичманов и бывших гимназистов получили свой шанс. Некоторые им воспользовались, другие упустили.

— Я никогда не скрывал своего настоящего имени, — сказал Коля. — Имя было мне предложено. Вот именно, предложено. Партия предложила мне взять псевдоним, русский псевдоним. Вы меня понимаете.

— Разумеется, — улыбнулся Елисей, который не поверил Коле.

— Я выбрал имя своего близкого гимназического товарища Андрея Берестова. Он пропал без вести, утонул… Все думали, что он утонул.

— Может быть, ваш псевдоним очень хорош в Москве, — сказал Мученик. — Но Крым — маленькая страна. Мне даже кажется, что я встречал одного Андрея Берестова.

— Вы? Где, когда?

— Мой знакомый погиб, — ответил Мученик. — Он помог мне вырваться из контрреволюционной тюрьмы, а сам при этом погиб.

— Вы шутите?

— Нет, я не шучу. — Когда Мученик был печален, он был печален настолько, что плакать хотелось даже природе. Солнце зашло за облака, стало темнее, ветер сменил направление и ледяной стеной рухнул с гор. — Сейчас не время и не место рассказывать, но Андрей Берестов, уроженец Симферополя, погиб.

— Когда? — Коля видел Андрея и Лидочку Берестовых на Новый год. Они встречали 1918 год в Симферополе в стареньком домике Марии Павловны в Глухом переулке. Все вместе друзья детства: Андрей Берестов, Ахмет Керимов, Лидочка Иваницкая и он сам, Коля Беккер.

— Это было в декабре. Больше месяца назад.

— Ну и хорошо, — неожиданно для Мученика с облегчением ответил Коля. Он не стал объяснять этому не очень приятному ему человеку, что Андрей жив. Конечно же, жив.

И наверняка покинул Крым. А в тюрьме с Мучеником либо был иной Берестов, либо Мученик врет. Зачем? Не новое ли это испытание большевиков? Может быть, Островская велела Елисею допросить Колю? С нее станется… Коля непроизвольно посмотрел туда, в сторону гигантского платана, Из перепутанных ветвей палочками и тряпочками свисали маленькие ножки повешенных. Внизу под деревом бегали мальчишки и медленно бродили собаки, которые слизывали кровь — некоторых офицеров сильно били перед смертью, а другие были ранены. Когда их вешали, немало крови накапало на брусчатку.

Катер с освободителями Ялты отвалил от причала и взял курс на маленький миноносец, который стоял под парами в полумиле от берега. Матросы размахивали руками — видно, пели. Мотор, привезший их, попятился, выезжая с мола.

— Давайте воспользуемся оказией! — вскинулся Мученик. — Это наш мотор, из Совета.

Доедем!

— Поезжайте, — сухо сказал Коля. — Я еще останусь. Пройдусь.

— Тогда и я с вами.

— Поезжайте, поезжайте, — сказал Коля. — Я хочу побыть один. Без вас.

Наверное, это звучало не очень воспитанно. Но Коля хотел поставить Мученика на место. В конце концов, не для того он поступал в партию большевиков, чтобы каждый местный проходимец мог читать ему нотации.

Мученик не понял тона или сделал вид, что не понял. Он дружески хлопнул Колю по плечу и, неловко подпрыгивая, побежал к молу, криками стараясь привлечь к себе внимание шофера. Тот заметил ялтинского зампреда и взял на борт. И Коля остался один.

Дождавшись, пока авто, увозившее Мученика, скроется за углом, Коля пошел вдоль набережной, прочь от платана и обернулся впервые, лишь когда был уверен, что набережная изогнулась настолько, что платан ему не увидеть.

Вечерело, солнце скрылось за Ливадией, ветер словно дожидался этой минуты, загудел, понес по набережной сор революции — в Ялте уже год как не осталось дворников. Среди горожан бытовала шутка, что все дворники служат министрами у Сейдамета.

Наверное, Коле надо было возвращаться в гостиницу, где ему был оставлен номер, а может, даже попросить мотор у дежурного в Совете, чтобы тут же вернуться в Севастополь, объяснив возвращение партийной секретной необходимостью. И он знал: найдут для него авто и шофера — не посмеют отказать, Ежась под ветром, который нес сухие снежинки, Коля увидел впереди у самого среза набережной девичью фигурку.

И удивился, до чего это зрелище прекрасно.

Море — темное море, на котором видны ослепительно белые, словно подсвеченные снизу барашки. Небо на востоке, в сторону Гурзуфа и Массандры, глубокое, почти черное, а на западе — красно-лиловое, полосатое. Вдали, на границе моря и неба, совсем черный, четкий хищный силуэт миноносца «Керчь», который набирает скорость, уходит к Севастополю. И как бы парящая в невесомости в центре этой композиции — девушка в длинном, не модном уже, но элегантном пальто и без шляпки. От непрочности и ненадежной легкости фигурки нетрудно вообразить, что новый порыв ветра сейчас сорвет ее с набережной и кинет туда, где волны разбиваются о камень.

Коля поймал себя на том, что идет к одинокой девушке, охваченный желанием схватить ее, удержать, увести от опасного края моря.

Девушка неожиданно обернулась. Ее лицо на таком расстоянии виделось белым треугольником. Коля сразу замедлил шаги — он не хотел испугать девушку.

Та, будто поняв, что намерения Коли безвредны, снова стала смотреть на волны. И тут Коля увидел, что на обширной и доступной всем ветрам сцене появился еще один актер.

Очевидно, тот человек вышел из освещенного ресторана или гостиницы дальше по набережной. Завидев девицу, он направился к ней широкими уверенными шагами, как капитан Скотт к Южному полюсу, и в первое мгновение Коля решил было, что человек знаком девушке и даже договорился с ней о встрече в таком неуютном месте, как набережная. Но по мере того как человек приближался к девушке, та начала волноваться повернулась спиной к морю и смотрела то на Колю, то на человека — словно оказалась между двух огней. Коля к собственному удивлению понял, что он все еще идет к девушке, и заставил себя остановиться — столь очевиден был ее испуг.

Девушка все быстрее шла вдоль края причала прочь от Коли и неизвестного, Она направлялась к мостику через речку, в сторону рынка.

Коле, которому стало зябко, повернуть бы назад — что за дело ему до девиц, рискующих честью на пустынной набережной, — но он увидел, как целенаправленно и равномерно — с равномерностью паровоза — неизвестный повернул за девушкой. И тогда Коля тоже пошел следом. Правда, на значительном расстоянии.

Девушка шла все быстрее, потом мелко и небыстро побежала.

Коле почему-то показалось, что девушка похожа на Лиду. Разве не здесь они когда-то познакомились — она гуляла по набережной с подругой Маргаритой, а он был один в белой летней студенческой тужурке, на которую, будучи лишь гимназистом, не имел никакого права… Как давно это было! Еще до войны, еще тогда, когда набережная была щедро освещена и заполнена шумной толпой гуляющих.

Неизвестный перешел на бег и догнал девушку у одиноко горящего фонаря. И только тогда Коля окончательно уверился в том, что тот человек не только не знаком с девушкой, но наверняка это грабитель или насильник. Он схватил девушку за руку, и она стала вырываться, но вырывалась слабо и неловко, как маленькая птаха, попавшая в зубы кошке и даже готовая вот-вот смириться со своей смертью.

И тогда Коля побежал на помощь девушке. Он бежал к ней, как бежал бы на помощь Лидочке или своей сестренке Нине. Как цивилизованный человек он должен был спасти девичью честь… так это еще недавно называлось? У меня сохранилась способность видеть мир в свете иронии, подумал он, это хорошее качество.

Девушка неожиданно вырвалась от нападавшего, но ненадолго через пять шагов он догнал ее, схватил за плечи и начал трясти — он кричал что-то, но Коля не мог разобрать слов, потому что их уносил ветер.

Но когда приблизился, услышал слова — неожиданные для слуха, ибо ожидал услышать что угодно — но иное.

— Я тебя давно вижу, жидовня! — кричал мужчина. — Я давно вижу, как ты город поганишь!

Мужчина был без шляпы, у него было мясистое грубое лицо и бобриком подстриженные волосы. На вид ему было немного лет — вряд ли больше тридцати.

Девушка молчала, прядь темных волос упала ей налицо, а потому Коля не смог ее разглядеть.

Мужчина еще раз рванул девушку к себе и, оттолкнув, отпустил — девушка послушно упала на колени.

И тогда Коля, не останавливаясь, тараном врезался на бегу в мужчину. Мужчина от неожиданности ринулся в сторону, но не упал, а удержался на ногах. И тут же обернулся к Коле.

Глаза у него были пьяные, мутные и злые.

— Это что еще происходит! — Голос Коли сорвался, и конец фразы прозвучал высоко, по-детски.

Коля всегда, еще с первых лет гимназии, со страхом относился к любым физическим столкновениям, к дракам или даже мальчишеской возне. Он не был особенным трусом, но любое столкновение вызывало в памяти прошлое — мальчиком его часто и больно бил отец. Бил непонятно за что — вернее всего, за собственные беды и собственную бедность. Соприкосновение с мужчиной вызывало боль и оскорбление.

И еще полгода назад Коля, даже увидев, что обижают девушку, никогда бы не решился вмешаться, он заранее признал бы свое поражение и ушел быстро и тихо; чтобы не привлекать к себе внимания.

Но сегодня все было иначе. Совместилось и воспоминание о первой встрече с Лидочкой, и трогательность девичьего силуэта на фоне зимнего моря, и главное — осознание себя Важной Персоной.

Потому что здесь в Ялте, что подчеркивалось сегодня весь день местными чинами и должностными лицами, — он был начальником, представителем всемогущего Центрфлота и Севастопольского горкома партии большевиков. Не сам он, а идея, которую он олицетворял, была всемогущей. Он играл роль наследного принца в заколдованном королевстве. И в этом королевстве не было места несправедливости и жестокости.

Мысленно Коля увидел гигант-платан и ноги повешенных, видные из-под ветвей — это тоже было доказательством торжества справедливости и его, Коли, могущества.

— Чего происходит? — спросил мужчина со скотской рожей. — А то, что жидам пощады не будет! Понял сука?

Человек говорил с мягким, очевидно, прибалтийским акцентом. Конечно же, он был пьян.

— Молчать, скотина! — закричал Коля и полез в карман черной шинели со споротыми морскими погонами, будто намеревался вытащить оттуда револьвер системы «Наган» с только что присланными из Севастополя патронами.

Пистолета в кармане, конечно же, не было — Коля никогда не носил с собой пистолета, в нем не было столь обычной в его возрасте любви к огнестрельному оружию. Он предпочел бы иметь сейчас за своей спиной двух матросов с Хаджи-бея».

— Это ты брось! — испуганно крикнул мужчина, лицо его покраснело от гнева. Коля шагнул к нему и неожиданно получил удар в лицо — видно, мужчина выставил вперед свой здоровенный кулак, и Коля как бы сам ударился о него скулой.

Он не понял, что произошло — все было слишком быстро, — будто его сбило пушечным ядром.

Мостовая набережной сильно ударила его в спину, отталкивая и заставляя подняться.

Но подняться не было сил, зато слух работал изумительно — каждый шепот, каждое движение были слышны до болезненности.

— Получил жидовский выкормыш?

И Коля понимал, что, выкрикнув эту фразу, мужлан снова затопал вслед за девушкой, лицо которой за последние секунды он успел рассмотреть и запомнить: треугольное лобастое, но с маленьким подбородком большеглазое растерянное губы сжаты, тонкие голубоватые ноздри раздуты, а черные прямые, чуть вьющиеся на концах волосы рассылались, закрывая глаз и щеку.

Мужчина бежал за девушкой — он настигал ее, Коля хотел подняться, чтобы остановить скотину, но ноги его не слушались — они перепугались куда больше, чем голова.

И ему стало все равно, как бывает только в кошмаре. Он знал, что уже не в силах помочь этой девушке…

Догнав девушку, мужлан замахнулся, и Коле казалось, словно это происходит медленно и долго. Медленно поднимается кулак и медленно отклоняется девушка, стараясь избежать удара.

И тут между Колей и мужчиной появился еще один человек.

Коля так и не понял, откуда он взялся.

Высокий, худой человек в длинной кавалерийской шинели и фуражке с сорванной кокардой ловко, как бы походя, раскрытой ладонью ударил мужлана по уху. И тот, громко ахнув, схватился за ухо и, согнувшись, завыл.

— Бородино, Аустерлиц, — произнес Коля, но никто его не услышал… Коля неловко поднялся — болела переносица. От нее по всей голове шел болезненный гул — лучше бы остался лежать… Но нельзя, простудишься, Беккер.

Высокий кавалерист поманил воющего мужчину пальцем, как бы притягивая к себе, И тот покорнейшим образом распрямился и даже по мере сил постарался вытянуться во фрунт. Драма превращалась в анекдот.

Девушка отпрянула на несколько шагов, но совсем уйти не смела, словно обязана была каким-то образом отблагодарить спасителя.

— Ты кто? брезгливо спросил кавалерист. У него была маленькая голова, но крупный нос и глаза. Конечно же, он военный, и говорит, как столичный гвардеец.

Почему-то мужчина принялся расстегивать пальто, достал из внутреннего кармана бумажник, раскрыл и толстыми испуганными пальцами вытащил из него визитные карточки. Молча протянул карточку кавалеристу и другую, после секундного колебания, словно боялся удара, сунул в руку Коле.

Визитка оказалась необычной, Коля такой еще не видел, она была лживой, как сама красная рожа ее владельца. Тонким почерком рондо на визитке было напечатано: «Альфред Вольдемарович Розенберг. Студент Рижского университета». Словно звание студента соответствовало штаб-офицерскому чину.

— И что же вы, — усмехнулся кавалерист — на дуэль меня так вызываете, милостивый государь?

Он поднял руку с визиткой и раскрыл пальцы. Визитка вырвалась из пальцев и, подхваченная порывом ветра, взлетела над набережной светлым осенним листом, затем, сделав круг в вышине, сгинула над черным морем.

Альфред Розенберг смотрел вслед визитке.

Коля спрятал вторую визитку в карман. Может быть, придется еще встретиться с этим человеком.

— И что же, лейтенант, мы с ним сделаем? — спросил кавалерист, дружелюбно оборачиваясь к Коле, И хоть Коля давно уж не носил погонов и не ожидал обращения как к морскому офицеру, ему польстило, что высокий кавалерист угадал его недавний чин и признал в нем своего.

— Пускай катится отсюда, — сказал Коля, стараясь попасть в тон кавалеристу.

— А ну! — прикрикнул кавалерист на Розенберга. — Вы слышали?

Розенберг постарался отдать честь, но был не приучен к военным жестам — получилось комически.

— Спасибо, — сказал он с искренней радостью человека, которому сказали, что зуб драть не обязательно. — Вы чего не подумайте, Ваше Превосходительство!

— Иди, иди, мерзавец!

Розенберг послушно отшатнулся и чуть не налетел на девушку, неподвижно стоявшую в трех шагах от них. Коля видел лицо девушки — беззащитное и жалкое, и надутый молодой густой кровью затылок Розенберга. Видно, девушка что-то заметила во взгляде студента или в движении губ — Розенберг знал, что его лицо скрыто от мужчин. Она закрыла глаза тонкой рукой, пересекла лицо длинными белыми пальцами.

Высокий кавалерист тоже увидел, как Розенберг исподтишка испугал девушку. И хоть их разделило с Розенбергом не менее сажени, он сделал легкий шаг вперед и умудрился, не потеряв равновесия, послать носком сапога молодого мерзавца далеко вперед. Пробежав несколько метров, тот все же не удержался на ногах и следующий отрезок пути, к удовольствию зрителей, совершил на четвереньках. Коля рассмеялся.

Кавалерист тоже смеялся, но девушка засмеяться не посмела, хоть ей хотелось улыбнуться.

— Молодой человек, — обратился кавалерист к Коле. — Могу ли я надеяться, что вы проводите девицу до дома?

— Так точно! — ответил Коля, чувствуя, что в голосе и манере кавалериста было особое качество, которое заставляет людей испытывать радость от подчинения.

— Спасибо, — сказала девушка, глядя в упор на Колю черными глазами. — Большое спасибо вам, господа, вы были очень любезны.

Так как мужчины молчали, не зная, как вести себя дальше, девушка продолжила:

— Этот господин преследовал меня сегодня… он несколько раз подходил ко мне. И оскорблял… Я не жалуюсь, не думайте, в конце концов, я привыкла. И наверное, смогла бы постоять за себя… Но тем не менее еще раз спасибо, и не стоит меня провожать — я живу вон в том доме. Мне осталось сто шагов. Спокойной ночи.

Она запахнула пальто — словно ей стало очень холодно. Потом поглядела на Колю и попрощалась с ним отдельно — так он понял ее взгляд.

Девушка побежала через площадь, через мостик к угловому дому на втором этаже горели два окна. Было еще не поздно, но светились лишь редкие окна.

Электрическое освещение включили только прошлой ночью — до того Ялта провела больше недели без света. Обыватели предпочитали не зажигать огня, не привлекать уличных хищников.

— Ну что ж, — сказал высокий кавалерист. — Очевидно, нам самое время познакомиться.

Он снял тонкую кожаную перчатку и протянул Коле руку.

— Врангель Петр Николаевич, — сказал он размеренно. — Бывший командир Нерчинского казачьего полка.

— Андрей Берестов, — представился Коля, — Я… служу.

— Служите? А раньше что делали? — Врангель насторожился.

Коля ощущал тягучее желание понравиться Врангелю.

— Служили по флоту?

Врангель был одного роста с Колей, но держался столь прямо, чуть откидывая назад небольшую породистую голову, что казался несколько выше.

— Так точно, служил.

— И сейчас служите большевикам?

Вопрос был таким неожиданным, что Коля не успел собраться с мыслями и ответил машинально:

— Служу. В Центрфлоте.

— Приятно было познакомиться, — сухо подытожил Врангель.

И Коля понял, что сейчас этот кавалерист со знаменитой фамилией, командир Нерчинского полка, повернется и уйдет, презирая тебя, Беккер. И мысль о том казалась невыносимой. Врангель уже отворачивался, и тут Коля не выдержал:

— Простите, господин барон, — сказал он, перекрывая взвизгнувший ветер. — Но у меня нет средств к существованию…

Прозвучало неубедительно.

— Средства… — Кавалерист снисходительно сощурился. — В вашем ли возрасте думать об этом? С таким образом мыслей вы не должны были вступаться за еврейскую девицу.

Но Коля не сдавался.

— Простите, — произнес он в отчаянии, предавая тех, с кем связал судьбу в последние недели. — Но я был адъютантом Александра Васильевича. И Александр Васильевич, отбывая в Соединенные Штаты, оставил меня здесь, сделав мне поручение особой важности.

— Какой еще Александр Васильевич? — раздраженно произнес Врангель, но тут же сообразил, откашлялся и сказал холодно, как прежде, и так же не глядя на Колю: — Вы имели в виду вице-адмирала Колчака? Тогда я не понимаю, почему вы считаете возможным делиться чужой тайной с незнакомым человеком? А может быть, вы поделились ею и со своими большевистскими товарищами? — Последнее слово прозвучало как оскорбление.

И Врангель зашагал прочь, не оборачиваясь и не кланяясь ветру, превратившемуся в ураган.

«Ну и черт с тобой!» — мысленно крикнул вслед Врангелю Коля. Было обидно.

Коля посмотрел на дом, в котором скрылась девица. На втором этаже загорелось еще одно окно. Слава богу, что хоть девушка в безопасности.

Коля пошел обратно по набережной, но на полпути понял, что дорога проведет его мимо гигантского платана, и потому свернул от моря, обойдя тот участок набережной переулками, чтобы не увидеть повешенных.

Поздно вечером Коля сидел у окна в номере «Ореанды», где с трудом поддерживалось великолепие былых времен — суррогатный кофе из серебряного кофейника и пшеничная каша на мейсенской тарелке. За окном несся мокрый снег, и не верилось, что он где-то сольется с морем, а не вернется к облакам. Было грустно, и Коля ощутил в себе стремление описать события дня — в их противоречии и правде: последние папиросы офицеров, прогулку с Мучеником, пьяного Андрющенко, сцену с девицей и генералом… Но Коля знал, что дневника никогда вести не будет — это слишком опасно для эмиссара партии большевиков…

Подобные соображения не останавливали генерал-майора Врангеля, который отсиживался в Крыму, не желая служить в украинской армии и уж тем более сотрудничать с большевиками, которых считал изменниками России. Возвратившись на квартиру и рассказав супруге за чаем о конфликте, свидетелем и участником которого ему довелось быть, Врангель прошел в комнату, служившую ему временным кабинетом. Там он записал все в дневник. Правда, отвел столкновению всего шесть строчек — остальная страница была занята рассуждениями генерала о переменах в народной нравственности под влиянием тяжких и кровавых событий.

Выводы генерала были пессимистическими. Потом Петр Николаевич отложил ручку и задумался — его отец уехал в Ревель, и от него уже три месяца не было вестей, но хуже того — с матерью, оставшейся под большевиками в Москве без средств к существованию, генерал тоже потерял связь. Он опасался, что баронесса может пострадать из-за того, что у нее два сына в высоких чинах.

Краткую запись о событиях того вечера оставил в своих записках вечный студент из Риги Альфред Вольдемарович Розенберг, ненавидевший евреев не только за то, что они окутали весь мир сетью жидомасонского заговора, но и за то, что ему, чистейшей воды немцу, тысячу раз в этой дьявольской стране приходилось выслушивать вопрос: «Розенберг, а вы из евреев?» и отвечать на него: «Я лютеранин!» И слышать в ответ смешок и видеть паскудную славянскую усмешку. «Страна славянских лицемеров, — писал он быстро, с нажимом, мелким почерком, — которые осмеливаются напасть на тебя, только если они вдвоем, вооружены и знают, что ты безоружен».

Розенберг отложил перо. Он стал думать о том, что его отпуск в Крыму слишком затянулся. Пора возвращаться в Ригу. Но в Ригу возвратиться трудно, потому что перед ней пролегла линия фронта. При первой же возможности следует ехать в Германию, в страну великую, рождающую гениев и мыслителей. Там он будет среди своих, там его оценят и поймут.

А на третьем этаже углового дома, также у окна, выходившего в сторону моря, глядя в мерцание снежинок под одиноким желтым фонарем, сидела черноволосая девушка. Ей и в голову не приходила мысль описать сегодняшние события — она твердо знала, что революционер никогда не носит с собой лишних бумажек. Сколько товарищей лишились свободы, подвели организацию и в конечном счете погибли только из-за того, что доверились белой предательнице — бумаге! Дора потушила свет, чтобы не разбудить кузину, которая, проснувшись, начнет задавать лишние и ненужные вопросы. Она вглядывалась в полет снежинок и с тупой тоской думала о том, что ей уже двадцать седьмой год, что она стареет, что она подурнела. А что в том удивительного, если она десять лет своей жизни провела на каторге и в ссылке?.. Молодой человек в черном плаще и морской фуражке, вступившийся за нее на набережной, был хорош собой и благороден. Ах, чертова, чертова, чертова жизнь!

Завтра уезжать в Москву — потому-то она и прощалась с вечным и прекрасным морем.

Никогда ей не увидеть больше этого юношу, как, впрочем, и этого буйного, свободного моря!

— Дора, спать, — окликнула ее из соседней комнаты кузина. — Тебе завтра в шесть вставать на автобус.

Дора Ройтман погасила лампу и легла спать.

Завтрашним дневным поездом она возвращалась в Москву.

* * *

Вести о судьбе Учредительного собрания, разогнанного по приказу Дыбенко караулом вошедшего в славную историю партии матроса Железняка утром 19 января, были встречены в Германии с откровенной радостью. Если бы Учредительное собрание стало органом власти, а большевики потеснились, подчиняясь большинству, то судьба переговоров с Германией становилась проблематичной — правые эсеры категорически выступали против сепаратного мира с Германией. Теперь же оппозиции не существовало. Тем лучше. Можно повысить уровень требований к русским. Скоро им будет некуда деваться. Только бы не началось восстание в Вене!

Но торжествующие немцы не знали об опасности, которая наваливалась на Ленина изнутри собственной партии и игнорировать которую он не мог. Пленум Московского областного бюро партии большевиков принял резолюцию, требующую немедленно прекратить мирные переговоры с Германией. За ним подобные резолюции приняли почти все крупнейшие губернские и городские комитеты партии — рядовым большевикам, которые свято верили в мировую революцию, сама постановка вопроса о мире с империалистами, когда следует разжигать мировой пожар, была недопустима.

Когда вернувшийся из Бреста Троцкий доложил на Совнаркоме о последних требованиях Германии, там большинство также выступило за прекращение переговоров.

Но Ленин тут же бросился в бой. Он заявил, что армия воевать не сможет, зато способна сбросить правительство большевиков. Так что мир с Германией будут заключать тогда не большевики, а правительство, которое их сменит.

Ленин уже не ждал мировой революции.

Если делать ставку на нее, можно потерять Россию. Троцкий тут же умчится следом за Радеком в Германию или Канаду и будет там принимать громкие резолюции. Потом напишет большую книгу и получит от вида ее больше радости, чем от всех революций вместе взятых.

Но Ленину поздно возвращаться в подполье или изгнание — вновь уже не подняться, жизни не хватит, Единственная возможность сохранить власть — мир с Германией.

Пускай она забирает себе все, что уже имеет. Пускай возьмет в придачу Украину, которой правят наивные и циничные самоубийцы, пускай сожрет Батум и Ревель… Но править Россией, половиной России, третью России будем мы, социал-демократы!

В те дни казалось, что прав Троцкий: по Германии, не говоря уже об Австро-Венгрии, прокатывались забастовки, уже появились первые рабочие Советы. В одном Берлине насчитывалось полмиллиона стачечников. Вот это был настоящий пролетариат, не чета русскому!

Еще немного потерпеть! Игра стоит свеч!

— Заманчиво, — соглашался Ленин. — Но слишком рискованно, потому что вы сравниваете то, что может быть, с тем, что уже свершилось.

Узкое совещание руководства партии 21 января проголосовало против Ленина. Его предложение подписать сепаратный мир получило 15 голосов, 32 голоса досталось сторонникам революционной войны, которых стали именовать левыми коммунистами, а 16 голосов получил Троцкий, выступивший с идеей «ни войны, ни мира».

Он предложил отказаться от заключения мира, остаться «чистыми перед рабочим классом всех стран» и развеять подозрения и даже высказывания скептиков в Европе, обвинявших Ленина в том, что он — тайный агент Германии и поет под ее дудку. Но войны Германии не объявлять. Так как она не имеет сил и решимости начать широкое наступление на Восточном фронте, особенно теперь, когда основные боеспособные части переброшены на Запад. 24 января Ленин снова выступил за мир и снова потерпел поражение. Бухарин заявил в тот день, что позиция Троцкого — самая правильная. «Пусть немцы нас побьют, — рассуждал он, — пусть продвинутся еще на сто верст. Мы заинтересованы в том, как это отразится на международном движении. Сохраняя свою социалистическую республику, мы проигрываем шансы международного рабочего движения».

Ленин был взбешен — Бухарин, оказывается, тоже намеревался провести ближайшие двадцать лет в Женеве.

Еще обидней и больнее было слышать Дзержинского. Тот волновался так, что щеки стали малиновыми.

— Ленин делает в скрытом виде то, — выкрикнул он, — что в октябре делали Зиновьев и Каменев.

Зиновьева и Каменева Ленин назвал предателями. Все об этом помнили. Теперь в предательстве Дзержинский обвинил Ленина.

В результате победила формула Троцкого. Ни революционной войны, ни позорного мира. И ждать восстания Европы.

Троцкий тут же собрался в Брест, чтобы проводить свою линию на практике.

Перед отъездом у него был последний разговор с Лениным.

— Допустим, что принят ваш план, — сказал тогда Ленин. — Мы отказались подписать мир, а немцы после этого переходят в наступление. Что вы тогда делаете?

— Подписываем мир под штыками. Тогда картина ясна рабочему классу всего мира.

— Вы не поддержите тогда лозунг революционной войны?

— Ни в коем случае.

— При такой постановке опыт может оказаться не столь уж опасным. Мы рискуем потерять Эстонию и Латвию, Очень жаль пожертвовать социалистической Эстонией, — усмехнулся Ленин. — Но уж придется, пожалуй, для доброго мира пойти на этот компромисс.

Ленин и Троцкий сговорились, что мир будет подписан. Но не раньше, чем немцы начнут наступление.

Согласие Ленина с Троцким было достигнуто вождем революции не без лукавства.

Ленина более беспокоили левые коммунисты с их идеей революционной войны. Он согласен был даже на формулу «ни войны, ни мира», только бы Троцкий не перешел в могучий лагерь сторонников священной войны, призванной спалить Ленина ради либкнехтовских и парвусовских интересов.

А в Бресте продолжалась игра на русско-украинских разногласиях, 1 февраля граф Чернин записал в дневнике: «Заседание под моим председательством о территориальных вопросах с петербуржскими русскими. Я стремлюсь к тому, чтобы использовать вражду петербуржцев и украинцев и заключить по крайней мере мир с первыми или со вторыми. При этом у меня есть слабая надежда, что заключение мира с одной из сторон окажет столь сильное влияние на другую, что мы, может быть, добьемся мира с обеими… Как и следовало ожидать, Троцкий на мой вопрос, признает ли он, что украинцы могут самостоятельно вести переговоры о границе с нами, ответил категорическим отрицанием…»

На следующий день Чернин пошел ва-банк, и не без успеха. Вот что он записал тем вечером:

«Я просил украинцев открыто наконец высказать свою точку зрения петербуржцам, и успех был даже слишком велик. Грубости, высказанные украинскими представителями петербуржцам сегодня, были просто комичными и доказали, какая пропасть разделяет два правительства и что не наша вина, если мы не можем заключить с ними одного общего договора. Троцкий был в столь подавленном состоянии, что вызывал сожаление. Совершенно бледный, с широко раскрытыми глазами, он нервно рисовал что-то на пропускной бумаге. Крупные капли нота стекали с его лица. Он, по-видимому, глубоко ощущал унижение от оскорблений, наносимых ему согражданами в присутствии врагов».

В тот день Троцкий получил решение ЦК партии не признавать сепаратного украинского договора с Центральными державами. 5 февраля Троцкий заявил: «Пусть германцы заявят коротко и ясно, каковы границы, которых они требуют. И советское правительство объявит всей Европе, что совершается грубая аннексия, но что Россия слишком слаба для того, чтобы защищаться, и уступает силе».

Германское командование в Берлине решило «достичь мира с Украиной и затем свести к концу переговоры с Троцким независимо от того, положительным или отрицательным будет результат». Людендорф там же заявил, что у него уже разработана «быстрая военная акция».

Троцкий чувствовал эту опасность — в штаб Западного фронта пошла телеграмма с требованием срочно вывозить в тыл материальную часть и артиллерию.

Ленин прислал Троцкому телеграмму, в которой утверждал, что Киев уже захвачен красными войсками и Украинская Рада свергнута. Надо срочно довести это до сведения немцев. Немцы игнорировали эту информацию, у них была своя. Украинская Рада держалась и спешила заключить с немцами мир, отдаваясь под их охрану.

Левые коммунисты и их союзники в Германии, пытаясь сорвать мир, пошли на крайние меры — по Берлину были разбросаны листовки с требованием убить императора и генералов и захватывать власть. Подобное воззвание было перехвачено по радио.

Когда об этом доложили Вильгельму, он пришел в бешенство. «Сегодня большевистское правительство, — писал он в Брест министру Кюльману, — обратилось к моим войскам с открытым радиообращением, призывающим к восстанию… Ни я, ни фельдмаршал фон Гинденбург более не можем терпеть такое положение вёщей. Троцкий должен к завтрашнему вечеру подписать мир с отдачей Прибалтики до линии Нарва — Плескау (Псков)… в случае отказа перемирие будет прервано к 8 часам завтрашнего дня».

Министр Кюльман был в панике. Он пытался сопротивляться — война с Россией была бы безумной авантюрой. Чернин подержал коллегу. 10 февраля Троцкий наконец объявил: «Мы выходим из войны, но вынуждены отказаться от подписания мирного договора».

На спешных тайных совещаниях немецкие генералы решили немедленно наступать, тогда как дипломаты сопротивлялись, «При удачном стечении обстоятельств, — утверждал трезвый Кюльман, — мы можем в течение нескольких месяцев подвинуться до окрестностей Петербурга. Однако я думаю, что это ничего нам не даст». Он доказывал, что русское правительство может отступать до Урала — немцам за большевиками не угнаться. А захваченную до Волги Россию нечем удерживать. За успехом первых недель неизбежно последует крах Германии. Это будет самоубийство пострашнее, чем авантюра Наполеона в 1812 году.

Под давлением дипломатов предложение Троцкого было принято, и Чернин, предвосхищая события, телеграфировал в Веку, что мир заключен.

Можно предположить, что брестская эпопея так бы и закончилась неустойчивым и выгодным большевикам неподписанным миром, если бы не украинский фактор. Для Киевской Рады важно было одно — удержаться на плаву. И даже если ради этой цели придется пожертвовать каждым вторым свободным украинцем — тем лучше. История их поймет! В этом отношении соратники Винниченко были близки к большевикам, но обошли их продажностью и стремлением перехитрить всех на свете, что привело в конце концов к тому, что Рада в первую очередь перехитрила сама себя. И если большевики все же унаследовали своего рода ответственность за Российскую империю, то правительство Украины согласно было жить под властью иноземцев и отдать им ту Украину, от имени которой они выступали.

Пока Троцкий отчитывался в своих победах перед соратниками, генерал Гофман использовал на все сто процентов слабое звено в цепи дипломатии Троцкого: правительство Центральной Рады, понимая, что ему не устоять против харьковских большевиков, шаг за шагом уступало генералу Гофману. Миллион тонн зерна?

Пожалуйста, только возьмите! Уголь? Сколько угодно. Только сами приходите и берите. Войдите в наши города, займите наши деревни — мы открываем границы. И если в делегации на переговорах возникали сомнения в масштабах уступок, Киев тут же телефонировал — соглашайтесь!

Договор между Украиной и Германией, полностью отдававший Украину под контроль германских войск, был подписан 26 января — в тот день, когда на окраинах Киева уже появились отряды харьковских большевиков.

А большевики в Петербурге в массе своей еще не сообразили, что вся игра Троцкого, все маневры большевистской дипломатии пропали втуне: дорога на Украину была устлана для немцев розами и уставлена возами с салом. Даже малые немецкие отряды могли беспрепятственно занимать украинские города. Генералу Гофману не понадобилось значительных военных частей, чтобы в несколько дней оккупировать богатейшее государство размером с саму Германию.

Немецкие тыловые команды лишь входили в украинские города, как Ленин первым осознал всю опасность положения.

В ответ на восторженную телеграмму Троцкого главкому Крыленко: «Мир. Война окончена. Россия более не воюет… Демобилизация армии настоящим объявляется» — Ленин тут же телеграфировал в ставку: «Сегодняшнюю телеграмму о мире и всеобщей демобилизации армии на всех фронтах отменить всеми имеющимися у вас способами по приказанию Ленина». Но Ленина не послушали — Крыленко подтвердил приказ о демобилизации.

Ленин торопил харьковские отряды продвигаться вперед, но понимал, что сил у него на Украине недостаточно. Уже через несколько дней оказалось, что германские войска обошли Россию с юга. Стратегически Россия потеряла способность к сопротивлению. Ведь не только произошла демобилизация (армия все равно была мало боеспособна), но сдача Украины немцам отрезала от России Южный и Западный фронты и миллионы солдат, дезорганизовала всю систему снабжения, пути сообщения, связь с Черным морем — от страны остался жалкий обрубок, с которым можно не церемониться.

И тогда армии Людендорфа перешли в наступление на Петроград.

Дипломатов с их стратегическим пессимизмом уже никто в генеральном штабе не слушал — к украинским ресурсам следовало приложить промышленные возможности Центральной России — и тогда война выиграна!

Мир любой ценой! — взывал к соратникам Ленин.

Но они еще не понимали той страшной угрозы, которая нависла над страной. И прошли дни, даже недели, прежде чем понимание этого проникло в умы новых вождей страны.

* * *

Первую неделю, пока Лидочке было совсем плохо и подозревали даже плеврит, Андрей дневал и ночевал в больнице. Впрочем, ему и не хотелось возвращаться в гостиничный номер — там тем более ощущалась собственная неустроенность. В отделении Андрея все знали. А раз мужчин в больнице почти не осталось — даже многие санитары были мобилизованы, в женском мире Андрей стал вроде бы героем — преданный молодожен, да еще такой привлекательный.

Четырнадцатого января Лидочка сказала Андрею:

— По-моему, в гостинице жить неразумно. Во-первых, это бешеные деньги…

— Других теперь не бывает, — ответил Андрей. — Отбивная в ресторане стоит сорок рублей. Принести тебе отбивную?

— Погоди ты! Я не шучу. Доктор Вальде сделал тебе предложение.

— Я не девушка…

— Больше я ни слова не скажу!

— Значит, ты уже выздоравливаешь.

— Вальде сказал, что завтра-послезавтра, если температура не будет повышаться, он разрешит мне вставать.

Андрей не ответил — пока что температура вечерами поднималась, и Лидочка была безумно слаба. Тот же Вальде признался ему, что пройдет не меньше недели, прежде чем Лидочка поднимется с постели.

— Ты знаешь, что Вальде холостяк и у него есть квартира на Софийской площади? Он может сдать тебе одну из комнат — это в десять раз дешевле, чем в гостинице, и к тому же ты будешь не один.

Доктор Вальде не вызывал у Андрея неприязни, и когда тот повторил свое приглашение, Андрей переехал к нему жить.

С третьего этажа большого доходного дома был виден памятник Богдану Хмельницкому — вот уж не думал Андрей, что увидит его вновь, да еще сверху. А если посмотреть направо, то увидишь колокольню Софии. По площади, сворачивая на Михайловскую, порой дребезжал трамвай, гудели редкие автомобили, от стоянки извозчиков у памятника в тихий день доносилась перебранка, а то и голоса туристов — как ни удивительно, и в эти чреватые страхом дни находились люди, приезжавшие из Одессы или Ростова, чтобы полюбоваться замахом булавы украинского гетмана или золотым мерцанием Софии.

Доктор Вальде принадлежал к тем умным очкастым рохлям, которых до шестого класса мама за руку водит в гимназию, а потом им категорически не разрешается жениться, потому что отыскать достойную пару Васечке (в данном случае — Геннадию) в наши дни невозможно. Так Васечка становится старым холостяком со всеми проистекающими проблемами и нянчит стареющую маму, которая все более разрывается между желанием завести внука и невозможностью разделить сына с недостойной женщиной.

Мама доктора Геннадия Генриховича Вальде померла уже три года назад, пребывая в ужасе от того, что же он будет делать без нее в жестоком мире, а доктор Вальде продолжал жить по инерции, размышляя о том, что лучше бы уехать из Киева, да неизвестно куда, и покорно ожидал того часа, когда в его окружении отыщется достаточно энергичная дама, согласная взять на себя мамины функции. Дамы-то были, но, к счастью или несчастью доктора, всерьез на него не претендовали. Или вовсе ему не нравились.

Квартира доктора Вальде была дамской, заполненной вещицами и вещичками, пыльной и заброшенной, хоть у доктора была оставшаяся от мамы служанка, нечто бесплотное и забитое, — Андрей, проживя в доме две недели, так и не запомнил ее. Но запомнил безвкусную тоску любой пищи, приготовленной ею.

В ночь на шестнадцатое Андрей проснулся от тревоги.

Было тихо. Потом за окном зашумел ветер и чуть зазвенело стекло. Непонятно, что же встревожило его?

И тут послышался отдаленный удар — пушечный выстрел. И следом еще несколько выстрелов.

Андрею вдруг страшно захотелось, чтобы все это было сном. Во сне отдаленный гром зимней грозы — такие бывают в Симферополе — кажется орудийной канонадой, но проснешься — небо уже светлое, голубое, вымытое ночным дождем…

В соседней комнате проснулся доктор. Стукнул о тумбочку будильником, щелкнул выключателем настольной лампы, и уютная полоска желтого света обозначилась под дверью. Потом заскрипели пружины дивана — доктор спал в кабинете, — шлеп-шлеп…

Вальде идет к окну.

И тут бухнуло снова, как будто даже ближе.

Андрей не стал бы так тревожиться, если бы еще вчера не началась стрельба со стороны киевского завода «Арсенала, прибежища местных большевиков и сторонников объединения с Россией. Но это бухали другие пушки — и было впечатление, словно эти пушки делятся в твой дом.

Андрей тоже поднялся с постели и подбежал к окну. С высоты третьего этажа площадь казалась особенно пустынной — ни одного человека. Потом быстро проехал мотор, крыша поднята, и не разглядишь, кто там внутри.

Окно смотрело в город, а канонада доносилась слева — издали, из-за Днепра.

— Вы не спите? — спросил Вальде. — Мне показалось, что вы не спите.

Доктор зашел в комнату. Он был в ночной рубашке, почти до пола, и в ночном колпаке Андрей подумал, что такой наряд он видел лишь на иллюстрации к сказкам братьев Гримм.

— Это красные — сказал доктор. «Красные» было новым словом, оно появилось в лексиконе киевлян лишь несколько дней назад и относилось к харьковскому правительству, которым, по слухам командовала госпожа Евгения Бош. Говорили, что она — немка, присланная специально Вильгельмом для того, чтобы разгромить Центральную Раду. Эта версия была бессмысленна, потому что Вильгельму вовсе не нужно было громить Украинскую Раду, готовую на все ради немецкой победы. Но слухи порой лишены смысла, отчего становятся еще более реальными и пугающими. И все верили в эту самую немку Бош, хотя Шульгин в своем страшно реакционном «Киевлянине» успел заявить, что зовут госпожу Бош Евгенией Готлибовной и родом она из-под Шепетовки.

— Как вы думаете, — спросил доктор, прилаживая толстые очки к бесформенному носику, — большевики возьмут Киев?

— Я здесь и двух недель не живу, — сказал Андрей.

— И все же у вас опыт, Вы их видели в Симферополе, и в Севастополе, и в Ялте — вы же сами говорили.

— Я верю в то, что большевики будут делать все, чтобы взять Киев до подписания мира с немцами, — сказал Андрей. Он вычитал это в либеральных «Ведомостях». — Они не хотят, чтобы Украина сама подписала с немцами договор, пустила их сюда…

Впрочем, я могу понять большевиков, потому что их интересы совпадают с интересами России.

— Разве вы большевик? — доктор произнес эту испуганную фразу, словно увидел у Андрея рога.

— Вы знаете об обратном, — возразил Андрей. — Но если немцы сейчас расправятся с частями России поодиночке, это будет ужасно.

— Ужасно… — согласился доктор и тут же спохватился: — Но ведь большевики — это немецкие агенты, Разве вы не слышали? Немцы их привезли в запечатанных вагонах, Как бы ни привезли, — ответил Андрей — но теперь они уже не оппозиция готовая на сделку с кем угодно, лишь бы приблизиться к власти, они правительство России.

Неужели вы думаете, что Ленин захватил власть мя того, чтобы служить немцам?

— А вы такие думаете?

— Ни в коем случае.

— Андрей, вы еще молоды рассуждать, — подвел итог дискуссии доктор. — Вы совершенно не представляете себе коварства тевтонской нации и продажности некоторых наших политиков.

— Ленину нужна власть, и он сейчас торгуется — как лучше ее удержать. И чем он хуже вашей Центральной Рады?

— Как вы только смеете! — возмутился милый доктор. Он сорвал с головы ночной колпак и вытер им пот со лба. — Они все как на подбор милейшие люди, демократы.

Вы же не знаете, а говорите! Я с некоторыми вместе учился.

— И чем же они лучше Ленина? — спросил Андрей, в котором проснулся дух противоречия. — В отличие от Ленина они и пяди родной земли не отдадут тевтонам?

— Андрюша, вы не врач! Вы не знаете, что порой приходится жертвовать органом тела, чтобы спасти жизнь. Вот именно!

— И каким же органом Украины хочет пожертвовать Винниченко?

— Голубович.

— Пускай Голубович? Каким органом? Может головой?

Доктор не стал больше спорить. Он был искренне опечален. Не прощаясь, он ушел к себе в комнату. Заскрипели пружины — доктор плюхнулся на диван.

Андрей стоял у окна. Над домами в сторону Святого Владимира вспыхнуло зарницей небо — Андрей подумал, что там, наверное, стоят пушки защитников Киева. Тут же громыхнуло — нестройно и зло, даже стекла звякнули.

— Это еще что? — сердито крикнул из своей комнаты Вальде.

— Мы отвечаем ударом на удар, — сказал Андрей.

Он вернулся к своему ложу и лег. Может быть, воспользоваться портсигарами? Ведь в самом существовании портсигаров, оставленных перед смертью отчимом, был приказ, предопределенность.

* * *

На следующий день пошел густой мокрый снег, Андрей с доктором добирались до больницы пешком — трамвай не ходил, а извозчиков они не встретили. В городе было очень тихо, так бывает в снегопад, даже шагов не было слышно, Орудия из-за Днепра начали стрелять, когда они добрались до больницы. И хоть они еще не видели разрывов снарядов либо каких-нибудь разрушений, они все же побежали, вломились в подъезд и долго переводили дух на лестнице. А в холодном высоком гулком вестибюле за стеклянной дверью санитарки и выздоравливавшие и смотрели на улицу, будто ждали начала представления.

— Все говорят, что большевики возьмут Киев, — сказала Лидочка.

— Значит, никто не верит в серьезность намерений этого правительства.

— Жаль, что я заболела. Прости.

— Глупо говорите, леди.

— В крайнем случае мы с тобой можем улететь отсюда.

— Странно, но я сегодня тоже думал об этом.

— И не радовался?

— Конечно, нет.

— Я понимаю, что раньше мы с тобой жили как обыкновенные люди. У нас не было особенных способностей, но нам и не грозили особенные опасности. Мы с тобой как будто завладели неразменным рублем. Если он есть, значит, его надо тратить.

— А потратил, — подхватил Андрей, — хочется потратить его еще раз. Иначе пропадает смысл такого сокровища.

Лидочка улыбнулась и положила тонкие пальцы на колено Андрёю.

— Ты помнишь первый раз? — спросила она.

— Я помню, — сказал Андрей, — и понимаю теперь, что спасение, которое нам дарили портсигары, — ложь, обман!

— Почему?

— Не было бы портсигаров, не попали бы мы с тобой во всю эту историю.

— Объясни, Андрюша.

Пальцы Лидочки, исхудавшие за эти две недели, были совсем невесомыми.

— Почему нам достались портсигары? — сказал Андрей. — Потому что мой отчим оказался путешественником во времени. Потому что он мог с помощью портсигара нырнуть в реку времени и плыть в ней, обгоняя воду. Не будь он путешественником во времени, его бы не убили.

— Это не играло роли, — возразила Лидочка. — Люди, которые убили Сергея Серафимовича, не подозревали, что у него есть портсигар. Они считали твоего отчима богачом.

— Но откуда у него было это богатство?

— Мы ведем пустой спор, — сказала Лидочка. — Что было, чего не было… а нас ведь интересует только наша жизнь. Правда? У нас с тобой есть способность, которую Бог не дал другим людям, — нам дозволено обгонять время.

На том беседу пришлось прервать, потому что прибежал доктор Вальде и сказал, что красных много, они наступают от Дарницы и с севера это настоящие полки, присланные из Москвы, Они били из тяжелых орудий, и некоторые снаряды разорвались в центре, один попал в церковь Скорбящей, а осколками другого — повредило Аскольдову могилу. Правительство Рады готово пожертвовать всем — только бы уговорить немцев перейти в наступление и занять Киев.

После ухода доктора Лидочка спросила Андрея:

— И что мы решили, повелитель?

— Пока мы вдвоем, ничего не страшно, — опрометчиво заявил Андрей.

— Все наоборот, — возразила умница Лида. — Пока я одна, я почти смелая. А когда с тобой — боюсь за тебя куда больше, чем за себя.

* * *

Через три дня стало еще хуже. Артиллерия красных расстреливала город днем и ночью. У красных была тяжелая артиллерия и даже бронепоезда, они подвезли их с севера, у них было вдосталь снарядов, и они выполняли задачу, поставленную Лениным, — любой ценой взять Киев до того, как украинская делегация в Брест-Литовске успеет подписать мир. Любой ценой, От этого зависит судьба России и мировой революции.

В городе начались пожары. На глазах у Андрея снаряд попал в четырехэтажный дом и разворотил стену. Из дома вывалился рояль и застрял в пробоине толстыми ножками.

Непонятно было, за что он держался.

Вечером на Софийскую площадь выехала батарея трехдюймовок и развернулась к востоку. Из подъезда соседнего дома выбежал старик военного вида в новенькой бекеше и принялся громко ругать артиллеристов, потому что они подвергают смертельной опасности женщин и детей, живущих в этих домах.

— Большевики возьмут вас в вилку! — кричал он. — А угодят в нас!

Украинские артиллеристы мрачно молчали и не глядели на кричавшего старика, а офицер стал оправдываться и говорить что-то о военной необходимости. Потом, когда Андрей снова выглянул из окна, обнаружилось, что орудия так и стоят посреди площади, но прислуги вокруг нет.

Двадцать второго в город с оркестром вошла армия Семена Петлюры. Андрей с Вальде как раз возвращались домой, и на Софийской площади перед двумя шеренгами кое-как одетого войска и эскадроном вильных казаков выступал военный министр, который бежал от большевиков у Гребенки и теперь, как положено демагогу, отыгрывался словесно за свое бегство перед разделившим его участь войском и немногочисленными зеваками: по улицам в те дни ходили только по большой надобности — снаряды ложились все гуще.

Военный министр показался Андрею мелким, никаким, человеком, который все время норовил подняться на цыпочки и взять в руки саблю. Над его головой холодный снежный ветер трепал жовто-блакитное знамя, которое держал могучий веселый стрелец, возвышавшийся на голову над военным министром.

— Показуха, — проворчал доктор Вальде. Он очень устал — видно было, что шагает из последних сил. За последние три дня больницу буквально захлестнул поток раненых, с которыми уже не справлялись большие госпитали. Вальде и старику Горовцу приходилось и оперировать, и перевязывать, а вчера Вальде даже провел ампутацию, чего, как подозревал Берестов, ему в жизни делать не приходилось.

Петлюра изъяснялся на украинском языке, но его армия не всегда этот язык понимала. Солдаты переминались с ноги на ногу, переговаривались — все тоже устали и замерзли.

Андрей с доктором не стали ждать окончания парада, а поднялись к себе на третий этаж. Доктор залез в комод в поисках свежего белья, Андрей растопил печь, чтобы согреть воды. Постучал сосед — ухоженный и наманикюренный адвокат Жолткевич он интересовался новостями, так как не выходил из дома уже два дня.

Жолткевич остался пить чай, достал с полки атлас Маркса и, открыв страницу, где была Киевская губерния, стал показывать направления движения войск. Получалось, что немцы могут успеть на помощь Раде, если они уже начали двигаться из Волыни, а австрийцы — из Галиции, Он уверенно называл населенные пункты и города возил пальцем по листу атласа — спасители неотвратимо надвигались на Киев.

— А по мне, так лучше большевики, чем немцы, — вдруг заявил Вальде. — Они хоть русские люди. Я патриот, господа.

Сказав так, Вальде заморгал глазами, вглядываясь в лица собеседников, будто ждал отчаянного сопротивления. Но никто не нападал на Вальде. Все занялись чаем, даже Жолткевич отодвинул атлас. И лишь через несколько минут адвокат сказал:

— Мне тоже хочется верить в лучший исход. Я никогда в жизни не видел, как убивают человека. Даже в суде я боролся за то, чтобы людей не убивали. Но я боюсь большевиков именно потому, что они не русские люди.

— Только ради бога, Николай Богданович, без антисемитских заявлений! — воскликнул доктор.

— Я не имею ввиду еврейский вопрос, — возразил адвокат. — Меня беспокоит то, что большевики заменили идею национальную, идею религиозную, идею здравомыслия, наконец, на идею классовую. Вам приходилось сталкиваться с их учением?

— Ну постольку-поскольку… — неуверенно сказал Вальде.

— Нет, вы никогда не задумывались над этим! Опасность большевиков заключается в том, что им плевать на вас как на человека, личность. Им плевать на русских и китайцев. Им нужно разделить мир на своих и чужих. Свои — это их банда. Чужие — все человечество. Они будут вам говорить, что любят трудящихся и крестьян, что призваны освободить их от капиталистов. Но знаете, как они намерены это сделать?

Убив всех капиталистов и их детей и их родственников, а заодно тех рабочих и крестьян, которые не поддерживают светлую большевистскую идею.

— Но это уже было, — сказал Андрей. — Любое фанатичное религиозное движение тоже делит мир на истинно верующих и еретиков.

— Не совсем так — ответил адвокат. — Ведь противостоящие, скажем, мусульманам еретики в самом деле исповедуют другую религию и сознают свое противостояние исламу. У большевиков же враг выдуманный — это эксплуататоры, в число которых отлично можно включить и меня, и вас, и доктора. Враги большевиков и не подозревают подчас, что они враги. Им не хочется участвовать ни в каких политических играх. Это ничего не значит! Мы все равно уже отмечены проклятием.

— Но у них высокая цель — благополучие всех трудящихся, — сказал Андрей, уже зная, каким будет возражение.

— Кончится война, и большевики в первую очередь возьмутся за трудящихся — ведь кто-то должен служить новому классу. И поверьте мне — большевики будут купаться в роскоши с куда большим наслаждением, чем капиталисты и империалисты!

— Это называется — перераспределение богатства, — мрачно заявил Вальде. Пока адвокат с Андреем говорили о большевиках, он достал из буфета графин, наполовину наполненный водкой, в которой покоились полоски лимонной кожуры. Рюмки были тонкие звучащие, нарезные, а вот закусить было нечем, При виде графинчика Жолткевич ахнул и убежал к себе — возвратился через пять минут с двумя тарелочками, на которых была нарезанная колбаса и соленые огурчики. Так что соседи устроили пир, который продолжался до тех пор, пока очередной снаряд не грохнул так близко, что дом вздрогнул и стекла чуть было не вылетели.

Андрей был голоден, но старался беречь небогатую закуску, так что водка ударила в голову. Ему стало почти весело, а его собеседники казались такими милыми и умными людьми.

— А если бы у вас была возможность, — спросил он у адвоката, — уехать отсюда?

— Уехал бы немедленно! В Австралию, в Канаду, в Швейцарию — в то место, где не стреляют и даже не подозревают, что там можно стрелять.

— А если бы вам предложили убежать… в будущее. Вы бы согласились?

Адвокат воспринял вопрос серьезно.

— Наверное, да, — сказал он наконец, — я стараюсь верить в здравый смысл.

— И сколько лет понадобится России, чтобы вернуться к здравому смыслу?

Андрей хотел получить ответ на этот вопрос, потому что сам ответа не знал.

— Ну что ж, у нас есть исторические прецеденты, молодой человек, — сказал адвокат.

Доктор Вальде разлил по рюмкам остатки водки и дунул в горлышко графина. Графин отозвался тихим глухим свистом и как будто вызвал новый взрыв — чуть ли не на площади, Опять зазвенели стекла.

— Я предлагаю не заниматься глупыми разговорами, а спуститься в подвал. Туда по крайней мере не залетят осколки, — произнес Вальде.

Но так как никто на его слова не отреагировал, доктор выпил водку и принялся рассматривать дольку разрезанного огурца.

— К историческим прецедентам я отношу, — сказал адвокат, — схожие ситуации.

Смутное время. Вы помните, сколько продолжалось Смутное время?

— Лет пять-шесть?

— Приблизительно. Вальде, у тебя нет больше водки?

— Прости, не запасся.

— Вот и дурак. Следующий пример — Великая французская революция. Террор завершился за три-четыре года.

— Но потом начались наполеоновские войны. Они загубили куда больше людей, чем десять терроров, — вмешался Вальде.

— Дело не в абсолютных цифрах, доктор! дело в том, что наступил порядок, логическая связь времен и событий. Если ты адвокат, ты можешь заниматься своей практикой и не бояться, что тебя вытащат на Гревскую площадь, потому что ты слишком богат или твой папа был графом. Так что я прогнозирую — эпоха сумасшествия в нашей стране завершится через пять или шесть лет, и тогда наступит порядок.

— Значит, в двадцать первом году?

— Да. И Россия восстанет из пепла.

— Под водительством большевиков?

— Да хоть черта пузатого!

— Никогда ничего не кончится, — мрачно заявил доктор. — Мы, к сожалению, дожили до апокалипсиса. И грядут времена страшные, и пока большевики не перебьют друг друга, они будут питаться нашей кровью.

Доктор поднял вверх толстый указательный палец.

С улицы донесся крик.

Андрей кинулся к окну. Форточка была приоткрыта, и потому сцена, происходившая внизу, была и видна, и слышна. Три вильных казака на сытых лошадях кружили вокруг парочки — молодой человек был в шинели коммерческого либо торгового училища, а девица казалась гимназисткой. Один из казаков поднял нагайку, наехал на девушку и взмахнул рукой — резко, словно рубил. Нагайка сбила шапочку — шапочка покатилась по мокрому снегу, девушка схватилась за голову. Она вскрикивала: Помогите! Казак снова полоснул ее нагайкой:

— Молчать, сука!

Студент попытался защитить девушку, но движения его были неуверенными — он был слишком напуган, чтобы быть настоящим защитником.

Второй казак, не вынимая сапога из стремени, ударил ёго носком, студент покачнулся и схватился за подругу, казак разозлился всерьез и выхватил шашку.

Андрей пытался открыть окно, Окно было заклеено на зиму — две рамы. Тогда он распахнул кулаком форточку и закричал:

— Эй, вы! А ну прекратите!

Но пока он возился с форточкой, он опоздал: сверкающее под светом одинокого фонаря лезвие шашки опустилось на плечо студента, тот упал и был неподвижен.

Второй казак поднял голову и стал смотреть по окнам — где горит свет, — откуда кричали. Увидел и стал поднимать карабин.

— Уйди, уйди! — закричал Вальде, оттаскивая Андрея от окна.

Адвокат кинулся тушить свет, но Андрей вырвался и выскочил на лестницу. В одной рубашке, без тужурки, он ринулся вниз по пустой неосвещенной лестнице.

Когда он выбежал из подъезда, все еще не соображая, что безоружен и никому не страшен, все оказалось кошмарным сном — казаки скакали прочь, уже растворившись во тьме Больше никого на площади не было, Студент лежал на боку, спрятав лицо в снег, но рука его была откинута назад, и шинель и тужурка расстегнуты и распахнуты — Андрей догадался, что, уезжая, казак успел вытащить бумажник.

Вокруг студента было много крови, так много, что она не смогла впитаться в снег, а образовала темное болотце вокруг его тела.

Девушка пропала, будто ее и не было.

Дверь подъезда хлопнула, вышел дворник — Андрей уже знал его.

— Это вы сверху кричали? — спросил он. И не дождавшись ответа, продолжал: — Я у окна стоял, смотрел. Вы их пугнули, господин студент, чес-слово пугнули. Мало ли кто кричит, а если кричит, может, право какое имеет.

Дворник рассмеялся. Он был в пиджаке, но без шинели и без шапки.

— А девушка? — спросил Андрей.

— Утикла. И шапку свою взяла. Видишь — шапки нет, взяла. Вот они, бабы, какие.

Андрей понял, что дворник осуждает девушку за то, что не осталась у тела студента.

— Надо куда-то сообщить? — спросил Андрей.

— Телефон не работает. Я завтра скажу в околотке. Только теперь столько мертвяков, что их просто в ямы кидают.

Адвокат уже ушел, доктор Вальде начал было читать заготовленную лекцию об опасности мальчишеского поведения во время войны, но потом махнул рукой.

Утром, когда они шли в больницу, студента на площади уже не было.

* * *

Всю ночь на двадцать седьмое января, под свист метельного ветра из города тянулись отряды стрельцов и казаков, вывозили автомобили и телеги с документами и барахлом. Большевики могли бы вступить в город и раньше, но их было не так много, и они не были в себе уверены. Они дождались донесений разведки, что противник оставил свою столицу, и тогда принялись переправляться из Дарницы и подниматься с Подола к центру.

Андрей в ту ночь остался в больнице.

Заснуть было трудно — оживленное движение по улице, крики и выстрелы, как ни странно, создавали не только нервную, но и праздничную атмосферу. Словно шла подготовка к Рождеству либо съезжались разбойники и покупатели на большую ярмарку.

У киевлян еще не было достаточного представления о большевиках, и потому нашлось немало людей, даже из числа состоятельных, которые надеялись, что с большевиками придет настоящая власть, которая лучше, чем анархия вильных казаков бандитов и пьяных сечевых стрельцов.

Андрей стоял у окна коридора, когда по Фундуклеевской проходил красный отряд.

Красные шли неровными рядами, скорее толпой, чем колонной, в основном это были солдаты, среди них некоторое число гимназических и студенческих шинелей и гражданских пальто. Все были вооружены трехлинейками, а за колонной ехало несколько телег и фур с хозяйством отряда.

Это была не армия.

— Это не армия, — сказала провизорша Генкина, которая тоже смотрела на улицу. — Это банда, и даже удивительно, что они прогнали таких бравых господ офицеров и казаков.

Перед отрядом шла молодая женщина в солдатской шинели и французской каске, она несла небольшое красное знамя с черными буквами, образовавшими непонятную надпись.

Впрочем, как понимал Андрей, большевикам в те дни вполне хватало красных отрядов, чтобы выгнать Раду, которая была схожа с Временным правительством тем, что никто ее не поддерживал настолько, чтобы положить за нее жизнь, зато многие ждали, когда она падет. Одни надеялись на приход красных, другие — на твердую руку генерала Алексеева или Корнилова.

Весь первый день город, притихнув, ждал действий новых властей. А они все въезжали в город, сгружались с харьковского и московского поездов, занимали дворец и учреждения, где вчера еще царила Рада, срывали голубые флаги и изображения рюриковского трезубца, организовывали работу типографий, проверяли, как работают телеграф и почта, — то есть вели себя так, как начинает себя вести любая новая власть, мгновенно обрастающая всем, что положено иметь власти, включая лакеев и перебежчиков от власти старой.

Через день или два по Крещатику, а потом к дворцу, где она заняла апартаменты пана Винниченко, проехала в открытом автомобиле товарищ Евгения Богдановна Бош.

Она была в армейской фуражке, из-под которой выбивались неровные черные пряди, лицо ее, сухое и неприветливое, было лицом жестокой учительницы арифметики, которая ставит детей в угол на горох и сама порет их розгой. Два матроса в бескозырках и расстегнутых бушлатах сидели на заднем сиденье ее авто. В те дни матросы еще не научились носить андреевским крестом на груди патронные ленты — легенда о матросе революции еще только зарождалась. Этих матросов товарищ Бош получила от старой партийной подруги Нины Островской, которая, выполнив свою миссию в Севастополе, отправлялась в Петроград за новыми заданиями партии. Нине Островской были более не нужны телохранители — до самого Петербурга теперь тянулась советская земля, где правили товарищи Нины Островской и Жени Бош.

Евгения Богдановна потратила вечер, уговаривая Нину остаться с ней в Киеве — сейчас здесь, как никогда, нужны испытанные на митингах и в политических спорах старые партийцы. Но Нина не согласилась; ее вызвал в Петроград сам Свердлов, которого Нина боготворила еще по ссылке, — Островской отводилась еще неизвестная, но важная роль в будущей борьбе.

Беседа Жени и Нины — впрочем, так они называли друг друга, но не позволяли так называть себя посторонним, ибо обе уже стали сорокалетними женщинами, отдавшими все — и молодость, и здоровье — делу партии, истратившие по тюрьмам и ссылкам яркость взглядов и пылание щек, — проходила в номере гостиницы «Националь», где остановилась Нина Островская и сопровождавший ее молодой член партии, недавний морской офицер Андрей Берестов, которого Нина почему-то называла Колей, Это Евгению Богдановну не удивило, потому что она провела всю жизнь в мире псевдонимов и кличек, да и сама, сохранив имя и фамилию, сменила себе отчество с неблагозвучной Готлибовны на торжественную украинскую Богдановну. Скрыпник нетактично пошутил, проезжая по Софийской площади: «Это не вашему папе памятник, Евгения Богдановна?» Бош с ним после этого долго была холодна.

— Ты изменилась, Нина, — сказала Женя Бош. — К лучшему.

— А мне кажется, что уже десятилетиями не меняюсь, — отмахнулась Нина. Но она лукавила, хоть и не отдавала себе в этом отчета.

За неделю до отъезда из Севастополя она побывала у Василия Васильевича. Тот был странным человеком, отставным баталёром, аккуратистом — он ведал складом конфискованных вещей. Сам придумал, сам сторожил, свозил, даже, как говорили в ревкоме, ездил на обыски и расстрелы, чтобы не упустить ничего для своего хозяйства. И при том был бескорыстен, сам же ночевал в комнатке при складе, сам был ему ночным сторожем, а если нужно было помочь товарищу, а то и многодетной семье, мог собрать целый мешок барахла и отвезти по адресу.

Партийцы порой злоупотребляли его добротой — совершали набеги на склад и пользовались добром небескорыстно. Василий Васильевич сердился, укорял их, говорил, что все это еще пригодится республике тружеников, но не мешал брать сколько хочется.

Островскую Василий Васильевич повел в святая святых — в железную комнату, куда складывали добро, взятое у Великих князей и графов империи, имения которых в Крыму были заняты и обобраны. Грубый внешне, похожий на большую гориллу, но снабженный высоким нежным голосом Василий Васильевич раскладывал на столе вещи и даже украшения, словно был хозяином шикарного магазина. А Нина Островская, зная, что здесь она в безопасности, что никто не увидит ее женской слабости, с увлечением перебирала горы нижнего белья, проходила, трогая вешалки, между рядов платьев и шуб, нагибалась, раскрывая коробки с ботиками и туфлями, картонки со шляпами. Все это было ей не нужно и даже не интересно, все это было предметом ее всегдашнего презрения, но сейчас, когда не требовалось изображать презрение, она играла в это, как в куклы, — не успела наиграться в молодости.

Василий Васильевич хотел бы всучить, подарить, навязать товарищу Островской дорогие платья и шляпы, но знал, что ничего не выйдет, так что спор между ними был не более как игрой. В конце концов Островская приняла туфли, коробку чулок и некоторых предметов нижнего белья, самых простых и нужных, — сейчас все это так трудно достать, особенно из хорошего шелка. Но из верхней одежды она согласились лишь на сравнительно длинную по щиколотки, темно-синюю юбку и светлее тоном синюю блузку с отложным белым воротничком — что ее молодило, превращало в курсистку — если, конечно, привести в порядок космы.

Вернувшись к себе, Островская забрала прямые волосы в пучок на затылке — пучок получился маленьким. Но все лучше, чем было раньше.

Нина надела обновки уже в поезде, собираясь в Киев. И первым их увидел Коля, когда Нина сняла шинель в поезде Севастополь — Киев. Это был штабной вагон, его хорошо топили, кроме Нины, там ехали несколько товарищей по военным надобностям.

— Ой! — воскликнул Коля, пораженный разительной переменой в немолодой, лишенной женского обаяния революционерке. — Что ты с собой сделала?

Они уже давно были на «ты», по-партийному.

— Что? — вдруг покраснела Нина. — Что-нибудь неправильно? Так не носят?

— Тебе очень идет, — ответил Коля, пряча улыбку. — Просто я не ожидал.

Как и положено членам тайного боевого ордена, большевики в основном были равнодушны к роскоши, им важнее была власть. И потому потребовалось несколько лет, прежде чем элита большевиков привыкла быть богатыми, кушать икру и ездить в «линкольнах». Но в начале восемнадцатого года в Крыму рыцари недавнего тайного общества, а ныне правящего ордена большевиков Островская, Гавен, младший брат Ленина Дмитрий Ульянов и их товарищи могли пройти мимо кучи золота и не заметить ее, если овладение кучей не входило в интересы партии. И если бы Нина не ощутила странного щекотного, бессонного чувства к этому красивому молодому офицеру, которого она вовлекла в партию, так как ей нужен был свой человек в штабе флота, она бы воздержалась от похода на склад. Но даже каменные большевички в минуты отчаянной борьбы за власть и победу революции могут ощутить запоздалое движение гормонов в крови и поддаться проклятой и сладкой власти мужских рук и губ. Это и случилось с Ниной Островской на тридцать девятом году в основном подпольной жизни.

Превращение Нины Островской из грязной, упрямой тюремной парии в госпожу губернаторшу, вольную казнить и миловать тысячи людей, произошло для нее закономерно, для других — фантастически неожиданно.

Эта метаморфоза была субъективно проста, потому что подготавливалась всей жизнью Островской. Когда-то ей, молоденькой девушке, было сказано пророком: если ты будешь терпеть без конца, без ропота, когда все иные уже разуверятся во мне, — то придет к тебе спасение, и получишь ты власть над миром, как верная и претерпевшая!

Или, иными словами; если вы, товарищ Островская, согласны ради торжества идеи Маркса и целей Партии провести половину жизни по тюрьмам и конспиративным квартирам, испытать сибирские морозы и ругань конвоиров, то вторая половина жизни станет воплощением нашей общей социалистической мечты!

Только не надо думать, что жизнь подпольщицы, революционерки, гонимой и преследуемой властями, была столь уж беспросветной и безнадежной. В ней была важная черта — возможность принадлежать к Избранным. А эта Принадлежность давала тебе не только кров и помощь, но и право общаться с членами той же тайной секты, угадывать их в потоке жизни, ощущать тепло единоверца… Всегда были и будут люди такого рода, согласные терпеть, но за вознаграждение, — и чем медлительнее и тяжелей терпение, тем выше его цена. …Раздался клекот серебряных труб Революции, Истинно верующие выпорхнули из темниц.

У входа их встретила не только свобода, но и старшие товарищи, те самые, кто предпочел (и имел к тому возможность) провести эти тяжкие сроки не в Сибири, а в Цюрихе.

— Все твое, — сказали товарищи. — Вот тебе Россия. Правь ею, но оставайся при том верным и послушным членом нашей партии.

Революционеры и революционерки вышли из тюрем, вовсе не удивившись тому, что пророчество сбылось, — иначе чего бы им в него веровать! И они пошли править Россией, по крайней мере до тех пор, пока их не оттеснят от власти люди более профессионально подготовленные, ибо вскоре обнаружится, что Островские, Боши Землячки были готовы к тому, чтобы карать, но не имели ровным счетом никакого жизненного опыта, чтобы управлять и строить.

Ленин и Свердлов имели обыкновение бросать самых толковых и преданных товарищей с места на место, не давая засидеться и обрасти связями и симпатиями. Поэтому за какой-нибудь Ниной Островской или Евгенией Бош не было прошлого. Они возникали то как абстрактные карательницы, то как ломовые лошади революции. И исчезали так же неожиданно, чтобы покорно и самоотверженно возглавить прорванный врагами фронт, тонущий крейсер, соседнюю республику или баню для членов партии. И знать, что не сам пост важен, а важно доверие партии, которое может проявиться или исчезнуть на любом посту.

Так и Нина Островская приехала в Севастополь, когда влияние большевиков там сошло на нет. Поначалу она недоедала, срывала глотку на сходках и митингах — и в конце концов с помощью подоспевших товарищей перехватила власть в Крыму, чтобы не отдать его ни белым, ни хохлам Центральной Рады. Крым всегда должен был оставаться большевистским.

На первых порах Коля Беккер был для Нины не более чем полезным агентом во вражеском стане. Коля пошел на это сотрудничество, не стараясь извлечь из него особых выгод — он желал уцелеть в сумасшедшем доме, в который постепенно превращался Севастополь, выбрать побеждающую сторону — а в те дни, прошлой осенью, еще не было очевидным, что таковой будут большевики. Коля рискнул и выиграл.

Несколько месяцев до отъезда в Россию Коля продолжал числиться в штабе флота под именем Андрея Берестова. Был он человеком аккуратным исполнительным, трезвым и потому пришелся ко двору у Гавена, латышская душа которого не выносила окружающего бардака и всеобщей необязательности, заражавших и самую сердцевину партийных кадров. Так что вскоре Коля уже стал своим среди большевиков Крыма, но при том всей шкурой чувствовал, что из Крыма надо бежать — Крым враждебен, опасен и грозит смертью.

За пределами Крыма у Коли почти не было близких людей. Сестра его маялась в Симферополе, бывшая подруга Марго исчезла, не писала, не подавала о себе вестей, на Ахмета и Андрея надежды мало — детская дружба себя изжила. Пожалуй, оставалась одна верная женщина — Раиса, у которой Коля снимал комнату…

Коля мучился, рождая и отвергая планы бегства на север. Он готов был для этого даже стать возлюбленным своей покровительницы, но не знал, как к ней подступиться.

Казалось, что за много лет, проведенных в подполье или в ссылке, Нина принимала все меры, чтобы изжить из себя женское начало, так мешавшее в совместных боевых и политических действиях с товарищами-мужчинами. Она коротко, под горшок, стригла прямые черные волосы, обходилась без лифа — благо груди ее были невелики и неочевидны, туфли носила без каблуков и никогда их не чистила, одевалась бесполо и безлико.

Намеки, понятные любой шестикласснице, для Нины были бессмысленны, так как она, вступив в партию шестнадцати лет и будучи при том всегда некрасива (иначе бы, наверное, и не поступила в партию), не получила положенной средней гимназистке любовной муштры. Даже о том, что деторождение связано с любовными отношениями мужчин и женщин, она узнала лишь в тюрьме на первой своей пересылке.

Думая о Коле, она признавалась себе, что Берестов ей приятен как человек и перспективен как партийный работник. Она даже как-то говорила Диме Ульянову, что поощряет приход в партию молодых людей из интеллигентных семей, потому что после взятия власти нужны будут специалисты, а не только солдаты. Дмитрий Ильич стал с ней спорить, утверждая, что перебор непролетарского элемента в партии может ее ослабить и бюрократизировать, чему есть немало примеров в истории.

Впрочем, испытывая удовольствие от близкого присутствия Коли, находя смысл и пользу в разговорах с ним, Нина Островская и не подозревала, что руководствуется чем-то иным, нежели заботой о деле партии.

Так что когда Островская отправилась к Василию Васильевичу, чтобы экипироваться на складе для поездки в столицу, она и не подозревала, что делает это в значительной степени из-за своего молодого спутника, который все не решался попроситься в Петербург. Наконец Коля, отказавшийся от надежды соблазнить начальницу большевиков, за несколько дней до отъезда бросился к Островской с просьбой взять его с собой: он хочет быть в центре революции — его место там! И к крайнему удивлению Коли Островская лукаво улыбнулась и ответила:

— Я уже говорила об этом с Гавеном. Он тоже так думает.

Так был решен вопрос о поездке. Коля вырвался из постылого Севастополя и получил возможность увидеть Нину Островскую в женском обличье.

* * *

В киевской гостинице «Националю» они с Колей остановились в соседних номерах, небольших, приличных, ничем не выдающихся, хотя, конечно же, пожелай того Островская, ей бы выдали «люкс, Но Островская была, как и прежде, скромна и непритязательна. Ее можно было купить властью, но не деньгами. Да и как купишь человека, который знает, что может получить вдесятеро больше, чем имеет, стоит лишь пошевелить пальцем, но не делает этого движения, потому что презирает мелочи жизни. Такого рода революционеры первого поколения всегда становятся и не нужны, и опасны диктатору, которого обязательно рождает революция. Диктатору нужны подчиненные, которых можно купить, продать и помиловать. Как ты будешь миловать Островскую или Бош, если для них единственный судья — партийная совесть?

Их следует обязательно уничтожать — впрочем, так и случается, иначе они примутся судить товарищей по партии, так как они и есть — Партия.

Евгения Бош приехала к Нине, как только узнала, что та проездом в Киеве, Они не виделись четыре года, расставшись в ссылке в Туруханском крае, где жилось хоть и трудно, но весело, в спорах, планах, мечтах о свободе мя себя и России.

Там Нина подружилась с Яшей Свердловым, познакомилась с Сосо Джугашвили и некоторыми знаменитыми меньшевиками.

— Какое чудо, Женя, что ты здесь! — говорила Островская, проводя подругу в номер.

Там с чайником в руке стоял Коля Беккер.

Нина поспешила представить спутника:

— Андрей Берестов. Наш товарищ из Севастополя. Сопровождает меня в Питер.

— Очень рада. — Ладонь товарища Бош была холодной, узкой и крепкой.

Эта женщина показалась Коле очень похожей на Нину, хотя, пожалуй, сходство это было весьма поверхностным. Лицо Нины было крупнее чертами и резче, что порой придавало ей сходство с вороной, тогда как Бош была куда изящнее, детали лица были мелкими, но четкими и как бы лишенными мяса, Потому так трудно было бы угадать ее возраст. От тридцати до пятидесяти…

Бош критически обозрела Колю.

— Моряк? — спросила она.

— Морской офицер, — ответила за Колю Островская.

— Давно в партии? — Что-то не нравилось Евгении Бош в Коле, что-то тревожило.

— Давайте сядем за стол, — предложила Нина. — В ногах правды нет. Раздевайся.

Раздевайся и поговорим. Ты же не спешишь?

— Конечно, спешу, — сухо улыбнулась Боги, но скинула шинель. Коля успел ей на помощь и повесил шинель в стенной шкаф.

— У нас нечего выпить, — сказала Нина.

— Я не пью, — ответила Бош с очевидным укором в голосе.

— Прости. — Нина суетилась чуть-чуть больше, чем нужно. Она как бы давала понять, что стоит на ступеньку ниже на партийной лестнице, чем гостья, впрочем, кроме Коли, никто этих тонкостей не заметил. А Коля понимал, что его присутствие мешает откровенному разговору старых подруг, и потому сказал, что ему нужно отлучиться, и его никто не задерживал.

Подруги в соседнем номере чуть отмякли, подобрели у уютно шумевшего самовара, крепкий чай с бубликами и колотым сахаром напомнил счастливые мирные дни ссылки, когда можно было мечтать о будущей погоде, о том, как царские сатрапы, от министра до станового пристава, следящего за ссыльными, послушно опустятся на колени перед виселицами.

Жизнь, обрубленная, словно дерево без веток — одно бревно, — рождала особенный ущербный тип человека — мир настолько четко делился на своих и чужих, что чужие становились не людьми, а некими существами, которых требуется уничтожать и гнать.

И не испытывать чувства зависти. Как схоже, бывало, тащили на костер еретиков и ведьм монахи, лишенные любовного чувства. Главное — убедить себя, что твои враги, оппоненты, не более как препятствия на пути народа к высокой цели, сродни фантомам.

Неудивительно, что в начале разговора не было сказано ни слова о родных — в беседе старых партийных товарищей той поры не услышишь пожеланий здоровья маме и папе, впрочем, чаще всего ты и не знал, кто родители у твоего товарища. Отец Софьи Перовской был губернатором, отец Троцкого — богатым арендатором, отец Ульянова — штатским генералом, отец Джугашвили — сапожником. Отцы приговаривались к забвению. Товарищ по партии, член секты был ближе родителей.

Евгения Бош спросила:

— Как обстановка в Севастополе? Она меня тревожит. Сама понимаешь, какая у нас связь с Крымом — Главное, — ответила Нина, разливая хорошо заваренный чай по принесенным половым из лучшего гостиничного сервиза чашкам, — что нам удалось отстоять Крым как от украинцев, так и от татар.

— Трудно было?

— Несколько недель в боях, — ответила Нина. — Мы потеряли много товарищей. Ты помнишь Бураева?

— Бураева? Мишу, из Нарына?

— Нет, я имею ввиду Баню Бураева. Его захватили эскадронцы в Евпатории. Он был там председателем ревкома.

— Сильно мучили? — спросила Бош.

Как профессиональный революционер она всегда ждала смерти и старалась подготовиться к ней. Правда, с годами шансы мученически погибнуть уменьшались, а после двадцатого года исчезли совсем, Осталось только желание мстить врагам, которые заставили тебя просыпаться ночью в ожидании поражения и страшной гибели.

А потом, когда врагов не осталось, — мстить врагам воображаемым. Но это феномен будущего. О нем Бош и Островская в феврале 1918 года еще не подозревали. Но было страшно. Женя Бош стояли как на вершине, открытая ветрам. Партия вознесла ее на немыслимый пост диктатора Украины. Ради партии она стояла на вершине и дрожала от ледяного ветра ненависти, дующего в лицо.

— К сожалению, — сказала она задумчиво, — здесь трудящиеся массы отравлены духом национализма.

— Я никогда не любила Киев, — ответила Нина. — Мещанский чиновничий город.

— У меня только завод «Арсенал», — сказала Бош, глядя прямо перед собой и не видя Нину. — И донбасские шахтеры.

— Завтра придет отряд из Севастополя. Они следуют за мной.

— Я получила телеграф. Они задержались — бьются с бандой Махно.

— Это еще кто?

— Какой-то мелкий бандит. Таких тут много.

— Мы послали следом бронепоезд, на нем две роты самых сознательных товарищей из дивизиона эсминцев, Для Евгении Бош разницы между эсминцами и крейсерами не было, но Нина за месяцы в Севастополе научилась разбираться в различиях настроений дивизионов, экипажей и корабельных команд.

— Ты можешь быть спокойна, — продолжала Нина, — с юга тебе ничто не угрожает. Мы тебе всегда поможем.

— Спасибо.

— А что ты знаешь о Бресте? — спросила Островская. — До нас доходят смутные слухи — связь плохая.

— У нас было задание — взять Киев до того, как Рада подпишет договор с немцами.

Мы послали нашу делегацию. Пока немцы упрямятся. Ильич уверяет, что Украину необходимо отстоять, Слово «Ильич» Евгения произнесла особенно: Ленин был авторитетом для профессионалов — с ним можно было спорить, его можно было не слушаться, но в партии не было человека, который был бы равнодушен к вождю революции. Обеим собеседницам приходилось видеть Ленина, говорить с ним, и обе имели основания полагать, что и Ленин их помнит.

— С запада у меня нет заслонов, — сказала Бош.

Она не имела опыта в делах военных, но, будучи председателем украинского правительства, считала своим долгом разбираться в них лучше любого генерала. Она искренне верила, что в конечном счете побеждает не умение и не знания, а сила идей. Еще вчера у нее был спор с Шахраем, который предложил брать на службу в штабы и управления армии тех офицеров, которые дадут клятву честно сотрудничать с большевиками, Бош была категорически против этого и настояла на том, чтобы провалить план Шахрая на заседании правительства. Она была убеждена, что классовое происхождение офицеров делает всех их предателями. Евгению Богдановну поддержали тогда Бакинский и Люксембург, а когда план Шахрая был отвергнут, с кратким сообщением выступил Скрыпник. Он сообщил, что по его сведениям как раз перед сдачей города большевикам Центральная Рада провела регистрацию всех офицеров, и им были выданы розовые учетные карточки. Это белый крест на воротах гугенотов, сказал Скрыпник, и Бош его поняла, Командирам красных отрядов и патрулей был дан приказ вылавливать на улицах и в домах всех, у кого розовые карточки, и считать этих людей предателями дела рабочего класса.

Об этом Евгения не стала рассказывать Нине — это дела внутренние, почти хозяйственные. Истребление крыс.

Перед уходом Бош договорилась с Ниной, что та возьмет с собой для личной передачи Свердлову секретный пакет. Конечно, можно было бы послать фельдъегеря.

Но Бош больше верила товарищу по партии.

Женщины расстались на грустной ноте. Ведь когда-то даже железные женщины должны поплакать. И плечо, на которое они опускают свою усталую голову, должно быть родным, плечом другого члена партии.

— Мне трудно, Ниночка. — Голос Жени Бош дрогнул. — Я тут совсем одна, Если я не успею убежать, то погибну…

— Что за чепуха! Почему они возьмут Киев?

— Я здесь чужая.

— Я попрошу Свердлова, чтобы он направил меня сюда, — сказала Островская. — Можешь мне поверить.

— Спасибо! — Евгения сжала руку Островской.

Было уже пять часов, Бош должна была выступать в университете — там готовился митинг революционной молодежи. Она вытерла слезы, надела шинель.

— А этот молодой человек… Берестов, он надежен? — спросила она перед уходом.

Ее не столько беспокоила нравственность Нины, как сохранность секретного пакета.

— Я за него отвечаю, — ответила Нина. — До встречи.

— Привет Якову, — сказала Евгения. Ей не хотелось уходить.

— Я всем передам приветы. Они наверняка с вниманием и надеждой следят за тобой и за твоим правительством.

Бош резким движением распахнула дверь и пошла, не оборачиваясь, по коридору.

Нина смотрела от двери, как Бош легким девичьим шагом улетает по длинному гостиничному коридору.

Нина подумала о том, что Коля, наверное, сидит сейчас голодный и даже обиженный.

Ведь для члена партии обидно недоверие товарищей.

Нина подошла к двери Беккера и, постучав, вошла, Беккер лежал на постели, не сняв сапоги.

— Товарищ Берестов, — сказала Нина. — Пошли ко мне, самовар еще горячий.

Глаза Коли были закрыты.

— Я знаю, что ты не спишь, — сказала Островская и улыбнулась: он еще совсем мальчик и обижается, как мальчик. — Вставай, вставай.

Коля открыл глаза и сел на кровати. Он вовсе не был обижен и с удовольствием поспал на мягкой постели — в жизни еще не приходилось спать в такой роскошной гостинице. Но если Нина хотела, чтобы он перестал обижаться, для этого следовало сначала обидеться. Так что Коля не смотрел на свою спутницу и скучно думал, глядя в незанавешенное синее окно: «Вот и еще один день прошел…»

Нина положила ему руку на плечо. Плечо было крепким, молодым, совсем как плечо Сурена Спагдарьяна.

Нина, хоть Коля и был убежден, что она — старая дева раньше была близка с мужчиной, с Суреном. Сурен жалел ее, но хоть и был горячим кавказским человеком, женщины в ней не понял. Они были близки всего один раз, летом, в Монастырском.

Сурен был пьян, он кашлял, и все говорили, что он скоро умрет от чахотки. Она терпела, потому что Сурен сделал ей больно, но не смогла удержаться от плача. «Я большой грешник, — говорил Сурен, — меня бог накажет. Ты весталка революции, тебя нельзя трогать». Она не поняла, зачем он это говорил. Сурен умер за несколько недель перед революцией, в Курейке, была зима, и Нина не смогла приехать на похороны.

Коля поднялся и сделал к ней шаг. Нина отшатнулась — но лишь чуть-чуть. Коля положил ей руки на плечи и притянул к себе.

— Не надо, — сказала Нина серьезно, — я весталка революции.

Коля улыбнулся. Вокруг глаз Нины было много мелких паучьих морщинок. Как будто поняв, что его взгляд критичен, Нина положила голову ему на плечо. Ее прямые черные волосы приятно пахли дешевым мылом — сегодня она смогла помыться в настоящей гостиничной ванне. Коля поцеловал ее в затылок. Среди волос были седые.

— Пошли чай пить, — сказала Нина. — У меня чай остывает.

Пальцы Коли опускались по ее спине — к талии и даже ниже. Нина сделала попытку отодвинуться.

— Это глупо и несерьезно, — сказала она хрипло.

— Молчи.

— Нет, я должна сказать — возразила Нина, словно это был политический спор. — Ты меня совершенно не знаешь.

— Нет знаю, — возразил Коля. Он хотел сказать, что любит Нину, но было неловко так говорить. Это было бы полной неправдой. И в то же время Коля испытывал сильное возбуждение и желание одолеть Нину, овладеть ею, потому что в этом было некое торжество над властью, над силами, правящими этим миром. Ведь легенду о красоте Клеопатры придумали ее любовники для того чтобы оправдать свое желание обладать самой знаменитой женщиной мира — красоту ей они придумали потом.

Коля замер, прижавшись к Нине, потому что вдруг ощутил себя нерадивым учеником — он забыл, что надо делать дальше. Нина почувствовала, как ослабли его пальцы, и вдруг испугалась, что он отпустит ее, попросит прощения и отодвинется…

— Скажи что-нибудь — попросила она.

Коля, как бы вспомнив, поднял за подбородок ее тяжелую послушную голову и, отыскав губами ее губы, начал ее целовать Нина отвечала ему неумело, стиснув зубы. Потом вдруг рванула, освобождая, голову и сердито — это ему показалось, что сердито, а на самом деле в страхе — приказала:

— Погаси свет, нельзя же так!

* * *

Когда все кончилось, суматошно, неправильно, потому что Коля, ломая неожиданное, запоздалое, но упорное сопротивление Нины, не сдержался и завершил любовный акт, лишь начав его, он отодвинулся и стал смотреть в потолок. Глаза уже привыкли к темноте. Островская тихо дышала рядом, касаясь его плечом и обнаженным бедром.

От ее волос неприятно пахло дешевым мылом.

Я этого не хотел, думал Коля мне это вовсе не нужно. Она сама пришла ко мне, чтобы меня соблазнить, и потому все получилось по-дурацки. Теперь она думает, что я никуда не гожусь как любовник! И мне придется распрощаться с карьерой в партии большевиков — может, это и лучше? Может, судьба распоряжается мной, оберегая от страшного безбожного дела… Я уйду и сегодня же отыщу здесь офицеров. Здесь должны быть офицеры, они знают, как пробраться на Дон, там наши сопротивляются… А почему бы мне не пробраться в Америку? Я могу быть полезен Александру Васильевичу. Он будет мне рад, и когда мы выстроим на Марсовом поле последних пленных большевиков, я замечу в заднем ряду Нину — оборванную, голодную, запуганную… И я скажу начальнику караула: «Вон ту, которая похожа на ворону, попрошу освободить». И он ответит, пожав плечами: «Слушаюсь, господин полковник!»

— Я пойду? — спросила Нина, Словно он мог запретить ей уйти.

— Хорошо, — сказал Коля холодно. — Иди, уже поздно.

Нина поднялась, Коля закрыл глаза. Он слышал, как она натягивает чулки, застегивает юбку, блузку, щелкает застежками… это было бесконечно. Неужели она не научилась этому за свою долгую жизнь? Интересно, она могла бы быть его мамой?

Ей около сорока, ему — двадцать два. Вполне возможно… а вдруг она — его мать?

Ну что ты несешь, Беккер! — сказал он себе. А Нина все застегивала крючки. Она молчала, и молчание было тягостным.

— Я пошла, — сообщила она, Коля промолчал.

Нина приоткрыла дверь и выглядывала в коридор, чтобы никто ее не заметил. Коля внутренне улыбнулся — поглядела бы сейчас госпожа Бош, как ее подруга и диктаторша Крыма смотрит в щелочку, держа в руке туфли.

Убедившись, что в коридоре никого нет, Нина хотела было юркнуть в дверь, но тут замерла, остановленная мыслью.

— Коля, — сказала она виновато, — самовар еще горячий. Отдохнешь, приходи ко мне… если хочешь.

— Спасибо, — сказала Коля и отвернулся к стене. И вскоре заснул. И проспал часов десять!

Утром следующего дня Коля поднялся чуть свет. Он не сразу вспомнил, что же гложет его. Потом спохватился. Воспоминание было противным. И не потому, что Нина была ему неприятна, в ней даже было нечто трогательное, неистраченное, девичье. Гадко было собственное поведение. Можно соблазнить нежную девушку, потому что страсть овладеть ее нежным телом сводит тебя с ума. Колю же ничто не сводило с ума. Он хотел обеспечить себе будущее, потому что не верил в любовь большевиков к бывшему адъютанту Колчака, и не придумал ничего лучше, чем роль альфонса. Да, альфонса! Он сознавал мерзость своего поступка настолько, что готов был назвать его именно таким словом…

В дверь постучали. Неужели опять она?

Но пришла горничная. Она быстро проговорила:

— Госпожа из восемнадцатого приглашают пана на кофий.

Захихикала — видно ей еще не приходилось передавать такого приглашения.

Нина была в новой блузке.

— Садись, — откликнулась она на его приветствие.

Форточка была открыта, с улицы доносились голоса, скрип колес. Ничего прошлым вечером не случилось — это было лишь плодом Колиного воображения. Перед Ниной на столе лежали газеты, она их просматривала. На туалетном столике под зеркалом Коля заметил стопку исписанных листов. Нина перехватила его взгляд и сказала, наливая ему в стакан чай из заварочного чайника:

— Всю ночь пришлось работать. Я обещала Евгении Богдановне оставить справку о расстановке сил в Крыму и ходе последних боев. Им здесь, в Киеве, нужны свидетельства из первых рук.

— О себе не забыла? — спросил Коля, осмелев от спокойного тона Островской.

— Не говори глупостей, — холодно оборвала его Нина. — Мы, большевики, никогда не гонимся за личной славой. Если справедливое общество будет построено на нашей планете, благодарные потомки не забудут о нас. Тебе покрепче?

— Спасибо, достаточно.

— У нас в ссылке в Курейке мужчины пили очень крепкий чай, в Сибири его зовут чифир. Не слыхал?

— Откуда мне!

— Вот именно — откуда тебе. А знаешь, Николай, в чем твоя беда? Твоя беда в том, что тебе не пришлось переносить настоящие испытания, не пришлось рисковать жизнью и страдать.

— Ты мало обо мне знаешь.

— На тебе все написано, Ромео.

Такое обращение Коле не понравилось, потому что в нем угадывался намек на вчерашнее. Но он промолчал…

Он смотрел на ее щиколотки. Щиколотки были видны из-под юбки, в узкой полоске чулка между верхом башмака и подолом.

В дверь постучали. Пришел студент, посланец от Бош. Откозырял, передал конверт с билетами на поезд, сказал, что авто подано, и если товарищи из Севастополя хотят осмотреть город, то они могут распоряжаться мотором до самого отъезда. Нина отдала студенту листы, написанные за ночь, и тот сказал, что знает об их ценности, И тут же передаст курьеру.

После его ухода Нина подошла к окну и стала смотреть на улицу.

— А в Москве сейчас еще холодно, — сказала она.

Коля подошел к ней — совсем близко. Он положил руку ей на плечо, не потому что хотел этого, а чтобы проверить — как она себя поведет. Нина не шевельнулась. Она продолжала говорить:

— Я не люблю Петербург. Там неуютно, там все улицы просматриваются. И очень много шпиков.

— Ты откуда родом? — спросил Коля.

— Мой папа был ветеринаром, — сказала Нина. — Я не люблю животных. Может быть, проедемся по городу, погуляем? Я тут не была с последнего этапа. Видела Киев через решетку фургона.

Внизу, в конфискованном, еще шикарном авто их ждали шофер и студент. Нина предложила было студенту отдохнуть, но тот сказал, что в городе еще много всякой нечисти и могут быть провокации.

Коля отдал бы сейчас полцарства, только бы не кататься по городу в обществе этой женщины.

Но почему я раздражен? Ведь она ведет себя идеально — ни словом, ни жестом не показала мне, что наши отношения изменились. Чего же я хочу?

День был солнечным, совсем весенним, но Нина мерзла — вскоре она велела шоферу остановить машину и поднять верх. Люди на тротуаре замедляли шаги, смотрели на большевичку и молодого человека рядом с ней. Потом видели студента с винтовкой.

И старались больше на машину не смотреть. Потому что после первых дней устройства на новом месте власть большевиков принялась карать совершенно не готовых к этому киевских обывателей, Словно она и на самом деле взяла штурмом вражеский город, который был отдан на поток и разграбление.

Новое правительство Украины смертельно боялось мятежа и измены, хотя бы потому, что не имело оснований рассчитывать на преданность киевлян. А для того, чтобы искоренить мятеж в зародыше, следовало ликвидировать самых опасных врагов. Самых опасных — значит мужчин молодого и среднего возраста, желательно буржуев.

Автомобиль, в котором прогуливались Нина с Колей, проехал вдоль всего Крещатика и свернул налево, к Софийской площади. Он затормозил возле собора, и Коля хотел было помочь Островской спуститься на мостовую, но та словно не заметила руки молодого человека, а решительно широким шагом направилась к храму. Площадь была пуста, Коля не смотрел в окна домов — иначе бы мог, поднявши голову, увидеть в окне третьего этажа дома на углу площади и Большой Владимирской своего старого приятеля Андрея Берестова. Но Андрей его увидел.

Андрей знал, что Коля теперь служит большевикам, и видел, как тот приехал к собору с какой-то стремительной худой дамой. Спуститься к Коле? Но захочет ли того его приятель? Какую роль он играет при этой большевичке?

Так что Андрей остался у окна — все равно надо дождаться доктора, который поехал с визитом к своему старому пациенту — хоть и не ездил по визитам, но тут отказаться было нельзя. После этого они собирались вдвоем поехать на Подол, там, говорят, разгрузились две баржи с севера — привезли картошку. Если сейчас не купишь, весной будет совсем трудно.

По площади, дребезжа, ехала извозчичья пролетка, в ней, развалясь, сидели два солдата в папахах, на которых по диагонали были натянуты красные ленточки — единственный пока знак различия в революционной армии. Другой извозчик, не подозревая плохого, обогнал их и остановился на углу Большой Владимирской.

Элегантный Жолткевич, адвокат, сосед доктора Вальде, стал расплачиваться с извозчиком. Второй извозчик, с солдатами, поравнялся с ним и остановился.

Солдаты что-то спросили у адвоката, который уже опустился на землю и ждал сдачи.

Тот что-то ответил, потом достал бумажник и протянул солдатам розовый листок бумаги.

Солдат жестом приказал адвокату забираться в пролетку. Адвокат показывал на свой дом, видно, старался объясниться.

— Пора идти, отклейтесь от окна! — крикнул доктор Вальде из прихожей. Он незаметно вернулся домой и даже переодел пальто.

Андрей пошел одеваться.

— Что вы там увидели? — спросил доктор Вальде.

— Нашего соседа Жолткевича задержали, — ответил Андрей. — А он показывал им какой-то розовый листок.

— Розовый листок? дурак! Ах, какой дурак! — расстроился доктор. — Это же очень рискованно. Дай бог, чтобы обошлось!

— Почему?

— Месяц назад пан Петлюра решил зарегистрировать всех военнообязанных. Годным раздали розовые квитки. А у многих теперь других документов нет. Попался патрулю — что-то надо показать… Говорят, что красные всех, у кого есть такой квиток, забирают.

— Куда? К себе в армию?

— Сильно сомневаюсь, — проворчал Вальде, открывая дверь и выглядывая на лестничную площадку. — Боюсь, что в тюрьму. Так что никаких квитков им не показывайте.

Они спустились по лестнице, и Вальде первым выглянул на улицу. Там никого не было. Машина, в которой приехал Коля с революционной дамой, тоже исчезла.

— Не дай бог, с Жолткевичем что-то случится, — сказал Вальде. — У него же трое детей.

Андрей с запозданием пожалел, что не сбежал вниз, не вмешался, не окликнул Колю — ведь тот же мог помочь!

— Не расстраивайтесь, — произнес Вальде, поднимая воротник, чтобы не продуло свежим, почти весенним, но очень холодным ветром, который задул, как только солнце заволокло легкими торопливыми облаками. — Нам бы самим до госпиталя добраться.

Они дошли до госпиталя без приключений. На улицах было мало народа, и в основном публика была простонародная, соответственно одетая. Немногочисленные извозчики медленно проезжали вдоль Крещатика, но пассажиров не находили. В больнице, в ординаторской, старшая сестра стала рассказывать, как пропал без вести ее брат, чиновник, а другая сестра сказала, что ночью в Царском саду за дворцом расстреливали людей.

Андрей собрался на крытый рынок, хотел купить Лиде моркови и лука, но она догадалась о его намерениях и стала умолять его никуда не ходить.

* * *

Адвоката Жолткевича расстреляли в пять часов пополудни.

В нижнем белье он стоял на мокром снегу и думал, как громко кричат вороны и как много их вьется над деревьями Царского сада. Ему было почти не холодно, но он понимал, что обязательно простудится, если это безобразие не кончится и его не отпустят домой. До последней секунды он утешал себя тем, что солдатам нужны его вещи, а не жизнь.

Только через несколько Дней, когда немцы двинулись к Киеву от Житомира, а красные части начали разбегаться, жене адвоката удалось узнать, что его тело лежит в общей могиле — неглубокой яме, кое-как засыпанной мешаниной снега и земли. Она собрала все драгоценности и отдала солдатам, что стояли в Царском саду — берегли уже многочисленные могилы. Шансов найти тело мужа у нее не было — но повезло: солдат-расстрельщик, которому она показала фотографию Жолткевича, его признал и вспомнил, в какой яме он лежит. Потом откопал и даже помог найти подводу, чтобы отвезти тело домой.

Вдова позвала доктора Вальде и Андрея на похороны — некому было нести гроб.

Вдова была тиха, смирна, даже умиротворена — она сделала для Коленьки невозможное, и он должен быть доволен. Дети ее шли за катафалком — причесанные, ухоженные и пристойно одетые. Немногочисленные гости помянули Жолткевича домашней, с лета сохраненной наливкой.

От усталости и отчаяния доктор Вальде быстро опьянел, и Андрею пришлось тянуть его домой на себе. Той ночью снова пришли с обыском — либо с грабежами. Ломились в дверь, но двери в доме были толстые, прочные. Дворник, которого солдаты водили с собой по этажам, спас доктора — сказал, что в этой квартире были тифозные и умерли, а пока там карантин.

На следующий день, поговорив с Лидочкой, которая уже начала вставать, Андрей поехал на вокзал — узнать, как достать билеты в Москву.

На вокзале царил бедлам — одни спешили уехать из Киева прежде, чем появятся немцы, другие бежали от террора большевиков, все более отчаянного по мере завершения их господства. А толпа перед кассами словно и не сдвинулась с места с того дня как Андрей приехал в Киев.

Ночью на вокзале была перестрелка, охрана сражалась с какими-то бандитами — в углу главного зала лежали два трупа, кое-как покрытые красным полотнищем. На полотнище были белые буквы «Вся власть…».

Говорили, что немцы будут дня через три — ждут, пока город минует чехословацкий корпус, с которым воевать они не намерены. Вместе с немцами вернется Центральная Рада и министр Винниченко, который встречал освободителей в Житомире.

Все попытки Андрея за любые деньги добыть билеты у перекупщиков оказались пустыми.

Когда часа через два Андрей готов был уже сдаться, счастье подошло к нему в облике высокого господина с эспаньолкой и в пенсне, очень похожего на Чехова.

— Я вижу, что вы ищете билет, — сказал господин. — Случайно не в Москву?

Оказалось, что у господина заболела тифом жена и их отъезд откладывается.

Продавать билет случайному человеку господин боялся, наслышавшись историй о грабежах и обманах. Он заметил Андрея, присмотрелся к нему и осмелился к нему обратиться.

— Я лишнего с вас не возьму, разумеется, — сказал господин, — но учтите, что билеты очень дорогие, в мягкий вагон.

Господин отдал Андрею билеты по ценам месячной давности, то есть просто даром.

Андрей кинулся в больницу рассказать Лидочке, что через два дня они отбывают на север.

* * *

Весь цвет мировой социал-демократии ждал, когда же наконец немецкие милитаристы, соблазненные беззащитностью пролетарского государства, кинутся, чтобы сожрать его, и вызовут этим революцию возмущенных рабочих Германии.

Наконец 16 февраля германское командование известило Петроград, что перемирие истекает через два дня и тогда же Германия возобновляет военные действия. Верх там взяли генералы.

Вечером 17 февраля прошло заседание ЦК партии большевиков. Ленин потребовал немедленно принять все германские условия и подписать мир с Германией, какими бы ни были его условия. Предложение Ленина большинством голосов было отвергнуто.

Большинство поддержало Троцкого, который считал нужным подождать с возобновлением переговоров, пока не проявится позиция пролетариата Запада. В последовавшие затем сутки прошло еще два заседания ЦК. Ленин выступал через каждые пять минут. На третьем заседании он уже имел 7 голосов из 12. Это случилось потому, что Ленину удалось сломить Троцкого, убедив его что мир — единственная возможность сохранить единство партии. Ленин имел гипнотическое влияние на Троцкого и был уверен, что Троцкий в конце концов признает его власть.

Троцкий строил свой громадный воздушный замок — мировую революцию. В пределах России он хотел быть вторым. После Ленина. Но это в конечном счете означало: вместе с Лениным, Но даже Ленин не смог бы перетянуть Троцкого на свою сторону, если бы тому не стало очевидно предательство Украинской республики. Она подписала сепаратный мир со странами Четвертного союза, предпочтя немецкую оккупацию господству красных отрядов. Причем Украина объявила своими Курскую и Воронежскую губернии, а также область войска донского и Крым, отдан эти земли под защиту германского оружия.

Даже слабые тыловые немецкие части были боеспособней отрядов большевиков. В считанные дни Украина была оккупирована, а на Западе немецкие отряды двинулись из Прибалтики к Петрограду.

Достаточно было немецкого взвода, чтобы занять крупный город. Не имея фактически свободных войск — стоит представить себе, что означала для Германии оккупация громадной Украины и юга России, — принц Леопольд рассыпал несколько полков малыми ударными группами и кинул их вперед. Это была авантюра, которая могла удаться лишь ввиду полного развала русской армии. 18 февраля был занят Двинск, 19-го — Минск, 20-го — Полоцк, 21-го — Орша 24-го — Псков и Юрьев, 25-го — Ревель, Лишь в редких местах отдельные красные отряды оказывали сопротивление — Нарва держалась до 4 марта. 20 февраля Петроград был объявлен на военном положении — немцев ждали с минуты на минуту. Город полнился слухами — мало кто, если не считать большевиков, опасался немецкого вторжения. Даже самые квасные из патриотов готовы были увидеть на Невском проспекте немецкие пикельхельмы, только бы закончился кошмар большевистской власти.

Но в конечном счете прав был министр иностранных дел Германии Кюльман, прав был и Троцкий, хоть об этом впоследствии никто не хотел вспоминать. Германские отряды наступали лишь там и тогда когда им не оказывали никакого сопротивления.

И с каждым днем их продвижение замедлялось — Германии не хватало войск ни для наступления, ни для оккупации, ни для грабежа Украины. 20 февраля Центросовет рассматривал вопрос об эвакуации города, а на следующий день был создан штаб обороны Петрограда. Возглавил его Свердлов. Было объявлено о создании новой революционной армии и мобилизации всех буржуев на рытье окопов.

События этих дней еще более обострили раскол в партии. Левые коммунисты жили надеждой на то, что завтра вся Европа встанет на защиту России, но Европа молчала. Может, это случится послезавтра?

Ленин тоже считал часы.

Еще день-два, и Петроград может пасть. Ленин и его соратники много говорили о том, что они готовы отступать до Урала. Но Ленин отлично понимал, что отступать до Урала они будут без него. Он перестал быть непререкаемым авторитетом для ЦК, завтра партия его сбросит. 23 февраля Германия прислала новый ультиматум: очистить всю Украину и Финляндию, не говоря уж о занятых немцами территориях. Это был к тому же блеф, германская армия уже выдохлась. Но она еще наступала и могла пугать.

Ленин заявил, что, если германские условия не будут приняты, он уйдет в отставку.

Троцкий выступил после Ленина и, вернее всего, по соглашению с ним, заявил, что он остается на старых позициях, но голосовать за войну не будет. Сталин высказался Туманно:

«Договор не подписывать, а вести мирные переговоры». Дзержинский и Йоффе выступили против Ленина, но не стали голосовать за войну, чтобы не расколоть партию.

В тот день Ленин снова победил. После этого Троцкий подал в отставку с поста наркоминдел, за ним подали в отставку еще пять наркомов. Зиновьев просил Троцкого остаться, чтобы не сорвать подписание мирного договора. Сталин попросил слова и, обращаясь к Троцкому, сказал, что испытывает боль по отношению к товарищам, которые уходят со своих постов, потому что их некем заменить. Троцкий смягчился.

Ленин молчал — он выиграл главный бой.

На следующую ночь в Брест отправилась делегация во главе с Йоффе. Троцкий на позор не поехал.

Ленин не спал всю ночь, а на следующий день все время бегал к телеграфному аппарату узнать, как движется поезд с делегацией. Поезду пришлось простоять почти сутки под Псковом, потому ЧТО он не мог пересечь линию фронта. Ленин бомбардировал поезд телеграммами, выговаривая за медлительность. Ему чудилась измена. Он боялся, что немцы передумают и не подпишут договора. Но страхи его были напрасными. Немцы не двигались к столице — они с таким же нетерпением ждали русских. А Ленин этого не знал.

Мирный договор был подписан 3 марта. Подписали его с обеих сторон второстепенные персонажи. 6 марта собрался чрезвычайный съезд партии, чтобы ратифицировать мирный договор.

На съезде набралось всего лишь около ста делегатов, причем меньше половины с решающим голосом — ни о каком кворуме и речи не было, Ленин назвал договор передышкой и провозгласил его как спасение республики и революции. Его громили все и как могли. Бухарин открыто смеялся над «передышкой», которая нужна только немцам и которая приведет к срыву революции в Европе. Урицкий требовал отказаться от ратификации. Бубнов утверждал, что договор предательский удар по мировой революции. Радек назвал политику Ленина неприемлемой и невозможной.

Рязанов считал договор изменой по отношению к русскому пролетариату. Ленин пытался свалить вину за затяжку и неудачи на Троцкого, но тут же выступил Свердлов, который заявил, что это клевета и Троцкий точно выполнял все указания ЦК.

Ленин был недоволен Свердловым. В нем, а не слишком ярком Троцком, который не умел держаться за посты и почести, он вдруг почувствовал соперника. И это было странно даже самому Ленину, потому что не было более тихого, обходительного исполнительного канцеляриста, чем Свердлов. Но сегодня он показал Ленину когти. 11 марта началась эвакуация правительства и всех учреждений из Петрограда в центр России, в Москву. Это было объявлено временной мерой. Но в России нет ничего более постоянного, чем временная мера.

За два дня несколькими эшелонами под охраной латышских стрелков руководство партии и правительства переместилось в центр России.

В Германии, в надежде на украинское сало, началась подготовка к наступлению на западном фронте. К последнему и решающему!

В Берлине постепенно заглохли стачки, совет старост был разогнан, и сами рабочие старосты были отправлены на фронт. Либкнехт и Люксембург остались в тюрьме.

Ленин спас себя, Ленин отсрочил гибель кайзеровской Германии. Погубил ли он мировую революцию — вопрос открытый. Впрочем, надо признать, что основные поставки товаров и зерна шли с Украины, которую за полгода немцы и австрийцы умудрились основательно ограбить.

Загрузка...