Что-то около двух ночи, я только уснул, меня разбудил телефонный звонок. «Не встану, сказал я себе, ни за что не встану… Это опять ошиблись». Но телефон настойчиво дребезжал. С мукой расплющив веки, я спустил ноги с дивана и облегченно вздохнул, услышав в прихожей голос дочери:
— Да-да, я!.. Это я!.. — Даже спросонок я понял, что Светлана не на шутку испугана. — Я же говорила вам… Я обещала, значит, будет… Не угрожайте мне, это лишнее, я сама представляю… Да я вам уже сказала!.. Ну и что, если счетчик?..
Голос ее истончился, в нем звучало отчаяние. Что же произошло, черт побери?
Придется-таки встать. Я на ощупь снял со спинки стула штаны и прошлепал к двери, из-за которой доносилось истерическое: «Перестаньте!..», «Только попробуйте!..», «Я-то, я-то причем?!».
В прихожей в тусклом свете, падающем из открытых дверей в спальню, на корточках возле тумбочки с телефоном сидела моя двадцатитрехлетняя падчерица.
Черные прямые волосы неряшливыми прядями свисали на лицо — бледное, помятое сном. Ночная рубашка, словно опустившийся парашют, лежала на полу, закрывая ноги. Глаза Светланы были расширены, на меня она не взглянула. Рядом с ней тоже в ночной рубашке, прижав обе руки к сердцу, стояла Нина. Я вопросительно взглянул на жену и открыл было рот, чтобы спросить, в чем дело, но она зло мотнула головой: молчи!.. Глядя на ее искаженное напряжением, увядшее, но все еще красивое лицо, я в который уже раз за последние недели ощутил, как меня буквально пронзила острая неприязнь, даже нет, чего уж там сглаживать, ненависть, как ни постыдно это — испытывать столь низменные чувства к человеку, с которым прожил вместе последние двадцать лет.
Светлана положила трубку на рычаг и заплакала, без слез, одни сухие всхлипы.
Мать бережно подхватила ее за талию, подняла, прижала голову к груди.
— Все обойдется, милая, все обойдется, — голос ее прервался. Взглянула на меня мельком, обдав презрением, словно горячие помои плеснула в лицо.
— Что вскочил?! Молчи! Ничего не спрашивай! Не твои дела!
— И все-таки… — Я изо всех сил старался сдержаться, не унизиться до ночного скандала, неизбежного, ответь я ей в том же тоне. — Свете кто-то угрожает?
Почему?
— По кочану! — выкрикнула жена, бешено округляя глаза.
Кандидат наук, пусть и технических, кичится тремя поколениями ужасно интеллигентных предков… Чем, спрашивается, отличается она сейчас от палаточной торговки советских времен, в гробу видящей всякого докучливого покупателя?
— Ладно. Не мои, так не мои.
Я ушел в гостиную, в которой сплю уже второй месяц, и опять улегся на диван.
Ничего, расскажут все сами. Попозже. Когда обсудят все варианты использования меня в качестве… Чего? Давно не стриженного барана? Фанерки, которой можно заслониться от града камней? Униженного ходатая по чиновничьим инстанциям?
Посмотрим, завтра покажет. А пока — спать, спать…
Уснул я на удивление сразу. И проснулся, несмотря на вчерашний перебор, с относительно свежей головой. А главное, вовремя, даже без будильника. Они спали, и я, разумеется, не стал их тревожить. Побрившись и проглотив два бутерброда с сыром, не стал допивать кофе — гадость, растворимая дешевка, — вылил остатки в раковину и на цыпочках вышел в прихожую. В спальне, слава Богу, было тихо. Можно было считать, что мне крупно повезло — объяснения откладываются до вечера.
Когда хорошего слишком много, это подозрительно и опасно. Всякое везение по сути своей случайность. Случайности, да еще счастливые, да еще и следующие одна за другой, настораживают: так не бывает, быть беде. Но осознавать начинаешь не сразу, лишь когда заметишь, что сплошные везения выстраиваются в цепочку.
Утром, отправляясь на работу, я никогда не заглядываю в почтовый ящик. Раньше полудня почтальонша в наш подъезд не заходит. Сегодня же будто кто-то толкнул под локоть. В ящике была «Комсомолка», которую мы выписываем, и желтоватый прямоугольничек — перевод на сумму чуть меньшую, чем три моих месячных зарплаты в издательстве. Гадать, откуда свалились на меня деньги, не приходилось: я был уверен, что на почте фиолетовый штампик на обороте извещения сообщит мне чрезвычайно приятное: повесть, которую я чуть не год назад послал в толстый журнал, напечатана. Иначе, само собой, гонорар бы не выслали. Конечно, удостовериться в публикации я мог бы и раньше, попади мне журнал на глаза. Месяца четыре я захаживал в областную библиотеку — единственное место, где его можно было найти в прошлом году. Но с января деньги на библиотечную подписку сократили. А подписчики… Не поручусь, что в нашем городе есть хоть один чудак, не пожалевший денег на это недешевое, добротное, но и скучно-солидное издание. По крайней мере у обнищавших местных литераторов искать его не приходится, а с учеными гуманитариями я общался мало. Впрочем, с деньгами сейчас у них не лучше, как и у всей пресловутой прослойки, снискавшей нашей бывшей стране славу «самой читающей». Она бы, конечно, и сегодня читала не меньше, да удовольствие стало слишком дорогим.
Так что следить за журналом я не мог. И его напоминание о себе не могло не растрогать.
Да, прекрасная штука — неожиданно свалившийся на тебя гонорар! Но вдвойне приятней была и та случайность, что, вопреки заведенным в семье порядкам, почту вынул сегодня я, а не жена и не дочь. Никто, кроме журнальных моих благодетелей и меня самого, не знает о переводе — почтовики не в счет. И это означает, что минимум три-четыре недели я буду застрахован от каждодневных микроунижений, связанных с абсолютной пустотой в карманах. Что мне теперь какое-то пиво, хоть бы и баварское? Или чьи-то дни рождения, от коих я пугливо шарахаюсь вот уже второй год? Или… А, что и говорить!.. Я отвыкаю чего-либо хотеть. Вернее, желаний-то не убавилось, но возможности их исполнения давненько ушли в сферу ирреального. Даже мелочи, вроде нового галстука, обрели статус мечты недостижимой, как маниловский мостик через пруд.
Я был уверен, что на почте получить деньги до начала работы не успею. В издательство мне к десяти, и оставшихся сорока минут при постоянных очередях пенсионеров и квартироплательщиков мне, разумеется, не хватит. И все же ноги сами свернули за угол и привели меня к отделению связи. Там было прохладно и пусто. В том смысле, что почтовики, как и обычно, сидели за своими окошечками, но их никто не тревожил. Над вскрытым чревом кассового аппарата посапывал с отверткой в руке умелец в черном халате. На лавке, отрешенно глядя куда-то вниз перед собой, сидела очень одинокая старушка с квитанцией, зажатой в прозрачном кулачке. Ничто не помешало мне протянуть паспорт и мгновенно заполненный перевод кудрявой барышне, получить у нее пачку не самых крупных купюр и совсем уже бодрым шагом направиться к остановке, к которой — надо же! — подчаливал полупустой автобус. Усаживаясь, я вспомнил, что, как это ни странно, на обороте корешочка с суммой не было ни штампа, ни вообще каких-либо следов отправителя денег. На радостях я даже не уточнил, из Москвы ли пришел гонорар или еще откуда — бумажку смял и выбросил в урну, дабы не попалась случайно на глаза домашним.
Со временем получалось так гладко, что, выйдя у Дома печати, я позволил себе тормознуть у книжного развала, мимо которого трижды в неделю проходил не взглянув. Агрессивное лакированное разноцветье обложек на лотках, похожее на длинные клумбы из бумажных цветов, выложенные сотрудниками погребальной конторы к юбилею своего начальника, меня, закоренелого книжника, раздражали.
Возможно, что среди вакханалии кровавых детективов и первобытно-любовных романов знаток и смог бы откопать нечто стоящее прочтения. Но я об них руки не марал и даже втайне гордился этим. Я брезглив и считаю, что ковыряться в венках над картонными гробиками, начиненными трупами, неинтеллигентно. Хотя, если честно, снобизм мой частично объяснялся и причинами вполне материального свойства… Но вот сегодня — ну и день! я почему-то взглянул. И ахнул от приятнейшей неожиданности: коричневый томик нагибинских «Дневников» умоляюще глянул на меня из-под полуголой блондинки, которую пытался удушить не поместившийся целиком на обложке скуластый амбал. И цена!.. Господи, да ведь для меня сегодняшнего, меня многоденежного это же совсем даром!.. Улыбка на моем лице была, видать, настолько лучезарна, что вахтер Ереваныч — а вообще-то он Юрий Иванович — изумленно вскинул седые кустики бровей и тоже осклабился во все свои… уж не знаю, сколько у него там железных зубов. А когда я, зажав обретенного наконец-то Нагибина под мышкой, поднялся на свой третий этаж, на площадке со мной столкнулся технический редактор Зяма Краснопольский, самый лысый человек Среднего и Нижнего Поволжья, как он не без гордости себя называл. И, пожалуй, имел на то право. Его длинный череп с далеко отквашенным, как у древнего египтянина на фресках, затылком был начисто лишен не только пушка, но и малейших точечных намеков на то, что волосы на этой сияющей золотом тыкве когда-либо были. А ведь Зяме не стукнуло еще и сорока! Чтоб добиться такого совершенства, начинать лысеть ему, наверно, пришлось класса с четвертого.
— Феличе, ты зря торопился, служака, — забормотал он, останавливаясь и пытаясь силой вытащить у меня из-под руки книжку. — Главаря не будет до послеобеда, в арбитраж умотал, а полупахан опять на больничном, вот так!.. А-а! — скривился он, выдрав все-таки книгу и разглядев автора. Почитай, почитай, но смотри — желчью мочиться будешь, ты это учти! Как он, подлец, Ахмадуллину с этим… как его?… Окуджавой приделал — ну, полный отпад!.. Если мне позвонят, скажи, появлюсь через час… Нет, через полтора. Ну, дуй, дуй, служивый классик!..
Не-е-т, чтоб такое везение — это уж, знаете ли, слишком! Если что и портило мне сегодня настроение — хотя полученный гонорар и держал его планку непривычно высоко — так это перспектива предстоящего объяснения с Карповичем, директором и соучредителем АО «Издательство „Парфенон“», в просторечии — «главарем», под началом которого я имею счастье служить ведущим, но далеко не главным редактором. В десять тридцать мне надлежало быть на планерке, в одиннадцать тридцать меня ждали в редакции областного телевидения. Успеть туда я никак не мог. Предстояло отпрашиваться у Карповича, а не будь того на месте — у главного редактора Махнева, он же «полупахан». Клички — иногда удачные, чаще не очень — Зяма напридумывал всем, вплоть до корректорш. Но прижились немногие, в частности — эти. Впрочем, прилипло и ко мне: «служивый классик».
Вроде и безобидное это прозвище имеет, увы, достаточно обидные основания.
Некогда, а если точнее — лет пять-семь-девять назад — я не без удовольствия ощущал себя писателем, больше того — популярнейшим в области прозаиком. Мои книги можно было купить лишь по крепкому книготорговому блату либо на партийных пленумах никак не ниже городского уровня. Помню, как приятно было мне однажды подслушать умственный разговор шедших впереди меня по тротуару подростков. «Она, дура, даже „Длинное облако“ не читала!» — громко возмущалась тонконогая девчонка с портфельчиком. И эта уничижительная интонация по отношению к неведомой мне невежде прозвучала даже для моего избалованного в те времена авторского слуха райской музыкой. Народное признание — это вам не реверансы дежурных критиков. Возможно, мои романы и повести по большому счету и не были так уж хороши, в условиях дефицита и вареный рак, известно, сходит за красную рыбу. Но писательское существование «на вольных хлебах» делало мою жизнь, во-первых, осмысленно оправданной, а во-вторых, вполне удовлетворительной материально. Машину я так и не купил, но зато и поездил по европам изрядно, что было тогда не всякому дано. И проблемы мебели-ремонта решил, и даже замахнулся на строительство дачи. Однако рука, к сожалению, так и повисла в воздухе: что теперь делать с недоложенной кирпичной коробкой, не знаю ни я, ни подрядившиеся дачевозводители братья Бубенковы, которым я задолжал столько, что в пору расплатиться с ними самим недостроем. Вот уже три с половиной года я полирую тренированным писательским задом не дубовое кресло в домашнем своем кабинете (он же по совместительству гостиная), а расшатанный казенный стул с инвентарным номером хозуправления Дома печати, а может, и издательства «Парфенон», отвалившегося от него как траченная тлями почка. Почему не пишу книги как прежде? Пишу. Даже написал уже, и не одну, а две с половиной. Но заканчивать третью повесть охоты нет, потому что нет смысла. Презираемый мною книжный поток, словно мутная вода из ведра уборщицы, хлынув на прилавки, не одну щепку вроде меня смыл с современной литературной поверхности. Книгоиздание неожиданно оказалось сверхприбыльным бизнесом, почти как криминальный вывоз нефти. Ну а где быстрые деньги… понятное дело.
Наиболее хваткая часть моих современников не преминула воспользоваться этим.
Что термин «хорошая книга» утратил свое классическое значение, я понял, когда год назад возвращался из Москвы в одном купе с оптовыми книготорговцами.
Узнав, кто я есть такой, они расхвалили мои книги и тут же выразили свое искреннее соболезнование почившему во мне писателю. По их словам, «те, ранишние» книги обречены на забвение. Новый читатель, покупающий только «свою серию» про секс или про убийства, уже сформировался, а на него, массового, только и следует рассчитывать, если не хочешь прогореть.
Все-таки я продолжаю рассчитывать, что увижу напечатанным свой последний роман, лучший, как мне кажется, из всех моих опусов. И в издательстве, пожалуй, меня удерживает только эта трепетная надежда: все-таки рядом с кухней! Карпович очень расплывчато, но все ж таки обещал — к концу года, мол, так и быть, рискнет. Ни он, ни «полупахан» роман не читали, как я им его ни навязывал. Оба выразили полную уверенность в высоких достоинствах моего заслуженного пера, но рукопись так и лежит у меня в столе. Сколько ей там еще томиться? И чего они, олухи, боятся? Ведь роман о любви, а любовь — тема вечная, инфляции неподвластная. Хотя… Кто знает? Глядишь, пройдет еще несколько лет, и наглотавшиеся секс-романов читатели будут, зевая, на десятой странице захлопывать книжку о непонятных переживаниях двуногих бронтозавров.
— Феликс Михайлович, с телевидения снова звонили, — сообщила мне, едва я переступил порог редакции, Люся, наимладшая наша редакторша, принятая месяц назад на полставки. — Спрашивали, вы точно у них будете или как? Просили перезвонить обя-за-тель-но!
Субтильное созданье в доверчиво открытой маечке опять склонилось над компьютером, а я набрал номер и подтвердил: да-да, как и договаривались, в половине одиннадцатого и ни минутой позже. Как возвышает тебя в собственных глазах эта независимость в отсутствие начальства!.. Разложив листы корректуры «Зеленого доктора в каждой семье» и придав таким образом столу вполне рабочий вид, я прикинул, что в моем распоряжении есть еще четверть часа — как раз на чашку кофе в забегаловке рядом со студией. Сегодня-то можно ведь и с коньячком-с! А коли светит такая перспектива, время терять — грех.
…Примерно час спустя в уютной редакции развлекательных передач местного телевидения можно было увидеть небольшого человека в дымчатых очках, со светлорусой бородкой и плешинкой, чуть проклюнувшейся посреди мягких седеющих кудрей. Человек в очках, одетый несколько молодежней своих сорока с хвостиком лет — американская футболочка с загадочным числом 88, очень потертые светлые джинсы, не первой белизны спортивные туфли, — любезно общался с двумя довольно еще молодыми, но не так уж, сотрудницами — редактором и режиссером ежемесячной телепрограммы «Между нами, женщинами». Русобородый посетитель рассказывал им что-то смешное, раздвигая в улыбке безвольный, припрятанный за волнистой растительностью рот, крутил головой, поддакивал, мягко возражал, угощал собеседниц сигаретами и курил сам.
Это был очень светский человек.
Он все время что-нибудь делал. Вставал с кресла и подходил к окну, касаясь пальцами восковых листьев чахнущей на подоконнике герани. Живо откликался на просьбу костлявенькой рыжеволосой редакторши и говорил ей, который час, а потом, деланно хмурясь, скорбно качал головой: вот, мол, попусту уходит время… Режиссер, тоже рыженькая, но полная, кинула ему реплику — он поймал ее, ответил, почти не думая, но довольно удачно, улыбкой обозначил шутку, подыграл интонацией. Когда рядом с ним на столе запищал телефон, он снял трубку и заговорил в нее совсем не так, как только что: он, видно, настраивался на тональность того, который звонил.
— У аппарата? — веско переспросил он. — Ходоров, писатель… А вот Каретникова нет, ждем.
Ходоров. Феликс Михайлович Ходоров. Это я. Вернее, так зовут человека, который вовсю пользуется моим именем, этого суетливого бородача. Хотя, скорее всего, он-то и есть истинный Ходоров. А я? Вряд ли кто догадывается, что я существую.
Изредка, когда я отслаиваюсь от Феликса Ходорова, он предстает предо мною весь, нагишом, даже бурые печенки просвечивают сквозь кожу. Я наблюдаю за ним без какой-либо родственной симпатии, с жалостливой брезгливостью. Я не принимаю его таким, каков он есть, я мечтаю, чтобы он изменился хоть чуть. Но я знаю, что помочь ему невозможно. Для этого надо каждодневно, а не раз в полгода, в квартал или в месяц, выходить из его оболочки. Только тогда очеловечивается этот несложный разговорный автомат, запрограммированный на типовые житейские ситуации. Если бы я мог выныривать из небытия почаще!.. И не на горсточку секунд, не на жалкую минуту прозрения! Что эта минута, если все остальное время говорящее, передвигающееся, обнимающее, «думающее» и «творящее» нечто, известное людям под именем писателя Феликса Ходорова, действует так, как велят ему дырочки на трансцендентной перфокарте, пробитой невесть кем.
Вот и сейчас, как всегда внезапно, я с перископическим приближением увидел себя. Нет — его. Этого. Ходорова. Я разглядывал его отстраненно, будто из тьмы кинозала.
— Черт знает что, — сердито пробормотал Ходоров и забарабанил ногтями по нечистому от следов клея столу. — Еще полчаса, и я — уж простите, ради Бога! — пошлю куда подале и нашего с вами Каретникова, и саму передачу, как она ни мила.
Вот паяц! Ведь будет ждать, сколько нужно!
— Теперь уже скоро, — сочувственно причмокнув, вздохнула редакторша и поправила высветленную прядку в прическе. — Председатель задержал… От него не уйдешь просто так, вы уж потерпите, Феликс Михайлович.
Она-то не знает, что его угрозы — липа.
— Вот именно — «терпите», — с сарказмом повторил Ходоров. Он снова закурил и движения его были при этом подчеркнуто нервны. — Терпи, покорный россиянин…
— Некрасов? Или импровизация? — вскинула выщипанные брови режиссер. Щеки ее колыхнулись: молчаливость ей шла куда больше.
— Лидочка, не все ли равно? — Ходоров рубанул рукой воздух. — В нас, русских, азиатчина неистребима, застряла с времен Батыя, вот и терпим надо и не надо.
Что нам время — особенно чужое. Сегодня в России, знаете ли…
…Бог мой, скорей бы пришло затмение! Он невыносим! И ведь не остановишь.
…Зря я гневался на Каретникова: оказалось, шеф развлекательных программ задержался у председателя телерадиокомитета как раз в моих интересах.
Кандидатура гостя передачи «Между нами, женщинами», то есть моя, согласована была с начальством раньше, а сейчас Петр Иванович выдирал у него «добро» на возможность более или менее подробного разговора перед камерой о моей новой книге. По мнению председателя, это пахло скрытой рекламой, которую издательство и автор хотят протащить на халяву. По словам Каретникова, ему пришлось побожиться, что роман Ходорова «Не отводи глаза!» не включен в издательские планы «Парфенона», так что коммерческие интересы здесь исключены.
Но поскольку роман о любви — вернее, и о любви, — то затоптать столь выигрышную для женского ток-шоу почву было бы неразумно. Телезрители, особенно телезрительницы, устали от политики. Страсти-мордасти, пусть и выдуманные, восполняют им дефицит собственных эмоций. Разве бешеная популярность «мыльных опер» не наглядное тому доказательство?
Короче, он-таки убедил начальство. Передача состоится через две недели, ее включают в программу, а сегодня нужно в общих чертах обговорить ее содержание и композицию. Но это уже не его, Каретникова, забота — Рената Петровна и Лидия Викторовна приглашены сюда, в его кабинет, не случайно. И если они до сих пор ни словом не обмолвились о моем участии в ток-шоу, так это сделано по его указанию — до разговора с председателем все было писано вилами на воде.
Похлопав меня по плечу и придав розовощекастой своей физиономии наиприветливейшее выражение, Каретников ушел, и медноволосые дамы тотчас принялись за дело. Режиссер налила в кофеварку воды и сунула штепсель в розетку, а редактор раскрыла большущий, в полгазеты, блокнот, крупно написала на чистой странице «ХОДОРОВ, писатель» и поинтересовалась, представляю ли я себе свою роль в женском ток-шоу?
Я представлял, поскольку однажды случайно углядел эту передачу. Несколько довольно симпатичных и острых на язык дам полчаса измывались над косноязычным подполковником, начальником городской милиции нравов. Предмет разговора был достаточно щекотливым — порнопродукция, проститутки, «салоны отдыха», то бишь почти легальные бордели, которых в городе развелось видимо-невидимо. Но если бы речь шла только о его обыденной службе!.. Дамы — среди них я узнал двух знакомых по Дому печати журналисток — лупили милиционера вопросами, что называется, ниже пояса. Интересовались его сугубо личным отношением к интимным встречам с женщинами на стороне, расспрашивали о его мужских вкусах, выпытывали, силен ли он в теории секса, изучал ли он «Кама Сутру», предлагали ему выбрать из присутствующих ту, с которой он охотнее всего изменил бы жене… В общем, как говорит нынче молодежь, оттягивались вовсю. Бедный страж нравственности, багровея и то и дело утирая со лба пот, неуклюже пытался увиливать от прямых ответов, злился и — уж это я подметил безошибочно — едва удерживал готовые сорваться с губ матерки. Тогда я посмеялся над ним, а теперь вот в его роли мне предстояло выступить самому. Я сразу решил, что отказываться не буду. Попасть на телеэкран и к тому же рассказать о новом романе сейчас для меня кое-что значило. Былая популярность писателя Ходорова имела шанс если не выплеснуться снова, так напомнить о себе, а общественный интерес к новой книге в какой-то мере мог подхлестнуть парфеноновцев — чего ж это мы такую книгу не издаем?.. И все-таки предстоящий стриптиз перед резвящимися дамочками меня не на шутку смущал.
— Вы напрасно волнуетесь! — успокоила меня худосочная Рената Петровна, быстро-быстро делая какие-то пометки в блокноте-альбоме. — Естественно, что с полицией нравов можно и нужно было беседовать исключительно о сексе. А о чем еще? Но вы, Феликс Михайлович, вы-то совсем другое дело! Неужели вы думаете, что женщину интересует в любви только постельные страсти? Мужики судят, к сожалению, по себе. Я уверена, что ваше ток-шоу будет украшением месяца. Вы же писатель, знаток человеческих сердец…
— Агроном человеческих душ, — подхватил я иронически. — Но писатель существо не бесполое, и слезть с мужской колокольни трудно и ему.
— Но ведь говорил же Флобер, что «мадам Бовари — это я»! — возразила Лидия Викторовна, разливая кипяток по чашечкам. — Вам одну, две ложки? Это крепкий, предупреждаю, настоящий «голд». С сахаром?
— Надо подумать, как ненавязчиво перейти к вашим песням, Феликс Михайлович, — редактор наморщила тоненький носик и, как ей, наверно, казалось, игриво заглянула мне в глаза. — Да-да, мы рассчитываем на них, вы же конспиративный бард, не отпирайтесь! Гитара у нас неплохая, но вы, конечно, предпочитаете свою?
Я ничего не предпочитал, мне было все равно. Те несколько аккордов, с которыми я с грехом пополам управлялся, подгонялись под любую мелодию и любую гитару, будь в ней хоть семь, хоть шесть струн, и даже пять. Однако перспектива спеть несколько собственных романсов была весьма соблазнительной. Втайне я немножко страдал от несправедливой, как мне казалось, узости аудитории своих слушателей. Мои друзья-знакомые знали мои творения почти наизусть, и иногда мне чудилось, что слушают их только из вежливости. А тут такая возможность…
— Давайте выберем, что спеть, — предложил я. — Где ваш инструмент?
…Я проторчал на телевидении еще не меньше часа. Гитарные переборы имели призывный эффект пастушеской свирели — двери не закрывались, и скоро комната была набита битком. И поскольку среди сбежавшихся овечек были о-очень даже завлекательные экземпляры, не распустить хвост я просто не мог. Тем более, что в моем репертуаре было несколько песенок, которые не могли не растрогать женские сердца. Многозначительно поглядывая на длинноволосую юную блондинку в сокрушительном мини-платьице, я с выражением пел:
Мне, красавица, с тобою очень трудно будет жить:
В сторожа к тебе податься? То ль в темницу посадить?
У тебя ума палата, а глаза полны огня…
Это, братцы, многовато, скажем прямо, для меня.
Для меня твоя повадка, словно для корыта шторм,
Не по Сеньке эта шапка. Не в коня, ей Богу, корм!..
В такой аудитории я, как правило, теряю не только чувство меры, но и чувство ответственности. Мне пора было в издательство — ненароком вернется «главарь» чуть раньше, и тогда жди неприятностей: отсиживание от сих до сих он считал наиважнейшим долгом подчиненных. Я отчетливо сознавал, что кадрить никого из этих милых длинноногих ягнят не буду — не время, не место да и башка забита совсем другим. К тому же моим рыжым дамам пора было обедать — обе они к двум часам должны быть где-то еще. Но себя не переделаешь, тем паче на ходу, тем более в запале. Я прекратил свое «а вот еще одна о любви», лишь заметив краем глаза, как, переглянувшись с кем-то, выскользнуло за дверь то самое златоволосое созданье, которому я непроизвольно адресовал свои канцонетты.
Разочарование чуть кольнуло сердце, настроение петь пропало и…
И опять, правда, всего лишь на считанные мгновенья, предо мной с пронзительной отчетливостью появилась заставившая внутренне содрогнуться картинка: молодящийся хмырь с гитарой, с ироническим интересом слушающие и разглядывающие его девицы, ровесницы его дочери, тоскливое нетерпение в глазах двух рыжих дамочек, в душе проклинающих этого бестактного писателя Ходорова, который не хочет понять, что у них есть еще и другие дела и заботы…
— Почему вы не выступаете со своими концертами? — наивно таращась, чирикнула маленькая брюнетка, похожая на симпатичную обезьянку в очках.
— Знаете, когда-то я отказался вступать в Союз кинематографистов только потому, что быть членом сразу трех творческих союзов просто подозрительно, — пояснил я. — Есть основное дело твоей жизни, твоя профессия и призвание, остальное же — хобби, увлечение, слабость — как ни назови. Правда, сейчас все кому не лень стали писать книги — даже писклявые певички делятся своей мудростью. Не хочу уподобляться им, только и всего.
— И зря! У вас просто чу-у-дные песенки! Вам бы аккомпаниатора…
— Зачем? — возразила Рената Петровна вставая. — А Высоцкий? Всего пять аккордов — и сотни песен.
— Да, но у Высоцкого был такой голос, что…
«Так, все правильно, — подумал я. — На гитаре играть не можешь, голоса нет, а песенки чу-у-дные. Спасибо и на этом».
Но обиды в глубине души, как ни странно, не было. Наверное, я настолько изголодался по успеху у публики, уж какой бы она ни была, что даже фальшивые комплименты готов глотать не морщась. И все же, и все же… Готов руку отсечь — девицы западали искренне, особенно когда пел это: «Но как мне быть с тобой счастливым? Тебе ж всего двадцатый год…». Романс бронебойный, проверено.
Спускаясь по лестнице в вестибюль в сопровождении торопившейся в столовую редакторши, я договорился с ней о встрече через три-четыре дня, на записи передачи. Из здания студии я вышел в состоянии легкой, словно облачко, медленно рассеивающейся эйфории. Из головы не шла длинноволосая блондинка: она не могла не заметить моего к ней внимания. И вроде бы ей это нравилось. Но вот ушла она с улыбочкой несколько двусмысленной. Что она должна означать? Ох уж эти наши средневолжские джоконды…
За два часа, которые я провел в студии, июльское солнце поработало на славу.
Такой свирепой жары, какая стоит уже неделю, я не припомню. Ярко белесое небо, размытые очертания слепящего диска, густо парящий мокрый проспект… Поливалка еще не скрылась из глаз, а на асфальте уже проступали и на глазах расширялись бледные проплешины. Прохожих на раскаленных тротуарах мало — в большинстве магазинов перерыв, до автобусной остановки два квартала, а прогуливаться сегодня в полдень отважился бы разве что безумный. Даже автомобильный поток, обычно почти непрерывный на этом спускающемся к Волге проспекте, был сейчас какой-то вялый, словно машины побаивались надорвать свои бензиновые сердца.
Рассеянно посмотрев налево, я без какой-либо опаски вступил на проезжую часть и, воспользовавшись паузой в движении по моей стороне улицы, быстро, почти бегом попытался проскочить к разделительной полосе. Я никак не мог ожидать, что из-за большого телевизионного автобуса — кажется, их называют лихтвагенами, — который стоял у тротуара метрах в пяти от меня, вдруг вынырнет несущаяся на большой скорости машина. Но именно так и случилось: запыленная красная «ауди» с тонированными стеклами мчалась прямо на меня. По инерции я сделал еще два-три шага вперед, пересек полосу и тут же, чуть было не оказавшись под колесами «волги» из встречного потока, рванулся назад. Завизжав тормозами, шикарная иномарка вильнула к обочине, крутанулась вокруг оси и с размаху ударила задним крылом о фонарный столб, возле которого то ли пережидала движение, то ли читала объявление немолодая женщина с зонтиком и хозяйственной сумкой. Сшибла ее машина или только задела, я не разглядел — увидел уже лежавшее боком на бордюре тело с неестественно, «блошкой» подогнутыми ногами, высыпавшиеся из сумки пестрые пакетики печенья и кочанчик капусты. Раскрытый выцветший зонтик отлетел в сторону метра на четыре и еще покачивался, словно большая выдыхающаяся юла. Почему-то именно эту деталь отметило в тот злополучный миг мое сознание, видимо, изо всех сил противившееся воспринимать жуткую реальность того, что только что произошло.
Дальнейшее развитие событий запечатлелось в моей памяти кадрами немого синематографа — какими-то рваными, нервно дергающимися фрагментами. Широко раскрытый рот перепуганной мороженщицы — крика не слышу… Мальчишка, оглядываясь на бегу, машет рукой, кого-то зовет… Вот и я… Ватными ногами я шагаю к этой несчастной… Вот распахивается дверца заднего салона «ауди»… Я наклоняюсь… Чьи-то могучие руки обхватывают меня сзади за поясницу… Я инстинктивно вырываюсь, от сильного удара по шее темнеет в глазах, сознание на какое-то мгновенье отключается… Но только на мгновенье: когда меня грубо запихивают в машину, я уже в состоянии как-то контролировать себя и потому не предпринимаю никаких попыток к сопротивлению…Автомобиль, словно на старте ралли, с рыком срывается с места, я болезненно ударяюсь затылком о что-то металлическое, установленное у заднего окна, и, слабенько охнув, окончательно прихожу в себя. Вернее, обретаю способность реально оценить ситуацию и, выражаясь языком редактируемых мною наукообразных брошюр, назвать ее составляющие адекватными их сущности именами.
Я ощущаю, как лихорадочно пульсирует мой мозг. Да, да, я — виновник дорожного ЧП, которое, похоже, стало трагедией для незнакомой мне женщины с зонтиком.
Сейчас я убегаю с места происшествия, хоть и не по своей воле, меня насильно увозят они. Кто — они? Их трое — двое впереди, третий рядом со мной. Я вдвое старше любого из них, этих загорелых мордоворотов с одинаково подбритыми затылками, однотипно одетых. Мой мускулистый сосед в узкой черной майке и пестрых «бермудах», на его корешах — расстегнутые до пупа расписные рубашонки.
Желтая цепь на бычьей, мокрой от пота шее водителя мутно отсвечивает, нахально лезет в глаза. В машине невыносимо душно, но стекла опущены только на два пальца — люди, подхватившие меня словно худого котенка с тротуара, предпочитают быть невидимками для водителей и пешеходов. Я слышу, как время от времени они обмениваются отрывистыми репликами, смысл которых не доходит до моего сознания. Я просто фиксирую звуки и шкурой ощущаю бьющийся в их интонациях страх:
— Сразу на седьмую?
— Охренел?! А краску?
— У Джиги навалом, жми!
— Переулком, Серый, переулком надо!..
— Не учи, блин, ученого… Кровянки вроде не было? А?!!
— У той-то?… ее знает, не глянул…
— Жмурика нам еще не хватало, падла…
— А Джиге, Джиге… Кто ему доложит?.. Толян, может, ты, Толян, а?!
— Да пошел ты…
Мат, мат, мат — через каждое слово, иногда ничего кроме… Я даже не пытаюсь запоминать, куда они меня везут — понимаю, что куда-то к Волге. «Ауди» петляет по улочкам между дач, сердце лихорадочно стучит. Но мне жгуче приятно, что эти крутые смертельно перепуганы. Куда больше меня, хотя уж мне-то, казалось бы, есть чего опасаться. Явные бандиты, по меньшей мере рэкетиры, уносят меня, как лиса петушка, черт знает куда, чтобы расквитаться за аварию. Но оцепенение уже проходит, и я решаюсь подать голос:
— Зачем вы меня везете? Если вы…
Договорить не успеваю: мой сосед больно бьет меня в локтем в солнечное спелетение.
— Узнаешь, сука! Заткнись!
— Еще спрашивает, — оборачиваясь и обдавая меня густым водочным перегаром, сипло выдыхает амбал, сидящий рядом с водителем. Его маленькие, глубоко запавшие глаза бегают по моему лицу, в них откровенная ненависть.
— Ништяк, ништяк… — цедит сквозь зубы худощавый цыгановатый водила. — Подразберемся…
— Собственно, в чем я…
Твердая потная лапища сжимает и тотчас отпускает мое лицо. «Смазь», вспыхивает воспоминание детства, у дворовых блатарей это называлось «смазь»…
— Бороду выдеру… папаша! Сказано тебе — заткнись!
«Проезд 6» — успеваю прочитать я, когда «ауди» внезапно сворачивает с просеки налево. Заборы с прильнувшей к ним пожелтевшей муравой, неказистые и добротные дачки, снова заборы… Смуглый сбрасывает скорость — дорога здесь грунтовая, с засохшими колеями. Машина останавливается в клубах вяло окутываюшей ее пыли.
Парень в черной майке вываливается из кабины и вперевалку бежит к последней в переулке калитке, сливающейся с облупленным зеленоватым забором. Сует зубчатую железку в щель, поворачивает и, навалясь, распахивает ворота. Запыленная «ауди» вздрагивает и с радостным рыком собаки, которую хозяева наконец пустили домой, бросается во двор. Мотор умолкает, сзади слышен стук поспешно захлопнутых ворот. Все. Приехали.
— Давай, борода, выходи!..
Я никак не нащупаю ручку дверцы. Чертовы иномарки!.. Уже выбравшийся из машины парень в черной майке заглядывает в кабину и, презрительно матюкнувшись, выдергивает меня за руку наружу.
— Иди за ним! — Толчок в спину совсем не дружеский.
Узкий проход меж изгородями, увитыми краснеющей малиной, ведет к деревянному домику с неказистым гнилым крыльцом. Я покорно бреду следом за коренастым увальнем, он на ходу стаскивает с бугристых плеч потемневшую от пота рубашку.
В двух шагах сзади меня шаркает шлепками мой амбал. Но дойти до крыльца мы не успеваем.
— Никак у нас гости? — раздается хрипловатый баритон откуда-то сбоку.
Мы останавливаемся и дружно, как по команде «равняйсь!», поворачиваем головы направо.
Из глубины яблоневого сада к ограде направляется, вытирая тряпкой ладони, невысокий сутуловатый человек примерно моего возраста — пятидесяти ему явно нет. Замызганные спортивные штаны, далеко не чистая майка, растоптанные кроссовки… В темных курчавых волосах красиво серебрится седая прядь, словно высветлена специально. Но непохоже, чтобы этот простоватый дяденька, глазки которого добродушно щурятся на нас из-под кустистых бровей, был завсегдатаем парикмахерских. Типичный дачник, вся светская жизнь его, конечно, проходит здесь, в обществе ему подобной огуречно-баклажанной профессуры, озабоченной если не гусеницами, то паршивым напором воды. Батрача на собственном участке, я время от времени удостаиваюсь их мудрых советов.
— Что за приятель, а, Максим?
Слабенький и все ж таки различимый акцент… «Лицо кавказской национальности», это несомненно. Как-то не вяжется с садово-огородной идиллией.
— Из-за этой падлы тачку гробанули! — зло выплевывает коренастый и оглядывается на меня. — И бабу сбили… На Советской Армии…
— Тю-тю-тю-тю!.. — останавливает его «типичный дачник» и недовольно дергает чуть крючковатым носом. — Не так сразу, парень! Ведите в саклю, джигиты вонючие, я сейчас…
— Слушай, Джига, в перекраску сразу бы… — подключается торопливо приблизившийся к нам водитель. — Заднее крыло тоже, блин…
Худощавое лицо хозяина дачи еще более заостряется, легким жестом, будто капли с пальцев стряхнул, он заставляет заткнуться разболтавшегося шофера. Я замечаю, что все трое сдрейфили не на шутку. Улыбочка этого Джиги в сочетании с быстро перебегающим по нашим лицам жестким взглядом, видать, ничего приятного им не сулит.
В маленькой квадратной комнате с оклеенными голубенькими обоями стенами и щелястым полом мебели совсем негусто. Похожая на грубый топчан кровать без спинок, три некрашеные табуретки, светло-желтый старообразный комод с полукруглой горкой. За мутными от пыли, а может от времени, пластинками стекол белеют пятна чайных чашек. После знойной духоты только что, видимо, политого дворика здесь довольно прохладно. Пахнет яблоками и еще чем-то кислым, напоминающим азиатские ароматы айрана и старой овчины. Максим подбородком указывает мне на табурет и садится сам, Толян заглядывает в нижний ящик комода, роется в нем, звякает бутылками, по звуку — пустыми.
Ждали мы Джигу недолго — ровно столько, сколько ему понадобилось, чтобы умыться. Что договариваться о чем-либо с моими похитителями — пустое дело, мне было понятно: их реакция на его слова и мимику сказала мне все. Шестерки…
Или как там зовут их на сегодняшнем сленге — «торпеды», «бойцы»? Они сделают все, что прикажет сутулый кавказец с эффектной прядью. Вот только что он скажет? На душе было пакостно, история, в какую я влип, не сулила мне ничего хорошего. Я успел заметить вмятину на заднем левом крыле «ауди», глубокую и широкую — на всю толщину столба. Подлежит ли оно теперь ремонту? Если придется менять, то… Страшно представить, в какую сумму выльется такая починка.
Когда Джига вошел в комнату и сел на застланную лоскутным одеялом кровать, по лицу его нельзя было прочитать ничего похожего на раздражение или недовольство. Напротив, судя по тому, как хозяин дачи весело ощерился, он, казалось, был в хорошем, вполне добродушном настроении. Возможно, сегодняшние сельхозхлопоты были в чем-то особенно успешны, по крайней мере, садясь, он потирал руки с видом много и в охотку поработавшего человека. Мы трое сидели на табуретках вокруг застеленного нечистой клеенкой стола, водитель, заглянув на минутку, ушел копаться в машине. До прихода Джиги я помалкивал, Толян с Максимом, вяло матерясь, вполголоса препирались из-за цвета краски, в какую стоило бы перекрасить машину. Но, когда вошел старшой, сразу умолкли, как младшеклассники при виде учительницы. Мне показалось странным, что они не вскочили с мест.
— Вот теперь мы спокойненько побеседуем, — доброжелательно проговорил Джига и с удовольствием осмотрел еще влажные ладони. И — остро, словно финкой ткнул, взглянул на меня.
— Как все случилось, бородач ты наш замечательный, можешь мне не рассказывать, Шурик уже изложил. Чуть не плачет, бедолага, так ему мою тачку жалко. Я его, правда, успокоил маленько — не ты, мол, виноват, не тебе ее и выправлять. А ты как считаешь, борода-бородушка? Что, разве я так уж и не прав?
Парни с острым интересом смотрели на меня: что скажу? Но я ожидал именно такого поворота разговора и уже успел приготовить, как мне представлялось, достойный ответ.
— Давайте определим степень вины, — произнес я, стараясь придать интонациям максимальную значительность. С такой несколько усталой, почти равнодушной интонацией солидные начальники ответствуют поднадоевшим кляузникам. — Да, верно, я был неправ — улицу пересекают у светофора. Но если нетрезвый водитель жмет на газ там, где люди — ну, привыкли, что ли, ее переходить?.. Да к тому же еще неожиданно выскакивает из-за автобуса, как черт из табакерки, то, знаете ли…
— Стоп, стоп!.. Не продолжай, не надо, — мягко, почти ласково прервал меня Джига и беззвучно рассмеялся. — Ты ведь ни при чем, да ведь? Ну, привык там переходить, не менять же привычку, как никак — вторая натура, верно? А если Шурик не знал о ней, так пусть и раскошеливается на лимоны. А то и в тюрягу садится — старушка-то, чего доброго, копыта откинула… Согласен, согласен…
Только вот очень уж знать хочется, что за птица ты такая, чтоб твои привычки для нас законом были? Может, мы с ребятками нарвались на тебя себе на горе?
Извиняться придется?
— Неважно, кто я и что… И извиняться, конечно, надо мне, а не вам. И все-таки хочу заметить…
— Закрой хлебало! — собрав улыбчивые морщинки у глаз, негромко прикрикнул Джига. — Максимка, пошуруй-ка насчет ксивы, какая ни есть. Мотнул головой в мою сторону и, упираясь руками, по-стариковски медленно поднялся с кровати.
Мой сосед по машине вскочил с места куда резвее. Ухватив железной лапищей локоть, он рывком поднял меня с табурета и лапнул — раз! два! задние карманы джинсов. В обоих было — в правом сегодняшний гонорар, в левом служебный пропуск в типографию Дома печати.
— Да ты что это?! — дернулся было я, но рука качка так стиснула локоть, что мне почудился хруст косточек. — Отпусти, сам достану! — крикнул я, изогнувшись от боли.
— Да, пусть он сам… — с сочувственным вздохом проговорил Джига.
Я выложил на стол влажную пачку денег, темно-красные корочки.
— Спрячь! — с пренебрежением поморщился кавказец, кивнув на мои рублишки. Взяв пропуск, он раскрыл его, отнес чуть дальше от глаз и внимательно всмотрелся в фотографию. Беззвучно зашевелил бледными губами, вчитываясь в текст: Ф. И. О., должность, прищурился, разбирая, что там такое на круглой печати.
— Писака, значит, — пробормотал он. — В газетке?
— Нет. В книжном издательстве. Редактор.
— Редактор? Ишь как… Выходит, начальник?
— В издательстве редактор — это рядовой сотрудник. Так что не начальник.
— Жа-аль, — протянул Джига задумчиво. — А может, и не жаль. Даже проще.
— Что проще?
Я протянул руку за пропуском. Он с интересом посмотрел на мою ладонь, покрутил головой и усмехнулся. Сунул пропуск в задний карман.
— Я ж тебе не мент, документы не проверяю. — Джига укоризненно поцокал и опять покачал головой. Небрежным движением пальцев ссадил с табурета Толяна и уселся рядом со мной. Положил локти на стол и приблизил смуглое, нездорово пористое лицо вплотную к моему.
— Однако, крепко ты нас наколол, редактор, — заговорил он, обдавая меня чесночным дыханием. — Посуди сам. Новую тачку из-за тебя разбили, чинить придется. Мелочь, а все же… А вот если баба концы отдала, тогда худо тебе.
Совсем худо. Небось, ищут уже, как думаешь, а?
— Не знаю, вероятно… — неуверенно пробормотал я.
А что тут скажешь?
— Ты не знаешь — я знаю. Свидетели были? Не вспомнишь?
— Разве что мороженщица. Мальчишка еще… Не заметил, может, еще кто.
— Вот-вот — еще кто… Ну, ладно, машину мы пока спрячем, наша забота. А вот со сбитой бабой… Придется тебе пошуровать по больницам. А то и в морг заглянуть. Живая она или нет, сообщишь мне сегодня же. Бумажку прилепишь на тот самый столб возле телевидения. Объявление: пропала, мол, болонка. Если белая — поймем, что живая, ничего страшного, а черная — в морге. Или при смерти. Все понял?
Я кивнул. Сейчас надо соглашаться со всем. Что будет дальше, посмотрим.
— Не все, наверное, не все… — Джига негромко рассмеялся, и меня аж замутило от чесночного смрада. — Тебя бы стоило, говоря откровенно, об стенку размазать, да видел небось кто-то, как мои пацаны тебя увезли. Так что живи, счастливчик. За машину рассчитаешься чуть позже, успеется. А с бабой время терять нельзя. Если узнаешь, что она насмерть, придумай, как засветиться в милиции. Приди с заявлением, что вот, мол, видел, как по твоей вине ее машина сшибла. Расскажешь, как тебя какие-то мужики увезли. А потом врезали как следует и выбросили из машины по дороге на Управленческий. Опишешь тачку: малиновый «форд», госномер точно запомнить не успел, но готов голову дать на отсечение, что были на нем цифры… Ну, скажем, 8 и 4… И что не нашей области номера, на этом стой железно — там, где на них «rus», какие-то другие три цифры, не наши 63. Скажем, 74 или 97. Тут можно и напутать, главное — чужие, кто-то проездом. Опишешь тех, кто в этом «фордике» был, дашь приметы…
Не перегни палку, негров не описывай, пусть малость на Толяна с Максимкой походят — кто-то их хоть мельком, да видел. Но тебе веры больше, ты тех мужиков хорошо разглядел, в случае чего легко узнаешь. Пускай фоторобот делают и ищут в свое удовольствие. Вот теперь все.
— Верните пропуск, — попросил я и внутренне содрогнулся: до того жалким показался мне собственный голос. Нет, страха не было, было тоскливо и мерзко от одной только мысли о том, чем мне придется в ближайшее время заниматься.
Хотя… Есть ведь еще вариант: выложить в милиции все начистоту. Кто знает, может, морда этого кавказца красуется на стендах «Их разыскивает милиция»?
Тогда мне будут просто благодарны.
Он словно прочитал мои мысли.
— Только ты, редактор, даже и не подумай меня наколоть, — почти ласково произнес Джига, тыльной стороной ладони задирая мой подбородок и ввинчивая насмешливо холодный взгляд мне в глаза. — Если стукнешь, погорят пацаны, я — чистый, не подкопаешься. Меня не тронут, переживу. А вот за тебя, редактор, я тогда и дохлого таракана не дам. Учти, Феликс Михайлович, народ мы не шибко интеллигентный.
— Я все понял. Верните пропуск, зачем он вам? Что надо обо мне знать, знаете.
— Ишь!.. — Джига весело рассмеялся и оглянулся на поддержавших его глумливым гыканьем подручных. — А твой портрет, редактор? Что же мне твою физиономию карандашом рисовать, когда пошлю человеков тебе башку отворачивать? Ксиву другую получишь, а эта и нам сгодится.
Логика в его словах, конечно, была. Но легче от сознания этого мне не стало.
— Я уж не предупреждаю тебя, редактор, что про мою дачу ты должен забыть напрочь. Не был ты здесь, меня не видел сроду. Надо будет, мы тебя найдем.
Ясно?
Как долго длилась пауза, я не могу сейчас вспомнить. Двадцать секунд, минуту, две? Растерянно моргающий человечек с пушистой бородкой, сутулый кавказец, растянувший в улыбке тонкогубый рот, отсевшие на кровать, о чем-то шепотом переговаривающиеся парни… Ходоров… Феликс Михайлович Ходоров… Как жалок, как ничтожен он сейчас. Но вот он что-то нервно говорит, кажется, обещает сегодня же… непременно до вечера… обязательно… Вот его провожает до калитки злобно ухмыляющийся парень в черной майке… Водитель, уже почти снявший крыло «ауди», замахивается на него грязным от бурого масла локтем, и Ходоров, дернувшись и втянув голову в плечи, ныряет за ворота… Я наблюдаю за ним, торопливо, чуть не бегом шагающим по пыльному, зажатому заборами переулочку, и ничуть не сочувствую ему. Сейчас, когда никто не следит за ним, он уже не пытается придать лицу достойное мужчины выражение полного хладнокровия. Грязные дорожки пота, сбегающие в бороду с висков и щек, прерывистое дыхание, невидящий взгляд… Это ведь он, он — тот самый селадончик, который всего час-полтора назад небрежно теребил гитарные струны, ловя восхищенные взгляды голоногих ссыкушек… Не могу, не хочу его видеть, но не в силах и не смотреть — не от меня это зависит сейчас…
Фраза, которую на прощанье обронил Джига, — как бы между прочим, без нажима — гвоздем сидела у меня в мозгу все то время, какое мне понадобилось, чтобы пройти к трамваю — сначала по пыльному переулочку, то бишь шестому проезду, затем вверх по просеке к Ново-Садовой. Заняло это примерно полчаса, меня обгоняли машины, дважды — кургузый автобусик, но мне и в голову не приходило воспользоваться транспортом. Надо было что-то придумать, что-то, что-то…
«Имей в виду, редактор, если к нам явятся менты или тачку станут искать по номерам, буду считать, что заложил ты…» Повторять свою угрозу, чем это для меня обернется, он даже не счел нужным.
Я хитрил перед самим собою — знал, что ничего спасительного не придумаю, а потому безоговорочно приму все его условия. В конце концов, они влипли в неприятности из-за меня. Правда, мне показалось, что и от водителя пахнуло спиртным, когда, замахнувшись, он выкрикнул «у, падла!». Но он, скорее всего, успел принять на грудь уже на даче. Вряд ли бы Джига допустил, чтобы за руль его «ауди» сел поддатый. Судя по всему, держит он своих молодчиков в ежовых рукавицах. Что он такое, этот ироничный, улыбчивый, играющий в добродушие и оттого еще более страшный кавказец? Уголовник — безусловно, но вот какого масштаба?.. Впрочем, не один ли черт, кто тебе сунет нож под сердце?
Садясь в трамвай, я уже имел некое подобие плана действий, по крайней мере, на остаток сегодняшнего дня. О том, чтобы соваться в милицию, речи быть не может — сначала надо знать, что было после того, как меня умыкнули. Значит, и начинать надо от печки. Я вышел на улице Советской Армии за несколько секунд до того, как на руке пикнул будильничек, отмечающий каждый час. Взглянув на циферблат — как ни странно, впервые после всех событий, до того башка была забита тревогами, — я удостоверился, что сейчас пятнадцать ноль-ноль, а это значило, что мелькнуть в издательстве до конца рабочего дня я еще успею. Но прежде — туда, на проклятое место, к воротам телестудии.
Мороженщицу, сидящую за своей тумбочкой, я заметил за полквартала. Ее патриотическое одеяние — красная юбка и синяя футболочка, прикрытые белым фартуком, — выделялось ярким пятном на фоне чугунной решетки. Интересно, запомнила ли она меня? Лучше бы нет.
Зря надеялся: по тому, как она на мгновенье замерла, а затем, привстав с табурета, закрутила головой, пытаясь рассмотреть меня за спинами впереди бредущих прохожих, стало ясно, что образ человека, которого на ее глазах засунули в машину и увезли, из памяти ее испариться не успел. Прятаться от нее, конечно, было глупо, я и не стал. Изобразив на лице что-то наверняка мало похожее на улыбку, я направился напрямую к ней.
— Господи! — шелушащиеся от загара скулы радостно запрыгали. — Живой и здоровый, надо же! А я-то думала все — конец дедульке!.. Ой!.. — она смущенно отмахнулась. — Простите меня… Вы ж еще мужчина молодой… Это борода ваша…
Я вас толком не разглядела тогда… Ну, как они вас?.. Били?
— Погодите! — я предупреждающе поднял ладонь. — Не все сразу. Со мной-то все в порядке, как видите. А что с ней, с той женщиной?
С какой женщиной, пояснять, разумеется, не требовалось. Круглое, совсем еще молодое лицо мороженщицы приобрело выражение преувеличенного испуга.
Взволнованно тараща светло-голубые, словно подвыцветшие на солнцепеке глазки, она не без удовольствия, даже с каким-то азартом принялась рассказывать о том, как приехала «скорая» и сразу же — гаишный «жигуль», как милицейский лейтенант расспрашивал ее об иномарке, ее номерах, которые она, мороженщица, с перепугу не сообразила запомнить. Сбитая тетка вроде бы стонала, ее сразу увезли. А лейтенант записал себе в блокнот все не только про машину, но и приметы мужиков, которые из нее выскочили. Хотя запомнила она их тоже плохо — крутые, коротко стриженые, таких на улицах пруд пруди, каждый третий из молодых.
Мне было не по себе хотя бы уже и потому, что она не прерывала свое повествование и тогда, когда к ней подходили покупатели. Поймав-таки мой грозный взгляд, она поперхнулась на полуслове.
— И обо мне, конечно, рассказала? — спросил я, дождавшись, когда отойдет нарочито не спешившая рассчитываться за пломбир любопытная девица.
— А как ты, дядечка, думал?! — мороженщица рассмеялась, и мне стало совсем уж очевидно, что ее переживаниям грош цена, она наслаждалась нежданным приключением. — Я, правда, сказала, что старичок бородатый под машину сунулся.
А лейтенант заглянул в проходную, поговорил там, потом в здание зашел. Был там минут так двадцать, потом сразу уехал.
— А зачем ему на телестудию понадобилось заходить?
— Так я же сказала ему, что вы, видать, там работаете! — искренне удивилась моему вопросу мороженщица. — А что, нет? Вы ж из проходной вышли.
— Не все ли равно… — пробормотал я, лихорадочно обдумывая неожиданный поворот ситуации. Наверняка милиция уже знает, кто таков этот рассеянный старичок, которого увезли на иномарке. Надо опередить их, явиться самому. А то ведь объявят розыск, хай подымется… А Джига предупреждал. И все-таки сначала я должен узнать, что с пострадавшей. Я должен оставить на столбе уведомление — никуда от этого не денешься, рисковать нельзя.
В издательство не поеду, это решено. В больницу. Только вот в какую?
— Так как они вас отпустили-то? Вот уж не думала…
Мне уже было не до нее. Сокрушенно махнув рукой, я не ответил и быстро пошел назад — телефонную будку я заметил на подходе к телестудии, рядом с магазином «Продукты».
По 03 я дозвонился не сразу — занято, занято… Похоже, полгорода вызывало в эти минуты «скорую». Неужели сказалась жара? Наконец бесстрастный женский голос ответил: «„Скорая помощь“. Говорите…».
— Машина сбила на Советской Армии женщину… Мне сообщили… Куда ее могли доставить? Это было часа два назад… — заговорил я, ничуть не симулируя волнение. Но договорить не успел.
— Сегодня дежурит приемный покой Пироговки, — перебил меня без тени раздражения и сочувствия голос. И тотчас в трубке послышались гудки.
Пироговка? Слава Богу, совсем недалеко. Я подошел к обочине тротуара и поднял руку. Тотчас взвизгнули тормоза. «В Пироговку!» — бросил я потному толстячку, усаживаясь с ним рядом. Через четверть часа я уже входил в большое грязноватое помещение, вдоль стен которого стояли соединенные, как в кинотеатре, по четыре ряды старых стульев. Только у входа в темный колодец коридора сидели люди — полная женщина с девочкой дошкольницей на руках — у девочки была замотана цветной тряпкой нога ниже коленки, и постанывающий, зело нетрезвый парень с расквашенной физиономией, которую он прикрывал ладонями. Почти до локтя руки его были красно-коричневыми от подтеков запекшейся крови.
Они безразлично взглянули на меня, когда я направился к окошечку дежурной.
Автоматизмом своего поведения и поступков, которые только кажутся нам осмысленными, мы мало чем отличаемся от животных. Братья наши меньшие от рождения до последнего часа живут по программе, заложенной генетической памятью, воспринятой от родителей или стаи и закрепленной условными рефлексами. В применении к людям это зовется житейским опытом. Натолкнувшись однажды на обнаженную электропроводку, крыса отныне станет обходить провода.
Добравшись, став на ящик, до подвешенной мандаринки, обезьяна в следующий раз подвинет его снова. Отяжелевшая от молока корова идет с пастбища не куда-либо, а к своему стойлу, где ее подоят. Это не инстинкт, это программа выживания, оптимального приспособления. И состоит она из тысяч и тысяч усвоенных и взаимосвязанных микропрограмм.
Мы, люди, живем почти так же, разум — великое наше достижение и отличие — в повседневной обыденности включается редко. Нам не надо думать о том, что прежде чем войти в помещение, следует открыть дверь. Мы не размышляем, уступая путь мчащемуся на нас автомобилю, не пытаемся осознать правильность своих поступков, когда выполняем целый ряд движений, связанный, к примеру, с утренним туалетом. Интонации нашего обращения к начальству совсем иные, нежели тональность замечания озорнику… Миллионы миллисекундных «увязок», происходящих в нейронах мозга, автоматически руководят повседневностью человека, а вовсе не его сознание, не разум. Осознание сделанного, тем более — совершаемого приходит редко. И не всегда.
Сунувшись в окошко дежурной приемного покоя и объяснив ей, кого ищу в больнице, я действовал автоматически, выполняя очередной элемент заложенной в меня команды-программы Джиги: найти сбитую «ауди» женщину и узнать, жива ли она. Мой разговор с мороженщицей, названивание по «03» все это были тоже звенья цепочки, перебирая которые, я, подобно роботу, пробирался к заданному мне пункту назначения. И когда дежурная сестра, полистав амбарную книгу, сообщила мне, «соседу пострадавшей», номер палаты, куда поместили «находящуюся в бессознательном состоянии женщину без документов, сбитую автомашиной на ул.
Сов. Арм., около 13 часов», я без каких-либо раздумий двинулся к открытой двери, через которую внутрь здания только что внесли на носилках старикашку с иссиня-красной физиономией бомжа. Я уже сделал несколько шагов по полутемному, черт знает чем воняющему коридору, когда меня вдруг укололо осознание шпионской цели своего посещения больницы. По моей вине с человеком, пусть и незнакомым, произошло несчастье, и еще неизвестно, какими страданиями заплатит эта женщина за мою беспечность. Может, увечьем, а то, не дай Бог, и жизнью.
Почему же меня, писателя, считающего себя, безусловно, личностью нравственной, мучат тревоги не о чьей-то искалеченной по моей милости судьбе, а лишь о собственной шкуре, угроза которой еще лишь гипотетическая? Неужели благородные чувства — сострадания, угрызения совести, искупления — все это перелилось из меня через шарик авторучки на бумагу, в придуманных героев, оставив донышко души сухим? Какой там писатель, какой там интеллигент!.. Трусливый филер загадочного уголовника кавказской национальности пробирается в больничную палату, чтобы сунуть туда на секунду нос и тотчас удрать, торопясь сообщить о масти пропавшей болонки. А потом, облегченно переведя дух, отправиться расслабляться за пивком с приятелями и больше уже не вспоминать о той, неизвестной, на свою беду оказавшейся поблизости от инженера человеческих душ…
И настолько выпукло предстала предо мной фигура торопящегося по коридору бородатого человечка, такого целеустремленного, такого взволнованного собственным благополучием, что я не выдержал, застонал от полоснувшей в затылке боли… Чуть не сбив шарахнувшегося от меня к стене молоденького санитара, я повернул назад и почти бегом бросился к выходу… Послеполуденный, все еще жестокий зной обдал меня сухим саунным жаром. На меня оглядывались, но мне было абсолютно все равно, как он сейчас смотрится, этот задыхающийся, что-то злобно бормочущий на бегу человек… Он маячил перед глазами у меня и тогда, когда, не выбирая и не торгуясь, покупал яблоки, бананы и какое-то печенье в блестящей обертке и когда он запихивал все это в расписанный полуголыми девками полиэтиленовый пакет, и когда он, обтирая о штаны залитые потом очки, быстро-быстро шагал через приемный покой, по коридору, по ступенькам от площадки к площадке. И только недовольный голос пожилой толстухи в белом халате, встретившей его в дверях четвертого этажа, оборвал эту мучительную документальную ленту.
— Знаю, знаю… Сюда! — пробурчала санитарка. — Да не сюда, а туда!! — раздраженно прикрикнула она и, по-утиному переваливаясь, прошаркала к двери палаты с крупно выписанной коричневой краской цифрой 8. Приоткрыла ее, заглянула.
— Женщина… Которая соседка! — окликнула она кого-то. — Не муж ли твой пожаловал? Тоже, говорит, сосед…
Она обернулась ко мне и кивком показала: заходи!..
Шлеп, шлеп… Санитарка ушла. «Какая еще соседка?!» — пронеслось у меня в голове. Но раздумывать не приходилось, и я вошел.
Палата показалась мне непривычно маленькой для наших больниц, всего на четыре койки, заняты были только две. У дальней от входа стены спала пожилая женщина с грубо смуглым лицом и тугими смоляными косичками. То ли цыганка, то ли таджикская беженка. У окна, справа, койка была свеже заправлена, рядом с ней пустовало пружинное ложе со свернутым матрацем. У изголовья четвертой кровати сидела на табурете молодая шатенка в бежевых брюках и в белой батистовой блузке навыпуск. Темные, цвета кофейных зерен, чуть продолговатые глаза уставились на меня с нескрываемым удивлением, что, впрочем, было вполне объяснимо: мою бородатую физиономию они видели, безусловно, впервые.
Что-то необыкновенно притягательное и в то же время шокирующее было в ее взгляде — эдакая странноватая смесь доброжелательного интереса и почти звериной настороженности. Казалось, в считанные мгновения она пыталась решить для себя, чего можно ждать от этого незнакомого человека, никакого, конечно, не «соседа», но отчего-то назвавшегося таковым. Подходя к кровати, на которой лежала с закрытыми глазами тотчас узнанная мною старушка, прикрытая по самый подбородок до серости застиранной простынкой, я вдруг ощутил себя не в своей тарелке. Этот внимательный, опасливый взгляд, словно лучом невидимого прожектора ощупавший мое лицо, не мог не смутить. Тем более, что молодая сиделка была хороша собой по-славянски чуть широковатый овал лица, какая-то удивительно свежая бледность кожи, подчеркивающая естественную яркость не тронутых помадой по-детски пухлых губ, ровный, как говорится, точеный нос, прямо-таки трагический надлом узких и в то же время очень густых бровей… Это была женщина в моем вкусе, и глаза ее были, безусловно, самым большим украшением пусть не классически красивого, но, бесспорно, привлекательного лица, и только вот выражали они совсем не то, что мне хотелось бы в них увидеть.
— Прошу меня извинить… Насчет соседа… — я прочистил горло, и это вышло прямо-таки по-актерски, когда изображают смущение. — Надо же было как-то объяснить ей…
Я огляделся. Куда-то следовало пристроить мои продукты. На тумбочке места не было: там уже лежало нечто в промасленной бумаге, а рядом еще и кружка с недопитым соком. Может, положить вон на ту незастеленную кровать?.. Только удобно ли?
Однако женщина не спешила прийти мне на помощь. В глазах ее промелькнула еле уловимая насмешка.
— Вы… не перепутали? — произнесла она приятным, чуть хрипловатым голоском. — Если вы к Вере Семеновне, то…
— Марьяночка, — тихо прошелестела старушка, открывая глаза. — Кто это, из милиции?
— Нет, я не перепутал. И не из милиции, — я протянул пакет молодой женщине, и она в некоторой растерянности приняла его. — Просто я видел, как вас сбила машина… Ну и… В общем, обеспокоился… И решил вот…
Кляня себя за косноязычие, я замолчал. Можно, пожалуй, и уходить. Остается спросить о здоровье, то бишь о степени серьезности повреждений и все.
Большего Джиге не надо.
— Как странно… — Марьяна смотрела на меня в упор, теперь уже с нескрываемым подозрением.
— Что странно? — Я хмыкнул. — Странно, когда кому-то просто по-человечески сопереживают? По-моему, нет. Хотя в наше время…
— Послушайте, — бесцеремонно перебила она меня. — А это не вы?
— Простите, что — я?
— Сбили своей машиной Веру Семеновну… И теперь на разведку отправились.
Откупиться. Не так?
— Не так. У меня нет машины и не было. И теперь уж никогда не будет. Я свидетель происшествия, только и всего.
Я как будто оправдывался. Чего ради?
— Согласитесь, есть чему удивиться. — Она прищурилась. Две глубокие морщинки пролегли от уголков глаз вверх, к вискам, и я подумал, что эта Марьяна, пожалуй, куда старше, чем выглядит. — Совершенно незнакомая вам женщина…
Приходите ее навестить, да еще с гостинцами. Так… не бывает.
— Значит, все-таки бывает. — Я неискренне рассмеялся, и она не могла не почувствовать фальши.
— Я не имею права отпустить вас просто так. — Марьяна встала, положила мой пакет на табурет и наклонилась к старушке. — Вера Семеновна, сейчас мы с этим человеком пойдем в милицию…
— Да, Марьяночка, конечно… — вздохнула та и скорбно прикрыла веки.
— Вы это серьезно?
— Более чем… В конце концов, если вы ни при чем, это выяснится, только и всего.
Круто! Кажется, она и в самом деле намерена меня конвоировать!
— Надо верить людям, — сказал я как можно мягче, но и не без иронии.
— Спасибо за совет. Я тоже так думала. До тех пор, пока…
Не договорила. Вынула из пакета банан, зачистила верхушку, положила на тумбочку.
— Имейте в виду: если вы попытаетесь от меня удрать, я подниму крик и вас все равно задержат. Скандал вам ни к чему, верно? Вера Семеновна, она опять наклонилась к старушке, поправила край простыни. — Я к вам сегодня еще зайду.
Покушайте хотя бы чуть-чуть.
Перекинув ремешок сумочки через плечо, она холодно взглянула на меня и направилась к дверям.
— Выздоравливайте, Вера Семеновна, — пробормотал я и следом за Марьяной вышел из палаты. Что ж, похоже, что мне придется перевыполнить задание Джиги.
…Ни я, ни моя симпатичная конвоирша толком не знали расположения ближайшего отделения милиции. Пришлось расспрашивать лоточников, причем забавнее всего, что этим занимался я. Сведения от них мы получили самые противоречивые, поскольку каждый, к кому я обращался, либо пожимал плечами, либо указывал приблизительное местонахождение того отделения, с которым ему хоть раз приходилось иметь дело. Один же усач, млевший на солнцепеке возле разложенных на раскладушке шампуней, направил нас в областное управление и даже охотно объяснил, каким автобусом туда добраться. Все это время Марьяна цепко держала меня под руку, время от времени настороженно заглядывая мне в глаза.
— Подождите! — вдруг воскликнула она, когда мы отошли от очередного информатора. — Нам же нужно ГАИ, а не все эти управления! Я знаю, где ГАИ, это напротив моего дома! Да-да!.. Отсюда всего три остановки!
ГАИ, так ГАИ… Несмотря на двусмысленность ситуации, я ловил себя на мысли, что она мне не так уж и не нравится. Вернее, так: мне очень не хотелось расставаться с этой странной женщиной и чувствовать ее маленькие тонкие пальчики под своим, увы, вяловатым бицепсом было чертовски приятно. Было что-то по-детски трогательное и смешное в той серьезности, с какой Марьяна следила за каждым моим движением — словно мы играли с ней в какую-то игру на внимательность, где главное было — не зевнуть.
Когда мы стояли на остановке в ожидании нужного трамвая, она впервые разговорилась. До сих пор мы обменивались куцыми репликами: «сюда?», «это где?», «теперь давайте вон у того…».
— Поймите, это моя соседка, — сказала она, и ее легкая хрипотца, сдобренная извиняющейся, почти жалобной интонацией, показалась мне особенно милой. — Две квартиры в одном… ну как это?… «кармане», да? Одинокая, детей не было…
Бывшая учительница, а приходится торговать сигаретами у метро. На пенсию, сами понимаете, не выжить. Сколько ей придется лежать с этими жуткими ушибами?.. И если вы виноваты, то будете платить! По суду ли, по совести ли, но я добьюсь — будете! Она же просто погибнет, я не допущу!..
— Я же вам сказал, что…
Договаривать не стал, не было смысла. Я искоса рассматривал ее уже не матовое, а порозовевшее и оттого еще более нежное лицо и ощущал, как что-то остро и приятно щемит у меня внутри, то ли в области сердца, то ли под горлом. Бог мой, как же давно со мной не было такого… Вдруг вспомнились сегодняшние теледевицы, такие юные и ногастые, но в сравнении с этой женщиной с морщинками у глаз такие же пресные, как маца, которую однажды мне пришлось попробовать у друзей. Сейчас мы сядем в трамвай, и уже через десять минут я буду знать, где живет Марьяна.
Ворвавшаяся в вагон толпа прижала нас лицом друг к другу. Сделав было джентльменскую попытку хоть чуть отслониться, я понял, что противиться судьбе бесполезно — на следующей остановке между нашими телами нельзя было бы протиснуть и лезвие. Марьяна никак не реагировала на это — не пыталась стать ко мне хотя бы немного боком, бисеринки пота выступили на ее невысоком чистом лбу, и я сквозь рубашку и брюки чувствовал разгоряченную женскую плоть. Не мной, увы, не мной, каким ни есть, но мужчиной, разгоряченную, а всего лишь жестоким июльским солнцем и душной трамвайной теснотой. Лицо ее словно застыло, глаза выражали готовность вытерпеть все. Точь-в-точь такие непроницаемые маски были не столь уж давно привычными для наших женщин, простаивавших в многочасовых обувных очередях ГУМа или колбасных — «Елисея». И все-таки — черт побери! — каким бы пустым ни казался сейчас взгляд, тело Марьяны жило нашей близостью. Я не чувствовал в нем отвращения к себе, напротив, я был почти уверен, что слышу, как все учащеннее бьется ее сердце, как на какие-то микроны еще теснее приникают ее бедра к моим. Видно, сама матушка-природа, плюнув на наши умственные разногласия, властно распорядилась: кончайте с притворством, раз уж суждено вам тянуться друг к другу. Нет, не скажу, чтоб голова у меня закружилась, но мыслей в ней не было никаких.
Отделение ГАИ, куда мы зашли, оказалось принадлежащим к Железнодорожному райотделу МВД, а дорожное ЧП произошло на территории соседнего района.
Дежурный при нас связался по телефону с коллегами и, уточнив у них, что данное происшествие на Советской Армии таки было, рекомендовал нам, свидетелям ЧП, обратиться строго по адресу, а именно — к дежурному следователю Октябрьского райотдела милиции. Это совсем недалеко — на проспекте Ленина. Прямого транспорта туда нет, проще всего пешком.
Мы вышли из ГАИ, и мимолетный взгляд, который Марьяна бросила на кирпичную десятиэтажку, подсказал мне, что это, видимо, дом, где она живет. Тем более, других домов напротив и не было — лишь унылые ряды гаражей.
— Недавно здесь поселились? — спросил я, чтобы только не молчать.
Она промолчала. Мы шли рядом, однако Марьяна уже не держала меня под руку.
Видимо, какое-то доверие я успел заслужить.
— Вам не кажется забавным, — сказал я, легонько беря ее под локоть и чуть умеривая шаги, — что мы с вами незаметно для себя превратились в союзников?
Дружно идем к единой цели… На привод задержанного как-то не очень похоже, верно?
— Прошу вас…
— Меня зовут Феликс.
— Хорошо, пусть будет Феликс… Так вот, Феликс, забавного, конечно, во всем этом мало. — Она высвободила локоть и перевесила сумку на правое плечо, словно бы устанавливая барьер между нами. — Вы, как мне кажется, человек порядочный.
А если так, то…
— То что?
— Вы тоже попали в беду, я все понимаю, — быстро заговорила она, и на сей раз в голосе у нее куда меньше холода, чем раньше. — Но в жизни за все приходится платить. Надо платить…
— Расплачиваться за порядочность?
Она остановилась и взглянула мне в лицо. В глазах ее была боль.
— Платить… Расплачиваться… Не играйте словами, Феликс. Какая же она тогда порядочность, если уходит от расплаты за чужое горе? Тогда снимите с себя это бремя, подлецом жить легче.
Я не нашелся с ответом. Вернее, и не пытался продолжать разговор, меня сбила с мысли сама нелепость ситуации: немолодой бородатый писатель, душезнатец и для читателей как бы мудрый наперсник, покорно бредет за маленькой норовистой дамочкой, которая моложе его лет на пятнадцать и которая назидательно втолковывает ему нравственные азы, учит уму-разуму… И настороженно ждет, что вот-вот сейчас он, того и гляди, даст от нее деру.
— Давайте-ка ухватим машину, — предложил я, так и оставив без ответа ее сентенции. — Полчаса по такой жаре — это вовсе не кайф, даже в вашем обществе, Марьяна.
Я поднял руку и открыл дверцу тотчас тормознувшего возле нас «жигуленка».
Минут через семь-восемь мы уже были на месте. Расплачиваясь, я вынул из кармана влажный комок купюр и не мог не заметить, как иронически покривились по-детски припухлые губки. «Да-да, — зло подумал я, — миллионер, типичный „новый русский“. Такие вот и давят несчастных старушек».
Мы прошли дворами и вышли к кирпичному пятиэтажному строению, возле которого стояли две темно-синие милицейские легковушки с погашенными мигалками и фургон с зарешеченным окошком. Входя в подъезд, я вдруг почувствовал холодок меж лопаток: а вдруг да и не скоро отсюда выберусь?
Дежурный следователь оказался совсем молоденьким парнем с редкими черными усиками над вывернутыми, как у негра, губами. И загорелый он был до чертиков — мулат и мулат. Он невнимательно выслушал Марьяну — разглядывал ее саму куда с большим тщанием, порылся в стопке протоколов и обрадованно чмокнул, найдя нужную бумажку.
— Так, есть… Уже возбуждено по факту наезда… — Он не произносил «ж», и его «узе возбуздено» заставило меня непроизвольно улыбнуться: ну ведь дитя, такого и бояться неловко. — Так вы, говорите, соседка пострадавшей гразданки? — Он покивал Марьяне. — А этот гразданин, подозреваете, виновник дорозного происшествия, так?
Да, именно такую версию представила ему моя милая дамочка, увы.
— Я не настаиваю. — Ее хрипотца сейчас не казалась мне милой. — Я сказала вам, что, возможно, он. Потому что его появление в больнице…
— Ага, ага… Вы узе говорили. А что скажете вы, гразданин? Давайте-ка, кстати, сразу ваши фамилии запишем… И адреса. Как? Азарина Марианна Вадимовна…Та-а-к… Магнитогорская… Так… Дом… Квартира… Та-а-к… А вы, значит, Хо-до-ров…Феликс Михайлович… Э! Подождите! Ходоров, говорите?
Следователь нырнул носом в какой-то протокол или дело, кто его знает, и тотчас поднял на меня ликующий взор.
— А мы вас ищем, Ходоров! Часа два узе названиваем — и все впустую. А тут вы сами — красота!
Они меня ищут?!
— Вот так-то! — со злорадством и — мне почудилось, что ли? — с неподдельной грустью сказала Марьяна. — Вы отметьте, пожалуйста, что он как бы сам с повинной… Даже не пытался убежать.
— Ой, да чего зе вы говорите такое! — улыбаясь во весь губастый свой рот, воскликнул следователь. — Мы узе хотели дело открывать о похищении писателя Ходорова! Это зе вас насильно увезли с места происшествия, так зе? — веселясь, обратился он ко мне. — Вот и рассказите теперь подробненько.
Марьяна в изумлении переводила взгляд с него на меня. Следователь заметил это и тотчас пояснил:
— Господин Ходоров был в районе тринадцати часов на телестудии, мы там узнали… На его глазах машина сбила зенщину. Нарушители зе насильно затолкали его в машину и увезли. Это видела морозенщица и еще гразданка одна… Понятно, Азарина? Так я слушаю вас, Феликс Михайлович, как дальше было-то?
Я четко выполнил наказ Джиги. Сбил старушку «опель», не из нашей области, цифры, там где rus, кажется, то ли 54, то ли 94… В машине были трое, один моложавый, с виду армянин, два других русские, им явно за сорок… Одеты они…
Врал я не слишком уверенно, но молоденькому следователю, разумеется, и в голову не могло прийти, что солидный писатель пудрит ему мозги. Правда, его несколько удивило, что нарушители так легко отпустили меня, просто-напросто вышвырнув из машины «где-то в районе дороги на Красную Глинку». Он пожалел, что я точно не запомнил номера — названные мною цифры 8 и, «кажется, 5 или 6» немногим помогут в розыске преступников. На Марьяну он внимания уже не обращал: кое-что уточнил насчет пострадавшей, дал расписаться и целиком отдал время моей персоне. Порасспрашивав еще о деталях и записав адрес, служебный и домашний телефоны, он сообщил, что, если преступники будут задержаны, я непременно понадоблюсь при опознании и меня вызовут.
Когда мы выходили через дворы на проспект Ленина, Марьяна нарушила молчание, которое меня уже тяготило. Но заговаривать первым не хотелось.
— Феликс Михайлович… Вы должны… Если можете… Простите меня, пожалуйста… — Чувствовалось, как трудно дается ей каждое слово. — Я плохо разбираюсь в людях… Ошибаюсь в них… Вот и вам не поверила… А другим…
— Неужто я подозрительно выгляжу? Мне, признаться, странно…
Ах ты старая бородатая кокетка! — полоснуло в мозгу. — Ждешь комплимента? А сам нагло врешь?
— Если бы вы только знали, Феликс Михайлович, как хочется верить, что люди…
Пусть не все, а те, с кем столкнешься, — все они честные, добрые, бескорыстные… Веришь, а потом… А потом убеждаешься, что все-все ложь, что остались на свете одни прагматики, которые заняты только улаживанием своих делишек за счет других. Так радостно бывает, когда вдруг встречаешь человека с искренними чувствами… Пусть самые простые эти чувства — доброта… сочувствие… искреннее внимание к чужим бедам… Так это редко… Слишком редко, к несчастью…
Она замолчала и до трамвайной остановки не произнесла больше ни слова. О чем-то сосредоточенно думала, хмурилась, отчего надлом бровей стал еще резче, острей, почти треугольничком. Когда подошла «двадцатка», Марьяна сделала было шаг к трамваю, но остановилась и с детской робостью взглянула на меня.
— Давайте пройдем хотя бы до следующей. Вы не очень спешите?
Разумеется, тратить время попусту мне не следовало бы: я не оставил намерения показаться на службе. Да и собачье объявление для Джиги надо было прилепить, а до того — умудриться где-то его написать и добыть клей. Где-то — то есть в издательстве либо на почте. Но, если честно, расставаться с Марьяной не хотелось, и это слишком мягко сказано. Я давно уже не испытывал столь щемящего чувства. Мне хотелось взять ее на руки, как мерзнущего у закрытого подъезда котенка, погладить, прижать к груди, отнести в теплую квартиру, накормить. И, радуясь чужой радости, умильно наблюдать, как жадно плещется розовый язычок в блюдечке с молоком. Для меня сделать все это — пустяк, для бедняжки — полная мера счастья.
— Вам никто не говорил, Феликс Михайлович, что вы похожи на Николая Второго? — спросила Марьяна без тени улыбки, скорей даже печально.
— Неужели? Может, наши бороды похожи?
— Не только, и не это главное. Наш последний государь был очень добрым человеком. У него такие чистые глаза на портретах. Будто говорят: знаю, страдаете, хочу помочь вам, да не могу, не могу… Мягкий, добрый…
— После девятого января его, помнится, наградили титулом «кровавый».
— Несправедливо это, — твердо возразила она. — Любая власть защищает себя от тех, которые потом дают ей подобные клички. И которые сами еще более жестоки… Примерно в сто раз. Люди хуже зверей, когда доходит до…
— Вы еще совсем молоды, а послушать вас, кровь в жилах стынет. Неужто так сильно жизнь била?
— Не так уж и молода. — Марьяна покривила губы, улыбка получилась горьковатой.
— Мне скоро тридцать два, а сыну только четыре.
— Почему «только»? Четыре и четыре.
— Потому, что слишком долго еще он будет беззащитным. Молюсь, чтобы рос скорее. Не знаю, будут ли через пять лет суворовские училища, отдала бы не задумываясь. Тогда бы и успокоилась.
Надо полагать, мужа у нее нет. А может, и не было.
— Сейчас офицерская карьера не из популярных. А вырастет, опять мучиться будете. В принципе ведь профессия военного — убивать, значит, и самому идти на смерть. С мамой рядышком все-таки расти лучше. И возможность выбора будет впоследствии. А вы мечтаете о том, чтобы пожизненную лямку накинуть на безответное существо. Да к тому же в нежном возрасте.
— Это безопасней, чем с мамой рядышком, — непроизвольно вырвалось у нее, и я заметил, что Марьяна тотчас пожалела о сказанном.
— Ваша работа связана с риском? Вы пожарник? Испытываете самолеты?
Марьяна никак не была расположена отвечать на шутку шуткой.
— Жизнь наша сегодня гроша ломаного не стоит, это вы и сами знаете, сказала она и вздохнула, совсем не деланно, не рисуясь. — Вы уж простите меня, в подробности о себе я вдаваться не буду, вам они ни к чему. Просто поверьте, что есть у меня основания думать так, как думаю.
— Тогда я непременно провожу вас домой! — с пафосом воскликнул я и осторожно, но крепко взял ее за локоть. — Тем более это совсем рядом, как заверил нас гаишник.
— Ни в коем случае! — Она рывком выдернула локоть из моих пальцев. В продолговатых, разом расширившихся глазах метнулся неподдельный испуг. Садитесь, пожалуйста, в трамвай… Все равно я в детсад… Пора брать Ванечку и… И давайте попрощаемся, Феликс Михайлович, прошу, прошу вас!
Странно, что Марьяну напугала моя вполне невинная фраза!.. Я ведь даже не предложил ей пригласить меня в гости. Хотя и в этом не было бы ничего подозрительного, тем более, если уже знаешь, что не бандит, а писатель. Другим одиночкам было бы лестно. А не хочешь, откажи и все.
— Хорошо! — я не стал прятать прорезавшуюся в голосе обиду. — Могу вам только сообщить, Марьяна, что мне зверски неохота вот так просто с вами расставаться.
У вас есть дома телефон?
— Да… То есть нет… Не имеет значения, — она умоляюще смотрела на меня. — Мне тоже было с вами… Вы… Я читала ваши книги… Для меня встреча с вами… Нет, не встреча… А вот какой вы, увидела… И услышала вас, и знаю теперь, что не ошиблась. Вы в Доме печати… Я сама позвоню, Феликс!..
Садитесь же, ваш трамвай!.. До встречи… Я найду вас, найду!..
Я успел поцеловать ее в лоб. Вышло слишком уж по-отечески, да чего там… В глазах ее — прекрасных, теперь я разглядел их как следует блестели слезы.
Проехав три остановки, я пересел на автобус, который шел по Московскому проспекту мимо Дома печати. Объявление о пропавшей белой болонке я прилеплю на столб непременно сегодня — на кой ляд мне играть с судьбой…
На работе, где я появился за час до отбоя, никого из начальства застать не удалось. Хотя я к этому, признаться, и не стремился, скорей напротив. Однако помаячить надо было. Впрочем, Люся, которая, казалось, так и не отрывалась с тех пор от компьютера, сообщила, что ни «главарь», ни «полупахан» — прилежная девочка, разумеется, называла их почтительнее, по имени-отчеству — моей особой за день так ни разу и не поинтересовались. По ее словам, в «Парфеноне» вот-вот грядет какая-то принципиальная пертурбация. В голоске Люси явственно прозвучала тревога: со школьной скамьи все мы знаем, что никакая революция не обходится без жертв. С утра руководство «Парфенона» в мыле — то заседает, то куда-то срочно выезжает. И сейчас его нет на месте, так что мои опасения были напрасными.
Что ж, мне оставалось констатировать, что полоса везения в этот день пока что не прервалась. Конечно, трудно назвать большой жизненной удачей то, что произошло со мной у ворот телевидения. Последовавшее затем знакомство с Джигой тоже вряд ли меня осчастливило. Но, во-первых, я мог бы и сам угодить под колеса. А во-вторых, не метнись от меня «ауди», не сбей старушку — и я бы наверняка никогда бы не встретился с Марьяной. Почему-то — скорей всего по природному своему легкомыслию — знакомство с этой женщиной представлялось мне куда более важным, чем неизбежные житейские сложности, связанные с предстоящим ремонтом «ауди». Неприятные мысли о том, где взять столь дикие деньжищи, я по-страусиному гнал от себя. Что будет, то будет. Потом. Я давно дал себе слово не поддаваться «синдрому автоинспектора». Выезжая из гаража, не стоит думать о том, что где-то за десять кварталов тебя непременно ущучит «крючок» с гаишной бляхой, твой давний недруг. Вспомнить о нем стоит за квартал до встречи, никак не раньше. Машины у меня нет, но это правило для всех.
Неизбежное все равно случится, так что загодя терзаться бессмысленно.
Дело, конечно, было не в принципах. В голове у меня была Марьяна, и только она. Я просто не мог сейчас думать ни о чем другом. Я влюбчив с раннего детства и мог бы припомнить не один эпизод, когда вот так же, как сейчас, на крылышках летел домой после знакомства с милой девочкой, девушкой, женщиной — в зависимости от соответствующего этапа жизни. Но, как правило, уже наутро, вспоминая о вчерашних восторгах, искренне удивлялся себе. Но сейчас со мной что-то было не то, совсем не то… Пронзительно щемящее чувство жалости, даже нет, не жалости, а ноющей тревоги не отпускало меня и тогда, когда я наспех писал в редакции объявление о пропавшей собаке и искал в ящиках рулончик скотча, и когда я добирался в переполненном троллейбусе до телестудии, и когда, прилепив бумажку, брел назад к остановке. Хотелось, поскуливая, плакать, хотя за мной такого не водится давным-давно, со школьных лет, пожалуй… Марьяна поселила во мне неутихающее ни на миг беспокойство, и, только входя в подъезд своей девятиэтажки, я заставил себя изо всей силы зажмуриться, встряхнуть головой и мысленно прикрикнуть: довольно, опомнись, уже через минуту ты окажешься в ином мире… В нем нет места сантиментам, в нем «вся-то наша жизнь есть борьба, борьба!..».
Вставляя ключ в замочную скважину, я уже был другим человеком — подобранным, словно сжалась внутри какая-то пружина, готовым нарочито бодро выскочить на ринг, приветственно поднять над головой руки в пухлых перчатках и одарить болельщиков уверенной улыбкой будущего победителя. Знали бы они, как на самом деле трепещет в эти секунды душа боксера!.. В университете я боксировал всего лишь год, но забыть этот мандраж, маскируемый фальшивой бравадой, не смогу, наверное, до конца своих дней.
Ночные страсти моих домашних, вызванные таинственным телефонным звонком, да и отложенное объяснение с женой насчет моего очень уж позднего возвращения домой накануне не сулили мне спокойного вечера. Скандалить же сегодня не хотелось, как никогда. Марьяна, трогательная в своей нежной беззащитности, с повлажневшими глазами, которые смотрели на меня в миг прощания с такой печальной надеждой, все еще была осязаемо рядом, хотя я и уверял себя, что уже подлез под канаты и принял бойцовскую стойку. Поэтому, услышав донесшийся из гостиной веселый возглас Нины «а вот и сам хозяин пожаловал!» — я от неожиданности опешил. Но уже в следующую секунду сообразил: у нас гости… И не привычные — не ее двоюродная сестра Катерина, не соседка по лестничной площадке, при которых жена нимало не деликатничала в выборе эпитетов для моей характеристики. Сейчас у нас в гостиной находится некто, для кого специально разыгрывается давно разученная домашняя пьеска под названием «Благополучная семья».
Способность моей супруги мгновенно переключать тональность голоса в зависимости от того, с кем она говорит, — по телефону ли, при встречах со знакомыми на улице или, скажем, с потеснившим ее в трамвае пассажиром — меня поражала только в первые годы нашей совместной жизни. Сейчас я понимаю, что этот ее симфонизм — не двуличие, не перманентное притворство, а сама сущность человека, который мгновенно и точно определяет для себя житейскую ценность всего окружающего. Не столь важно, соответствуют ли люди на самом деле ее раз и навсегда утвердившемуся прейскуранту. Их истинная значимость для Нины не имеет никакого веса, и приди к нам, к примеру, гениальный, но непризнанный художник или живущий на пенсию мудрейший философ, они были бы выброшены за дверь одной лишь интонацией, в которой металла хватило бы на дюжину полководцев. Но сколько переливчатой женской певучести слышится в нем, когда она говорит с теми, кто ей действительно нужен! Пусть даже и по мелочам, но — нужен, нужен!..
Кто же это у нас сегодня?
— Мой руки — и за стол! — шутливая строгость Нины была прямо-таки обворожительна. — Ждать тебя мы, извини, не стали, побоялись с голоду помереть. В темпе, в темпе!
— Значит, выживете! — подхватил я, направляясь в ванную и на ходу заглядывая в комнату, где сверкал хрусталем и разноцветными бутылками стол, накрытый белоснежной скатертью.
Ах, вот он кто, наш дражайший гость!.. По блестящей загорелой лысине и мощной шее цвета мореного дуба, исчерченной ромбиками морщин, я со спины узнал нашего соседа по дачному участку — отставного полковника внутренних войск Николая Петровича. Фамилию его я не знал. Да и зачем было знать, если за четыре года фазендного соседства я перекинулся с ним от силы десятком незначащих фраз?
Жена — другое дело, для нее он — кладезь не только огородных, но и житейских премудростей. Но если судить по тем банальностям, которые она цитирует мне в пику, по-моему, этот пятидесятилетний вдовец просто заурядный пошляк.
— А мы без вас, Феликс Михайлович, уже того, причастились слегка, но только единожды, по махонькой… — бывший конвойный начальник, широко улыбаясь, покивал мне и протянул руку к початой бутылке «Самарской». — Я вот говорю Нине Сергеевне, — он ловко наполнил рюмки, сначала себе, затем моей жене и потом уже мне, — что под такой закусон не захмелеешь, сколько ни прими. А она, понимаешь, боится, на трезвую голову, говорит, надо такие проблемы решать.
Не-е-т! Мозги надо сначала сорокоградусной чуть почистить, тогда и шестеренки работают быстрее. Но в меру, понятно. Все хорошо только в меру.
Я сел на диван рядом с дочерью и оглядел стол. Нина постаралась: шампиньоны, селедочка под луком, мой любимый салат «София», два, даже нет три сорта копченостей… И еще паштет какой-то… «Букет Молдавии», греческий коньяк, паршивый, конечно, и не коньяк, а все же… Вчера за завтраком — каша овсяная, колбаса вареная и дешевый, ничем не пахнущий чай — жена исходила сарказмом, проклиная наше безденежье и, разумеется, меня, безынициативного рохлю, бездельника, которого время выдавило из себя, как дерьмо. Сколько же она потратила сегодня в честь этого подержанного вохровца? Откуда деньги? Выгорело дельце у Светланы? Рановато, всего три дня прошло, как падчерица вернулась из челночного вояжа в Турцию… А впрочем, не один ли мне черт?
— За успех нашего общего дела! — почти торжественно провозгласил Николай Петрович и почему-то со значением взглянул на меня.
Выпили, закусили. «Что за дело такое, что и для меня „общее“», — подумал я, приглядываясь к Светлане, запудренной, как мим, и все же не сумевшей спрятать синеву под глазами. Чутье подсказывало мне, что какая-то беда у нее случилась, и нешуточная. Ее и без того тонкие губы казались сейчас красными ниточками, приклеенными между щек. Она совсем не была похожа на свою крепенькую скуластую мать, которую ничуть не портила, а как раз красила эдакая интригующая азиатчинка. Лицо Светланы было куда правильней — и носик аккуратный, и овал почти идеальный, но было в нем нечто безжизненное, не в лице, вернее, а, конечно, в глазах — бледно-серых, чуть навыкате, малоподвижных, но не от задумчивости или флегмы, а от какого-то скрытого истового упрямства. Ее всегда напряженный взгляд априори заявлял всем и каждому: что бы вы ни говорили, как бы ни умничали, а истину знаю я и возражений не потерплю… Бог мой, чего только не натерпелись мы с ней за последние десять-двенадцать лет! Вкусив со Светланой прелестей отцовства, я категорически отказался от мысли о втором ребенке — втором, разумеется, для Нины, которая, впрочем, и не настаивала на продолжении фамильной династии Ходоровых.
— Ну, что, пора, видать, и посвятить супруга в наши планы? — Николай Петрович подмигнул Нине и снова наполнил хрустальные стопочки водкой. Жена и Светлана так и не прикоснулись к пахучему молдавскому, рюмки их были полны.
— Может, пусть сначала Света все расскажет? — Нина с сомнением посмотрела на на дочь и вздохнула. — Нет, она слишком переволновалась, лучше я.
— Но сначала — уипьем уодки! — отставной полковник коротко хохотнул, приглаживая ладошкой сверкающую лысину и поднимая над головой стопку. Догоняй нас, Феликс Михайлович! — почему-то переходя на «ты», воскликнул он и бравым жестом выплеснул водку в рот.
Что ж, догоню, за мной, как говорится, не заржавеет. И все же, куда они меня хотят затянуть? Что может быть общего у меня с ними — хоть с моей падчерицей с ее челночным бизнесом, хоть с этим огородным гением?
— Феликс, — проникновенно, глубоким грудным голосом, каким не обращалась ко мне уж года три, произнесла Нина, — в нашей семье случилась беда. И мы все вместе, с помощью Николая Петровича, должны найти выход из ситуации… Из ситуации тяжелейшей…
Николай Петрович, с достоинством потупив белесые глаза, старательно выбирал вилкой грибочек покрупнее. Светлана неподвижно смотрела куда-то под потолок. Я отодвинул тарелку с салатом и приготовился слушать.
А произошло вот что. Выполняя заказ известной у нас в Самаре оптовой фирмы ООО «Тарас», Светлана закупила под Стамбулом партию французских духов «Пуасон» по цене десять долларов за флакон. Ровно тысячу штук, то есть на десять тысяч долларов, взятых ею в том же «Тарасе». Фирме она должна была сдать товар, как условились, по двенадцать баксов, навар получался неплохой. За вычетом всех расходов на поездку приблизительно полторы тысячи «зеленых». Две коробки с духами она отвезла на базу «Тараса», но тут-то и случилось неожиданное. По чьей-то наводке торговая инспекция как раз в этот день проверяла здесь не только сертификаты, но и вообще качество импорта. Взяли на экспертизу и одну коробочку с «Пуасоном». И оказалось, что духи имеют к Франции такое же отношение, как и одесская шипучка «Лярошель» к вину провинции Шампань.
Изготовлены они в Малайзии. Но и это не самое худшее, так сказать, полбеды.
Беда же том, что в составе лжефранцузского парфюма обнаружен метиловый спирт, который ядовит, от него слепнут. В тот же день ушлые «Тарасы» узнали об этом заключении экспертов. Товар Светлане фирмачи не медля вернули — вчера вечером привезли обе коробки к нам домой. Теперь требуют возврата денег, угрожают завтра же «включить счетчик» — два процента в день, то есть станут плюсовать по двести баксов ежесуточно. Вышибать долги эта фирма умеет, возглавляет ее недавний уголовник из бывших боксеров. Что делать с девятьсот девяносто девятью флаконами фальшивого, к тому же запрещенного к продаже «Пуасона», ясно — их надо сбыть, хотя бы по дешевке, пусть даже и за свою цену. Сверхзадача в другом — сделать это необходимо в течение ближайших двух-трех дней, пока инспекция раскачивается, экономическая полиция не в курсе, а информация о ядовитой пахучей смеси не предана гласности.
— Ты прекрасно знаешь, Феликс, — печально закончила Нина свое душераздирающее повествование, — что десяти тысяч долларов у нас нет и в помине. Даже тысячи нет. Светлане, нашей дочери… — она с особым нажимом произнесла «нашей», — угрожают криминальные элементы. Каждый потерянный день — это гвоздь в крышку гроба. Поэтому мы решили…
— Маленько поторговать ядом! — захохотал, будто никогда в жизни не острил так удачно, отставной полковник. Его загорелое, в грубых складках лицо лоснилось, смешливые глазки помаргивали из-под кустиков бровей. Он казался весьма довольным ситуацией — может, не той, в какую мы попали, а той, что сложилась сейчас за столом. — Ты же не знаешь, Феликс, ты ж не знаешь наверняка, что «пуасон» по-французски — это по-нашему, по-русски — «яд»! Да, представь — яд!
Надо ж было жизни такую шутку сыграть с вами!
Мне не показалось это смешным.
— Что значит — поторговать, и — кому?
Наверное, мой голос прозвучал чересчур резко: Нина вздрогнула и закусила губу, полковник оборвал смех и пристально взглянул на меня.
— Всем нам, — сказал он негромко. — Вам троим как семье. И мне как вашему другу, потому что вы для меня вроде почти родственники. Мой Витусик и ваша Светлана как-никак…
— Да вы что, осатанели?! — я отшвырнул вилку. — Мне, писателю, стать на углу с этой пакостью? С поганой отравой?! Да если бы и парижские они были, то…
— Замолчи! — взвизгнула Нина. — Нахлебник, захребетник несчастный! Писатель, тоже мне! Кому нужны твои шедевры?! Жрать небось хочешь каждый день? Дочь спасай, ничтожество, пусть не родную, пусть! Но неужели ты не понимаешь, что если мы сейчас…
Она захлебнулась слезами и села, закрыв ладонями лицо. Николай Петрович укоризненно покачал головой, вынул из кармана платок, вытер лысину. Светлана, подбежав к матери, что-то зло и взволнованно шептала ей на ухо, та не реагировала, ее трясло.
— Успокойтесь, Нина Сергеевна. — Полковник вылил в наши с ним емкости остатки «Самарской» и откашлялся. — Вранье это, что метиловый спирт ядовитый, наши зэки хлебали его втихаря, и никто не помер. Да кто ж духи станет хлебать, спрашивается? Глаза ими тоже не прыскают, не туалетная водичка после бритья. А реализовать их надо немедленно, тут у матросов нет вопросов. — Он подумал и, закатив глаза, быстро опрокинул стопку, причмокнул, похрустел грибком. — Придется, Феликс Михайлович, никуда не денешься. Писатель — не писатель. Я вот полковник, ордена имею за выслугу, а ведь не брезгую. Ради вас, не ради себя!
— Бред собачий… Надо искать где-то деньги. — Я тоже выпил, закусывать не стал. — Я попрошу аванс под книгу…
— Да брось ты! — неожиданно свежим, полным презрения голосом оборвала меня Нина. Ее крутые щеки пылали, в черных глазищах, прекрасных даже и сейчас, несмотря на годы, а когда-то сводивших меня с ума глазищах светилось жаркое презрение. — Ты врешь все время — не только нам, ты привык уже врать самому себе. Ты знаешь, что твой роман — пусть он даже гениальный — никто сегодня издавать не будет, а значит, не даст за него и гроша ломаного! Аванс попросит!.. Боже ты мой, не мужик, а тряпочка, которой только пыль вытирать!..
И вытирают!
— Прекрати!
Нет, не надо мне сегодня этих сцен, ради Марьяны сдержись!
— Хорошо! — глаза Нины свирепо сверкнули. — Ты завтра же приносишь домой тысячу долларов! Нет, полторы тысячи! Потому что мы будем горбиться и за тебя, чистоплюя! Попробуй не принеси — вышвырну! С бомжами будешь жить на вокзале, бабам ты уже не нужен, нищий классик!
Я чувствовал, что бледнею. Прикрыв веками глаза, начал мысленно отсчет: двадцать… девятнадцать… восемнадцать… семнадцать…
Видимо, огородный полковник решил, что я все-таки спасовал. Смачно жуя что-то, судя по хрупанью, огурец, он миролюбиво, почти ласково заговорил. О том, что у него в Сызрани, Новокуйбышевске и в Тольятти есть деловые дружки, которые чем-то помогут в реализации, что никого, конечно, просвещать насчет качества «Пуасона» не стоит, однако дорожиться тоже не стоит, даже по одиннадцати — и то хорошо…
«Продать дачу! — пронеслось у меня в мозгу. — За бесценок. Записана она, слава богу, на мое имя… Завтра же дать объявление…»
— Так «да» или «нет»?! — услышал я словно издалека звенящий металлом голос жены.
— Да! Да! Да! — заорал я и с силой ударил кулаком по столу. Рюмка упала, звякнув о тарелку. — Будут вам проклятые эти баксы! Завтра — не завтра, а будут, чтоб вы все провалились!
Я выскочил из-за стола и бросился в прихожую. И именно в эту секунду там забренчал телефон.
— Да! Ходоров!
— Старик, ты где сегодня валандался, классик наш служивый? — услышал я дурашливый голос Зямы Краснопольского. — Небось не знаешь — не ведаешь, что за новости у нас?
— Говори! — раздраженно буркнул я.
— Полная реорганизация нашего благословенного «Парфенона». Вот так!
— Что это значит?
— Завтра узнаешь. Тебе, кажется, выпадет осо-о-бая такая миссия. Ничего конкретного не скажу, сам толком не знаю. Но вроде бы связано с худлитературой, романы будешь кропать… Что-то в этом духе. Поздравляю, классик!.. Ну до завтра, телевизор смотрю, а тут рекламная пауза, вот и позвонить решил, не вытерпел. Покеда!
Я положил трубку на рычаг и вышел на лестничную площадку. Закурил. Надежда тихонько, но явственно, как ребеночек в чреве, ворохнулась, отогнав кипящую тоскливую ярость. Романы писать? Чушь какая-то… Может, кто-то заказал… И чтобы именно я…
Убедившись, что в пачке осталось всего две сигареты, я тихонько закрыл за собой дверь и быстро спустился по лестнице. До ближайшего киоска, где можно купить курева, было чуть меньше квартала, но я свернул в противоположную сторону. Сумерки уже сгустились, было все еще душновато, но совсем не жарко, почти комфортно. Перейдя через площадь, я опустился в сквере на скамейку и закинул ногу на ногу. Мимо, косясь на меня и пересмеиваясь, прошагали три аляповато накрашенные нимфетки, я проводил их долгим, но вполне безразличным взглядом…
И внезапно увидел, словно на холсте написанную, жанровую картину: отдых немолодого жуира… Бородатенький дяденька с сигареточкой, равнодушненько усталое выражение лица, скрещены ножки, локоток на спинке скамьи… А ведь ему, этому душезнатцу Ходорову, только что надавали по мордасам, принудили заняться пес знает чем — не криминальной торговлей, так тайной продажей чужого имущества… Ведь дача только формально его, совсем не Ходоровской жизни она кусочек. Какие бы значительные рожи он сейчас не строил, но этот бородач и на самом-то деле — тряпочка для пыли. Чужое «надо» — его карма, его удел, а что такое его собственное «надо», он позабыл давным-давно… Сегодня наконец-то сверкнул в бессознательной его жизни просветик чего-то настоящего, нужного именно ему, Ходорову, да ведь уже завтра затолкает, затопчет его чужое «надо», некогда будет ему искать свое. А там и развеется, расплывется, забудется — то ли было, то ли не было, почудилось…
Если бы завтра!.. До завтра надо было еще дожить. Ночью, когда я, как мне показалось, только-только уснул на своем диване под шум воды и позвякивание посуды на кухне, что-то тяжелое придавило мне грудь. Спросонок я что-то крикнул, но маленькая твердая ладонь зажала мне рот. «Тихо, милый, тихо…» — услышал я в темноте голос Нины… Видит бог, как я не хотел этого сегодня…
Мы не были близки уже месяц, она никогда не проявляла инициативы, почти никогда… Я был уверен, что противен, по меньшей мере безразличен ей как мужчина, что ей, такой сексуально непритязательной и в более молодые годы, это теперь без надобности, разве что как уздечка для мужа. Да и какая там уздечка, если за все двадцать лет она не приревновала меня ни разу, по крайней мере не показала наружно. И вдруг она сама пришла ко мне в постель, даже сама сняла с себя рубашку и — бог ты мой, что творится! — так усердно и так неумело старается возбудить мое естество руками, жесткими сухими поцелуями, яростным, похожим скорей на атаку борца на ковре прижиманием своего горячего, чуть влажного после душа, такого еще крепкого тела.
— Ты мой… Единственный в жизни… Давай же, давай же, люби меня, Феля мой, Феля!.. — как в лихорадке жарко бормотала она, ерзая и извиваясь — сначала на мне, а потом, после того как почувствовала, что это уже возможно, подо мной…
С такой яростной, если не сказать свирепой страстью Нина не отдавалась мне так давно, что и не упомнишь, чего такого мы вытворяли в годы наши молодые…
Когда она ушла к себе в спальню, я подумал о том, что моя жена — ортодокс, верный себе и своим принципам до конца.
Сейчас я ей был нужен.
Еще некоторое время я полежал на спине, таращась в темноту. Потом зажег лампу, взял из ящика стола пачечку чистой бумаги и записал события минувшего дня. С месяц я не прикасался к дневнику, хотя некогда и поклялся себе, что вести его буду каждодневно. И больше того — не наспех, кое-как, дабы только отделаться, а беллетризированно, даже с главами. Глядишь, и пригодятся записки как черновое сырье для романа или повести. Названия книг и глав — мое слабое место, мучаю себя постоянно. Но сегодня в голову пришло сразу: «Дело спасения утопающих — дело рук самих утопающих». Вторую часть фразы я все же вычеркнул, ясно и так.
Тоскливо мне стало, тоскливо… Но как бы то ни было, а Светлана в беде. И никуда мне не деться.