ВЕСНА 1918 г.
В ближайшие же дни жизнь беженцев в Москве более или менее наладилась, Андрей отправился в Исторический музей, там его встретил сам Авдеев. Он почти не изменился, но поседел. Перехватив взгляд Андрея, он произнес:
— Печать близкой смерти. Я тонул на «Измаиле», И Андрей понял, что о присутствии там Андрея он позабыл.
Слава Богу, что признал своего студента и обещал поспособствовать его возвращению в университет.
— Надеюсь, — добавил он строго, — среди твоих предков не было графов и паразитов?
Авдеев легко вписался в систему новых отношений и порядков.
— Завтра придут китайцы, — заметила княгиня Ольга, — и мой драгоценный супруг будет проверять у нас рисунок глаз.
Она со значением поглядела на Метелкина. Андрей подумал, что они, видно, остались близки.
— А я решил заняться амазонками, — сказал Авдеев Андрею за чаем. Чай достал Метелкин и не преминул о том сообщить Берестову. Вот что надо было привезти из Киева — там чай продавался свободно.
Андрею достались трофеи экспедиции Успенского. Оказывается, профессор все же смог доставить свое добро в Москву. Черепки тесно лежали в коробках из-под сигарет и халвы. На коробках были турецкие надписи и бравые картинки. Общие тетради с описями составлял Иван Иванович. Странно было читать аккуратные строчки. Где сгинул его чемодан, который чуть не погубил их в Черном море?
В Москву переехало из Петрограда правительство большевиков.
Оно поселилось в Кремле подобно допетровским государям. Главного государя звали Владимиром, Андрей видел, как он проезжал по Красной площади в машине под брезентовой крышей. Но, конечно, толком разглядеть вождя не мог.
Красная площадь была покрыта сугробами, темный весенний снег покрывал братские могилы и кучи кирпича, оставшиеся после ноябрьских событий. Расчищенная дорога вела к Спасским воротам и оттуда по Ильинке тянулась к Старой площади. Именно там и проезжали на машинах бонзы из Кремля. А иногда этой дорогой ездили грузовики или даже броневики с пулеметами.
В конце марта в музей залезли грабители и убили сторожа одноногого солдата.
Тогда комендант Кремля Мальков прислал охрану — латышей, которых называл надеждой революции. Латыши первые два дня никого не пускали в музей, потому что у сотрудников не было документов. Хранитель музея ходил к Малькову, чтобы дали паек для сотрудников. Мальков послал к Бонч-Бруевичу, потому что тот разбирался в искусстве и культуре. Паек иногда давали, а иногда не давали, потому что в приоритетах Кремля музей не был первым.
Большинство залов было заперто, а некоторые даже забиты досками.
Во всем музее топились две или три буржуйки. Одна как раз на первом этаже в отделе археологии.
Нина Островская получила комнату в доме Советов, бывшем «Метрополе».
Она сказала Коле:
— Я не могу поселить тебя со мной, Не потому что проявляю буржуазную стыдливость.
Я боюсь недоверия со стороны моих старых товарищей. Ты для них подозрительный элемент. Поживешь пока в общежитии Чрезвычайной Комиссии. Несколько дней. Я добуду для тебя отдельную комнату. Потерпи.
Нина говорила виновато.
Она привязалась к своему спутнику, который получил странное звание «Член Крымской делегации».
Сама она к Лацису не пошла, но позвонила по телефону.
Лацис был занят, его секретарь, краснолицый финн, выдал Коле ордер на подселение, слова при том не сказал, потом Коля не мог понять, почему он решил, что секретарь — финн?
Общежитие располагалось на Лубянском проезде, в здании первого кадетского корпуса. В дортуарах, рассчитанных на двадцать мальчиков, спали младшие командиры и полуответственные сотрудники Комиссии. Беспорядок царил ужасающий — все были страшно заняты, молоды, неопрятны, прибегали в комнату только поспать — максимально, давалось поспать десять часов — спали одиннадцать, выдавались полчаса — спали час. Там же перекусывали, порой и выпивали.
Коле досталась крайняя койка. От прежнего ее хозяина осталось несвежее белье и вафельное полотенце.
На соседней койке спал, вытянувшись во всю длину подростковой койки, молодой чернобородый детина кавказского или семитского вида. Он весело храпел и шевелил толстыми губами.
Коля аккуратно разделся и положил свое добро на тумбочку, а брюки повесил на спинку. Он всегда был аккуратен. Хоть у него была лишь одна смена белья, английский френч, который купила ему Ниночка в Киеве, и уланские синие брюки, Коля старался, и это ему удавалось, выглядеть подтянутым, чистым и отглаженным.
Это было сделать непросто.
Сосед по койке открыл глаза. Не шевельнувшись, даже не вздохнув и ничем не показан, что проснулся.
Поэтому, когда он заговорил, Коля вздрогнул от неожиданности, чем соседа развеселил.
— А ты беляк! — засмеялся он. — Белая кость, голубая кровь. К стенке тебя поставить придется.
— Как вы смеете! — возмутился Коля.
Возмутился, потому что испугался. И хоть он понимал, что вряд ли те, кто имеет право ставить к стенке, спят на койке в этом зале, но слова были неожиданными и попали в цель.
— А я таких навидался, пока мы в Одессе контру крушили.
Брюнет сладко потянулся. Только тут Коля понял, что он спал в очень блестящих хромовых сапогах.
Черная густая борода была аккуратно подстрижена.
— Здесь не Одесса, — сказал Коля, он старался, чтобы голос не дрогнул. В конце концов — он эмиссар Крымского Совета, большевик и не сегодня-завтра переедет отсюда в достойную квартиру.
— Где я тебя видел? спросил брюнет. — Ты в Одессе был?
— Нет.
Коля улегся на койку и прикрылся серым солдатским одеялом, точно по пояс.
— А в Крыму?
— Я из Крыма.
— Из Феодосии?
Коля насторожился. Меньше всего ему хотелось встретить знакомого по Феодосии, который наверняка знал бы его настоящее имя.
— Я вас в Крыму не видел.
Коля еще не научился к товарищескому, на «ты», обращению большевиков.
— По разные стороны баррикад, — сказал брюнет. — Мой полк ваших из Феодосии выбросил в горы, Вот я где тебя видал!
— Я в Феодосии три года как не был, — сказал Коля, и свой тон ему не понравился.
Будто он оправдывался.
— У меня память на лица, — заявил брюнет, резко, одним движением, словно прыжком, сел на койке, — давай знакомиться, контра. Меня Яшей зовут. Яшка Блюмкин. Не слыхал? Помощник начальника штаба третьей армии, Ветеран революции. Жду назначения, Андрей Берестов, — представился Беккер. — Я в Москве по делам.
— Они не помешают нам провести вечер в какой-нибудь берлоге?
— У меня денег нет на берлогу, — попытался улыбнуться Коля.
— Чепуха. Смотри.
Блюмкин совершил молниеносное движение и выхватил из-под койки рыжий кожаный чемодан, небольшой, потертый, когда-то служивший в благородном доме.
Он нажал большими пальцами на замки, чемодан щелкнул, нехотя раскрылся. Блюмкин вытащил из него сорочку, которая, оказывается, прикрывала пачки денег.
— Реквизиция, — пояснил Блюмкин. — Брали банк, потом пришлось вернуть в армейскую кассу. Три с половиной миллиона вернул, а остальные здесь осели.
Теперь придется тратить. Поможешь, Андрей? Ты мне понравился.
Глаза Блюмкина были непроницаемо черными, ни одному его слову нельзя было верить, но чем-то он привлекал, люке привораживал — может, лживой и наглой откровенностью. Как потом уже убедился Коля, ни одному слову Яшки верить было и нельзя, в то же время врал он редко, находя иные способы обманывать, И не было на свете человека, который умел бы с такой же ловкостью не отвечать на вопросы.
Коле не хотелось дружить и даже гулять вместе с подозрительным типом. Внутренняя осторожность и аккуратность Беккера призывали его держаться от Яши подальше, но гипнотические способности настойчивого Блюмкина оказались сильнее.
К собственному удивлению, Коля пришел в себя лишь в небольшом шумном ресторане «Элит» при гостинице на Неглинном проезде.
Яша Блюмкин, здесь многим уже известный, пил много и бестолково, угощал приблудившихся к столику дам революционного полусвета и сомнительных персон в кожаных куртках, как у авиаторов — мода бурных лет, — обнимался, а потом впал в пустой гнев, вытащил маузер и принялся палить по люстрам, стараясь побольше нашкодить. Стрелять он не умел.
Коля незаметно поднялся и ушел.
Он не поехал в общежитие. Он представил, что Блюмкин придет пьяный и будет вязаться к нему. Придется приласкать Нину и остаться у нее. Карьера радикала требует жертв.
Нина была в номере.
Как всегда, она работала. На этот раз писала справку для наркомовца Сталина. Его интересовали перспективы отношений Украины и Крыма, насколько вооружены и организованы татары.
— Хорошо, что ты пришел. — Нина подставила щеку для поцелуя. — Я тебе сделаю чай.
— Погоди, — сказал Коля и стал поворачивать ее голову, чтобы поцеловать в губы.
Ты пил? — спросила Нина, хмурясь. — Где? Почему? Что с тобой происходит?
— Потом, Нина, потом! Я хочу тебя, Нина!
— Не сходи с ума!
Она сопротивлялась и пыталась вырваться.
Она раньше не видела Колю пьяным и не была готова к такой перемене в нем. А Коля не знал, что Нина боится пьяных.
В двенадцатом году в деревне за Тобольском она попала на свадьбу. Ссыльных там было немного — она одна молодая женщина. Тая все напились, она тоже пила, потом стало душно, она вышла на свежий воздух. Они напали, свои же, давно знакомые, такие мирные и обстоятельные крестьяне; они затащили ее в баню и там втроем, хоть она молила ее пощадить, надругались над ней, да еще потом Семен Кузнец вернулся в баню, где она лежала на полке, и избил ее за то, что его штаны были измазаны ее кровью. Нина никому не посмела сказать, понимая, что будет хуже.
Позор падет на нее. Что, кому ты объяснишь? Можно только отомстить. Отомстить так, чтобы лишь жертва мести — а это обязательно — знала, за что ее настигла кара.
Она лежала в бане долго, почти до рассвета, там было холодно и сыро, она знала, что выживет, чтобы наяву увидеть то, что рисовало ей воображение, как она приезжает в то село, а за ней скачут красные рыцари революции, паладины справедливой мести. И под тремя виселицами стоят, понурившись, насильники. Она проходит мимо них и спрашивает каждого: «Ты помнишь?» Они молят о пощаде. Но пощады не будет…
Тогда она боялась забеременеть или подхватить дурную болезнь, Но обошлось. Она даже не видела больше насильников — по заявлению ее перевели в Николаевское, где была больница, санитаркой.
К счастью для Коли, он не был настойчив и, чутко ощутив ее отвращение, догадался, что оно связано с водкой.
Но он не мог догадаться, что, если бы ее револьвер не был спрятан в запертом ящике письменного стола, она, не колеблясь, разрядила бы его в возлюбленного, к которому испытывала лишь страх и отвращение.
Коля успокоился, но не ушел, как она ни просила об этом.
Он заснул на кушетке, подогнув ноги. Он не мог заставить себя вернуться к Блюмкину.
У каждого была своя постыдная тайна.
Он заснул, лицо стало чистым, беззащитным, добрым.
Нина села рядом с кушеткой на стул и долго рассматривала Колю, любуясь им, как мать любуется ребеночком.
Коле снилась Ялта, вечер на набережной, Лидочка, которая убегала от него в парке, и ее никак нельзя было догнать, потому что этому противились деревья и кусты.
Передышка, которую получил и отстаивал Ленин, была унизительной и грабительской.
Недаром и сам Ленин называл Брестский мир «похабным». Украину отстоять не удалось. Скоропадский спелся с бошами и старался накормить Германию украинской пшеницей и салом. Это ему не удавалось. Даже железные дороги сопротивлялись этому грабежу. Под немцами оказалась вся Прибалтика, Латвия провозгласила независимость в рамках Германской империи, была потеряна Белоруссия, пользуясь разбродом в Закавказье, турки и немцы вошли в республики, где остатки русской армии держали нейтралитет, и лишь армянские отряды могли и желали сопротивляться.
И как бы ни возмущались грузинские и армянские националисты, понимая, что Брестским миром русские большевики предали их, потому что равнодушно отдали Четвертному Союзу Карс и Батум, а турки двинулись и далее, На очереди был Баку.
Немцы презирали ими же подписанный договор и, как только представлялась возможность, продвигались на восток. Москва слала протесты по доводу оккупации Ростова и Донбасса, но ничем не могла их подкрепить.
Весной лишь Ленин и несколько близких к нему политиков продолжали отстаивать Брестский мир, потому что Ленин полагал, что Германия заинтересована в том, чтобы он оставался у власти. Другое правительство в России разорвало бы договор и стало сопротивляться.
А Ленин ждал и вел арьергардные бои на всех фронтах против своих же вчерашних соратников. Полностью лояльным ему оставался лишь Свердлов, в основном его поддерживал Троцкий. Левые коммунисты во главе с Бухариным, Ломовым и Дзержинским уже начали угрожать — выступая против Ленина, они еще не ставили вопроса о его уходе. Но это было делом завтрашнего дня.
Страшнее всего для Ленина было сближение вчерашних соратников, левых коммунистов, требовавших революционной войны с Германией, с последними союзниками вне партии — с левыми эсерами. Примерно треть депутатов в Советах, треть армии и партийных ячеек шли за левыми эсерами. И если они объединятся с левыми коммунистами, а переговоры уже шли об этом, то песенка Ленина спета. Дальше революция пойдет вперед без него.
Спасало Ленина лишь то, что левые эсеры, как и левые коммунисты, были романтиками революции. Она виделась им девушкой в алом платье, на баррикаде, с простреленным знаменем в руке. Им мерещились мировая революция и победа трудящихся.
Ленин не отрицал идеи мировой революции, но относил ее на дни после поражения Германии в войне, во что он верил. Хотя важнее всего было сохранить собственную власть.
В России.
В Москве.
И если необходимо, как он любил повторять в те дни то и на Урале или в Сибири.
Россия велика, есть куда отступать. Пускай наступают немцы, все равно им, как и всем прошлым завоевателям, не одолеть российских просторов.
Время работало против Ленина. Он терял власть уже на собственной партией. Все чаще ой оставался в меньшинстве.
На юге собирались офицеры и чиновники, там начинался мятеж против большевиков.
Основной его базой стали казацкие земли дона и Кубани. Там были генералы Корнилов и Алексеев. Юг России был уже потерян, под властью ленинской партии оставался лишь центр России, что стало ясно уже весной, когда начались восстания на Волге.
Левые эсеры надеялись одолеть большевиков демократическим путем, забывая о том, что недавно с помощью левых эсеров большевики ликвидировали сначала кадетов, затем анархистов и, наконец, правых эсеров и меньшевиков, То, что было республикой социалистического единства, многопартийной свободной страной, превращалось все более в вотчину большевиков. А левые эсеры полагали в массе своей, что в спорах с большевиками и рождается история. Несмотря на разногласия, они будут и дальше идти к светлому будущему.
Это не мешало отчаянно протестовать против союза с Германией и требовать его отмены.
Многое должно было решиться 6 июля на Съезде Советов, где почти все зависело от того, смогут ли левые эсеры объединиться с левыми коммунистами, как будет вести себя забравший слишком много власти Дзержинский, куда потянутся мелкие, еще не разогнанные союзные большевикам партии.
Обе стороны готовились к решающей схватке, и дело было не в большинстве голосов, а в расчетливом коварстве противников.
Ленину противостоял ученик иезуитов, шеф Чрезвычайной Комиссии Феликс Дзержинский, хотя внешне они продолжали оставаться товарищами по партии, и Дзержинский, не щадя сил и времени, боролся с контрреволюцией.
В гостиной был большой диван. На нем спал дядя Давид, Спальню Мария Дмитриевна уступила молодежи. Кровать там стояла широкая, двуспальная «с запасом». На ней уместились втроем — Андрей с Лидочкой и Дора. Было тесновато, тем более что на троих досталось одно стеганое ватное одеяло. По ночам начиналась борьба за место в середине, там, где наверняка тепло. Так что поверх одеяла приходилось класть пальто, Андрей вспоминал, как они ночевали с отчимом в палатке, когда бродили по крымским горам. Дора была девушкой очень серьезной, она редко улыбалась, ее лицо даже не было приспособлено к улыбке. Андрей думал, что она красивая, а Лидочка высмеивала его слова — не потому что на самом деле думала иначе, Ей не хотелось, чтобы Андрей влюбился в Дору. В ней было что-то животное, как полагала Лидочка, цыганское. Конечно, Лидочка признавала, что у Доры чудесные волосы и красивые глаза, но слишком полные губы и широкие скулы, а нос какой-то приплюснутый… Не в деталях дело, спорил с женой Андрей. Она — женщина. Объективно я признаю, что она худенькая, сутулая, и ноги у нее хоть и прямые, но совсем без икр, а когда смотришь ей в лицо, встретишься взглядом, понимаешь какая это страстная и чувственная натура.
Андрей со смехом рассказал в музее о том, что спит с двумя женщинами Лидочка ревнует, а Дора ни о чем не догадывается. Она все ждет, когда за ней придут товарищи, но почему-то сама их не разыскивает, а проводит весь день за чтением, благо в квартире обнаружилась солидная библиотека классики.
— Я бы рекомендовала тебе, Андрей, — сказала Ольга, — постелить себе на полу.
— Ревнуешь? — спросил Метелкин.
Он намеревался перейти в сектор снабжения новой армии. Армию готовили на случай угрозы Москве со стороны германцев. Сказал, что туда стали брать бывших офицеров, спецов. Если не пойдешь сам, могут поймать тебя в облаву — тогда ты уже не спец, а мертвец. Ему понравилась рифма, и он повторял ее в курилке. Революция дала народу немало свобод, но одну — права курить в самом отделе — Ольга народу не дала.
Дора писала друзьям на почту до востребования, но идти к ним не желала, ждала…
Ее друг заявился только в апреле.
Он приехал на автомобиле, и это сразу перевело Дору в категорию Важных Персон.
Сказка о Золушке, — сказала Лидочка Марии Дмитриевне, с которой они сблизились.
В Лидочке было нечто, располагавшее к ней пожилых дам. Некая порядочность и безопасность.
— Если бы мой сын не был счастливо женат, — сказала она, — я бы согласилась видеть вас своей невесткой.
Сын Марии Дмитриевны был пожилым сорокалетним мужчиной и служил где-то в армии, далеко от Москвы. Он не писал ей, да и не знал, где она находится. Но Мария Дмитриевна была убеждена, что с ним ничего не случится.
Друга Доры звали Сергеем Дмитриевичем. Он был среднего роста подтянутым мужчиной в английском френче и без головного убора. Его тяжелое барское лицо украшала эспаньолка.
Дора сама открыла ему дверь и провела гостя в комнату.
Она была строга и торжественна. Она представила его Давиду Леонтьевичу и Андрею, которые оказались дома.
— Сергей Дмитриевич, — сказала она. — Мстиславский.
Давид Леонтьевич сложил мягкие руки на животе и склонил голову, как умный попугай.
— Нет, вы только подумайте! — воскликнул он. — Самый настоящий граф, а мы даже не дали вам присесть.
— Я не граф, ответил Мстиславский, — Это мой псевдоним.
— Вы хотите сказать кличка?
И тогда Андрей сообразил, чего старик посмеивается над графом или князем, что он сразу догадался о том, что к ним заявился ложный человек. Самозванец.
Мстиславский не знал, кто стоит перед ним, потому был осторожен.
— Пускай будет кличка, — согласился он.
— А настоящая фамилия, если имеется?
— Настоящая — Масловский.
— Какой простой результат! Вы только подумайте. Просто Масловский.
Мстиславский обратился за поддержкой к Доре Ройтман, но поддержки не получил.
Дора собирала свою сумку и не слушала, о чем говорят мужчины.
— Значит, вы эсер, — сказал Давид Леонтьевич.
— Почему вы так уверены?
— Потому что вы самозванец и возвышенный тип. Кадеты и октябристы кличек не приемлют, они не склонны к секретам и грабежам. У эсдеков клички деловые. Чтобы не догадались. А догадавшись, задумались. И еще они предпочитают, понимаете, скрывать свое нерусское происхождение. Вы знаете, что я уже ходил в некоторые учреждения в поисках моего сына, И не нашел, Я думаю, что мой мальчик ходит по улицам под кличкой Молотов или Топоров, а может быть, Каменный или Твердый. А вы — Мстиславский. Вы знаете, что обязательно проиграете. Потому что мальчики, играющие в войну, всегда проигрывают дядям, которые не играют, а воюют.
— Мы, левые эсеры, — сказал Мстиславский, — не играем, а действуем.
— Вместе с большевиками?
— Сейчас вместе, потому что у нас общие цели. — Мстиславский нервно дернул себя за эспаньолку. И стал похож на козла.
— Посмотрим, посмотрим, — сказал Давид Леонтьевич. — И вы состоите в учреждении?
— Я нигде не состою, — ответил Мстиславский. — Я недавно вернулся из Брест-Литовска, где состоял в делегации от Советской России на переговорах с Германией.
— Ага! — воскликнул старик. — Это там вы продали немцам всю мою Украину. Ну спасибо, господин князь.
— У нас не было выбора. Иначе бы Германия уже захватила Петроград.
— Похабный мир? Так, кажется, сказал ваш Ленин?
— Не имею чести состоять в его партии! — взвился Мстиславский.
— Я готова, — сказала Дора.
Она подошла попрощаться к Давиду Леонтьевичу.
— Значит, ты тоже из эсеров? — спросил Давид Леонтьевич.
— У меня нет красивой клички, — сказала Дора.
— А какая?
— Фанни Каплан, — сказал за Дору Мстиславский. — Все революционеры знают Фанни.
— Почему? — спросил Андрей. — Вы боевик?
— В двадцать лет меня приговорили к пожизненной каторге, — сказала Дора. Видно, собралась уходить и решилась признаться. — Я прошла пешком по этапу в ножных и ручных кандалах. Знаете, что я даже в Крыму купалась в длинной рубашке? У меня на щиколотках шрамы. Уродливые шрамы. На кистях рук почти прошли, а на щиколотках остались. И это не забывается.
— Фанни пользуется глубоким уважением в партии, — сказал Мстиславский.
— В вашей партии?
— Я не принадлежу к партии, — сказала Дора. — Эсеры считают меня эсеркой, анархисты тоже думают, что я из их партии. Эсдеки… Дмитрий Ильич уговаривал меня перейти к эсдекам, но я считаю, что все эсдеки — предатели революции. И его братец в первых рядах!
— Дмитрий Ильич Ульянов заведует в Крыму санаторием мя революционеров. Каторжане проходят там лечение, — пояснил Мстиславский.
Под окном гуднула машина.
— Пошли, — сказал Мстиславский, — машина должна вернуться в Чека. Ее нам дал Александрович.
— А где я буду жить? — спросила Фанни.
— В первом доме Советов. Мы договорились с Бонч-Бруевичем.
Фанни обернулась к Андрею, подошла поближе и, привстав на цыпочки — она была невысока ростом, — поцеловала его в щеку. Ее карие прекрасные глаза были совсем близко. Андрей ответил на поцелуй.
Фанни отстранилась.
— Передайте привет вашей Лидочке, — сказала она. — Я сожалею, что наши с ней отношения не сложились.
— Нет, ты не права…
— Больше мы, наверное, не увидимся, — сказала Фанни.
— Почему ж? Ты к нам придешь. Мы тебе всегда рады.
— Приходи, девочка, — сказал Давид Леонтьевич, — я беспокоюсь о тебе. Ты очень цельная натура.
Старик порой удивлял Андрея — откуда эти слова?
— Мне недолго осталось жить, — сказала Дора.
— Закажите ей хорошие очки, — сказал Мстиславскому Давид Леонтьевич.
— Обязательно.
Когда они ушли, Давид Леонтьевич вдруг спохватился:
— Я же сегодня горьковскую «Новую жизнь» купил. Скоро ее большевики закроют.
— Почему ж? — удивился Андрей, хотя ничего удивительного в том не было. Хоть предварительную цензуру большевики вроде бы отменили, газеты штрафовали и закрывали куда злее, чем при царе, не говоря уж о Временном правительстве.
— Так будешь слушать?
— Слушаю.
Давид Леонтьевич нацепил очки и прочел из газеты:
— Грабят изумительно, артистически. Грабят и продают церкви, военные музеи, продают пушки и винтовки, разворовывают интендантские склады, грабят дворцы бывших Великих князей, расхищается все, что можно расхитить, продается все, что можно продать… слушай дальше, это тебя, Андрей, касается: в Феодосии солдаты даже людьми торгуют — привезли с Кавказа турчанок, армянок, курдок в продают их по 25 руб. за шт. Это очень самобытно, и мы можем гордиться — ничего подобного не было даже в эпоху Великой французской революции.
— Может, он преувеличивает?
— Это же лучший друг Ленина! Так что нового — ты же знаешь, как в шестом доме адвоката Киреева ограбили и всю семью вырезали?
Андрей не ответил.
Давид Леонтьевич сменил тему.
— Объявлено, — сказал он, — что трудящимся будут продавать конину. Первый сорт по рублю с полтиной за фунт, второй — по рублю. И знаешь? Ты меня слушаешь?
— Да.
— Значит, мы с тобой уже два месяца жрем эту конину, В колбасе.
— Может быть. Мне пора идти.
— Иди, иди, а большевики уже создают армию. Ты знаешь, что они назначили этого Троцкого наркомом по военным делам?
— Он друг Ленина. Воевать не будут.
— А с Калединым, с Алексеевым, с Корниловым?
Андрей признался Метелкину, что у него есть доллары.
— Липовые? — спросил Метелкин.
Но сам подобрался, как тигр перед прыжком.
— С чего вы так решили?
— В Трапезунде наши не раз попадались. Туда их привозили из Германии. Сделаны как в аптеке.
— Нет, они еще довоенные, мне от дяди остались.
— Покажи.
Разговор происходил в курительной комнате, они сидели рядом на скамье. Андрей достал двадцатидолларовую купюру. Метелкин поднялся, отошел к свету. Андрей закурил. Табак был плохой в нем, если затянуться, что-то взрывалось и шипело.
— Похоже на настоящую, — сказал Метелкин. — Но много нам с тобой не получить.
Рискованно. Если поймают — расстрел за валютные операции. Ты меня понимаешь?
— Я понимаю, что теперь у нас за все расстрел.
— Не шути, и у стен есть уши.
Даже здесь?
— Мы находимся в опасной близости к правительству. Сколько их у тебя?
Андрей решил поменять столько, чтобы не вызвать подозрений у Метелкина, и в то же время столько, чтобы не обращаться к нему в ближайшее время снова. С Метелкиным было спокойнее, чем с другим. Он был испытанным, опытным жуликом. И непотопляемым.
— Двести, — сказал Андрей.
Метелкин присвистнул.
— Почти двести. — Андрей испугался, что переборщил.
— Ты меня втягиваешь в опасную авантюру! — Метелкин был счастлив. Видно, давно его никто не втягивал.
Через два дня Метелкин принес пакет с деньгами и принялся было объяснять, почему так много пришлось отдать посреднику. Но Андрей слушал его вполуха. Он не знал курса обмена, и не потому, что был наивен, — просто не у кого было спросить.
Когда все валютные дела загнаны в подполье, лучше не задавать лишних вопросов.
Зато прямо из музея он поспешил на Сухаревку.
Деньги он рассовал по разным карманам, полагая, что если нор вытащит толику, то в другой карман не полезет.
Но видно, он вообще не вызывал у воров никаких позывов, его они обошли вниманием.
За первые недели в Москве он на Сухаревку не выбирался и не представлял, что именно она стала и чревом, и одеждой большевистской империи.
Андрей полагал, что если отыщет что-нибудь из носильных вещей, то сделает Лидочке сюрприз. Но скоро он пожалел о своем решении. Вещи были ношеные, мятые, а если и попадалось что-то приличное на вид, Андрею скоро стало казаться, что все это обман.
Конечно, идти надо было вместе с Лидочкой, тем более что Андрею так хотелось чего-нибудь купить для нее. Но деньги жгли руки — Андрею хотелось сегодня же, сейчас же купить нечто сюрпризное, красивое и очень нужное. А так как заранее он планов себе не составил, то, попав в столпотворение Сухаревки, растерялся, и ему хватило ума отказаться от наполеоновских планов, ограничиться необходимыми вещами и отложить настоящий набег на воскресенье.
Когда Андрей, приобретя коробку довоенного зубного порошка, кусок хорошего туалетного мыла, совсем новую сковородку — мечту Марии Дмитриевны, — вафельное полотенце и бутылку подсолнечного масла, продвигался к выходу, на Сретенку, он буквально налетел на стоящего посреди прохода нелепого очкастого соседа сверху, похожего на голодную стрекозу. В одной руке тот держал клетку с белыми мышами, а другой совершал летательные движения, в которых была некая элегантность, может, потому, что короткий рукав пиджака засучился, и белая тонкая рука заканчивалась такими тонкими и широко растопыренными пальцами, что они казались перьями.
Этого мужчину Андрей встречал раза два на лестнице или у подъезда. Он поспешил пройти мимо, сделав вид, что не узнал соседа, чтобы его не смутить. Не всем приятно, когда их ловят за занятием постыдным. Вряд ли сосед гордится торговлей мышами.
— Остановитесь! — Тонкие пальцы вцепились в рукав Андрея. — Ваше лицо мне знакомо. Я могу ожидать от вас сочувствия и денежной помощи.
— Здравствуйте, — сказал Андрей. — Мы с вами живем в одном доме на Болотной площади.
— Значит, вы не биолог?
— Я археолог.
— Тогда купите крысу, Они чрезвычайно сообразительны. Когда-нибудь вы будете гордиться тем, что помогли великому ученому в скорбную минуту.
Андрею хотелось спросить, неужели сосед на самом деле полагает себя великим ученым? Что он голодный ученый — это печальный факт.
— Нет, — ответил на непроизнесенный вопрос человек в стрекозиных очках. — Их есть нельзя. Это все равно что забивать гвозди хрустальной вазой. Эти крысы — плоды труда одинокого гения…
Сосед сделал паузу и представился:
— Доктор Миллер. Девичья фамилия Мельник, — Сосед рассмеялся.
Потом принялся уговаривать Андрея:
— Ну постойте рядом со мной еще минут десять. Вы приносите счастье. Я чувствую.
Если я не продам моих крысок, то мне нечем будет кормить мой зоопарк. Ведь вы не хотите, чтобы я отрезал от себя филейные части?
— Зачем такие крайности? — возразил Андрей. — Вы же можете кормить мышей мышами?
— Какими?
— Вот этими, которых вы продаете.
— Еще чего не хватало! Что я, людоед какой-нибудь?
Андрей не хотел спорить, но помимо воли язык произнес;
— А если покупатель их поджарит? Времена у нас голодные.
Сосед задумался. Он был совершенно серьезен.
— Ах, — сказал он. — Ну почему я не подумал о такой трагической возможности?
— Вам жалко мышей?
— Во-первых, — Миллер блеснул очками, которые подхватили лучи послеполуденного солнца и, сконцентрировав, кинули их в лицо Андрею — во-первых, это не мыши, а крысы. Мне надоело повторять банальные истины. Во-вторых, мне их жалко. В-третьих, я немедленно возвращаюсь домой, а вы ссужаете мне десять рублей. Всего десять рублей. Они у вас есть. Иначе бы не покупали такие ненужные человеку вещи, как подсолнечное масло. Дома вы мне, кстати, отольете из бутылки. Она слишком велика я вас, молодой человек.
Это было сказано тоном пожилого профессора, хотя судя по всему, Миллер был вовсе не стар.
— Сколько вам лет? — спросил Андрей.
— Мне двадцать шесть лет, но я выгляжу моложе. И учтите, что в моем возрасте Эварист Галуа уже погиб на дуэли, а Александр Македонский был близок к смерти.
Андрей достал из кармана брюк десятку. Миллер заметил, что десятка не одинока, и заявил:
— Вам придется расстаться еще с десяткой, потому что у меня оторвалась подошва.
Он поднял по-птичьи ногу, и Андрей, к ужасу, убедился в том что, вместо подошвы в правом ботинке видна черная ступня. Просто голая ступня.
— Ведь еще так холодно! — произнес он. — Земля холодная, снег недавно сошел.
— Вот именно! — заявил Миллер. — Вы намерены ссудить мне еще червонец?
— Разумеется, — согласился Андрей.
— Тогда я вам гарантирую место на трибуне мя почетных гостей, — сказал Миллер, — в день, когда я буду получать Нобелевскую премию.
— Не больше и не меньше, — улыбнулся Андрей.
— А я больше не намерен мелочиться, — сказал Миллер-Мельник. — Меня встречают и провожают по одежке. То есть я сам задаю уровень славословия или критики. Вы не проголодались?
— Не отказался бы от чашки чая, — сказал Андрей, который видел, что Миллеру-Мельнику просить невмочь, что он мысленно перешел рубеж, за которым выцыганивать подачки неприлично. Но замерз он безмерно — неизвестно еще, сколько он простоял на Сухаревке со своей клеткой.
Андрей покосился на клетку. Мыши сбились в кучку в углу — им тоже было холодно, а может, укачало от ходьбы.
Они зашли в сомнительного вида трактир на Сретенке. Половой долго игнорировал их.
Потом все же принес чайник с заваркой и самовар — это обошлось Андрею в пять рублей, да еще три рубля сахар. От еды Миллер-Мельник категорически отказался, Но тайком — думал, что Андрей не заметит, — сунул между прутьями клетки кусок сахара. Мыши засуетились, сбились вокруг лакомства.
— А в чем сущность вашей работы? — спросил Андрей, пока они ожидали чай.
Миллер ждал вопроса. Но отвечал снисходительно. Острый красный нос торчал между выпуклыми линзами очков, глаза были преувеличенно велики, а губы сжаты в линейку.
Ничего особенного в лице не было.
— Я физик, — сказал он, — но я не открываю законов, я экспериментирую. Я добиваюсь реальной власти над природой. Я ее калечу, изменяю и в конечном счете совершенствую. Мой конек — пустота. Вам этого не понять, ибо вы гуманитарий, а я и не буду стараться вам объяснять, Характер у физика был женский. Андрей с детства не выносил этой девичьей логики:
«Ах, что я знаю, но не скажу!» А так хочется сказать всему миру!
— Не хотите, не надо, — сказал Андрей. Но, конечно же, ему было любопытно узнать, чем его сосед занимается, Он мог быть чудаком, но не жуликом.
Половой принес самовар. Вот тут Миллер-Мельник скормил мышкам еще кусочек сахара.
Андрею не хотелось, чтобы половой это заметил.
— Вы представляете себе строение материи? — строго спросил Миллер.
— А как вас зовут? — спросил Андрей. — Я имею в виду имя.
— Разумеется, Григорий, — ответил Миллер и продолжал: — Основное содержание Вселенной — пустота, ничто! Вы можете себе это представить?
— Я слышал об этом, — сказал Андрей. Он отлично помнил лекции отчима о строении молекул и атомов.
— Ничтожную долю пространства занимает ядро атома, — сказал Миллер, который рисовал классическую модель атома, схожую с моделью Солнечной системы, пальцем на грязной скатерти. — Еще меньше места оккупирует электрон. Вкратце моя задача была в том, чтобы манипулировать расстояниями между материальными микрочастицами материи. Я понял, что, сближая атомы, мы можем уменьшать размеры материальных объектов. Вы следите за ходом моих рассуждений?
— Но как это сделать практически, не нарушая законов материи? — спросил Андрей.
— А вот тут, батенька, вы очень и очень ошибаетесь! — закричал Миллер-Мельник пронзительно. Немногочисленные посетители обернулись в его сторону, а буфетчик перегнулся вперед, будто намеревался перепрыгнуть через стойку и применить силу к крикуну.
Миллер стукнул бледным кулаком по столу так, что чашки зазвенели.
— То, чего я добился, человечество поймет и изготовит через сто лет. А я уже сейчас… сейчас! Вы смотрите!
Он нагнулся, открыл дверцу в клетку, вытащил оттуда белую мышку и стал совать под нос Андрею.
Черные бусинки мышиных глаз уставились бессмысленно ва самовар, остальные мыши прыснули из клетки в разные стороны, половой завизжал и вспрыгнул на стол, ножка стола подломилась, и половой полетел к стойке, хозяин, а может, буфетчик уже несся к Андрею и с помощью кого-то из посетителей вытолкал Андрея с Миллером на улицу, но там не забыл получить с Андрея за чай, сломанный стол и испуг полового.
Обратно шли раздельно. Вернее, Андрей шагал сам по себе и сердился на Миллера, хотя понимал, что сам виноват — физический гений с первой же минуты был открыт и не таился.
Миллер-Мельник шел сзади, шагах в трех, скользил по лужам и плюхам грязи, оставшимся от растаявших сугробов, и невнятно бормотал, будто решал некие физические задачи.
На следующий день, не дождавшись воскресенья, они вместе с Лидочкой пошли на Сухаревку.
Лидочка все время спрашивала, сколько осталось денег — а можно еще и это купить?
— Андрей еще вчера вечером пытался дать ей отчет в расходах и возможностях, но тогда она не слушала. А теперь спохватилась, хотя прямого вопроса — насколько мы богаты, сказочно или просто так, — она не задавала.
Лидочка вернулась в Новых, вполне приличных туфлях и полупальто. Она была счастлива, туфли поставила на ночь возле кровати, ночью просыпалась, чтобы на них поглядеть.
Так она делала всегда.
Нина Островская раздобыла комнату для Коли Беккера.
Правда, не номер, как у ведущих большевиков, живших в «Метрополе», а бывшую комнату горничных. Потому в ней не оказалось туалета и умывальника — приходилось ходить в конец коридора. Но это было не столь важно.
Как-то на совещании работников южных областей в доме генерал-губернатора Коля встретил Блюмкина. Тот был серьезен, трезв и изображал из себя большого начальника.
— Ты где теперь? — спросил он Колю, как старого приятеля.
— В аппарате Цвика, — ответил Коля, А ты?
— У меня отдел в Чрезвычайке. Травлю контру. Международную контру.
Так они и разошлись, не поверив до конца друг другу и еще раз убедившись во взаимной неприязни.
Неравноправие овладевало большевиками стремительно. Хотя далеко не всегда это было очевидно. Но самая верхушка обосновалась в Кремле, где целый корпус был выделен под квартиры вождей и самых близких лакеев, Например, лакею от поэзии Демьяну Бедному. Во дворе Кремля играли детишки вождей, ибо вожди были не стары, самому старшему, Ленину, не было и пятидесяти.
Московских обывателей потрясало то, что Кремль закрыли для простого народа, а ведь там еще вчера были монастыри и храмы — для всех.
С переездом «обожаемых» в Москву здесь в спешном порядке, порой в 24 часа, реквизируют особняки, гостиницы, магазины, целые небоскребы или их части, чтобы разместиться всем правительственным учреждениям и служащим в них. Многие семьи буквально выбрасываются на улицу со всем своим скарбом. Что церемониться с бездарными, глупыми и подлыми «буржуями», писал простой обыватель Окунев в своем дневнике, Конечно, гостиницы конфисковать и заселять было проще всего. Даже выкидывать никого, кроме постояльцев и хозяев, не приходилось. «Метрополь» стал вторым по рангу домом для элиты после Кремля. Во-первых, он стоял рядом, во-вторых, комнаты в нем были получше кремлевских, просторнее, правда, не все с удобствами.
Рестораны в этих гостиницах стали спецстоловыми, и это было удобно, потому что дороговизна и нехватка продуктов душили Москву, а в столовой ты мог досыта наесться — по ценам позавчерашнего дня. За этим следил наркомат внутренних дел.
Далеко не всем вождям и слугам народа было удобно и приятно обитать в гостиницах.
Хотелось чего-то более надежного, ясно было, что в гостинице ты всегда постоялец, и выгнать тебя могут с любым понижением по службе. И тут началась жилищная революция. Сначала пошли уплотнения. Для легализации их весной восемнадцатого года был издан указ о том, что каждый человек имеет право на 20 квадратных метров жилья плюс десять на семью. Кстати, эта норма в последующие годы была сокращена, и человек в СССР имел право занимать собой лишь девять метров площади плюс четыре метра на семью.
Но и первоначальный декрет, вкупе с разъяснением, по которому эксплуататоры и паразиты вообще лишались права на площадь, давал замечательную возможность освободить от жильцов тысячи квартир в солидных домах, где семья занимала обычно пять-шесть комнат. Эта семья либо переезжала в одну из комнат, а остальные раздавались партийной и бюрократической мелочи — по комнате-две на рыло, либо вся квартира целиком переходила к переселенцу из дома Советов — «Метрополя». Но советские коммуналки — славное изобретение революции — возникли именно в восемнадцатом году и просуществовали около ста лет. По крайней мере в дни, когда писалась эта книга, петербургский центр оставался «коммунальным с пятью семьями к одному унитазу и кухней, где у каждой хозяйки есть конфорка на плите и кухонный столик, В освободившиеся номера «Метрополя» въезжали новые высокопоставленные, но потенциально временные жильцы. Особенно эта бывшая гостиница полюбилась интернационалистам — иностранным коммунистам и попутчикам. И по мере их уничтожения в номера въезжали новые, обреченные на расстрел при следующем этапе террора немцы и поляки.
Дом на Болотной площади был небогат, и квартиры там были почти бедные. Возможно, пришельцев из Киева выгнали бы в какое-нибудь пригородное общежитие, но Андрей пожертвовал еще сотней долларов, и Метелкин раздобыл всем троим — Берестовым и Давиду Леонтьевичу — прописку. А Мария Дмитриевна, хоть и принадлежала к породе эксплуататоров, почему-то получила права на большую комнату.
Это было почти чудом. Но в трех комнатах квартиры теперь обитали всего четыре человека, причем среди них не было ни одного истинного пролетария.
Так что положение настоящих Берестовых было куда более надежным, чем у Коли Беккера. Каморка горничных — чулан для половых щеток и тряпок, а может быть, бельевая — кто там разберет — обещала ненадежность и даже таила угрозу. Мало кто из соседей по этажу намеревался задерживаться либо надеялся задержаться здесь надолго. В Кремле все квартиры были уже разобраны, и оставалась надежда перебраться в выселенные адвокатские жилища.
Нина Островская держала Колю при себе в качестве секретаря, хотя об этом не говорилось вслух. Она делала вид, что приискивает Коле соответствующее его талантам место, но не спешила, потому что окончательно влюбилась в Колю и не желала расставаться с ним надолго: Москва — город соблазнов и развратных женщин с буржуазным прошлым. А в классовом отношении, как понимала Нина, Коля подвержен стремлениям к своему буржуазному окружению.
Вечером, придя вместе с Ниной с совещания в ЦК, Коля поужинал в столовой, было там пусто, полутемно, почти все жильцы отужинали, он взял гуляш и компот и половину булки.
Коля был голоден и жадно поглощал скользкий гуляш, так что сначала не обратил внимания на женщину, которая сидела за два столика от него, в углу, отвернувшись к стене, так что Коле было видно ухо и часть щеки, И все же Коля ее узнал. Может, потому, что впервые увидел ее также сзади.
А волосы были чудесные — густые, почти черные, волнистые…
Девушка обернулась быстро и испуганно, как оборачивается птица.
На ней были очки в толстой роговой оправе, лицо от этого изменилось.
На кухне открылась дверь, и луч яркого света упал на лицо девушки. Глаза были светлые, прозрачные, зрачки увеличены линзами очков.
Густые горизонтальные брови.
Высокие скулы и полные яркие и не накрашенные губы.
Это было чувственное, прекрасное, хоть и некрасивое лицо. Лицо-противоречие, лицо-парадокс. Робкое и отважное, если бывают робкие и отважные лица.
Она узнала Колю.
Она улыбнулась ему, несмело, потому что не была уверена, что встретит в ответ улыбку или узнавание, Коля взял стакан с компотом и перешел к ней за стол.
— Мы виделись с вами, — сказал он. — Здравствуйте.
— Вы мой спаситель, — сказала девушка низким голосом, который так соответствовал грубым чертам ее лица.
— Как странно, — сказал Коля. — Вот не ожидал вас увидеть здесь.
— Сюда все приезжают, — сказала девушка. — А мы ведь не знакомы?
— Там не было возможности представиться — сказал Коля.
Девушка протянула руку через стол.
— Фанни — сказала она. — Фанни Каплан. Это моя партийная кличка, как говорит Давид Леонтьевич.
— Кто?
— Один хороший старик, — сказала Фанни.
— Фанни? — повторил Коля.
— Вообще-то можете звать меня Дорой. А как вас зовут?
— Моя партийная кличка, — улыбнулся Коля, — Андрей Берестов.
— А имя?
— Можете называть меня Колей.
— Мы живем в ненастоящем мире, — сказала Фанни, — Все вокруг придумано. Знаете, я провела много лет на каторге и в тюрьмах. И когда произошла революция, я просто растерялась. Честное слово. Я знала этих людей обритыми, голодными, безнадежными, умирающими и даже, извините, вшивыми. А потом вдруг произошло то, чего мы сами не ждали. Мы всегда говорили о революции, о победе над царем и его сатрапами, об освобождении народа, а сами не знали, как это будет выглядеть. Так что когда это случилось, наверху оказались самые шустрые, хитрые и безжалостные.
И знаете — народ ничего не получил, а мы, революционеры, сразу многое получили.
И теперь будем биться вокруг кормушки.
— Вы расстроены? — спросил Коля.
— В России будет не лучше, чем раньше.
— А свобода?
— Неужели вы думаете, что Ленин и Троцкий оставят кому-то хоть глоток свободы.
Вы большевик?
— Не знаю, — сказал Коля. И он был искренен.
— Меня считают эсеркой, по крайней мере так меня называют твои друзья.
— Я не большевик.
— Вы друг Островской. Мы же замкнутый мирок профессионалов, как актеры одного провинциального театра. Не так много тюрем для политических, не так много пересылок и этапов. Даже деревень для ссылок не так много. Побываешь полдюжины раз в ссылке или на каторге и уже будешь знать, что думает Свердлов о Достоевском или какие пирожки Надя Крупская печет мужу.
— А она печет?
— Раньше пекла, а потом этим занималась его любовница.
— И кто же его любовница?
— Коля, это еще рано знать, — засмеялась Фанни. — Главное, что я зимой прожила месяц в санатории для партийцев, восстанавливала здоровье, потерянное на каторге, и восстанавливала его во дворце одного из членов несчастного царского семейства.
— Зачем вы мне все это говорите?
— Потому что вы, большевики, уже предали революцию.
— Вы все-таки жили в том санатории?
— Меня уговорил Дима Ульянов, мой старый друг. Это чудесный человек. И вообще семья Ульяновых мне очень приятна.
— Вся семья?
— Разумеется, кроме Владимира. Владимира Ильича. Он мне годится в отцы.
— А теперь вы живете в «Метрополе»? — спросил Коля.
— В первом доме Советов, — улыбнулась Фанни. А вы?
— В чулане для щеток и тряпок.
— Когда-нибудь пригласите в гости.
— Обязательно, — сказал Коля.
Они говорили, как говорят влюбленные, хотя еще влюбленными не были. За простыми фразами скрывался второй, понятный лишь им самим слой. Который и не нуждался в словах.
— Вы собираетесь к своей начальнице? — спросила Фанни.
— А вы хорошо знаете Москву?
— Мне приходилось здесь бывать.
— Покажете мне?
Они пошли гулять по Москве, замерзли. Нина не ложилась спать, несколько раз выскакивала в коридор, бежала к чулану. Ей казалось, что Колю убили бандиты или забрали в Чека.
В половине двенадцатого, в очередной раз выбежав к лестнице, она увидела, как внизу в вестибюле Коля прощается с Фанни Каплан, которую она почти не знала, хотя угадала, что это именно известная эсерка, героиня покушений предвоенной поры.
Нина ничего не сказала. Она стояла на верхней площадке и смотрела на Колю. И думала при том, что даже эта молодая еврейка привлекательней для Коли, чем она, отдавшая жизнь и силы революционной борьбе.
Фанни поднялась наверх к своему номеру, на том же этаже, что и номер Островской, и Островская с ней не поздоровалась. А Коля пошел в чулан на первом этаже.
Нина ушла к себе и не спала до трех часов, она надеялась, что Коля осознает свой проступок и придет к ней. Она так желала его! Засыпая, она стала думать, как избавиться от Каплан, Надо убрать ее из Москвы.
В разговоре Нина попросила Феликса Дзержинского пристроить временно ее помощника Берестова, хорошего парня, молодого партийца, ему надо пройти в Москве школу борьбы с контрреволюцией.
— У меня нет синекур, — ответил Феликс. — У нас работа грязная, вонючая и, главное, неблагодарная. Счастливым потомкам нашим будет невдомек, какие завалы человеческой грязи разгребали их деды. Мы же скромно отойдем в сторону и не будем об этом напоминать.
— Кто-то должен делать такую работу, — согласилась Островская. Партия не дает нам выбирать легкую жизнь, И мы платим ей за это.
— Парадокс, — вздохнул Дзержинский. — Теологическая направленность ума.
Закалялись в спорах.
— Ирония неуместна, — возразила Островская. — Я не хочу, чтобы парень просиживал брюки в конторе.
— Есть у нас отдел… Он имеет образование?
— Гимназия, два курса университета, потом вольноопределяющийся…
— Ты умеешь подбирать людей с сомнительным происхождением.
— Ты, Феликс, лучше других знаешь, насколько несущественно происхождение.
— Когда-то оно даст о себе знать.
— Не сегодня. Сегодня ты — дворянин, и Владимир Ильич — дворянин. У нас дворян больше, чем у эсеров.
— А ты из шляхты?
— Мой дед был сослан в Крым после восстания в Польше.
— Есть у нас особый отдел по борьбе с международным шпионажем, — сказал Феликс Эдмундович. — Небольшой, но важный. Его сотрудники должны знать иностранные языки.
— Кто во главе?
— Ты его не знаешь. Молодой парень, Яшка Блюмкин, выдвиженец революции. В двадцать лет он был уже помначштаба в 3-й армии. А может, ему и двадцати не было.
— Не нашлось кого-нибудь постарше?
— Хороший парень, находчивый, смелый.
— Из генштаба? — В голосе Островской звякнула ирония.
— Из хедера, — коротко ответил Дзержинский. Больше он обсуждать своего сотрудника не пожелал. Значит, с ним была связана какая-то интрига, на которую Феликс был большим спецом.
— Я пришлю Андрея завтра? К кому? К Блюмкину?
— Да, прямо к Блюмкину.
Нина забыла фамилию заведующего отделом, но номер комнаты запомнила. Коля отправился в дом ЧК на Рождественке.
Пропуск Коле был заказан внизу.
Государство ограждало себя пропусками, литерами, допусками и прочими изобретениями революционного ума, до которых царская власть так и не додумалась.
Коля поднялся на третий этаж в 250-ю комнату.
Там стояло три стола.
Два были пустыми, канцелярскими, будто ожидающими оккупантов, а третий стол был начальствующим, по краю он был обнесен вершковой балюстрадой на деревянных точеных столбиках, покрыт зеленым сукном, на котором возлежало толстое стекло, в центре возвышался чернильный прибор — бронзовый, с медведями. Один из медведей держал чернильницу, другой — стакан для карандашей, третий лежал, положив морду на лапы, и, наконец, последний медведь являл собой папье-маше.
По сторонам на столе возвышались груды неорганизованной бумаги, за столом во вращающемся кожаном кресле сидел сам Блюмкин.
Судьба не давала им расстаться.
— А я знал, что тебя ко мне прислали, — сказал Блюмкин, вскочив из-за стола и бросившись к Коле лобызаться. — Мы славно с тобой поработаем. Должен сказать… ты садись, садись, рюмочку коньяка желаешь? Еле выцарапал тебя! Островская не отдавала. Ты с ней спишь?
Коля не знал, как обращаться теперь к Блюмкину. Был он моложе, но обладал некой способностью выплывать из безнадежных омутов жизни, И в то же время в нем была некая обреченность — явная, настоящая или напускная.
— Сейчас пойдем допрашивать Мирбаха, — сообщил он Коле. — Ты допрашивать умеешь?
— Не приходилось.
— Пора начинать, А то жизнь пройдет, а ты останешься на обочине, Блюмкин расхохотался. Он был большим, склонным к полноте человеком, хотя до полноты было еще далеко — он вскоре признается Коле, что ему еще нет двадцати, хотя во всех документах и анкетах он добавляет себе два года, чтобы его не считали мальчишкой.
В пустой комнате, куда они спустились, за голым исцарапанным столом сидел невзрачный молодой человек с узким лицом, которое сходилось к крупному, явно от другого лица приставленному носу.
— Сейчас будем с ним серьезно разговаривать, — сказал Блюмкин. — Знаешь, что за птица? Племянник графа Мирбаха!
— Простите, — сказал молодой человек, — вы ошибаетесь. Я не имею отношения к графу Мирбаху. Это случайное совпадение!
— Вот с этим мы и разберемся, — сказал Блюмкин, — Вот мой друг, — он показал на Колю, — немцев на дух не переносит. Как услышит — Ганс, Фриц, Шукер или Беккер, сразу хватается за револьвер. Правда, мой друг?
Коля пожал плечами. Даже ради успеха следствия он не смог бы признаться в испуге — а вдруг это не совпадение? Вдруг Яшка Блюмкин знает настоящую фамилию Коли?
Воссоздавать беседы великих людей, тем более беседы тайные, когда знающие друг друга собеседники пропускают в разговоре многие детали, известные им и без обсуждения, дело неблагодарное и мало что дающее постороннему человеку. Потому чаще всего остается лишь гадать, была ли такая беседа, что привела к великой беде или, наоборот, ко благу, или ее домыслили любопытные потомки и безответственные историки.
Именно одной из задач папа Теодора и иже с ним было узнать, когда такая беседа состоится и что на ней будет в самом деле сказано. Правда, учитывать приходится, что это вовсе и не беседа, а обмен словами, порой совсем непонятными для окружающих.
В апреле большевики вместе с левыми эсерами разгромили анархистов и отобрали у них особняки, в которых они пили водку и спорили об абсолютной свободе, выставив в окна рыльца «максимов». С полтысячи анархистов арестовали, многих потом отпустили и записали добровольцев в новую Красную армию, которую организовывал товарищ Троцкий, сменивший на посту наркомвоенмора случайных людей вроде Бонч-Бруевича-младшего или Крыленко. Армию готовили для сопротивления германской агрессии, потому что в нарушение Брест-Литовского договора Германия упорно продвигала на Восток границу своих владений, все более оттесняя к Азии Советскую республику. Армия создавалась медленно, единого фронта не было, на юге и западе создавались враждебные республике режимы и армии, с ними пока дрались военные силы на местах, и из этой сумятицы вырастали, как ядовитые поганки, вожди и атаманы. Они, впрочем, плодились не только у Советов, которых начали уже называть «красными», но и у белых, Началась война Алой и Белой Розы в русском варианте. Сходство ситуации было и в том, что положение на местах определили именно бароны, у которых вместо замков были села и города, и эти бароны порой быстро меняли стороны, если им это казалось выгодным. Так, село Гуляйполе стало феодом Нестора Махно, а неподалеку в Александровске правила Маруся, Богаевский сидел на Дону, Дугов еще восточнее, в Оренбурге, а Бермонтавалов обнаружился в Латвии.
Большевиков смущала демократия, которую сразу не удавалось искоренить, потому хотя бы, что они сами шли к власти как демократическая сила. Так что весной и в начале лета 1918 года продолжали выходить, хоть и покореженные новой цензурой, газеты разного направления и самая антисоветская из них «Новая жизнь» Максима Горького. Правых эсеров большевикам с помощью эсеров левых удалось обезвредить, но оставались еще партии, которые объявили себя сторонниками большевиков, союзниками в борьбе, а союзника порой пристрелить куда труднее, чем врага, потому что сначала приходятся доказывать, что союзник на самом деле держит камень за пазухой и готовит измену. Пока что шла подготовка к Съезду Советов, а на него шли и левые эсеры, которые в деревне были куда влиятельней большевиков, и небольшие партии вроде меньшевиков-интернационалистов и схожих с ними ненужных союзников.
Но хуже всего был рост сил левых коммунистов, противников «похабного» Брестского мира, которые явно нащупывали союз с левыми эсерами, те боролись против Бреста всей партией, последовательно и непримиримо, хотя на открытое восстание или выступление не решались, опасаясь погубить этим расколом республику Советов.
Левые коммунисты, стремившиеся к революционной войне с Германией и весьма популярные в стране, стали весной настолько сильны, что многократно проваливали инициативы Ленина я постепенно выталкивали его с первого плана, потому что мир, столь горячо навязанный Лениным, привел к катастрофе.
Беседовали Свердлов и Ленин. Именно их тандем пока удерживал власть в России.
Оба были гениальными тактиками и не всегда удачными стратегами. Оба понимали, что политическая необходимость исключает понятия совести и жалости. Они любили человечество, народ, но мало кого из людей. Оба были убеждены, что людей надо заталкивать к счастью дубинками и даже пулями, ибо сам народ не знает, чего он хочет. Зато они знали.
Разговор происходил в странном для постороннего человека месте, в купальне Узкого — имения Трубецких под Москвой. Купальня была старая, традиционная, построенная для того, чтобы случайный взгляд с той стороны пруда не мог увидеть частично обнаженных господ. Она являла собой домик с крышей, в полу которого был квадратный вырез, в нем и купались. Как бы в бассейне размером три на три метра.
Со стороны большого пруда была вымостка, на ней — два плетеных соломенных кресла, а в них сидели тепло одетые вожди государства и разговаривали, будучи убежденными, что никто их не может подслушать.
Тем более что со стороны берега стояли верные охранники, которые следили за тем, чтобы с суши никто не посмел подкрасться к купальне.
Одним из трех охранников был человек с густыми бровями и глубокими глазницами, пан Теодор. Не важно, как он проник в число охранников, главное — он записывал на пленку секретную беседу.
— Надо спешить, — сказал Ленин. — Времени в обрез.
— Дзержинский встречался с Камковым, — сказал Свердлов.
— Он опаснее многих, У него везде шпионы, у него карательный аппарат, организованный куда лучше нашей армии.
— Лев думает о себе, и если Дзержинский добьется своего, он благополучно переметнется к нему.
Собеседники замолчали.
— Очевидно, левую надо будет громить на Съезде.
— Иначе будет поздно.
— Но они должны быть в чем-то виноваты. В чем?
— Владимир Ильич, — сдержанно улыбнулся организованный Свердлов. — Неужели мы не придумаем такой малости?
Это была шутка, По крайней мере настолько Свердлов позволил себе приблизиться к шутке.
Обычно юмор или скорее ирония достаются первым лицам, а их заместители предпочитают оставаться серьезными.
— Необходимо событие, — продолжал Ленин. — Событие, которое не только отвратит от эсеров трудящиеся массы, но и откроет глаза на истинную сущность эсеров.
— С одной обязательной деталью, — согласился Свердлов, — в истинность события и стоящих за ним побуждений должны поверить не только мы с вами, то есть простой народ…
Ленин склонил голову, одобряя иронию соратника.
— Но и они сами, сами эсеры.
— А это самое трудное, — сказал Ленин. — Это вызов, который бросает нам история.
Это перчатка, тяжелая, железная рыцарская перчатка. Нам ее следует сначала отыскать, а затем поднять.
— Суммируем…
— Суммируем: к началу Съезда Советов, куда мы под видом выборов заманим добровольно идущих в клетку камковых и Спиридоновых, случится некое событие, которое скомпрометирует левых эсеров и позволит нам ликвидировать наших верных союзников.
— Надо назначить человека, достойного и способного организовать такое событие…
Предлагаю Феликса Эдмундовича.
— Его руками — его союзников?
— Разве это неразумно?
Ленин не ответил. Он поднырнул под деревянный настил и исчез.
Увлекшийся беседой Свердлов только тут заметил, что вождь революции успел, разговаривая, раздеться, оставшись в нижних полосатых панталонах.
Свердлов подумал было тоже нырнуть, но не стал.
Нина Островская невзлюбила Блюмкина. Как-то она невзначай заглянула в комнатку своего друга и увидела там Яшку, который принес бутылку коньяка из царских запасов и разложил на столике рыбку из Астрахани, круг армавирской колбасы и ситник — просто, но сытно.
Коля сидел за столиком и с удовольствием наблюдал за действиями своего шефа — тот умел вкусно обращаться с пищей.
Островской, которую он встречал и раньше, Блюмкин только кивнул, а Коля, конечно же, вскочил и смутился, потому что предугадывал, что сейчас услышит.
— Яков, — сказала Островская, — известно ли вам, что в нашей республике распитие алкогольных напитков строжайше запрещено, а тем более запрещено членам партии?
— Какое счастье, — высоким, звонким, странным для такого массивного тела голосом ответил Блюмкин, — какое счастье, что я состою в другой партии.
— А именно? — растерялась Островская, которая была убеждена в том, что Блюмкин хоть и дурная овца, но из своего стада.
— В последнее время я состоял в партии левых эсеров, — сказал Блюмкин, — Феликс Эдмундович сам одобрил мой выбор.
— Чушь какая-то! — воскликнула Нина. — Зачем ты пытаешься скомпрометировать в моих глазах паладина революции?
— Ни в коем случае. Феликс Эдмундович полагает, что в ряды левых эсеров давно пора влить новую свежую кровь. Такой вот агнец — ваш покорный слуга.
Блюмкин был способным лингвистом, у него был абсолютный слух и отличная память.
Так что, не получив, в сущности, никакого образования, кроме хедера, он не только выучил несколько языков, но и владел культурной русской речью без всякого акцента или еврейского местечкового говорка.
Впрочем, в Кремле многие говорили с акцентом. Комдив латышей Вацетис с трудом пробивался сквозь русскую фонетику, у Феликса Дзержинского и его близкого помощника Менжинского речь была мягкой, певучей, польской по мелодии. Сама Островская не могла избавиться от украинской мовы, впрочем, то же можно было сказать и о Троцком, украинце по месту рождения и воспитанию. Сталин, Орджоникидзе и Шаумян говорили с акцентом кавказским… часто слышался местечковый говор белорусского или украинского розливов… Блюмкин быстро и успешно освоил московскую речь, уж куда лучше Коли Беккера, который хоть и происходил из разночинной семьи, окончил гимназию, но крымского, хоть и легкого акцента, конечно же, не изжил.
— Андрей, — сказала тогда Нина, которая, как настоящая коммунистка, никогда не мирилась с поражением. — Немедленно следуй за мной.
Коля поглядел на Блюмкина словно в поисках защиты.
— Андрей Берестов работает в моем отделе, — сказал Блюмкин, — и ты, Ниночка отлично об этом знаешь. Ты сама отдала зайчика серому волку, и я научу его жрать ягнят. Поняла?
Блюмкин налил в фужер оранжевой жидкости и посмотрел на свет.
— Прилично, — сказал он. — Будешь, Нина?
Нина ушла.
— Она была грозна и молчалива, — сказал Блюмкин, — но, ваша честь, от вас не утаю, вы, безусловно, сделали счастливой ее саму и всю ее семью. Это я написал.
— Это ты украл, — засмеялся Коля.
Он сменил хозяина, И был рад освобождению от зависимости. И может быть, не посмел бы поднять бунт на борту, если бы не Фанни. Он договорился пойти с ней в театр сегодня и намеревался признаться в этом Яшке, потому что нуждался в деньгах, а у Блюмкина всегда можно было занять без отдачи.
Он ничего не успел сказать, как Блюмкин, Блюмкин, который способен был порой к прозорливым озарениям, заявил:
— Ты никогда не станешь великим человеком, Берестов. О тебе даже в самой полной энциклопедии не напишут. И знаешь почему? Молчишь? Боишься, что я скажу что-то для тебя неприятное? Я скажу правду. Ты должен кому-то подчиняться. Без подчинения ты теряешься. Сегодня утром ты подчинился Островской. Наверное, потому что она баба решительная и бессовестная. Она сообразила, что может заполучить тебя в кроватку. И заполучила. Конечно, спать со стиральной доской — не лучшая участь для молодого кавалергарда, но куда деваться? Комната в первом доме Советов много стоит. Не бойся, теперь ты чекист. И мы с твоей Островской всегда справимся. Ничего она тебе не сделает — в случае чего пойдем к Александровичу или к самому иезуиту. И в расход пустим товарища Островскую за нападение на юного сотрудника. Правда, тебя она к тому времени уже шлепнет.
Вечная тебе память!
Не переставая заливисто хохотать, Яшка протянул полный фужер Коле и сказал, что отныне он его заместитель, потому что ему нужен заместитель-коммунист. К эсерам не все одинаково относятся.
Выпили.
Потом Блюмкин спросил, чего желает душа товарища Берестова.
Душа товарища жаждала получить взаймы до получки четвертак. Такие у души были запросы.
— Надеюсь, ты в азартные игры не увлекаешься?
— Нет.
— И не пробовал?
— Пробовал, не понравилось.
— Значит, к счастью, проиграл, и тебя не потянуло. Значит, женщина?
— Женщина.
— И как джентльмен ты не посмел брать взаймы у Островской, а аванс ты потратил на кожаную куртку, не дождавшись, пока ее тебе выдадут со склада.
— А разве мне положено? — Коля был расстроен.
— Если я велю, то будет положено.
— Спасибо. — Коля принял деньги от начальника.
— Как зовут счастливую избранницу? — спросил Блюмкин.
— Фанни.
— Француженка? Молчишь? Тогда я догадываюсь: жидовочка? Сколько же их приперлось в столицу, переплывя черту оседлости, словно Рубикон. Секретарша в наркомате товарища Троцкого?
— Она в отпуске, — признался Коля. — Она была в санатории, в Крыму, после каторги.
— Коллега? И что же ты находишь в революционных щуках?
— Не знаю… но чувствую, что у нее все в прошлом.
— Чепуха! Революция как лишай, заразился — и на всю жизнь. Тоже большевичка?
— Она была в партии правых эсеров, но выбыла из нее. Она теперь беспартийная.
— Террористка?
— Она была на каторге.
— Фанни… Фанни… Не знаю.
— Фанни Каплан. Она в нашей гостинице живет.
— Ого! — Блюмкин присвистнул. — Это штучка! Она, по-моему, два смертных приговора в личном деле носит. Известная штучка! Фейга Каплан.
— Вообще-то она Дора.
— А я Микеланджело Буонаротти, слыхал о таком краснодеревщике у нас в Одессе?
— У нас Айвазовский был не хуже.
— Молодец, настоящий патриот. Будучи в Феодосии, я посетил его музеум. Там есть самая длинная картина в мире — жизнь человека как бушующее море.
— Я знаю.
— Возьми меня в театр.
— Не хочу.
— Боишься, что я Фаньку у тебя уведу?
— Я не боюсь, У нас ничего нет.
— И правильно. Ты не знаешь этих эсерок. Ты Коноплеву здесь не встречал?
— Нет, а что?
Эта баба сломала себе здоровый зуб, живой нерв, представляешь, чтобы ходить к дантисту, окно кабинета которого выходило на дом мужика-полицмейстера, которого велели убить. Такие есть женщины в русских селеньях. Брось ты эту Фанни. Как волка ни корми, он в лес смотрит.
— У нас ничего нет.
— Но если она попадет к нам в Чека, я заступаться не буду. Предупреждаю. Никогда и пальцем ради эсерки-террористки не пошевелю. Я противник террора, ты не заставишь меня убить человека, в этом отношении я сторонник Ленина. Он противник индивидуального террора.
— А есть еще и коллективный террор?
— А вот это наша партия приемлет.
— Так ты эсер или большевик?
— Революция — моя невеста. Как невеста скажет, так тому и быть. А тебе я не советую по театрам шляться с террористками. А то Менжинскому скажу.
В Общедоступном Художественном театре, в новом, в стиле позднего модерна здании в Камергерском, давали «Анатему» Андреева. Пьеса была дурная, напыщенная и старомодная, хоть и написал ее Андреев совсем недавно. Психология революции коренным образом изменилась. Публика в зале была странная, казалось бы, в основном были люди переодетые, думающие о том, как они будут возвращаться домой в сумерках, и когда на них нападут бандиты, можно будет сказать: «Разве вы не видите, какой я бедный?»
За билеты Коля заплатил накануне, пятнадцатый ряд обошелся в двенадцать рублей.
Фанни робела и призналась в этом.
— Почему тебе пришло в голову позвать меня в театр? — спросила она вдруг, когда действие уже началось.
— Ты знаешь почему, — сказал Коля. — Я подумал, что ты давно не была в театре.
— Ты очень милый, Андрюша, — сказала Фанни. Она положила ладонь ему на колено. — Я тебе всегда буду благодарна. Это лучше, чем если бы ты купил мне манто.
— У меня нет денег тебе на манто.
Фанни вдруг улыбнулась.
— Когда-то очень давно, тысячу лет назад, еще в той жизни, я жила на квартире у одного адвоката, из сочувствующих. Он к тому же защищал наших в суде. И брал большие гонорары. Мне рассказывал об этом Витя Савинков, брат Бориса. Ты слышал о них?
— Слышал, конечно, слышал, — сказал Коля.
Эта милая, тихая и жутко одинокая женщина притягивала к себе Колю не только качествами женскими, скрытой животной страстностью, которую подавляла в себе, полагая это ненормальным и греховным, но и славой террористки, которая известна таким столпам революции, как Савинков или Ленин, за которой ухаживал, по ее же рассказам, брат Ленина Дмитрий, которую отыскал и привез в «Метрополь» Сергей Мстиславский, фигура в революции легендарная, хоть и не террорист. И эта женщина сидела рядом с ним в театре и даже дотронулась до него.
Коля привык к тому, что нравится женщинам, и даже научился снисходить к их настойчивости, И его вовсе не мучила совесть за то, что он сознательно пошел на близость с Островской, — он покупал себе свободу и, возможно, жизнь. Впрочем, в свое время он уже пытался использовать женщину в корыстных целях, когда соблазнил генеральскую дочку, дочь хозяйки квартиры, где снимал комнату. Еще в студенческий год, от которого остались полупогончики в его чемодане. Может, и не следовало возить с собой такой сувенир, но каждый человек имеет право на прошлое.
С Фанни все было иначе, даже иначе, чем с Маргаритой.
Он сам выбрал для себя эту женщину. А может, это сделала судьба, когда столкнула их на ялтинской набережной, когда он пытался защитить ее от злобного остзейца.
Как была фамилия полковника, который пришел ему на помощь? Врангель?
Он как-то спросил Фанни, не знает ли она полковника Врангеля. Она не знала. Как и Островская. А Блюмкин сразу вспомнил: «Был такой адмирал Врангель, он открыл остров в Полярном океане. Он так и называется — Земля Врангеля».
Коля спросил, когда это было, и Блюмкин признался, что не помнит, но уже много лет назад. Нет, это был другой Врангель. Неизвестный.
— Они проводили экс, — продолжала Фанни, — и почему-то вместе с деньгами им досталось манто. Соболиное манто, представляешь?
— Они квартиру ограбили?
— Ни в коем случае! Они взяли ломбард или нечто подобное. Может, даже логово ростовщика. Но братья Савинковы никогда не занимались грабежами. И если до тебя доносились такие слухи, то это клевета, которую распространяла охранка и большевики.
— Ну и что было дальше?
— Не хочется рассказывать. — Фанни была обижена за товарищей. И Коля рассердился на нее, Сам не знал почему.
— Ты с ним спала? — спросил он.
Получилось громче, чем следовало. Как раз в тот момент начал открываться занавес.
Гражданин, зашипел кто-то сзади — и Коля не осмелился обернуться — вы можете придержать свои грязные чувства при себе?
Фанни убрала руку с его колена.
Пьеса была высокопарной и не очень увлекательной. Коля раскаивался, что нахамил.
Он оборачивался к ней, и Фанни хмурила густые восточные брови, чувствуя его настойчивый взгляд.
В антракте Коля нашел правильные слова.
— Прости меня за вспышку ревности, — сказал он.
И это было признанием.
Неожиданно Фанни покраснела, румянец залил лицо — скулы и даже лоб, Отвернулась.
Коля понял, что на него больше не сердятся.
— Пошли в буфет, — сказал он. — У меня есть деньги.
— Нет, — сказала Фанни, — я совсем обнищала.
— Мы не у немцев, — сказал Коля, — а в России, здесь мужчины платят.
Фанни покорно пошла за ним в буфет. Народу там было немного. Они взяли по стакану жидкого чая и по прянику. А еще Коля заставил Фанни принять от него небольшое яблоко, мягкое от зимнего хранения.
— Тебе нужны витамины, — сказал он.
Чай был на сахарине, но горячий.
Коля заплатил за все десятку.
— Какой ужас — сказала Фанни.
— А что?
— Деньги надо экономить, — произнесла она голосом старшей сестры.
Коля знал, вернее, высчитал, что Фанни примерно тридцать лет. Но на самом деле догадаться о ее возрасте было невозможно. Очевидно, думал Коля, она и в пятьдесят будет моложавой женщиной без возраста.
— Кем ты будешь? — спросил он.
Этот вопрос поставил Фанни в тупик. Возможно, она и задумывалась о своем будущем, но мысли ее были настолько сокровенными, тайными, что она не смела высказать их вслух.
Так и не решившись ответить, она сказала:
— Не знаю, не думала.
— Пойдешь на партийную работу?
— А на что я гожусь? — Этот вопрос не требовал ответа.
— Тебе положена партийная пенсия, — сказал Коля, — как политкаторжанке.
— Я не обращалась за ней.
Больше они к этому вопросу не возвращались.
Не могла же Фанни сказать Коле, который ей нравился и притом был большевиком, близким по классовым воззрениям, п потому вряд ли поймет ее потайные мысли, что она хотела бы сидеть дома и растить детей. Что она очень стара для любой иной работы. В крайнем случае, если своих детей судьба ей не подарит, то она готова была ухаживать за чужими детьми, может быть, за племянниками.
В зале они взялись за руки.
Как гимназист с гимназисткой.
Ладошка Фанни была теплой, влажной и податливой. Коле хотелось поцеловать ее, но, конечно же, он удержался.
Он только сказал:
— У тебя чудесные волосы.
В этот момент герой шумно страдал на сцене, и потому Фанни переспросила:
— Что волосы?
— Чудесные.
Она удивилась.
Коля склонился к ее уху и прошептал:
— У тебя чудесные волосы.
— Перестань! Не мешай смотреть.
Но руку она не убрала и более того — чуть сжала несильными пальцами ладонь Коли.
Когда они шли домой, а вечер был уже почти теплым, обоим не хотелось расставаться. Коля поддерживал Фанни под локоть, чтобы она не угодила по своей близорукости в лужу или не ударилась о какой-нибудь кирпич. Он поймал себя на том, что ее беспомощность умиляет его и вызывает жгучее желание заботиться об этой слабой женщине, опекать ее и не давать в обиду.
Коля сам чуть не налетел на кучу пустых ящиков, почему-то не растащенных на дрова, потому что загляделся на странный, может, и некрасивый, но такой удивительный профиль бывшей террористки.
И уж конечно, он не видел, что шагах в ста сзади за ними от самого театра шел, почти не скрываясь, сутулый мужчина в гороховом пальто, оставшемся от службы в охранке — рядовых ее сотрудников последнее время стали привлекать в ЧК, там требовались их навыки и умение следить за подозреваемыми.
Утром его доклад о передвижениях граждан Берестова АС. и его спутницы лежал на столе у заведующего отделом по борьбе с международным шпионажем товарища Якова Блюмкина.
Яша желал знать все о слабостях и сильных сторонах своих сотрудников.
Чуть было не произошла неприятная для Коли встреча. В четверг Фанни решила навестить старика Бронштейна, а Коля вызвался ее сопровождать. У самой Болотной площади Коля вспомнил, что у него кончились папиросы, и сказал Фанни, что добежит до Пятницкой, купит пачку, а Фанни сказала ему адрес и обещала ждать.
Купив папирос, Коля не спеша дошел до нужного дома и готов был войти в подъезд, но тут его внимание привлекло маленькое животное — котенок, однако всем своим обликом и соразмерностью частей тела похожий на взрослого кота. Да и котят таких маленьких не бывает. Котенок был чуть больше мышки размером.
Коля наклонился было, чтобы схватить малыша, но в этот момент мимо него прошел человек в поношенной студенческой шинели.
Занятый своими мыслями человек не обернулся и не заметил Колю, но Коля сразу узнал своего невольного тезку и бывшего друга — Андрея Берестова, чье имя по нелепому стечению обстоятельств в разгар революционных событий в Крыму он взял, чтобы спастись от матросов, охотившихся за офицерами с немецкими фамилиями.
Коля не хотел встречать Берестова, потому что встреча обязательно потребовала бы объяснений. Впрочем, в тот момент он об этом не размышлял, а сжался и инстинктивно замер. Рука его тем временем схватила котенка, который пищал и мяукал высоким, как у комара, голосом и даже пытался царапаться — то есть вел себя как взрослое животное.
Коля готов был отбросить котика в сторону, но боялся привлечь этим внимание Берестова, потому терпел, когда миниатюрные коготки чувствительно рвали кожу, Андрей скрылся в подъезде, к которому как раз и направлялся Беккер.
Пронесло…
— Ах, спасибо, молодой человек! — послышался рядом высокий голос.
Чрезмерно очкастый сутулый мужчина в длинном черном пальто стоял рядом с Беккером.
— Я уже отчаялся. Я думал, что этот стервец сбежал окончательно.
Очкарик вытащил сопротивляющегося котенка из руки Коли, тот и не подумал смириться и продолжал рваться на волю.
— Вам понравился мой малышка? — спросил очкарик. — Вы не поверите — месяц назад он был самым обыкновенным помоечным котищей, и перед ним трепетали даже псы, И вот ссохся.
— Ссохся?
Очкарик сунул котенка в боковой карман пальто, карман оттопырился и стал вздрагивать. Очкарик протянул тонкопалую кисть Коле и представился:
— Мельник можете называть меня Миллером, в зависимости от политических симпатий.
— У меня нет политических симпатий, — осторожно произнес Коля.
— Я ваш должник, — сказал Миллер-Мельник. — Кстати, у меня есть самый настоящий кофе. Вы не поверите. Мой коллега Седестрем прислал мне с нарочным из Стокгольма, Приятно, когда о тебе помнят коллеги.
В Коле проснулось любопытство, Все равно Фанни будет ждать его наверху. А настоящего кофе хотелось — давно он не пробовал…
— А вы на каком этаже живете? — спросил Коля. Еще не хватало прийти к этому кошачьему чудаку и встретить там Берестова.
— На четвертом.
— Отлично.
— Так пойдете?
— Пойду.
— Но вы не представились.
— Андрей. Андрей Берестов.
— Какое смешное совпадение. Один шанс из миллиона. Вы представляете подо мной, точно под моей комнатой, обитает Андрей Берестов. Я с ним знаком. Но к сожалению, он не биолог, а историк, даже этот… он копается в земле. Археолог!
Они вошли в грязный, но не хуже других московских подъездов вестибюль. Дом был небогат, для мелких чиновников.
— Вы не поверите, как мне повезло! — сказал Миллер-Мельник, когда открыл дверь в черный коридор. Он быстро захлопнул ее за спиной и выпустил котика из кармана.
Тот умчался во тьму.
— Держите меня за руку, — велел Мельник. — Вы можете себе представить, что в квартире всего три комнаты, И две из них занимает красный командир. Настоящий красный командир. У него есть деревянная кобура, и сапоги страшно скрипят. Он так боится грызунов — вы не представляете. Вы боитесь грызунов?
Мельник открыл дверь к себе в комнату, и в нос Коле ударил запах крысиного логова и кошачьей мочи.
Под ногами началось какое-то шевеление. Мельник круговыми движениями башмака загонял какую-то живность внутрь комнаты, хлопнула дверь. Коля жестоко раскаивался в том, что согласился на кофе. Трудно было представить себе человека, который может распивать кофе в такой атмосфере.
Мельник пробежал рядом с Колей и широким жестом оттянул в сторону плотную штору.
Сразу стало так светло, что на секунду Коля зажмурился.
Он огляделся.
Комната была велика, потолок высок.
Вдоль одной стены на высоту человеческого роста одна на другой стояли клетки. В них бегали, лежали, спали, дрались, жрали маленькие животные. Коля разглядел мышей размером с тараканов, крыс размером с мышей, котят — или махоньких кошек, собаку ростом с белку… это был игрушечный мир, но мир живых игрушек. Из какой-то старой сказки. То ли у Одоевского, то ли у Погорельского — а может, у Гофмана?
— Вы их здесь выводите? — спросил он.
— Должен сказать, — ответил Мельник, — что вы сейчас видите перед собой крупнейшего естествоиспытателя нашего времени. Беда моя в том, что я родился и живу в этом диком несчастном государстве, где никому нет дела до моих исключительных достижений.
Мельник был доволен собой.
— Вы можете уменьшать животных? — спросил Коля.
— Это может сделать каждый, — сказал Мельник, — но я знаю, как устроен атом. Вы знаете, как устроен атом?
Только тут Коля увидел большой стол, который занимал треть комнаты. Стол был накрыт брезентом. Коля рванул за край брезента — сам не мог бы объяснить, почему он так сделал.
— Стой! — закричал Мельник. — Стой, это же ценное оборудование, я такого больше не достану.
Под брезентом оказались микроскопы, ряды пробирок и приборы, незнакомые Коле.
— Еще один махинатор, — сказал Коля.
— Клянусь вам, это величайшее достижение в биологии. Я могу уже сегодня уменьшить любое животное.
— Зачем? — спросил Коля. — Какого черта! Кому нужно ваше открытие!
— Любое открытие нужно. Если оно великое нужно вдвойне. Представьте себе, сегодня в Москве или в Петрограде трудятся подобные мне гении. Один разрабатывает лучи смерти, второй — бомбу, питающуюся энергией атомного ядра.
— Я пошел, — сказал Коля. — Играйте в своих мышек.
Мельник выбежал за ним в темный коридор.
Коля открыл дверь на лестницу и выглянул нагружу.
Он угадал. Дверь этажом ниже как раз отворилась.
— До встречи, Давид Леонтьевич, — сказала Фанни, выходя на лестницу.
— Может, купите кошечку? У меня катастрофа с деньгами, — просил в спину Мельник.
— Нет у меня денег, — прошипел, обернувшись, Коля.
— Вы кофе не выпили, — обреченно произнес Миллер-Мельник.
Коля побежал по лестнице следом за Фанни.
Он догнал ее на улице.
По дороге домой Коля попросил Фанни рассказать, кто живет в той квартире.
Фанни назвала Давида Леонтьевича и сказала:
— Еще там милая молодая пара — Андрей и Лидочка, только я не знаю их фамилии.
Коля рассказал Блюмкину об ученом чудаке.
Тот посмеялся вместе с ним:
— Котики из атомов? Чудо. Наша страна — замечательный сумасшедший дом. Маленькие, говоришь?
На том разговор и закончился.
Но при встрече с Феликсом Эдмундовичем Блюмкин не преминул рассказать о смешном ученом.
Возвратившись в свой кабинет после долгого и осторожного разговора с Лениным, Дзержинский приказал никого к нему не пускать. Он был так серьезен и задумчив, что острослов Александрович сказал Петерсу: «Ермак думу думает».
Предложение, сделанное Лениным, не было для начальника ЧК неожиданностью. Они и сам понимал, что лодка не может свезти двух пассажиров. Как это было сказано у О’Генри?
«Боливар двоих не свезет?»
Завтра об этом догадаются сами левые эсеры, а еще раньше — соратники по нашей партии.
Дзержинскому казалось забавным, что из всех возможных исполнителей Ленин выбрал его. А ведь мог договориться с Троцким. Троцкий — вечно второй, он и помрет вторым. Троцкий с радостью кинется уничтожать конкурентов, которые в свою очередь не скрывают своего недоброжелательства.
Но иезуитский, холодный ум Дзержинского отдавал должное Ильичу. Ильич гениальный тактик. Хотя когда-то, и, возможно, скоро, этот тактический талант погубит Ленина, Сегодня одной тактики мало. Недаром вся страна, весь мир понимают — Ленин проиграл Брестский мир, это его поражение и позор. Он понимает это и сам на всех перекрестках кричит о том, что Брест — это похабный мир. Но это передышка, которая приведет к всемирной революции. Передышка тянется и тянется, всемирной революции не предвидится, а уже скоро половина России окажется под немецким сапогом. Потеряны Украина, Белоруссия, Польша, Финляндия, Прибалтика…
Предложением, а может, даже приказом Ленин, казалось бы, поставил Дзержинского в безвыходное положение. Он ведь знает, что Дзержинский — вождь противников Брестского договора внутри партии, вождь левых коммунистов, И именно в этом пункте союзник эсеров. Но как настоящий коммунист он должен понимать — эсеров надо ликвидировать. Союзников, но лишних в лодке. И вот теперь… решай, Феликс.
Дзержинский предвидел разговор с Лениным, поэтому уже давно разработал план — как погубить партию левых эсеров ее же руками. Но пока он не считал необходимым посвящать вождя революции в детали гениального и такого банального, в сущности, плана.
Дзержинский попросил секретаря вызвать к нему товарища Блюмкина.
— Ну и что нового? — спросил он.
Борода у Яшки подросла, он обзавелся английского покроя френчем — в ЦИКе Свердлов внедрял пиджак и галстуки и проигрывал чиновничью войну. Надвигалась новая война, и потому мода также тянулась к пулям.
— Он дает показания, — сказал Блюмкин, имея в виду несчастного Мирбаха, которого, сменяясь, допрашивали все сотрудники отдела правда, безрезультатно, потому что ничего полезного Мирбах сообщить не мог.
— Вышли на посла?
— Надеюсь выйти.
Я даю тебе времени месяц, — сказал Дзержинский. — Через месяц дело должно быть готово.
Отдел был создан специально для того, чтобы можно было скомпрометировать немецкое посольство, которое, как назло, вело себя сдержанно и не попадалось ни на спекуляциях, ни на связях с контрой, ни на разврате. Проклятый граф Мирбах держал немцев в жесткой узде. Дзержинскому сначала показалось, что, взяв однофамильца посла и объявив его шпионом, он посла погубит. Но посол с удивительным и отвратительным для Дзержинского равнодушием встречал все попытки связать его имя с арестованным.
— Будет готово — обещал Блюмкин, хотя еще сам не представлял, что будет готово к началу июля. Однако понимал, что именно тогда намечен Съезд Советов, где встретятся все оставшиеся партии.
— Понял, все будет готово, — повторил Блюмкин.
— Что еще нового? — спросил Дзержинский. — Экстраординарного?
Это было любимое слово шефа. Каждую беседу с любым своим сотрудником он завершал таким вопросом. Подчиненные порой копили новости или хотя бы любопытные сплетни именно в расчете на этот вопрос.
Для Дзержинского такое завершение беседы не было пустым звуком. Из пустяков складывалось знание, которое зиждется не только и не столько на высоких каменных башнях общеизвестных трагедий, а на шорохе мышиных передвижений. Именно такие передвижения говорят о том, что скоро сваи нерушимого для всех моста рухнут, подточенные махонькими зубами.
Яша отлично знал об обычае шефа ЧК.
— Любопытную историю рассказал мне один из моих сотрудников, — сказал он. — Есть такой чудак, живет на Болотной площади и уверяет, что может уменьшать мышей и даже собак в несколько раз. Вернее всего, жулик, но мой сотрудник уверяет, что видел сам уменьшенных зверюшек.
— Фамилия, — сказал Дзержинский.
— Миллер-Мельник — наверное, псевдоним. Болотная площадь…
— Я не о нем, — сказал Феликс Эдмундович. — Я о вашем сотруднике.
— Берестов, Андрей Берестов. У меня к нему никаких претензий.
— Никаких?
— Он коммунист, в отличие от меня член вашей партии, протеже Нины Островской.
— Знаю, знаю. Бывший адъютант адмирала Колчака.
— Не может быть! Он же совсем молодой, моего возраста.
— Чем-то он Колчака пленил.
— Ну вот, никому нельзя верить.
— Якову Блюмкину тем более, — вдруг улыбнулся Дзержинский, как кот, надежно прижавший лапой мышь и желающий поиграть с ней, прежде чем ее сожрет. — Могу ли я верить человеку, который скрывается в моем ведомстве под псевдонимом?
— Это партийная кличка, — поправил шефа Блюмкин.
— И который во всех анкетах пишет ложные сведения о своем рождении. Вы, товарищ Блюмкин, на два года моложе указанного вами возраста.
— От вас ничего не скроешь, Феликс Эдмундович, — с явным облегчением сказал Блюмкин, что не скрылось от внимательного слуха начальника ЧК.
— Для этого я сюда поставлен партией, — наставительно произнес Дзержинский. — А вот ты, Блюмкин, не знаешь, почему твой Берестов оказался на Болотной площади.
— Площадей много… — туманно ответил Блюмкин. Что-то он недоглядел. И это ему зачтется в минус.
— Он пошел туда со своей подружкой, с возлюбленной, которая весьма нас интересует.
Блюмкин молчал, чуть склонив набок голову.
— А его подружка, как нам известно, на Болотной площади некоторое время жила в одной квартире со знатной дамой, находящейся у нас под наблюдением.
— Не томите, откройте тайну! — взмолился Блюмкин.
— Возлюбленную Берестова зовут Фанни. Фанни Каплан. Это имя вам ничего не говорит?
— Первый раз слышу.
— А вот это грустно. Потому что Фанни Каплан — известная террористка, всю свою молодость она провела на каторге под двумя смертными приговорами. Сейчас, по слухам, урезонилась, отдыхала в Крыму в санатории для политкаторжан… но как мы с тобой знаем, волк всегда волк, как его ни корми. Так что мы прослеживаем ее передвижения, связи и явки.
— Берестова мне рекомендовал товарищ Дзержинский. — Блюмкин смотрел на стену.
— Пока что мы его не подозреваем, если, правда, она не успела склонить его в свою веру… И если у нее еще есть вера. Они познакомились, насколько нам известно, в первом доме Советов, потому что оба там живут. Но в любом случае твой Берестов теперь фигура повышенной опасности. Глаз с него не спускай!
— Он не лидер, он склонен подчиняться… мне.
— У меня появилась мысль о том, как можно будет его использовать. А насчет собачек и мышек… мы этим займемся. Если это не жулик, то он может пригодиться для революции.
— Как же?
Для революции все может пригодиться.
Яшу Блюмкина губило желание показать себя. Это желание выражалось в опасном хвастовстве.
Он потащил с собой Колю в «Кафе поэтов. Блюмкина встретили там как своего, и Яше было приятно удивлять своего подчиненного связями, влиянием и даже славой, Народу в кафе было немало, сидели тесно, на небольшой эстраде гремел самоуверенный молодой человек с грубым мужественным лицом. Блюмкин провел Колю к столику, за которым сидел нежный белокурый красавец из «Снегурочки» Островского и мрачный лохматый мужчина, который в отличие от прочих знакомцев Блюмкина целоваться с ним не стал. Блюмкин сразу стал представлять Колю своим поэтическим приятелям, он называл его своим заместителем и врагом всяческой контры, потом уселся за столик, на табуретку, услужливо принесенную каким-то мелким завсегдатаем, грозился, что сейчас будет читать собственную поэму. Это звучало так:
— Всю ночь не спал. Андреев расстреливал, а я в промежутках писал сонет. Хотите послушать?
— Блюмкин, потише! — загремел со сцены здоровяк. — А то я вас выведу как нарушителя спокойствия.
Тебя я тоже прикажу пустить в расход! — ответил Блюмкин. — Твое социальное происхождение меня не устраивает.
— Сейчас я покажу тебе — не устраивает!
Поэт сделал вид, что спускается со сцены, Блюмкин опередил его, кинулся навстречу и принялся обнимать противника. Потом стал кричать Коле:
— Андреев! Коля! Иди сюда, я тебя познакомлю с Володей Маяковским.
— Я вам не Володя, — сказал Маяковский, — может называть меня Владимиром Владимировичем.
Он миролюбиво протянул руку Коле.
А Коля тут понял, что Блюмкин не случайно называет его здесь Андреевым. Не Андреем, а Андреевым. Он не хочет, чтобы поэты запомнили его под настоящим именем, то есть под именем, которое он полагает настоящим. Хотя нет никакой уверенности в том, что псевдоним не раскрыт. Мир революции мал, Как только ты делаешь шаг вперед из обшей шеренги, оказывается, что о тебе вождям все уже известно, О Маяковском Коля слышал, но поэзия его не интересовала — это дело Марго Потаповой. Она бы сейчас описалась от радости. А из меня делают выдающегося чекиста. Что ж, можно согласиться на такой камуфляж.
Блюмкин принялся читать плохие стихи, даже Коле было ясно, что они плохие.
Льняной красавец по фамилии Есенин закрыл голубые очи и мерно раскачивался в такт стихам. Но когда Блюмкин завершил чтение, он ничего не сказал. Хоть Коля именно он него ждал поддержки Яше. Зато лохматый и худой сказал:
— Не ваше это дело, Яша, поэзия. Занимайтесь-ка лучше стрельбой.
— Ты дурак, Ося, — ответил Блюмкин. — Мои стихи вам всем придется оценить, как вы оценили уже гениальные пьесы моего старшего брата Натанчика. Именно стрельба, как ты выражаешься, и вдохновляет меня на лирику.
— Не рассыпайте бисер перед свинтусом, Мандельштам, — сказал Маяковский.
— Не верите? — Блюмкин выхватил из кобуры, что висела на ремне через плечо, тяжелый револьвер, с которым никогда не расставался, и брякнул им о стол. — Андреев подтвердит вам, что у меня в руках сейчас находится не кто иной, как Роберт фон Мирбах. Это вам что-нибудь говорит?
— Это немецкий посол? — неуверенно произнес Мандельштам.
— Чепуха. Это его племянник и немецкий шпион. Я его завтра поставлю к стенке, клянусь памятью дедушки, равнина Исхака! Мы вышибем из Москвы всех немцев и начнем победоносный марш на запад мя освобождения пролетариата Германии!
Блюмкин схватил револьвер и поцеловал его.
— Но если ты, Ося, пожелаешь, я его тебе отдам, и ты можешь его расстрелять сам.
— Но Россия подписала договор о мире с Германией.
— Мы разорвем этой мир! — воскликнул Есенин. — Я как боевик партии левых эсеров предупреждаю всех — грядет мировая революция.
— Сережа! — закричал Блюмкин. — Дай мне тебя поцеловать! Ты настоящий поэт и настоящий, настоящий боец!
Он кинулся целовать Есенина, а сухой джентльмен, сидевший рядом с Колей, заметил:
— У него всегда мокрые губищи! Как противно, когда он тебя облизывает.
Громко человек говорить не осмелился. Эти поэты, понял Коля, Блюмкина побаивались. И даже не столько его, хвастуна и хулигана, а организацию, что стояла за его спиной. Почему-то Комиссия пожелала сделать Блюмкина большим человеком и большим палачом. Значит, ему дозволено убивать. А в те дни число людей, которым дозволено убивать, росло с каждой минутой.
— Я буду вынужден сообщить куда следует, — сказал Мандельштам, — о ваших угрозах, Блюмкин.
— Ты только попробуй, только двинься!
Блюмкин потрясал револьвером перед лицом тщедушного Мандельштама, и Коля увидел, что тот зажмурился. Интересно, подумал он, это хороший поэт или так себе? Он знал тех поэтов, которых проходили в гимназии — Пушкина, Лермонтова, Жуковского и Полонского.
Но современных поэтов не знал. Откуда их ему знать?
Мандельштам вскочил, опрокинул стул и принялся кричать на Яшу:
— Я вас не боюсь! Машите пистолетом сколько вам угодно! Всех не перестреляете.
Он повернулся и, проталкиваясь между потных людей, п шел к выходу.
Шум вокруг не уменьшился, мало кто заметил, что чекист машет пушкой. Может быть, это было не в новинку.
Блюмкин прицелился в спину Мандельштаму.
— Яшка! — закричал Есенин. — Побойся бога!
Блюмкин опустил револьвер и с искренним удивлением обернулся к поэту.
— Ты какого бога имеешь в виду?
Все вокруг облегченно засмеялись.
Вскоре Блюмкин закручинился и позвал Колю домой.
Никто Яшу не задерживал.
Вечер был холодным, налетали заряды дождя. Блюмкин повторял:
— Этот Мандельштам имеет доступ в верха. Он меня погубит! Ты не знаешь, Коля, сколько у меня врагов.
От очередной вспышки дождя они укрылись в подворотне.
— Скажи, а Беккер — еврейская фамилия?
— Немецкая, это означает «булочник. Но Беккеры так давно переселились в Россию, что даже немецкого языка не знают.
— А на идиш Беккер тоже «булочник. Наверно, все-таки еврейская. И не следовало бы тебе, чекист Андреев, отказываться от предков.
— Не неси чепухи, Яша, — сказал Коля. Как ему показалось, решительно. — Моя фамилия Берестов.
— А моя — Наполеон, И учти, ты пошел работать в организацию, которая знает о тебе куда больше, чем твоя мама. И когда-нибудь мы поговорим с тобой об ограблении и убийстве Сергея Серафимовича Берестова. Надо же — убить человека и взять имя его сына, Я тебя иногда боюсь, мой мальчик.
Блюмкин вышел из подворотни и приказал:
— Оставайся здесь и не смей за мной следить! Пристрелю, как собаку. И революция будет только рада, что избавилась от такого мерзавца.
Он быстро пошел по улице, отворачиваясь от дождевых струй и скользя по лужам.
Револьвер он не прятал, он держал его в повисшей руке.
Коля замер в подворотне. Он был рад хоть тому, что смог остаться один.
Знают ли они в самом деле что-нибудь о Берестове? Или это подозрение, и слова Блюмкина лишь провокация?
Коля переждал дождь и побрел в «Метрополь».
Ему никого не хотелось видеть.
Еще утром он был почти счастливым человеком, Он был влюблен в странную и привлекательную женщину и в то же время не отказывался от немолодой и полезной любовницы, у него было неплохое место в государственной структуре, причем самой влиятельной и всеведущей… но это обернулось против него. Сидел бы, не высовывался, не обратили бы на него внимание сыщики, его же коллеги. Теперь же в любой момент его могут арестовать…
Подойдя к дому Советов, он машинально поглядел на окно Фанни Каплан.
Ее силуэт был виден в нем. Фанни открыла окно, чтобы лучше увидеть Колю, когда тот придет.
В иной день он был бы счастлив тому, что Фанни ждет его.
Сейчас он не желал видеть и ее.
Завидев его, Фанни подняла руку. Она не была уверена, он ли это. Было темно, а с ее близорукостью даже в очках мало что разглядишь. Она надеялась на чувство, которое ее не обманет.
Понимая все это, Коля не стал отвечать на жест.
И оказался прав: у входа в дом Советов под тусклым фонарем курила Нина Островская.
— Живой! — произнесла она с облегчением.
И ее резкий голос уличного оратора разнесся по площади, может, даже добрался до Большого театра, но уж наверняка был услышан Фанни, которая даже наклонилась вперед, чтобы увидеть, кому голос принадлежит. Хотя знала кому.
— Не кричи, — сказал Коля. — Я был на выезде. Брали одного… поэта.
— Врешь, — сказала Нина, — я звонила в Чека. Никаких выездов. Ты с Блюмкиным где-то распутничал.
— Нина, только не здесь!
Коля понимал, что Фанни слышит все до последнего слова.
Он так спешил войти в гостиницу, что толкнул Нину. Она схватилась за косяк открытой двери.
— Ты меня бьешь?
Наверху хлопнуло окно. Фанни все слышала и все поняла.
— Прости. — Коля прошел мимо нее. Красногвардеец, стоявший на страже за стойкой швейцара, проснулся и вскочил.
— Спокойно, — сказал ему Коля.
Он пошел к лестнице.
— Стой! — крикнула вслед ему Нина. Ты обязан объясниться.
— Ничего я не обязан.
Нина бежала за ним по лестнице.
Коля отворил дверь в свою каморку, но не успел закрыть ее за собой.
Нина навалилась на дверь и оказалась рядом с ним в темной тесноте.
— Ты не смеешь, — бормотала она, растерявшись сама от того, что стоит, прижавшись к Коле, и злоба ее вдруг обрушилась, как плохо построенный кирпичный дом, рассыпавшись кирпичами по полу.
— Ты не смеешь, — повторила она. — Я тебя в порошок сотру…
— Уйди, — сказал Коля. — Я не хочу с тобой разговаривать.
Он уже не боялся ее.
— В конце концов, — громко прошептал он, словно темнота требовала понизить голос, — в конце концов, я служу партии не меньше, чем ты. Ты ничего не сможешь мне сделать…
— Я могу все! Нина тоже перешла на шепот. — Ты улетишь обратно в свою Феодосию, и тобой займутся органы. Твоим прошлым. Ты забыл, что именно я тебя создала.
— Это даже смешно! — ответил Коля.
Он понял, что хочет сделать ей больно, чтобы она заплакала, чтобы она почувствовала свое ничтожество перед сильным мужчиной. Здесь, ночью, все ее партийные штучки ничего не стоят.
— Ты баба, ты просто баба! — Он схватил ее за плечи и притянул к себе. Его пальцы вонзились ей в лопатки.
Нина охнула.
— Ты просто самка, сука, — шептал Коля, заваливая Нину на свою кровать.
А та вдруг замолчала и стала покорной и мягкой.
Он грубо поцеловал ее, так, чтобы завтра все увидели, что ее губа распухла… я сделаю так, чтобы твои губы распухли! Я сделаю так, что твоя щека распухнет.
Он ударил ее по щеке раскрытой ладонью.
Ее голова дернулась.
Из окна лился слабый свет позднего майского вечера.
Глаза Нины были раскрыты и смотрели на Колю так настойчиво и даже яростно, что он отвернулся, чтобы их не видеть.
Он раздевал ее неловко, потому что она ему не помогала, и от этого даже задрать длинную суконную юбку было непросто.
— Ну! — вырвалось у Коли. — Ты что? Помоги же.
Криком он ничего не добился, но в этой борьбе устал, и желание, столь неожиданное и острое, как-то заглохло, хотя, конечно же, он не мог остановиться и отказаться от насилия, иначе ему не вернуть власть над Островской, которая тоже разрывается между страхами страхом потерять обретенную так поздно и незаслуженную любовь, словно любовь к проститутке, и страхом потерять себя — революционерку, руководительницу, ветерана — все эти безмозглые слова тем не менее существовали в ее сознании и, возможно, были важнее, чем вспышки страсти к Коле, — она могла начисто забыть о нем днем, в заботах и мучиться от желания, оставшись одна. Недолгое время Коля был постоянством как постоянна жена, суетящаяся на кухне приходящего со службы чиновника, и тут стал уплывать, исчезать, так откровенно и цинично. Островской приходилось ревновать мужчин, которые ей никаким образом не принадлежали, как можно ревновать кинозвезду к балерине — оба существуют лишь на картинках и в воображении. А тут на нее свалилась ревность к мужчине, который обладал ею, был нежен и в любовь которого она, без всяких к тому оснований предпочла поверить, хотя для этого пришлось отказаться от любых надежд и вообще мыслей о будущем.
Когда Коле удалось наконец добиться ее губ, жестко до боли, сдавив ее подбородок, чтобы губы не прятались от поцелуя, она сдалась окончательно и стала быстро и жарко обцеловывать его лицо, невнятно умолять Колю чтобы он шел к ней скорее, что она не может больше терпеть… и впервые в жизни Нина поняла, что скрывается под словом «кончила», которое она слышала от товарок даже на каторге и в ссылке, потому что они там, независимо от партийной принадлежности, обсуждали эти вещи и даже погружались в женские греховные романы, и Нине приходилось делать вид, что она все понимает, проходила эти уроки еще в школе… но только в ту ночь, когда Коля пришел домой ночью, и эта тварь Каплан ждала его, дежурила у окошка Нина испытала это жгучее до вопля, счастье… она хлынула навстречу злому мужчине, который почувствовав ее пожар, воспалился сам и загонял ее в краткий восторг любви и сам разделял его, но при том не терял своей ненависти к ней.
И это была любовь Нины Островской.
Они лежали еще несколько минут безмолвно.
Потом Коля достал папиросы. Зажег себе и Нине.
Они лежали, курили, стряхивали пепел на пыльный пол.
Докурили.
Нина села на кровати, стала поправлять юбку и блузку, взяла со стула кожаную куртку, в которой поджидала Колю на площади, погасила папиросу в горшке с сухой пальмой на подоконнике.
Коля лежал на спине, он даже не сделал попытки прикрыть стыд.
— Я должна сказать тебе со всей ответственностью — произнесла Островская, — что я не допущу твоей близости с этой террористкой, я уничтожу ее. Ты знаешь, что это в моих силах. Я могу не пожалеть и тебя.
Коля не ответил. Он понимал, насколько серьезна его возлюбленная.
Она не из тех людей, кто отказывается от идеи для вещи, Или любовника.
Островская зажгла свет, Коля отметил про себя, что она точно знает, где у него выключатель.
— Дай мне слово, — сказала она, — что будешь вести себя достойно.
— Что это означает? — устало спросил Коля.
Он продолжал сидеть на кровати, не дав себе труда привести в порядок одежду.
— Я не люблю повторять, — сказала Нина.
Не дождавшись ответа, она вышла из комнаты и плотно, резким движением прикрыла дверь. Но не хлопнула ею. Она уже владела собой. Коля лежал на кровати.
В душе было гадко и пусто.
Он был рабом. Выпоротым, униженным рабом. И хозяева его не были людьми благородными и достойными того, чтобы повелевать им, Николаем Беккером, умным и талантливым человеком, красивым, стройным, высокого роста, достойным высокой участи…
Он понял, что ему пора уезжать.
Уехать сразу, ночью, сегодня или завтра на рассвете, чтобы ни одна душа не догадалась, куда он подался. На юге собирается армия, готовая защитить Россию от большевиков. И возродить ее. Там среди офицеров белой гвардии найдется Беккеру достойное место. Там, именно там он наверняка встретит адмирала Колчака, человека, который ценит Колю и знает ему истинную цену.
Коля сел на кровати. Старые пружины громко взвизгнули. Почему он не слышал их голосов, когда насиловал свою возлюбленную? Насиловал? Что за чепуха. Именно этого она хотела. Подчиниться настоящему воину. Она счастлива… Хоть завтра губу разнесет!
Коля не удержал улыбки.
Теперь спать, спать… чтобы быть готовым к бегству на юг, Коля приподнялся, чтобы выключить свет, Он повернул выключатель и как бы дал этим сигнал двери осторожно и медленно раствориться.
— Я сплю, — тихо сказал Коля, понимая, что вернулась Островская.
— Извини, — говорила Фанни. — Спокойной ночи… Прости.
Но она не уходила. Так и осталась стоять в дверях.
— Это ты Фанни? — сказал Коля. — А я тебя спутал.
— Я знаю, я все знаю. Тебе было плохо из-за меня.
— Входи и закрой за собой дверь, — велел Коля.
Фанни подчинилась.
— Я завтра уеду, — неожиданно сказала Фанни. — Я не хочу, чтобы у тебя были неприятности. Я не могу… я люблю тебя, Я уеду.
Она заплакала.
Коля подошел к ней — всего два шага их разделяли.
Он обнял ее как мог нежно. Он стал целовать ее теплые, пахнущие как детская игрушка волосы, Фанни положила голову ему на грудь и повторяла лишь:
— Я уеду, ты не бойся…
А живое воображение Коли Беккера между тем рисовало Нину Островскую, которая крадется по коридору к его комнате, в руке наган, подарок ее подруги Евгении Бош или командира Шахрая. Сейчас ее силуэт покажется в щели не до конца закрытой двери…
Коля непроизвольно оттолкнул Фанни.
— Иди, милая, — сказал он тихо. — Все будет хорошо, никуда не нужно уезжать. Мы будем вместе, Хорошо бы она не догадалась, что я только что был близок с другой женщиной.
Впрочем, она почти наверняка выследила Нину, иначе почему она заявилась сразу после ее ухода. Может, это манера большевичек — не ревновать, мужчины должны быть общими… Тогда Нина ведет себя не по-партийному.
Фанни ушла, тихо, наверное, на цыпочках. Плакала ли она еще или перестала, Коля не знал.
28 мая Москва содрогнулась от страшных взрывов.
Начались они в два часа дня и гремели до самого вечера.
Горели склады в Гавриковом переулке, склады Казанского вокзала.
Потом стало ясно, что сгорела и товарная станция Казанской железной дороги.
Коля с Блюмкиным выезжали туда на машине Александровича. Там уже был Дзержинский.
Дым над Москвой поднялся такой, что во всей ее восточной части наступили сумерки.
Пожарных машин было мало, Дзержинский заставил своих сотрудников тушить вагоны на запасных путях, но вскоре сам отменил это приказание — тушить в этом потопе огня было невозможно, и так уже погибли сотни человек не только на станции и на складах, но и в окружающих домах, многие из которых были разрушены взрывами и огнем.
Вместо этого Дзержинский погнал сотрудников ловить мародеров — несмотря на пожар и взрывы, сотни людей лезли в вагоны, тащили оттуда все, что придется, и пытались скрыться в дыму.
— Стреляйте, коротко приказал Дзержинский, — Не жалейте мародеров.
— Пойдешь со мной, — воскликнул Блюмкин. Он был возбужден, измазан сажей, волосы растрепались, даже борода загнулась и вроде бы съехала набок.
Они побежали по путям, но не в гущу огня, а между складами и переулками, где и скрывались люди.
Бешеный ветер залетал от путей, и понятно было, что огонь еще не нажрался, ему есть чем питаться.
Люди с ящиками тюками, даже с досками и какими-то железками выскакивали как черти из ада, и мчались к домам, торопясь спрятать добычу, чтобы вернуться вновь.
— Стой! — кричал Блюмкин.
Он принялся налить из револьвера по бабам, двум бабам, которые вдвоем волокли длинный ящик.
Бабам повезло: Блюмкин, несмотря на свою любовь к оружию и нежелание расстаться с револьвером даже ночью, когда он засовывал его под подушку, стрелять патологически не умел. Перед ним поставь паровоз в трех шагах, и он умудрится промазать. Потому же он был опасен для друзей — не попади он в слона, мог случайно угодить в дружественную мышку.
Стреляя по грабительницам, Блюмкин страшно и грозно вопил, перекрывая шум близкого пожара, а бабы сначала в азарте не сообразили, чего хочет черный бородач в кожаной куртке, но одна пуля угодила в ящик, и тогда они поняли — подобрали юбки и с визгом кинулись за угол.
Блюмкин все нажимал на курок, но револьвер замолчал, потому что кончились патроны. Он стал шарить левой рукой по карманам, где-то там у него россыпью лежали патроны.
При том он кричал, теперь уж Коле:
— Да стреляй ты! Уйдут! Скорее, Андреев!
В последние дни в отделе все привыкли к новой кличке Беккера. Забыли, что он — Берестов. Коля был рад этому, во-первых, потому что псевдоним был официальным как бы служебным, а не его, тайным изобретением. Он сразу перестал быть вором и самозванцем. И Фанни уже не сможет случайно в разговоре с Лидочкой или настоящим Андреем сказать, что знакома — о, совпадение! — с другим Берестовым, тоже родом из Симферополя. Коля сразу сказал ей, что отныне он Андреев, Николай Андреев, это имя ему дали на партийной службе. Как дисциплинированная революционерка Каплан тут же примирилась с решением партии и стала называть его Колей, Николаем.
Беккеру это было привычно и приятно. Словно с именем к нему вернулась и легальность.
— Стреляй, — кричал Блюмкин.
— Все равно сгорело бы, — ответил он наконец.
— Пошли! Это же достояние республики!
Два солдата остановились неподалеку, прислушивались к разговору.
— Пошли отсюда, — сказал Коля.
Но Блюмкин уже зарядил револьвер и крутил головой в поисках новых жертв.
Один из солдат ловко, незаметным движением, сбросил с плеча винтовку и как бы невзначай направил ее на Блюмкина.
Чутье у того на опасность было фантастическое.
Стрелять он не стал, а быстро и как-то деловито пошел в сторону.
Солдат выстрелил. Фонтанчик пыли поднялся у самой ноги Блюмкина.
И тот не выдержал.
Он пригнулся и, виляя, как опытный дезертир под обстрелом, кинулся к пожарным каретам.
Солдат перевел винтовку на Колю.
— Я ухожу, — сказал Коля. — Все понятно.
Второй солдат засмеялся.
Он был похож на Борзого. Казалось бы, забыл почти древнюю историю, а всплыло злое грубое лицо.
Коля уходил и всей спиной, лопатками чувствовал, как солдат делится ему в спину.
И если он выстрелит, то не промахнется.
Выстрела не последовало.
Блюмкин стоял рядом с Александровичем и прочим начальством и живо обсуждал с ними важные проблемы.
На Колю он не смотрел. Не замечал его.
Подъехал высокий грузовик, из него стали спрыгивать красные солдаты, с ними приехал сам Вацетис, латышский красный генерал. Александрович велел им рассыпаться цепью и гнать мародеров от складов.
— А вы, Андреев, чего стоите? — спросил Александрович.
Он был левым эсером, дружил с Дзержинским, а может быть, они изображали дружбу в интересах революции.
Коля пошел за латышами.
Латыши шли спокойно, переговаривались на своем языке, иногда кто-то из них стрелял. Но Коле было непонятно, хотели ли они убивать или только пугали.
Впереди стояла стена дыма до самого неба.
Внизу ее подчеркивала полоса огня.
Люди, пробегавшие у складов, были черными чертиками, суетливыми и будто вырезанными из бумаги марионетками.
Изредка слышались выстрелы латышей, но их заглушал рев пламени.
Коле не хотелось приближаться к черной стене, и он повернул направо за несколькими латышами, которые углубились в переулок.
Видно, слух о том, что приехали солдаты и стреляют в воров, разнесся по пожару, потому что местные жители и прочие люди стали убегать, завидев издали латышей.
Все же догнали целую семью — отец, женщина и трое детишек, все они волокли мешки с крупой. Отец — даже два, дети тащили мешки по земле. Латыши стали кричать, чтобы люди бросили поклажу, но, видно, отец решил, что по детям стрелять не будут.
Он был прав.
Солдат прицелился и выстрелил два раза в отца, но поранил мешки. Из них начали бить струи крупы. Солдатам было смешно. Другой солдат догнал детишек, прикрикнул на них, и те оставили мешки на мостовой. Солдаты аккуратно подобрали мешки и оттащили их на тротуар, к стене дома. Оказывается, Вацетис сказал им, что приедут машины и заберут отнятое у грабителей добро.
Пока латыши занимались делом, Коля пошел дальше.
И тут увидел давешних солдат. Они добыли где-то пулемет «максим» и катили его по улице. Ленты висели у них через плечо, и концы их тяжело покачивались в такт шагам.
Коля обернулся. Он был один.
Он хотел позвать латышей, но солдаты увидели его раньше, и тот, который был похож на Борзого, засмеялся и развернул пулемет в сторону Коли. Он играл в войну.
Ему было очень весело. Второй присоединился к нему и стал вставлять ленту.
Пулемет был без щитка, и, когда солдат поднял голову, Коля окончательно убедился, что видит Борзого.
— Не уйдешь! — крикнул Борзой. А может, эти слова почудились Коле.
Он него до пулемета было недалеко, но все-таки не меньше сотни шагов.
Время заморозилось.
Коля смотрел на пулемет. Солдаты были неподвижные.
И вдруг из рыльца пулемета выскочил огонек, Будто кто-то сигналил Коле фонариком — часто, но скрытно.
А звук долетел через секунду.
Пули отбили штукатурку над головой Коли.
Он видел лицо Борзого, который что-то весело кричал.
Коля понял, что сейчас он сдвинет прицел и убьет его.
Револьвер был у него в руке — он вынул его, когда пошел за латышами.
Коля быстро вскинул его и выстрелил в лицо Борзому. Еще раз… И тут же, почти не целясь, перевел мушку на второго солдата. И успел увидеть, как на лице Борзого посреди лба появилось красное пятно, видное даже в сумерках. Борзой поднял руку, словно хотел вытереть кровь, и голова его исчезла, упала на землю.
Пулемет замолк.
Мимо Коли протопали латыши, они сгрудились возле пулемета.
Оба пулеметчика лежали неподвижно.
Когда Коля подошел, они расступились.
Командир отряда Вацетис тоже подошел к пулемету. Кто их? — спросил он, И сам уже догадался, потому что протянул ладонь Коле и, пожимая его руку, сказал:
— Вы славно стреляли. Офицер?
Коля испугался вопроса. И поспешил ответить:
— Я большевик. Я сотрудник ЧК.
— Фамилия? Имя?
— Николай Андреев.
— Спасибо. Возможно, вы спасли жизни наших товарищей.
Убитый солдат совсем не был похож на Борзого. Даже странно, что можно было принять его за Борзого.
Латыши подходили и равнодушно рассматривали мертвецов.
Мертвый солдат, принятый Колей за Борзого, смотрел в небо. Коля опустился на корточки и положил ладонь на теплые веки, чтобы закрыть глаза.
— Раньше не убивал? — спросил латыш.
— Не убивал, — солгал Коля.
Это была нечаянная ложь, потому что в тот момент он начисто забыл о смерти шофера, убитого им в прошлом году под Ялтой.
Когда через несколько дней Дзержинский собрал совещание в своем кабинете, обсуждался пожар в Гавриковом и действия чекистов, председатель ЧК сказал:
— По докладу товарища Вацетиса я хочу выразить благодарность сотруднику контрразведотдела Николаю Андрееву за мужество, энергию и точную стрельбу. Я надеюсь, что в будущих боях за нашу революцию товарищ Андреев, уничтоживший в жестоком бою пулеметный расчет противника, покажет себя достойным именного оружия.
Все чекисты принялись хлопать в ладоши.
Правда, Блюмкина в тот день не было — он простудился и остался дома, в квартире, которую ему выделили как одному из руководителей Чрезвычайной Комиссии. Раньше там жил видный октябрист, и Блюмкин радовался тому, что ему досталась славная библиотека, в том числе целый шкаф поэзии, до которой Блюмкин был охотником.
Дзержинский вручил Коле кожаную желтую кобуру с револьвером.
— Ты открой, посмотри, — сказал Коле Вацетис, который сидел за столом рядом с Председателем.
Коля подчинился.
Сбоку на рукояти была привинчена серебряная пластинка с надписью:
Николаю Андрееву за проявленную доблесть в борьбе с контрреволюцией от Председателя ЧК Ф. Э. Дзержинского 28 мая 1918 года Блюмкин, когда увидел револьвер, сказал:
— Смотри, как бы ты не загремел в расстрельную команду. Там требуются стрелки в цель.
Жизнь становилась все труднее, даже с деньгами было нелегко достать приличной еды. К тому же случилась беда — пропал Метелкин. Непотопляемый, подпольно всемогущий Метелкин, который умел, в частности, обменивать доллары на черном рынке. Доллары еще оставались, но отыскать желающего и не угодить при том в ЧК было почти невозможно. А когда Андрей все же решился и, взяв двадцать долларов, отправился на Сухаревку, в тот ее угол, где толпились подозрительного вида личности, которые меняли деньги и скупали у благородных бабушек фамильное золото, то именно в тот момент, когда покупатель рассматривал купюру на свет, чтобы убедиться в том, что доллары не фальшивые, началась облава. В облаву Андрей не попал, убежал, но так как покупатель убежал в другую сторону, денег Андрей не принес.
Жили они в квартире на Болотной мирно, даже дружно. Самым состоятельным среди них был Давид Леонтьевич — чего-то он зашил в подкладку черного пиджака. Старику доставляло удовольствие ходить на рынок или по оскудевшим лавкам. Он сам потом жарил картошку на настоящем подсолнечном масле, а тут купил большую зеленоватую щуку и принялся готовить рыбу-фиш, но получилась просто вареная рыба, пахнущая болотом. Давид Леонтьевич был огорчен, но все хвалили и были ему благодарны.
Особенно радовалась Мария Дмитриевна, которая, оказывается, свежей рыбы не пробовала с осени, остальные-то приехали с юга, там рыба еще была недорогой и обычной пищей на бедном столе.
Разумеется, Лидочка с Андреем не могли столоваться за счет старика. Да и понимали они, что оказались придатком, хвостиком к Марии Дмитриевне, которую Бронштейн глубоко почитал и, можно сказать, был в нее влюблен, хотя двадцатилетним Андрею и Лидочке понять, как может влюбиться семидесятилетний старик, было невозможно и почти смешно. Впрочем, Давид Леонтьевич заботился о соседке трогательно, а по вечерам читал ей вслух книги про любовь, А Мария Дмитриевна, хоть и утверждала, что раньше на кухню и не заходила, потому что у нее был славный повар и чудесная прислуга, безропотно и даже весело штопала Бронштейну носки, стирала рубашки, гладила, Правда, она быстро уставала, и тогда за дело принималась Лидочка. В конце концов, в семье, повторяла она, человеком больше, человеком меньше — не столь важно, Их ведь и оставалось всего четверо.
Раза два заходила Фанни.
Давид Леонтьевич будто особым телепатическим чутьем угадывал ее появление, доставал из своей ухоронки булочку или конфету. Он ее даже порой называл внучкой, хотя во внучки она ему вряд ли годилась. Фанни уже было тридцать лет, это было очевидно для женского взгляда.
Фанни, по ее словам, устроилась работать в каком-то учреждении, жила в общежитии и встретила одного человека…
Об остальном знала только Лидочка.
Фанни клялась, что ее отношения с Колей Андреевым чисто платонические, они даже не целовались. И понятно почему: ведь Коля еще мальчик, ему всего двадцать с небольшим, Поэтому никакой речи о близости и быть не может.
Фанни лукавила, она мечтала о близости, но Лидочка предпочитала выслушивать монологи Фанни. Она рассказывала, что знала о Коле. Он, оказывается, родом из Феодосии, там служил во время войны, потом вступил в партию и приехал в Москву вместе с Островской. Вот Островской от Фанни доставалось. Она, совсем уж старая баба, под сорок, претендует на чувства Коли, пользуясь своим высоким положением…
Фанни страдала, и ее чувства явно приходили в противоречие с политикой. Ей самой ее эсеровское прошлое казалось дурным сном, хотя большевиков она не выносила, отчасти из-за того, что большевичкой была Островская, но более от эгоистичной и предательской политики — Брестский мир должен быть разорван! Не для того шли на виселицы и каторгу лучшие сыны и дочери русского народа, чтобы большевики сидели в Кремле подобно царской своре и занимались в основном уничтожением своих бывших и даже нынешних союзников.
Лидочка брала уроки акварели у Туржанского и приспособилась работать под звук низкого, глухого, с южным акцентом голоса Фанни.
Фанни оказалась милой несчастной занудой без всякого жизненного опыта. С ранней юности она жила в мужском исковерканном мире террористов, спала на чужих койках, отвечала на вопросы жандармов и следователей, выжидала жертву, шагала в кандалах — казалось бы, повидала всю Россию, встретилась с сотнями людей, а на самом деле никакой России она не видела и среди сотен людей ни одного близкого человека не встретила, уверовав в то, что люди — это лишь исполнители высокого предназначения Идеи. Идея отвечала требованиям ее необразованного, но нахватавшегося чужих слов разума: надо покончить с несправедливостью, уничтожить — иного они не понимают — царей и их сатрапов вплоть до последнего исправника, и тогда освобожденный народ сам заберет дорогу к счастью, За тридцать лет жизни Фанни уже многократно убеждалась в том, что ее усилия народу не требуются, и в момент истины этот самый представитель народа изберет сторону исправника, по крайней мере донесет на революционерку, что прячется у него в сарае после попытки освободить народ от полицмейстера. Но это, конечно же, не меняло ее воззрений. Ведь даже малые дети капризничают и не желают пить полезный, но невкусный рыбий жир. И слова Ильича, хоть и соперника в борьбе за это счастье, о том, что мы силой «загоним народ к счастью», были понятны и убедительны.
Когда же так поздно Фанни наконец-то по-настоящему влюбилась, она поняла, что даже в самых обычных вещах наивна и необразованна, Пока Коля также был влюблен в нее, он не обращал внимание на ее потрясающую неграмотность, на то, что она не читала самых обычных книг и не имеет представления о том, кто такой Микеланджело.
Что она не умеет приготовить борщ и выбрать на рынке мясо, не способна вышивать и вязать. Хотя когда ей было шестнадцать, она написала стихотворение. Она его забыла, но помнила рифмы: «Борьба — всегда, грязные лапы — сатрапы, путь — не забудь».
Что же будет дальше?
Фанни не думала об этом, или, вернее, ей казалось, что она об этом не думает, хотя бы потому что близости с Колей у нее не было, и она не знала, будет ли с ним близка. Но раз у нее вырвалось: «Конечно, я ему не пара. Он учился в университете, он из хорошей семьи», — причем в слова «хорошая семья» Фанни вкладывала вполне буржуазное обывательское понимание.
Как-то Андрей сидел на кухне, пил чай с Давидом Леонтьевичем и старался растянуть кусочек рафинада на две чашки вприкуску. Давид Леонтьевич рассуждал о том, что женщине положено делать славный подарок ко дню ангела. Вот он и решил подарить Марии Дмитриевне браслет. Присмотрел в лавке Миродаридзе серебряный браслет с бирюзой. Этот Миродаридзе не сегодня-завтра лопнет. И он сам не понимает ценности браслета, потому что купил его на толкучке за два фунта картошки.
Но для того, чтобы осуществить свой замысел, Давид Леонтьевич намеревался пойти в Столешников, где он продаст золотой червонец. Там и собираются нужные люди.
— Давид Леонтьевич, я хочу участвовать в вашем начинании, — сказал Андрей. — У меня есть немного долларов, но я не знаю, как их обменять. Метелкин из музея пропал, а на Сухаревке меня ограбили.
— Сколько у тебя долларов? — спросил дед Давид. Он сразу стал деловит и серьезен.
В нем жил игрок, который провел всю жизнь в поле, среди крестьян, где игроки не приветствовались, и потому таил свои страсти. Но тут, в Москве, перед ним раскрывались великие возможности, и если бы не большевики, он бы мог стать большим человеком.
Может, поэтому еще Давид Леонтьевич не очень стремился к тому, чтобы отыскать своего сына. Сын был, по всему, большевистским вельможей, то есть противником деда Давида. Ему же оказалось куда удобнее и милее существовать на Болотной площади в обществе милой его сердцу Марии Дмитриевны. Давид Леонтьевич подозревал не без оснований, что, как только он воссоединится с сыном, эта жизнь завершится, и он, старый Бронштейн, станет отцом большевика и сам почти большевиком. Так что он даже не пря знавался Марии Дмитриевне о поисках сына и делал вид, что тот трудится в Петрограде, и когда переедет в Москву, тут Давид Леонтьевич его и отыщет.
Мария Дмитриевна не пыталась заставлять Бронштейна признаваться и не настаивала, чтобы он искал сына. Тем более что у нее самой было куда больше оснований сидеть в квартире и носа не высовывать, Судя по всему, ее сын оказался на юге, среди казаков, где готовил восстание против сына Давида Леонтьевича. И чем дольше родители будут находиться в неведении касательно судеб и местонахождения сыновей, тем больше шансов уцелеть в том сумасшедшем доме, в который превращается несчастная Россия.
— Сто долларов? — удивился Давид Леонтьевич. — Это бешеные деньги, Кого ты убил, мой мальчик?
— Это наследство, — сказал Андрей.
— А какими бумажками?
— По двадцать.
— Показать сможешь?
— Разумеется, я принесу, завтра принесу.
— А то бывают старые, их уже вынули из употребления, но понимаете, Молодой человек, некоторые недобросовестные люди их всучают. А это что? Это уголовщина.
Андрей принес доллары Бронштейну, и тот долго нюхал их, вертел в пальцах, смотрел на свет, разглядывал подпись казначея, доллары были большими, больше керенок, но поменьше царских красненьких.
— Мы с тобой будем ждать, пока наступит выгодный курс, — сказал Давид Леонтьевич.
— Это не так важно, — сказал Андрей. — Цены все равно так быстро растут…
Он решил разменять сразу сотню, чтобы был запас денег. К тому же нужна была одежда. И Андрею так хотелось купить красок и бумаги для Лидочки. Не сегодня-завтра принадлежности для рисования совсем исчезнут.
Давид Леонтьевич вечером, когда Андрей ждал его, домой не вернулся.
Андрей сказал Лидочке о том, куда пошел старик.
Лидочка объяснила все расстроенной Марии Дмитриевне.
Темнело. Ясно было, что случилась беда.
Андрей, которому не хотелось думать, что он мог стать причиной несчастья с Давидом Леонтьевичем, предположил, что у старика могло стать плохо с сердцем и его забрали в больницу.
— Чепуха! — возмутилась Мария Дмитриевна. — Мы с ним обсуждали проблемы здоровья.
К счастью, сердце Давида Леонтьевича работает как часы. Для семидесятилетнего мужчины он просто орел.
— Надо ехать, — сказал Андрей. — Надо его искать.
— Подожди до утра, — воспротивилась Лидочка. — Тебя сейчас в лучшем случае ограбят, в худшем — попадешь в тюрьму.
— А в еще худшем, — добавила Мария Дмитриевна, — тебя просто убьют пьяные матросы.
Но может быть, он в больнице…
— В тюрьме, в больнице, в морге, — заявила Мария Дмитриевна, — вы ему, Андрей, не поможете. Как говорил Базаров, жертва — это сапоги всмятку. Пойдете утром.
Конечно, все согласились с Марией Дмитриевной. Да и ясно было, что Лидочка его ночью не отпустит.
Утром Андрей поехал на извозчике на Столешников. Там толкались темные личности, и когда Андрей принялся спрашивать, не было ли вчера какого-нибудь происшествия, ему тут же рассказали, что вчера была облава, нескольких человек взяли.
— А где их искать? — спросил Андрей респектабельного гражданина, похожего на Николая Первого, правда, не в ботфортах, а в валенках не по сезону. Видно, валютные спекуляции не принесли ему богатства.
— Может, на том свете, — сказал мужчина, — а может, в ЧК. Только не суйтесь в милицию, они ничего не знают, но вас на всякий случай посадят.
И все же у Андрея не оставалось другого выхода, как пойти на поиски деда Давида в страшную организацию, о которой рассказывали разное, но ничего хорошего, Хотя, может быть, Андрею еще не пришлось столкнуться с теми людьми, интересы которых эта Комиссия защищала.
Андрей быстро поднялся в гору и дошел до Рождественки, там перед Рождественским монастырем и как раз между двух церквей буквой «П» расположилась четырехэтажная гостиница «Лондонская», которую заняла Комиссия, ожидая, пока для нее очистят более солидное здание — страховое общество «Россия» на Лубянской площади.
Андрей остановился перед церковной оградой и стал смотреть на гостиницу, чтобы понять, куда ему следует идти.
Разные, в основном молодые, уверенные в себе, деловитые люди в кожанках, как у самокатчиков или пилотов, в фуражках без кокард более всего входили в центральную дверь. Туда же один за другим подъехали по округлому пандусу три автомобиля.
Андрей поглубже вдохнул и решился — перешел узкую Рождественку и по сбитым ступеням поднялся к входу.
Перед ним как раз шагал мужчина во френче и с большим портфелем.
Андрей пристроился за ним и избежал необходимости толкать тяжелую дверь.
Но там, внутри, он увидел барьер по пояс, и в нем узкий проход, по обе стороны которого стояли молодцы в кожанках.
— Здравствуйте, — сказал Андрей, — можно справку получить?
Страж показал пальцем через плечо — там обнаружилось окошко, какое бывает в заводской кассе, полукруглое, с подоконником, в него можно только сунуть голову.
— Вчера вечером, — Андрей склонился к окошку и увидел, что ниже его сидит молодая женщина, коротко остриженная и облаченная в куртку — словно униформа там была какая-то, — я имею основания полагать…
— Короче! — рявкнула девушка, словно Андрей был наверняка врагом революции. — Фамилия!
— Бронштейн, Давид Леонтьевич, семидесяти лет, — сказал Андрей послушно.
— За что сидит? — Девушка раскрыла амбарную книгу и повела пальцем снизу вверх, от самых последних жертв Комиссии к ранним, вчерашним. Страница была велика, а читала девушка медленно, Прошло минут пять, прежде чем она радостно произнесла:
— Бронштейн. Как же! Есть у нас такой.
— А когда его отпустят?
— А с чего ты решил, что его отпустят? У нас редко отпускают.
— Почему? — глупо спросил Андрей.
— Потому что у нас не ошибаются, — ответила девица. — У нас если взяли, то все — амба!
— Но ведь он ни в чем не виноват! Он просто попал в облаву. Я могу за него поручиться!
— А вот это лишнее, парень, — сказала девица. — Такие, как ты, защитники у нас кончают, Кто он тебе? Ты тоже будешь из Бронштейнов?
— Сосед по дому. По квартире. Он очень хороший человек, у него сын в правительстве работает.
— Смешно, — сказала девица.
— Скажите хотя бы, в чем его обвиняют?
— Тебе очень нужно?
— Пожалуйста!
Девушка была обыкновенная такие хамки всегда сидят в секретаршах и регистраторшах, но ее можно было уговорить. Андрей был ей сверстником и ближе, чем собственное начальство, тем более что, судя по ее речи, девица была не из народа, а из так называемого среднего слоя.
Девица подняла телефонную трубку и попросила телефонистку соединить ее с товарищем Блюмкиным.
— Нет его? А когда будет? После обеда?
Девушка повесила трубку на рычажок и без недавней злобы сказала Андрею:
— Товарищ Блюмкин будет после обеда. Он у нас начальник отдела по борьбе с иностранными разведками. Если ты желаешь, я могу тебя направить к его сотруднику, к Андрееву. Но Андреев ничего не решает, а Блюмкин все решает, даже больше решает, чем ему разрешают!
Девушке понравилось стихотворение, что у нее случайно получилось, Она принялась смеяться.
— А почему иностранные разведки?
А ты не знаешь, за что его загребли?
— Честное слово, не знаю.
— Подожди, я уточню.
Она попросила соединить ее с Андреевым, и с ним она разговаривала без всякого пиетета.
— Коля? — спросила она. — Андреев? Скажи, вчера тут старика привезли, у меня по книге проходит. Бронштейн Давид Леонтьевич. Что там у него? Зачем? А затем, что к нему пришел племянник, хочет узнать. Какой племянник? да ты спускайся, Коля, только пропуск на него выпиши. Как тебя зовут?
— Берестов, — сказал Андрей. — Берестов Андрей Сергеевич.
— Берестов, — повторила девушка. — Андрей Сергеевич. Как так некогда? Ты же сам сказал. Ясно. Я то же самое ему сказала.
Кончив разговор, девушка сказала Андрею:
— Андреев сейчас занят, ему не до вашего старика. Но раз он в контрразведке, дело его дрянь. Связь с иностранцами.
— А может быть, что это деньги? Обмен долларов?
— Все может быть, — согласилась девушка. — И я тебе еще что скажу. Лучше ты после двух не приходи. Если хочешь своему еврейскому дядечке помочь, пришли свою сестру.
— Но у меня нет сестры.
— Дурак. Жену пришли или соседку только чтобы была молодая и красивая. Ты сам ничего от Блюмкина не добьешься, он мальчиков не любит — во всех отношениях. А к женщинам неравнодушен. Он плохого не сделает, а если она ему понравится, пускай использует свою силу.
Андрей искренне поблагодарил девушку, которую, оказывается, звали Феней.
Пойти решила Лидочка.
Андрей не стал заходить в дом ЧК, а остался на Кузнецком мосту, зашел там в книжною лавку и принялся копаться в старых журналах, Лидочка принесла Фене пакетик ирисок из запасов дедушки Давида.
Феня даже отказываться не стала.
— Ты ему, Андрею, кем приходишься?
— Женой.
— Жалко, — вздохнула Феня. — Как попадется красивый парень, оказывается, он уже какой-нибудь фифой захвачен, как Москва Наполеоном.
У Фени было очень белое лицо синие яростные глаза и коротко, под горшок, остриженные прямые черные волосы. Рост был маленький, но губы полные, будто она приготовила губы для поцелуя.
Она вызвала товарища Блюмкина, и когда тот сказал, что сейчас сам спустится с пропуском для Лидии Берестовой, Феня успела дать последние инструкции:
— Ты ему не подыгрывай, не кокетничай, веди себя построже. Он любит строгих женщин. И моя ошибка в свое время заключалась в том, что я слишком быстро легла с ним на служебный диван.
Фенечка засмеялась, но не очень весело.
Тут сверху сбежал по лестнице человек, который одновременно олицетворял собой эту организацию — он был весь в хрустящей коже, от ворота до подошв сверкающих сапог, он был деловит и быстр, как все в том доме, но в то же время являл собой разительный контраст с остальными чекистами, хотя бы густой и пышной черной бородой и буйной шевелюрой, а также оголтелым взглядом черных вишен глазищ.
— Меня ждут? — спросил он издали, хотя спрашивать и не нужно было, в вестибюле стояла лишь Лидочка.
Лидочка сделала шаг вперед, Блюмкин, громко представляясь, протянул короткопалую руку. И по-польски куртуазно поцеловал ее пальцы, но не склонился к руке, а потянул ее вверх к колючей бороде, будто составленной из проволочек.
Он тут же оценил Лидочку — с макушки до щиколоток.
— Курсистка? — неожиданно спросил он.
Голос оказался высоким, не совсем соответствующим полнеющему громоздкому мужчине.
— Я работаю в Ботаническом институте, — сказала Лидочка.
Она еще не начала там работать, только отнесла туда акварели, потому что Мария Дмитриевна рекомендовала ее профессору Граббе, составлявшему атлас растений Южной России. Ему нужен был художник, профессор был консерватором и горячим поклонником английской манеры акварельной передачи растений и птиц и был уверен, что фотография, даже цветная, не способна передать нежный и трепетный образ фиалки или подснежника.
— Ботаника! — сказал Блюмкин. — В свое время в университете я начинал изучать ботанику, но революционная деятельность отвлекла меня от науки. Фенечка, возьми бумажку — я забираю красавицу к себе на допрос.
И сказал он это с такой преувеличенной серьезностью и театральной угрозой, что испугаться такого шута было невозможно.
Лидочка проследовала за Блюмкиным на третий этаж. Коридор узкий, но высокий, как ущелье, в котором текла извилистая река, был устлан вытертой дорожкой, на дверях сохранились гостиничные номера, и Блюмкин, остановившись наконец перед дверью номера 251, сказал:
— Дух дешевых номеров мы изгоним отсюда не скоро. Здесь царили грехи распутство.
Вы знаете, что сюда водили девиц?
— Нет, не знаю, — ответила Лидочка.
— Вы делаете гербарии? — Блюмкин пропустил Лидочку вперед. Она оказалась в небольшом квадратном кабинете, За окном была видна церковь. В комнате стоял большой стол с витыми ножками, зеленым сукном и массивным чернильным прибором.
Блюмкин решительно обогнул стол, бухнулся в кожаное кресло и указал Лидочке, которая нерешительно остановилась у двери, на венский стул с другой стороны стола.
— А теперь, — сказал Блюмкин, превращаясь на глазах в строгого следователя и подвигая по столу к Лидочке лист бумаги и отточенный карандаш, — заполните этот листок. Это чистая формальность, каждый мой гость должен представляться мне вот так.
Лидочка заполнила отпечатанный в типографии лист, где надо было указать фамилию, место жительства, место и дату рождения — раньше Лидочке не приходилось заполнять такую анкету. Теперь же везде положено было заполнять такие листки.
Власть желала все о тебе знать.
Блюмкин подвинул заполненную анкету к себе и стал читать ее по пунктам, шевеля губами, как малограмотный человек.
— Ясно, — сказал он, — А теперь я желал бы знать, Лидочка, кем вам приходится некий Давид Леонтьевич Бронштейн. Только честно и подробно.
— Это очень хороший добрый человек, — сказала Лидочка. — Честное слове, Яков Григорьевич.
— И давно вы знаете этого хорошего человека?
— Мы с ним ехали вместе в поезде из Киева и столько всего пережили.
— Ну, вы ехали, чтобы заняться ботаникой, — мягко предположил Блюмкин. — Ваш муж — калединский офицер, не так ли?
— Мой муж — археолог, — сказала Лидочка. Этот Блюмкин был не таким веселым, как показалось ей вначале. — Он работает в Историческом музее и еще учится в университете.
— Что-то много мя одного офицера.
Блюмкин снова заглянул в анкету Лидочки.
— Ваш муж, — произнес он. И замолчал. Потом медленно произнес: — Берестов Андрей Сергеевич? Это так?
— Конечно.
— И давно вы видели его в последний раз?
— Сегодня утром, — сказала Лидочка. — Час назад.
— Вы в этом уверены?
— Ну конечно же!
— Странно, очень странно. Зачем вашему мужу скрываться под фамилией нашего сотрудника? Зачем?
— Он не скрывается. Он с рождения Андрей Берестов.
— Ну, это мы проверим. Как следует проверим. И должен признаться, милая Лидочка, эта история мне нравится все меньше. Сначала мы задерживаем американского агента Антанты с большой суммой американских денег, затем приходите вы, а ваш муж скрывается под чужой фамилией.
— Что вы говорите? Это же чистой воды чепуха!
— Про чистую воду мы еще выясним.
Блюмкин поднял трубку и сказал в нее кому-то, кто, видно, ждал на том конце провода.
— Приведите ко мне Бронштейна, Давида Бронштейна из внутренней тюрьмы. Мне есть о чем его расспросить. И скажите Бочкину, пускай пришлет бойца, чтобы отвел в камеру предварительного задержания одну птичку. Потом вели зайти ко мне Андрееву.
Лидочка вскочила:
— Вы хотите меня… задержать?
Слово «арестовать» не выговорилось.
— Только до выяснения обстоятельств, — сказал Блюмкин, — Если вы ни в чем не виноваты, то вам не следует бояться. Мы только все проверим и отпустим вас домой.
Андрей ждал Лидочку больше часа. Потом им овладело беспокойство.
Он вернулся на Рождественку.
Вошел в главную дверь, Он хотел попросить Феню, чтобы она узнала, где Лидочка.
Но вместо Фени в окошке торчала голова обезьяноподобного мужика в пенсне.
— Вам чего? — Он увидел огорченное лицо Андрея, который склонился к окошку.
— Мне Феню, — сказал Андрей.
— Какую Феню?
— Она здесь сидела.
— А ты кто такой?
— Мы с ней договорились в коммунхоз сходить, — быстро ответил Андрей. — Я ее двоюродный брат, из Конотопа приехал, мы с ней комнату хлопочем.
Почему-то эта ложь показалась обезьяньей роже убедительной. Видно, и для него комната была реальностью, за которую надо бороться.
— Сменилась она. Не дождалась тебя, студент. Иди домой, она тебя в общежитии ждет.
— Спасибо, — Андрей быстро пошел к выходу, вышел на улицу и побрел к Кузнецкому мосту. Он не успел еще придумать, что делать дальше. Может, надо было спрашивать не Феню, а постараться узнать, что случилось с Лидочкой. Но он уже знал, что на вопросы в ЧК отвечают скупо.
И тут ему повезло.
На углу Кузнецкого он увидел Феню, которая оказалась существом миниатюрным, стройным, даже кожаная куртка не могла скрыть ее фигурки. Феня стояла перед витриной, на которой красовались груды колбас и окороков из папье-маше.
Андрей кинулся к ней.
Феня обернулась, узнала его и сказала:
— И кому это мешало?
У нее были чистые, очень блестящие глаза, голова была велика по сравнению с тоненьким телом. Она была похожа на цветок пиона. Только в кожаной куртке и синей юбке почти до щиколоток, из-под которой виднелись узкие носки зашнурованных ботинок.
— Феня, — произнес, задыхаясь от волнения, Андрей. — Прости, но мне так повезло, что я тебя догнал.
— А что? С женой что случилось?
— Она так и не вернулась.
Так и двух часов не прошло. Не беспокойся, Блюмкин ее не обидит, Если она сама того не пожелает.
— Не говори так.
— А чего я должна жалеть ее? — спросила Феня. — Меня никто никогда не жалел.
— Какой Блюмкин? — спросил Андрей. — Почему Блюмкин?
А он у нас начальник отдела по борьбе с иностранными разведками, забыл, что ли?
Я же еще давеча говорила, что только он решает.
— Да, конечно… Феня!
— Двадцать два года как Феня, — ответила девушка из ЧК, — Но возвращаться на службу не буду. Потому что это подозрительно, Ты что думаешь, у нас своим верят?
А я жить хочу. И ваши шпионские игры мне ни к чему. Понимаешь, ты мне конфетку, а я тебе голову на тарелочке?
— Мне только узнать, почему она не выходит?
— Пока не выпустят, она не выйдет, — заявила Феня.
— А как узнать?
— Не знаю!
— Может, вам нужны деньги? — спросил Андрей вслед Фене.
Феня обернулась. Ее лицо исказилось от вспышки бешенства.
— А ну пошел отсюда! — закричала она так, что прохожие стали оборачиваться. И близко ко мне не подходи. И к ЧК не подходи, Я тебя сразу сдам Петерсу — он тебя в пять минут оформит к Духонину, в штаб. Понял, студент! А я еще подумала — хороший мальчик, советы тебе давала… а ну вали отсюдова!
Андрей потерял еще полчаса у входа в ЧК. Хорошо еще, никто не обратил на него внимания. Он был готов уже ринуться внутрь и умолять их там, чтобы Лидочку отпустили. Ведь не может быть, чтобы они арестовывали совсем ни в чем не виноватых людей!
И тут его осенила мысль, которая спасла от этого глупого шага: ему пришлось бы признаться, возможно, в том, что именно он дал доллары Бронштейну. А это признание вряд ли спасло бы деда, но наверняка погубило бы Андрея.
Он стоял в растерянности и растущем страхе и перебирал мысленно немногочисленных знакомых в Москве, к кому можно обратиться за помощью, Метелкин — пропал.
Авдеевы не могут и не захотят вмешиваться.
Фанни!
Она же революционерка, она одна из них!
Ну как же он раньше не подумал!
Андрей знал, что Фанни живет в первом доме Советов — в «Метрополе».
Он тут же побежал туда. Благо, бежать недалеко.
И все же когда он добрался до гостиницы, то совсем выдохся.
Фанни, которая, на счастье, оказалась у себя, сразу вышла к Андрею.
Они говорили на улице, на пустыре напротив Большого театра.
Уже темнело, но фонарей не зажигали — свет экономили даже в центре.
— Это нехорошо, — сказала Фанни, когда Андрей рассказал ей об исчезновении Давида Леонтьевича и Лидочки. — Что могло случиться?
Почему-то Андрей думал, что Фанни будет возмущаться, может, даже заплачет, побежит куда-то наводить справедливость.
Ничего подобного. Она была совершенно спокойна, будто речь шла о пролитом молоке.
Андрею даже стало неприятно, что Фанни совсем не чувствует опасности, которой подвергаются ее знакомые.
— У меня нет знакомых в руководстве Чрезвычайки, — сказала Фанни тихо, словно рассуждала вслух. — Хотя там есть наши люди. Я имею в виду левых эсеров. Беда в том…
Мимо прогремел старый трамвай и заглушил слова Фанни, Загорелся фонарь над самой головой, и тяжелые густые волосы Фанни заблестели под ним, как атлас.
— Прости…
— Беда в том, — повторила Фанни, — что они не станут вмешиваться в дела Дзержинского. Ситуация сложная, Прошьян и Попов опасаются провокаций со стороны Дзержинского. Он только делает вид, что он наш союзник, а предпочтет Ленина.
— Но ведь нам не нужна политика. Я хочу только узнать, где мои друзья, где Лидочка, почему их не выпускают. Кто такой Блюмкин, наконец!
— Блюмкина я знаю, — сказала Фанни. — Я его не люблю. Он фанфарон и хвастун, но в душе трус. А трусы опасны, потому что ради спасения своей шкуры способны на любую измену.
— Блюмкин — начальник отдела, который арестовал деда Давида. Мне сказали это в ЧК, когда я туда утром ходил.
— А зачем туда пошла и Лида?
— Это непросто и я себя теперь за это казню. Там была девушка, в окошке, она пропуска дает. Она сказала, что спрашивать должна Лида. Блюмкин ей все скажет, потому что она молодая…
— И красивая. — Фанни в первый раз улыбнулась. — Это похоже на Яшу Блюмкина.
Девушка была права, не казни себя. Но, видно, что-то серьезное есть у них на деда Давида…
— И я теперь понимаю, что это может быть, То есть я с самого начала подозревал, но сам себе не хотел сознаваться. Виноват во всем я сам.
— Не бей себя в грудь — сказала Фанни. — Это еще никому не помогало. Что ты сделал?
— Я дал Давиду Леонтьевичу сто долларов, чтобы он их обменял. У нас совсем кончались деньги…
— И еврейская закваска дала себя знать! Он отправился делать гешефт, — сказала Фанни.
— Он согласился сделать это для меня, Он часто ходил в Столешников, там есть что-то вроде биржи…
— И попал в облаву?
— И они нашли у него доллары.
— Тогда понятно, почему он у Блюмкина. Блюмкину дали борьбу с иностранным шпионажем. А что может быть выгоднее дела, когда ты арестовал приезжего старика и сделаешь из него славный заговор!
— Фанни, может, мне сдаться им и объяснить, что деньги мои?
— И увеличить заговор еще на одного врага Советской власти. Давай, котенок, пробуй… — Фанни согнала с лица усмешку, словно провела по глазам ладонью. — Прости, но ты говоришь глупость. А я попытаюсь что-то сделать. Я поговорю с Колей Андреевым. Он мой… знакомый. Он работает в отделе у Блюмкина. Я его попрошу.
— Когда? Ты же понимаешь, что мы не можем ждать!
— А вот истерики не надо — сказала Фанни. — Нервы не помогают. Я поговорю с товарищем Андреевым с Колей. Тогда и будем решать.
— А где его найти?
— Его не надо находить. Он живет тут же, в доме Советов, Он придет домой, и я с ним поговорю.
— Я подожду здесь.
— Глупее ничего быть не может. Тебя прибьют бандиты или пристрелит патруль.
Ночью все равно ничего не происходит. И Блюмкин спит без задних ног. Завтра с утра я к вам приду.
— Лучше я приду, можно?
— У тебя нет никакого опыта, Андрей. Возможно, нам не стоит появляться вместе.
Андрей не посмел возразить, хотя ему совсем не понравилась эта мысль, его встревожила сама возможность совершать нечто недозволенное. Ведь он же ничего не сделал… Андрей был по натуре своей вполне добропорядочным обывателем, в нем не было авантюрной жилки, мирно дремлющей и всегда готовой пробудиться в Лидочке.
Но судьба не желала считаться с намерениями и желаниями Андрея, будто она была склонна жестоко посмеиваться над его попыткой отойти в сторону и пропустить мчащийся мимо с ревом и грохотом поезд истории. Чтобы не попасть под колеса, ему приходилось пускаться в дикий бег по рельсам впереди паровоза либо бросаться с насыпи в кипящую бездну.
— Ты когда придешь?
— Не будь наивным, мой друг, — сказала наставительно Фанни. — Я приду, как только что-то узнаю.
Конечно же, Мария Дмитриевна не спала.
Она осунулась за часы ожидания. Глаза были красными, словно старуха плакала.
Андрей даже не ожидал, что она будет так остро переживать исчезновение Давида Леонтьевича.
Она сразу поставила самовар, Андрей умылся с дороги и за самым настоящим чаем, принесенным еще на той неделе дедом Давидом, подробно рассказал ей о событиях дня. Мария Дмитриевна кивала, соглашаясь со словами и поступками Андрея, и тому было не легко признаться в истинной причине ареста деда Давида. Но в конце концов он пересилил себя и сказал Марии Дмитриевне о долларах. И та была так расстроена, что даже поднялась из-за стола и отошла к дверям, будто готова была просить Андрея покинуть комнату, но сдержалась и только сказала:
— Как неразумно, как по-мальчишески. Зачем же вы дозволили корысти завладеть собой? И втянули Давида Леонтьевича…
Почему-то Андрею захотелось назло этой даме крикнуть: «Вы бы посмотрели, с каким наслаждением он схватил эти доллары! Я же его не заставлял». Но, конечно же, Андрей промолчал. Он опустил голову и смотрел, как у ножки стола возятся две махонькие мышки. Такие малютки, с каждой неделей все мельче, сбегали от Миллера-Мельника, который почти не кормил своих питомцев.
— Каково там Лидочке, — произнесла между тем Мария Дмитриевна. — Девочка из хорошей семьи совсем не приспособлена к тому, чтобы проводить ночи в подвалах Чека… Какой ужас!
Она взглянула на Андрея и добавила:
— Я так надеюсь на Фанни. У нее наверняка есть связи. Они все бывшие террористы.
Мария Дмитриевна не позволила Андрею бежать с утра на Рождественку, апеллируя к его здравому смыслу. Куда полезнее ждать Фанни здесь.
Фанни пришла на Болотную площадь куда раньше, чем ее ждали. Оказывается, она поговорила со своим другом Андреевым еще ночью, когда он вернулся со службы.
Коля сам заглянул к ней, потому что у него кончался чай и сахар, а политкаторжанам выдавали усиленный паек.
К тому же он хотел поделиться с Фанни своей бедой.
Он только что разговаривал с Блюмкиным, который арестовал старика Бронштейна.
Тот попался на облаве с большой, гигантской, фантастической пачкой американских долларов, которые старался обменять на рубли. Американской разведке надо было содержать свою агентурную сеть.
Во всех охранках, и двести лет тому назад, и сегодня, принято в собственном кругу даже для внутреннего пользования, не говоря уж об окружающих слушателях, сильно преувеличивать число арестованных, масштаб преступления и объем конфискованного оружия, наркотиков или денег. Эта обычная ложь поднимает значение органов в собственных глазах, что самое важное, а потом уж в глазах начальства и — в последнюю очередь — в глазах народа, что уже не так важно.
Так что сто долларов, изъятые у Давида Леонтьевича, превратились в толстые пачки, хотя бы потому, что сотней долларов агентурную сеть не накормишь, а Блюмкину срочно надо было отличиться, потому что никаких сенсаций его отдел не мог родить.
Когда же в кабинет Блюмкина привели старого валютчика с его сотней, Блюмкин включил свою буйную фантазию, чтобы выковать заговор и раскрытую шпионскую сеть.
И тут ему крупно повезло. Заявилась девица Лидия Берестова, сама, добровольно.
Агент американской разведки. Теперь следовало не спешить. Взять, повязать их всех…
Не следует думать, что Блюмкин был столь наивен, что сам верил в пачку долларов и агентуру. Но он понимал, как можно разыграть карту. Сначала необходима сеть.
Затем добровольное признание главы заговора. Возможно, не старик состоит в этой должности. Может, следует отыскать кандидатуру помоложе, может быть, офицера или иностранца. А уж потом кого-то придется застрелить при попытке к бегству, чтобы даже при желании (хотя вряд ли оно возникнет) понять, был заговор или нет, в этой сумятице было бы невозможно.
Поздним вечером Блюмкин вызвал к себе Колю и рассказал о своей идее. Даже сказал ему, что с утра пошлет команду в гнездо заговора, на Болотную площадь, Он бы сделал это сразу, но оказалось, что ночью все машины и все группы вооруженных чекистов были задействованы на ликвидацию особняков, в которых засели анархисты.
Руководству ЧК было не до блюмкинского заговора.
Пока Блюмкин старался найти группу, чтобы произвести набег на Болотную, Коля проглядывал личные дела, вернее, листки допросов первых арестованных. Первый — Давид Леонтьевич Бронштейн — был ему неизвестен. А второй оказалась Лидочка.
Коля сделал усилие, чтобы Блюмкин не заметил ужаса, который его охватил.
Лидочка!
И конечно же, тот самый дом на Болотной площади, куда ходила Фанни!
Они же ехали в поезде из Киева. Как он мог не вспомнить: дед Давид, который ищет сына, и чета Берестовых.
— Что ты думаешь? — спросил Блюмкин.
Он не выспался, потому что провел ночь в одной веселой поэтической компании. Там гуляли имажинисты, он подрался с Мариенгофом, битва кончилась победой чекиста, но теперь страшно болела голова, и Блюмкин ненавидел весь мир.
Коля понимал это и никак не мог придумать, что сделать.
— Думаю, что за этим может ничего не скрываться, — сказал Коля. — Старый еврей вытащил из сапога доллары и решил спекульнуть. А девушка и на самом деле его соседка…
— Как ты подозрительно прост, Андреев. Может, это твои дружки?
Интуиция у Блюмкина была сказочная, она не раз позволила ему выпутываться из смертельных переделок.
— Делай как знаешь! — Коля отодвинул от себя исписанные листы.
— Это наше с тобой общее дело, — возразил Блюмкин. — Там должны быть документы.
И мы поедем туда с обыском. И это надо сделать прежде, чем они сообразят, что произошло.
— Если это шпионы, — возразил Коля, — они давно уже сообразили. И там нечего искать.
— Тогда возьмем людей.
— Где ты их будешь брать? Они уже в Киеве.
— Чепуха. — Блюмкин был не уверен в своей правоте, к тому же больше всего ему хотелось вытянуться на диване, на славном кожаном адвокатском диване, стоявшем в кабинете. Этот диван был свидетелем и страстных, и страшных сцен. — Тогда первым делом с утра. Поедешь на грузовике. А сейчас иди вниз и любой ценой закажи грузовик, чтобы мы отправились туда на рассвете.
Блюмкин встал, ожидая, пока Коля уйдет, а потом в три шага дошел до дивана и рухнул во весь рост.
Через минуту он уже храпел.
Он хотел сказать, засыпая, что чекисты работают без выходных и даже по ночам не спят в своих кабинетах, как Робеспьеры. Но ему лишь приснилось, что он произнес эти революционные фразы.
Коля же, спустившись вниз, в транспортный отдел, спросил там сонного дежурного, есть ли машины на завтра. И тот ответил — приходи завтра. Откуда я знаю. В этом бардаке никто не разберется.
Коля не стал заказывать машину. Какой в том смысл. Но если будут проверять, дежурный подтвердит, что Андреев сюда приходил.
Оставаться в Комиссии не было смысла. Ничем он Лидочке не поможет. Завтра у Блюмкина будет другое настроение. Он выспится и сможет разговаривать по-человечески.
Но вот обыска допускать в квартире нельзя, Мало ли что там хранит этот идиот Берестов или старорежимная старуха. Как только завтра отыщут револьвер или два патрона, считай, что заговор готов, и тогда Лидочку не выцарапаешь никакими силами.
Самому идти туда не стоит. Вся история с переменой имен и дружескими детскими отношениями со смертью Сергея Берестова и вообще ялтинские годы должны остаться в прошлом. Это может погубить самого Колю…
Значит, оставалась Фанни. Она должна была помочь. С ее опытом и равнодушием к опасности только она и сможет помочь.
Так что Коля поспешил в первый дом Советов.
И надо же было так случиться, что Фанни сама ждала его прихода.
И когда они заговорили и когда выяснилось, что Блюмкин арестовал спутников Фанни, то Коля мог, не открывая своей связи с Берестовыми, выказать себя защитником обездоленных и стал давать Фанни добрые советы, честно признав, что Блюмкин спешит выковать заговор и, как только добудет грузовик и охрану, кинется на Болотную.
И вот что они решили.
Коля остается в гостинице «Метрополь», потому что у него жар и неожиданная ангина. А Фанни, как только рассветет, мчится на Болотную, чтобы успеть раньше Блюмкина, Так что Фанни заявилась на Болотную в шестом часу утра. Она была тщательно причесана, одета как одеваются бедные лавочницы, — все продумала. Фанни чувствовала себя бодрой и молодой, словно возвратились прежние времена. Надо было спасать явочную квартиру, а это она умела делать.
Как только ее впустили в дом, она велела Андрею и Марии Дмитриевне немедленно, чтобы через пять минут их здесь не было, уйти из квартиры, взяв только самое необходимое и в первую очередь все, что могло бы помочь следствию в создании версии о шпионском гнезде.
Оказывается, Мария Дмитриевна и Андрей предусмотрели именно такую возможность, У обоих были сложены сумки — небольшие, чтобы не вызывать подозрения на улице.
Они сидели на стульях посреди гостиной и проверяли себя:
— Фотографии взяли? деньги взяли? Письма взяли…
Фанни велела им уходить к Пятницкой и там ждать в сквере у церкви. Ждать терпеливо. Может быть, час, может, два. Ничего предсказать пока нельзя. Можно поесть там в трактире. Но без сообщения от Фанни не уходить. Она узнает, что предпринимает Блюмкин.
Сама Фанни вышла из подъезда раньше и пошла по набережной. Там, метрах в ста от подъезда, она остановилась. Утро было прохладное, ветреное, но облака казались тонкими, сквозь них начало просвечивать солнце.
Через час приехал грузовик с солдатами.
Блюмкин, размахивая револьвером, первым выскочил из кабинки. За ним — Коля.
Блюмкин стал отдавать приказания солдатам, а Коля, отойдя чуть в сторону, принялся оглядывать окрестности.
Через минуту его взгляд достиг черноволосой фигурки с откинутым на воротник голубым платком.
Коля кивнул.
Все сделано.
И он спокойно пошел следом за Блюмкиным, который загонял в подъезд бойцов, но сам не спешил войти в его черную дыру.
Коля взял инициативу на себя.
Он первым взбежал на второй этаж и ждал, пока слесарь, мобилизованный в ЧК именно для таких дел, вскроет замок.
Блюмкин был зол.
Квартира оказалась пустой. Обыск ничего не дал. Пока он позволил себе шесть часов поспать на черном кожаном диване, кто-то спугнул птичек.
— Не вини себя, — сказал Коля. — Они ушли отсюда уже вчера вечером. Потрогай чайник и самовар.
Блюмкин потрогал ладонью самовар. Он был холодным.
Фанни пришла в садик к церкви на Пятницкой, там сидел только Андрей.
— А где бабушка?
— Она сказала, что поедет к родственникам.
— Легкомысленно. Мы так не поступали.
— Она думает, что никто не знает ее родственников.
— Она недооценивает профессиональный сыск, — сказала Фанни. Это была фраза из полицейского лексикона.
Они сидели рядышком на скамейке и никак не могли придумать, чем помочь Лидочке и старику. Пока что Блюмкин не отказался от идеи заговора и, как сказала Фанни: «За их жизнь я и двугривенного не дам».
— Что мне делать? — спросил Андрей.
— В квартиру пока не возвращайся, они наверняка оставили там засаду.
— Я пойду на работу, в музей?
— Они могли допрашивать Лиду, и она сказала им, где ты работаешь. Это же не тайна, Садись на пригородный поезд и поезжай в Малаховку.
— В Малаховку?
— Если хочешь в Тайнинку. Посиди там в леске до вечера, а вечером увидимся у Большого. В восемь вечера.
— Я раньше приду.
— Чем дольше ты будешь сидеть на одном месте, тем скорее тебя засекут.
— Ты надеешься?
— Я никогда не теряю надежды, — сказала Фанни. — Если не получится уговорить Блюмкина, тогда я пойду к Дзержинскому. Он меня помнит, Мы с ним вместе были на пересылке.
Она сказала это так, как молодой английский лорд говорит невесте:
— С моим шафером мы учились в Оксфорде.
Тем временем бедно, но аккуратно одетая старая женщина с такой прямой и гордой осанкой, словно молодость провела в балете, подошла к проходной наркомата военных и морских дел.
Она сказала красноармейцу у входа, что, намерена поговорить с товарищем наркомом Троцким по важному делу. По личному делу.
— Как вас представить? — спросил стоявший там командир, юный, но профессиональный молодой человек, слепленный из того материала, который природа тратит на адъютантов.
Такие молодые люди даже на службе революции делают различие между просто просителями и просителями с большой буквы.
А бедно одетая дама вообще в категорию просителей не вписывалась.
— Народный комиссар здесь?
— Он еще не прибыл. Но здесь находится его заместитель товарищ Склянский.
— Мне нужен именно Троцкий.
— Простите, я не расслышал вашего отчества и фамилии.
— Скажите народному комиссару, что его желает видеть баронесса Врангель. Мария Дмитриевна Врангель.
— Разрешите проводить вас в приемную, — предложил адъютант.
И госпожа баронесса Врангель благосклонно согласилась подождать, тем более что страшно не выспалась, устала и переволновалась.
Нарком республики по военным и морским делам Лев Давидович Троцкий ворвался в наркомат в двенадцатом часу. До того было совещание в ЦИКе, на котором с печалью изучались новые изобретения германской армии. Так что он был зол, ибо Ленин позволил себе упрекнуть его, верного союзника, в идиотской, на его взгляд, позиции в Брест-Литовске. «Тогда мы, батенька, по вашей милости с формулой «ни мира ни войны» и потерпели поражение».
Это было несправедливо.
Но приходилось мириться с реальным положением вещей: мировая революция или хотя бы революция в Германии не начиналась. Немцы захватили юг России, в том числе и родные места народного комиссара, и как там родные, живы ли — одному богу известно.
Троцкого встретил его адъютант.
— Вас ждет баронесса Врангель, — сказал он, не сдерживая легкой усмешки. — Первая баронесса после вашего назначения.
— Оставьте ваш юмор при себе, — огрызнулся Троцкий.
Но при виде вставшей при его появлении в приемной дамы он взял себя в руки. В то же время он не мог позволить себе на глазах у секретаря чем-то показать преференцию по отношению к баронессе.
Замечено, что русские большевики, и чем дальше, тем более, уничтожая аристократию, внешне ненавидя ее, все же робели перед князьями и графами. Даже расстреливая и вешая их, робели. И не исключено, что, проживи Сталин подольше и достигни он крайних степеней маразма, в СССР могли бы ввести титулы. Но это из породы домыслов…
— Вы ко мне? — спросил Троцкий.
— Вы народный комиссар военных и морских дел Лен Давидович Троцкий? — спросила Мария Дмитриевна.
— Вы угадали.
Все вокруг, кроме Троцкого, улыбались, им казалось забавным, что кто-то не узнал вождя. Второго человека в Советском государстве.
— Тогда мне нужно поговорить с вами наедине.
Троцкий колебался.
Ему хотелось спросить у охраны, обыскивали ли эту женщину? Правые эсеры могли устроить покушение на него.
Словно угадав, баронесса передала свою большую дорожную сумку адъютанту. «Поставьте ее где-нибудь, здесь ничего ценного».
Но потом Троцкий взял себя в руки, несколько театральным жестом поправил курчавую шевелюру и пригласил баронессу в кабинет.
Адъютант хотел последовать за ними, но баронесса обернулась от двери и промолвила:
— Это лишнее. Молодой человек подождет.
И ей все подчинились.
Кабинет Троцкого был велик, над широким столом висела во всю стену карта России.
— Садитесь, — сказал народный комиссар.
Мария Дмитриевна, прямо держа спину, села и с неожиданной строгостью спросила Троцкого:
— Где ваш отец?
— Мой отец? Вернее всего, на Украине.
— Его зовут Бронштейн Давид Леонтьевич?
— Именно так.
Сердце Троцкого охватило дурное предчувствие.
— Он полный человек с седыми волосами, как у вас, бороду стрижет, руки большие, мозолистые…
— Что с отцом? — почти крикнул Троцкий.
— Он в Москве, — ответила Мария Дмитриевна. — Надеюсь, что жив и даже не болен.
— Вы взволнованы? — догадался Троцкий. — Принести вам воды?
— Нет, спасибо.
— Я не знал, что отец в Москве. Он мне ничего не сообщил.
— Он давно в Москве.
— Я ничего не понимаю.
— Он приехал сюда еще в начале весны, когда вы были в отъезде, и думал, что вы находитесь в Петрограде. Но когда он доехал до Москвы, был ограблен, и он жил со своими друзьями здесь.
— Почему же он не пошел ко мне? Он ведь ехал…
— Не сердитесь. Давид Леонтьевич пытался вас найти. Но как я понимаю, это было сделать непросто. Он не догадался, что вы здесь находитесь под кличкой.
— Это не кличка. Это партийный псевдоним.
— Как знаете, товарищ Троцкий. — Мария Дмитриевна подчеркнула интонацией свое отношение к большевистским псевдонимам. — Ваш отец наводил справки о вас как о Бронштейне. Но ваша кличка так к вам приклеилась, что добраться до вас было нелегко. Как вы знаете, Бронштейн — довольно распространенная еврейская фамилия, и среди ваших коллег по перевороту оказалось несколько разного рода Бронштейнов.
К тому же с вашим отцом не желали разговаривать в учреждениях, куда он приходил в поисках своего сына Бронштейна, Лейбы Бронштейна. Лейбы, если не ошибаюсь? Ну кто вас знает как Лейбу Бронштейна? Вы же большевистский комиссар товарищ Лев Троцкий.
— Обойдемся без демонстраций, — оборвал баронессу Троцкий. — Я осведомлен о том, как меня звали и как зовут. Я понял, что мой папаша, непривычный к московской жизни, к тому же попавший сюда в момент потрясений и переезда из Петрограда в Москву, мог меня не найти, допускаю. Как допускаю, что он не спешил меня найти…
— Может быть, — согласилась с наркомом баронесса Врангель. — Может быть, насмотревшись на деяния ваших друзей, на то, во что вы превращаете Россию, он был разочарован.
— Он говорил вам об этом?
— Он много разговаривал со мной.
— И вы его убеждали в том, что мы — я и мои товарищи — пособники Антихриста?
— Ах как просто! — возмутилась Мария Дмитриевна. — Вернее, упрощенно. Мы много говорили, пользуясь взаимной симпатией. Давид Леонтьевич в высшей степени порядочный и разумный человек. Но я стараюсь оставаться в стороне от политики.
Она обжигает и убивает. Эту мою позицию разделял ваш отец.
— Где он сейчас?
— Он в опасности, Поэтому я сочла возможным прийти к вам, хотя, как вы можете понять, это может представлять опасность ля баронессы.
— Вы из семьи открывателя арктического исследователя мореплавателя Врангеля?
— Наша семья принадлежит к боковой ветви рода.
— Отец послал вас ко мне?
— Самое любопытное заключается в том, что он до сих пор не уверен, что его сын — народный комиссар Троцкий. Как раз два дня назад мы с ним обсуждали такую возможность и пришли к выводу, что эта версия наиболее вероятна. Он бы наверняка посетил вас не сегодня-завтра. Но не смог…
— Продолжайте.
— Его забрала Чека.
Как? Почему?
— Он возглавляет американскую шпионскую сеть и заговор против Советской республики.
— Что за чепуха!
— А в этом заговоре состоим мы — жильцы той же квартиры, где он живет. Потому что он вовлек нас в заговор. Мы вынуждены скрыться из дома, хотя милейшая молодая женщина, которая смело отправилась в Чека узнать, что происходит, и помочь вашему отцу, была тоже арестована как шпионка.
— Откуда вы все знаете?
— Даже у нас есть связи в ваших органах.
— Надеюсь, что вы ничего не выдумали.
— Я похожа на сумасшедшую старуху, которая добровольно бежит в гнездо самых злобных большевиков, из которого она может и не выйти живой, только для того, чтобы спасти какого-то еврейского старика?
— Может, вы даже знаете, кто там ведет это дело?
— Некий Блюмкин.
— Впрочем, это не важно.
Троцкий ладонью ударил по звонку на столе. Звонок мелодично заверещал.
В кабинет заглянул давешний адъютант.
— Чаю для гражданки Врангель, — приказал Троцкий, — и срочно соедините меня с товарищем Дзержинским.
Дзержинского в ЧК не оказалось. Он выехал подавлять сопротивление анархистов.
С его заместителями Троцкий разговаривать не пожелал, а велел подать машину.
— Лидия Берестова, — сказала вслед Троцкому баронесса. — Лидия Кирилловна. И если она останется там, ваш отец этого никогда вам не простит.
Троцкий был тронут. Будучи человеком сентиментальным, он был открыт для чувств других людей, когда обстоятельства позволяли ему разделить эти чувства.
— Я ваш вечный должник Мария Дмитриевна, — искренне произнес он и подумал, до чего хороша эта пожилая женщина, в нее и сейчас можно влюбиться. И понятно, если его отец испытывает к этой баронессе теплые или даже нежные чувства. Еще чего не хватало, вдруг испугался он.
— У него чудесные внуки, — сказал Троцкий, будто хотел этим упрекнуть баронессу.
— Вам подадут авто.
И быстро вышел, как и положено великому человеку революции, — его ждали великие дела.
А Мария Дмитриевна отказалась от автомобиля, допила чай и пошла пешком на Пятницкую и там, у канала увидела Андрея.
— Где вы были? — спросил Андрей.
— У одного видного большевика, — улыбнулась Мария Дмитриевна.
— Зачем? Это же так опасно?
Мария Дмитриевна покачала головой.
— Нет, не очень опасно.
— А что? Есть надежда?
— Подождем, — сказала Мария Дмитриевна.
Солнце грело совсем по-летнему, Мария Дмитриёвна сидела на лавочке, закинув голову к солнцу, закрыв глаза и чувствуя горячий свет солнца сквозь прикрытые веки.
Она поступила правильно, думала она. Ее мальчики одобрили бы ее безрассудный, на первый взгляд, поступок. Ведь этот Троцкий — известный бандит и садист. Но ведь и у бандитов есть сыновьи чувства. Причем евреи куда более ценят своих родителей — чем русские.
— Но скажите, есть надежда? — Андрей готов был снова бежать на Рождественку — нет ничего хуже пустого ожидания.
— Все будет хорошо. — Больше Мария Дмитриевна ничего Андрею не сказала.
А в это время Троцкий, который ворвался в здание ЧК, как Александр Македонский во дворец к Дарию, был вынужден затормозить у стражи, для которой нарком ты или рядовой — не важно, Пятиминутное ожидание, пока искали кого-нибудь из начальства, вывело Троцкого окончательно из себя, и чекисту Лацису, из исполнительных латышей, пришлось выслушать ряд нелицеприятных заявлений о порядках в Комиссии.
Правда, Лациса Троцкий не испугал, тот подумал — вот попадешься мне в лапы, тогда посмотрим, кто и как умеет кричать. В какой-то степени это Лацису удалось.
Пройдет несколько лет, и он примет участие в изгнании Троцкого из республики Советов.
Они поднялись в кабинет к Блюмкину.
В те первые месяцы Советской власти еще не было строгой системы, еще не сложилась советская бюрократическая машина, и даже машина подавления работала пока любительски, жестоко, но непоследовательно.
Блюмкин только что пришел, был сонным и злым, предстоял трудный день допросов и обысков. Надо было шить большое дело. И тут к нему пришел Лацис — неприятный холодный бонза из верхушки Комиссии, который временами заменял Дзержинского, а с ним примчался лохматый дядька с диким взглядом, лицом, сдавленным между большим лбом и острым подбородком, так что нос крючковато выдавался вперед. Усы и черная эспаньолка, маленькая, будто приклеенная, придавала типу театральный облик.
Увидев сидевшего за вальяжным столом Блюмкина, пришедший товарищ почему-то быстрым движением снял пенсне и принялся протирать стекла большими пальцами, Блюмкин поднялся. Что за напасть. Визитеры сердиты. Кто на него накапал?
— Блюмкин. — Лацис не любил этого парня, хоть тот и был протеже самого Председателя. У него был нюх на авантюристов, к тому же внешнее наблюдение уже не раз докладывало, что Блюмкин не чурается подозрительных связей, — Ты задерживал Давида Бронштейна?
— Да, он у меня проходит по делу.
— Что задело? — спросил Лацис — прямой, как палка, белесый и скучный.
— Не могу при посторонних! — сыграл в преданность идее Блюмкин.
— Отставить! — остановил его Лацис. — Говори.
— Дело пахнет шпионским заговором. После долгой оперативной работы раскрыли сеть агентов. Они обменивали пачки долларов на наши деньги для оплаты агентуры. Часть заговорщиков взяли, остальные пока в бегах. Возьмем к вечеру. Дело серьезное.
— А сеть, — громко сказал курчавый с эспаньолкой, — состоит из юной девушки Лиды Берестовой, которая пришла к вам просить за старика.
Лацис с удивлением посмотрел на него.
— Для отвода глаз. — Блюмкин уже не был так уверен в том, что ему удастся стать генералом на этом громком деле. — Для отвода глаз она пришла сюда и попалась.
Они еще надеялись… но найдены связи с американским посольством. Бронштейн во многом сознался.
— Сколько было долларов? — спросил Троцкий, которого Лацис не стал представлять Блюмкину.
— Крупная сумма.
— Сколько? — вдруг рявкнул Лацис, который уже отлично понял, что Блюмкин кует заговор на пустом месте. А Лацис ни в чем не терпел дилетантства и авантюр.
— Разве дело в сумме? — не сдавался Блюмкин. — Вы бы посмотрели на этих типов…
— Вот это мне и нужно, — сказал Лацис. — Где эти типы?
— Во внутренней тюрьме, — сказал Блюмкин.
— Чтобы через пять минут они были здесь! Сам беги, ножками.
— Слушаюсь, товарищ Лацис.
Блюмкин потопал сапогами по коридору. Коля как раз шел к нему, но прижался к стене, увидев, что красный, злой Блюмкин тяжело бежит навстречу.
Блюмкин даже не заметил Колю, а тот повернул обратно, к себе. Так будет лучше.
В кабинете Блюмкина Лацис предложил Троцкому сесть в кресло Блюмкина, но тот отказался. Он подошел к окну и стал смотреть на церковь. По крайней мере отец жив. Иначе Блюмкин не побежал бы за ним.
«Отец, отец… что за характер! Весь в меня, Теперь еще придется оправдываться — и за себя, и за всю партию». Троцкий даже улыбнулся.
— Кем вам приходится гражданин Бронштейн? — спросил за спиной Лацис.
— Отцом, — ответил Троцкий. — Он приехал с юга и искал меня. Он не догадался, что меня здесь никто не знает как Бронштейна.
Понятно, — сказал Лацис, — Вы можете ехать, у вас, наверное, дела, Лев Давидович.
А то освобождение заговорщиков потребует некоторого времени и некоторых формальностей…
— Надеюсь, вы не разделяете подозрений этого молодого человека? — спросил Троцкий.
— Бывают и у нас дураки.
— Если у него отдел по борьбе с иностранцами — заметил Троцкий, — значит, это кому-то нужно.
— Я не вмешиваюсь в высокую политику, — сказал Лацис. Я — ищейка.
— Боюсь, что мы с вами еще услышим эту фамилию, — сказал Троцкий. — На вашем месте я бы проверил, как он сюда попал и для чего его здесь держат.
Сначала вошел Бронштейн, за ним Лидочка, последним — Блюмкин. В дверях остановился чекист, который охранял заключенных, Видно, он не оставил их своими заботами, получив странный приказ Блюмкина.
— Отец! — Троцкий бросился к Давиду Леонтьевичу.
Тот стоял и молча глядел на сына.
Троцкий увидел, что один глаз старика заплыл, на щеке — кровоподтек.
— Кто это сделал? Скажи, какая сволочь это сделала?
— Лучше бы я не приезжал, — сказал дед Давид. — Лучше бы я пожил при немцах.
— Я сегодня же поставлю вопрос на заседании ЦИК, — сказал Троцкий Лацису. — Вашу контору следует прочистить от всякой примазавшейся к ней сволочи.
— Будьте уверены. Товарищ Блюмкин у нас больше не работает, — сказал Лацис.
— А меня били по спине и животу, — сказала Лидочка, — они сказали, что не хотят мне рожу портить…
— Тебя этот бил? спросил Троцкий и, не дожидаясь ответа, дал Блюмкину хлесткую пощечину. Голова Блюмкина дернулась, и он выскочил в коридор.
— Нет, — сказала Лидочка, — у них есть для этого страшные люди, Ужасные люди. Вы не представляете.
Давид Леонтьевич обнял Лидочку и сказал сыну:
— Эта девочка не испугалась и пошла в самое логово бандитов, чтобы выручить меня.
Запомни это, Лейба.
— К счастью, она была не одна, — ответил Троцкий. Он обернулся к Лацису:
— Надеюсь, я могу верить вашему слову, что эти методы будут искоренены из работы Чрезвычайной Комиссии. Это типичная контрреволюция, эти провокации выгодны нашим противникам.
— Я понимаю и совершенно с вами согласен, — ответил Лацис. — Я прошу всех пройти ко мне в кабинет, чтобы составить и подписать бумаги об освобождении граждан.
Понимаете, должен быть порядок. Во всем.
— Когда забирали, кто соблюдал порядок? — спросил Давид Леонтьевич. — Когда молотили хуже, чем при царе, кто соблюдал?
Они вышли в коридор и направились к кабинету Лациса.
Блюмкина в пределах видимости не было. Он отправился в медчасть, чтобы получить справку о болезни.
В те дни, в середине июня 1918 года, в Омске образовалось временное сибирское правительство. Оно опиралось на чехословаков, которые тогда взбунтовались против большевиков.
Чехи, которые сыграли такую важную роль в русской гражданской войне, попали в Россию не по доброй воле.
Рассыпалась, умирала и никак не могла окончательно помереть громадная лоскутная Австро-Венгерская империя. И практически все народы, кроме австрийцев, в нее входившие, мечтали о независимости. А так как армия империи была в значительной степени составлена из мобилизованных инородцев, то многие принялись сдаваться в плен к русским. И в лагерях для военнопленных скопились сотни тысяч солдат и офицеров, которые требовали, чтобы их снова пустили в окопы, но с другой стороны.
Они желали сражаться за независимость своей родины. Чехи — Чехии словаки — Словакии, венгры — Венгрии, поляки (из южных воеводств) — Польши.
Царское правительство решило использовать пленных, вооружало их, сводило в полки и дивизии, посылало к ним для контроля и обучения русских офицеров, но немногие из новых союзников успели принять участие в боях. После революции эти полусформированные полки стали для большевиков опасны. Идея новых правителей России помириться с Германией и Австро-Венгрией была им отвратительна, Они ее воспринимали как предательство. Поэтому первый и второй польские корпуса начали воевать с наступающими германскими частями в Белоруссии и на Украине, а чехи, которых насчитывалось примерно 60000 человек, дисциплинированных, вооруженных, имевших своих командиров, потребовали, сговорившись с французами, чтобы их отправили на дальний Восток, а там союзники переправят их морем на фронт против Австро-Венгрии.
Большевики этих чехов и поляков боялись.
И начали суетиться.
Будь они спокойнее и опытней в военных делах, они бы сделали все возможное, чтобы как можно скорее избавиться от чехов и поляков мирным путем. Но отношения с братьями-славянами портились день ото дня, и большевики пришли к выводу, что те готовят восстание, Поляков, собравшихся в Екатеринбурге, окружили и перебили — лишь некоторым удалось убежать в Мурманск и Архангельск, а то и на юг — в Одессу. Но чехов было куда больше, и они были отлично организованы. Эшелоны с ними медленно двигались на восток, растянувшись на сотни километров от Волги до Омска.
Ехали чехословаки не в вакууме. В каждом городе на каждой станции они общались с местной властью и местными политиками, И они понимали, что большевики — их враги.
Их следует опасаться и верить им никак нельзя, В Челябинске, где их затормозили и не пускали под разными предлогами дальше, они сговорились с тамошними демократами и разогнали Совет.
Известие об этом всполошило Москву.
Был отдан приказ всем Советам по Сибирскому пути разоружать чехов. А тем временем 25 мая чехи, вступившие в открытый конфликт с советской властью, заняли Мариинск, и 8 июня вал большой город Новониколаевск, известный ныне как Новосибирск.
Московский приказ опоздал.
За несколько следующих дней чехословаки захватили все станции к западу. Вплоть до городов на Волге — Самары и Сызрани.
Восстание чехословаков распространялось неотвратимо, железные дороги оказались теми артериями, по которым текли микробы болезни.
На юге белые части остались без командира. 17 апреля случайным снарядом под Екатеринодаром убило генерала Корнилова. Принявший командование Антон Деникин отступил в район Ставрополя. Красные отряды под командованием жестокого садиста Сиверса залили кровью казачьи области. Немцы вошли в Донбасс, они торопилась захватить угольный бассейн.
А в Москве у германского посла графа Мирбаха угнали из гаража его роскошный посольский автомобиль. И его не нашли!
В тот же день глупо погиб знаменитый актер и бузотер Мамонт-Дальский. Он попал под трамвай, и ему отрезало ноги. Современник писал: «Это был гений и беспутство, олицетворение Кина, к тому же к концу своей мятежной жизни он бросил сцену и объявился убежденным анархистом.
Тот же современник писал в дневнике: «Гастрономические впечатления: икра зернистая черная — 38 рублей фунт, красная — 10 руб., десяток огурцов — 10 руб., коробка сардин — 16 руб.».
Судя по всему, черная икра еще не стала исключительным лакомством.
Особенно если «костюм пиджачный обходился в 800 руб., а шляпа — в 60 рублей. Вот и живи на 625 р. в месяц!» — пишет чиновник, который и при большевиках чиновник.
Что еще происходило в те дни? На Адриатическом море французская подводная лодка взорвала австрийский дредноут «Св. Иштван». На заседании ЦИК 15 июня представители меньшевиков и правых эсеров исключены из ЦИК.
Тот же современник восклицал: «Теперь там остались одни большевики. При каком царе Горохе царствовала только одна партия?» 20 июня началась страшная жара.
В городе ходили слухи об убийстве Николая II. В Петрограде убили большевика Володарского, а Трибунал вынес смертный приговор командующему Балтийским флотом А. Щастному за то, что он намеревался устроить заговор и скинуть большевиков.
Обвинение было стандартным. Щастного расстреляли.
Часть Черноморского флота возвратилась в Севастополь из Новороссийска, остальные по приказу Москвы взорваны.
Большевики готовились к Съезду Советов и ликвидации верных пока союзников — левых эсеров.
Блюмкина не выгнали с работы. В ликвидации левых эсеров ему была отведена важная роль.