Глава 2

ФЕВРАЛЬ 1918 г.

Утром семнадцатого февраля, когда немецкие разъезды, ожидавшие, пока мимо Киева на восток проследуют чешские эшелоны, показались на окраине столицы, на четырех моторах к Владимирскому спуску промчалось правительство большевиков.

Во втором авто, вжавшись в сиденье, опустив на нос шляпку, таилась Евгения Бош, рядом крепко и нахально сидел военный комиссар, коренастый усатый Шахрай, скалился белыми без червоточины зубами и повторял:

— Мы вернемся, вернемся, мать вашу! Мы вернемся и покажем мать вашу!

Правительственный кортеж, если так можно сказать о беглецах, обгонял телеги, фуры, автобусы, шарабаны, груженные нужным добром, что вывозила армия и партийцы, которым негоже было оставаться при немцах. У моста машины обстреляли, охрана из заднего мотора открыла огонь по засаде, в перестрелке ранило Скрыпника, но не сильно, в плечо. Это было боевым крещением.

За Днепром Евгения Бош ожила, выпрямилась, стала смотреть по сторонам, а когда Дарница осталась позади и машины запрыгали по мерзлой грязи разбитого тракта, она затеяла громкий спор с Шахраем о тактике большевиков на текущий момент. Бош склонялась к позиции левых большевиков: «Революционная война с Германией, которая неизбежно перерастет в мировую революцию». В Броварах правительство ожидал специальный поезд.

* * *

Доктор Вальде пошел провожать Берестовых на вокзал.

Андрей просил его не ходить, опасно, но Вальде только отмахивался. Если девочке не опасно, почему должно быть опасно старому тюфяку? Вальде сам отыскал извозчика и помог одеть и свести вниз Лидочку. День был холодный и сырой, а Лидочка еще слаба — Вальде опасался возвратной пневмонии.

Но на вокзале Лидочка была предоставлена самой себе, потому что Андрей тащил чемодан, а доктор Вальде мешок с провизией — говорили, что в Москве голодно, продукты выдают по карточкам.

Когда они проталкивались на перрон, доктор тоскливо предсказывал:

— Вот увидите, увидите, что они продали кому-то еще билеты на ваши места.

Поторопитесь, господа, единственная наша надежда — успеть первыми и выставить острые коленки.

Поезд еще не подали, но перрон был набит народом. Среди тысяч людей не было никого с пустыми руками, и потому передвигаться в толпе было немыслимо, и тем не менее все передвигались. Толпа находилась в движении, так как люди стремились заранее занять места у входа в свой вагон. Но каков будет порядок вагонов в поезде, никто не знал, по перрону непрестанно проносились слухи, и тогда, подхватив тюки и чемоданы, пассажиры устремлялись вдоль перрона, чаще всего навстречу таким же, как они, бедолагам, поддавшимся другому слуху.

Железнодорожники показали себя изысканными садистами и в одно мгновение лишили смысла всю беготню, так как состав был подан на четвертый путь, и вся гигантская толпа, давя детей и стариков, рванулась на пути, под вагоны товарного поезда, мирно стоявшего на третьем пути, отрезав дорогу к цели.

Доктор Вальде велел Андрею бежать вперед, оставив вещи, и постараться занять купе, благо он молод и скор. Андрей подчинился, но его усилия чуть было не пошли прахом, потому что дверь в вагон была заперта, и проводник не намеревался показываться буйной толпе.

Дверь отворилась, когда Вальде с Лидочкой, запыхавшись, влились в небольшую, но тесную толпу, что бушевала у мягкого вагона. В проеме, как на сцене провинциального театра, появился главный герой проводник: небритый рыжий тип с пышными нечесаными бакенбардами. Почему-то он сначала, не боясь простудиться, красуясь, почесал живот под распахнутой путейской тужуркой, а затем, словно не слыша народного возмущения, откинул железную приступку, чтобы открыть ступеньки, ведущие в вагон. Вид его был столь строг, что толпа, рванувшаяся было в вагон, замерла, ожидая дозволения.

— Попрошу билеты, сволота, — мирно сказал проводник. — У меня мягкий вагон, а не теплушка. Без билета никто не войдет.

Еще вчера он был послушным и терпеливым лакеем, не смевшим высказать грубость даже самому смирному из пассажиров. Теперь он — распределитель счастья, а то и жизни людей, для которых поезд из средства путешествовать из города в город превратился в спасательную шлюпку тонущего «Титаника».

Андрей сделал движение вперед — словно дело происходило в мирное время — и протянул проводнику билеты, и тот, благоволя к Андрею за то, что тот согласен выполнять правила игры, развернул билеты, прочел то, что положено прочитывать проводнику, и, возвратив их Андрею, произнес:

— Купе четыре. Я потом зайду, если чаю принести.

Проводник издевался над толпой и этими словами как бы превысил свои полномочия — сдержанный гул сопротивления разразился криками, и Андрею пришлось тащить Лидочку наверх — проводник помогал ему, отбиваясь от толпы. Все обошлось — повезло, что они были первыми, и даже чемодан и мешок пронесли в купе без помех.

Купе поразило бывшим великолепием и нынешним упадком, Андрею с Лидой еще не приходилось ездить в мягком вагоне — не только из-за дороговизны, но и потому, что в их кругу это не было принято. Так что для них увиденное было в новинку. Купе оказалось просторным, как настоящая комната. Его стены были обтянуты бежевым атласом с выдавленным на нем узором в стиле модерн, а кресло и оба дивана были обтянуты рыжим бархатом. На стенах красовались овальные зеркала, а на откидном столике возвышалась лампа на бронзовой витой ноге. Но… атлас стен был в пятнах различного размера, формы и оттенка, скорее всего на стены плескали супом, вином и жидкой кашей с одной стенки атлас пытались срезать, правда, похитителям удалось лишь исполосовать материю. Зато с диванами и креслом им повезло куда больше — так что железнодорожникам пришлось накладывать на мебель заплаты из желтого сатина. Одно из овальных зеркал было разбито, второе только треснуло, абажур лампы пропал, и из патрона торчала оплывшая свеча. Пол был сырым и затоптанным так, словно по нему прошагал выходивший из Пинских болот полк солдат. Но главное из худшего заключалось в том, что в купе было подвально, безнадежно холодно, как в помещении, не топленном уже много дней, отчего в воздухе законсервировались и сохранились отвратительные запахи папиросных окурков и пьяной изжоги.

Но в тот момент Берестовы были счастливы тем, что проникли в поезд, и потому склонны либерально относиться к неудобствам быта. Зная заранее, что лишь один из диванов принадлежит им, Андрей убрал в багажную сетку мешок с продуктами и поставил чемодан за диван. Лидочка подошла к окну, за которым, отступя от почти не поредевшей толпы, ожидал доктор Вальде, Увидев в окне Лидочку, толстый доктор обрадовался и стал, припрыгивая, писать пальцем в воздухе какие-то непонятные каракули, а Лидочка кивала, соглашаясь с ним, и догадывалась, что таким образом он просит ее не забывать писать письма, а сам обещает также сообщать обо всем из Киева.

За спиной Лидочки взвизгнула, отъезжая, дверь.

В купе один за другим протиснулись два человека.

Первым вошел сухой энергичный усач с пышным чубом из-под солдатской папахи, в солдатской же шинели и скрипучих офицерских сапогах на высоких каблуках, чтобы прибавить роста. Он был офицером бравым и гордым, хоть и старался безнадежно выдать себя за солдатика. Весь багаж поручика, как про себя назвала его Лидочка, состоял из потертого баула.

— До Москвы? — спросил усач, прошел к свободному дивану и поднялся на цыпочки, чтобы положить баул на багажную сетку.

Следом за ним появился среднего роста, красивый, весьма пожилой человек с аккуратно подстриженной волнистой седой бородой, крупным, с горбинкой, носом и живыми карими глазами. Этот господин втащил немалого размера тяжелый чемодан рыжей кожи, обтянутый ремнями, — и странно было, как же он может путешествовать среди грабителей и воров, не опасаясь демонстрировать свое благополучие. А благополучие старика не ограничивалось чемоданом. Его черная шуба была подбита мехом, а шапка была бобровой. По мнению Лидочки, старик должен был заговорить вальяжно, картинно, адвокатски, наверное, он — присяжный поверенный.

Андрей вскочил, чтобы помочь старику устроить свой чемодан, а старик заговорил со смешным украинско-еврейским акцентом, стараясь объяснить будущим попутчикам, что у него есть билет в мягкий вагон и за все заплачено, и он не будет им обузой или помехой. Усач сначала сделал вид, что весь диван принадлежит ему, но за старика вступилась Лидочка. Усач сдался и освободил для старика половину желтого дивана.

Затем они все вместе втолкнули стариковский чемодан на багажную полку, и усач спросил:

— Вы там возите кирпичи или только сало?

— Там все есть, — сдержанно ответил старик. Усач ему не нравился, но старик был с ним подчеркнуто любезен, как христианин в клетке со львом.

Лидочка подошла к окну и выглянула наружу. Перрон был все так же заполнен подвижной толпой — над головами, покачиваясь, как в шторм, плыли чемоданы, тюки и корзины, словно выдавленные наверх тестом толпы. Сквозь толстое стекло гул толпы доносился приглушенно и невнятно.

Одноглазый мужчина в съехавшей на ухо шляпе встретил взгляд Лидочки и поднял вверх руку в митенке, показывая, что Лидочка должна опустить стекло и впустить человека в купе. Лидочке стало страшно от настойчивости взгляда и ярости человека, она отступила в глубь купе и закрыла занавеску. В дверь постучали, усач сказал:

— Не открывайте, у нас билеты!

Стучали и в окно — Лидочке показалось, что это одноглазый достал до стекла и молотит по нему, надеясь разбить.

— Скорее бы уж поехали, — сказала Лидочка.

— Что у нас с оружием? — спросил усач.

Ему никто не ответил. Оружия не было.

— Я вам так скажу, хлопчик, — заявил старик, — в наши дни лучше не иметь оружия, особенно если ты еврей. Так, может, и не убьют, а если с револьвером, то я вам обещаю, что загинете обязательно.

— Я не еврей, — сердито сообщил ему усач.

Дверь сотрясалась от ударов. Усач решительно подошел к ней и откинул задвижку.

Дверь сразу отлетела в сторону, и в проеме образовалась пьяная рожа — Лидочка успела лишь заметить, что в коридоре копошится влившаяся туда с улицы толпа, которая, как и положено жидкости, норовит затопить все еще свободные от человеческих тел и чемоданов места.

Андрей, увидев, как толпа рванулась в купе, постарался закрыть собой Лидочку, старик — почему-то Лидочка успела это заметить — сидел на диване, уронив руки на колени и закрыв глаза. Усач один сражался в дверях, кричал что-то угрожающее, Тыкал в рожи кулаком, и почему-то ему удалось вытолкнуть нападающих. Лидочка не сразу сообразила, что же произошло, — поезд наконец-то решился, дернулся, растянулся и сжался громадной гармошкой, свалил тех людей, что неустойчиво покачивались в коридоре, и перед дверью образовалась секундная пустота — ровно настолько, чтобы усач успел задвинуть дверь, забросить на место крюк и, обернувшись к остальным, произнести, перекрывая все растущий шум колес:

— Больше дверь не открывать. Пока все не успокоятся.

— Извиняйте, хлопчик, — тут же кинулся в спор старик, — а если человеку надо до ветру, то он должен терпеть?

— Вот именно! — радостно ответил усач. — И если сомневаетесь, то можете пойти погулять по коридору. Ха-ха-ха-ха-а-ха! — Он ухнул раскатистым смехом, как ухали, насытившись человеческой кровью, уэллсовские марсиане в «Войне миров».

А колеса поезда все чаще стучали о стыки рельсов, как будто это был самый обыкновенный поезд, и сейчас им принесут горячий душистый чай с печеньем или бубликами — и сахар будет в стеклянной глубокой сахарнице, колотый, словно мрамор.

Откуда-то снизу потянуло холодом — холод отгонял в сторону нагретый дыханием воздух, и с каждым содроганием вагона в нем раскрывались щели, и снаружи, из светлого морозного дня, в давно не топленый вагон забегал сердитый мороз.

Этот враг оказался куда более зловещим, чем коридорные люди, — впрочем, им там, в коридоре, было чуть теплее, так как они сидели, тесно прижавшись друг к другу.

Если они не дураки, подумала Лида, то они больше не будут рваться в купе, так как здесь хуже, чем в коридоре.

— Кильки ж нам, простите, ехать? — спросил старик. — Я, конечно, не возражаю, но паненка очень скоро отдадут богу душу.

Андрей раскрыл чемодан и достал оттуда толстые шерстяные носки для Лидочки, потом заставил ее натянуть его фуфайку. Лидочка отказывалась, но Андрей призвал на помощь остальных мужчин, объяснив им, что Лидочка попала в поезд прямо из больницы, где лежала с пневмонией.

Старик начал покачивать головой, как китайский болванчик, а потом попросил, чтобы усач подсадил его, раскрыл чемодан и достал оттуда шерстяную шаль — оказывается, старик вез эту шаль в подарок невестке, которая ожидала его в Петербурге. Старика звали Давид Леонтьевич, он был состоятельным арендатором в Херсонской губернии — на землях у него сидели евреи-землепашцы, потому он жил в достатке и дал образование детям. Недавно его жена померла, остался он один — дети разлетелись. Чуя, какие грозные времена наступают на юге, Давид Леонтьевич отправился через всю Украину и Россию в Петербург к старшему сыну, который служил по важному департаменту. Старик давно не видел внуков — вот решил, что переедет на север, будет заботиться о внуках, а сын подыщет ему хорошее место.

Старик рассказывал неторопливо, порой повторяя фразу, если ему казалось, что молодые люди или поручик его не поняли.

Поручик оказался сотником. Он так представился попутчикам:

— Сабанеев. Бывшего Уссурийского войска сотник.

Поезд тем временем пошел медленнее, он перебирался через длинный мост, который вел на левый берег Днепра — Днепр был покрыт льдом, на льду сидели редкие рыболовы, стерегли свои лунки, с островов ветром сдуло снег, и обнажился охристый песок. Закутанная Лидочка все равно мерзла. Она старалась удержать кашель, но ее более беспокоило то, что нос ее покраснел и даже распух из-за жгучего слезливого насморка.

Лидочке хотелось забиться в уголок, накрыться чем-нибудь и надышать под одеяло, как она делала в детстве, Но в купе не было одеял, и накрыться было нечем.

— Предлагаю немного обогреться, — сообщил сотник Сабанеев, — Вхожу в долю.

Он снял с багажной сетки свой баул, поставил на столик возле свечи, щелкнул замком и вытащил оттуда длинношеюю бутылку с мутной жидкостью — самогоном.

Поставил на столик.

— Золотая валюта, — сообщил он. — По степени влияния наравне с пулеметом системы «Максим. Согласны?

Никто с ним не спорил.

Сабанеев обратил свой взор к чемодану старика, но Давид Леонтьевич, угадав, конечно, смысл взгляда, поспешил с ответом:

— У меня в чемодане все упаковано, вы даже не представляете. А для того, чтобы в дороге поснидать, у меня торбочка.

Торбочка лежала в углу за диваном. Она была невелика и обвисла, словно пустая, но это было ложным впечатлением — на самом деле в торбочке было полбуханки хлеба и шмат розового сала с бурыми прожилками копченого мяса.

— Вот это правильно, — поощрил старика сотник. — Потому что нашей даме Лидочке нужна не только выпивка, но и пища — сытый организм не мерзнет и не страдает. Я вам как фронтовик это говорю.

— Мы сейчас, — сказал Андрей и, положив на диван чемодан, хотел его открыть, но спутники не велели, уверяя, что молодым людям их запасы пригодятся в Москве.

Берестовым надо устраиваться. И неизвестно, где и как, — об этом соседи по купе уже знали.

Все же Лидочка достала крымский лиловый лук и свежий хлеб — конечно же, Давид Леонтьевич и Сабанеев о хлебе забыли.

Сабанеев уговаривал Лидочку выпить сразу стакан самогона — у него был с собой специальный стакан, дорожный, серебряный, поменьше стеклянного, «Ох из него попито, ох и попито!» — почему-то сокрушался сотник. Давид Леонтьевич как человек непьющий не возражал, что Лидочке надо маленько выпить, стакан пить целиком не велел — та ты что ж, дитятко!

Лидочка так закоченела, что надеялась на самогон как на горькое лекарство — словно не замерзала, а мучилась головной болью.

Пили из одного стакана по очереди. Лидочка изумилась тому, какое жгучее, невкусное, вонючее лекарство ей досталось. Потом выпили по второму разу — Сабанеев настаивал, даже Давид Леонтьевич оскоромился, второй стаканчик выпил покорно.

Час простояли на каком-то пустынном разъезде. И тогда внизу за окном, мимо голых деревьев и проплешин серого снега проходили вооруженные винтовками солдаты в папахах с красными лентами наискосок. Некоторые люди из коридора, которым нечего было терять, вылезали из вагонов. Лидочка, выглядывая из-за занавески, видела, как согнутый мужичок с волосами, как у дьячка, собранными в косицу, держа в руке алюминиевый чайник, спрашивал у солдат о кипятке, а те гнали его обратно в вагон.

Сабанеев разлил еще по половинке стакана. Лидочка пить не смогла, только пригубила. Внутри нее уже было тепло и уютно — путешествие казалось совсем не таким страшным, как описывали его сестры милосердия в больнице. Завтра утром они уже будут в Москве.

Давид Леонтьевич стал рассказывать про свою семью. Он выбрал в слушатели Андрюшу.

Вытащил из пришитого изнутри к поле пальто кармана кожаный бумажник — в нем было несколько фотографий. Старик показывал их Андрею одну за другой и поименно перечислял родственников. После пятой фотографии Андрей уже знал в лицо всех трех детей Давида Леонтьевича, покойную его супругу, внучат и племянников.

— За освобождение нашей великой России от большевистской заразы! — поднял стакан Сабанеев. Как маленький человек, не имевший большого веса, в котором мог бы раствориться алкоголь, он быстро опьянел. — Всех на столбы, па-прашу!

Он залез в свой баул и достал оттуда револьвер. Стал делиться из него в окно.

Лидочке он стал неприятен, а старик сразу замолчал, стал собирать и спрятал семейные фотографии.

— Вот сейчас, — сказал Сабанеев. — Сейчас я им покажу!

Стало слышно, как на станцию въезжает состав. Состав был смешанный — Лидочка насчитала в центре три классных вагона, а остальные были теплушки и платформы.

На платформах стояли автомобили, и возле них, сжавшись в тулупах, замерзали часовые, Поезд замедлил движение, почти остановился.

Лидочка осталась у окна, забыв, что видна снаружи.

Солдаты с винтовками шли между составами, поглядывая на окна.

Начало мести, и снег струился между составами, там тянуло, как в трубе.

Напротив Лидочкиного окна оказалось окно мягкого вагона. У окна стояла женщина средних лет, худая, гладко причесанная, усталая и жестокая лицом. Как учительница чистописания, которая не любила детей и била их, если ты написал неправильную букву.

Женщина тоже увидела Лидочку и посмотрела на нее внимательно, как бы запоминая, чтобы потом наказать. Лидочка поняла, что знает эту женщину, видела ее недавно.

И через секунду вспомнила — это была начальница всех большевиков Евгения Богдановна Бош. Она совсем недавно проезжала в открытом моторе по Киеву, под окнами лечебницы, в которой томилась Лидочка. Мотор ехал медленно, за ним двигался броневик, и скакали кавалеристы. А теперь товарищ Бош тоже бежала из Киева.

Товарищ Бош оглянулась к кому-то, невидимому Лидочке, и ее губы зашевелились.

Холодный воздух ринулся у лица Лидочки — это сотник Сабанеев появился рядом.

— Ага! — воскликнул он радостно. — Кого я вижу! Госпожу большевичку номер один.

Ать-два — и не будет госпожи большевички.

Лидочка догадалась, что он хочет сделать.

— Нет! — закричала она, повернувшись к Сабанееву. Револьвер тяжело и тускло поблескивал в его руке. — Не смей!

Не думая о том, что это опасно, Лидочка ударила его по руке.

Андрей с опозданием в секунду кинулся на Сабанеева сзади, схватил за шею и потащил назад.

Громко звякнул, ударившись о пол, револьвер.

— Ай, какая беда, какая беда! — закричал старик.

Лидочка снова обратила взгляд к окну.

Товарищ Бош прижала лицо к стеклу, всматриваясь в глубину купе, будто стараясь увидеть в его темноте и глубине угрозу, — успела ли она увидеть Сабанеева?

А рядом с ней почему-то стояла Маргошка, старая подруга, Маргарита Потапова, веселая бесшабашная Маргошка.

Лидочка так обрадовалась неожиданной встрече с подругой, след которой давно уже потеряла, что замахала рукой, вовсе забыв о том, что происходит сзади.

В этот момент поезд, увозивший на восток товарища Евгению Бош и ее правительство, дернулся и начал набирать скорость. Поезд спешил к Харькову, большевики надеялись удержаться в Слободской Украине, опираясь на Донбасс, чтобы иметь базу, когда немцы уйдут. Тогда надо будет опередить очередную Украинскую Раду.

Сабанеев сидел на диване, тяжело дыша. Давид Леонтьевич нависал над ним, размахивая подобранным с пола револьвером.

— Хлопчик, — говорил он. — Вы, конечно, вольная птаха и имеете право на смерть, Но здесь Лидочка с Андрюшей. Вы о них думали? Вы желаете их молодую жизнь погасить, как свечу?

Правительственный поезд разогнался, и мимо пролетали окна вагонов — потом пошли теплушки… Они смотрели на поезд зачарованно, вдруг забыв о скандале. Вот и конечные платформы. Одна с мешками с песком, вторая с корабельной пушкой длинной, задранной дулом почти к небу.

— Если они успели увидеть, — сказал Андрей, — то сообщат на ближайшую станцию.

Или даже на эту. Надо выкинуть ваш револьвер.

— И не надейтесь, студент! — вскинулся Сабанеев и рванулся, желая вырвать револьвер у Давида Леонтьевича. Но тот отступил на шаги поднял руку с револьвером. Так что Сабанеев, будучи пьян, промахнулся и не удержался на ногах.

Андрей подхватил его и снова посадил на диван.

— Я думаю, что они видели оружие — сказала Лидочка.

— Вы как хотите, — сказал Давид Леонтьевич. — Но считайте это купе как чумной барак. Я отсюда ухожу, чтобы остаться живой, потому что когда придут искать покусителя, то сразу арестуют старого еврея.

— У тебя сын большевик, — сказал Сабанеев.

— Конечно — согласился Давид Леонтьевич. — Он приедет ко мне на похороны и даже закажет венок из живых роз — вы не представляете, как они будут пахнуть!

— Дурак! — сказал Сабанеев. — Им оттуда ничего не увидеть — я же к окну не подходил.

— Подходили — возразила Лидочка. — И даже делились.

— И жалею, что не выстрелил, упрямо сказал сотник.

— Вы как желаете, — сказал Давид Леонтьевич, — а я ухожу.

Он двинулся к двери.

— А чемодан? — ехидно спросил протрезвевший сотник.

— Чемодан? Чемодан останется здесь, а я буду без чемодана, но живой, — ответил старик.

— Не надо! сказал сотник. — Я виноват, виноват! Я уйду. Я уйду и посижу в тамбуре. А вы меня не видели. Отдайте оружие, Давид Леонтьевич!

Старик посмотрел на Сабанеева, склонив голову, а затем, соглашаясь, произнес:

— Если все обойдется, то возвращайтесь часа через два. А револьвер я советую вам, хлопчик, выкинуть.

— Это я решу.

Лидочка подумала, что правила хорошего тона велят ей отговаривать Сабанеева, оставить его в купе. Но она промолчала.

Сабанеев открыл свой баул, вытащил оттуда какие-то бумаги, сунул их под шинель, затем засунул револьвер в карман шинели — если у тебя револьвер, то нужно его носить так, чтобы можно при нужде его достать.

— Не поминайте лихом, — сказал он, подходя к двери.

— Может, обойдется? — неуверенно сказала Лидочка.

— Риск не нужен ни вам, ни мне, — многозначительно произнес Сабанеев, становясь выше ростом.

Поезд уже тронулся и медленно, толчками, наращивал скорость. Сабанеев открыл дверь в коридор, и Лидочка внутренне сжалась, ожидая, что оттуда внутрь хлынет толпа.

Но ведь прошло уже несколько часов с тех пор, как они покинули Киев, и люди кое-как притерлись, отыскали себе места в коридоре не хуже тех, кто таился в купе, — в коридоре было даже теплее, потому что люди там жили вплотную друг к другу.

Сабанеев постоял с минуту, глядя в обе стороны вдоль коридора, рассуждая внутренне, куда и как идти, потом сказал, не оборачиваясь:

— Заприте дверь. — И добавил шепотом: — Стукну три раза.

Дверь снова закрыли, Андрей и Лидочка устроились на своем диване и накрылись всем, что у них было. Напротив на диване сидел Давид Леонтьевич, накрывшись шалью, как талесом, он покачивался, клевал носом в такт тряске вагона и как будто дремал.

— Что же делать, деточки, — сказал он вдруг. — Я же через Херсонщину шел. Ну ладно, меня с рук на руки верные люди передавали, но я же видел, что такое паи Нестор Махно с чоловиками вытворяет. Какой душегуб и изверг…

Лидочка сидела, прижавшись к Андрею, закутавшись в его тепло, и старалась не слушать старика, который рассказывал о каком-то атамане батьке Махно, видно, особом садисте, грабившем еврейских арендаторов и немецких колонистов. Этот батько имел приближенных анархистов, черное знамя и собственные деньги…

Батько Махно был далеко, а Лидочка прислушивалась — нет ли шума в коридоре, не идут ли к ним солдаты с ружьями, которые будут искать сотника, что делился в саму Евгению Бош и Маргариту Потапову, почему-то оказавшуюся рядом с ней в правительственном поезде большевиков.

— Вы бывали в Яновке? — спросил Давид Леонтьевич. — То ж гарно место, колония Громоклей. И какие там соловьи поют, вы не представляете. Моя покойная супруга Анна, — продолжал Давид Леонтьевич, — всегда мне говорила, Давид…

В голове шумело и Лидочка задремала — она была пьяна. Заснуть глубоко она не смогла — все время одному боку было холодно, она крутилась, мешала Андрею, тот ее терпеливо баюкал.

Во сне Лидочка не услышала, как вернулся Сабанеев и стал говорить, что ему надо было бы выстрелить. Все большевики продались немцам, и сейчас они в Брест-Литовске окончательно продают родину за тридцать сребреников. Вот скоро в Киев войдут тевтонцы…

Лидочка проснулась, когда заговорил Андрей. Он стал спорить с замерзшим Сабанеевым, который налил себе полный стакан самогона и забыл уже, в чем винил большевиков и евреев. Главное, утверждал он, ссылаясь на неизвестного остальным Петра Николаевича, впустить на Украину германцев. Как это ни неприятно — нашествие тараканов можно остановить временным потопом. Придут немцы и уничтожат большевистскую заразу, а потом немцы уйдут, потому что мы их выгоним, но уже не будет и большевиков. Андрюша обвинил Сабанеева в том, что он сам рассуждает как большевик, и Сабанеев обиделся. Он стал нести что-то о ликвидации украинского национализма с помощью немецкой военной машины — ведь надо быть хитрым, как змеи, и использовать одних врагов против других. Этим всегда была сильна Русь. Лидочка старалась вспомнить, каких врагов Русь натравливала на других врагов, но спящая голова отказывалась искать виноватых.

Когда Лидочка открыла глаза, в купе было почти совсем темно — значит она проспала долго, — может, они приближаются к Северному полюсу? А на северном полюсе царит вечная ночь… Она замерзла, и Андрюша уже не согревал — видно, и сам растерял тепло.

— Россия любит крепкую руку! — услышала она монотонный, но визгливый голос Сабанеева. — Тевтонец придет, выпорет кого надо, повесит смутьянов, вы меня понимаете?

В полутьме Давид Леонтьевич, который сидел на диване рядом с Сабанеевым, казался заснувшей птицей с картинки Бёклина.

Он зашевелился, просыпаясь, и вдруг вполне спокойно и трезво, будто и не спал вовсе, произнес:

— Вы глубоко ошибаетесь, господин сотник. Или большевики — немецкие шпионы и потому отдают им Россию, либо вы со своим Петром Николаевичем — немецкие шпионы, потому что зовете их на Украину.

— А вы бы помолчали! — обиделся Сабанеев. — Вам, евреям, все равно — у вас нет родины, ваша родина — где платят побольше.

— Не надо меня оскорблять, господин сотник, — сказал Давид Леонтьевич. — Мы уже сто лет как пашем землю в этих краях.

— Ах, я не о вас! В каждом племени есть исключения.

— Нет о нас! Еще как о нас. Потому что я тоже имею политические воззрения. Я стою за мир без аннексий и контрибуций, как говорит господин Ленин. Мы, евреи, очень утомились от аннексий и контрибуций.

— Это позорный мир!

— Мир, — ответил старик, и в темноте его борода как будто чуть светилась серебром, — не бывает позорным. Мир — это когда люди живут сколько им положено и делают хлеб.

— Лучше смерть, чем мир с гуннами! — спорил Сабанеев. Он курил, и когда затягивался, из темноты выплывали его глаза, нос и усы.

Зачем же тогда ваш Петр Николаевич так хочет с ними замириться?

— Не замириться, голова седая, а использовать их в своих интересах. Ради освобождения России от большевиков.

— А если Ленин хочет их использовать для своего дела, то кто же предатель?

— Вот именно! — почему-то обрадовался Сабанеев, будто отыскал неотразимый аргумент. — У Петра Николаевича цель благородная. Понимаете — благородная!

Возвышенная! Ау этих жидовских сволочей — подлая! Они же хотят Россию продать вот какая цель. Да я бы всех перевешал собственными руками!

Сабанеев зафыркал носом. Лидочка скорее угадала, чем увидела, как он растирает носком сапога окурок.

— Не дай бог, господин сотник, — оставил за собой последнее слово Давид Леонтьевич. — Не дай бог вам заняться таким нехорошим делом!

Сабанеев не ответил.

И сразу стало слышно, как стучат колеса, вноси трезвость и успокоение в промозглый и страшный мир, таящийся за окнами, за дверью и даже проникший внутрь купе.

И Лидочка задремала вновь.

* * *

Несколько раз за ночь поезд останавливался, один раз он стоял долго Андрей просыпался и видел за окном все тот же тусклый желтый фонарь. Потом поезд начинал дергаться, никак не мог оторвать колеса, примерзшие к рельсам, все же отрывал их и начинал с трудом проворачивать и все быстрее разгоняться, пока стук колес не становился ровным, мирным и убаюкивающим.

И тут Андрей проснулся от страха.

Он знал, что страшно, хотя еще ничего не понимал.

То ли чувство страха родилось оттого, что поезд затормозил резче, чем обычно, — словно натолкнулся на стену и безуспешно старался продавить ее грудью. То ли крики снаружи — из холода начинавшегося рассвета были более враждебными и резкими, чем раньше.

Но Андрей не пошевелился. Он чувствовал грудью и животом, как дышит, как спит, пригревшись, Лидочка.

Поезд дернулся словно из последних сил. Прополз еще с аршин и замер.

Паровоз выпустил дух.

Сразу стало очень тихо, И Андрей, все еще не осознавая причины страха, подумал, что, может быть, поезд остановился в поле, где никого нет, чтобы починить что-то или загрузить уголь… Такие мысли рождаются только во сне.

И чтобы разрушить иллюзии — тут же обвалом, нахально обрушились звуки рассветной замороженной станции.

Голоса перекатывались, стучали словами, пели фразами, слышен был звон, треск, стук — будто неподалеку работала мастерская.

Послышался близкий скрежет, и Андрей догадался, что открылась примерзшая дверь в вагон.

А голоса скопились возле нее, они еще были невнятны и неразличимы, но Андрей уже понял, отчего ему страшно: от понимания того, что вагон с этой секунды перестал быть убежищем. И их купе, запертое, — на самом деле лишь частичка холодного мира, выделенная из него тонкими фанерными перегородками — ударь посильнее прикладом, и эти перегородки разлетятся. Убежища не существовало. Это был обман, мышеловка.

Надо скорее бежать и скрыться с Лидочкой в лесу, в кустах, в каком-нибудь настоящем доме… Андрей не шевелился, застыв и колдуя: вот сейчас Некто пройдет мимо их купе и подумает: чего я тут не видел? Пойду дальше.

И в то же время он бормотал под нос:

— Это, наверное, пограничники, потому что должны же быть пограничники, когда мы приехали до России, как вы думаете, это пограничники и они проверяют документы, да?

Сабанеев протянул Андрею конверт — светлый, узкий — и сказал повелительно:

— Здесь ничего нет, кроме личного письма. Если со мной что-то случится, отнесите.

Это моя мама. Вы поняли? Это моя мама!

— Почему вы тогда отдаете? — спросила Лидочка, оправляя пальто.

— Я не отдаю. Это лежит здесь, — сказал зло Сабанеев. Он кинул конверт на багажную полку, к стенке, с глаз долой. — Если эти сволочи что-нибудь со мной сделают, вы отнесете, ясно?

Он хотел было продолжить, но ему было неудобно — старик притиснул его к столику.

И тут дверь дернулась — кто-то сильно ударил по ней.

— А ну! — закричали оттуда весело и громко. — Чего заперлись? Открывай, мировая буржуазия!

— Я же говорил, — сказал старик, спеша открыть дверь. — Я же говорил.

Дверь открылась, и солдат в серой папахе, с наганом, ввалился в купе и втолкнул глубже Давида Леонтьевича.

А тот, как бы произнося заготовленную фразу, протягивал солдату свой бумажник и громко говорил:

— У меня есть все документы, господин пограничник, — можете убедиться. Все документы в порядке.

В дверях появился фонарь летучая мышь». Он покачивался наверху, на вытянутой руке. Андрею хотелось выглянуть наружу и понять, что же происходит в коридоре и как этим людям удалось столь быстро пробиться к их купе, преодолев завалы из мешков и чемоданов.

Из коридора доносились нестройные звуки, скорее не крики, а вой, прерывающийся трелями и хлюпаньем совсем звериным.

Еще одно лицо выдвинулось в пределы света фонаря. Это было тяжелое скуластое лицо с пятнистой розовой, обожженной кожей. Человек был в кожаной тужурке самокатчика и в кожаной же фуражке без кокарды.

Обожженный был деловит и напорист — он вырвал у солдата бумажник Давида Леонтьевича, короткие пальцы другой руки шевелились в воздухе, призывая остальных отдать документы.

Андрей вытащил документы — ненадежные, мятые — удостоверение сотрудника археологической экспедиции в Трапезунде студенческий билет, просроченный черт знает когда, бумажку — свидетельство о браке с гражданкой Иваницкой — и Лидочкин паспорт…

Обожженный схватил тонкую стопку бумаг, переложил в другую руку, и требовательные пальцы угрожающе потянулись вперед.

И тут Сабанеев не выдержал.

Оказывается, он не выбросил свой револьвер. Впрочем, и наивно было бы полагать, что он расстанется с оружием.

А сейчас — от страха ли, от смелости, от отчаяния или трезвого расчета — он вытащил сзади — из-за себя — револьвер и закричал:

— Назад, суки! Стреляю!

Андрей отпрянул, хоть и стоял сбоку, — спиной начал теснить Лидочку в угол купе.

Что делал старик — Андрей не увидел, но обожженный ничуть не растерялся — словно ждал именно таких действий Сабанеева. В купе расстояния ничтожны, а людей там скопилось как сельдей в бочке. Сабанеев не мог даже толком повернуться.

Обожженный быстро и ловко ударил по руке Сабанеева снизу, револьвер негромко, но зловеще выстрелил, пуля пошла вверх, разбила верхний край зеркала. И вот уже солдат навалился на Сабанеева — мощной тушей старался задушить уничтожить сотника, и тот хрипло и визгливо взмолился оттуда, из-под ног:

— Пусти, помру!

— Веди его, — приказал солдату обожженный и, пока тот выволакивал из купе обессилевшего Сабанеева, деловито спросил: — Еще оружие имеется?

— Нет, вы же знаете, что нет, — сказал Андрей. И старик поддержал его.

— Мы люди-обыватели, — сказал он. — Этого бандюгу только-только разглядели.

— Пошел, пошел, — приказал обожженный старику, — там и разберемся.

— Как так пошел? У меня есть билет, господин начальник. И все документы в совершенном порядке.

— Пошел, говорю! — Обожженный сердито растирал правой рукой левую кисть — видно, повредил, ударив Сабанеева. — Где вещи?

— Но вы войдите в мое положение, — принялся ворковать Давид Леонтьевич — и Андрей к ужасу своему понял что все слова и уговоры — и даже подарки — обожженного человека ни к чему не приведут, потому что главной радостью для того было уничтожать людей, делать их ничтожными, вытаптывать из них сапогами человеческую сущность, потому что он — человек будущего, человек идущей к власти породы. Но ни объяснить, ни даже сформулировать для себя эти мысли Андрей не смог — да и некогда было: ему пришлось помогать старику стаскивать с полки чемодан — как же он таскал такой по всей Украине? А Лидочка принялась успокаивать старика, который почуял, что ему больше не вернуться в купе, и потому стал плакать и причитать что-то по-еврейски.

Обожженный приказал вернувшемуся солдату:

— Ты смотри, у него там, думаю, пулемет, не меньше! Чтобы ждать меня до полного осмотра!

— Так можно я здесь этим деточкам сальца оставлю? — обреченно спросил Давид Леонтьевич, показывая на Лиду и стараясь таким образом спасти хоть малую толику своего добра. Обожженный облил его таким потоком грязных слов, что старик скис и даже не смог попрощаться с Андреем и Лидочкой. Андрей попытался что-то по-петушиному прокричать обожженному — чтобы он не смел употреблять такие слова при женщине, а Лидочка тянула его за рукав и умоляла:

— Андрюша, помолчи, Андрюша, не надо!

— А вот с тобой разговор особый. — Радостно щерясь, обожженный словно уличил Андрея при допросе и теперь волен его казнить.

Свет фонаря в полную силу уперся в лицо Андрея.

Андрей зажмурился. Он ожидал удара, но удара не последовало. Солдат был занят выдворением из купе Давида Леонтьевича — он тянул чемодан, Давид Леонтьевич цеплялся за чемодан, будто понимал, что расстается с ним навсегда — стоит отпустить его ручку. В таком странном неловком тесном танце они медленно выползали из купе, освобождая пустое пространство, на котором слишком свободно расположились Андрей, Лидочка и обожженный — чем-то знакомый Андрею, как будто он знал его раньше, когда у обожженного были ресницы и кожа на лице.

— А вы чего ждете? — спросил он, когда после шумной паузы солдат и Давид Леонтьевич исчезли из тихой темноты купе, чтобы раствориться в шумной темноте коридора. — Давай выматывайся, сволочь буржуйская!

— Вы не имеете права! — звонко воскликнула Лидочка, не зная даже, что была изобретательницей этого возгласа, повторенного в тот же год миллионами людей, которым не положено было обладать правами.

— Вещи брать с собой! — приказал обожженный.

— Но почему вы нас сгоняете с поезда? спросила Лидочка. — Хоть объяснитесь!

— Вы все тут — Одна банда, — лениво сказал обожженный. — Одна банда. И револьвер у вас изъяли.

— У нас не было револьвера!

— А это что?

Обожженный навел блеснувший под неверным лучом фонаря револьвер на Лидочку, потом на Андрея, снова на Лидочку…

Андрей понимал — в купе им не вернуться. Спрятанный здесь пакет с бумагами Сергея Серафимовича и всеми их деньгами останется под диваном… Впрочем, о чем он думает? Ведь речь идет о жизни Лидочки! Если они найдут этот пакет у него или у нее в вещах — они никого не пощадят. Исписанная бумага — главный враг этих людей. Более всего они боятся исписанной бумаги!

— Живее! — произнес обожженный, негромко, словно не хотел, чтобы его слова доносились до тех, кто прислушивался из коридора. — Живее, а то до утра вас в расход пустить не успеем.

Андрей взял чемодан — он даже не мог оглянуться… Пропустил Лидочку вперед. Она отшатнулась от глаз обожженного — от красных голых век. Обожженный между тем поднял револьвер и направил на висок Андрея. То ли шутил, то ли пугал, то ли на самом деле хотел его убить — Андрей отшатнулся.

— Что вы делаете? — закричала Лидочка — она почувствовала опасность и обернулась.

— А ты иди, не оборачивайся…

Но тут же в коридоре возник новый источник голосов и шума — снова кто-то ругался, матерился, стонал, отбрехивался, — к купе приближались люди. И их появление заставило обожженного замереть с поднятым пистолетом — словно его удивил голос женщины, которая, покрикивая на тех, кто мешал ей, продвигалась по коридору.

Женщина эта возникла в проеме двери. Она была в длинной кавалерийской, но хорошо подогнанной по росту шинели, в заломленной папахе, из-под которой выбивались черные кудри. Она была яркой и смачной — это было понятно даже в сумраке купе.

Ее появление обожженному не понравилось — он принялся размахивать револьвером и велел женщине, которая стояла в дверях, мотать к черту, но та элегантно и весело отвела его руку с револьвером, словно обожженный предлагал ей ненужные цветы.

— Уходите отсюда! — сказала она ему — не крикнула, а сказала. И в этом шуме, криках, топоте ее голос прогремел по замершему вагону. — Вы меня слышите?

Обожженный в запале ничего не понял — он, как соловей, слышал только себя. Он попытался направить револьвер на женщину, и та сказала:

— Мне это надоело, товарищ.

И легонько ударила его по щеке тыльной стороной кисти, затянутой в черную кожаную перчатку.

Разумеется, зрители в деталях этой сцены не видели, Лидочке, стоявшей на шаг сзади Андрея, многое осталось непонятным в первую очередь — куда же делся обожженный. А было просто: женщина наклонилась, скользнула в купе, и на ее месте оказался матрос с золотыми буквами «Воля» по бескозырке.

— Я так беспокоилась, — воскликнула женщина, бросаясь к Лидочке, — я тебя увидела у окна и перепугалась: в Конотопе такие монстры окопались — ты не можешь представить!

Она обняла Лидочку и прижалась щекой к ее щеке.

Из коридора слышались возня, стон, крик боли.

— Ну, как ты, куда? Ой, Андрюша! Я тебя не узнала! Ты так повзрослел!

Маргошку Потапову нельзя было не узнать — все в ней было неповторимо: черные глаза, черные кудри, выбившиеся из-под папахи, негритянские алые губы и розовые, будто нарумяненные щеки и даже усики над верхней губой… Когда-то Коля Беккер называл ее Шемахинской царицей.

Отпустив Лидочку, Маргошка начала влажно и горячо целовать Андрея. Она искренне обрадовалась, увидев старых приятелей. От нее пахло дымом, одеколоном и перегаром.

— Я страшно интуитивная, — тараторила Марго. — Я Лидушу в окно увидела, у меня просто сердце оборвалось — это буквально волшебная сказка. Поезда несутся, я смотрю в окно… вдруг Евгения Богдановна мне говорит: черт знает что, даже здесь покушения! Отсюда ведь стреляли?

— Нет, Маргошка! — сказала Лидочка.

— Ты всегда была либералкой, — рассмеялась Маргошка. — А я всю ночь не спала — у нас совещание было, положение на фронтах тяжелое; дальше некуда, впрочем, вам это неинтересно. Встали в Конотопе. И тут я вижу — знакомый поезд! Я тут же накинула шинель, позвала Георгия — и в поход! И успела! Он бы вас всех в расход пустил. Христом-богом клянусь — хуже нет одичавших наполеончиков.

Маргарита заливисто расхохоталась.

На путях загудел паровоз.

— Ну вот, это за мной, — сказала Маргошка. — Нас отправляют зеленой улицей!

Правительственный.

— Ты в Киеве была? — спросила Лида.

Маргошка как будто не услышала ее.

— Вы будете в Москве? спросила она. — Или в Питере?

— В Москве, — сказал Андрей.

— Где в Москве?

Снова загудел паровоз.

— В университете!

— Я найду вас! — крикнула Маргошка и рванулась в коридор.

— Погоди. — Лидочка кинулась следом. — Там старик, Давид Леонтьевич. Он совершенно ни в чем ни виноват.

— Я отыщу вас! — крикнула Маргошка из коридора.

Андрей выглянул в окно — Маргошка спрыгнула из вагона и побежала по путям к другому поезду. За ней матрос с карабином в руке.

Еще не совсем рассвело, кисейная серая мгла скрывала очертания далеких предметов.

Состав, к которому бежали Маргошка и матрос, постепенно набирал скорость, и бегущие люди растворялись во мгле, и казалось уже, что поезд удаляется быстрее, чем они бегут. Андрей и Лидочка как завороженные приклеились к окну, словно смотрели на соревнования по бегу на коньках, переживая, успеет ли их подруга первой к финишу.

Маргошка поравнялась с группой людей — снятых с поезда; наверное, в ней было человек двадцать, все с вещами — но на этом расстоянии уже не разглядишь, кто там Давид Леонтьевич, а кто — Сабанеев.

Вдруг правительственный поезд дернулся, останавливаясь.

Маргошка и матрос добежали до последнего вагона и на секунду остановились, видно, совещаясь, забираться ли на концевую площадку, продуваемую морозным воздухом, или побежать дальше. Им навстречу бежали другие матросы и солдаты — и Андрей понял, что поезд остановился именно из-за них. Наверное, так приказала Евгения Богдановна, о которой говорила Маргошка.

Поезд снова двинулся, уполз, все ускоряя ход, и за ним обнаружилось невысокое каменное здание вокзала с надписью Конотоп» по фронтону.

На перроне перед вокзалом стояли различного рода темные фигуры, отсюда не разберешь — кто.

Андрею показалось, что он различает в толпе старика, перекошенного тяжестью чемодана и чуть отставшего от толпы. Солдат, остановившись, не зло подтолкнул его в спину прикладом, чтобы не задерживал остальных.

— Нам повезло, — сказала Лидочка. — Я так рада была увидеть Маргошку!

Андрей не знал, что ответить, — в сказочной сцене был элемент неловкости, словно они выплывали, потопив других. Это было неверно, но куда денешься от ощущения?

— Она красивая, правда? — спросила Лидочка.

Андрей обернулся к ней. Уже настолько рассвело, что видно было, какая Лидочка бледная.

— Он так надеялся, что здесь будет порядок и справедливость, — сказал Андрей. — Мир без аннексий и контрибуций.

Они говорили о старике и не говорили о Сабанееве, потому что его судьба была вне пределов обывательского понимания. Он был откровенным врагом тем людям, что вошли в поезд в Конотопе.

— Надо было сказать, что чемодан Давида Леонтьевича — наш, — сказала Лидочка. — Он бы вернулся сейчас и видит — чемодан здесь. А то у него в чемодане подарки внукам.

— Они бы нам не поверили, — ответил Андрей. — У такого старика обязательно должен быть чемодан.

Андрей взял ледяные руки Лидочки в свои ладони и стал тереть, согревая.

— Интересно, сколько мы простоим? — спросила Лидочка.

— В поезде вагонов десять, не меньше, — сказал Андрей. — Они же наверняка обыскивают все вагоны.

Он снова смотрел в окно. Постепенно рассветало, мгла рассеялась. Андрей увидел, как солдаты вели к станционному зданию еще группу людей — от другого вагона.

— Может быть, мне пойти поискать его? — спросил Андрей.

Лидочка страшно испугалась.

— Андрюшечка, миленький, — взмолилась она. — Не уходи, не бросай меня! Меня же убьют.

— Лида ты что?

— Не будь наивным. Ведь уже идет война, и без правил. Что было бы, не успей к нам Маргошка?

— Может, обошлось бы?

— Не говори глупостей. Мы бы шли сейчас вместе с ними.

Андрей больше не настаивал — Лидочка была права. Она не могла остаться в кажущейся безопасности вагона — ведь только что эта безопасность была разрушена в мгновение ока.

За окном уже совсем рассвело. Из голубого снег стал грязно-белым, На вытоптанном сером перроне у вокзального здания длинным погребальным курганом высились вещи — чемоданы, мешки, даже ящики. Вдоль них на некотором отдалении выстроились, перетаптываясь на морозе, владельцы вещей, отделенные от имущества несколькими солдатами.

Порой от толпы отделялся человек, подходил к вещам, вытаскивал оттуда свое добро и исчезал в здании вокзала. Третьим или четвертым Андрей угадал старика. Он уже не мог нести чемодан, чемодан тащил солдат.

Лидочка приоткрыла дверь в коридор. Народа там убавилось — можно было пройти в туалет. Люди сидели закутавшись, терпели, ждали, как стервятники. Никто не посмотрел в сторону Лидочки, Туалет был закрыт. Можно было побежать на станцию, как сказала женщина, кормившая грудью ребенка как раз у закрытой двери, но Лидочка не решилась. А другая женщина сказала, что можно пробраться под вагонами и все сделать с другой стороны. Когда Лидочка возвратилась в купе, Андрей все стоял у окна.

— Смотри! — сказал он.

Из вокзала вывели маленького человека в белой рубахе. Он мелко шагал, придерживая галифе.

— Сабанеев?

— Да, — ответил Андрей.

Сабанеева провели к боковой, глухой стене вокзала. Там он принялся ругаться со своими двумя конвоирами — он махал руками, дажё подпрыгивал, но конвоиры все теснили его к стене.

Пришел незнакомый человек и стал говорить, обращаясь то к Сабанееву, то к кучке людей — из местных, собравшихся там. И тут случилось совсем странное: Сабанеев отвернулся к стене, спустил галифе и помочился на стену. Зрители стояли и терпеливо ждали, пока он кончит. Потом Сабанеев подтянул галифе и снова обернулся к людям.

Люди по неслышному приказу отпрянули, толкаясь, подальше от стены, а вперед вышли три солдата с винтовками. Сабанеев стал кричать на солдат, но их начальник махнул рукой.

И только тогда Андрей понял, что он наблюдает за окончанием жизни очень здорового, молодого и даже веселого человека. И этот человек знает о неминуемой смерти и старается отсрочить ее, а зрителям интересно, как он умрет, — зрителям всегда интересен момент чужой смерти.

В ответ на крик начальника Сабанеев поднял руки — галифе тут же поехали вниз, Сабанеев подхватил их, и тут солдаты начали в него стрелять. И последние секунды своей жизни сотник старался все подтянуть галифе.

Когда Сабанеев упал, то он исчез из виду — за спинами сблизившихся солдат и зрителей, которые нагибались, будто случайно увидели упавшего человека и теперь собирались ему помочь, да не знали как.

Лидочка отвернулась от окна и спрятала лицо на груди Андрея, уткнулась носом в плечо. Ее било дрожью.

— Уедем? — шептала она, словно не обращаясь специально к Андрею, а разговаривая с собой. — Мы уедем, у нас есть портсигары — мы исчезнем, это же кончится, да?

— Это кончится, — сказал Андрей, — но я не знаю когда.

Там, у вокзала, начальник, видно, отдал приказ, и солдаты, закинув винтовки за спину, подняли тело Сабанеева. Его рубаха, только что белая, была вся в красных пятнах, и на снегу, где он лежал, тоже остались красные пятна. Солдаты понесли Сабанеева за угол вокзала.

— Но почему мы остаемся здесь? — спросила Лида. — Зачем?

— Ты лучше меня знаешь, — сказал Андрей. — Мы уже убегали с тобой. И разве стало лучше? Мы только стали еще более одинокими, чем прежде. А потом? Через десять лет? Мы останемся совсем одни в чужом мире?

— Но через десять лет в России будет хорошо, — сказала Лидочка, отодвигаясь от Андрея. — Все кончится. Все остальные состарятся только на десять лет — это не так много, правда?

— Это много, — сказал Андрей. Лидочка лукавила, она сама не верила в собственные слова.

— А мне никто и не нужен. Кроме тебя, мне никто не нужен.

— А мама?

— Ты не честен! — Лидочка сильно оттолкнула его — и еле успела упереться ладонью о стену, чтобы не упасть. — Ты говоришь нечестно!

Она села на диван.

В купе было пусто и очень просторно, как будто в доме, из которого ушли гости, что всю ночь веселились и танцевали, и вот теперь хозяевам надо убирать за ними и мыть посуду.

— Мы доберемся до Москвы, — говорил Андрей, положив руку на плечо Лидочки, — мы встретим Теодора. Устроимся, узнаем, решим, что делать дальше, — но не так, не в панике.

— Какая уж паника! — воскликнула Лидочка. — Они убили человека, которого мы с тобой уже знали. Тут он спал — ты видишь, что даже диван вдавлен от его тела!

— Да, — сказал Андрей, чтобы отвести в сторону мысли Лиды. — Совсем забыл: а где тот конверт?

Он протянул руку на верхнюю полку, но не достал. Пришлось встать на диван — сейчас он и не думал о приличиях. Наконец конверт нашелся. Он был в полосах пыли.

Белый заклеенный конверт, на нем лишь адрес: Сивцев Вражек, д. 18, кв. 6. И все.

Ни имени, ничего.

— Нашел? — спросила Лидочка, не поднимая головы.

— Мы отнесем, — сказал Андрей. — Как приедем, отнесем.

И эти слова сразу отрезали мысли о попытке убежать в будущее — словно моральные обязательства, взятые ими перед погибшим Сабанеевым, отменили право улететь в будущее.

Андрей извлек из-под дивана пакет с бумагами Сергея Серафимовича — странно, что лишь полчаса назад он был уверен, что никогда уже не возьмет его в руки. Пакет был тяжелым, тугим. Андрей стоял в неуверенности — не положить ли его пока обратно?

Лидочка догадалась и сказала:

— Вряд ли нас снова будут обыскивать.

— Не знаю, — ответил Андрей. — Наша с тобой покровительница как летающая богиня — примчалась, навела порядок, обидела местное начальство. И нет ее. Я бы на месте обожженного коменданта вернулся и показал нам, где раки зимуют.

Андрей говорил так, словно колдовал — он надеялся, что такого не случится, но высказать надежду вслух нельзя — не сбудется.

— Не надо, Андрюша, — устало ответила Лидочка. — Даже шутить так не надо. Положи его пока куда-нибудь подальше.

Андрей подчинился — сунул пакет и конверт Сабанеева в мягкую тугую щель между сиденьем и спинкой дивана. Потом подошел к окну.

За несколько минут, прошедших после смерти Сабанеева, утро вошло в силу, разогнало рассветные краски и рассветную тревогу — теперь это была обычная, шумная, бестолковая станция. Мимо станции протопал, попыхивая, маневровый паровозик, перед ним перебежал рельсы, чуть не угодив под колеса, мужичок в треухе с ведром, исходившим горячим паром, какие-то бабки с мешками по двое, по трое топали вдоль поезда и смотрели в окна, цыгане, несколько женщин с детьми и один мужчина с черной бородой, как петух во главе стаи, прошли рядом с вокзалом, как раз по красному снегу, и не заметили, что это человеческая кровь.

— Где наш Давид Леонтьевич? — спросила сзади Лидочка, как бы повторив мысль Андрея.

— Я думаю, надо сходить поискать его.

— Только вместе.

— Не надо, Лидочка, тебе лучше остаться здесь, Вещи нельзя оставить без присмотра.

— Но я не хочу, чтобы ты был один!

— Сейчас уже не так опасно.

— Почему ты так думаешь?

— Все, кому суждено было умереть, уже умерли. Мы теперь по ту сторону Стикса…

Я не шучу. Мы в советской России. Ее граждане.

Лидочка пожала плечами — она не поверила Андрею.

— Я далеко не буду отходить, — обещал он.

— Погляди на семафор, — сказала Лидочка. — Если он открыт, значит, в любой момент мы можем отправиться.

— Спасибо, — сказал Андрей. — Помни, ты на страже. Запрись и никому не открывай.

— И застегнись. Мороз на улице.

Но как только Андрей вышел из купе, Лидочка наклонилась к окну и прижала к нему нос.

Андрей вышел на площадку. Проводник стоял внизу и торговался с бабой, которая держала, принимая к груди, закутанный в шерстяной платок горшок с картошкой. И ему так захотелось есть — как никогда еще в жизни, — он почувствовал, что готов сейчас кинуться на бабку и отобрать горшок. Та, видно, почувствовала опасность, исходившую от Андрея, и испуганно взглянула наверх.

— Будешь брать? — спросил проводник. — Я лучше с голоду помру, чем полсотни платить буду, а у тебя жена молодая.

— Пятьдесят? — спросил Андрей и посмотрел вдоль поезда. Рука семафора с красным кругом вместо ладони была опущена. Андрей полез в карман пальто — там было только двадцать пять царскими.

Андрей стал искать дальше, а бабка смотрела на него, а проводник сказал:

— Ты что, старыми она и за червонец отдает.

— За червонец не отдам, а за четвертак бери.

Так что через минуту Андрей ворвался в купе — Лидочка испуганно вскочила — и высыпал прямо на столик вареную горячую картошку из котелка.

Чисти! — воскликнул он, а сам уже поспешил обратно, вернуть котелок.

Бабка схватила котелок, словно уж и не верила, что получит его обратно, а проводник сказал назидательно:

— А ты говорила, тетка!

— Сколько будем еще стоять? — спросил Андрей, снова взглянув на семафор.

— Пока стоим, — ответил туманно проводник.

— Я хотел сходить на вокзал. Там один человек.

— Не ходи, студент, — сказал проводник. — У тебя обошлось, не дразни судьбу.

— Вы меня не так поняли, — оказал Андрей. — Я знаю, что они расстреляли человека…

— Господи! — сказала бабка с пустым котелком. — И так каждый день, каждый божий день. Это все горелый, такой злой…

— Я хочу отыскать старика с седой бородой, — сказал Андрей. — Тоже из нашего купе.

— Отпустят его. Оберут и отпустят. Только не знаю, успеет ли он? — Проводник поглядел в сторону вокзала.

— Я быстро! — сказал Андрей. — Добегу.

— Беги, — согласился проводник. — Если что, я за твоей женой присмотрю, студент!

И он громко засмеялся вслед Андрею.

Андрей добежал до вокзала, никому он не был интересен и опасен.

Внутри вокзала было тесно, многолюдно и шумно. Андрей, уже имевший некоторый опыт в вокзальных зданиях революционной поры, остановился сбоку от входа, стараясь понять, где расположен центр паутины, управляющей этим людским массивом.

Но сделать этого не успел, потому что увидел Давида Леонтьевича.

Старик был раздет, расхлюстан, растоптан, разорен, из всего его добра осталась почему-то бобровая шапка — а вот вместо мехового пальто был рваный ватник.

Но старик склонился к содрогающейся от истеричных рыданий женщине в сером платке и в сером платье и, протягивая ей алюминиевую кружку, уговаривал:

— Пейте-пейте, это самое верное дело.

— Давид Леонтьевич! — крикнул Андрей, кидаясь к старику. — Ну что же вы! Поезд сейчас уйдет.

— Поезд? Какой поезд? Ах, конечно же! Но кто меня пустит? Они у меня все отобрали. Я теперь человек без документов и даже не имею фамилии… Ну как я вам докажу, что у меня есть фамилия?

— Прошу вас, успокойтесь!

— Но это же бандиты, как у батьки Махно. Я так им и сказал.

— Давид Леонтьевич!

— Слышу, слышу! Но я остаюсь и буду с ними спорить. Это не люди, а гайдамаки!

Женщина пила из кружки, и ее зубы громко стучали о край.

Я никуда не поеду без этой панночки, — совсем другим, куда более решительным тоном заявил вдруг старик. — Они ее уже ограбили, они ее били, они ее живой не оставят. Я буду ее охранять.

— А вещи? — спросил Андрей.

— Они все увезли и сказали: хотите — приезжайте, догоняйте. Только потом пеняйте на себя.

Загудел поезд.

— Это наш! — сказал Андрей. — Бежим!

— А как же она?

— Все бежим, все! — Андрей потянул женщину за руку, и она поднялась. Андрей потянул ее. Женщина тупо сопротивлялась. Но к счастью, Давид Леонтьевич уже пришел в себя и помог.

Поезд уже двинулся, и за ним бежали множество людей, кто с чайниками, кто с мешками. И словно понимая, что нельзя же причинять горе стольким людям, поезд долго полз еле-еле. Уже Андрей с ограбленными попутчиками догнал вагон, и проводник, семеня по путям, помог подсадить старика и женщину и даже поторговаться с Андреем, сколько он с него сдерет за новую пассажирку, уже Лидочка впустила всех в купе, а поезд еще полз по привокзальным путям.

А потом вдруг припустил, весело взревев, словно радовался, что все беды остались позади.

* * *

В купе было холодно — холоднее, чем на улице, но это уже не было трагедией.

Во-первых, стало светло. Во-вторых, была еще теплая картошка.

В-третьих, проводник принес большой чайник с кипятком, а когда Андрей, просто так, за хорошее настроение, дал ему сотенную, то проводник отыскал целую кипу казенных солдатских одеял. Так что все обитатели купе использовали добычу по собственному усмотрению — кто закутался, кто накрылся, кто накинул одеяло как плащ.

У Андрея с Лидой беды не было — все обошлось. И вещи целы, и руки на месте, и Лидочка даже не кашляла.

Старик был удручен и обижен.

Он провез чемодан с грузом для сына и внучат через всю Украину, сохранил от бандитов, но вот здесь, в России, где его сын был большим начальником, старика так обидно ограбили и еще били — там, на вокзале когда Давид Леонтьевич пытался объясниться.

— И эти люди охраняют нашу Россию? — спрашивал он у Андрея. — Когда я увижу моего сыночка, я скажу ему — да разгони ты этих байстрюков! Столбы по ним плачут!

— Ну вот, — сказала Лидочка, протягивая старику кружку с кипятком и кусок сахара из своих, набранных в больнице, запасов. — И вы туда же! Почему все хотят друг друга перевешать? Так никого и не останется.

— Они не заслуживают иной участи, — низким хриплым голосом произнесла новая пассажирка.

Лидочка никак не могла толком разглядеть ее — виной тому был низко надвинутый на лоб платок, который женщина носила подобно клобуку — так что наружу выдавался лишь острый кончик носа, — а глаза и рот оставались в тени.

— Сейчас я вам тоже налью, — сказала Лидочка. — У нас только одна кружка.

— Спасибо, я вовсе не замерзла.

Конечно же, женщина замерзла, даже кончик носа посинел, — но Лидочка понимала, что их новая спутница находится в отчаянном душевном состоянии и нуждается в утешении.

Прихлебывая кипяток и прихрустывая сахаром, Давид Леонтьевич подробно рассказывал о встрече с Дорой, словно был рад забыть свои собственные потери и унижения. Он заметил ее, когда пассажиров, снятых с поезда, гнали к вокзалу, и удивился тогда — зачем им бедная женщина, у нее всего небольшой чемоданчик. На вокзале, оказывается, всех задержанных по очереди вызывали в комнату начальника вокзала, где сидел тот, с обожженным лицом, и еще двое — как бы суд. Они выносили приговор. «И вы знаете, всем приговор был одинаковый! Конфискация имущества за попытку спекуляции! Вы не поверите! Как будто они сговорились!» А пальто и другие ценные вещи отбирались уже солдатами после приговора. Документы тоже никому не возвратили — так что некоторые побежали на поезд в надежде, что смогут воспользоваться добротой проводника, вернуться на свою полку, а другие сгинули неизвестно куда. Давид Леонтьевич пытался убедить обожженного, что его сын настоящий начальник, служит в Петрограде, но тот и слушать не захотел — выдал ему бумажку о конфискации нажитого нечестным путем имущества и велел идти.

Может, старик и выпросил бы у обожженного хотя бы бумажник с паспортом и адресом сына, но тут втолкнули Дору. Он тогда не знал, что это Дора, — увидел, как втолкнули молодую женщину и бьют ее, а она отбивается и оскорбляет мучителей словами. Давид Леонтьевич не выдержал и кинулся ей на помощь — даже забыл о своем бумажнике. Он понимал, конечно, что ему надо молчать и тихо уйти, но не сдержался — бывает. Так что солдаты накостыляли и ему. Вышли они с Дорой, сели в уголок и стали оба плакать, потому что не знали, куда теперь деваться. И слава те Господи, что прибежал Андрюша, буквально спас — до конца жизни, честное слово, до конца жизни буду благодарен! И сыну завещаю, и внукам!

— Давид Леонтьевич, не надо! — взмолился Андрей.

— А Сабанеева-то убили, — сказал Давид Леонтьевич. — Но сначала приговорили, он и признался в обладании оружием и в попытке акта, понимаете?

— Обратите внимание, — низким голосом проговорила Дора, — они никогда не идут на риск. Расстреливают втроем одного, потому что знают, что он не может ответить. А надо отвечать! На каждый удар надо отвечать ударом, вы меня понимаете?

— И это только приводит к новой смерти, — сказала Лидочка.

— Вы еще ребенок.

— Ты тоже не старая, — сказал Давид Леонтьевич, который ощущал свою ответственность за нового птенца в этом холодном гнезде. — Сколько тебе?

— Тысяча лет, — ответила женщина серьезно.

— Ну вот, паспорт отобрали, так что ничего тебе не докажешь, — сказал старик.

— Мне двадцать семь лет, — сказала женщина. — Двадцать семь — это много или мало?

— Это только начало.

— Это уже конец — я все видела, все прожила.

Как будто ей стало жарко, Дора откинула назад платок — у нее было суженное к подбородочку лицо, небольшой острый нос, чудесные синие глаза в очень минных черных ресницах и волосы ее, сейчас спутанные, нечесаные, видно, тоже были хороши — густые и блестящие, От маленького подбородка и остроты черт лицо казалось недобрым, лицом грызуна, но если ты встречался с рассеянным синим взором, то терялся — так ли зла и мелка эта женщина?

— Они мне разбили очки, — пожаловалась Дора.

Под глазами были темные пятна, словно она подкрасилась по новой моде. Но темнота лишь подчеркивала голубизну белков.

— Вы плохо видите? — спросил Андрей.

— Только очертания, даже заголовки в газетах не могу прочесть.

— Ничего, — постарался успокоить ее старик. — Будем сегодня в Москве, купим тебе новые очки.

— Теперь такие очки не достанешь.

— А ты московская? — спросил старик.

— Меня встретят, — сказала Дора. Из этого следовало, что она в Москве не живет, но и не хочет признаваться, откуда она. Впрочем, какое дело до того остальным?

Освободившуюся кружку Лидочка протянула Доре. Та, думая о другом, протянула руку, но промахнулась пальцами, и Лидочка с трудом успела ее подхватить. Хорошо, что вода уже немного остыла — никто не обжегся.

Дора взяла наконец кружку, и Андрей вложил ей в пальцы кусок сахара.

Дора принялась быстро, часто и мелко глотать воду, прикусывая сахаром, — и стала похожа на птичку или мышку.

Оказывается, она везла из Крыма от сестры продукты для себя и своих товарищей, а они могут не поверить в то, что чемодан конфисковали и будут недовольны.

— Вот уж товарищи! — удивилась Лидочка.

— У нас нелегкая жизнь, и надо делиться тем, что есть, — наставительно сказала Дора.

— И деньги отобрали? — спросил Давид Леонтьевич. Не отвечай, не отвечай, и без тебя знаю, что отобрали! Но мы как до Петрограда доедем, я моего сыночка Лейбу найду, он тебе поможет.

— Я же сказала, что меня будут встречать, — раздраженно откликнулась Дора.

— Замерзла, да? — спросил Давид Леонтьевич.

Как хорошо, что она есть, подумала Лидочка. Его мысли заняты ее бедами, иначе бы он извелся от своих потерь.

Но через какое-то время, когда Дора, отвернувшись к окну, накрылась с головой одеялом и как бы ушла из комнаты, старик осознал масштабы своей беды, и тогда уж Андрею и Лидочке досталось быть партером, когда на сцене играет такой трагик!

Беда и на самом деле была серьезнее, чем показалось в начале — дело заключалось не только в вещах и продуктах, не только в теплом пальто, — главное, что с бумажником старик утерял адрес сына. А так он его не помнил — знал, что его сын трудится в каком-то присутствии большим начальником. Присутствие находится в Петрограде, но все остальное было запечатлено на бумаге, которой уже не существует.

— Ничего страшного, — пытался успокоить старика Андрей. — Как доберетесь до Петрограда, пойдете в тамошний Совет и скажете имя вашего сына — и его найдут.

— Какое такое имя! — даже рассердился старик. — Разве Лейба — это имя, это все равно что слово «еврей».

— Ну тогда фамилию.

— Такая фамилия, как у нас, — сердито ответил старик, — валяется в Одессе на каждом шагу. Наша фамилия Бронштейн, а я сам знаю сто двадцать Бронштейнов, и из них половина мне даже не родственники. Мой сын Лейба Бронштейн, а знаете, что я вам скажу? Я скажу, что, на мой взгляд, у большевиков служат начальниками сто Лейбов Бронштейнов, а вы как думаете?

— И все-таки, может быть, вы ошиблись. И даже если у большевиков десять Бронштейнов, вы наверняка найдете своего сына.

— Может быть, и правда ваша, сыночек, — ответил Давид Леонтьевич, — но пока я даже не доехал до Петрограда и совсем не знаю, как это сделать, если у меня нет ни копейки.

— Мы постараемся вам помочь, — сказала Лидочка.

— И даже не говорите! — отмахнулся старик и погрузился в глубокое печальное раздумье о злой сути жизни.

— А обо мне не беспокойтесь, — непрошеной ответила Дора. — Меня встретят. У меня в Москве друзья.

* * *

Вторая ночь в поезде прошла не намного лучше первой. Правда, — одеяла, пожертвованные проводником, несколько скрашивали жизнь, но все равно — спать на морозе трудно, и ночью проснувшись от очередного толчка, когда поезд вновь замер на неизвестное время у неосвещенного разъезда, Андрей услышал, как Лидочка тихо сказала:

— Как я устала! Я никогда не думала, что можно устать от холода.

Андрей обнял Лидочку, постарался впитать ее в себя, обволочь ее, но не хватало рук и ног, все равно было холодно.

Дора Ройтман спала, обнявшись с Давидом Леонтьевичем — в том не было ничего личного, Дора могла бы так же спать с большим псом или медведем. Во сне она вдруг начинала говорить — но неразборчиво, что странно не сочеталось с внятностью непонятных слов.

Когда утром встали, вагон опять был набит, как при отъезде из Киева, дверь, хоть ее и заперли на ночь, была раскрыта, и как тесто, убежавшее из опары, в нее влились спящие люди, заполнившие пол купе, состоящий вроде бы не из людей, а из земляной массы. От этого не стало теплее или даже уютней — к счастью, новенькие не лезли на диваны, признавая право первой ночи за их обитателями.

Продрав глаза, Андрей обратился к окну, но окно за ночь заиндевело — видно, в центре России было холоднее, чем на Украине.

Конечно, воды никакой не было, и люди облегчались между вагонами, причем не всегда аккуратно — все замерзало, и проводник, который, конечно же, понимал, что ничего поделать не может, лишь матерился, когда еще одна дрожащая фигура выбиралась в тамбур. А туалет он не отпирал — там был склад, какой и чей — неизвестно.

Выделяя Андрея из числа пассажиров и понимая, что он единственный, кто ему платил и еще заплатит, проводник сообщил радостную весть — если ничего не случится, через час-второй — Москва.

Возвратившись по ворчащим и матерящимся телам в купе, Андрей увидел, что пейзаж там изменился — бугры и низменности приобрели форму человеческих голов и тел, пар от дыхания стал гуще, и главное — все находилось в медленном, как будто бы подводном движении. Старик и Дора сидели рядком под одеялами, подобрав ноги на диван, и смотрели на перемены в купе с каким-то ужасом, хотя, казалось бы, пора уже привыкнуть к творящимся вокруг чудесам. Андрей улыбнулся, потому что вдруг понял, на кого они похожи, — и сказал тихонько Лидочке:

— Княжна Тараканова во время наводнения!

— Полотно Флавицкого! — обрадовалась Лидочка. Она проснулась в том славном, здоровом молодом настроении, которое невозможно разрушить внешними причинами, ибо оно происходит от бодрых токов юного тела, от убеждения его в том, что вся жизнь еще только предстоит, — тоска по этому чувству порой посещает пожилых людей, тех, у которых хорошая память на свою молодость и отчаяние от того, как далеко она провалилась.

Дора сверкнула синими яростными глазами, отбросила одеяло и, оправив совсем уж смявшуюся юбку, пошла в коридор так, словно на баррикады.

— Она забавная, правда? спросила Лидочка.

— Трудно найти слово, которое подходило бы меньше, — возразил Андрей, и старик согласился с ним.

— У нее была очень тяжелая жизнь, — сказал он. — Я догадываюсь. Можете мне поверить.

В Москве Андрей должен был приехать по адресу — на Болотную площадь, там их будут ждать. Адрес был оставлен путешественником по реке времени паном Теодором.

Некоторая неловкость ситуации заключалась в том, что ждали там только двоих — его с Лидочкой. А что делать со стариком?

Андрей полез в карман, где лежал «прикосновенный запас. Денег было немного, но на извозчика хватит, даже если в Москве цены вдвое выше киевских.

Поезд замедлял ход, тащился еле-еле, словно истратил за последнюю ночь все силы.

Андрей продышал пятно в замерзшем окне. По сторонам дороги, близко к ней, подходили дачи, некоторые весело раскрашенные, но сейчас засыпанные снегом. Снег был свежим, чистым, сахарным, но Андрей отвернулся — внутренним взором вдруг увидел красный снег на вокзале в Конотопе.

* * *

Дору не встретили. И в этом не было ничего удивительного, потому что поезд из Киева вообще никто не встречал — он должен был прийти сутками раньше.

Вам есть куда идти? — спросил Андрей, надеясь что она ответит положительно.

— Идите, обо мне не думайте, — отрезала Дора. — Не помру.

Она все еще горбилась, как будто боялась, распрямившись, упустить тот пузырь теплого воздуха, что сохранился под одеялом, которым она закрылась с головой — как американский индеец. Одеяло купил Андрей — проводник даже взял за него немного, как за стакан кипятка. Дора отказывалась, а Давид Леонтьевич сказал:

— Я с Ондрием расплачусь. Ты не беспокойся.

Дора сразу забыла, кому обязана теплом.

— Может быть, вы запишете наш адрес? — спросила Лидочка. — Если будет плохо, всегда можете нас отыскать.

— Глупости! Почему мне должно быть плохо?

Сейчас многим плохо.

— Со мной лучше не связываться! — вдруг закричала Дора. — Я приношу несчастье.

Меня надо забыть!

Давид Леонтьевич сказал:

— Пошли с нами, доченька, замерзнешь ты здесь!

— Уходите, уходите, уходите! — как капризная девочка, настаивала Дора — вот-вот начнет топать ножкой.

Они пошли по опустевшему перрону вдоль холодного поезда. Идти было легко — багажа на всех один чемодан да мешок, Давид Леонтьевич набросил одеяло на плечи, подобно испанскому кабальеро. Ему было очень холодно.

— Две недели эту дуру таскал, — сказал он, имея в виду несчастный чемодан, — Лучше бы с самого начала в Громоклее оставил.

От паровоза Андрей обернулся. Дора все так же стояла, переступая с ноги на ногу, — неизвестно, чего она ждала. Ясно же было, что никто за ней не придет.

— Подождите меня в вокзале, — сказала Лидочка и побежала обратно.

Они не стали уходить, ждали, пока она приведет Дору, — неизвестно уж что за слова отыскала Лидочка, но Дора пришла. Она молчала и шла последней.

В Москве было холодно, холоднее, чем в Конотопе, мороз градусов десять по Цельсию, но внутри громадного, гулкого, еще новенького Брянского вокзала температура не ощущалась — он был мир сам по себе, холодный, студеный, но без ветра и без мороза. Даже запахи и вонь, столь обильные и наглые по всей России, здесь улетали куда-то под храмовый потолок.

Перед вокзалом на площади стояло несколько извозчиков в армяках и в особенных шляпах. Правда, они никому не были нужны — большей частью с поезда слезали либо свои, московские, знавшие, куда тащить свои мешки, а если иногородние, то не менее опытные, Справа от серой вокзальной громады в ряду питейных и обжорных заведений они увидели чайную, которая была уже открыта. Внутри было тепло, как в сказке, а виду посетителей половой не удивился, правда, попросил деньги вперед. Так что все отогрелись и были готовы к путешествию.

Извозчик, к которому они, разопрев и наевшись, подошли на площади, долго шевелил по красным щекам желтыми усами, глядя на кучку нищих в одеялах, потом тоже потребовал сотню вперед.

Андрей был готов к этому и опередил Дору, которая пожелала вцепиться в морду извозчика своими нечищеными ногтями. Он дал извозчику, сколько тот запросил, и извозчик сразу подобрел и даже видом стал не столь отвратителен. Пока пристраивали чемодан, он узнал, что они все ограблены большевиками, и совсем растрогался.

Извозчик поднял верх и повез на Болотную площадь. Дорога вела по узкому мосту через Москву-реку, потом вверх по откосу до Смоленской оттуда по узкому Арбату.

Седоки, хоть и сидели сгрудившись, снова замерзли. Но, конечно, не так, как в поезде. Они смотрели по сторонам, разговаривали, и будущее не казалось мрачным.

С неба сыпал мягкий снежок, потеплело. У Смоленского рынка всем купили дешевые шерстяные рукавицы.

— Жена Суворова завещала, — сказал Андрей — держать руки в тепле, а остальное в холоде.

— Жена Суворова была распутной женщиной, — ответила Дора, — он выгнал ее из дома.

— Нет, в самом деле? — удивился Давид Леонтьевич, — Графиню?

— Вот их и погнали, — сказал извозчик. — За распутство.

Видно, он имел в виду Октябрьскую революцию.

Арбат был оживлен. Мостовая на нем была не то чтобы очищена, но более уезжена, раза три встретились пролетки, мотор с поднятым верхом, в котором уместилось много людей в кожаных фуражках и папахах, магазины были большей частью закрыты, и окна их забиты досками или опущенными железными шторами, но доски, видно, отрывали, стекла били. На Арбатской площади, у рынка стоял трамвай. Он был пуст и без стекол.

— А что, трамвай не ходит? — крикнул Андрей извозчику.

— Иликтричества не дают — откликнулся тот. — К вечеру дадут — уедет.

Красная площадь произвела на Андрея неожиданно удручающее впечатление — в отличие от своих спутников он жил в Москве раньше и знал об отношении москвичей, независимо от их происхождения и положения, к этому святому месту. И вдруг, именно здесь, Андрей осознал всю неотвратимость и катастрофичность перемен.

Красная площадь, всегда выметенная и убранная, была теперь неровно, кое-где в сугробах, завалена снегом. В проезде Исторического музея Андрей попросил извозчика остановиться.

Тот взял правее, придерживая лошадь. Он не понял, чего нужно пассажиру, а может, и понял, но не хотел об этом говорить вслух, потому что при перемене власти и приходе к ней людей жестоких простые люди быстро научаются помалкивать и не только таить собственные мысли, но и отказываться от них.

Андрей пошел, проваливаясь в снегу, к башне, а остальные остались в пролетке и глядели ему вслед, словно он совершал какое-то неведомое им, но обязательное действо.

Андрей остановился, когда понял, что дальше не пройдешь — сугроб. Но и оттуда было видно, с каким остервенением стреляли по лику Николая Угодника — один из ангелов, поддерживавших икону, упал, второй был в нескольких местах прострелен, сень над иконой держалась на одном гвозде и, как пьяная кепка, прикрывала наискосок верхний угол иконы, Сама икона хоть со времени расстрела прошло уже два или три месяца, была покрыта пылью и грязью, и лишь глаза пробивались сквозь пелену, всматриваясь в площадь, но во лбу и щеках святого были дырки от пуль.

Андрей посмотрел вдоль проезда. И тогда он увидел сугробы, а дальше — Спасскую башню.

— Поезжайте, — сказал Андрей. Извозчик послушно тронул лошадей, Андрей пошел по площади скорее, чтобы согреться. У братских могил стояли зеваки. Спасская башня также была расстреляна, но на ней главной целью большевиков оказались ее знаменитые гигантские часы — сотни пуль вонзились в их циферблат. Большое неровное черное отверстие в центре циферблата показывало, куда угодил снаряд.

Подняв голову, Андрей увидел, что золотая глава колокольни Ивана Великого также пробита снарядом, — и ясно ему стало, что стреляли из озорства, из ненависти к чистому и святому, потому что не было и не могло быть военной цели в том, чтобы разбить часы на Спасской башне, убить икону на Никольской, сбить главу с Ивана Великого и расколотить купола великого Успенского собора.

Вдоль стены из снежных завалов виднелись части венков — там располагались братские могилы революционеров.

Андрей оглянулся — пролетка с его спутниками стояла за спиной. Андрею стало стыдно — он понял, что они замерзли.

— Простите, — сказал он. — Мне непонятно, откуда эта злоба, кто мог это сделать — ведь это не война?

— Сейчас вы скажете, что это делали евреи, — прохрипел из-под одеяла Давид Леонтьевич. — А я вам скажу, что вы брешете.

— Русскую церковь ненавидят более всего самые темные и религиозные низы русского народа, — вдруг заговорила Дора. — Только уничтожив доброту в России, они могут пробиться к власти.

* * *

Андрей уже готов был сесть в пролетку, как услышал неуверенный голос, словно окликавший его человек находился с ним в одной комнате и потому не напрягал связок.

Андрей обернулся и сразу пошел к тому человеку, потому что его охватила глубокая хорошая радость: человека не было, он умер, он ушел из жизни Андрея — а вот вернулся.

— Андрей, — сказал Россинский, палеограф, с которым он был в экспедиции в Трапезунде, — Андрей, я так рад тебя увидеть. Я думал, что ты в Крыму.

— Как же вы выбрались? — спросил Андрей. — Мы долго были в Батуме.

— Меня подобрала рыбачья шаланда, а она шла в Поти, — ответил Россинский. — А оттуда я уехал в Петроград. Я не знал, где все, ничего не знал и был огорчен. Ты представляешь, все мои протирки погибли?

Россинский вовсе не изменился — он был субтилен, почти бесплотен, в темной бородке появились седые волосы, и виски поседели.

— А я теперь тружусь в музее, в Историческом музее, сказал Россинский. — Знаешь, кто заведует у нас нумизматическим кабинетом? Никогда не догадаешься — мадам Авдеева!

— А я взял на «Измаиле» твою тетрадь, — вспомнил Андрей.

— Быть не может! Где она?

— Я ее в Симферополе оставил. Мне не хотелось думать, что ты погиб.

— Ну уж спасибо! Ты не представляешь…

— Хозяин, — сказал извозчик, — чтобы степь да степь кругом, замерзал ямщик, мы не договаривались.

— Мы сегодня первый день в Москве. Мы только что приехали. Я с женой, — сказал Андрей Россинскому.

— Ты женился, как приятно.

Россинский пошел к пролетке, стал всем пожимать руки, начиная с извозчика. Потом так же быстро и деловито пожал руку Андрею и сказал:

— Я буду в отделе нумизматики. Часов до шести, Я скажу нашим, что ты приехал. А с тетрадью… Ты изумил меня! Приходи.

— Спасибо, — ответил Андрей. Он был растроган обыденной теплотой Россинского.

Андрей глядел вслед быстро удалявшемуся по площади Россинскому и думал: как славно, что именно сейчас и здесь судьба возродила его из мертвых, чтобы мне не было страшно и одиноко в этом холодном городе.

Россинский обернулся и крикнул:

— Если ночевать негде, я помогу. Слышишь?

Андрей забрался обратно в пролетку и не удержался от торжествующего взгляда в сторону Доры. Ведь ее не встретили — а его ждали.

— Как вы еще молоды! — Дора угадала его взгляд, и Андрею стало стыдно.

Дом на Болотной площади, куда они приехали, оказался также жертвой революционных боев — он обгорел и был разграблен. Жильцы куда-то делись. Так что через двадцать минут пролетка уже стояла возле входа в Исторический музей, который, как ни удивительно, оказался открыт для посетителей.

В вестибюле было тепло, сумрачно, вокруг скамейки у лестницы расселась крестьянская семья человек шесть, включая детей — смуглые, черноволосые, луком от них пахло на весь вестибюль — они разложили на мраморном полу тряпицы и не спеша, степенно ели. Служитель с галунами на рукавах мундира их не гнал — и понятно почему: сидя на стуле по ту сторону ступеней, он рассматривал большую крепкую луковицу — подношение.

Андрей спросил, как пройти в отдел нумизматики, служитель встал и принялся с готовностью подробно объяснять путь, но вовсе запутал Андрея. Тот не стал переспрашивать, а пошел в боковую дверь и далее длинными коридорами. Там было тихо и пахло пылью. Лампочки горели лишь изредка. Потом он поднялся узкой винтовой лестницей, словно в крепостной стене, и, проплутав еще минут пять, наткнулся на Россинского.

Россинский в библиотеке разговаривал с худой, странно знакомой женщиной с убранными под косынку волосами, отчего ее лицо, и без того узкое, было похоже на голову мумии.

— Тилли, — сказал Андрей. — Ты тоже здесь служишь?

Россинский сказал:

— Вот видишь, я же говорил, что Андрей приехал.

— Вот уж не ожидала, — сказала Тилли с каким-то осуждением, словно в приезде было нечто постыдное.

— Он думал, что я утонул, — сообщил Россинский.

— Не узнал? — строго спросила Тилли. — Я постарела, стала еще уродливее?

— Ты не была уродливой и не стала, — сказал Андрей. — Я очень рад тебя видеть.

— Честное слово? Или ты, как всегда, лжешь?

Странное чувство испытал Андрей — словно он и не уходил из этого зала, от этих высоких шкафов с книгами, от столов и ламп с зелеными стеклянными абажурами, от тусклого зимнего света, проникающего с Красной площади. Словно он принадлежал этому миру, как покорный добровольный раб.

— Пойдем в отдел, — сказал Российский. — Княгиня Ольга будет счастлива.

— В этом я сомневаюсь, — сказал Андрей, но последовал за Россинским. Тилли тоже пошла, но неохотно, словно выполняла обременительный ритуал.

Они прошли в высокую комнату Нумизматического отдела. По ее стенам стояли монетные шкафы с планшетами, а в середине — рабочие столы, заваленные справочниками и рукописями.

Ольга Трифоновна Авдеева, супруга университетского профессора Авдеева, закутанная в большой шерстяной платок и потому весьма схожая с деревенской молочницей, сидела в глубоком кожаном кресле у освобожденного от бумаг стола и осторожно, но уверенно резала хлеб. На железной печке с коленчатой длинной трубой, протянутой в высокое окно, кипел чайник. Рядом с княгиней Ольгой стояла высокая пожилая женщина в темно-синем платье, с волосами, собранными сзади в седой пук.

Увидев, как вошел незнакомый ей молодой человек, женщина вздрогнула, и Андрей сразу понял, что она боится чужих. Третьим в комнате был мужчина в офицерском мундире, лишенном не только погон, но и пуговиц — пуговицы на нем были черными, и это вызывало подозрение, что обитатель мундира слишком уж подчеркивает свою непричастность к офицерству.

Черные пуговицы настолько удивили Андрея, что он не сразу узнал мужчину. Ольга Трифоновна легко подняла свое крепко сбитое красивое тело, кинулась к Андрею, облапила его и радостно загудела:

— Андрюша к нам приехал! Андрюша, мой мальчик! — словно полгода назад не вычеркнула его из числа знакомых.

И тут Андрей узнал замаскированного офицера — это был подполковник Метелкин, хозяин Трапезунда — как его занесло сюда? Полковник закрутил усы — единственное, что осталось от прошлого. Взгляд его был растерян, как у просителя, которого не желают признавать.

— Извините, — сказал Андрей. — Я вас не сразу узнал!

Метелкина это обрадовало.

Это хорошо, — сообщил он доверительно. — Я и не желаю, чтобы меня каждый узнавал.

Вы понимаете почему?

— Наверное, вы скрываетесь, — сказал Андрей с наивностью человека, первый день как попавшего в страну большевиков.

— Тише! — строго приказала Тилли, остановившаяся у дверей. — Здесь даже стены имеют уши.

— Кому мы нужны? — не согласился с ней Россинский. — Музейные крысы.

— В сердце России? У Кремля?

— Сердце России загажено, разбито, убито и никогда не возродится, — сказала старая женщина. Она была высока ростом и носила корсет, что не молодило ее, но подчеркивало класс высокопоставленной дамы. — Это не сердце, а пустая скорлупа, на которую наступила нога в грязном сапоге.

— И в самом деле, — сказала Ольга Трифоновна, — в Кремле никто не живет и, пока не вернутся Романовы, никто жить не будет.

Статную даму звали Марией Дмитриевной.

Тут подоспел чайник, и все сели пить чай — Тилли принесла две чашки. Андрей отнекивался. Ему было неловко перед спутниками, что ждали его внизу, но и признаваться в том не хотелось. Ведь если скажешь, то хозяева, богатые лишь заваркой, мелко наколотым сахаром и буханкой хлеба, будут вынуждены делиться с незваными гостями.

Андрей лишь отхлебнул горячего жидкого чая и в ответ на вопрос, надолго ли откуда и когда приехал, сразу сказал, что у него случилась незадача с комнатой — дом сгорел, и хозяева его пропали.

Последовали сочувственные возгласы, все рады бы помочь, но в Москве восемнадцатого года это было не так легко сделать. Россинский предложил разделить с ним его комнату, но тут княгиня Ольга спросила:

— А что по этому поводу думает Мария Дмитриевна?

Что вы имеете в виду, Ольга Трифоновна? — спросила пожилая дама, открывая лежащую на столе жестянку с махоркой и ловко сворачивая самокрутку. Подполковник Метелкин достал зажигалку, сделанную из патрона, и галантно щелкнул ею.

— Я имею в виду дезертира, — ответила княгиня Ольга. — Нового дезертира.

Метелкин громко захохотал.

Отвечая на недоуменный взгляд Андрея, Ольга Тихоновна рассказала, что перед самыми Событиям — так здесь называлась революция большевиков — супруг Марии Дмитриевны уехал по делам в Ревель и не смог вернуться. А обширную квартиру Марии Дмитриевны возлюбил домовой комитет, который принялся вселять туда трудящихся из подвалов, пока у Марии Дмитриевны не осталась одна комната. Со дня на день она ожидала, что ее возьмут и расстреляют как чуждый элемент и, видно, к этому шло. Но тут ей повезло: неблизкая, но сердечная приятельница уезжала в Финляндию и предложила Марии Дмитриевне переехать в ее опустевшую квартиру в ветхом доме, не ставшем предметом вожделений новых хозяев города. Мария Дмитриевна решилась на такой шаг и более того, вскоре отыскался некий дезертир из унтер-офицеров, который за кров рубил и носил ей дрова. Но совсем недавно, в ту среду, дезертир скрылся, унеся с собой все ценности старухи — благо за зиму у него были все возможности узнать, где их Мария Дмитриевна прячет. Так что места у Марии Дмитриевны достаточно, и если Андрей готов помогать ей по хозяйству…

Дальше Мария Дмитриевна продолжила речь Ольги, подтвердив ее и даже высказан желание тут же отправиться домой.

— А где ваша супруга? — спросила Мария Дмитриевна, и Андрей удивился, сообразив, что Россинский успел обо всем поведать коллегам.

На прощание Ольга Трифоновна сказала:

— Вы, надеюсь, намерены восстановиться в университете?

— Я хотел бы.

— Послезавтра мой супруг будет на кафедре.

— Спасибо.

— Благодарить будете потом, когда я вас устрою в этот отдел, — сказала Ольга Трифоновна и сделала паузу, любуясь немым эффектом. Так что расстались они взаимно довольными. Только Тилли куда-то запропастилась, даже не попрощалась с Андреем.

Россинский пошел проводить Андрея до вестибюля. Там Андрей представил старухе своих спутников — семью изгнанных из своих земель американских индейцев, и она, критически обозрев их, произнесла:

— В сущности, я не являюсь владелицей квартиры и надеюсь, что вы сможете своим существованием облегчить мне жизнь. А не осложнить ее.

— Я долго у вас не останусь, — сказала Дора. — Завтра же уеду.

Мария Дмитриевна пожала плечами.

— Ваша воля. Вы можете вообще себя не беспокоить.

Дора замолчала.

— Не серчайте на нее, ваше превосходительство, — сказал старик Давид Леонтьевич, обладавший тонким классовым чутьем. — Мы сейчас ограбленные, замерзлые, еле живые. А отогреемся — отблагодарим.

— Так пошли, чего же вы тянете время, господа?

Мария Дмитриевна шла впереди, будто не была с ними знакома. Наверное, решил Андрей, она нас стыдится.

Дом ее стоял недалеко — рядом с «Балчугом», был он трехэтажным, покосившимся и скучным. Идти от музея меньше десяти минут — но через мост, а там всегда дует.

Дверь в квартиру была на площадке второго этажа — другая дверь на той площадке была заколочена, В квартире скрипели рассевшиеся полы, мебели было мало. Мария Дмитриевна позволила Андрею растопить печку — и скоро стало тепло и уютно. У них был дом — настоящий теплый дом.

Загрузка...