Владислав Пиотровский

Легенда русской полиции

Эта статья об Иване Дмитриевиче Путилине, первом начальнике Санкт-Петербургской Сыскной полиции, человеке легендарном и знаменитом. О нем в конце XIX века много писали и говорили. Это неудивительно, ведь Иван Дмитриевич лично раскрыл сотни преступлений, совершенных со всевозможной хитростью и жестокостью, на которую были способны самые изощренные преступники того времени, преступлений, от которых содрогались все слои петербургского общества. Недаром Путилина называли русским Шерлоком Холмсом, а его слава как высокопрофессионального сыщика еще при его жизни вышла за пределы России.

Всю свою жизнь Путилин прожил окруженный атмосферой глубочайших тайн, это, конечно, связано с его профессиональной деятельностью. Возможно, многие факты его биографии останутся за рамками статьи, но мы надеемся, она даст представление о жизни и деятельности Ивана Дмитриевича Путилина, хотя, безусловно, такой человек достоин, чтобы ему посвятили отдельную книгу.

Точная дата рождения Ивана Дмитриевича пока еще не установлена. Известно лишь, что он родился в 1830 году, по некоторым сведениям — в мае[6]. Происхождение имел, как записано в формулярном списке: «Из обер-офицерских детей. Сведений об родительских, своих или жены имениях родовых или благоприобретенных, нет“» [7].

Получив воспитание в Новооскольском уездном училище, 31 октября 1850 года он поступил на службу в Хозяйственный Департамент министерства внутренних дел в число канцелярских служителей.

В 1853 году в Императорском Петербургском университете Иван Дмитриевич сдал экзамены по предметам полного гимназического курса, и за оказанные познания ему был выдан 31 декабря 1853 года аттестат за № 1790, что предоставило ему право быть причисленным по воспитанию ко 2-му разряду гражданских чиновников [8].

Высочайшим приказом по Гражданскому ведомству 28 июля 1854 года Путилин был произведен в коллежские регистраторы со старшинством с 31 октября 1852 года [9].

Добросовестное отношение Путилина к службе было замечено начальством, появились первые поощрения.

Из Всемилостивейше пожалованной чиновникам Хозяйственного Департамента суммы он получил в награждение 40 рублей серебром — 4 декабря 1851 года, 30 рублей серебром — 8 октября 1852 года, 50 рублей серебром — 14 ноября 1853 года, 40 рублей серебром — 25 сентября 1854 года[10].

Однако его деятельная натура не могла вынести спокойную чиновничью службу, и он решает перевестись в полицию, о чем подает прошение Санкт-Петербургскому обер-полицмейстеру:

«Его Превосходительству, Господину С.-Петербургскому Обер-Полициймейстеру, Генерал-Адъютанту и Кавалеру Александру Павловичу Галахову.

Служащего в Хозяйственном Департаменте Министерства Внутренних Дел Коллежского Регистратора Ивана Путилина.

Прошение.

Желая продолжать службу под начальством Вашего Превосходительства я осмеливаюсь просить о принятии меня в штат Высочайше вверенной Вам Полиции, докладывая при том, что на перемещение меня из настоящего места служения моего препятствий никаких нет.

Коллежский Регистратор Путилин.

Ноября дня 1854 г.

Жительство имею во 2-й роте Семеновского полка в доме купца Чеснокова» [11].

И вот в деле появляется запись неизвестного чиновника, которая впервые характеризует Путилина: «Коллежский Регистратор Иван Путилин известен как молодой человек благонравный, скромный, усердный к службе и обращающий на себя постоянно благосклонное внимание начальства» [12].

Приказ Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 239 от 13 декабря 1854 года о зачислении Ивана Дмитриевича на службу сообщал: «Определяется: Служащий в Хозяйственном Департаменте Министерства Внутренних Дел, Канцелярским Чиновником, Коллежский Регистратор Путилин — в Штат С.-Петербургской Полиции, Младшим Помощником Квартального Надзирателя, с согласия означенного Департамента. Предписываю Г. Путилину, по принятии в 1 Департаменте Управы Благочиния установленной присяги, явиться немедленно ко мне в Канцелярию.

Подписал:

С.-Петербургский Обер-Полициймейстер Галахов 1-й» [13].

Приказом Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 243 от 18 декабря 1854 года Путилин был назначен младшим помощником квартального надзирателя в 4-й квартал 1 — й Адмиралтейской части, далее он был переведен во 2-й квартал 3-й Адмиралтейской части [14].

Прослужив не многим более десяти месяцев на новом месте, Путилин удостаивается своей первой благодарности Санкт-Петербургского обер-полицмейстера за блестяще произведенный розыск. Вот как об этом было сказано в суточном приказе по Санкт-Петербургской полиции № 302 от 29 октября 1855 года: «…2. Младшему Помощнику Надзирателя 2-го кв. 3-й Адмиралт. части Путилину, за доведение рядового служительской команды при С.-Петербургской Коммисариатской Комиссии Алексея Александровича Мелентьева, до чистосердечного сознания в краже у Государственного крестьянина Капитона Прокофьева денег 1800 руб. сер. и за отыскание этих денег, за исключением только 122 руб. сер., уже растраченных Мелентьевым, объявляю мою благодарность.

Подписал:

С.-Петербургский Обер-Полициймейстер

Галахов 1-й.

28-го Октября 1855 года»[15].

Добросовестное отношение к службе Ивана Дмитриевича было замечено, и он получает свое первое повышение по службе. Приказом Санкт-Петербургского обер-полицмейстера А. П. Галахова по Санкт-Петербургской полиции № 111 от 28 мая 1856 года Путилин назначен старшим помощником квартального надзирателя 2-го квартала 3-й Адмиралтейской части [16].

На основании Высочайшего манифеста 26 августа 1856 года получил бронзовую медаль на андреевской ленте в память о событиях 1853–1856 годов.[17]

Высочайшим Его Императорского Величества приказом № 150 от 2 апреля 1857, отданным по Гражданскому ведомству, коллежский регистратор Путилин за выслугу лет произведен в губернские секретари со старшинством с 31 октября 1856 года [18].

Надо сказать, что Иван Дмитриевич, получив первоначальное представление о сыскной работе на примере первых лично раскрытых дел, продолжал оттачивать свое оперативное мастерство.

Работая по своим первым делам, он в своем арсенале использует практически весь спектр оперативно-розыскных мероприятий: опрос граждан, наведение справок, сбор образцов для сравнительного исследования, исследование предметов и документов, наблюдение, отождествление личности, обследование помещений, зданий, сооружений, участков местности и транспортных средств, контроль почтовых отправлений и телеграфных сообщений. Особо надо отметить, что он становится мастером оперативного внедрения и эксперимента, то есть мероприятий, целью которых является создание обстановки и условий, вынуждающих лицо, скрытно занимающееся противоправной деятельностью, проявить свои намерения, и в этой ситуации осуществляются документирование преступных действий упомянутого лица, его задержание и изобличение.

Иван Дмитриевич опроверг своим происхождением, качеством образования и выдающимися результатами работы лозунг западных криминалистов о том, что побороть преступника может только преступник. Как шла эта борьба, самые наиболее примечательные ее эпизоды он описал сам: раскрытие убийства австрийского военного агента князя Людвига фон Аренсберга и дел о «безумной мести», «парголовских чертях», «дезертира», «разбойников».

Гений русского сыска перехитрил мошенника, обманувшего отца Иоанна и архимандрита Мелентия, и раскрыл тайну Охтинского кладбища, лично поймал знаменитого мошенника-убийцу, короля воров Домбровского, изобличил Квазимодо церкви Спаса-на-Сенной. Разгромил на окраине Москвы притон сектантов-скопцов и спас от смерти сына известнейшего благотворителя купца-миллионера Бахрушинского. Предотвратил кражу несметных богатств в ризнице одного известного монастыря России. Разгадал тайну одиннадцати трупов без голов и смертельной индийской лилии. Изловил петербургских вампиров-кровопийц. Готовил розыскные материалы к су, ту над Чернышевским и Щелгуновым. Однако все эти громкие дела в будущем.

Шел 1856 год, и Путилину еще предстояли поимка и изобличение «душителей». Как вспоминал сам Иван Дмитриевич: «Наглые, энергичные, смелые, они одно время навели на столицу настоящую панику.

…Конец 1856 года и начало 1857-го можно было назвать буквально ужасными. За два месяца полиция подобрала одиннадцать тел, голых, замерзших, со страшными веревками на шее!.. Вся полиция была на ногах, и все метались без следа и без толка»[19].

Путилин уже в начале своей карьеры сыщика пользовался возможностями оперативного гардероба. Работая по делу «душителей», он мастерски перевоплощался: «И вот с декабря 1856 года каждый день я переряжался то оборванцем, то мещанином, то мастеровым и шатался по известным мне местам, внимательно разглядывая всякий хлам» [20]. Актерское мастерство помогло Ивану Дмитриевичу напасть на след банды, внедриться в нее, установить состав, преступные замыслы и впоследствии ликвидировать, арестовав ее членов, изобличив их в совершенных преступлениях. Так он был удостоен своего первого ордена.

Приказ Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 314 от 31 декабря 1857 года сообщал: «Высочайшая награда. Государь Император, при доведении до сведения Его Величества об отличиях, оказанных чинами здешней Полиции при поимке воров и убийц, Всемилостивейше соизволил пожаловать: Стряпчему Полицейских Дел Московской части, Титулярному Советнику Кельчев-сколу орден Св. Анны 3 ст. и Старшему Помощнику Квартального Надзирателя Губернскому Секретарю Путилину орден Св. Станислава 3-й ст.; Приставам же Следственных Дел Коллежскому Советнику Прачу и Коллежскому Асессору Сергееву Высочайше поведено объявить Монаршее благоволение.

О таковой Монаршей милости, сообщенной мне в предложении Господина С.-Петербургского Военного Генерал-Губернатора, от 30-го сего Декабря, за № 15728, делаю известным по С.-Петербургской Полиции.

Подписал:

С.-Петербургский Обер-Полициймейстер,

Свиты Его Величества Генерал-Майор Граф Шувалов[21]

Карьера Путилина стремительно пошла вверх. Каким самоотверженным трудом это достигалось, с каким риском для его жизни и здоровья происходило, далее расскажет сухой язык официальных документов.

Ивану Дмитриевичу 3 февраля 1858 года за содействие приставу исполнительных дел майору Сербиновичу при поимке 3 грабителей объявлена Высочайшая благодарность [22]. 23 февраля 1858 года ему было поручено исправление должности квартального надзирателя [23].

28 июля 1858 года приказом № 165 Санкт-Петербургского обер-полицмейстера Свиты Его Величества генерал-майора графа Шувалова по Санкт-Петербургской полиции губернский секретарь Путилин был утвержден в должности квартального надзирателя 3-го квартала 3-й Адмиралтейской части [24].

В благородном деле сыска он — уже состоявшийся профессионал. Руководство городской полиции поручает ему самые громкие дела одно за другим, и он их успешно раскрывает. Поощрения также следуют друг за другом.

Суточный приказ по Санкт-Петербургской полиции на 1 августа 1858 года № 213 сообщал:

«1. У Титулярного Советника Харжевского сделана кража денег 3455 руб. сер. и к открытию виновных не было положительных данных.

Разыскание этой кражи было возложено мною на Надзирателя 3 Кв. 3-й Адмирал. Части Путилина, который, в несколько часов, нашел означенные деньги, схватил преступников и довел их до чистосердечного сознания. Один из этих воров был уже в 20 верстах от столицы.

Такая быстрота и отличная распорядительность Г. Надзирателя Путилина поставляет меня в приятную обязанность выразить ему мою искреннюю благодарность и пожелать ему такого же успеха в будущих розысках, которыми он неоднократно уже обращал на себя особенное внимание начальства.

Подписал:

С.-Петербургский Обер-Полициймейстер,

Свиты Его Величества Генерал-Майор Граф Шувалов.

31-го Июля 1858 года» [25].

Приказ Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 210 от 27 сентября 1858 года гласил:

«Высочайшая награда. Государь Император, по всеподданнейшему докладу Господина С.-Петербургского Военного Генерал-Губернатора об отличном усердии Стряпчего Полицейских Дел Титулярного Советника Келчевского и Квартальных Надзирателей: Губернского Секретаря Путилина и Титулярного Советника Виридарского, оказанном ими при поимке бежавших из 2-го Военно-Сухопутного госпиталя арестантов Иванова и Гусева, Всемилостивейше соизволил пожаловать следующие награды:

а) Титулярному Советнику Келчевскому орден Св. Станислава 2-й ст.

б) Губернскому Секретарю Путилину орден Св. Анны 3-й ст.-и

в) Титулярному Советнику Виридарскому орден Св. Станислава 3-й степени.

О таковой Монаршей милости, сообщенной мне в предложении Господина С.-Петербургского Военного Генерал-Губернатора, от 27 сего Сентября, за № 13668, я поспешаю объявить по С.-Петербургской Полиции.

Радуюсь сердечно блистательному отличию Гг. Келчевского, Путилина и Виридарского и надеюсь, что как они, так и прочие чиновники Полиции, видя беспредельные милости Монарха, теперь еще с большим усердием и ревностью посвятят себя на пользу службе.

Подписал: С.-Петербургский Обер-Полициймейстер,

Свиты Его Величества Генерал-Майор Граф Шувалов»[26]

Не прошло и месяца, как суточный приказ по Санкт-Петербургской полиции от 24 октября 1858 года за № 297 сообщал об успехах молодого сыщика:

«1. Надзиратель 3 Кв. 3 Адмир. Части Путилин, получив сведение, что два человека намерены были убить и ограбить дворянина Карповича, проживающего в Большой Мещанской улице, в доме Кракау, в то же время сделал распоряжение о поимке этих злодеев и в следствие того схвачены им, явившиеся в квартиру Карповича с преступною целью: сапожный мастер Теодор Бартельс и племянник его, Рижский уроженец Карл Юрген, при обыске которых найдены долото и свинцовая плитка. Означенные люди, не смотря на явные улики, ни в чем не сознаются.

За столь предусмотрительные действия Г. Надзирателя Путилина, я представляю себе приятною обязанностью выразить ему полную мою благодарность.

Подписал:

С.-Петербургский Обер-Полициймейстер,

Свиты Его Величества

Генерал-Майор Граф Шувалов. 23-го Октября 1858 года» [27].

Новый, 1859 год, Иван Дмитриевич встретил, разгадывая очередную загадку. Суточный приказ по Санкт-Петербургской полиции от 22 Января 1859 года за № 22 об этом так и говорил:

«1. Надзирателю 3 Кв. 3-й Адмир. Части Путилину и Стряпчему Полицейских Дел Келчевскому, за быстрые, предусмотрительные и отчетливые действия их при обнаружении виновных по делу о найденной в Нарвской Части, 31 Декабря, зашитой в куле мертвой женщине, объявляю полную и совершенную мою благодарность. Подписал: С.-Петербургский Обер-Полициймейстер, Свиты Его Величества Генерал-Майор Граф Шувалов. 21-го Января 1859 года» [28].

Весна также выдалась беспокойной — работы много, но она успешна, и поощрительные приказы издаются один за другим.

Приказ Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 51 от 3 марта 1859 года гласил:

«Высочайшая награда. 8-го минувшего Февраля, в 2 часа ночи, пять неизвестных человек, во 2 стане С.-Петербургского уезда, намеревались сделать убийство и, нанеся одному крестьянину железным ломом несколько ударов, скрылись.

К поимке означенных разбойников не было никаких данных, но Надзиратель Путилин отыскал их и, вместе со Стряпчим Полицейских Дел Келчевским, двух из них довел до чистосердечного сознания.

По доведении Господином С.-Петербургским Военным Генерал-Губернатором об этом до Высочайшего Его Императорского Величества сведения, Государь Император Высочайше повелеть соизволил: объявить сим двум чиновникам удовольствие и одобрение Его Величества.

О таковом Высочайшем повелении, изъясненном в предложении Господина Генерал-Адъютанта Игнатьева, от 3-го сего Марта, за № 2564, делаю известным по С.-Петербургской Полиции.

Подписал: С.-Петербургский Обер-Полициймейстер,

Свиты Его Величества

Генерал-Майор Граф Шувалов».

Менее чем через две недели следует очередной приказ Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 62 от 15 марта 1859 года:

«Высочайшая награда. Государь Император, по всеподданнейшему докладу Господина С.-Петербургского Военного Генерал-Губернатора об открытии преступников виновных в убийстве Французской подданной Шарпантье, Высочайше соизволил удостоить Монаршего одобрения успешность действий по сему делу Квартального Надзирателя Путилина и Стряпчего Полицейских Дел Келневского.

О таковом Высочайшем соизволении, объявленном мне в предложении Господина Генерал-Адъютанта Игнатьева, от 14-го сего Марта, за № 3158, поспешаю сделать известным по С.-Петербургской Полиции.

Подписал:

С.-Петербургский Обер — Полициймейстер,

Свиты Его Величества

Генерал-Майор Граф Шувалов».[29]

21 апреля 1859 года Иван Дмитриевич получает свидетельство о том, что граф Шувалов не видит препятствий для его брака с купеческою внучкою Татьяной Константиновной Трифоновой, урожденной Воробьевой [30].

Но напряженная криминальная обстановка в столице не дает Путилину вести спокойную жизнь семейного человека. 28 июля 1859 года за нахождение виновного в убийстве финляндца Лехтонена объявлено Путилину Высочайшее благоволение [31].

Приказ Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 259 от 16 декабря 1859 года подвел итоги текущего года:

«Высочайшие награды: Государь Император, по всеподданнейшему докладу об отличных действиях Квартального Надзирателя здешней Полиции, Губернского Секретаря Путилина, при открытии шайки разбойников, производивших, в минувших Сентябре и Октябре месяцах, грабежи и убийства, 11-го сего Декабря, Всемилостивейше соизволил пожаловать Путилину, за таковые действия, Орден Св. Станислава 2-й степени.

О таковой Монаршей милости, сообщенной мне в предложении Господина С.-Петербургского Военного Генерал-Губернатора, от 14-го сего Декабря, за № 15180, я поспешаю объявить по С.-Петербургской Полиции.

Подписал:

С. -Петербургский Обер-Полициймейстер,

Свиты Его Величества

Генерал-Майор Граф Шувалов»[32]

10 апреля 1860 года в семье Ивана Дмитриевича появляется первый ребенок — дочь Евгения [33].

Но времени бывать дома у Путилина очень мало. По указанию руководства столичной полиции он занимается оперативным прикрытием государственных мероприятий и церемоний, обеспечивая безопасность лиц, участвовавших в них, причем весьма успешно. Об этом сообщалось в очередном приказе Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 210 от 5 ноября 1860 года:

«Г. Надзиратель 3-го Квар. 3-й Адмирал. Части Путилин, 28 минувшего Октября, был командирован мною в Чесменскую Военную Богадельню, для наблюдения за подозрительными людьми, во время печальной процессии [34], задержал четырех закоренелых воров и мошенников, которые уже были высланы из С.-Петербурга, с воспрещением жительства в столицах, но, возвратясь самовольно сюда, продолжали свое преступное ремесло.

За таковую примерную распорядительность Г. Надзирателя Путилина, я объявляю ему особенную мою благодарность.

Подписал: Исправляющий должность С. — Петербургского Обер-Полиуиймейстера, Свиты Его Величества Генерал-Майор Потапов» [35].

Проходит два дня, и приказ Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 213 от 8 ноября 1860 года вновь сообщал о бдительности ее чинов:

«…2. Надзиратель 3 Квар. 3-й Адмир. Части, Путилин, в непродолжительное время вновь успел забрать восемь человек, занимающихся исключительно воровством и мошенничеством. Из них два оказались закоренелыми мошенниками, несколько раз судились за кражи и высылались из столицы. За таковые отличные действия Г. Надзирателя Путилина, я обязанностью считаю объявить ему совершенную мою благодарность.

Подписал:

Исправляющий должность

С.-Петербургского Обер-Полициймейстера,

Свиты. Его Величества Генерал-Майор Потапов» [36].

22 декабря 1860 года указом Правительствующего Сената по Департаменту Герольдии за № 10490 Иван Дмитриевич производится в коллежские секретари со старшинством с 31 октября 1859 года[37].

18 сентября 1861 года родился его сын Константин [38].

31 октября 1861 года за успешное исполнение возложенных на него особых поручений Иван Дмитриевич Путилин Всемилостивейше награжден знаком ордена Святого Равноапостольного Князя Владимира 4-й степени [39].

29 сентября 1862 года приказом по министерству внутренних дел за № 41 он был причислен к этому министерству с откомандированием в распоряжение Санкт-Петербургского военного генерал-губернатора [40].

Приказом по министерству внутренних дел № 9 от 20 февраля 1863 года Путилин произведен за выслугу лет в титулярные советники со старшинством с 31 октября 1862 года [41].

Надо отметить, что авторитет Путилина был настолько высок, что ему поручают расследование наиболее сложных правонарушений в сфере экономики. В январе 1863 года он был командирован в распоряжение Высочайше утвержденной под председательством статс-секретаря князя Голицына следственной комиссии, где находился по июнь того же года. Указанная следственная комиссия была учреждена по делу о злоупотреблениях в изготовлении и торговле золотыми и серебряными вещами [42].

26 июня 1866 года он был командирован в распоряжение Санкт-Петербургского обер-полицмейстера [43].

31 декабря 1866 года приказом Санкт-Петербургского обер-полицмейстера Ф. Ф. Трепова за № 266 Иван Дмитриевич Путилин был временно назначен начальником Сыскной полиции Именно с этого момента начало свою жизнь первое оперативно-розыскное подразделение русской полиции — Сыскная полиция, правда, пока без утвержденного штата. Впоследствии оно положило начало всем остальным оперативно-розыскным подразделениям Министерства внутренних дел России.

Хочется отметить, что фактически Сыскная полиция начала свою работу с октября 1866 года. Об этом упоминается в черновике письма Санкт-Петербургского обер-полицмейстера Ф. Ф. Трепова градоначальнику графу Шувалову, написанного в феврале 1867 года:

«Вашему Сиятельству из донесения моего известно, что 25-го минувшего Января совершено на Петербургской стороне жестокое убийство мещанина Суслова и разграбление квартиры акушера Штольца, у которого он находился в услужении.

К раскрытию злодеяния не было решительно никаких данных, ни на кого не только не падало, но и не заявлено подозрения. Тем не менее, я поручил вновь образованной Сыскной Полиции во что бы то ни стало разыскать виновных.

В течение трех дней Полиция успела уже напасть на след преступления и единственным к тому данным послужило ею же обнаруженное обстоятельство, что незадолго до убийства одна жилица слышала разговор Суслова с кем-то о кушетке, принадлежащей Штольцу. По такой догадке Сыскная Полиция стала разузновать в среде мебельщиков и обойщиков и подозрение ее пало на одного обойщика, крестьянина Ивана Балабанова, приходившего с товарищем за неделю до того в квартиру Штольца. По самому тщательному розыску, человека этого ни в С.-Петербурге, ни в Кронштадте, ни в окрестностях столицы не оказалось; — явилось подозрение, что он бежал на родину.

По донесении об этом, я тотчас командировал в Ярославскую губернию одного из лучших чинов Сыскной Полиции, Коллежского Регистратора Блока, и он, не смотря на неизвестную ему местность, в четыре дня успел розыскать не только преступника, но и награбленные вещи, которые злодей распродал уже в Твери и в двух уездах Ярославской губернии, — наконец довел Балабанова до чистосердечного сознания и доставил его 6-го сего Февраля в С.-Петербург, где сей последний подтвердил свое сознание перед Судебным Следователем.

Успех этого дела принадлежит начальнику Сыскной Полиции Титулярному Советнику Путилину и Действовавшему под руководством его чиновник)' для поручений при Сыскной Полиции Коллежскому Регистратору Блоку.

При настоящем случае обязанным себя считаю засвидетельствовать пред Вашим Сиятельством о полном успехе деятельности Сыскной Полиции, начавшей официальное свое существование лишь с 1-го Января сего года, но занимавшейся уже производством розысков в составе одного начальника и двух чиновников с Октября прошлого года.

Благодаря редким дарованиям, неутомимому трудолюбию и опытности Начальника Сыскной Полиции Титулярного Советника Путилина, вверенная ему часть преобразованного Полицейского Управления доказала в столь короткое время своего существования всю пользу и необходимость такого учреждения в столице. Деятельностью его ни одно из совершенных в последнее время важных преступлений — значительных краж, мошенничеств, грабежей и убийств — не осталось не обнаруженным. Особенно замечательны следующие розыски: кражи в Зимнем Дворце 10 т. рублей, обманного похищения из магазина золотых дел мастера Арендта вещей, грабежа с опоением дурманом за Московской заставой и всех трех случаев совершенных в последнее время убийств.

За таковую примерную деятельность и в видах поощрения на будущее время, долгом считаю покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство повергнуть на всемилостивейшее Государя Императора воззрение ходатайство мое о награждении Титулярного Советника Путилина вне правил Орденом Св. Анны 2-й степени.

Равным образом считаю обязанностью просить о награждении Орденом Св. Анны 3-й степени чиновника для поручений при Сыскной Полиции Блока, который при розыскании и поимке убийцы мещанина Суслова выказал отличную сметливость, распорядительность и усердие.

Генерал-Лейтенант» [44].

От Августейшей особы знаки отличия последовали незамедлительно, о чем и сообщил приказ Санкт-Петербургского обер-полицмейстера по Санкт-Петербургской полиции № 44 от 17 февраля 1867 года:

«Высочайшая награда: Государь Император, рассмотрев представление мое об особенно успешных действиях С.-Петербургской Сыскной Полиции по делу об убийстве 25 минувшего Января мещанина Суслова и разграблении квартиры Акушера Штольца, Всемилостивейше соизволил на пожалование, в награду за такое отличие по службе, Начальнику Сыскной Полиции Титулярного Советника Ивана Путилина Орденом Св. Анны 2 ст. и чиновника для поручений той же полиции Коллежского Регистратора Александра Блока Орденом Св. Анны 3 ст.

О таковой Монаршей милости, сообщенной мне Генерал-Адъютантом Графом Шуваловым, объявляю по Полиции.

Подписал:

С.-Петербургский Обер-Полициймейстер,

Генерал-Лейтенант Трепов» [45]

28 февраля 1867 года в семье Путилиных рождается еще один сын, названный Иваном [46].

По предписанию Санкт-Петербургского обер-полицмейстера № 1252, Иван Дмитриевич командируется с 28 марта по 17 ноября 1867 года в Московскую и Ярославскую губернии «для открытия и преследования подцелании фальшивых кредитных билетов» [47].

В связи с утверждением штатного расписания Сыскной полиции И. Д. Путилин приказом по министерству внутренних дел за № 25 от 1 августа 1867 года отчислен от министерства и назначен начальником Сыскной полиции с 21 июля 1867 года [48].

Указом Правительствующего Сената № 7201 от 21 декабря 1867 года за выслугу лет произведен в коллежские асессоры со старшинством с 21 июля 1867 года [49].

19 января 1868 года за открытие подделок кредитных билетов награжден орденом Св. Анны 2-й степени с императорскою короною и 2090 рублями [50].

Личность Ивана Дмитриевича вызывала в обществе настолько огромный интерес, что и прокурор Санкт-Петербурга А. Ф. Кони не остался в стороне, оставив нам его словесный портрет:

«По природе своей Путилин был чрезвычайно даровит и как бы создан для своей должности. Необыкновенно тонкое внимание и чрезвычайная наблюдательность, в которой было какое-то особое чутье, заставлявшее вглядываться в то, мимо чего все проходили безучастно, соединялись в нем со спокойной сдержанностью, большим юмором и своеобразным лукавым добродушием. Умное лицо, обрамленное длинными густыми бакенбардами, проницательные карие глаза, мягкие манеры и малороссийский выговор были характерными наружными признаками Путилина. Он умел отлично рассказать и еще лучше вызвать на разговор, и писал недурно и складно, хотя место и степень его образования были, по выражению И. Ф. Горбунова, „покрыты мраком неизвестности“. К этому присоединялись крайняя находчивость в затруднительных случаях…» [51].

Один неизвестный автор из герценовского «Колокола» сказал про Путилина так: «Доморощенный Видок, обладающий уму непостижимым чутьем гончей собаки» [52].

Сравнение Ивана Дмитриевича с французом Видоком некорректно и абсурдно, поскольку последний был обычным преступником, имевшим богатый криминальный опыт, который он приобрел, совершая преступления в странах Западной Европы. И только выбор, быть выданным соучастниками властям или пойти на сделку с основателем французской полиции (Сюрте) Анри, избежав тем самым угрозы ареста, вынудил его встать на путь борьбы с преступностью[53]. С критикой такого слепого преклонения перед западными «авторитетами» в начале прошлого века на страницах своей книги «Гений русского сыска И. Д. Путилин. Рассказы о его похождениях» выступил драматург Роман Лукич Антропов: «Мы, русское общество, набрасываемся с какой-то лихорадочной страстью на похождения всевозможных иноземных сыщиков, нередко существовавших и существующих лишь в фантазии господ романистов. А вот свое, родное, забываем, игнорируем. А между тем это родное будет куда позанимательнее иностранных чудес» [54].

1 января 1870 года за отлично-усердную службу Иван Дмитриевич Всемилостивейше награжден чином надворного советника со старшинством с 31 октября 1868 года [55].

Высочайшим приказом по министерству внутренних дел 28 августа 1870 года ему объявлено Монаршее Его Величества благоволение за особые труды в течение лета 1870 года по специальному охранению здания бывшей в Санкт-Петербурге мануфактурной выставки в отношении предупреждения пресечения преступлений и соблюдения там порядка и благочиния [56].

30 августа 1870 года Путилин Всемилостивейше пожалован орденом Св. Владимира 3-й степени [57].

Работа Ивана Дмитриевича — постоянные разъезды, командировки — не могли не сказаться на его семейных делах. И в 1871 году определением Санкт-Петербургской Духовной Консистории, утвержденным Святейшим Правительствующим Синодом, брак его был расторгнут по причине нарушения Путилиным супружеской верности с воспрещением ему навсегда вступать в новое супружество[58]

Высочайшим приказом по министерству внутренних дел 21 января 1872 года Ивану Дмитриевичу объявлено Монаршее благоволение за отлично-усердную службу [59]

Хочется отметить, что авторитет Путилина был настолько высок, что его включают в ряд межведомственных комиссий по пресечению различных злоупотреблений. Например, 1 февраля 1872 года, независимо от занимаемой должности, он назначен членом от министерства внутренних дел в Комиссию под председательством генерал-адъютанта Лесовского для изыскания мер к уменьшению пьянства между нижними чинами войск, расположенных в Кронштадте [60].

Иван Дмитриевич состоял членом Комиссии, учрежденной под председательством директора Департамента Исполнительной Полиции о составлении правил для полицейского надзора и разрешении вопросов об административной высылке в 1872 году, а также членом Паспортной Комиссии в 1873 году [61].

В воздаяние услуг, оказанных при «розыскании убийц» австрийского военного агента князя Аренсбер-га, Императором Австрийским ему пожалован орден Франца-Иосифа 3-й степени, а 12 сентября 1870 года Государь Император Всемилостивейше соизволил разрешить принять и носить этот знак отличия[62].

Указом Правительствующего Сената от 9 декабря 1871 года № 5426 Путилин за выслугу лет произведен в коллежские советники со старшинством с 31 октября 1871 года [63]

14 апреля 1872 года Ивану Дмитриевичу был Всемилостивейше пожалован перстень с вензелевым изображением Имени Его Величества [64]

30 августа 1872 года Путилин награжден чином статского советника [65].

31 января 1873 года он Всемилостивейше награжден подарком в 1000 рублей с вензелевым изображением Имени Его Величества [66].

4 мая 1873 года Государь Император Всемилостивейше соизволил разрешить Ивану Дмитриевичу принять и носить пожалованный Германским Императором орден Короны 2-й степени [67].

30 ноября 1873 года Государь Император Всемилостивейше соизволил пожаловать, «за успешную деятельность по раскрытию многих преступлений клонившихся к ущербу казенного интереса», единовременно 2200 рублей из Государственного Казначейства[68].

26 февраля 1874 года Государь Император Всемилостивейше соизволил разрешить принять и носить пожалованный Императором Австрийским командорский крест ордена Франца-Иосифа 3-й степени [69].

6 декабря 1874 года Путилин за отличие по службе Всемилостивейше пожалован чином действительного статского советника[70].

Годы, проведенные Путилиным на сыскной работе, отрицательно сказались на здоровье. Он стал часто болеть и брать отпуска для поправки здоровья. Понимая, что полноценно руководить Сыскной полицией уже не может, он решает уйти в отставку.

1 февраля 1875 года Иван Дмитриевич, согласно его прошения уволен от службы [71].

Государь Император 31 января 1875 года Высочайше соизволил повелеть назначить Путилину пенсию в 1800 рублей в год из Государственного Казначейства со дня увольнения от службы с 1 февраля 1875 года [72].

Но немногим более трех лет длился его отдых. 1 июня 1878 года с разрешения министра внутренних дел Иван Дмитриевич был причислен к министерству внутренних дел с откомандированием в распоряжение Санкт-Петербургского градоначальника, а 3 июня 1878 года на него было возложено заведование Сыскным отделением [73].

4 декабря 1878 года Высочайшим приказом по министерству внутренних дел, объявлено Высочайшее благоволение от 1 декабря [74].

5 марта 1879 года Высочайше назначено арендное производство по 1500 рублей в годе 1 апреля 1879 года в продолжение 12 лет [75].

21 марта 1880 года Путилину Всемилостивейше пожалован перстень по чину с вензелевым изображением Августейшего Имени Его Величества[76].

Трудная и беспокойная служба не способствовала сохранению здоровья Ивана Дмитриевича, и он просит освободить его от выполнения своих служебных обязанностей. 31 июля 1881 года Путилин был отчислен, согласно его прошения, по болезни, от заведования Сыскной полицией [77].

21 марта 1883 года с разрешения министра внутренних дел он был командирован в распоряжение Санкт-Петербургского градоначальника [78].

1 апреля 1883 года на пего снова были возложены обязанности начальника Сыскной полиции [79].

8 апреля 1884 года Путилин Всемилостивейше пожалован орденом Св. Станислава 1-й степени [80].

10 января 1886 года по всеподданнейшему докладу министра финансов Иван Дмитриевич Всемилостивейше был пожалован, за труды по раскрытию виновных в похищении из Государственного Банка вклада отставного генерал-майора Болонина, перстнем с вензелевым изображением Высочайшего Имени и денежною наградою [81].

1 января 1889 года Путилин был Всемилостивейше пожалован орденом Св. Анны 1-й степени[82]. Однако окончательно подорванное на службе здоровье не оставляет ему шансов продолжать ее. Он подает прошение об отставке, начинается процедура оформления необходимых документов. Его руководитель, Санкт-Петербургский градоначальник П. А. Грессер, в письме министру Государственных Имуществ в марте 1889 года перечисляет заслуги Ивана Дмитриевича на поприще добросовестного служения обществу и как бы подводит итоги всей его многотрудной деятельности:

«Состоя в течении упомянутого долгого периода под начальством ОберПолициймейстеров и Градоначальников, г. Путилин одинаково не щадил своих сил для оправдания важного назначения Сыскной Полиции, вследствие чего неоднократно подвергал свою жизнь несомненной опасности, а здоровье — постоянному испытанию. Такого рода результаты, как возвращение более чем на миллион ограбленного и украденного как казенным учреждениям, так и частным лицам, открытие сотни убийств, обнаружение 10-ти фабрик (Московской губ.) подделывателей фальшивых кредитных билетов, предупреждение многих злодеяний и удаление из общества тысячи вредных личностей, занимавшихся преступными промыслами, не могли быть достигнуты, при постоянном личном руководстве г. Путилиным важнейшими розысками и открытиями, без явной опасности для жизни и без крайнего напряжения физических и нравственных сил»[83].

4 мая 1889 года действительный тайный советник Иван Дмитриевич Путилин вышел в отставку. Находясь на отдыхе, великий сыщик посвятил себя литературе, он оставил потомкам замечательный труд «Записки начальника Санкт-Петербургской сыскной полиции», который множество раз переиздавался.

Умер Иван Дмитриевич 18 ноября 1893 года. Надо сказать, что до настоящего времени место, где он окончил свои дни и был похоронен, точно нс установлено. По одним сведениям, он похоронен на кладбище Пчевской церкви в Новоладожском уезде Петербургской губернии[84], по другим, в Тихвинском уезде Новгородской губернии [85].

Хочется надеяться, что история жизни и деятельности первого начальника Санкт-Петербургской Сыскной полиции, действительного тайного советника Ивана Дмитриевича Путилина, благодаря трудам современных исследователей, станет ближе и понятней нам, гражданам современной России.

С.-Петербургская Речная полиция

Ввиду ежегодного торжественного открытия в Петербурге навигации, вовремя будет познакомить читателя с одним из полицейских учреждений столицы, имеющим наблюдение над водными путями Петербурга. Знакомство с устройством Речной полиции, как полезным по своей плодотворной деятельностью учреждением, будет небезынтересно для чинов полиции, особенно безвыездно живущих в провинции. Речная полиция имеет свое историческое развитие, с которого мы и начнем наш очерк.

Почти до конца 60-х годов минувшего (XIX столетия — прим. ред.) столетия водные пространства города С.-Петербурга состояли в ведении многих ведомств, в полицейском же отношении водами столицы заведывали чины наружной полиции, на обязанности которых лежал даже впуск судов во внутренние реки и каналы и расстановка судов. Вследствие такого распределения судоходного надзора, судоходство на петербургских водах, возраставшее по мере развития столицы и вследствие отсутствия особого специального органа для наблюдения за столичными водами, встречало все большие и большие затруднения и неудобства по случаю беспорядка в размещении и следовании судов, почему в 1866 г. была учреждена комиссия под председательством бывшего тогда С.-Петербургского генерал-губернатора князя Суворова для выработки проекта об учреждении специальной Речной полиции, а в 1867 году, согласно заключению этой комиссии, последовало Высочайшее повеление об устройстве Речной полиции. По этому проекту предложено было поручить в ведение Речной полиции все реки и каналы в черте С.-Петербурга. С.-Петербургская Речная полиция, составляя часть столичного полицейского управления, находилась в ведении обер-полициймейстера.

К обязанностям Речной полиции было отнесено:

1) Надзор за точным исполнением постановлений по предмету судоходства и охранения порядка как на воде, так и на береговых сооружениях.

2) Охранение порядка относительно беспрепятственного следования судов по рекам и каналам.

3) Наблюдение за своевременною нагрузкою товаров и выкаткою на берег и т. п., с назначением срока, по истечении которого берега должны быть очищены для беспрепятственного подхода новых судов.

4) Принятие мер к спасению утопающих людей и погибающих судов.

5) Наблюдение за исправным содержанием паровых и гребных судов, предназначенных на случай наводнения.

6) Преследование на водах воровства и бродяжничества.

7) Определение правил по закрытии навигации, о безопасности прохода и проезда по льду.

Речная полиция состояла из управляющего, 3-х его помощников, необходимого числа нижних чинов по штату и команды матросов, ежегодно назначаемых Морским Министерством на счет сумм, отпускаемых на содержание Речной полиции.

Кроме того при управляющем и для ведения переписки состоял письмоводитель, получая содержание также по штату.

Первым управляющим СПб. Речной полиции был назначен Высочайшим приказом от 30 июня 1867 г. капитан-лейтенант Владимир Иванович Коростовец. В настоящее время управляющим состоит генерал-майор Федор Федорович Тыртов.

Для разъездов по воде, тушения пожаров, подания помощи погибающим людям и судам находилось в распоряжении полиции потребное число судов, имеющих особый флаг из белого флагдука, с изображением на двух накрест положенных якорях герба С.-Петербургской губернии.

Судов предположено иметь: до 30-ти двухвесельных шлюпок, размещенных в различных пунктах рек и каналов, дабы каждый из речных унтер-офицеров или команды матросов по первой надобности, без всякой посторонней помощи, мог с достаточной быстротой передвигаться на воде в те пункты, где присутствие его необходимо.

Независимо сего предположено иметь 2 железных паровых лодки для тушения пожаров.

Указом 1869 г. упразднены речные брандвахты Морского Ведомства, имевшие почти одинаковые обязанности с Речной полицией по наблюдению за порядком и безопасностью на городских водах, с возложением таковых на СПб. Речную полицию.

При учреждении Речной полиции было предоставлено Министру Внутренних Дел издать инструкцию для подробного определения обязанностей чинов Речной полиции, которая и была составлена в 1870 г. и объявлена указом Правительствующего Сената, причем с этого года деятельность ее расширилась наблюдением за исправным содержанием по льду дорог, катков, а также за недопущением укрывательства подозрительных лиц на зимующих судах и сенных барках и наблюдением за всеми береговыми сооружениями.

Интересны данные 1870 г., сообщающие случаи, требовавшие особой деятельности Речной полиции, а именно: пожаров на воде — 9, столкновение пароходов — 7, несчастных случаев — утопавших людей — 12, поднятие мертвых тел — 73, происшествий на лодках и пароходах — 25 и гибели судов с грузом — 25.

Из числа лиц, подвергавшихся опасности утонуть, спасено при содействии чинов Речной полиции — 116, из коих 27 имевших намерение утопиться.

Из 12-ти случаев воровства в 9-ти похищение было остановлено и виновные переданы судебной власти.

Понятно, малочисленный штат по проекту 1870 г. не мог принести особенной пользы, хотя приведенные цифры свидетельствуют о противоположных результатах.

В 1875 г. Управляющий Речной полиции представил проект нового штата, но, несмотря на вторичное его ходатайство, штат не был утвержден. Однако в 1883 г. значительное расширение размеров судоходства вынудило Управляющего Речной полицией вновь войти с представлением об увеличении ее состава и необходимых плавучих средств.

Собранная комиссия, под председательством С.-Петербургского градоначальника П. А. Грессера, пришла к заключению, что неудовлетворительная, во многих отношениях, деятельность Речной полиции обусловливается, главным образом, недостатком ее личного состава, почему и был выработан проект штата Речной полиции, на содержание которой исчислены ежегодно 80 000 руб. Проект получил Высочайшее утверждение, и эти средства дали возможность увеличить личный состав служащих нижних чинов, приобрести пароход, два паровых катера и устроить две пристани с приспособлением жилья для команды городовых.

В 1885 г. три помощника Управляющего переименованы старшими его помощниками, учреждена должность младшего помощника Управляющего Речной полиции, добавлены два старших и 10 младших городовых — матросов, с содержанием первые по 360 р., а вторые по 300 руб. каждому в год.

В 1901 г. штат Речной полиции дополнен одной должностью — помощника Управляющего Речной полиции, взамен чего отменено ежегодное командирование на навигационное время, в помощь Речной полиции, двух офицеров флота от Морского Ведомства.

Начиная с 1886 г. по распоряжению Градоначальника, ген. — лейтенанта П. А. Грессера, кандидаты на должности нижних чинов Речной полиции, для подготовки по полицейской службе, прикомандировываются предварительно к полицейскому резерву и назначаются в Речную полицию по выдержании там установленного экзамена.

В настоящее время состав Речной полиции следующий: Управляющий Речной полиции, 4 помощника, инженер-механик, корабельный инженер и письмоводитель.

Нижних чинов состоит 42 старших и 158 младших городовых, так что число всех нижних чинов в навигационное время доходит до 204 человек. Судовые средства Речной полиции составляют три парохода, 9 катеров, два гребных спасательных вельбота и 33 гребных шлюпки.

При градоначальнике, ген. — адъютанте Н. В. Клей-гельсе последовали следующие распоряжения по Речной полиции:

1) об обязательном посещении городовыми наружной и Речной полиции лекций Императорского Общества спасания на водах о подании первой помощи утопающим и приведении их в чувство;

2) учреждено совместное с наружной полициею наблюдение за правильностью несения городовыми постовой службы на местах;

3) выработаны и утверждены правила: а) о порядке действий чинов Речной полиции в случаях повышения воды, б) об обязанностях Речной полиции по тушению пожаров на воде и в прибрежных местностях.

На водах столицы в минувшем году было разных случаев:

1) убийств и покушений на убийство — 2;

2) самоубийств — 3;

3) усмотрение мертвых тел на льду — 2;

4) пожаров — 28;

5) скоропостижно умерших — 8;

6) задержано на судах и надводных сооружениях за неимением при себе паспортов — 84;

7) упавших в воду:

а) по неосторожности — 275,

б) провалившихся в воду вследствие непрочности льда — 70,

в) вследствие крушения лодок — 34,

г) преднамеренно бросившихся в воду — 307;

8) краж — 16;

9) извлечено из воды утопленников — 167;

10) ушибов и увечий — 67;

11) аварий судов и повреждений на пассажирских и буксирных пароходах — 33.

В течение года из 455 людей, упавших в воду по своей неосторожности или же по несчастной случайности, было спасено 384.

Что касается надзора за бытовыми условиями на столичных водах в отчетном году, то чины Речной полиции: а) в отношении санитарном постоянно наблюдали за невыполнением судовладельцами санитарных правил, следили за чистотой на пассажирских пароходах, наблюдали, чтобы с судов и пароходов не выбрасывали мусора в реки и каналы, было установлено строгое наблюдение за певыпусканием пароходами из труб густого дыма и искр; б) в пожарном отношении чины Речной полиции требовали от судовладельцев не держать огня на судах, стоящих среди штабелей на биржах, или когда суда находятся в судоходных каналах, нагруженные легко воспламеняющимися веществами; в) в отношении охранения порядка, спокойствия и общественной безопасности, чины Речной полиции периодически в ночное время производили обходы судов, с целью задержания беспаспортных, не допускали к перевозу пьяных; г) установлен надлежащий надзор за недопущением прошения милостыни на набережных, а зимою, кроме того, на пешеходных мостках; д) с целью искоренения краж на воде и с надводных сооружений, заведующими дистанциями, совместно с нижними чинами речной полиции, периодически производились ночные объезды на катерах водных районов; задерживаемые виновные привлекались к судебной ответственности; е) время от времени производились осмотры зимующих судов, чтобы на них не укрывались бродяги и беспаспортные люди.

Таким образом данный очерк знакомит в общих чертах с деятельностью С.-Петербургской Речной полиции, ее внутренней организацией, а числовые данные показывают целесообразность устройства этого полезного учреждения[86].

Записки унтер-офицера Речной полиции С рукописи, доставленной в редакцию капитаном 1 ранга Уггла

В продолжение навигации 1862 года я вел журнал о беспорядках, происходивших на дистанции от винного городка по берегу Малой Невы до Дворцового моста; и как навигация приходит к окончанию, то выписку из упомянутого журнала при сем представляю.

Выписка
из журнала о невских мазуриках

1) Проходя ежедневно по назначенной мне дистанции на Васильевском острове, от винного городка по берегу Малой Невы до Дворцового моста и 2 июля остановись случайно между биржевых маяков на Стрелке к берегу, где постоянно находится на часах от С.-Петербургского питейного откупа страж, я из разговора с ним узнал, что очень часто, рано по утрам, приезжают на лодке к биржевой пристани, для воровства, с Петербургской стороны от мытнинского перевоза неизвестные ему люди, в числе 5, а иногда 7 человек. Желая удостовериться в сказанном, я на следующее же утро в часа пришел на упомянутое выше место и встал рядом с питейным стражем вверху полукружия, с которого видно, что делается внизу на всей пристани; в это время стояло у берега около 15 тихвинских лодок: некоторые из них были с грузом, привезенным из Тихвина, а другие, порожние, ожидавшие груза и почти на каждой из них находился часовой крестьянин, долженствующий, как я после узнал, стеречь товар, принадлежавший собственно его лодке; на пристани же, рядом с громоздкими чугунными вещами, были с вечера привезены небольшие бочонки и разной величины тюки, обшитые в рогожи и следующие для погрузки в порожние лодки; при этих вещах был на часах, лежавший на положенных в кучу рогожах, биржевой артельщик и ходивший по берегу крестьянин Петр Иванов. Было уже 3 часа утра и народ, по большей части рабочий, начал ходить по пристани и переезжать с Петербургской стороны на Васильевский остров, следуя по разным направлениям. Ходивший до сего часовой Петр Иванов, видя народ, проходящий мимо его и не подозревая, кто бы из воров мог при таком случае сделать кражу из охраняемого им товара, влез на борт тихвинской лодки, стоявшей вплотную у пристани и закутавши голову нагольным тулупом, лег на кормовой части лодки и вероятно сдремал; в это-то самое время, не прошло и 10 минут, как приплыла к находящемуся тут перевозу барочная лодка, из которой вышли на берег два человека здорового вида, имевшие, сверх оборванной одежды, подвязанные белые передники и заткнутые за пояс крючки (употребляемые поденщиками при таске кулей и тюков). Они, не задумываясь долго, прямо направились к тюкам, в которых были бархатные обои (каждый тюк имел весу три пуда) и один из этих тюков принялись катить по направлению к лодке, к сидевшим в ней трем своим товарищам; видя сверху все происходящее внизу и стоя рядом с питейным стражником, не имевшим, так же, как и я, никакого оружия, могущего пристрастить воров и воспрепятствовать их действию, мы крайне жалели, что тюк от своего места и из-под присмотра подкатывают к лодке, отстоящей от него не больше 3 сажен; но к счастью, лежавший закутавшись на борту тихвинки, часовой Петр Иванов, приподняв из-под тулупа голову, случайно взглянул на нас; мы в это время стали делать ему руками знаки, указывая на исчезающий тюк, не смея однако ему кричать, дабы не подать вида, что мы испортили дело воров, что могли заметить нас и сидящие в лодке их товарищи, и тогда, как уже известно, не избавишься от их преследования. Между тем, часовой Петр Иванов, понявший наши знаки, вскочил на ноги и начал кричать мазурикам, чтобы оставили тюк, а сям не трогался с места и не вылезал из тихвинской лодки на берег. На крик его поднялись прочие часовые на лодках и узнав, что похищается не из числа товара, ими охраняемого, они почесали затылки и опять преспокойно легли на свои места; некоторые из них начали бранить мазуриков, и на шум этот проснулся биржевой артельщик, спавший на рогожах; он приподнял голову, лежа взглянул на кричащих мужиков, обругал их, что мешают ему спать, и опять повалился на рогожи. Мазурики же, оставя тюк на пристани, пошли к своей лодке, досадуя на неудачу, и все пятеро с площадной бранью кричали мужикам: «Вишь, жалко вам, чертям длиннобородым, купеческого-то, или верно захотели побывать в Неве, то пожалуй за этим остановки не будет». Затем, усевшись в лодку, мазурики в свою очередь не оставили также побраниться между собою и ворча отправились от перевоза вниз по Малой Неве, мимо судов, стоящих у таможенной пристани.

После этого, сойдя вниз на пристань, я помог часовому Петру Иванову подкатить тюк на свое место, и обратился к лодочным часовым, а также и к перевозчикам, говоря им: «Почему же вы ребята, видя, что безнаказанно воруют из-под вашего присмотра, а также и в ваших, перевозчики, глазах, не можете помочь схватить похитителей?» На что некоторые караульщики с тихвинских лодок отвечали мне: «Тюк, который хотели мазурики утащить, не подлежит-де нашему присмотру; там есть свой караульщик, да и какая польза, хотя бы и схватили мы воров и представили их в полицию, то разве нам лучше от того; ведь нас, вестимо, тоже посадят вместе с ними; а мы хорошо знаем, что их всегда прежде и освободят на поруки, а нас-то задержут, да будут таскать к допросам. Между тем у нас остановка, мы должны нагружать товар и отправиться поскорее к месту и опять воротиться за новым; ведь мы этим и живем, семью кормим и повинности отбываем. Да если бы мы и начали ловить мазуриков, то тоже знаем, что этот народ, идя на такой промысел, имеет для своей защиты что-нибудь скрытое в кармане, либо нож, либо камень и небось дешево не дастся в руки — тебя же изувечат и прохвораешь Бог весть сколько, да и выйдут одни лишь хлопоты. А уж мы так себе всяк свой товар и караулим на счастье; усмотрим, так ладно, пропадет что, так на месте хозяин поплатит. А коли ты, служба, к этому приставлен начальством, то лови их, если хошь сам, сколько тебе угодно». Перевозчики в свою очередь хладнокровно также отвечали, что это «не наше дело, пусть хотя все растащат, — где нам с такими людьми возиться, у нас свое дело, хозяин спросит выручку; ему дела нет, что будем ловить мазуриков». На вопрос же часовому Петру Иванову, у которого хотели утащить тюк, почему он не вылез из тихвинки и не гнался за мазуриками, он объявил, что боялся это сделать, говоря: «как могу я один справиться против пяти человек, разве жизнь надоела? Ты думаешь, служивый, кто-нибудь из прочих караульщиков или перевозчиков тебе помогут? Не беспокойся, никто с места не пошевелится, разве только помогут для того, чтобы поколотить мазурика, но неравно при этом он тут же протянет ноги, тогда что будешь делать — ведь просто кабалу наденешь себе на шею!» Выслушав такие рассказы хранителей товаров, я отправился далее по своей дистанции и подходя к дому Меняева, что поту сторону таможенных зданий, услышал спор и брань мужиков на соминке, нагруженной бочонками с гвоздями, спросил о причине происходящего шума и получил ответ, что вот сейчас у них утащили неизвестные люди, подъезжавшие на лодке, четырехпудовый бочонок с гвоздями и отправились к мытнинскому перевозу, что на Петербургской стороне.

2) В следующие за сим три ночи мазуриков как по берегу Малой Невы Васильевского острова, равно и у биржевых маяков не было видно; но 7 числа того же июля, часа в 4 утра, они проехали на лодке от мытнин-ского перевоза за Дворцовый мост, но где пристали — не заметил; по прошествии же получаса после того, двое из них пришли на пристань, один присел к воде и стал мыть лицо, другой же. подойдя вплоть к сидевшему на крайней тихвинской лодке караульщику, мальчику лет 15, и указывая рукою к стене, где лежали небольшие ящики, на которых было написано: 20 пар мужских калош разных NN, спросил его: кто их караулит? Мальчик ответил, что караулит он; тогда мазурик сказал ему, что он один ящик возьмет и даст ему 1 р. сер.; на это караульный ни слова не ответил, а когда мазурик подошел к ящикам и начал один, верхний, поворачивать, то, не слезая с борта лодки, мальчик стал говорить ему: «Послушай, не трогай, а то закричу». Затем, отойдя от ящиков, оба мазурика походили медленно по пристани и ушли на биржу, где в продолжение дня я видел их с подвязанными передниками и с крючьями в руках около таможенных кладовых; лодка же с 5-ю товарищами проехала обратно от Дворцового моста к Петербургской стороне, часов в 7 утра, нагруженная какими-то веревочными бухтами.

3) 26 июля, часу в 5 утра, проходя мимо сенных барок, я был остановлен стоящим на часах против дровяных финляндских лодок питейного откупа стражем, который указал мне людей на лодочке, с барки у демидовской пристани, близ винного городка, ворующих дрова. Подойдя поспешно к указанному месту и взойдя на ближнюю к берегу барку, я узнал бывших на лодке трех человек, прежде сего мною виденных на бирже и теперь поспешно перекладывающих с барки на свою лодку березовые однополенпые дрова, которых, в лодке, как можно полагать, было уже сажени полторы. Стараясь быть незамеченным мазуриками, я почти ползком подошел к спавшим на барке двум мужикам и, толкнув их, сказал, чтобы ловили людей, ворующих у них с барки дрова. Мужики, вскочив проворно на ноги, закричали и покуда отвязывали и выводили из-за барки свою лодку, воры уже были на фарватере Малой Невы, на довольно порядочном от барки расстоянии, вверху к Тучкову мосту. Однако мужики, сев проворно в лодку и усиливаясь грести, стали нагонять их, но когда подъехали близко, воры начали бросать в преследователей поленья, и одному из мужиков попало полено прямо в грудь; тогда мужики, видя, что воры от них отбиваются отчаянно и что с ними ничего не поделаешь, потолковав что-то между собою, воротились к своей барке, а лодка с дровами поспешно удалилась за Тучков мост к мытнинскому перевозу.

После вышеописанных случаев воровства на воде, встретясь с старшим городовым унтер-офицером Васильевской части, рассказал я ему о виденных мною мазуриках и их проделках; он ответил мне, что за ними полиция пыталась следить, но не могла поймать и давно имеет их в виду и делала обыски, но ничего также у них не находила; живут же они на Петербургской стороне в доме Кукиной, близ собора Св. Николая, и у всех у них есть паспорты. При этом городовой сделал свое заключение: «Если бы были ночные по Неве разъезды на лодках с хорошо вооруженными людьми, то, может быть, тогда не было бы слышно воровства на судах. Мы же с тобою ходим по берегу, а мазура разъезжает по воде в лодках, и видишь их, но ничего не поделаешь, разве только можно помешать воровству тут, на этом месте, так они стащат на другом, а все-таки их не поймаешь».

Также случалось мне разговаривать со стражниками питейного откупа (находящимися на моей дистанции в трех местах) о поимке воров; они прямо отказываются от этого, говоря, что при найме их на службу в откуп, им приказывают не вмешиваться ни в какие другие посторонние дела, кроме своего, т. е. поимки корчемного вина, и что даже ни с кем не разговаривать, под опасением отказа от места.

Журнал этот унтер-офицер Речной полиции дополняет следующим рассказом:

Однажды в августе, подойдя к биржевым маякам в 4 часу утра, я увидел две лодки, приставшие к пристани. Из лодок вышли два человека и подошли к рогожам, накрытым на громоздкие машинные вещи. Люди эти, походив по пристани и увидев, что тут стащить им нечего, вышли наверх к таможенным пакгаузам, у которых лежал большими плахами красный сандал. Взяв одну плаху, весом около 2 пудов, мазурики взвалили ее на плечи и понесли к своей лодке мимо таможенного досмотрщика. Тут досмотрщик закричал: «Что вы плуты здесь делаете?» А один из мазуриков подошел к досмотрщику и сказал ему: «А тебе старый волк что нужно? Выкупаться хочешь в Неве? Так за этим дело не станет. Верно жисть надоела, что связываешься с нами, бесшабашными робятами! Одно слово: нам не противься. Коли поставлен тут стоять, так стой и молчи, а не то худо будет».

Досмотрщик видя что ждать помощи неоткуда, потому что таможенный конный объезд уже отправился домой, сказал мазурикам: «Проходите, знай говоришь — не мое дело, так и ладно, ну тебя к Богу». По уходе мазуриков, я подошел к досмотрщику и сказал ему: «Как же ты служба им спускаешь, ведь начальство с тебя же взыщет, что не бережешь товара». Досмотрщик на это возразил: «А ну их, чертей, — их видимо, невидимо, оноднясь двое попались им в лапы: околечили, а теперь из службы гонят, к чему нам, говорят, инвалидов».

14 августа заходил я на буян. Там, между прочим, мне рассказали, что когда часовые буяна поймают мазуриков, то, чтобы избегнуть полицейского разбирательства, делают так: если мазурика поймают на буяне, то обыщут его с ног до головы, ведут к часовне Спасителя, что в домике Петра I, приказывают ему опустить все свои деньги в кружку и потом приводят обратно на буян. Здесь разденут при всех рабочих до нага, вымажут мазилкой зад и перед, сломают при нем же его лодку на части и пустят ее по воде. Самого же мазурика освободят, с предостережением не попадаться впредь. Таковым распоряжением, буян, по словам часовых, уже год как избавился от мазуриков. Прежде они одолевали часовых, приезжая к буяну, влезали на суда, зажигали там огарки свечей и утром на рассвете увозили с судов и буяна довольно порядочное количество складываемого там товара. Ныне же, хотя и ездят они по Неве, но далеко от буяна[87].

Из записок петербургского полицмейстера Ф. Ф. Дубисса-Крачана

Фома Фердинандович Дубисса-Крачак родился I января 1842 года. Получив первоначальное образование в частном учебном заведении, он 8 декабря 1858 года пос ту тог юнкером во 2-й Кронштадтский линейный батальон. В юнкерской команде из 30 человек занимал должность фельдфебеля. 12 января 1861 года Высочайшим приказом был произведен в первый офицерский чин — прапорщик. С 1865 по 1870 год командовал 5-й ротой того же батальона, приняв ее подпоручиком и сдав капитаном.

Отсутствие перспектив продвижения по служебной лестнице побудило Фому Фердинандовича искать возможности переменить свою деятельность, и в 1870 году Высочайшим приказом он был переведен в штат Санкт-Петербургской полиции. Занимая должности помощника пристава 3-го участка Московской части, а затем пристава 2-го участка Литейной части, в 1876 году за отличие по службе он был произведен в подполковники. В 1880 году ему поручено было исполнять должность полицмейстера пригородных местностей, и в том же году Высочайшим приказом он был назначен на эту должность. В 1881 году был переведен полицмейстером 2-го отделения Санкт-Петербурга, а затем 3-го и в том же году произведен в полковники. В 1884 году был назначен полицмейстером 1-го отделения. Общая служба в Санкт-Петербургской полиции Фомы. Фер-динандовича продолжалась более 24 лет, и в 1894 году, согласно его прошению, по болезни, он был уволен в отставку с чином генерал-майора, мундиром и пенсией. За свою продолжительную службу он неоднократно удостаивался пожалованием Высочайших подарков, был награжден всеми орденами Российской Империи — вплоть до ордена Святого Равноапостольного князя Владимира 3-й степени и иностранными орденами многих государств.

Скончался генерал-майор Дубисса-Крачак 22 июля 1900 года в курортном городке Бирштаны Виленской губернии, оставив о себе добрую память и интересные воспоминания о службе в столичной полиции при градоначальниках Трепове, Козлове, Зурове, Баранове и Грессере. В воспоминаниях нашли яркое отражение жизнь столицы Российской Империи и отношение полиции к разнообразным общественным и городским явлениям. Часть этих интересных воспоминаний была опубликована в первых номерах журнала «Исторический вестник» за 1903 год. Предваряя публикацию, редакция сообщала, что в данный момент не может напечатать воспоминания полностью «по понятным причинам». Причины эти заключались в том, что многие столичные деятели, о которых писал Ф. Ф. Дубисса-Крачак, на тот момент занимали ответственные посты в руководстве страны и не всем могли понравиться оценки и суждения покойного генерала. О местонахождении рукописи и ее дальнейшей судьбе никаких сведений до настоящего времени обнаружить не удалось.

«Случай доставил мне возможность представиться бывшему тогда с. — петербургским обер-полицмейстером, приобретшему своей необычной деятельностью громкую репутацию, Ф. Ф. Трепову, и этот замечательный человек, хотя и неохотно, не давая никаких обещаний, принял мою докладную записку, а через месяц, к величайшей моей радости, я прочитал в высочайших приказах: „Кронштадтского крепостного полка капитан Дубисса-Крачак переводится в штат с. — петербургской полиции, с зачислением по армейской пехоте".

„По армейской пехоте!" По тогдашнему моему понятию „по армейской пехоте" означало: идти на свои хлеба, приобщиться к жизни самостоятельной и вполне ответственной, в противоположность службе в полку, где стоило только ходить исправно на ученье да в казармы, и можно было прослужить без всякого таланта и усердия, хотя бы до гробовой доски, а при смирении и быть на счету отличнейшего офицера; „состоять же по армейской пехоте" значило приобрести репутацию и повышение не отрицательными, а положительными качествами, иначе можно было и запеть: „не одна во поле дороженька пролегала!"

И вот началась служба в полиции. Помню, как (перевод состоялся в конце сентября 1870 года) в один холодный, октябрьский вечер, по освещенному Невскому проспекту, на извозчичьих сапках, я продвигался со всем моим скарбом на Пески, на новую квартиру по месту моего назначения. Назначение же я получил в качестве прикомандированного офицера к 1-му участку Рождественской части.

Едучи по Невскому проспекту, размышлял я о результатах моей почти 12-летней военной службы, и результаты эти были все налицо: небольшой, кругленький, обитый кожей баульчик, единственное наследство от покойного отца, а в этом баульчике весь мой скарб. «Немного», — пришел я к заключению, и с тревогой и с охлажденным действительностью юношеским порывом поселился в одной комнатке, выходившей дверями под ворота дома, темной, холодной, мрачной, отдававшейся в наймы вдовой-чиновницей за 10 рублей в месяц; эта комната была свидетельницей многих тяжелых дум и терзаний.

На другой день явился я к своему приставу, полковнику Адольфу Ивановичу Бочарскому, бывшему гвардейскому офицеру, человеку суровому на вид, весьма представительному, с манерами, внушавшими к нему уважение и страх. Принял он меня вежливо и сказал: «Вот комната, — при том столе будете заниматься, а чем заниматься, укажу я и время»; в заключение подал руку и отпустил, наставив, что к занятиям, кроме непредвиденных случаев, нужно приходить ежедневно и в будни и в праздники от 9-ти до 2-х часов дня и от 8-ми до 12-ти часов вечера.

Началось хождение в участок и искус в сидении и изучении разных премудростей. Спустя недели три, я уже настолько пригляделся, что помощник пристава нашел возможным чередоваться со мною в сиденье в участке по вечерам и в праздничные дни, когда обыкновенных текущих дел не бывает, а приходится только иногда составлять протоколы по разным экстренным делам. Помню, в одно воскресенье, когда бывает торг лошадьми на Конной площади, пришел в участок какой-то субъект, поразивший меня своей внешностью: это был высокий, лет 30-ти мужчина, с бородкой; одет он был в русскую поддевку синего сукна, держал себя развязно и как бы не походил на простолюдина, хотя усиленно имитировал его. Этот субъект обратился ко мне с требованием составить протокол об обмане, которому он подвергся на Конной площади; я стал расспрашивать его об обстоятельствах обмана, а он, отвечая на вопросы, к великому моему удивлению, попросил дозволения закурить папиросу. В нерешительности, что ответить, я подумал, что если он позволяет себе просить о подобном разрешении, то, вероятно, имеет на то данные; вспомнил о Якушкине. И мне пришла мысль, что заявитель нечто в этом роде и дозволил ему курить. Когда же речь дошла до звания субъекта, он назвал себя студентом Луканиным. Этот Луканин, впоследствии эмигрировавший в Америку, просветил меня относительно эксцентричности своей одеады, сказав, что он презирает все условности, считает себя передовым человеком и по этому случаю ему пришлось оставить университет, а теперь он занимается разными торговыми делами и враг всякой власти, потому что оная не делает людей счастливыми; далее преподал мне, что он почувствовал ко мне влечение и доверие, вследствие моего разрешения на курение папиросы, а потому он посвящает меня в свои думы.

До сего времени он имел с полицейскими чиновниками только неприятные столкновения, что много по этим случаям было составлено протоколов, и всякий раз дело начиналось с папиросы или с несоблюдения Луканиным, по мнению чиновников, должного этикета. Такое откровение Луканина польстило усвоивавшему-ся мною тогда служебному полицейскому такту, и такое мое самочувствие еще более подкрепилось, когда при передаче мною протокола приставу он двусмысленно улыбнулся и сказал: «А, Луканин! Не было у вас с ним никакой неприятности?» — «Нет, не было». Пристав удивленно посмотрел на меня и сказал: «Это хорошо».

Помшо еще эпизод: обыкновенно в течение ночи, да и дня, на улицах, в трактирах и в домах терпимости, при возникновении там драк, забирают разных пьяниц и буянов, отправляют их в полицейские дома, а по утрам всю эту братию смотрители домов доставляют в местный участок. И вот первый участок Рождественской части, как расположенный в здании части, всегда и в особенности после праздничных дней изобиловал этим балластом. В одно такое утро в числе забранных ночью буянов оказался православный священник; я, как новичок, с ужасом заметил за решеткой между разными оборванцами рясу священника, распорядился вывести его отсюда и попросил обождать решения его участи в комнате, где занимались служащие, сам же пошел доложить приставу о таком необычайном для меня казусе. Пристав, что называется, бровью не повел — вышел к священнику суровый, невозмутимый и начал допрашивать, как он попал в число козлищ. Оказалось, что священник состоял в духовной академии как вдовец и, не выдержав искуса, отправился в дом терпимости, там подкутил, затеялась баталия между посетителями, замешался и он; явился околоточный и всех участвовавших в беспорядке (если в таком месте когда-нибудь может быть порядок) отослал в часть.

Я думал, что пристав пригласит священника к себе в кабинет для расспроса, и тот факт, что допрос был сделан при всех, и служащих и дворниках, коробил меня; вслед за расспросом, обратившись ко мне пристав приказал: «Отпишите его к ректору духовной академии и отправьте туда». — «С кем прикажете отправить?» — полюбопытствовал я. — «С городовым!» — был ответ, не допускавший возражений, и пристав невозмутимо отправился в свой кабинет. По уходе пристава оказалось, что он остался мною недоволен и как бы хотел сказать мне: «За такими пустяками и беспокоит меня».

Тем не менее я никак не мог освоиться с мыслью об отправлении священника с городовым, и мое смущение еще более усиливалось неотступной просьбой священника пощадить его сан и карьеру, так как появление его в академии с городовым и объяснение в официальной бумаге случившегося с ним равносильно исключению его из академии, а о дальнейшей его участи и подумать страшно. Да, для меня все это было действительно страшно, и я обратился к помощнику пристава с просьбою, как бы облегчить участь священника и нельзя ли было обратиться за этим к приставу, но помощник тоже хладнокровно возразил, что об этом и говорить не стоит; пристав своего приказания не изменит, и оное должно быть в точности исполнено. Не будучи в силах помочь священнику и думая, что помощник более восчувствует положение священника, когда ему самому придется исполнить нравственную казнь над ним, сославшись на какое-то дело, я попросил помощника написать бумагу ректору и отослать священника, но помощник, ничтоже сумняся, также не поведя бровью, написал бумагу, позвал городового и приказал ему доставить священника по назначению. До сего времени без содрогания не могу вспомнить о такой жестокости.

Еще образчик петербургско-полицейских нравов. Было такое правило, по которому для уменьшения не зарегистрированной проституции, а стало быть и для уменьшения заражения, по праздничным дням околоточные надзиратели обходили трактиры и забирали в них парочки, наводившие на блюстителей предположение, что парочки эти любовники между собою. Сколько здесь происходило безобразий, одному Богу известно, а вот одно безобразие, мною наблюдавшееся. Сижу я по обыкновению в воскресенье вечером в управлении участка и в 1 1 часов замечаю появление городовых с разными лицами, преимущественно женщинами (забирали в трактирах только женщин в предупреждение скандалов в участке); городовые сдали их дежурному околоточному надзирателю и сами удалились. Я не мог сообразить, что это за прием, спросить же казалось неловким, чтобы не обнаружить своего незнания порядков, почему ждал выяснения, и вскоре дело выяснилось отчаянным воплем девушки, приведенной городовым. Услышав этот невыносимый вопль, я спросил у городового, за что он привел девушку, и получил в ответ: «Г. околоточный велел доставить, в трактире они задержали ее». — «Что же она там сделала?» — «С мужчиной значит была», — решил городовой. По заведенному тогда порядку, все околоточные должны были являться в участок с рапортом в 12 час. ночи, т. е. после запора всех питейных заведений, и потому я решил ждать околоточного, приславшего женщину, чтобы спросить у него о причине задержания ее.

Но все отчаяннее и навзрыд плакавшая девушка высказывала, что она ни в чем дурном неповинна, что по неопытности согласилась пойти в трактир с своим знакомым, что она служит у господ, и когда те узнают о бытности ее в трактире и в участке, то откажут от места, и она — пропащая девушка.

Мне казалось, что несчастная попалась в первый раз, иначе и не убивалась бы она так сильно, что горе ее искренно, и я с нетерпением ждал околоточного, чтобы расспросить его о деле и скорее отпустить девушку, так как выносить ее терзаний было невозможно.

Прибыл околоточный и доложил мне, что девушку он задержал в трактире за разврат, и что она подлежит отправлению во врачебно-полицейский комитет для выдачи ей так называемого желтого билета. Вот так штука! «Как же так, — думал я, — околоточный решает бесповоротно дело о разврате девушки?» Такую мысль я высказал околоточному, а он преспокойно ответил, что в комитете ее освидетельствуют, и если она окажется непорочную, то и отпустят.

Ответ околоточного мало удовлетворил меня и вовсе не утешил девушку, когда я объяснил ей, что ее ожидает, но напротив, мое объяснение привело несчастную в невыразимое отчаяние. Удрученный ее терзаниями, я готов был сейчас же отпустить жертву, но сделать этого не мог, опасаясь, чтобы околоточный, обидевшись за непризнание его авторитета, не доложил приставу. При таком обороте дела меня обвинили бы чуть ли не в нигилизме, такие примеры я уже слышал, и потому воздержался и должен был отправить девушку в часть до утра, утешая себя надеждой, что утром, быть может, мне удастся уговорить помощника пристава освободить девушку. Пришло утро, доставили из части всех ночевавших в ней, в том числе и подозревавшуюся в разврате девушку: она уже потеряла способность плакать и только немощно просила об освобождении. Попробовал было я замолвить слово помощнику, но тот, страшно боясь пристава, и подумать не мог о такой вольности и с полным усердием написал бумагу и отослал будущую обладательницу желтого билета в ужасный комитет.

Пристав Бочарский был чистокровный поляк, как уроженец царства Польского; внешностью он очень напоминал портреты Яна Собесского; в молодости офицер л. — гв. Литовского полка, он, переходя в полицию, очевидно, рассчитывал двигаться по полицейской служебной лестнице елико возможно выше, но я застал его только приставом, хотя по тогдашним, да и по теперешним моим понятиям, Бочарский был во всех отношениях выше трех полицмейстеров того времени.

Невзлюбил его почему-то Трепов, и в этой немилости полицейского организатора тогдашнего штата следует искать причину, по которой на должности полицмейстеров при преобразовании полиции были приглашены люди со стороны, а Бочарский из следственных приставов попал только в участковые и в такой должности находился без надежды на повышение. Быть может, у Трепова и были основания к оставлению Бочарского в тени, быть может, эти основания таились в личных качествах полковника. Но последний, как и большинство людей, не замечал действительной причины своих служебных неудач, а отнес эту неудачу к общей панацее — к католицизму, и сделался ренегатом. Бочарский надеялся, что при таком обороте не будет препятствий к повышению по службе, т. е. к назначению полицмейстером, но ошибся: рапорт его Трепову о том, что по глубоко созревшему убеждению он присоединился к православию, никакого действия не возымел.

По случаю ренегатства Бочарского произошел следующий эпизод. Причт Рождественской церкви на Песках, справляя свой храмовый праздник, пригласил к богослужению бывшего с. — петербургского генерал-губернатора, князя Суворова; был в церкви и Бочарский, приглашенный, как соседний пристав, и вот, по окончании литургии, когда стали выходить из церкви, на паперти Суворов увидел Бочарского и, как бывшего подчиненного, спросил его так громко, что вопрос был слышан многими бывшими на паперти: «Скажите, батюшка, правда ли, что вы перешли в православие?» И на утвердительный ответ Бочарского заключил: «Ну, хотя я и православный, а скажу вам, что такой подлости не сделал бы».

Должно быть, и сам Бочарский сознавал, что такой подлости не следовало делать, потому что держал он себя не совсем обычно: всегда не только суровый, но и сумрачный (я никогда не видел улыбки на лице его), склонный к быстрому раздражению при всяком противоречии, он, видимо, был чем-то удручен. Недолго прослужил Бочарский и в 1871 году вышел в отставку, замялся эксплуатацией щапинских дилижансов, потерпел неудачу, отправился на турецкую войну с князем Черкасским в Болгарию, во всю кампанию решительно никаких прерогатив не получил и, находясь в крайности, вынужден был поступить на службу штаб-офицером в какой-то сибирский линейный батальон, на службе в котором и умер. Так-то иногда карьера и счастье убегают от искателей, как луч солнечный от желающего поймать его горстью.

Пока всего этого не случилось с Бочарским, я продолжал подвизаться на полицейском поприще под руководством его и должен сказать, что хотя черствость Бо-чарского, быть может и напускная, производила на меня леденящее впечатление, тем не менее его знание службы и в высшей степени серьезное отношение к ней положили во мне начало такого же отношения к моим обязанностям в течение моей полицейской службы.

Бочарский, как только впоследствии я понял, пробовал меня что называется на все лады: он испытывал и мой характер, и мою способность к повиновению, и находчивость, и проч. В то же время, отдавая мне явное предпочтение пред своим помощником, старым полицейским офицером, майором Сенкевичем, тоже католиком, Бочарский, здороваясь, подходил к столу, за которым занимался помощник и я, подавал руку только мне, что крайне шокировало меня и возбуждало сожаление к помощнику, положение же этого последнего было невыносимо, но нужда и большое семейство заставляли его мириться с невозможным.

По прошествии месяца, в один день, утром, Бочарский, выйдя из кабинета в участок и подавая мне повестку мирового судьи, сказал: «Отправьтесь к мировому по изложенному в повестке делу». Сказано — сделано, надо было идти. Но что я должен был делать у мирового, по какому делу имел представиться, — я ничего этого не знал, а помощник, к которому я обратился за указаниями, отделался общими выражениями; я посовестился настаивать на больших подробностях и пустился к мировому на авось, не имея ни малейшего понятия о моей миссии.

До этого случая мне ни разу не приходилось быть ни у мирового, ни в окружном суде, так как никаких частных дел я не имел и только бывал в военных судах низшей инстанции, а потому не имел понятия ни об обстановке мирового суда, ни о процедуре судоговорения, да и о судебных уставах имел весьма смутное понятие.

Пришел я в камеру судьи 13-го участка, известного в свое время всему Петербургу Трофимова, и, увидав его за решеткой, на возвышении, седого, сановитого, с золотой цепью, и пред решеткой на скамейках сидящих чуек, салопниц и прочий люд, я сообразил, что мне, как офицеру-обвинителю, не место на скамейках рядом с разночинцами, и ничтоже сумняся, хотя и с большой тревогой в сердце, по-видимому же храбро и развязно, подошел к решетке; торчавший при ней служитель отворил дверцу, и я, поклонившись мировому судье, занял один из стульев, бывших за решеткой.

В это время шел разбор какого-то дела по протоколу полиции, за решеткой же у стола стоял полицейский чиновник и что-то объяснял мировому; я мысленно торжествовал победу: хорошо, думалось мне, я сделал, что вошел за решетку, вот полицейский офицер тоже за решеткой, а не на скамейках. Между тем Трофимов, хотя ничего мне не сказал и ответил на мой поклон, все же посматривал на меня, чем приводил меня в большое смущение. Разыскивая причину постоянных взглядов Трофимова, я осмотрел свой костюм, полагая, не пришло ли что-либо в беспорядок, но все было как следует, а Трофимов вдумчиво осматривал меня. Наконец мой соратник кончил свои разговоры, Трофимов объявил решение по разобранному без обвиняемого делу и возгласил: «Приступаю к разбору уголовного дела по обвинению приставом 1-го уч. Рождественской части ломового извозчика Петрова в неосторожной езде». «Пристав 1-го уч. Рождественской части!» — закончил Трофимов. Тогда я встал, догадавшись, что настало мое время, приблизился к довольно объемистому судейскому столу, а Трофимов, наклонившись через стол, сидя в кресле, вполголоса спросил меня: «Вы, капитан, вероятно, в первый раз в суде?» — «В первый, г. судья», — ответил я с невероятным облегчением, предчувствуя, что теперь-то и начинается объяснение взглядов мирового, и действительно Трофимов продолжал: «Я это заметил и потому ничего не сказал вам, когда вы вошли за решетку, а теперь скажу, что за решетку вы должны были войти только вот теперь, когда я приступил к разбору дела, по которому пригласил пристава 1-го участка Рождественской части, и которого вы представляете». Что происходило со мною во время поучения великодушного человека, помню и теперь; я не находил слов благодарности Трофимову за то, что он пощадил мое самолюбие, что не оборвал меня в то время, когда я по неведению отворял дверцы решетки, за то, что и замечание свое он сделал в такой отеческой и деликатной форме, так что, несмотря на наполненную камеру, никто и не подозревал, какую оплошность я сделал, а если кто и догадывался, то такт Трофимова все это сгладил.

Первый мой дебют скоро окончился, так как извозчик не был разыскан, повестка ему не вручена и, постановив сообщить о розыске обвиняемого, Трофимов объявил дело отложенным, а меня свободным. И пошел я в участок, и сконфуженный, и радостный, и вразумленный эпизодом, продолжавшимся недолго, но многому научившим меня.

Вскоре после неудачно разыгранной мною роли обвинителя у мирового случился ночью пожар на 2-й улице Песков. Стоящий вблизи моей квартиры городовой тотчас дал мне знать, и я, быстро одевшись, как на тревогу по военному, побежал на место пожара; извозчика по дороге не случилось, и я, запыхавшись, еле переводя дух, из боязни опоздать, бегом быстро явился, но, не зная в точности своих обязанностей на пожаре, вбежал во двор горевшего дома, с радостью заметил, что никого из старших меня на месте нет, осмотрелся кругом, и в это время пожарные, бывшие на крыше, при крике «полундра», сбросили пылавшее бревно.

Не зная, что такое обозначает это кабалистическое полундра, полагая притом, что на пожаре прежде всего нужно тушить огонь, я бросился к пылавшему бревну, стал ворочать его, чтобы унять огонь, и в ажитации не заметил, как сзади подошел ко мне Трепов и, видя мои усилия, сказал: «Оставьте, оставьте, это и без вас сделают». Смешавшись и сообразив, что спуделял и на этот раз, принявшись не за свое дело, я направился к воротам дома и там заметил помощника; он, увидев меня, высказал свое удовольствие по поводу моего присутствия на пожаре, так как не видя меня на улице, думал, что мне не дали знать, мое отсутствие мог заметить пристав, это ему не понравилось бы и могло воздействовать на мою репутацию. Тут же помощник просветил меня, что обязанность полиции на пожаре не тушить огонь, а наблюдать за порядком и за целостью спасаемого имущества, что я и принял к исполнению и на опыте уразумел эту' свою обязанность, при столь выдающемся для меня случае.

Прошло всего месяца три моего прикомандирования к участку, а время тянулось, как вечность; я был в полной неизвестности о своей пригодности к полицейской службе и об ожидавшем меня будущем, к тому же назначенное мне содержание по 33 рубля в месяц было недостаточно для моих расходов и меньше полкового, что меня шокировало, и тем более, что, просясь о переводе в полицию, я по рассказам мечтал о получении 100 рублей в месяц; этот куш приближал меня к моей цели (женитьбе. — Прим, ред.), а 33 рубля были едва достаточны, чтобы не умереть с голоду. Меня терзала мысль, что сносную полковую обстановку я променял на полное неизвестности будущее и должен был жить в холодной, смрадной комнате и питаться впроголодь; такое сознание не способно было навеять радужных мыслей. И не было этих радужных мыслей, а одна скорбь овладела мной, и в таком угнетенном состоянии сидел я в участке в 12 часу ночи. Все занимающиеся разошлись, лампа тускло освещала мрачную комнату, и я ждал, когда ударит полночь, чтобы отправиться на отдых в столь же мрачную свою келью, как в этом сумраке раздался щелк замка в дверях приставского кабинета, и предо мною предстал Бочар-ский, одетый в пальто и с фуражкою в руках. Застал он меня за чтением Треповских приказов. Приказы эти писали двое умниц: бывший управляющий канцелярией Христианович (ныне умерший) и помощник его Турчанинов, и потому Треповские приказы являлись настоящим полицейским талмудом, в котором можно было почерпнуть все необходимое дня полицейского служебного обихода.

«Пойдемте по участку», — сказал Бочарский, и я, быстро свернув полицейский талмуд, оделся и вышел с необычным компаньоном ночного хождения по улицам, не однажды уже мною практиковавшегося в одиночестве. Обошли мы весь участок. Церемониал длился больше часа, и в это время, как бы в разговоре для развлечения, Бочарский предлагал мне различные вопросы из полицейской премудрости, на которые мною давались довольно удачные ответы, кроме ответа о закусках, полагавшихся в «питейных домах».

Истинной тарабарской грамотой были для меня все эти ограничения, смысла которых я не мог тогда себе уяснить с достаточной ясностью. Совершив кругосветное шествие по участку, мы возвратились к зданию части, и Бочарский, милостиво распростившись со мною, направился в свою квартиру, а я поплелся в свой смрадный угол в раздумье, что означала эта прогулка.

На другой день я рассказал помощнику о постигшем меня казусе, и он объяснил этот вольт пристава желаньем его дать обо мне аттестацию, а от этой аттестации его будет зависеть мое дальнейшее поступательное или арьергардное движение в полиции. Согласившись с мнением помощника, я стал ждать перемены своего незавидного и крайне удручавшего меня положения, но перемена не приходила, а предсказания других полицейских офицеров, так сказать, сверстников по ожиданию, таких же горемык, прикомандированных, как и я, были совсем иного содержания: «Вы — католик?» — спросил меня один из таких чающих. «Да, католик», — ответил я. — «Напрасно вы переходили в полицию, ничего вы здесь не получите». И плакал я в своей каморке, вспоминая такие мрачные предсказания.

Прошел еще месяц, и утром в приказе я прочел, что прикомандировываюсь к 2-му участку Литейной части, где приставом был капитан Миронович, приобретший впоследствии громкую печальную известность в процессе об убийстве еврейской девушки Сарры Беккер, бывшей продавщицей в кассе ссуд, принадлежавшей Мироновичу уже после оставления им службы в полиции.

Такое передвижение не утешило меня, а напротив того, еще больше озадачило: или Бочарский дал неудовлетворительный отзыв обо мне, или мера испытания, по мнению Трепова, еще недостаточно ясно обрисовала ему мою личность, думалось мне; или же он имел в виду, как мне говорил оракул мой, помощник Сенкевич, назначить меня вместо Мироновича, фонды которого у Трепова будто бы клонились к исходу.

Явился я к Мироновичу и был поражен контрастом между ним и Бочарским: как последний по внешнему виду был полным джентльменом, так первый представлялся истым полицейским ярыгой старого закала, несколько напоминавшим портрет Мазепы, а так как он был поляк (из царства Польского) и католик, при том был болтлив и имел привычку с первой встречи с тем, кто производил на него благоприятное впечатление, переходить сразу на «ты», то без всяких околичностей, как компатриоту, он объявил мне на выраженное мною мнение, не уйти ли из полиции в виду видимой бесцельности дальнейшего моего пребывания здесь: «Что ты, что ты, братец, сохрани тебя Бог, еще подумают, что нарочно переходил сюда, чтобы узнать полицейские порядки и потом разгласить их между нигилистами; служи пока не прогонят».

Тут я впервые услышал такое применение слова нигилисты и поинтересовался у Мироновича о его понятиях на этот счет, и он обязательно разъяснил мне, что, по его понятию, во мнении начальства, что поляк, что нигилист, одно и то же, потому что оба неблагонадежны.

Безотрадное впечатление произвел на меня Миронович и вся обстановка в его участке: в помещении грязь, неряшество, занимающиеся все с сизо-красными носами, оборванцы, полупьяные или с видимого похмелья, а участковый письмоводитель изображал собою как бы крысу, зарывшуюся в бумагах, с серебряными очками на кончике острого маленького носика, и над всем этим царил зычный голос постоянно беспричинно волновавшегося и кричавшего Мироновича, с рябым от оспы лицом и с ноздрей, точно вырванной, как это делалось в старину при ссылке в Сибирь за преступления. В противоположность Бочарскому, сам Миронович никогда ничего не писал, и на письменном столе красовалась только пустая чернильница; он постоянно переходил от стола к столу и, по моему мнению, мешал занимающимся своими разговорами и рассказами алармистского настроения. Впоследствии я узнал, что Миронович интересовался службой лишь с точки зрения приносимой ею материальной ему пользы; он занимался дисконтом векселей, при посредстве какого-то армянского юноши, постоянно приходившего в участок и уединявшегося с своим и нашим принципалом.

В такой обстановке приобретенные мною познания и привычки у Бочарова показались Мироновичу редкостными, и однажды в воскресенье вечером я составлял протокол о карманнике, задержанном в Знаменской церкви; предо мною стоял отъявленный нахал, молодой парень в щегольской шелковой рубашке и серебряным по ней поясом, и предерзко отвечал на мои вопросы, отрицая свою виновность; он, видимо, хотел вывести меня из терпения, но я заприметил его намерение, тогда вовсе для меня непонятное, и был вполне сдержан. В это время вошел в комнату Миронович, спросил, о чем я составлял протокол, и стал ходить по комнате, слушая дерзкие плутовские ответы воришки; временами он останавливался, вглядывался в мазурика, наконец с озлоблением взял его за рукав рубашки и со словами «поди-ка сюда» живо увлек куда-то жулика, оставив меня в одиночестве.

Спустя несколько минут, возвратился Миронович, конвоируя жулика, тяжело дыша и повторяя: «Ах ты мерзавец, я тебя выучу» и т. д., потом, обратившись ко мне, сказал: «Вот вы теперь поговорите с ним, ах ты мерзавец» и т. д.

Однако мерзавец после уединения с Мироновичем был неузнаваем: рубашка его как-то утратила свой лоск, кудри растрепались, вад получился угнетенный и смиренный, а на мои вопросы ответы давал вполне почтительные, хотя и запирался в карманничестве по-прежнему.

Наконец, я окончил протокол и передал его Мироновичу, а карманщика отправил по принадлежности. Прочитав протокол, Миронович сказал: «Не понимаю, зачем тебя прикомандировали сюда; тебя прямо нужно было назначить приставом; разве, может быть, назначат на мое место?»

Такое мнение Мироновича и польстило моему служебному самолюбию, и навеяло грустные мысли: жалко было видеть человека, столь неуверенного в себе и ежеминутно ожидавшего перемены своего положения; если такое будущее, думал я, грозит и мне, — мало отрадного.

Через несколько дней после прикомандирования меня к участку Мироновича настала ранняя весна (в марте), и быстро начал таять снег на улицах. Это время было при Трепове хлопотливое и опасное в смысле наказания за неисполнение распоряжений об очистке улиц. Было приказано скалывать лед на улицах. Это — «Треповская весна», как тогда критиканы-домовладельцы называли Треповскую заботливость об очистке улиц и об исправном пути по ним.

Исполняя в точности приказание пристава, я ежедневно в 6 часов утра появлялся на улицах и понуждал дворников к работам, постоянно побаиваясь, как бы не получить замечания за неуспешность работ. Однажды, в 8 часов утра, к дому гробовщика Шумилова на Литейном проспекте подъехал полицмейстер нашего отделения, полковник Угрюмое (умерший в 1872 году), вместе с Мироновичем; вошли они во двор дома Шумилова, куда Миронович позвал и меня; начался осмотр люков и деревянных пролетов от сортиров в доме; осмотр производился Угрюмовым по приказанию Трепова, вследствие доноса о том, что дом содержится крайне грязно.

Донос вполне подтвердился, потребовалось составить протокол, околоточного надзирателя на месте не было. Миронович сам протоколов не составлял; не составлял их, вероятно, и Угрюмов, и он, ни к кому не обратясь, сказал: «Кто ж будет протокол писать?» — «Позвольте я напишу», — был мой ответ полковнику; тот сказал: «Пожалуйста», — и я, обученный Бочарским, что о всяком деянии полицейского чиновника, вызывающем потребность в протоколе, протокол этот должен быть написан тем же полицейским чиновником собственноручно, достал письменные принадлежности, и вскоре протокол был готов. Когда я прочитал протокол, Угрюмов был видимо очень доволен, похвалил меня за скорое и точное составление протокола и уехал с докладом к Трепову.

Это был первый мой дебют составления протокола при начальстве, хотя до этого случая я много написал их и несколько поднаторел, хотя и не был доволен собою.

Так тянулось время моего прикомандирования ко 2 участку Литейной части. Очистили улицы от зимней грязи, и к 5 марта, как теперь помню, о снеге и помину не было, ездили на колесах, а 6-го марта, когда я был еще в кровати, в 7 часов утра вошел в мою комнату Сенкевич и радостно заговорил: «Кричите: Боже, Царя храни!» — «Да что случилось?» — заволновался я. — «Кричите!» — настаивал Сенкевич, и я повторил клик.

В пояснение приема Сенкевича следует сказать, что еще в Кронштадте знакомый мой, капитан-лейтенант Пиотрович, имел привычку произносить упомянутый возглас в тех случаях, когда особенно чем-нибудь поражался; я перенял от него эту привычку и при сильных душевных движениях восклицал: «Боже, Царя храни!» Эту мою привычку уловил Сенкевич, и вот причина, по которой он, радуясь за меня, хотел применить мою привычку при подходящем случае. Вслед за тем Сенкевич подал мне приказ по полиции, в котором я прочел о назначении меня помощником пристава 3-го участка Московской части.

Слава тебе, Господи! Наконец-то кончились мои терзания и неизвестность об ожидавшей меня участи! Теперь я вступил в колею, думалось мне; это назначение давало мне 125 рублей в месяц содержания, а о большем я не мог мечтать и не мечтал.

Таким образом, моя горькая доля в полиции продолжалась от 28-го сентября 1870 года по 6 марта 1871 года, т. е. с небольшим 5 месяцев; нельзя не признать, что это очень короткий срок, и такое назначение породило многих завистников, так как были и такие прикомандированные чиновники и офицеры, которые дожидались по два года и больше назначения на такую же должность, но ожидания не приводили к цели. Были между ними и такие, которые предсказывали мне полную неудачу и удивлялись моему переводу из полка, и вдруг такой, по милости Божией, оборот!

Действительно, в этом, как и в последующей моей службе и вообще в жизни, я вижу только милость Божию, ибо никакой заступы у меня не было, а сам я полагал так: если меня повысят помимо просьб, это даст мне указание на мою пригодность к службе, усилит мою энергию; если же я добьюсь повышения просьбами со стороны, то есть протекцией, то и останусь в неизвестности относительно своих личных служебных талантов, и этим соображением я руководствовался все время до оставления мною службы, не только не заискивая для повышения, а напротив того, если видел, что требовалось только это заискивание, я начинал удаляться, чтобы сохранить возможную по службе независимость.

Простился со мною Миронович очень дружески и радостно: «Говорил же я тебе, что скоро назначат, вот и назначили!» — сказал он, пожелав мне всяких успехов, и я направился к новому своему приставу.

Как в Бочарском я видел строгого и сурового службиста, человека порядка и непреклонной воли, так в Мироновиче все эти качества Бочарского находились в полном отсутствии: безалаберный, без всяких принципов и убеждений, склонный только к увеличению своего личного благосостояния, падкий к женщинам, что особенно было заметно, смотревший на службу, как на средство к получению всех нужных ему благ, к тому же своенравный, вспыльчивый, нимало не искренний, — он производил на меня безотрадное впечатление, и как, оценивая Бочарского, я думал, что мне никогда не подняться до должности пристава, так при знакомстве с Мироновичем я становился в тупик относительно требований, какие предъявляются Треповым к офицерам, назначаемым на эту должность.

Я не мог понять, как можно на одну и ту же должность назначать людей столь противоположных качеств, и только тем объяснял эту неравномерность, что тот и другой были получены Треповым в наследство от прежнего режима, и что Миронович представлял собою последнего из могикан; притом тогда я не понимал трудности выбора полицейских чиновников.

Впоследствии я убедился, что никакой равномерности и не может быть при назначениях в полиции, что выбор на должности крайне затруднителен, что людей, вполне способных и пригодных к делу полицейской службы, так же трудно найти, как трудно между монахами указать на действительного подвижника, а дальнейшая моя служебная практика подсказала мне, что настоящий полицейский чиновник, если и не выше подвижника, то его синоним.

А, между прочим, я слышал рассказ, что один знакомый Трепова, назвав ему служившего тогда (ныне умершего) пристава, спросил его: «Что вы, Федор Федорович, держите N.? Ведь он форменный подлец!» — «Э, батюшка, в полиции и такие годятся!» — был ответ Трепова; вот и рассуждай тут, какие люди нужны в полиции.

А я все-таки продолжаю думать, что суть остается вся в том, что приискать годного к полицейской службе человека и именно человека при усвоенном взгляде на полицию так же трудно, как указать на действительного подвижника.

И сколько требуется качеств от полицейского чиновника! Необходимо образование, и чем выше, тем лучше, чтобы был психологом, понимал бы жизнь не понаслышке только, не из книг, с каковыми познаниями вступил я, а в действительности, чтобы обладал даром слова, имел бы благообразную внешность, чтобы был наделен хорошим воспитанием, крепким здоровьем и вообще производил бы впечатление вполне порядочного человека, а при всем том не был бы корыстолюбив, имел бы мягкое сердце и непреклонную волю и усвоил бы себе девиз, что скромная и нравственная жизнь украшает полицианта, как цветы украшают сад…

И не перечислить мне всех перлов, присущих человеку, избравшему полицейскую службу, по сознанию той великой пользы, какую должен он приносить обществу, если только это сознание руководит его действиями, — в противном случае получается субъект, вполне антипатичный и возбуждающий к себе именно ту брезгливость, какою и дарит полицианту общество.

Между тем добрые отношения общества к полиции чрезвычайно важны во всех отношениях, в особенности, когда в обществе происходят всякие движения. Мне думается, что если бы в обществе было больше доверия и симпатии к правящим вообще и к полиции в частности, то многие катастрофы конца 70-х годов не могли бы иметь места у нас.

Но это суждение между прочим. Продолжу свои воспоминания о том, как я отправился к новому своему начальнику, приставу 3 участка Московской части, капитану Герасимову. Платон Панфилович Герасимов был по специальности архитектором, около 35 лет, небольшого роста, белокурый, худощавый, с умным лицом, на котором выражалась как бы боязливость, точно он чувствовал, что каждую минуту над ним стрясется какая-нибудь беда. Принял меня Герасимов очень просто, дружелюбно, чем произвел на меня успокаивающее впечатление. Не было в нем сухости и абстрактности Бочарского, ни излишней бесшабашности и фамильярности Мироновича; Герасимов всем существом своим сразу внушал к себе расположение, не скажу — доверие, потому что упомянутое мною боязливое выражение его лица возбуждало сочувствие к нему или сожаление, а вместе с тем и желание придти к нему на помощь в неведомой его тревоге.

Все вместе взятое возбудило во мне радостное чувство; мне представлялось, что я возродился и возвратился в свой дом, ничто меня не страшило в этом симпатичном начальнике, и вместе с тем чувствовалась потребность быть ему полезным, при каковых ощущениях я с большим рвением принялся за свои обязанности.

Герасимов был человек вполне развитой; помимо того, что он знал службу и лично занимался всяким делом и письменным, и по наружному надзору, он следил и за умственным движением в обществе: читал газеты и разные книги, каковых наклонностей я впоследствии мало замечал между полицейскими офицерами. Быть может, и Бочарский в своей частной жизни имел такие же привычки, но я знал его только по службе и не мог определить иных его наклонностей; Герасимов же, как человек холостой, был более доступен: очень часто, прочитав что-нибудь занимательное, он звал меня в свой кабинет и делился впечатлениями. Такие отношения ко мне Герасимова действовали на меня примиряюще с полицейскими обязанностями и заставляли забывать те испытания, какие мне пришлось вынести от холодности и угрожавшей деловитости Бочарского и от полного разгильдяйства Мироновича; я служил с полным наслаждением, благодаря судьбу и желая, чтобы такая моя служебная обстановка продолжалась возможно дольше.

Прослужил я с Герасимовым от марта 1871 г. по сентябрь или октябрь того же года и ни разу ни словом, ни делом, а с моей стороны ни помышлением, между нами не произошло ни малейшего неудовольствия. И не могло быть никакого повода к тому, так как Герасимов относился к службе крайне точно и открыто, если можно так сказать, т. е. без малейшего крючкотворства; к публике был приветлив, сочузствен; от меня и от всех подчиненных требовал точно такого же отношения к службе, какое он сам проявлял, и весь этот режим так согласовался с моим взглядом на службу, что исполнить приказание Герасимова, заслужить его одобрение, было моим пресердечным желанием.

Здесь будет кстати сказать о весьма щекотливом деле, именно об отношении полиции к обывателям-собственникам в материальном отношении, т. е. о взятках, в которых полицию обвиняют поголовно.

Слышал такое обвинение и я, когда служил в полку, почему питал к полиции пренебрежение и на полицейского чиновника смотрел, как на вместилище всяческой нравственной гадости; мне казалось, что полицейский чиновник только и помышляет о том как бы совершить каждому, кто с ним столкнется, какую-нибудь каверзу. Этот взгляд на полицию, созданный отчасти и тогдашним направлением литературы, долго удерживал меня от окончательного решения — искать исхода в полицейской службе, и решению этому поспособствовала слава Трепова, которую он создал себе своими преобразованиями полиции и личными качествами.

По переводе, будучи у Бочарского, хотя я и не мог получать подтверждения моего мнения о зловредности полицейского чиновника, но все же сердце мое не лежало к виденному мною; у Мироновича же я пришел к тому заключению, что все мною слышанное о полиции в невыгодном для нее свете совмещается в Мироновиче и в обстановке, им созданной; и только у Герасимова я увидел совсем иное поведение, не отталкивавшее меня от полицейского чиновника, а заставлявшее с большим интересом вдумываться в жизнь неведомой мне среды и понять смысл ее.

Пока я был прикомандированным офицером, инструкции которого ограничиваются только исполнением приказаний почти по каждому поручаемому делу, я не мог заметить отношений обывателей к приставу и его помощнику; чувствовал только инстинктивно, что у Мироновича дело велось нечисто, но точно и подробно относительно взяток ничего не знал. Дело в том, что до Трепова петербургская полиция получала крайне ограниченное содержание; например, бывший квартальный надзиратель, почти то же, что нынешний пристав, получал что-то около 16 рублей в месяц — не более (а нынешний пристав 200 рублей с лишком), и в дополнение к столь скудному окладу был установлен обычай: на Новый Год и на Пасху, принося поздравление, посылать известные денежные подачки: квартальному надзирателю, частному приставу, полицмейстеру и самому оберуполицмейстеру; обычай этот, как бы узаконенный, до того строго и точно соблюдался, что император Николай I посылал праздничные каждый раз по 100 р. тому квартальному надзирателю, в квартале которого находился Зимний дворец.

Преобразовывая полицию и соображая, что не может полицейский чиновник быть справедливым к своим обывателям, если он зависит всецело от их щедрости, Трепов, установив столь приличное содержание, что на него в то время можно было существовать безбедно, воспретил чинам полиции принимать праздничные деньги, хотя бы таковые и добровольно присылались домовладельцами или разными промышленниками и торговцами, заинтересованными в благорасположении полиции. Такое распоряжение Трепова было крайне не по вкусу старослуживым полицейским чиновникам, ибо если новые оклады и обеспечивали жизнь их, а для вновь поступающих в полицию представлялись блаженством, но сумма прежних праздничных в населенных и торговых кварталах превышала в 4–5 раз оклад нового жалованья, и потому старые квартальные, обратившиеся в приставов, втихомолку, с большой осторожностью, принимали приношения, за что при обнаружении подвергались изгнанию без всякого снисхождения. Брали и пристава, и их помощники, и околоточные, и полицмейстеры, даже и досужие прикомандированные, и в такой степени брали, что однажды, когда уже я был приставом, при общем представлении Трепову всех чинов наружной полиции, что происходило 3-го числа каждого месяца, он высказал: «Ко мне поступают жалобы на вымогательства; теперь, пишут мне, хуже, чем было прежде; прежде знали квартального и пристава и несли им, а теперь и околоточному подай, и помощнику пристава подай! Предупреждаю, чтобы этого не было, чтобы не было вымогательств». Замечательно, что и Трепов съехал только на «вымогательства»: не о запрещении принимать праздничные, как то им же было указано вначале, а только о вымогательстве речь шла уже в 1874 году, т. е. спустя почти 10 лет после реформы.

Очевидно и сам Трепов при его необычайной энергии начал снисходительно относиться к натиску гидры, иначе жажде наживы, с каждым годом все более и более завладевавшей обществом. Трепов имел много врагов в высших сферах, разумеется, из зависти, так как пользовался большим доверием у императора Александра II и многое доводил до его сведения такое, о чем многие желали бы подчас и сами позабыть.

Такие-то господа завистники всячески старались осуждать все действия Трепова и косвенно возбуждать против него даже служащих в полиции; так, в 1876 году, одно высокопоставленное лицо, владевшее домами в 3 уч. Спасской части, получив доклад от своего управляющего о том, что пристав сказанного участка не принимает праздничных, распорядилось пригласить к себе бессребреника.

Явился к нему капитан Орлов и услышал такую речь сановника: «Так благодарен вам за ваше отношение к моим домам, что желал бы поблагодарить вас; между тем мой управляющий доложил мне, что вы не приняли моего конверта; почему это, скажите?» Пристав ответил — почему, и добавил, что градоначальник строжайше запретил принимать праздничные. «Что ваш Трепов! — возразил генерал. — Какое он имеет право воспрещать мне распоряжаться моим имуществом! Я прошу вас принять от меня подарок, и притом за все то время, которое вы состоите в этом участке приставом», — и протянул приставу конверт, а в том конверте было вложено 300 рублей.

Вот об этих-то праздничных при назначении меня помощником пристава я имел смутное понятие, и деятельность Герасимова, если бы таковая походила на обычаи квартальных надзирателей, несомненно многое уяснила бы мне; но ни разу я не заметил ни малейшего якшательства пристава с обывателями; мало того, если бы в участке были приняты праздничные обычаи, то таковые отразились бы и на мне; непременно какой-нибудь добродушный домовладелец, ублажая пристава, вспомнил бы и обо мне, но за все время моего служения с Герасимовым и с другими приставами этого участка я ни от кого не получал никакой благостыни. Раз только, помню, после моей женитьбы, участковый паспортист, старинный полициант, подошел ко мне и передал следующее: «Ф. Ф., у нас в участке живет известный парфюмер Рузанов, дом свой имеет на Загородном, — так вот он узнал, что вы женились, прислал сверток с парфюмерией и просил передать вам для молодой жены». Это происходило уже после Герасимова. Меня удивило такое предложение, совестно стало, и я отверг сверток, но старик паспортист стал доказывать мне, что сверток и для меня не составляет интереса, тем более для Рузанова, и если я отошлю дар обратно, это очень обидит старика; послал-де он духи свои потому, что «лично с вами не знаком, и самому поздравлять вас было бы и того неуместнее, а он такой добряк, что любит услужить! Примите!» Выслушал я эти резоны и подумал, что в них есть основание; что отказом отдухов я выкажу свою гордость и формализм, а потому решил принять духи с тем, чтобы больше не обращались ко мне с такими любезностями, так как оные для меня крайне стеснительны, — и не обращались.

Могу сказать — блаженствовал я с Герасимовым и врачевал свои раны, полученные на первых порах своей новой службы; блаженство мое еще более увеличилось тем, что с получением новой должности я получил возможность довершить затеянное мною дело женитьбы, и 15 августа 1871 года в церкви св. Станислава в Коломне был благословлен союз мой с незабвенной моей женой, Софьей Станиславовной, урожденной Войцеховской.

Так мирно, светло, радостно тянулось время, весьма, впрочем, короткое; вскоре пошли разные невзгоды и окончились печальной для меня катастрофой: 10 января 1872 года от преждевременных родов жена моя умерла, и горю моему я не знал пределов.

К этому кризису в жизни моей подготовляли меня и дела служебные.

Как уж я и говорил, Герасимов представлялся мне лучшим из людей, а следовательно, и лучшим полициантом, но очевидно, и не знаю почему, не такого мнения о нем был Трепов.

Случился как-то пожар в участке, и довольно сильный; приехал на место и Трепов; по обыкновению, собралась толпа любопытных и в таком количестве, что в воротах горевшего дома нельзя было свободно пройти Ф. Ф.; он рассердился, пристав был внутри двора, где ему и быть надлежало, у дома он Трепова не встретил, и когда потом подошел к нему, то Трепов раскричался на него, упрекая в беспорядке, на что Герасимов имел неосторожность возразить, что у него все в порядке. Этого возражения довольно было, чтобы горячий, не всегда воздержный Ф. Ф. окончательно вышел из себя и, сказав Герасимову: «Ах! У вас все в порядке, все в порядке! Так значит мне здесь делать нечего!» — уехал с пожара. Герасимов передал мне этот эпизод и свое предположение, что после случившегося ему нельзя будет служить. Я протестовал против предчувствия, уговаривал его, сам находясь в полном отчаянии от случившегося, но мои уговоры мало действовали на мнительного и недоверчивого Платона Панфиловича; он заключил наши дебаты предсказанием, что я сам увижу, насколько его предчувствие справедливо.

Прошло несколько времени после этого злосчастного пожара, как ночью начальник сыскной полиции Путилин лично (а это было событием, так как для этих дел употреблялись чиновники сыскной полиции) произвел проверку паспортов у рабочих одной мастерской и нашел 5 человек беспаспортных. Таких беспаспортных тогда и теперь во всякое время во многих мастерских можно найти сколько угодно, но Трепов нашел нужным объявить об этом случае в приказе по полиции и, усматривая при том, что описанный случай доказывает плохой надзор за участком пристава, нашел нужным отчислить Герасимова от должности.

Хочу верить, и, вероятно, у Трепова были свои основательные соображения к отчислению Герасимова, ибо чужая душа — потемки, но, когда в день появления приказа, проснувшись утром и взяв приказ (это я делал во всю службу), прочитал статью об отчислении Герасимова, слезы выступили из глаз помимо моей воли. До того мне было жаль Герасимова, и так я не мог уяснить себе причины отчисления его. Что же можно ожидать от службы полицейской, если такой прекрасный человек и служака, по моему мнению, не может быть уверен, что, ложась спать приставом, на утро он встанет ошельмованным, лишенным средств к существованию, и притом по мотивам, вовсе ему неизвестным или просто по капризу начальника. «Это ужасно! Это ужасно!» — приговаривал я, плача и передавая жене о случившемся. Она была того же мнения, так как знала Герасимова, — он бывал у нас, — и была не менее моего поражена как бедой, постигшей уважаемого нами человека, так и той участью, какой и я мог подвергнуться независимо от своей воли.

Федор Федорович Трепов. Обер-Полицмейстер с 1866 по 1871 г. Первый градоначальник Санкт-Петербурга с 1871 по 1878 г.

Визитная карточка Ф. Ф. Трепова

Первый начальник Санкт-Петербургской Сыскной полиции Иван Дмитриевич Путилин

Граф Петр Андреевич Шувалов. Санкт-Петербургский Обер-Полицмейстере 1857 по 1860 гг.

Нижние чипы Санкт-Петербургской полиции в 1866 г.

Задержание грабителя

Спасение утопающего городовым Речной полиции

П. Сверчков. Подвиг городового Алексея Тяпкина 8 ноября 1868 г.

Задержание городовым лошади

Могила чинов Саикт-Петербургской полиции Алексея Тяпкина и Антипа Самсонова на Смоленском православном кладбище

Дежурная комната в Управлении полицейского участка

Под защиту городового

Санкт-Петербургский градоначальник с 1883 по 1892 г. генерал-лейтенант Петр Аполлонович Грессер в своем кабинете (Гороховая, д, 2)


Назначен новый пристав, капитан по армейской пехоте Э. В. фон-Ритчер. Большой разницы между бывшим и новым приставом я не нашел; Герасимов служил в полиции больше Ритчера и потому знал больше службу, но в благородстве души трудно было отдать одному из них предпочтение. Продолжал я свою службу по-прежнему. Ритчер ценил мой труд, обращал на него внимание, и если бы не сожаление о Герасимове, как об обиженном, по моему мнению, я не почувствовал бы перемены в лицах.

Вскоре после назначения Ритчера шел я однажды по Гороховой улице, как вдруг слышу сзади себя чей-то голос, зовущий меня по фамилии, обернулся и вижу полицмейстера Угрюмова; я подошел к нему, и он сказал мне следующее: «К вам назначили нового пристава; он — славный малый, но мало знает службу, был все на Охте, поддерживайте его и тем более, что вам недолго придется тут служить, я хлопочу, чтобы вас назначили приставом в 1-м участке Рождественской части».

Сказал и уехал так скоро, что я и не успел опомниться от неожиданности; мне и в голову не приходило, чтобы меня так скоро можно было назначить приставом; я не был еще и года на службе. Можно представить, какой радостью повеяли на меня слова Угрюмова; я не мечтал о повышении, а когда узнал об этой возможности, то струсил, считая себя недостаточно ознакомленным со всеми подробностями столь разнообразных обязанностей, и невольно пожелал, чтобы чаша эта по возможности удалилась от меня; но я торжествовал в душе, видя столь лестную оценку своей кратковременной службы, и почувствовал к Угрюмову великую благодарность и симпатию. Еще раньше, именно с того времени, как мне пришлось составлять протокол в доме Шумилова, я пользовался вниманием Угрюмова, но такого видимого одобрения не ожидал. Само собою разумеется, что о таком авансе никому, кроме жены, я не сообщил и стрепетом ожидал, что авось прочитаю в приказе свое назначение, и трусил, трусил без конца. Но Господь видимо руководил мною, что я неоднократно уже замечал, и на этот раз назначение мое оттянулось, и, вероятно, потому, что добрейший Иван Петрович Угрюмов умер в начале 1872 года от скоротечной чахотки, полученной им на дежурстве у балаганов на масленице, где впоследствии было суждено и мне много положить своего здоровья.

В начале 1872 года вновь случилась перемена в участке: Ритчер был переведен в 1-й участок Казанской части, а вместо него назначен бывший уже приставом, но смещенный, служивший ранее полицмейстером где-то в провинции, штабс-капитан Зиновьев.

Это был экземпляр совсем особый и не походил ни на одного из бывших моих приставов.

Средних лет, усвоивший себе особого рода галантность общеармейского пошиба, Зиновьев был занят собой и до такой степени падок на женщин, что однажды вскоре по назначении, в служебное время, зайдя неожиданно в его служебный кабинет, я наткнулся на следующую сцену: до меня в кабинет Зиновьева вошла по делу какая-то представительная и довольно элегантная еврейка, как показалось мне, из низшего полусвета, и в занятиях я не заметил, вышла ли эта дама обратно или еще у Зиновьева; отворив двери, я увидел, что Зиновьев, стоя посреди кабинета, целует израильтянку.

Был еще эпизоде этим кудесником: один мой знакомый указал мне на некоего отставного писаря лейб-гвардии Семеновского полка Данилова, как на производителя хороших папирос; Данилов жил в нашем участке, и я начал брать у него папиросы, платя по 4 рубля за тысячу, по какой цене он приготовлял папиросы по старому знакомству офицерам Семеновского полка. Хотя мне, как полицейскому офицеру, и следовало знать, что продажа необандероленных папирос воспрещается, но по неопытности и недавнему служению я не знал этого закона и однажды угостил Зиновьева даниловской папиросой; табак понравился ему, он спросил, где я покупаю папиросы и сколько плачу; подробно указав и адрес Данилова, я совсем чистосердечно рекомендовал своего поставщика.

Прошло несколько дней, я занимался в участке, как служитель доложил мне, что жена Данилова желает меня видеть; удивленный таким неожиданным желанием и не понимая, чем оно вызвано, я вышел к Даниловой, и она плача обратилась ко мне: «Ф. Ф.! Помогите! У нас случилось несчастье! Г. пристав сделал у мужа обыск, нашел табак, папиросы и теперь составляет протокол». Чудесно. Что же я мог сделать? Я только тогда просветился о всей несообразности своего поведения и понял, что просить Зиновьева и вести разговор по этому делу означало бы накликать на себя беду без всякой пользы для Данилова, и потому мог только утешить жену его, сказав ей, что добрые люди не оставят без помощи ее мужа. И действительно, офицеры Семеновского полка, любя своего давнишнего поставщика, узнав о постигшем его несчастии (конфисковано было много товара, да и штраф предстоял немалый), сложились и помогли ему не только покрыть убытки, но и уплатить штраф, а затем и открыть табачный магазин, в котором Данилов повел отличную торговлю и мог вполне применить к себе пословицу: «не быть бы счастью, да несчастье помогло!»

Другой анекдот еще лучше рисует армейского Дон-Жуана.

В один злосчастный вечер, когда я занимался в участке, привели какого-то, состоявшего на службе, унтер-офицера, пьяного и натворившего что-то, о чем нужно было непременно составить протокол, что я и сделал, распорядившись с личностью провинившегося сына Марса. Это деяние было в моей компетенции, и в предварительном о том докладе Зиновьеву я не нуждался; но о случае, по строгому требованию Трепова, должно было сейчас же последовать и донесение ему, и это обстоятельство не поставило меня в затруднение, так как все докладные записки о разных происшествиях в участке составлял, а нередко и начисто переписывал, я самолично, что сделал и в этот раз, но записку нужно было подписать приставу, так как помощники не были к тому уполномочены Треповым, да и нелогично представлять главному начальству донесение от участка не за подписью главенствующего в участке.

Как Герасимов и Ритчер постоянно находились в участке, кроме отлучек для наружного надзора по участку и вообще по службе, равно не вели знакомства с обывателями участка, у них не бывали и их к себе не принимали, так Зиновьев по прибытии в участок начал с того, что сделал визиты всем выдающимся по богатству домовладельцам и высокопоставленным по службе лицам, а затем весьма часто отлучался из участка неизвестно куда, посему и на тот раз я спросил у служителя, дома ли пристав.

Служитель со свойственной в таких случаях солдатской улыбкой ответил мне, что «их недавно пронесли по лестнице в квартиру» (лестница была общая и для участкового управления и для пристава). Догадываясь, что в болезненном состоянии трудно подписывать докладную записку такому проницательному человеку, каким был Трепов, сознавая к тому же, что посылка записки неизбежна, и промедление в представлении ее вызовет целую бурю, а когда обнаружится истинная болезнь пристава, то последует и наказание, однако предвидя с другой стороны, что, если записку подпишу я, за отсутствием пристава, то опять же возбудится вопрос об этой отлучке, и опять же наказания не избегнуть… в столь трудном факте, не решаясь решить его, я обратился к жене Зиновьева, Зинаиде Николаевне, женщине очень умной и истинному другу мужа.

Войдя в кабинет, как было принято, я встретил m-me Зиновьеву взволнованной; она подумала, что я видел торжественное перенесение мужа, но когда я объяснил дело, она пришла в еще большее смятение. Стараясь успокоить бедную женщину, я заключил свой рассказ тем, что предоставил ее полному усмотрению вопрос, как поступить, и что она скажет, так я и сделаю.

Было решено, что на счастье подпишу записку я, как помощник, чтобы в случае возбуждения вопроса я мог отговориться незнанием, экстренностью дела, а еще предполагалось, что, быть может, и счастье повезет, Трепов не заметит отступления от правила, и дело выгорит.

Но расчеты наши вышли неверными: Трепов, прочитав записку, положил резолюцию: «А где г. пристав?» — Вот тебе и г. пристав! Пришлось как-то изворачиваться Зиновьеву, и что он привел в свое оправдание (меня об этом не спрашивали), не знаю, но финал вышел такой, что в приказе было отдано об аресте на три дня г. пристава; видно, Трепов знал обычаи своих служащих.

Отсидел арест Зиновьев, прошло несколько дней после того, и участковый письмоводитель, очень порядочный и с достоинством, давно служивший старик Хонин, обратился ко мне с вопросом: «Известно ли мне, какие слухи обо мне распускает г. Зиновьев?» Я попросил г. Хонина рассказать об этих слухах, и он просветил меня, что Зиновьев в желании обелить себя пред сослуживцами оповестил между ними, что сидел он на гауптвахте из-за меня, что я подвел его, как это и водилось зачастую: помощники приставов в чаянии назначения на должность пристава старались действовать не к общему благополучию в участке, а, напротив, выставляли на вид всякие вольные и невольные прегрешения своих принципалов, хотя почти всегда терпели фиаско в своих стремлениях и оставались вечными помощниками. Такой исход каверзных стремлений помощников очень естественный; действующий так помощник неминуемо обладал скверной душонкой; эта скверность не могла не проявиться и налагала скверную оценку.

Услышав столь ужасные для самолюбия и для достоинства моего новости, я спросил у Хонина, могу ли я указать Зиновьеву на него, как на вестника мрачной инсинуации, и к величайшему своему удовольствию, даже к удивлению, получил полное согласие Хонина подтвердить свой рассказ Зиновьеву и кому бы то ни было, так как он сильно возмущен таким поведением Зиновьева, платившим мне вопиющей неблагодарностью за мои труды и успешное мое помощничество ему в делах службы.

В тот же день, по заведенному Зиновьевым обычаю, меня позвали в его квартиру к завтраку, и, приняв зов, я решился идти, но не завтракать, а для объяснений. Зиновьев по обыкновению встретил меня разными игривыми любезностями и пригласил откушать; тоже повторила и жена его, но вместо того, чтобы откушать, я попросил выслушать меня и рассказал все слышанное мною от Хонина, умолчав об источнике моих сведений.

Зиновьев торжественно и с негодованием отверг все слухи, мною ему переданные, назвал их полицейскими сплетнями, но когда я сказал, что для подтверждения моих слов могу указать на свидетеля и назвал Хонина, Зиновьев внезапно смутился; выразила немалое удивление и жена его. Нисколько не мешкая, я отворил дверь в участковую канцелярию и, пригласив Хонина, попросил его передать свой рассказ Зиновьеву. Хонин с большим мужеством назвал тех полицейских чиновников, которые передавали слышанные от Зиновьева инсинуации обо мне. Играть комедию после столь выразительного доказательства не приходилось, и, как только Хонин, рассказав все, удалился к своим занятиям, Зиновьев, бросив притворство, прямо сознался, что он действительно под впечатлением ареста высказывал обвинения против меня и просил забыть этот неприятный эпизод, и когда я взволнованный и обиженный хотел идти, супруга силой удержала меня и заставила откушать, доказав тем, что я зла не помню и все предал забвению.

Нечего было делать, приходилось мириться с действительностью, правда, горькою, служить с таким неразборчивым на средства человеком, но иного исхода не было, и я продолжал служить, наблюдая крайнюю осторожность по отношению к своему принципалу.

Горькое то было время для меня: недавняя потеря жены угнетала меня нескончаемыми воспоминаниями; душа требовала приятного окружающего, а взамен этого я вращался в обстановке Мироновича, сглаженной несколько армейским шиком и лицемерием, но Господь вскоре сжалился надо мною.

В один декабрьский вечер 1872 года я возвратился в свою комнату после вечерних занятий в участке и уже собирался лечь спать, как прислуга доложила, что какой-то господин из канцелярии градоначальника хочет видеть меня. С тревогой я приказал пригласить этого господина, и вошел субъект, назвавший себя служащим в упомянутой канцелярии, и протянул мне приказ по градоначальству на следующий день, обыкновенно печатаемый с вечера, поздравил меня с назначением на должность пристава во 2-й участок Литейной части, вместо отчислявшегося тем же приказом Мироновича.

Судьба…

И есть люди, философы, утверждающие, что человек существо свободное, что никакой судьбы над ним быть не может и т. д. Но как же назвать иначе все случившееся со мною в течение последних двух лет? Был у Мироновича прикомандированным, и пришлось принимать от него должность! Перешел в полицию только для того, чтобы жениться, и это желание исполнилось, но когда предоставлена мне лучшая доля, так как жизнь женатого человека на 120 рублей в Петербурге не большая же сладость, — той, которая по праву и по чувству должна бы разделить со мною эту долю, что доставляло бы мне величайшее удовольствие, той, бывшей для меня еще так недавно мечтой, теперь уже не было на свете!

Если бы неожиданное для меня назначение застало в живых мою жену, радости и конца бы не было, но назначение это в моем скорбном одиночестве охватило меня не столь радостью, сколько страхом за будущее: в службе я не был еще тверд, путь служебный, скользкий до последней крайности и в особенности для меня, недавно служащего, стяжавшего себе своим назначением бездну завистников и злейших недоброжелателей; один, без всякой поддержки, без друга, с которым можно было бы поделиться в минуту жизни трудную, а им несть числа в службе полицейской, я взвесил все это и, благодаря Бога, нашел в себе столько самообладания, чтобы выше личной скорби поставить человеческое достоинство и не посрамить себя. До этого назначения я был очень мрачно настроен, постоянно хворал, ничто не занимало меня, обязанности свои мог исполнять машинально, и хотя все выходило не хуже, чем у других, но про себя подумывал о том, что, вероятно, скоро придется прикончить с жизнью; после же назначения, раздумав о той ответственности, какая предстоит мне в новой должности, о том предпочтении, какое оказал мне, молодому человеку (мне было 30 лет), мой высший начальник Трепов, я заставил себя овладеть собою и во что бы то ни стало быть на высоте своего положения.

После обычных представлений (Трепов сказал мне: «Служите, служите».) я направился к своему непрошеному приятелю Мироновичу, и он встретил меня тем же, что и при прощаньи: «Ну, вот, я говорил тебе, что назначат, и назначили! А мне надоела уже эта служба!» Однако ж до понуждения Трепова со службы не уходил.

Прежде чем вспоминать прошлое из моего пристав-ства, следует занести характерное отношение ко мне Трепова после смерти моей жены.

В том здании (городском), где поместился 3-й участок Московской части, имел казенную квартиру старший врач полиции, доктор Шабловский, последний из могикан бывшего Виленского университета, и хотя я ни разу не говорил с ним, даже и встречать его не приходилось, почему я и в лицо не знал его, старик почему-то обратил на меня свое внимание и, прослышав о постигшем меня несчастии, о силе которого он, как человек проницательный, мог вывести заключение и по наружному моему виду, — при случае сказал обо мне Трепову, советуя уволить меня в отпуск, чтобы рассеяться, и однажды совершенно неожиданно (обо всем этом действии Шабловского — мир праху его! — я узнал много времени спустя) получил я телеграмму, приглашавшую меня явиться к градоначальнику. Перепугался немало, а тем не менее явился, и Трепов сказал мне следующие, характеризующие его слова: «А вы все хвораете, все хвораете! (Он всегда говорил отрывисто, коротко и ясно.) Это нехорошо! Поезжайте в отпуск, поправляйтесь, скорей возвращайтесь! Вы мне нужны!»

Не могу выразить, какую отраду почувствовал я от столь отеческой заботливости столь прославившего себя суровостью Трепова.

Мне и в мысль не приходило такое дерзновение, чтобы при столь недавнем служении, притом при столь скором повышении по службе, да еще в отпуск проситься.

И вдруг такое внимание, такая заботливость!

Не радость я встретил при приеме участка от Мироновича. Судя по обстановке, какую я нашел в его управлении, с которой я уже отчасти был знаком, можно было заключить, что Миронович свел все на нет, как бы доживая дни свои: кой-какая мебель в участке была поломана, канцелярских принадлежностей для служащих почти не было; служебного кабинета у Мироновича не было, как и письменного стола для его занятий, а в той комнате, в которой занимался письмоводитель, стоял тщедушный столик, на котором Миронович иногда подписывал бумаги, для чего на столе стояла чернильница с высохшими в ней чернилами. Все это управление помещалось в ветхом деревянном флигельке во дворе дома, принадлежавшего когда-то известному доктору Шипулинскому, против Греческой церкви на Лиговке. Дом этот Миронович держал в аренде от наследников Шипулинского и не желал, чтобы после отчисления его от должности в арендуемом им доме помещался участок, о чем объявил мне и добавил, что только ради меня он дозволяет пробыть участку в настоящей квартире до нового, то есть 1873 года, и что для моего удобства он на это время предоставляет мне поместиться в его квартире, в другом флигеле, на том же дворе, сам же он на праздники Рождества уезжает с женой в свое имение в Гдовском уезде, оставляя в квартире свою сестру, барышню, которая будет присматривать за квартирой и за удобствами для меня.

Хитроумно придумано, но тем не менее для меня не отрадно. В то время все невзгоды вместе с повышением по службе обрушились на меня: ежедневное пребывание в грязном помещении, без всяких удобств и приспособлений для занятий, отталкивающий вид служащих, видимое их отчуждение от меня и неприязнь, невозможность, в особенности перед праздниками, найти новую квартиру для участка, так как в то время ни один домовладелец не соглашался поместить в своем доме участковое управление, боясь крика пьяных, доставлявшихся в управление, и стечения разного черного народа. К этому затруднению присоединялась боязнь впасть в какую-нибудь ошибку по службе, провалиться на первых же порах, а при недружелюбии служащих это было весьма возможно; в особенности враждебно, нимало того не скрывая, держал себя мой помощник, старый полициант, прослуживший в Москве 20 лет и отличавшийся там по сыскной части; эта старая полицейская крыса никак не могла примириться с тем, что над ним, по его понятиям, неподражаемым знатоком полицейского дела и матерым полициантом, поставлен во главе почти неофит в службе, нечто, по его оценке, вроде мальчишки и щенка. Звали этого моего хулителя и недруга Катарским; он всячески язвил и умалял значение водворявшихся мною порядков, и так как до меня не было никакого порядка, и эта сумятица была очень по сердцу мироновичевским молодцам, то, очевидно, все они были на стороне Катарского. Среди этого хаоса некуда было уйти с своими душевными тревогами: знакомых, тем менее друзей, я не имел, а покинутая Мироновичем барышня, ради соблюдения моих удобств, еще боле увеличивала мои треволнения, так как и в квартире я не мог уединяться, чтобы поразмыслить о своем положении и дать себе отчет во всем, — она караулила мой приход и не переставала проявлять свою заботливость тем, что не покидала меня в одиночестве.

При иных качествах этой особы такая ее заботливость могла бы повести к иным результатам, но качеств-то и не было: удивительно отталкивающей, злой наружности, озлобленная, не приученная к добрым делам и не видевшая добрых примеров от брата, сестра его в течение двух недель, проведенных мною в ее сообществе, вместо сближения, о чем, вероятно, мечтал Миронович, возбудила во мне столь сильное отвращение, что я напряг все силы, чтобы отыскать квартиру, и хотя найденная была не более удобною, чем полученная мною в наследство, все-таки постарался убраться подальше от ненавистного мне соглядатайства и с нового года перешел в новое помещение, в котором, кроме участка, была и для меня маленькая, из трех комнат, без кухни, квартира.

Предстояло выработать себе образ действий с окружавшими меня: с многими помощниками-служащими, жителями вообще и домовладельцами в частности. Рассудил я так помимо виденных мною примеров, что пристав сам должностное лицо, поставленное для предоставления всяческой заботливости об обывателях без исключения, и что я обязан всем, являющимся в мое управление, оказывать быстрое и полное удовлетворение без различия званий и состоянии; равно, насколько то в силах человека, следить, чтобы все жители участка пользовались возможно лучшими удобствами, поскольку удобства эти зависят от полицейской власти и наблюдения, и, остановившись на этой программе, я, не пропуская ни малейшего случая, стал требовать такого же отношения к службе и от всех своих подчиненных; что касается личного особого знакомства с домовладельцами и высокопоставленными лицами, то решил ни к первым, ни ко вторым не являться с визитами, полагая, что равные мне и имеющие нужду или желание в знакомстве со мною могут сами сделать первый шаг, а старшие в служебной иерархии, т. е. высокопоставленные особы, могут потребовать меня к себе; если же ни те ни другие не найдут нужным беспокоить меня, тем лучше для меня, ибо больше будет свободного времени для дела, а дела было много, очень много, и я решился посвятить себя исключительно службе.

Это решение совершенно совпадало и с тогдашним моим внутренним миром: потерпев страшную неудачу на поприще, так сказать, семейном, с растерзанным сердцем я не мог и подумать о повторении сеанса, никаких иных страстишек за мною не водилось, так как в полку занимался только чтением и в кутежах и картежных играх не участвовал, то обилие дела в моей новой должности было мне как раз по душе.

Находясь постоянно в занятиях, я забывал свое горе, меня радовало, что добытые мною самообразованием сведения мог применить с пользой для дела, а когда, вникая ближе в положение являющихся в участок людей, я заметил, что к полиции в большинстве случаев являются или мошенники, или «обремененные и страждущие», и что последним весьма легко подчас облегчить их скорби, это открытие доставило мне неиссякаемый источник и размышлений, и поучений, и деятельной заботливости.

Вскоре по переходе на новую квартиру, где я мог иметь постоянный надзор как за возможною опрятностью участкового помещения, так и за исполнением служащими моих требований, бывший при Мироновиче письмоводитель, напоминавший мне мышь в очках, без всякой видимой причины заявил мне, что он служить не желает, и на другой день после заявления к занятиям не явился, поставив меня в очень затруднительное положение, из которого я, впрочем, вскоре вышел, найдя нового письмоводителя. Охотников не только на эту, но и на гораздо меньшую должность (письмоводитель тогда получал 60 р. в месяц) всегда можно найти сколько угодно, так как в Петербурге в этом смысле спрос ниже предложения, но я интересовался узнать о причине, побудившей бывшего письмо-водителя оставить должность, не допуская, чтобы он нашел более выгодную службу; оказалось, что никакой службы он и не имел, а оставил должность, будучи не в силах перенести моих требований.

Когда я начал анализировать свои требования, желая проверить самого себя и в том предположении, что при непомерности требований могу остаться и без служащих, то пришел к следующему выводу: Миронович никогда не рассматривал бумаг, поступавших по разным делам (так называемая почта) в участок, а предоставлял это дело письмоводителю, таким образом, от его усмотрения зависело, какую бумагу исполнить раньше, какую позже, а иную и вовсе в долгий ящик отложить, на основании того старинного, еще и поныне не отмененного закона, по которому дело, за нехождением по оному, производством останавливается. Когда я принял затем в соображение, что всякая бумага относится до какого-нибудь лица, мне стало ясным, что бумаги исполнялись письмоводителем не по времени поступления их, а по значению и хождению к нему тех лиц, до которых бумаги касались, следовательно, с тех пор, как вступающие бумаги я стал принимать лично, делать на них пометки об исполнении и следить за точностью исполнения моих резолюций, письмоводителю представилось мало интереса в ходкости дела, ибо не ходкость эта занимала его, а количество полученной выгоды, и он не смог стерпеть, как потери выгоды, так и подчинения мне, столь неопытному еще в службе полицейской, и он оставил меня и благо для меня сотворил.

Заметил я вскоре, что весьма часто появлялись протоколы об оскорблении городовых и в особенности в то время одного из них, из крещеных еврейских кантонистов, Михайлова.

Просмотрев один из протоколов, составленный околоточным надзирателем об оскорблении Михайлова, я пришел к заключению, что если бы сам Михайлов был сдержан и вежлив с оскорбившим его, то и оскорбления не случилось бы, а потому, оставив этот протокол без движения, я ждал следующего случая; но оставлять такой протокол без передачи его мировому судье было рискованно, так как оскорбленные городовые следили за этим движением или последствиями протоколов и, буде оные бесследно исчезали, писали доносы Трепову, производилось расследование, и, если донос подтверждался, с пристава взыскивалось в том предположении, что он или вошел в сделку с оскорбителем, или не обращал внимания на тот престиж, который должен принадлежать полицейским чинам, словом, получалось нечто неблагонадежное.

Вскоре, не больше как через неделю, опять я получил от околоточного надзирателя протокол об оскорблении того же Михайлова и тоже при обстоятельствах весьма неблагоприятных для его служебной репутации, а потому, потребовав Михайлова к себе, объяснил ему мой взгляд на оскорбления, т. е. что большинство случаев, в которых полиция бывает оскорбляема, вызывается самими же полицейскими чинами, и что к таким же случаям относятся и причиняемые ему, Михайлову, оскорбления, вследствие чего предложил ему такое условие: как только последует еще протокол об оскорблении его, чтобы вместе с протоколом он представил и прошение об увольнении его от службы, как непригодного к ней. Условие подействовало: Михайлов сделался самым любезным и предупредительным к публике городовым, и об оскорблениях его и помину не было.

Тоже интересный случай: в начале же моего приставства, вечером во время занятий в участке, входит в мой кабинет какой-то представительный, в летах уже мужчина и рекомендуется, что он статский советник такой-то.

— Что прикажете?

— Вот что вышло: я проходил по Невскому проспекту и на углу Литейного заметил, что каких-то двое пьяных пристают к городовому, несмотря на то что городовой старался всячески отделаться от назойливости неизвестных; те не унимались и стали ругать городового, а так как я видел всю эту сцену от самого начала, и мне стало жаль городового, то я обратился к нему и, дав свою визитную карточку, сказал ему, что я был свидетелем его невиновности, и чтобы он доложил об этом своему приставу и отдал мою карточку. Что же сделал городовой? «Так пожалуйте и вы в участок, господин», — ответил он мне. «Зачем же, братец? Ты отдай мою карточку, я свидетель и больше ничего». — «Нет, пожалуйте в участок». — «Явились дворники, забрали двух пьяных, и я в числе их должен был явиться в участок», — закончил статский советник.

Нечего и говорить, что я сгорал от стыда за своего городового, слушая этот рассказ, извинился пред статским советником за дикость взглядов городового, и тот, по-видимому, удовлетворенный, но взволнованный, ушел из участка, а городового Васильева, старослужащего, я потребовал к себе и спросил его;

— Ты знаешь, что доставление человека в участок силою есть арест?

— Так точно.

— Какое же ты имел право арестовать человека, который за тебя же заступился и пожелал быть свидетелем, как тебя оскорбляли?

— Помилуйте, ваше высокоблагородие, если я не имею права арестовать, то кто же имеет право?

Картина.

Еще эпизод. В 11 часов вечера, перед окончанием занятий в участковом управлении, дежурный околоточный надзиратель, возвратившийся из квартиры своей, куда ходил ужинать, привел в участок какого-то статского молодого человека и заявил мне, что этот неизвестный назвал его, околоточного, неприличным словом за то, что околоточный на улице неприлично держал себя. Оказалось, что околоточный действительно позволил себе отправлять свою потребность среди улицы, следовательно, совершил двойное правонарушение, и как служащий, и как частный человек, и хотя такой поступок его не давал права прохожему делать по этому поводу свои комментарии, а в особенности в ругательной форме, но и околоточный не прав, а потому, находя непристойным представлять это дело на суд, я повел свои объяснения так, что посторонний человек сознался в неуместности своего поведения и извинился пред околоточным надзирателем, а сей последний извинился пред посторонним, и, окончив дело миром, запер свой кабинет и отправился в свою квартиру, оставив постороннего человека в мирной и шутливой уже беседе с околоточным.

На другой день утром спрашиваю у околоточного, есть ли арестованные, а он мне ответил, что, кроме вчерашнего человека, никого нет.

— Какого вчерашнего, да ведь я отпустил домой того человека, которого вы привели?

— Так точно, он очень любезно разговаривал со мною при вас (т. е. при мне), а когда вы ушли, он стал ругать меня, и я отправил его в часть на ночь, а утром его доставили в участок.

— Кто он такой?

— Служащий в Третьем Отделении собственной Его Величества канцелярии.

— Да вы с ума сошли! — воскликнул я, предвидя, какая из этого случая выйдет баталия.

— Я не поверил ему, что он там служит, господин пристав: я думал, что он лжет.

— Позовите его сюда.

Явился знакомый субъект, спрашиваю, за что его отправили в часть, и он объяснил, что вчера после моего ухода околоточный начал важничать, так как выпитое им за ужином вино стало производить свое действие, и, придравшись к чиновнику, невзирая на заявление его о месте служения и на мое решение дела миром, отправил секретного человека в кутузку.

Что было делать? Попробовал опять примирить самолюбия служак, и чиновник согласился все забыть во имя того, что околоточного за его поступок неминуемо уволят от службы, а это увольнение повлечет наказание для ничем неповинной многочисленной семьи его, и под таким возвышенным умозрением оставил участок при том условии, что я наложу взыскание на провинившегося, не донося Трепову.

Но не стерпел чиновник и, придя на службу в Третье Отделение, грозное когда-то отделение, рассказал товарищам о случае с ним, а те небольшому начальству, а небольшое развлечения ради — еще большему, и дело дошло до управляющего канцелярией Шульца.

По обыкновению в тот же день к 11 часам утра приехал Трепов в Третье Отделение, и Шульц рассказал ему о случае с своим чиновником, намекнув, что, мол, полиция бесчинствует, как бы в укор Трепову и его прославленной строгости в наблюдении за своими служащими.

В тот же день в 1-м часу дня получил я телеграмму от бывшего управляющего канцелярией Градоначальника, Христиановича, чтобы явиться к нему сейчас же.

Было ясно, что случилась беда, так как объявлять хорошее никогда не торопятся, и с трепетом отправился я по вызову.

— Был у вас арестован в Литейной части чиновник Третьего Отделения? — спросил Христианович (милейший, умнейший и добрейший был человек).

— Был.

— За что?

Я рассказал.

— Почему же вы не донесли об этом градоначальнику?

— Неприятно самому, что случилось у меня такое своеволие, да и околоточного пожалел, так как его могли уволить от службы, а он семейный человек.

Улыбнулся Христианович и говорит:

— Ступайте к генералу, он вас ждет, — только вы не объясняйте ваших мотивов к недонесению о случае, а скажите, что, помирив чиновника с околоточным, вы полагали дело приконченным в виду того, что оба они служат в одном ведомстве.

Пошел я и так сказал, а Трепов что-то буркнул, и вообще гроза прикончилась весьма благополучно, а в заключение на следующий день отдано было в приказе об аресте околоточного на 7 дней, однако на службе он остался, и мне реприманда не последовало.

В один зимний вечер, после обильно выпавшего снега, когда на улицах Петербурга появляются снежные кучи, как курганы в степи, покойный принц Петр Георгиевич Ольденбургский следовал по Невскому в Павловский институт, и на повороте с Невского на Знаменскую улицу кучер не заметил большой снежной кучи, которая не была освещена по обыкновению фонарем, наехал на кучу, сани опрокинулись, а его высочество выпал из саней в снег, но не ушибся, сел опять в сани и был уже в институте, когда мне дали знать об этом. Я поспешил в институт, справился у начальницы баронессы Ровен о здоровье принца и получил в ответ, что случай обошелся вполне благополучно, принц в духе и только справлялся о кучере, но и тот доложил, что ушибов не получил.

Заручившись столь благоприятными сведениями, все же в страхе за то, что снежная куча не была освещена, я прямо из института отправился с докладом к Трепову в том соображении, что вечером в театре может быть государь, и Трепов, при случае, доложит о приключении принца, и не ошибся в своем предположении. Дежурный чиновник от градоначальника сказал мне, что генерал в театре, но не знает, в котором, вероятнее, в Михайловском, куда я и направился, но, не найдя там Трепова, поехал в Мариинский, где он находился на своем месте, в партере. Дождавшись антракта и выхода грозного начальника в коридор, я доложил ему о причине моего появления в театре (с поступления в полицию ни разу не был ни в одном театре до этого случая); он выслушал меня молча, ничего не сказал и, идя во время моего доклада к выходу, надел пальто (по обыкновению в один рукав), сел в сани и уехал, скомандовав кучеру, — на Варшавский вокзал. Я тоже ушел к себе домой, размышляя, как истолковать молчание Трепова. Или очень большую грозу предвещает оно, т. е. гауптвахту, или же съехало.

Проведя тревожную ночь, чувствовал тревогу и в течение следующего дня и на следующее утро, пока не прочитал приказа по градоначальству, но, так как в приказе ни выговора, ни ареста не было, значит, сошло благополучно, и я благодарил Бога за удачу.

Уже во втором часу дня получил я телеграмму от бывшего чиновника особых поручений, Эдвина Александровича Зейдлица, следующего содержания: «Приставам: у кого был случай с каретой и принцем Ольденбургским?» Отвечал: «У меня был случай с принцем и санями, о чем мною лично доложено генералу».

«Пожалуйте к генералу», — продолжал неугомонный Зейдлиц, и я отправился, успокаивая себя тем, что с своей стороны все сделал, и неужто задним числом будет взыскание.

Зейдлиц встретил меня в большом волнении (может быть, и умышленно, так как эти господа любили страху нагонять) словами: «Идите скорей к генералу, он ждет, не дождется вас, рвет и мечет». — «Да в чем же дело?» — спросил я. «Генерал сердит, что вы не доложили ему о том, что принц выпал из кареты в снежную кучу, ушиб себе руку и сегодня, будучи у государя, сказал ему об этом, а государь упрекнул генерала в том, что он не сказал ему ничего о случае с принцем ни в театре, ни на Варшавской железной дороге, когда провожал государя на охоту».

Я сообразил, что Трепов сам забыл доложить, а, быть может, и не забыл, а не доложил с умыслом, потому что и ему неприятно было докладывать о падении принца в неосвещенную кучу снега, допустил, что Зейдлиц нарочно пугает меня генеральским гневом и, объяснив, ему, в чем дело, заявил, что пусть он сам доложит Трепову, а я в такой момент и по столь щекотливому делу для объяснений к Трепову не пойду.

— Да как же вы не пойдете?

— Да так вот и не пойду, не сумасшедший я, чтобы самому в петлю лезть, ясно, что генерал теперь зол за свою собственную неудачу и злость сорвет на мне, да еще вдвойне: и выругает, т. е. накричит, и в приказе отдаст выговор или арест, так пусть уже лучше последует одно взыскание, а лично не явлюсь.

Зейдлиц сделал вид удивленного и, предвещая мне беды (вернее, ему не хотелось самому докладывать), пошел к Трепову и вскоре возвратясь на мой вопрос: «Что же сказал генерал?» — ответил: «Да ничего». Опять волненье и тревожное ожидание до следующего утра грозили мне, но в приказе ничего не было, и случай этот тем и окончился.

Так пошла служба моя на новом пепелище. Тяжело было во всех отношениях справляться с тем разнообразием обязанностей и с той ответственностью, какие возлагаются на пристава столичной полиции. Недаром Трепов, такой знаток полицейской службы, такой опытный, проницательный и даровитый человек (таких градоначальников долго будет дожидаться Петербург; Трепов был не заурядный человек, а положительно гений, и если он проявил дар свой только на должности с. — петербургского градоначальника, то лишь потому, что по этому пути направилась звезда его; на всяком другом пути он был бы столь же заметен), говорил, что «пристав у меня высокопоставленное лицо».

И действительно, в Петербурге, центре российской культуры, где сконцентрированы и главные управления государства, и высшие учебные и ученые учреждения, торговля, финансы, нередко люди, занимающие высшие посты в государстве, известные своею ученостью и талантами, зачастую бывают вынуждены различными случайностями жизни по самым интимным делам своим обращаться к приставу. Понятно, что на таком посту обязательно должны быть люди с разносторонним развитием, отличающиеся умом и честностью при отсутствии лицемерия, чтобы такие их качества сделались известными в их районах и дали возможность порядочным людям, обывателям участка, обращаться к приставу с полной уверенностью, что они найдут в нем и сочувствие, и помощь, и совет при сознании, что пристав не понесет по свету их тайн или дела, не требующего оглашения. Такой состав приставов облегчит и задачу градоначальника; при ином составе пристав нес вовсе непосильную обязанность для самого деятельного человека.

Между тем далеко не так поставлено дело в действительности; в полицию зачастую, да и в большей части случаев, поступают люди, испытавшие неудачу на всех иных поприщах и, дойдя до полного фиаско, в отчаянии поступают на полицейскую службу, воображая, что это есть служба самая легчайшая и по силам каждого; очевидно, что такие неудачники и искатели приключений не имеют ни малейшего понятия о функциях полиции и никогда не сделаются тем, чем должен быть полицейский чиновник, т. е. первым помощником и защитником каждого своего обывателя в делах правых, стараясь даже предупреждать преступления, значит, думать о своих обывателях и указывать им на те опасности, которых они сами не замечают. Понятно, что люди с ясным пониманием всей тяжести своих обязанностей в праве ожидать от общества и соответственного отношения к себе; мало того, только при таком отношении общества и возможно твердое и устойчивое стояние на своем посту; при ином же отношении только исключительные натуры, фанатики своих убеждений, невзирая на видимый остракизм, не изменят своих убеждений, пока несут службу, но едва ли не постараются отряхнуть прах от ног своих при первом удобном случае.

Расскажу, что я испытал. Занятая мною квартира под участок и для себя крайне не удовлетворяла моим понятиям: паспортное отделение, куда ежедневно стекается много народа, помещалось в подвале; туда приходили не только дворники, но иногда и так называемая чистая публика: я был вынужден занять такое помещение, ежедневно терзался его неудобствами и ждал только весны, чтобы приискать квартиру, более соответствующую.

Но нелегко было исполнить мое желание по двум причинам: на квартиру для участка и для меня отпускалось 760 р. в год с отоплением; домовладельцы сторонились от участкового управления, как во избежание неприятного и невыгодного для их карманов соглядатайства полиции, так и во избежание шума, крика и брани, вызываемых доставлением в управление пьяных, буйствующих, и ежедневного наплыва толпы дворников.

Чтобы избегнуть первого затруднения, некоторые пристава просили прибавки квартирных денег, а иные прибавляли к квартирным часть своего жалованья; мне же не хотелось прибегать ни к первому, ни ко второму средствам, и вот почему: 1) совестно было утруждать просьбою Трепова, так как я чувствовал к нему благодарность за его отношение ко мне, видимо одобряющее, 2) тратить жалованье, лично мне предназначенное, из которого я мог сделать сбережения, столь необходимые при такой острей и неверной службе, не совпадало с моими воззрениями, и я решился лично заняться приисканием квартиры, не веря сообщениям подчиненных о том, что нигде квартиры нельзя разыскать.

С наступлением весны 1873 г. я предпринял осмотр всех квартир, отдававшихся в наймы в моем участке, проходил несколько часов и к вечеру вернулся домой усталый и физически и нравственно: хотя и попадались подходящие квартиры, но как только узнавали, для какой надобности, с превеликим негодованием прекращали всякие разговоры: «Для участка, нет, нет, ни за что не отдам, — вопил домовладелец и в виде позолоты к такой горькой пилюле добавлял страха ради иудейски: — Для вас лично, г. пристав, извольте».

Прошлялся я второй день и с такими же результатами, попробовал и в третий раз счастья, но в этот раз окончилось тем, что, возвратясь домой, от частых повторений одного и того же восклицания: «Для участка, нет, нет и т. д.», принимая таковые, как выражение полного отвращения и гадливости к тому учреждению, с которым связана жизнь моя, — я горько заплакал в полном отчаянии и не знал, что далее предпринять. По моим наблюдениям и самочувствию был тогда такой антагонизм между обществом и полицией, выносить который было тяжело, несмотря на все усилия Трепова поставить полицию в положение, при котором она представляла бы собою не пугало, а нечто полезное, даже приятное, но что мог сделать Трепов, когда между его понятиями в этом смысле и понятиями его подчиненных была непримиримая разница. Как ни старался Трепов очистить Авгиевы конюшни, но, не будучи Геркулесом, достигнуть этого не мог, да и сам Геркулес едва ли справился бы с этой задачей: с одной стороны, старая закваска с праздничными и разного рода приношениями не выдыхалась между старослужащими, и они в душе ненавидели Трепова, пресекшего старую благостыню, с другой стороны, само общество, т. е. домовладельцы и разные торговцы и промышленники, не усвоившие себе потребности в легальном образе действий (не обманешь — не продашь, старый завет, вошедший в плоть и кровь), не содействовали усилиям Трепова и старались задабривать полицию на случай разных прорух в их деятельности и еще сильнее возбуждали служащих против реформатора. Относительно недружелюбия общества вообще, т. е. класса интеллигентного и не связанного с полициею материальными интересами, следует сказать, что это недружелюбие поддерживалось тогдашней правительственной политикой, двойственной до нелогичности: что давалось одной рукой, то другой удерживалось.

После долгих, тщательных исканий, наконец, счастье мне улыбнулось: очистилась квартира на Преображенской улице в доме Корибут-Дашкевича, и хотя по местности не совсем подходящая, так как дом находился не в центре участка, притом квартира была с одним ходом и для участка и для меня, но за неимением лучшего нужно было помириться и с этими неудобствами и выбраться поскорее из подвала. Хотя тесно, но с чистотой и некоторым удобством разместился я в новой квартире; для меня лично квартира была даже очень просторна, состояла из 4-х комнат, а для холостого это слишком, но присоединить эти комнаты к участку было невозможно, и участок поместился в 4-х же комнатах. Помню, когда перебрались на новую квартиру, чистенькую и светлую, сидя у себя в служебном кабинете, я испытывал нечто вроде восторга от новой обстановки, и всякий приходивший в управление не упускал случая высказать свое удовольствие от опрятности в контрасте тому сумбуру, к которому давно привыкли участковые жители.

Надо было устроиться и относительно личной моей жизни: так как я избрал своим девизом — строжайшая экономия для сбережений, то свои 4 комнаты, кроме спальни и кабинета, оставил без мебели до случая, и год они пробыли в таком виде, а чтобы не заводить у себя хозяйства и стряпни, что было и неудобно и повлекло бы к нескончаемым препирательствам с кухаркой в ущерб и службе и моему карману, я решился пользоваться обедами в кухмистерской за 35 коп. на углу Литейного и Невского, у некоего Андреева, где обедала довольно чистая публика и преимущественно студенты, и кормили для тогдашнего моего возраста (32 года) весьма удовлетворительно.

Устроившись, таким образом, во всех отношениях, я мог предаться службе беспрепятственно, что и сделал с большим удовольствием. Для меня было полным удовлетворением видеть довольные лица удаляющихся из участка разных посетителей, удовлетворенных в их нуждах без задержки, с предупредительностью и лаской, какой способ обращения с публикой я рекомендовал своим служащим и за применением его неукоснительно следил.

Вначале моим подчиненным, привыкшим к грубым приемам, к равнодушию при исполнении разных требований, полициею же предписанных, очень не нравилась моя система; они ворчали и двусмысленно улыбались, но когда убедились, что я не отступлю от своих правил, и что, наконец, указанный мною способ ведет и к спокойствию служащих же и к общему удовольствию, они стали приветливее смотреть на меня и даже старались выказать, что они так поступают для моего удовольствия.

Так прошло более года после моего назначения, и я все больше и больше начал сознавать, что могу оказаться пригодным для службы и оправдаю оказанное мне доверие. При назначении меня приставом я молил Бога о том, чтобы прослужить в должности только год и не быть ни разу под арестом, так как при Трепове не было ни одного пристава, который не сидел бы под арестом, и если в течение года я не подвергнусь общей участи, то это, по моему мнению, могло означать, что я знаю свои обязанности, ну, а в будущем, что Бог даст, ибо служба так разнообразна, столько в ней случайностей, что ошибки возможны для каждого. И Господь благословил меня: хотя, без всякого сомнения, были ошибки и в моей деятельности, однако ж в течение почти 6 лет моего приставства при Трепове, да и после, я ни разу не был под арестом, а таких счастливцев из 38 приставов было только двое.

В 1874 году, если не ошибаюсь, приехал в Петербург австрийский император Франц-Иосиф, и в числе других чествований был устроен для него бал у тогдашнего министра народного просвещения, графа Д. А. Толстого, жившего на Литейной, в доме правительствующего синода. Съезд был, как и подобало, огромный; присутствовал император Александр II и вся знать; продолжался бал до 4 часов ночи, но когда высочайшие особы уехали, а с ними и Трепов, я оставил у дома помощника своего, майора Грессера, а сам отправился на отдых, приказав Грессеру отнюдь не отлучаться с места, в виду того, что бал еще продолжался, и много высокопоставленных лиц еще пировали, в числе же их и бывший министр внутренних дел Тимашев.

На утро, когда я был еще в кровати, ко мне явился околоточный надзиратель, бывший при разъезде с бала вместе с Грессером, и доложил, что Тимашев, разгневанный вчера тем, что нескоро была подана его карета, подозвал к себе околоточного и велел ему явиться утром к Трепову и доложить о бывшем беспорядке при разъезде.

— Гте же был помощник пристава? — спросил я.

— Они ушли сейчас же после вас, я оставался один, — ответил околоточный надзиратель.

Картина, нечего сказать! Вот как смотрели на службу большинство полицейских офицеров, а в числе их и милейший Грессер, впоследствии варшавский обер-полицмейстер. О времена! Воистину, «где прежде в Капитолии судилися цари, там в наши времена живут пономари».

Приходилось, исполняя приказание министра, отправиться вместе с околоточным надзирателем Красноже-новым к градоначальнику с весьма приятным докладом, в особенности, если принять в соображение полную неприязнь Тимашева к Трепову, чем и следует объяснить приказание первого, отданное околоточному о докладе Трепову о том, что г. министру нескоро подали карету для отъезда с бала; при этом нельзя не обратить внимания на то, что министр, глава того ведомства, в котором состоял на службе околоточный, подавал последнему пример полнейшего непонимания служебной градации своего же ведомства, или же тот же министр пред низшим полицейским чином дискредитировал его высшего начальника Трепова: что мол там за церемонии прежде приставу докладывать, а потом уже градоначальнику; для меня-де, для министра, ваш Трепов ровно ничего не значит, потому-то и было отдано такое приказание.

Доложили Трепову о появлении моем, позвал к себе. «Что скажете?» — обыкновенный его вопрос. — «Так и так, ваше превосходительство, во время пребывания высочайших особ я дежурил у подъезда, что вы сами изволили видеть, но, когда высочайшие особы уехали, я отправился домой, а отдыхавшему помощнику моему приказал ожидать конца разъезда, но он ушел, и министру не вдруг была подана карета…» — «Хорошо, хорошо, будете на гауптвахте сидеть, ступайте», — закончил генерал, и я ушел, озадаченный, но не допускавший возможности наказания за вину другого.

Так и сбылось.

На другой день в приказе было объявлено, что помощник мой арестовывается на 7 дней за нерадение по службе, и поделом.

Этот же милый помощник вскоре проделал со мною следующую шутку: назначенный ко мне вместо невозможного Катарского, майор Грессер, бывший офицер л. — гв. Егерского полка, знакомый с приличиями, показался мне кладом после старого полицейского крючка и начал прекрасно являться на службу в участок, где, хотя дела не делал, но и отдела не бегал: сидел и подписывал прописочные паспорты и адресные листки, составлял протоколы, и так тянулось месяца три, а потом стал появляться в участке в 11 часов утра, так сказать, к шапочному разбору; я заметил Грессеру раз, другой, а в третий раз предупредил, что если и затем он не изменит своего нового обычая, то доложу полицмейстеру, так как я не в силах справляться и за себя и за него.

Мое предупреждение не возымело никакого действия на Грессера, и когда вскоре затем полицмейстер Дворжицкий, вероятно, по приказанию Трепова, спросил меня о службе Грессера, я с откровенностью сказал, что он старался, но не выдержал; вероятно, слишком долго не может выносить напряженного состояния и действует в чаянии назначения на должность пристава, но, видя, что назначение замедляется, по его понятию, стал поздно являться на службу, а на замечания мои внимания не обращает.

Дня через три после разговора моего с Дворжицким, в 11 часов утра, в сюртуке, но при эполетах, явился прямо в мой кабинет г. Грессер и, как бы вовсе не признавая за собою обязанностей по участку, радостный и сияющий, сказал мне, что едет к своему дяде — генералу Ун-ковскому, что тот прислал за ним, и, вероятно, сказал Грессер, будет что-нибудь приятное, т. е. надо было подразумевать скорое назначение его приставом. В виду столь радужных ожиданий своего помощника я сдержался, чтобы не упрекнуть его в систематической лености, и рад был бы его назначению, хотя бы на должность министра, лишь бы лишиться такой отрицательной помощи по службе. Затем Грессер отправился к своему дяде.

Вот еще язва — эти дяди, тетки и прочие проводники разных лентяев, межеумков и прожигателей жизни; сколько бы эти последние ни натворили каверз в расчете на протекции, — все им забудется, и непременно выплывут они из всякой пучины и пройдут сухими и чистыми впереди тружеников, повинных лишь в том, что лишены заступничества, да не только заступничества, но и просто возможности добиться внимания к их труду и качествам. В таком положении относительно этих высокопоставленных родственников находился Трепов: не исполнить просьбы какого-нибудь сановника о предоставлении родственнику его возможно лучшей должности означало приобрести себе если не врага, то недоброжелателя, всегда готового подставить ножку при случае, и так как сановников бывает всегда много, а неудачников родственников, чающих движения воды, у каждого сановника тоже немало, и поместить всех их на службу было невозможно, то отсюда следует заключить только в этом направлении, какая сила недоброжелателей была у Трепова!..

Не прошло после разговора моего с Грессером и двух часов, как явился он не только отуманенным, но злобным, и, войдя в кабинет, сказал:

— Хорошо же, Ф. Ф., я думал, зачем меня зовет дядя, а оказалось, что Трепов сказал ему, что я ленюсь, не занимаюсь делом; это, значит, вы сказали? Хорошо же!

Грозно прикрикнул я в ответ на угрозу и приказал Грессеру удалиться и заниматься своим делом, а не рассказами о визитах к своему дядюшке, и в душе его зародилась жажда мести.

Спустя немного времени, пригласил меня к себе Дворжицкий и, смеясь, показал мне донос, за подписью Грессера, в котором он обвинял меня по 3-м пунктам: 1) что околоточные надзиратели покупают бумагу для своей служебной переписки; 2) что в литографии Лифшица, на Невском, д. № 84, сделали мне бесплатно сотню визитных карточек, и 3) что он, Грессер, составлял какой-то протокол о жидах и золоте, и протокол этот я порвал, не передав его судебной власти.

Разумеется, что этот донос, будучи основан на вздоре, вместо того чтобы очернить меня в глазах Трепова, послужил к самой лучшей моей аттестации, так как нужно допустить, что если помощник пристава решается писать донос, то он собрал уже неотразимые факты и притом самого компрометирующего свойства, а если эти факты чушь, значит, пристав безупречен.

И оказалось; 1) покупать бумагу для служебной переписки околоточным пристав не обязан, 2) за визитные карточки я уплатил деньги и по счастливой случайности не сам лично, а через второе лицо, 3) я много рвал глупых протоколов Грессера и, может быть, в числе их порвал протокол и о золоте, но если этот протокол, вопреки ожидания, был нужный, то никто не мешает Грессеру указать точно самое дело и лиц к нему причастных, а без этого указания и самый пункт доноса получал значение балагурства. Таким образом, все потуги Грессера кончились пустым выстрелом.

Дворжицкий и без моего объяснения с насмешкою относился к доносу Грессера и объяснения моего не хотел слушать, но я настоял на своем и в заключении просил доложить Трепову, что если после случившегося Грессер будет оставлен у меня, то я подам об отчислении от должности, а вместе с тем присоединил свое ходатайство, чтобы если последует решение об увольнении Грессера, то отвратить от него чашу сию, ибо он, как обыкновенно водится, не сознавая своей вины, будет приписывать мне свое падение, а при этом, кроме сего, потерпит ни в чем не повинное семейство его, и потому, по мнению моему, лучшим исходом дела было бы перевести Грессера в другой участок.

На другой день состоялся приказ о переводе моего помощника на ту же должность в 4-й участок Московской части к приставу, полковнику Федорову, человеку честному и правдивому, отличному служаке; вытребовав его к себе, Трепов отдал ему следующее приказание о Грессере: «Дальше порога не пускать его — отрапортовал о благополучии и вон».

Впоследствии Дворжицкий мне рассказал, что на доклад его о доносе Трепов выразился так обо мне: «Сам виноват, сам виноват, приблизил к себе эту дрянь, вот и получил». Далее продолжал: «Карточки, карточки, ну, если ему и даром сделали карточки — значит, он того стоит; ему-то какое дело?»

Так отрекомендовал меня мой злейший враг моему строгому и умному начальнику, но что касается доносов на меня, то этим дело еще не кончилось.

Несколько времени спустя, прикомандировали ко мне некоего подпоручика Шидловского, побывавшего уже при многих участках и отовсюду сплавленного с самыми лучшими рекомендациями, лишь бы избавиться от прекрасного офицера.

Проходит два дня после приказа, а Шидловский ко мне не является; между тем, приходит ко мне из соседнего трактира буфетчик с жалобой, что в трактир второй день является офицер, обедает и не платит за обед денег, а когда буфетчик спросил у офицера деньги, то он обругал его, сказав: «Дурак этакий; когда я служил в Киеве, то за честь считали, когда я приходил куда обедать». — «Как вам угодно, господин, а мы из-за чести не кормим, пожалуйте деньги», — возразил буфетчик, но офицер ушел, буфетчик же, узнав, что офицер этот состоял прикомандированным к моему участку, обратился с жалобой. Распорядившись пригласить к себе Шиддовского, я, не дождавшись его в тот день вечером, получил вторую жалобу на него: пришла хозяйка веселого дома и жаловалась, что гость Шидловский угощался у подвластных ей прелестниц, а денег не уплатил. Я вторично послал за Шидловским, и в 10 ч. вечера он наконец явился в очень храбром настроении, и на вопрос мой, почему он до сих пор не является на службу и позволяет себе бывать в разных заведениях и не платит там денег за потребляемое им, Шидловский, очевидно, не зная моих воззрений и желая заявить о своем польском происхождении, ответил мне по-польски, что он, Шидловский, человек «porzadny», т. е. порядочный.

— Не знаю, — сказал я ему, — поржёндный ли вы или не поржёндный, но прошу вас, прежде всего, рассчитаться с сделанными долгами в моем участке, а потом пожаловать на службу и на ней зарекомендовать себя.

На службу Шидловский не пришел и был уволен из полиции, вероятно, по рапорту, поданному им помимо меня, а несколько времени спустя, бывший тогда начальник сыскной полиции, Путилин, встретясь со мною в управлении градоначальства, сообщил мне, что Шидловский за своею подписью подал Трепову донос на меня в том, что я запоем играю в карты и проигрываю в вечер по 600 р. Донос этот был передай Путилину; он, как настоящий сыскной начальник, хорошо знал жизнь и обычаи каждого пристава. Трепов, передавая ему донос, сказал:

— Нате, вот прочтите, в карты начал играть.

Путилин на это ответил:

— Да, он, ваше пр-ство, и играть-то не умеет, и гостей у него не бывает, и сам в гости не ходит, да и некогда ему, постоянно занят делом.

— Вот мерзавец, — заключил Трепов и больше не поручал расследовать доносов на меня, а присылал их ко мне в конвертах с разными резолюциями, как комментариями к тексту их, но ответов по доносам не требовал; некоторые из таких доносов хранятся и поныне у меня, как память о необычном доверии к правдивости моих действий. Не судил Господь побольше послужить с этим умным человеком!

Прошло уже четыре года моей службы в полиции, но еще ни разу не случалось мне иметь дело с так называемыми политически-неблагонадежными; только одна встреча с Луканиным в I уч. Рождественской части дала мне понять, что есть какое-то брожение, выразительных же явлений не пришлось наблюдать, разве косвенно можно было заключить из той брезгливости, какую я замечал со стороны домовладельцев во время моих поисков за квартирой, но я был в таком тревожном настроении…

Во время описанного бала, вернее, неприятности по случаю бала у графа Толстого, когда я стоял у подъезда его дома в ожидании прибытия высочайших гостей, будучи одет в мундир с эполетами, мимо меня проходит какой-то видимо интеллигентный, пожилых лет человек, правда, заметно, навеселе и, остановись напротив меня лицом к лицу, выразительно и с чувством произнес:

— Ну, и нет же стыда у вас, майор, стоять в мундире у подъезда, точно лакей!

Пораженный такой неожиданностью, я ответил что-то в таком роде, что ожидаю моих двух государей, и что всякий занимается своим делом, и что то занятие, которому вы, мол, видимо предавались, указывает вам скорейший путь к дому для отдыха, последе которого вы и поразмыслите о том, что сейчас сказали.

Мудрец ни слова не возразил, быстро удалился, а бывший тут околоточный на вопрос мой, не знает ли он этого человека, — сказал: «Этот у нас в участке живет, нотариус Брылкин, известный ненавистник полиции». Околоточный был из дворян и вполне развитой, весьма порядочный человек, некто Меницкий (впоследствии помощник пристава, вышедший в отставку). Между прочим, этот Меницкий по просьбе, поданной по своему желанию об увольнении его, на вопрос градоначальника фон Валя, «что его побуждает оставить службу», ответил: «Так служить, как следует, я не мшу, здоровье уже не позволяет, а служить кой-как тоже не могу и потому решил оставить службу, хотя пенсия много меньше жалованья и стеснит меня». Узнав о таком ответе Меницкого, я расцеловал его и пожелал побольше таких чиновников государству.

Так вот этот Брылкин навел меня на размышления о том, что среди общества и в образованных кругах его творится неладное; если Брылкин, хотя и навеселе, дозволил себе в упор сказать подобную фразу, хорошо зная о причине моего торчания у подъезда, значит, эта фраза вылилась из дум его, как естественный процесс, и он не обладал уже возможностью воздерживаться от выражения этих дум.

Но, как я впоследствии узнал, Трепов умел вести дело с недовольными элементами и по своей системе не придавал слишком большого значения разным разговорам, хорошо зная как практик что от слов до дела еще далеко, и вот за этим-то пространством он следил строго, тайно, не разжигая страстей, а стараясь тушить вспышки. Конечно, не во власти градоначальника повернуть умы в желаемом направлении, этого может добиться только целая правительственная система.

Зимой 1874 года неизвестный мне офицер лейб-гвардии Конного полка днем объезжал свою лошадь по Преображенской улице, и лошадь, испугавшись чего-то, понесла, выбросила ездока в снег, при чем с офицера слетела фуражка. Видевший этот случай хозяин табачной лавки, в халате, пьяный, громко сказал: «Какой дура к налепил тебе кокарду на шапку?» Офицер сделал вид, что не слышал фразы лавочника и, усевшись в сани, хотел продолжать путь на задержанной кем-то вскоре лошади, но случился в том месте какой-то чиновник и, остановив офицера, сказал ему: «Нет, г. офицер, я не могу оставить такой дерзости лавочника, вы слышали, что он сказал?» — «А что?» Чиновник повторил фразу и, добавив, что здесь оскорблен государь, стал требовать и офицера и лавочника в управление участка для составления протокола. Делать было нечего, офицер повиновался и, войдя в мой кабинет (двери кабинета по приказанию Трепова в часы, когда в участке происходили занятия, должны были находиться постоянно открытыми в том соображении, чтобы дать доступ к приставу всякому имеющему в том надобность; до Трепова же, да и при нем, в особенности после него, некоторые пристава не исполняли этого распоряжения в желании усилить свое значение недоступностью), рассказал все случившееся, прося моего совета, как поступить, и нельзя ли обойтись без протокола, так как неловко ему будет участвовать в столь экстраординарном деле. Я объяснил офицеру, что при настойчивости чиновника и вообще при том значении, какое он придал пьяному бреду лавочника, составление протокола необходимо, и протокол этот я обязан представить градоначальнику, он же волен сделать с протоколом, что ему угодно. И вот в силу этого, когда протокол мною был послан градоначальнику, я рекомендовал офицеру отправиться к Трепову или к командиру полка и рассказать историю, при чем я добавил, что дальнейшее будет уже зависеть от усмотрения градоначальника, и, вероятно, протокол будет предан забвению.

Так и сделал офицер, а вечером Трепов прислал ко мне дежурного при нем офицера с приказом, чтобы я привез протокол. Когда я вошел в кабинет, Трепов спросил меня: «Ну, что там было?» Я начал рассказ, и когда дошел до того места, как офицер, подняв фуражку, хотел уехать, но подоспел благородный свидетель, отставной коллежский советник, живущий на Песках, Трепов прервал меня (он всегда или в большей части случаев постановлял свое решение с половины, а то и в начале докладов) словами: «Ну, ну, благородный свидетель… К Колышкину его, этого благородного свидетеля, и протокол ему отдайте, а теперь отправьтесь к командиру полка и доложите ему, что дело будет прекращено; может успокоиться, а то он очень волнуется». Так я и сделал: нашел командира в Мариинском театре, доложил приказание Трепова и получил живейшую благодарность, протокол передал Колышкину, что же следовало ему делать с протоколом, он уже знал из известных ему, вероятно, указаний и воззрений его начальника.

При Трепове начальник так называемого секретного отделения канцелярии его, ведавшего политические дела, назначался по личному усмотрению градоначальника, и таким начальником был Колышкин.

Он следующим образом распорядился с благородным свидетелем, отставным коллежским советником. Когда по вызову Колышкина явился в отделение коллежский советник, чаявший, вероятно, больших авансов за свои верноподданнические чувства, ему сказали, что генерал (Колышкин был действительным статским советником) занят и просит обождать; ждет советник от 9-ти часов утра до 5-ти часов вечера, когда служащие уже выходили из отделения, и напоминает о себе, ему отвечают, что генерал никак не может его видеть и просит обождать. Являются и на вечерние занятия, но генералу все некогда, а между тем советнику пить и есть захотелось; ему принесли за его деньги и обед и чай, но генерал ушел по экстренному делу и до другого дня не вернется, а обождать его просит. На другой день та же процедура до 5-ти часов вечера, когда вновь окончились занятия, и перед уходом домой генерал, очень внушительного вида мужчина — мне он всегда напоминал портрет Мартина Лютера, пригласил в свой кабинет советника и сказал ему приблизительно следующее: «Извините, вы видите, как мы заняты; вам больше суток пришлось ждать свидания со мною, а имею я сказать вам только несколько слов. Градоначальник рекомендует вам заниматься теми делами, которые до вас касаются, если же никакого дела не имеете, то приищите занятия и не отнимайте времени у тех, кто занят службой и делами более серьезными, чем подслушивание на улицах разной пьяной болтовни».

На удивление и возражения советника Колышкин ответил, что больше ничего сказать не имеет, просил его удалиться и не забывать совета, ему преподанного градоначальником. Можно полагать, что советник не являлся больше свидетелем в чаянии великих и богатых милостей за то деяние или за те чувства, которые должны быть присущи всякому честному гражданину, и уразумел, что заповедь: «Не приемли имене Господа Бога твоего всуе» — может быть приложена и к понятиям, более к нам близким; поощрять же показную приверженность не только не полезно, но и вредно.

Так поступать, так думать в этом направлении мог только такой человек, как Трепов, свободный от всякого подозрения в хладнокровии к монарху, и это первое условие в человеке, занимающем такой пост: полное доверие с одной стороны и ни тени лицемерия с другой; полная беззаветная преданность без расчета на благодарность; не чувствующий же за собою этих необходимых условий не должен, не может и не смеет принимать должности.

В 1875 г., если не ошибаюсь, в Петербург приехал шах персидский, встреча ему была приготовлена торжественная, погода стояла чудесная; народа высыпало на Невский, вплоть до Николаевского вокзала, превеликое множество. Государь в то время жил в Царском Селе, откуда и имел прибыть для встречи своего гостя. Было 4-е апреля, день покушения Каракозова, и в этот день покойный монарх имел обыкновение посещать Павловский институт на Знаменской улице, потому что начальница этого института, баронесса Розен, в день покушения первая прибыла поздравить государя с избавлением от опасности.

Несметная толпа ожидала прибытия государя на вокзал от Николаевской улицы, и в промежутке от Николаевской до вокзала была сильная давка, тем более что к вокзалу допускали только известных лиц, во избежание все тех же покушений, сделавшихся истинным кошмаром и для полиции, и для всех. Мне, как местному приставу, был назначен пункт от Знаменской улицы и Лиговки до вокзала, на мне же лежала обязанность не пропускать через Лиговку от Знаменской тех, кто не имел права быть в вокзале, что я неукоснительно и исполнял, претерпевая за это дерзости от разных лиц, не признающих никаких ограничений для себя и во имя чего бы то ни было.

Помню, не дозволили прийти на Лиговку какому-то офицеру с денщиком, как он называл своего спутника; офицер был в шинели, и потому нельзя было определить его чина и рода службы; сам же он назвал себя флигель-адъютантом, бароном Корфом, тогда я дозволил ему идти к вокзалу, а денщика остановил; флигель-адъютант разгорячился, наговорил мне резкостей и, пригрозив жалобой министру двора, пошел без денщика. Главный мотив для пропуска денщика у барона был тот, что некому будет подержать его шинель, и больше всего он возмутился моим ответом: сами подержите.

После окончания с претензией барона, помню, обратился с просьбой о пропуске к вокзалу какой-то старичок, весьма неважно одетый, говоря: «Мне бы только государя повидать, ведь он меня знает». Усомнился я в такой уверенности старика, судя по внешнему его виду, и был в затруднении, как поступить, как он помог мне выйти из затруднения и попросил дозволения оставаться вблизи меня, под моей, так сказать, охраной, на что я охотно согласился.

Вскоре крики «ура» и волнение в толпе возвестили, что государь выехал с Николаевской улицы на Невский проспект, и я напряг все свое внимание за тем, чтобы был свободный путь по Невскому через Лиговку, как, подъехав к углу Знаменской, коляска государя стала поворачивать на Знаменскую улицу, и по движению головы кучера я догадался, что государь приказал заехать в Павловский институт до встречи шаха, а так как проезд с Знаменской на Невский был занят сплошной массой зрителей, и могла последовать остановка, то сердце мое дрогнуло, но все обошлось благополучно, и в один момент, без малейшей задержки экипажа, путь был очищен. Когда государь проезжал мимо меня и увидел того старика, то произнес: «Здорово, Загрянский! Как поживаешь?» Послышался ответ: «Благодарю, ваше величество, вашими милостями». И этот привет, и ответ раздались в моих ушах на походе, так сказать, ибо я обязан был торопиться, чтобы встретить государя у института, и оставил на углу Невского и Знаменской истое взбаламученное море, которое нужно было удерживать в берегах до обратного проезда государя, что возлагалось на полицейских офицеров и городовых, бывших в моем распоряжении.

Едва отбыл государь на вокзал после посещения института, как старик Загрянский подошел ко мне и сказал: «Тут без вас был страшный беспорядок, и жандармский офицер всех возбудил своей резкостью». Только что кончил свою речь Загрянский, как подъехал ко мне какой-то жандармский поручик и, не прикладывая руку к козырьку, как бы то следовало, весьма развязно сказал мне: «Тут, майор (тогда еще был этот чин, и в оном я состоял), у вас страшный беспорядок». Сказал это он сие громко — было слышно всей толпе, и сказано было таким тоном, как бы этот поручик указывал мне на мою обязанность. Чтобы моментально и понятно для всех разграничить наши сферы, я громко приказал поручику: «Руку под козырек, поручик, когда говорите со старшим себя». Он повиновался. «Теперь продолжайте, что вы хотели доложить мне». Поручик смутился, что-то пролепетал и отъехал к вокзалу, а вслед за тем подошел ко мне Загрянский и сказал следующее: «Скажу вам, майор, как живу, никогда не видал такого поведения полицейского офицера с жандармским, как вы проявили сейчас; они всегда разыгрывают роль начальников над полицейскими, и вы ему указали надлежащее его место; если бы он вздумал пожаловаться на вас, прошу выставить меня свидетелем; я действительный статский советник Загрянский; впрочем, я сегодня буду видеть Ф. Ф. Трепова и все ему расскажу».

Пока Загрянский излагал мне свои мысли, от вокзала показался неизвестный мне тогда по фамилии жандармский поручик с жандармским же майором, и этот последний вблизи меня повернул лошадь боком и, направляя ее вдоль панели, начал осаживать публику назад к домам, повторяя: «Осадите, осадите».

Так как этот майор проделывал свою эволюцию в укор мне, видимо игнорируя меня и желая восстановить престиж своего поручика, очевидно пожаловавшегося на меня, то я в то время, когда майор, проезжая мимо меня и не замечая меня, повторял свое «осадите», видимо волнуя публику и нарушая порядок, — громко спросил его: «Майор, что вы делаете?» — «Я публику осаживаю», — ответил мне непрошеный инспектор и в то же время, слегка галантно нагнувшись в мою сторону, добавил: «Мы должны поддерживать друг друга!» — «Я глупостей не чтец, а паче образцовых, — сказал я майору, — и прошу вас уехать отсюда и не нарушать мне порядка; ваша обязанность за каретами наблюдать, а не за пешей публикой, когда вас о том полиция не просит; прошу тотчас уехать отсюда», — повторил я.

Требование мое было настолько решительно и выразительно, что и майор, и поручик загарцевали к вокзалу, и дальнейшее ожидание, как и прибытие шаха, прошли без приключений.

В результате приезд шаха дал мне две неприятности: жалобу, обещанную Корфом, и, вероятно, хотя не обещанную, жалобу жандармских офицеров. Сколько приходилось выносить неприятностей!

Не успел я возвратиться в участок после приезда, как в моем кабинете появился барсн Корф. «Я к вам, майор», — начал он. — «Вижу-с; что прикажете?» — «Согласитесь, что вы были виноваты», — продолжал барон. «Нет, если бы я был не прав, то сознал бы это, но так как я действовал на основании строжайше отданного мне приказания, то вины за собою не признаю». — «Однако вы извинитесь предо мною». — «Никогда, ваше предположение совершенно неосуществимо». — «Тогда, — продолжал барон, — не будем в претензии друг на друга». — «С наслаждением», — ответил я и протянул руку благородному тевтону.

Визит этот произвел на меня отрадное впечатление, как потому, что я считал себя удовлетворенным, так и потому, что барон Корф своим поступком выказал благородство своей натуры; встреча с благородными и честными людьми приводит меня в восторженное состояние. Надо полагать, что, если бы барон Корф обратился к министру двора с жалобой, да еще приукрасил бы свою жалобу, мне неприятности не миновать бы; но он нашел иной исходдела и сделался мне приятнейшим человеком, всякий раз, как после этого случая я встречался с ним.

Между тем, поручик жандармский К. подал рапорт командиру жандармского дивизиона, полковнику Федорову (впоследствии с. — петербургскому градоначальнику), о том, что я своим обращением с ним, поручиком (майор, стало быть, уклонился и спрятался за поручика, хотя, если уже он пробовал реабилитировать его, надлежало бы и ему жалобу принести), нарушил тот престиж, которым, по словам его, обязан пользоваться жандармский офицер у публики.

Бывший помощник Трепова, генерал А. А. Козлов, получив от Трепова рапорт поручика для дознания, пригласил меня телеграммой и, расспросив, в чем было дело, приказал изложить мое объяснение письменно, что я и исполнил полностью, между прочим, указав в объяснении, что если поручик К. рассчитывает на престиж у публики, как жандармский офицер, то насколько же больше имел права я, как местный полицейский пристав, рассчитывать на престиж у своих обывателей, а между тем поручик дерзнул было умалить мое значение, придав своему обращению со мною в глазах толпы покровительственный тон, на что тотчас же и получил от меня реприманд, как от старшего в чине, следовательно, не я, а он намеревался подорвать в тот момент свой престиж у толпы, которая не знает его лично и готова встречать его с той степенью аттестации к нему, какую он сам себе уготовит своим поведением.

Поручик К. в рапорте своем требовал суда, но Ф. Ф. Трепов (сам бывший командир бывшего жандармского Киевского полка), рассмотрев дознание, положил резолюцию: «Майору Крачаку за то, что не обратил внимания на заявление жандармского офицера, объявить выговор в приказе». Резолюция была исполнена, и я выговор этот принял за торжество, ибо не на то рассчитывали К. и его начальник, когда пускали рапорт по начальству.

Вот как дорого обходятся полицейские наряды при более или менее выдающихся случаях! Редкий наряд проходил без того, чтобы не пришлось сталкиваться с различными капризами и самолюбиями, а так как публично нельзя было признать торжества капризов, то и приходилось состязаться, волноваться, а нередко и рисковать даже службою, так как по моим понятиям для офицера, подвергнутого аресту за неуместные действия, в особенности если офицер в высшем ранге, дальнейшая служба будет печальная: подчиненные в нарядах потеряют доверие к меткости его взглядов и всякое приказание его будут исполнять с оглядкой, если можно так сказать, а это к добру не поведет.

В том же году осенью, вечером, когда в управлении уже занимались, слышен был скрип перьев, до того царила тишина в участке, неожиданно предстал предо мною неизвестный мне, заметно пьяный, человек с вопросом:

— Скажите, г. пристав, скоро у нас будет вода?

— Какая вода?

— Да водопровод, значит.

— Кто вы такой?

— Холмогоров.

— Кто же вы?

— Да разве вы не знаете?

— Не знаю.

— Я трактирщик Холмогоров.

— Где ваше заведение?

— На Малой Итальянской.

— О какой воде вы говорите?

Оказалось, по бестолковому рассказу пьянаго трактирщика, что в доме, где его трактир, испортился водопровод, и хозяин дома долго не исправлял порчи; вот Холмогоров, выпив по обыкновению больше, чем следует, задумал покуражиться и отправился с жалобой к приставу, хоть в том и надобности не было, ибо, как оказалось, в тот же вечер водопровод был исправлен. Видя, что человек бахвалится, я предложил ему уходить домой.

— А если я не пойду?

— Тогда я прикажу вас вывести.

— А вы попробуйте, — тянул трактирщик, и разговаривая с ним, я все же сумел незаметно вытеснить его из своего кабинета, поручив письмоводителю уговорить пьяного идти домой, но успеха от уговоров не последовало. Холмогоров начал кричать. Тогда я потребовал городового, и двое взяли его под руки и повели к выходу с тем, что если, выйдя на улицу, он пожелает идти домой, то отпустить, а если вздумает возвращаться в участок, то посадить на извозчика и отвезти в часть, для чего была уже заготовлена и бумага смотрителю Литейной части, в которой говорилось, что посылается такой-то для вытрезвления, т. е. как только проспится, тотчас и отпустить его, ибо иной провинности за ним нет.

Ночью будят меня и докладывают, что пришли из квартиры Холмогорова с заявлением, что жена его разрешилась от бремени и потому просит отпустить его.

Я велел передать, что если Холмогоров не пьян, то его можно взять в части, а если пьян, то и лучше, что его не будет дома в такой момент, но мне возразили, что в части уже были, но смотритель не отпустил его без бумаги. Тогда уже дело вовсе до меня не касается, так как я смотрителю не начальник и если он не знает своих обязанностей, то учить его не имею права.

Оказалось, что это была уловка: закадычный приятель Холмогорова, исключенный из сословия, бывший присяжный поверенный Передольский, узнав о месте пребывания друга, как истый кляузник, вознамерился придать отсылке Холмогорова в часть для вытрезвления вид ареста и для того требовал от меня бумаги об освобождении Холмогорова из части.

Не достигнув такого капитального документа к обвинению меня, Передольский все же подал жалобу Трепову на меня, в которой изложил, что я подвергнул Холмогорова аресту, и, представив свидетельство какого-то врача о признаках побоев на Холмогорове, уверял, что эти побои были нанесены моими городовыми, отвозившими пьяного в часть, и даже по моему наущению.

Градоначальник передал жалобу бывшему юрисконсульту Рудановскому, а этот человек с капризами взглянул немилостиво на отправление трактирщика в часть; хозяин-де имеет свое заведение и прочее такое гуманное, но иногда к делу неподходящее; Трепову, должно быть, надоели всякие жалобы, и под влиянием доклада Рудановского приказал передать дело судебному следователю XII участка Кучинскому, т. е. для производства следствия о моих действиях.

Явился я к Кучинскому, и тот сказал, что мое начальство, возмущенное, вероятно, жалобой на меня, хотело проучить жалобщика, но, увы, передача дознания судебному следователю дает основание к ведению дела против меня, а так как против меня нет улик, то следователь даст о том заключение, и дело перейдет к мировому судье по обвинению Холмогорова в нарушении тишины и порядка в публичном месте, т. е. в управлении участка.

Поступило дело к мировому судье XI участка Яблонскому, и я явился к нему в качестве обвинителя. Прихожу в камеру и вижу — настоящая трактирная демонстрация: все скамейки заняты только трактирщиками, среди них Передольский; шеи и глаза сих зрителей, злобою пылая, устремились на меня, дерзнувшего в лице Холмогорова посягнуть на неприкосновенность городских избирателей.

Такая обстановка возбудила меня, несмотря на то что, не считая дебюта у мирового судьи Трофимова, мне пришлось впервые фигурировать в роли обвинителя. Когда я начал речь свою, все примолкло в камере, и П. О. Яблонский, зорко всматриваясь в меня, видимо был побежден фактами, мною рассказанными, и трактирщики были посрамлены его приговором; он признал виновным Холмогорова, и я вышел из камеры торжествующим и пред Передольским с братией, и пред юрисконсультом Рудановским, подавшим совет Трепову о передаче дела судебному следователю и не явившимся вопреки правил к разбору дела у мирового судьи.

Так в борьбе и отстаивании своих взглядов прошло два года моей службы, но я не мог уяснить себе мнения, создавшегося обо мне у обывателей участка, мнение же это меня весьма интересовало. Как я уже и сказал, система моя была основана на том, чтобы никому не навязываться, возможно выше держать свой служебный стяг и всеми зависящими от меня средствами оказывать помощь, содействие и защиту всем нуждающимся в них, и вот понемногу начали появляться плоды моего посева.

Между другими в числе домовладельцев жила в участке в своем доме по Малой Итальянской улице графиня Салтыкова; однажды, в неслужебные часы, в квартиру мою явилась дочь графини, Софья Львовна, и объяснила мне, что ее мать желает познакомиться со мною и послала ее ко мне с просьбою в свободное время зайти к старухе. Я обещал на следующий же день побывать у своей домовладелицы, и дочь ее ушла.

На другой день был я у графини, долго оставался у нее, и она произвела на меня отличное впечатление. Это была старуха, подвизавшаяся в большом свете при Николае Павловиче; заметно было из ее рассказов, что она шумно провела свою молодость и под старость представляла собою настоящую археологию; я так и назвал кому-то из общих знакомых, сказав, что она «археологическая женщина». Такое определение очень понравилось графине, и если она при первом моем посещении наговорила много лестного, то после моего определения выказывала мне полнейшее внимание, всегда подолгу удерживала у себя, и я стал как бы своим человеком у старой графини и ее дочери.

В один вечер перед Рождеством, возвратясь откуда-то домой, я увидел в зале группу комнатных цветов в горшочках, и на мой вопрос человек пояснил, что какой-то извозчик привез цветы закутанными, внес их в квартиру с другим человеком, установили цветы в порядке, не сказав, откуда цветы были присланы. Было обыкновенных комнатных цветов горшков 20, и я подумал, что прислала мне их моя сестра, жившая в Петербурге и знавшая слабость мею к цветам; впоследствии оказалось, что цветы эти прислал мне мой домовладелец с Невского проспекта, Миняев, имевший свой зимний сад и оранжерею при доме. Миняев этот был молодой, одинокий человек, с университетским образованием, из купеческого рода, сдержанный и скромный, и очевидно хотел молча выразить свою симпатию; во всяком случае вышло трогательно.

Также, однажды, когда я возвратился домой после обеда в кухмистерской, человек указал мне на ящик, доставленный с письмом; вскрыв письмо, я нашел в нем ключик, отворил ящик: то был музыкальный заводной, играл 7 пьес. Очень обрадовал меня этот сюрприз, и до сих пор с большим наслаждением я слушаю подобную музыку. Не мог я догадаться, кто так вдумчиво удружил мне. Много времени спустя, оказалось, что ящик этот мне прислал некто инженер Жданович, бывший председатель Асфальтового общества (было такое). Жданович этот, как занимавшийся различными предприятиями, известен был мне по векселям, поступавшим ко взысканию с него (тогда полиция этим занималась), и я делал Ждановичу возможные снисхождения. Вначале я подумал, что снисхождения эти Жданович хотел оценить своим подарком, и хотел ящик возвратить, по, взвесив благородный образ действий Ждановича, я мог думать, что он чувствовал себя как бы в душевном долгу у меня, и отослать ящик не решился, тем более что ценность его была незначительная, а чрез общего знакомого благодарил и просил считать мои действия по отношению к нему вытекающими как из моих служебных обязанностей, так и из потребности сердца, а потому больше не удручать меня, и он исполнил мою просьбу.

Как я уже вспоминал, на квартиру для меня и для участка с отоплением отпускалось 750 рублей в год, сумма очень и очень мизерная, но я перебивался кое-как, дрова же покупал из жалованья своего. Однажды явился ко мне коллежский советник Князев и отрекомендовался управляющим моего домовладельца, тогда довольно богатого человека, имевшего свои лесные дачи, некоего Струбинского. Князев этот, оказавшийся очень интеллигентным и милым человеком, без обиняков объяснил свой приход ко мне следующим образом:

— Вы, г. пристав, дрова покупаете?

— Да.

— Мой веритель, не имея никакой нужды в задабривании вас, тем не менее, видя ваши действия по участку, зная ничтожный отпуск вам на квартиру, желает сделать вам услугу, не представляющую для него ни малейшего значения в смысле ценности, в виду чего и надеюсь, что вы позволите поставлять вам дрова, сколько таковых понадобится для участка.

На такую речь что было ответить? Я сказал, что хотя для г. Струбинского дрова, мне нужные, и не представляют расчета, это возможно, но в качестве кого же я могу принять такую услугу?

— Да мы ведь в вас, как в приставе, не нуждаемся; дом у нас особняк, все у нас в порядке, и десяти приставов мы не боимся; наконец, прежним приставам мы и не доставляли дров, а вы взгляните на предложение моего верителя, как на выражение симпатии к вам, как к человеку.

Отказаться от такого предложения означало бы стать в отношения и с Князевым и с Струбинским, как говорят, «серая кошка пробежала между нами»; мне же не хотелось так послушать с людьми, видимо доброжелательными, и я к удовольствию Князева, как он выразился, решил принять предложение и благодарить за столь милую симпатию.

Вот и суммы градоначальства сбереглись, и жалованье мое пошло в сбережение.

Был у меня еще домовладелец — светлейший князь Иоанн Грузинский, потомок владетельного; жил он с старухой матерью, женою бывшего владетельного князя, в деревянном доме своем по Знаменской улице, кстати, отштукатуренном снаружи по особому повелению императора Александра II, милостиво относившегося к князю.

Приходит ко мне однажды князь Иоанн, высокий, весьма породистый мужчина, лет 60-ти, настоящий владетельный тип, и, рекомендуясь, объяснил свой приход тем, что он, собираясь по делам уехать за границу, во Францию, вынужден оставить старуху-мать; она боится остаться одна, и вот он пришел просить меня, чтобы я вместе с ним отправился к его матери; он меня отрекомендует ей, и раз я уверю ее, что буду иметь особое попечение о ней, она согласится отпустить сына. Пошел я с князем, представил он меня старой, не менее типичной, чем князь, даме, уверил я ее, что буду блюсти ее покой, и она, благодаря меня, разрешила сыну отлучку. И старался я в отсутствие князя успокаивать его мать, пока он не вернулся; по возвращении же князь явился ко мне с благодарностью и взял с меня слово прийти к нему. В тот же день я был у князя; он по восточному обычаю много целовался со мною и при встрече, и при прощании, и во время разговоров; долго беседовал со мною и, когда стал прощаться, среди поцелуев сунул мне в руку конверт. Как огнем, опалил меня этот конверт, стыд охватил меня, и я вырвал руку свою из огромных рук княжеских и бросил конверт на близ стоявший рояль со словами:

— Нет, ваша светлость, я отношусь к вам душевно, как человек к человеку, и хочу быть в отношениях в этом смысле равного к равному, а деньгами этого не достигнуть.

Князь сконфузился, я же, видя, чувствуя, что предстояла дальнейшая его настойчивость, а она была бы тягостной для обоих, быстро ушел из квартиры князя. На другой день князь был у меня, извинялся и обещал, что никогда не повторит своей неловкости, что он не знал меня и т. д. В тот же год, к празднику Рождества, я получил от князя весьма недурной по живописи, в католическом стиле в золоченой раме образ Симеона Богоприимца, каковой образ и по сие время сохраняется у меня, как приятное воспоминание и, полагаю, как сердечный дар.

В 1870-х годах Трепов усиленно заботился об улучшении мостовых в Петербурге. Когда он был назначен обер-полицмейстером, в 1866 году, в Петербурге только часть Невского проспекта имела торцовую мостовую; все же остальные улицы были выстланы булыжником и довольно крупным, без всякого подстила, так что весной при таянии почвы булыжник местами оседал в почву, иной выпирало на поверхность, и получалась такая мостовая, по которой ездить было невозможно.

Были такие улицы, как у меня в участке Малая Итальянская, по которой весной образовывались как бы зазоры, то есть такие топкие места, что вязли и лошади и экипажи, и полотно улицы разъезжалось до невозможности; во избежание всех этих невзгод с началом весны по Итальянской улице на более опасных местах выставлялись бочки, жерди и иные приспособления для предупреждения проезжих, так что вся улица была загромождаема предохранительными знаками, и проехать по ней можно было не без затруднения. Для устранения столь невероятного для столицы состояния путей, Трепов задумал, в виду топкости петербургского грунта, мостить улицы булыжником в два слоя; в нижний класть булыжник крупный, для устойчивости мостовой, а верх мостовой выстилать булыжником мелким, удобным и для езды и при таянии почвы не образующим глубоких выбоин в мостозой.

Дело перестилки мостовых указанным способом лежало на градоначальстве, и Трепов командировал для того состоявших при нем техников, которые соглашали домовладельцев к переустройству мостовой; ими, то есть техниками, нанимался подрядчик, и улицы мостились; все это делалось техниками при содействии приставов, но сами пристава без таких поводырей, не надеясь на свое влияние, не пробовали приводить домовладельцев к соглашению, а улиц — в желанный вид, и опять приходится сказать, что Трепов во многом был одинок в своих стремлениях по созданию благоустройства в столице и среди созданного им штата.

Заботясь о благоустройстве своего участка и, в особенности, о невозможной по топкости грунта Малой Итальянской улице, я решился составить подписку между домовладельцами этой улицы о согласии их перемостить мостовую двойным способом и подписку представить на усмотрение градоначальника. Вскоре было получено мною предписание о том, что мощение Малой Итальянской улицы генералом поручено старшему технику, полковнику Мровинскому, за ту же цену, по какой подрядчики мостят другие улицы. Сказано — сделано: новый подрядчик не замедлил проявить свою энергию; работа закипела, так что через месяц мостовые начали вырисовываться у некоторых домов, а через четыре месяца, к осени 1876 года, и вся улица приняла благообразный вид.

Впоследствии по той же улице до 1878 года были сломаны все деревянные дома и вместо них построены каменные, при чем уничтожился имевший в свое время печальную известность питейный дом под названием «Петушки», дававший притон ворам и мошенникам, сбывавшим там свою добычу. Таким образом, Малая Итальянская улица получила теперешний благовидный образ; этим в то время Трепов остался очень доволен, как я слышал со стороны. Выражать свое удовольствие подчиненным Трепов не любил, и его одобрение понималось так; если он не вызывает к себе пристава для объяснений, а при встречах обходит молча и не грозит, значит, он доволен, и ничего больше не требовалось. Мудрый и прекрасный прием.

Затем, приведя одну улицу в порядок, я вымостил и другие улицы в участке, так что не осталось ни одной со старым способом мощения; везде были сделаны удобные тротуары, так что по всему участку можно было пройти без калош к большому моему удобству и удовольствию, так как я никогда не носил калош.

В 1875 году, т. е. на третий год моего приставства, в квартиру ко мне пришла жена домовладельца, генерал-майора Чебышева, и высказала, что она явилась по поручению мужа, слыша обо мне хорошие отзывы; пришла посоветоваться о своих делах по дому. Разумеется, совет был дан, и, между прочим, случай этот, как и предшествовавшие, и при том с интеллигентною частью населения участка, дал мне некоторое основание заключить, что деятельность моя толкуется в хорошую сторону, и это заключение доставляло мне немало удовольствия и удовлетворения, побуждая к более строгому отношению к себе, дабы не почить на лаврах и не вознестись превыше заслуг своих.

В то же время стали появляться ко мне бедные люди, прося о помощи и всегда в исключительных положениях: сначала я делился своими средствами, а был такой случай, что я прибегнул к помощи г-жи Чебышевой, и вот как это произошло.

В 1876 году, летом, пришел ко мне молодой человек восточного типа, весьма благообразный, и просил о принятии его на службу околоточным надзирателем, в крайнем же случае городовым. Проситель по происхождению был грузин, по фамилии Лакербай. На вопрос, где он учился, Лакербай ответил, что он окончил курс в духовной семинарии.

— И в городовые! — воскликнул я. — Для чего же вы учились в семинарии?

— Чтобы быть священником или профессором.

— Почему же не стремитесь быть ни тем ни другим?

— К священству нет призвания, а для профессорства нужно быть в академии, у меня же нет средств.

Тут я вспомнил о Чебышевой и решил попробовать счастья: написал письмо и послал с ним Лакербая, а через короткое время он возвратился радостный (грузины очень восторженны и любят целоваться), окрыленный и бросился целовать меня, говоря, что г-жа Чебышева согласилась давать ему на стол и квартиру ежемесячно до окончания им курса в академии. Кстати, у меня в участке жил бывший тогда министр народного просвещения, граф Д. А. Толстой, и через его секретаря, Петрова, я ускорил поступление Лакербая в академию, приискал ему квартиру со столом за возможно дешевую плату, и, своевременно окончив курс, бывший кандидат в городовые назначен был преподавателем в каменец-подольскую духовную семинарию.

Заблудилась однажды какая-то девочка, и ее доставили в участок; по установленному порядку, ее нужно было отправить в комитет нищих, так как она решительно не могла ничего объяснить о месте жительства своем; ни о родителях или родственниках; но такая мера мне казалась только отпиской, как говорится, и я решил попробовать иной путь к устройству бедного ребенка: поместил ее временно у знакомых и объявил в «Новом Времени» о потерявшейся девочке; если же родители не найдутся, то предлагал, не желает ли кто взять на воспитание неизвестную сироту.

Немного времени спустя, явилась ко мне дама и, назвавшись землевладелицей Островского уезда Псковской губернии Изъединовой, представила документы о своей самоличности; увидев девочку, она согласилась взять ее к себе в деревню на воспитание, так как своих детей не имела. Таким образом, девочка пристроилась, и года три г-жа Изъединова переписывалась со мною, сообщая о приемыше своем, высказывала довольство ею и ее успехами, а потом переписка окончилась.

Много было разных случаев, когда при желании помочь нуждающимся я не мог собственными средствами сделать этого и обращался к своим обывателям; всегда получал полное, иногда свыше ожидания, удовлетворение, и этим отношением компе добрых жителей 2-го участка Литейной части следует объяснить тот успех сбора пожертвований на сербских добровольцев, который привел в удивление градоначальника Зурова.

И сколько может сделать доброго старающийся о том пристав петербургской полиции, да, полагаю, и всякий!

Помню, зимой входит в мой кабинет молодой человек, одетый в летнее пальто, несмотря на то что было 15° мороза, и спрашивает, нет ли ответа от градоначальника на поданное им прошение.

— А о чем вы прошение писали? — спросил я.

— О пособии.

— А кто вы такой?

— Я кандидат прав Харьковского университета.

— Боже мой, — воскликнул я, — и в таком легком одеянии и о пособии просите! Отчего же вы не ищете должности?

— Нигде не дают, знакомых я не имею, происхожу из крестьян, и вот три года, как не могу нигде пристроиться.

Само собою разумеется, что бедный кандидат ушел от меня обласканный, так как я не мог примириться с тою мыслью, что человек, окончивший высшее образование, обречен на голодание, в то время как я, не имеющий, к сожалению своему, таких прерогатив, — и сыт, и одет, и в тепле живу, и еще властью пользуюсь. Судьба!

Между моими обывателями находились и мои антагонисты; выдающихся объявилось двое: некто отставной майор Шауман, впоследствии разыгрывавший в городской думе, в качестве гласного, роль петербургского Катона, а второй — отставной статский советник не у дел, домовладелец по Знаменской улице Петров.

С Шауманом пришлось познакомиться при следующих обстоятельствах.

По М. Итальянской ул. дом № 6 принадлежал примернейшему домовладельцу, д. с. с. Меньшикову; из него никогда не поступало жалобы от квартирантов, и дом содержался в примерном порядке, но умер Меньшиков, дом пошел в продажу, и купил его г. Шауман. В один хороший летний день 1879 года сидел я в своем кабинете и занимался делами, как вошла ко мне дама, назвалась женой коллежского советника Козиной и бойко объяснила, что она явилась представительницей от квартирантов дома Шаумана, притесняющего жильцов до последней крайности и, наконец, запретившего пользоваться водопроводом, вследствие чего дворник запер краны, а все квартиры обязаны брать воду из чана во дворе. Причиной такого своевольства Шаумана было его желание отделаться от прежних квартирантов, переделать все квартиры по своему вкусу и повысить цены на квартиры; но так как квартиры были сняты от прежнего домовладельца по книжкам на годичный срок по цене довольно сходной, то жильцы не пожелали исполнять требований Шаумана об очистке квартир для ремонта. В виду самозащиты квартирантов и последовало распоряжение Шаумана лишить жильцов воды. Г-жа Козина просила меня унять г. Шаумана.

Руководствуясь указаниями, преподанными Треповым для таких случаев, я обещал парламентерше немедленное восстановление прав обиженных в доме самоуправного майора и следом за ней отправился в дом. Войдя во двор дома, я застал там много разных рабочих: маляров, плотников, штукатуров и иного народа, свидетельствовавшего своим пребыванием о капитальной реставрации дома, а вместе с тем заметил, что из окон всех квартир, подобно египетским пирамидам, сотни глаз квартирантов смотрели на мои действия, ожидая победы над ненавистным им Шауманом. Сознав такое свое положение, я задался мыслью провести все дело наилегальнейше и открыто для всех, вследствие чего, не заходя в какое-либо помещение, позвал дворника и громким голосом отдал ему приказание немедленно открыть воду, но дворник, пожилой человек, по виду похожий на начетчика и тончайшего ябедника, умело подобранный домовладельцем, с большой развязностью возразил мне, что он не может исполнить моего приказания, ибо при этом ослушается приказания домовладельца, его господина.

Видя такую оппозицию, я прибегнул к способу, весьма часто действительному, и именно громко крикнул, повторив мое приказание. Мой расчет оправдался: дворник открыл воду, а я, торжествуя победу, опять же не заходя нив одну из квартир в доме, возвратился домой.

На третий день после описанного, тоже среди дня, прибежал ко мне околоточный надзиратель Боровский с известием, что полицмейстер 1 отделения, полковник Савельев, по приказанию градоначальника Зурова, прибыл в дом Шаумана, производит там о чем-то дознание и велел пригласить меня.

Появление полицмейстера другого отделения для дознания помимо местного (мой участок был во 2-м отделении) — это было что-то новое и должно быть вызвано чем-либо необычайным, а потому известие встревожило меня. Придя в дом Шаумана, я застал Савельева и какого-то мужчину в статском платье в домовой конторе; статский молча ходил по комнате, напомнив мне зверя, заключенного в клетку Зоологического сада, но кто был тот муж — я не знал. Савельев же, очень милый человек, встретил меня словами: «Вот, батюшка, тут на вас донос, будто вы поколотили дворника г-на Шаумана, и, по произведенному дознанию, донос подтвердился».

Коротко и ясно, подумал я, а представитель зоологического сада все ходил и видимо сдерживал свой гнев, наконец не сдержался и после слов Савельева воскликнул: «Да это черт знает что такое!»

Видя во всем этом представлении какую-то сложную махинацию, так как дворника я не бил, я спросил Савельева о способе произведенного им дознания, и он ответил, что опрашивал во дворе дома всех мастеровых, огулом, и они подтвердили, что я побил дворника.

Тогда я предложил Савельеву опросить каждого рабочего порознь и в моем присутствии, на что тот и согласился; но метавшийся по комнате человек запротестовал, и тогда я спросил Савельева: «Кто этот протестант? Имеет ли право в данном случае выражать свое мнение?», и лишь тогда узнал, что предо мною был сам Шауман.

Прочитав, вместо ненаходчивого Савельева, наставление нахалу о его роли при дознании и о законности моих требований, я настоял на своем требовании, и были позваны мастеровые поодиночке.

На вопрос Савельева первый вошедший рабочий ответил, что он не видел, как пристав бил дворника, а меня вовсе не знает.

— А как же вы все говорили, — продолжал Савельев, указывая на меня, — что вот этот пристав в вашем присутствии побил дворника?

— Что все говорили, то и я говорил, — ответил мастеровой, — а только я не видел.

Оставили его в конторе, позвали другого, третьего, так всех, и все они отвечали то же, что и первый.

После опроса нескольких человек в дверях показался околоточный Боровский и знаком дал мне знать, что желает говорить со мною. Я вышел из конторы и узнал от Боровского, что содержатель шляпной мастерской в доме Шаумана, некто Кузнецов, рассказал Боровскому, как он, Кузнецов, видел вчера, какдворник Шаумана принес во двор ведро водки, поил мастеровых и уговаривал их, чтобы они показали, когда будут их спрашивать, что пристав бил его, дворника, и мастеровые обещали показать, о чем их просили.

Получив такой козырь, я, обрадованный таким отношением ко мне обывателей участка, возвратился в контору и молчаливо находился при опросе более 30 человек мастеровых, когда же опрос был кончен и ни один не подтвердил показания, данного огулом, предвидя эффект, полное уничтожение Шаумана и торжество правды, я попросил Савельева спросить еще свидетеля Кузнецова, как живущего в доме, видевшего мой приход по случаю жалобы жильцов и имеющего возможность что-либо сказать по данному делу.

Вошел Кузнецов и на вопрос Савельева отрапортовал о всей картине угощения мастеровых водкой и сослался на многих видевших это угощение.

Впечатление получилось надлежащее: Шауман незаметно стушевался, а Савельев окончательно сконфузился, и после ухода рабочих я не мог не высказать ему всю несообразность произведенного им без меня дознания и те последствия, какие могли бы произойти для меня, если бы Савельев сделал свой доклад Зурову. Савельев извинялся предо мною, высказывал свое неудовольствие по поводу поручения ему дознания в отделении другого полицмейстера и порицал эту манеру градоначальника, практиковавшуюся им в тех видах, что местный полицмейстер, находясь в хороших отношениях с своими приставами, покроет их.

Как отнесся Зуров и к докладу Савельева, и к извету Шаумана — я не знаю; будучи обеленным, я не интересовался этим, относительно же Шаумана с своей стороны принял следующую меру.

Рассчитывая, что Шауман, в ожидании с моей стороны мести, расставит целый ряд сетей для уловления в них меня и, в особенности, моих подчиненных, мною был отдан околоточному Боровскому строжайший приказ: без моего ведома, зачем бы то ни было, не входить в дом Шаумана, а обо всем касающемся дома предварительно докладывать мне.

Мера эта подействовала сверх моих ожиданий: через месяц пришел ко мне знакомый мне до того присяжный поверенный Бакиновский и, объяснив, что он состоит поверенным у Шаумана, просил ради знакомства со мною положить гнев на милость и позволить Шауману прийти ко мне для заключения мировой. Ответ мой был такой: «Никакого примирения с Шаума-ном я не желаю уже потому, что и не думал ссориться с ним, но поступок его так неблаговиден, что неловко иметь какие-либо отношения с творцом махинации, могшей погубить мою служебную репутацию, и что я не питаю ни малейшего доверия к Шауману».

Сколько Бакиновский ни добивался изменения моего решения, достигнуть этого не мог, и переговоры его ни к чему не привели, а Шауман, узнавший обо всем, при первой встрече со мною на улице поклонился; я ответил ему тем же приветствием, но заговорить не решился. Так продолжал я встречаться с Шауманом, не изменяя наложенного мною остракизма на дом его, а когда поступок Шаумана сделался известным между домовладельцами моего участка, все выразили мне полное одобрение.

С Петровым, другим моим недругом, произошло следующее.

Петров этот был принципиальным до фанатизма ненавистником полиции вообще и моим, и в такой мере, что, если бы он, допустим, нуждался в деньгах до зареза и принесли бы ему нужную сумму без отдачи даже, но сказали бы, что эти деньги прислал пристав, — он отверг бы их, несмотря на крайность.

Однажды вызвал меня к себе Зуров (после истории с Шауманом) и спросил: «Что за человек Петров?» Я объяснил Зурову так же, как и здесь; в ответ на это объяснение Зуров сказал: «Знаете, что этот Петров написал на вас четыре жалобы, — наследнику цесаревичу, министру внутренних дел, городскому голове и мне; все эти жалобы сошлись у меня и трактуют о том, что вы из уважения правлению общества конно-железных дорог дозволяете рабочим правления перебрасывать снег с рельсов на часть улицы, прилегающей к дому Петрова, и таким образом Петрову приходится вывозить снег, подлежащий к вывозке средствами правления общества?»

— Сами изволите видеть, — ответил я, — насколько в этом оговоре может быть правды; в действительности же я не только не стараюсь угодить правлению общества, но веду с ним постоянную борьбу из-за очистки пути, на что имею доказательства; состав же правления мне вовсе не известен.

— Вот что вы сделайте, — заключил Зуров, — постарайтесь обнаружить в доме Петрова непрописанных жильцов и представьте мне протокол, а я оштрафую его. (Тогда было предоставлено право градоначальнику штрафовать домовладельцев своею властью.)

— Но этого сделать нельзя, ваше пр-ство, — ответил я. — Петров живет в особняке, и жильцов у него нет; да пусть он останется без возмездия, совесть лучше заговорит.

— Хорошо, — сказал Зуров, и тем дело окончилось.

Был еще случай, который привожу для показания, каким подозрениям приходится подвергаться полицейским чинам.

Поселился у меня в участке, в меблированных комнатах, в доме на углу Невского и Литейного проспектов, приехавший из провинции присяжный поверенный, не помню фамилии, и вскоре сошел с ума.

По заявлению хозяйки меблированных комнат, рехнувшийся юрист был отправлен в дом умалишенных, а имущество его, состоявшее из незначительных вещей, было описано местным околоточным и сдано хозяйке на хранение; небольшие же деньги были оставлены при больном на случай необходимых расходов.

Через несколько времени сумасшествие прошло, и жилец возвратился в свою комнату; имущество его было проверено им по описи, все оказалось налицо, и он вступил во владение им, а при совершении этой процедуры местный околоточный надзиратель вручил присяжному поверенному присланные ему из провинции 3 р. с копейками, и, казалось, тем дело и должно бы кончиться, но не окончилось оно.

Спустя неделю или более, получил я телеграмму от генерал-майора Козлова (дело было при Трепове), приглашавшего меня к себе немедленно и со входящим моим журналом. Встревоженный, забрав с собою журнал, я поспешил на вызов, и Козлов, встретив меня с испытующим взглядом, крайне подозрительно, предложил мне вопрос:

— Живет ли у вас в участке такой-то присяжный поверенный?

— Живет, — был ответ.

— Поступали ли на его имя какие-либо деньги?

— Поступали, — и, открыв журнал, я показал статью, в которой были записаны упомянутые 3 рубля.

Козлов саркастически улыбнулся и заметил, что не о 3-х рублях речь идет, а о тысячах:

— Ему было прислано из провинции 5000 рублей, и деньги эти ему не выданы, — заключил добродушный Александр Александрович.

— Значит, он еще находится в умопомешательстве или вновь с ума сошел, — сказал я Козлову с оттенком негодования.

— Кто сума сошел? — спросил Козлов.

— Да тот, о ком вы изволите спрашивать меня; он, месяц с небольшим тому назад, был отправлен в сумасшедший дом, недавно из него вышел; ему были вручены 3 рубля, полученные на его имя из провинции во время болезни; ему, должно быть, померещилось, что не 3 рубля, а 5 тысяч должны были ему прислать; вот и причина его полоумной жалобы.

Тогда Козлов подал мне просьбу присяжного поверенного, сказав:

— Вот что он пишет.

Просьба была адресована наследнику цесаревичу (удивительное и замечательное явление, что в то время — в 1877 г., было в моде писание просьб и жалоб на имя цесаревича), и в ней говорилось, что «полиция всегда, везде и повсюду занимается обиранием граждан, и вот это обирание совершил-де и пристав 2-го участка Литейной части, вручив мол мне 3 рубля, а 4997 рублей оставил у себя, и потому, — писалось больным человеком, — взгляните оком милосердия, смирите того пристава и прикажите ему доставить мне деньги, оставленные им в свою пользу».

Приказав мне написать объяснение на жалобу и прислать ему, Козлов, вполне убедившийся моими доводами, поручил мне вызвать в участок жалобщика и объяснить ему ошибочность обвинения, что я и сделал, возвратившись домой.

Оказалось, что нет дыма без огня, а в болезненном уме являются и болезненные представления. Вызванный мною присяжный поверенный начал со мною разговор сурово и недоверчиво-враждебно, но после некоторого знакомства с моими воззрениями, как и подобает тронутому уму, просветлел, впал в откровенный дружеский тон и так объяснил основание своей жалобы.

— Мне — говорил он, — действительно следует больше 3-х рублей, и я мог думать, что получу остальные впоследствии, или разъяснение о причине невысылки мне денег, но, идучи после моей болезни по Невскому проспекту, я увидел, как на паре серых, под синими сетками, ехал полицейский пристав с дочкой, и мне пришла мысль: откуда у пристава деньги на такую роскошь?! Очевидно грабит. Вот и мои денежки, вероятно, сидят у пристава!

Рассказчик кончил тем, что извинился предо мною, сознал, что нельзя всех одной меркой мерить, и с тех пор сделался крайне внимателен со мною при встречах.

Должность пристава в Петербурге требует от человека, кроме всех иных качеств, о которых я уже говорил, еще особенной сдержанности; при отсутствии этой необходимой черты придется ежедневно нарываться на разные неприятности, влекущие в конце концов к оставлению службы. Много нужно иметь силы душевной, чтобы превозмочь подчас справедливо возмущающееся чувство достоинства, и вся эта ломка своего характера в конец расстраивает нервы, разрушает здоровье, и полицейский чиновник, долго прослуживший в Петербурге на ответственных должностях, если и уцелеет, то едва ли будет пригоден для какой-либо иной деятельности. Даже жизнь спокойная, без забот и треволнений, не будет доставлять удовлетворения, потому что потеряно равновесие в душевном мире.

Прослужив в петербургской полиции 24 года и большею частью в должностях пристава и полицмейстера, под конец я начал часто страдать желудочной болезнью и в такой резкой форме, что по месяцам должен был находиться в кровати; доктора мало приносили мне облегчения, и только в виде утешения один из них объяснил мне, что я страдаю атонией кишек, но, как избавиться от этой атонии, ни один средств не указал, а профессор Чудновский, узнав, что, как средство избавиться от страданий, я придумал подать в отставку, одобрительно, даже радостно сказал:

— И отлично сделаете, ведь должность ваша ужасная, сколько раз вы не вовремя кушали, сколько раз приходилось вам удерживаться даже и от своевременного исполнения естественных отправлений, а все это яд для здоровья! Но этот яд всасывается в организм понемногу, незаметно, при всяком удобном случае, а случаев этих легион.

В 1876 году, в один день, к концу утренних занятий в участке, т. е. после 2-х часов дня, когда в управлении находились только помощник мой, письмоводитель и еще какой-то посетитель, запасный прапорщик, нечто в роде ходатая по делам, явился неизвестный, до того времени бывший товарищ прокурора, воспитанник училища правоведения, сын генерал-лейтенанта Ш., и сделал следующее заявление.

В одном из трактиров по Невскому проспекту в пределах 1-го участка Московской части, vis-a-vis с моим участком, причинили Ш. какую-то обиду, и он, желая засвидетельствовать эту обиду, вышел на улицу, чтобы позвать городового, но городового 1-го участка Московской части не нашел, а заметил городового моего участка и потребовал к себе в трактир. Городовой, выслушав заявление Ш., отправился с ним, но по дороге встретил местного городового и передал ему все, что слышал от обиженного, сам же намеревался удалиться на свой пост, как Ш. его не пустил и потребовал, чтобы он шел в трактир, на что городовой не соглашался в виду наличности местного блюстителя порядка. Завязался спор, и, как финал, было появление в участке и Ш., и городового моего участка — Птицына. Ш. жаловался на неисполнение городовым своих обязанностей и требовал наказания для него, я же, находя, что городовой поступил образцово правильно, сказал недовольному LLL, что не нахожу повода к жалобе и могу только одобрить действия своего городового. Ш., бывший в значительном подпитии, вступил со мною в спор, доказывал, что он, как бывший товарищ прокурора, лучше знает законы, чем я, и проч.; на все это я ответил, что не имею времени для бесполезных споров и что он в праве жаловаться на меня, теперь же просил его оставить участок.

Тогда экс-юрист предпринял обычные пьяные аллюры: начал говорить колкости, потом дерзости и вынудил меня поставить ему такую дилемму: или оставить участок, или быть отправленным в Литейную часть для вытрезвления. Ш. как бы ожидал такого обострения и, бахвалясь, предложил мне исполнить свою угрозу, а участка он не оставит. Слышав о привычке Ш. наносить личное оскорбление при столкновениях с полицею, я все время держал себя на стороже, а когда вследствие его упорства я отдал приказание тому же городовому Птицыну позвать извозчика и отправить его в часть, запер двери, разделявшие меня от Ш., то он, раздосадованный тем, что отнят у него случай к нанесению мне оскорбления, уже за дверями начал поносить меня всяческими ругательствами: называл меня подлецом, говорил, что я пачкаю Владимирский крест, который ношу, словом, бесчинствовал всласть, пока, невзирая на сопротивление и брань и крики, все же был усажен на извозчика и отправлен по назначению.

Бывший случайным свидетелем действительно возмутительной сцены запасный прапорщик с чрезвычайным участием обратился ко мне, требуя составления протокола для наказания виновного в оскорблении меня, вызывался быть свидетелем, даже секундантом, словом, готов был на все, в виду страшной, без причины нанесенной мне обиды.

Эта готовность прапорщика и напускное сочувствие претили мне; не трудно было читать в нем иные чувства, а именно: удовольствие от скандала, предстоящий суд, и затем я — якобы в кабале у него, так как один он — посторонний свидетель, другие все подчиненные мне: можно им поверить, можно и не поверить… Сообразив все это, я поблагодарил прапорщика за усердие и обещал воспользоваться им, если то понадобится, но от составления протокола к великому удивлению и разочарованию любителя скандалов уклонился.

На другой день, по обыкновению в 9 ч. утра, когда я открыл дверь из своего кабинета в управление участка, первым попался мне на глаза привезенный из части Ш.

«Пожалуйте ко мне», — сказал я ему, и он последовал за мною в кабинет. «Помните, что вчера вы наговорили мне?» — был вопрос. Ш. как стоял предо мною, так и упал на колени со словами: «Простите, г. пристав». Я поднял его, и так как меня озадачило произнесенное им накануне по моему адресу слово «подлец», то я и спросил его: «Скажите, вы слышали что-нибудь порочащее меня, если решились произнести такое слово? Я вас прошу, укажите мне основание к такой кличке». Ш. ответил, что он, кроме хорошего, ничего обо мне не знает и относит случившееся к тому состоянию, в котором он находился; в пьяном-де виде он не помнит, что говорит и что делает.

Ш. весьма благообразной наружности, лет 35, произвел на меня удручающее впечатление, и вспомнилась мне пословица: «лежачего не бьют»; он повторил свою просьбу о прощении, и я ответил ему в том роде, что раз он не знает порочащих меня фактов, жалеет о случившемся и просит прощения, то я охотно соглашаюсь оставить случившееся в забвении, и просил его удалиться.

Ш. видимо был доволен финалом и, поблагодарив, ушел, но не поверил моему слову и вечером пришел в участок с каким-то своим родственником, не помню с кем именно, но родственник назвал известную и чиновную фамилию, спросил, правда ли все то, что он слышал от Ш. «Именно что?» — «Что вы его простили?» — «Правда». Родственник очень благодарил меня, как и Ш., чем дело и кончилось.

Как трудно подобрать служащих в полиции, не только понимающих дело и способных к толковым самостоятельным действиям, но умеющих только исполнять — отдаваемые приказания, наконец, желающих делать то, за что взялись, — этому могу привести следующий пример.

В 1876 году император Александр II проводил осень до ноября в Крыму, и вот когда еще возвращения в Петербург не последовало, однажды, в 1-м часу ночи, лакей доложил, что меня желает видеть по экстренному делу хозяин бывшей Знаменской гостиницы Бузаратов.

Позванный мною Бузаратов рассказал, что в конце 12-го часа ночи пред запором торговли у буфета гостиницы какой-то статский молодой человек, выпивая водку, ни к кому не обращаясь, громко сказал: «А ведь в Крыму в государя стреляли!»

Бывшие у буфета посетители ничего не ответили и разошлись, но находившийся там неизвестный полицейский чиновник взял статского и куда-то увел его с собою; Бузаратов думал, что полициант поведет вестника в мой участок, как бы то и следовало, что сделал бы и Бузаратов, не случись на месте полицейского чиновника, вмешавшегося вдело, но служащие в гостинице сказали, что чиновник с неизвестным сели на извозчика и направились к Невской лавре, почему Бузаратов считал своим долгом оповестить меня обо всем случившемся, дабы случай помимо меня не дошел до градоначальника.

Поблагодарив сердечного человека за участие, я оделся и, полагая, что задержанного в гостинице повезли к градоначальнику, отправился туда, спросил в секретном отделении и у докладчика Трепова, но ни в отделении, ни у докладчика ничего не было известно о случае; в отделении же меня просветили, что на Николаевском вокзале стоит от полиции неизвестный мне дотоле чиновник X. (я очень мало знал полицейских чиновников, из района своего участка отлучался только по службе, а потому и город знал мало, как бы не столичный житель), и что нужно обратиться к нему за справкой, не он ли задержал человека.

Опять пришлось путешествовать с Морской на Николаевский вокзал за справкой о квартире X., и только в 4-м часу ночи я обрел сего мужа в квартире его по Знаменской улице. Долго пришлось мне ждать у дверей, пока по моему неоднократному звонку меня впустили, а потом ждать в квартире, пока не предстал предо мною в халате едва проснувшийся полицейский блюститель порядков на Николаевском вокзале и сотворявший беспорядки в других местах, вернее: «не зная брода, любитель лазить в воду».

Признаюсь, меня обозлила вся эта процедура; из-за глупости какого-то неизвестного мне чиновника я бродил всю ночь, да еще привелось видеть виновника всей этой путаницы в наихладнокровнейшем состоянии.

— Вы арестовали человека в гостинице Бузаратова? — спросил я. — «Арестовал». — «Куда вы девали его?» — «Отвез в Александро-Невскую часть». Какая наивность, чтобы не сказать более: признал арест необходимым, учинил его вне прав своих и правил и, не сказав никому ни слова, отправился на квартиру предаваться отдыху. Когда я огляделся в комнате, в которой находился, глазам моим представилось не меньше 4 детских кроватей, в каждой из них было по ребенку; ясно было миросозерцание обладателя этой колонии; прежде всего свое спокойствие, ведущее к умножению кроватей, потом уже прочее.

Убежал я от этого полицейского Манилова, буркнув ему что-то о бессмысленности его поведения, и отправился к арестованному в Невскую часть. Жертва глупости и собственной, и X. была чутче своего тюремщика: когда меня ввели в так называемый секретный номер, я увидел сидящего на кровати молодого человека, который сейчас же спросил меня: «Скажите, что со мною будет? За что меня заперли сюда?» — «Зачем вы болтаете о том, чего не знаете?» — спросил я узника, а он ответил, что рассказал в гостинице новость, слышанную им, и полагал, что в этом нет ничего преступного; в конце концов просил простить его оплошность и выпустить на свободу, так как он человек небезызвестный, имеет родителей и т. д.

Записав все сказанное оплошным болтуном, я должен был отправиться к себе на дом, составить доклад и потом опять ехать к градоначальнику, в том предположении, что он, не довольствуясь письменным докладом, пожелает устных объяснений, но последнего не понадобилось, и таким образом, выехав из дома в 1-м часу ночи, я возвратился домой к 8-ми часам утра, благодаря удивительному хладнокровию полицейского чиновника.

Хотя арестованный болтун и не знал о действительности сообщенной им новости, но говорили в то время, что в Крыму было нечто подобное; в Петербурге же обстояло все благополучно, благодаря главным образом счастью, а потом прозорливости Трепова, вызывавшейся, быть может, беспредельною преданностью и любовью его к незабвенному монарху Еще будучи помощником пристава 3 уч. Московской части и дежуря однажды у Семеновского моста по Гороховой, вечером, во время возвращения государя из Большого театра в Царское Село, где он проводил позднюю осень, помню, мне пришлось наблюдать возбужденность Трепова при проездах государя. Дежуря в театрах во время бытности в них государя, преимущественно в Большом или Мариинском, Трепов перед выходом государя из театра садился на свою классическую пару (белый с вороным и при зычном кучере) и стоя несся впереди царской одиночки (по большей части), пронизывая встречных своим зорким и проницательным взглядом; он все видел, и ничто не ускользало от его внимания. Как теперь вижу несущуюся пару на отлете и на ней небольшую фигуру Трепова; завидя меня у моста, он ни разу не проехал, чтобы не предупредить о следовании за ним государя: «Сзади на одной», — крикнет он, вернее, не крикнет, а шепнет, но так, что это предупреждение можно было принять и за крик и, за шепот, и как бы ни назвать то тревожное волнение, оно, исходя из взволнованного сердца, возбуждало такое же волнение; эти два слова выражали всю заботливость, всю горячность, проявлявшуюся у Трепова при охранении монарха.

В первый раз я не мог разобрать слов Трепова и уже, когда завидел одиночные сани государя, уразумел переданное мне указание, и помню, с каким всегда отрадным чувством я возвращался домой после благополучного проезда государя, а затем и возвращения с Царскосельского вокзала Трепова. Я проникался сознанием, что и я пригоден для дела; мне казалось, что Трепов, передавая мне: «Сзади на одной», этим как бы говорил мне: «Вижу, брат, вижу, что ты делаешь, для чего стоишь». И такое сознание своей полезности окрыляло меня и придавало энергии среди трудной, ох! трудной, полицейской обстановки.

Та же заботливость Трепова проявлялась и в других случаях, когда требовалась внимательность полицейских чинов. Трепов, при всей его казавшейся суровости, был добрейшей души человек; он никогда не оставлял без службы человека достойного, но неспособного в полиции; таким он приискивал другой род службы, иногда более выгодный, но без куска хлеба по миру не пускал честных людей, у себя же неспособных не терпел. В одном наряде в присутствии государя за то, что через площадь, на которой происходил военный парад, прошел человек, чего приказано было не дозволять, были уволены два помощника пристава, виновные в недосмотре за порученным им делом, но оба были пристроены на места.

И счастье благоприятствовало Трепову: назначенный на должность с. — петербургского обер-полицмейстера, после покушения Каракозова, он сумел внушить всем и каждому, что повсюду установлен строжайший надзор и что безнаказанно нельзя не только совершить преступление, но и подготовляться к оному. Попутно с этим, как умный практик, Трепов, насколько хватало у него возможности, следил, чтобы полиция во всех своих действиях со всеми и каждым была обходительна и справедлива; само собою разумеется, что сил у одного человека недостаточно, чтобы все такие требования привились моментально столь обширному составу служащих, но одна уверенность общества в том, что всякое бесчинство полиции, доведенное до сведения Трепова, потерпит сугубое наказание, одна эта уверенность поселила расположение благомыслящих людей к новому начальнику столицы, а в людях злой воли появилась опасливость за дурные деяния, и они приутихли в боязни[88]».

Загрузка...