Ребенком я какое-то время прожил в деревне и хорошо помню одно из тогдашних своих впечатлений: я ходил в школу в соседнюю деревню по проселочной дороге, вьющейся среди полей, и по пути видел на горизонте высокую трубу какой-то спешно построенной фабрики, скорее всего выпускавшей военную продукцию — ведь тогда шла война. Она изрыгала густой бурый дым, пачкавший небосвод. Всякий раз, когда я видел это зрелище, у меня возникало острое ощущение неправильности происходящего: люди не должны пачкать небо. Не знаю, существовала ли уже тогда экологическая наука: даже если и так, я о ней и слыхом не слыхал. Тем не менее вид «загрязненного» неба меня оскорблял. Мне казалось, что люди в чем-то виноваты, что они губят нечто важное, по своему капризу нарушая естественный порядок вещей, и что это не пройдет безнаказанным. Конечно, мое отвращение имело в основном эстетическую природу: я тогда ничего не знал о токсичных выбросах, которые когда-нибудь уничтожат наши леса, погубят дичь и будут вредить здоровью людей.
Если бы человек, живший в Средневековье, вдруг — скажем, во время охоты — увидел нечто подобное на горизонте, он счел бы это делом рук дьявола, упал бы на колени и молил бога спасти его самого и его близких.
Кстати, что общего между миром средневекового крестьянина и современного маленького мальчика? На мой взгляд, нечто весьма существенное. И мальчик, и средневековый крестьянин куда сильнее, чем большинство современных взрослых, укоренены в том, что философы обозначают термином «естественный мир», или Lebenswelt. Они еще не отчуждены от мира собственного непосредственного опыта, мира, где есть утро и вечер, низ (земля) и верх (небо), где солнце каждый день восходит на востоке, пересекает небосвод и заходит на западе, где такие понятия, как «дом» и «чужбина», добро и зло, красота и уродство, близкое и далекое, права и обязанности, по-прежнему обозначают нечто живое и определенное. Они все еще укоренены в мире, где известно различие между тем, что знакомо и потому становится предметом нашей заботы, и тем, что лежит за его горизонтом, тем загадочным, перед которым мы можем лишь смиренно склониться. Наше изначальное «я» служит личным свидетельством и «подтверждением» этого мира; это мир нашего живого опыта, еще не равнодушный, поскольку мы лично привязаны к нему в нашей любви, ненависти, почтении, презрении, традициях, в наших интересах и той незамутненной анализом осмысленности, из которой рождается наша культура. Это область нашей неподражаемой, неотъемлемой, непередаваемой радости и боли, мир, в котором, через который и за который мы каким-то образом отвечаем, мир личной ответственности. В этом мире такие категории, как справедливость, честь, предательство, дружба, неверность, смелость и сопереживание, имеют совершенно осязаемое содержание, привязку к реальным людям и значение в реальной жизни. В основе этого мира лежат ценности, просто существующие с начала времен, существующие до того, как мы заговорим о них, начнем рассуждать о них или задавать вопросы. Своей внутренней целостностью этот мир обязан чему-то вроде интуитивного представления о том, что он функционирует и вообще существует только потому, что за его горизонтом, дальше и выше него есть нечто, что мы возможно не в состоянии понять и осмыслить, — но именно по этой причине оно дает миру прочное основание, вносит в него порядок и меру, служит скрытым источником всех правил, обычаев, заповедей, запретов и норм, что в нем действуют. Естественный мир самим своим существованием несет в себе презумпцию абсолюта, укореняющего, отграничивающего и направляющего его, абсолюта, без которого он был бы немыслимым, нелепым и поверхностным, абсолюта, который мы можем лишь молча почитать. Любая попытка оттолкнуть его, овладеть им, заменить его чем-то другим в рамках естественного мира выглядит проявлением гордыни, за которую людям приходится дорого платить — как Дон Жуану и Фаусту.
Для меня труба, пачкающая небо, — не просто прискорбная техническая ошибка, оплошность людей, забывших учесть «экологический фактор» в своих расчетах, которая может быть легко исправлена установкой соответствующего фильтра. Я вижу в этом нечто большее — символ эпохи, стремящейся преодолеть границы естественного мира и его норм, превратить его всего лишь в личное дело, вопрос субъективных предпочтений и чувств, иллюзий, предрассудков и капризов «просто» человека. Это символ эпохи, отрицающей обязывающее значение личного опыта, в том числе причастности к загадке и абсолюту, заменяющей в качестве меры вещей этот личный абсолют новым, рукотворным абсолютом, лишенным загадочности, свободным от «капризов» субъективности, а потому безличным и нечеловеческим. Это абсолют так называемой объективности: объективное, рациональное познание научной модели мира.
Конструируя универсальный образ мира, современная наука тем самым проламывается через границы мира естественного, который она может воспринять лишь как тюрьму предрассудков, из которой мы должны вырваться на свет объективно установленной истины. Естественный мир представляется этой науке лишь несчастным пережитком, доставшимся нам от отсталых предков, их незрелой детской фантазией. При этом она, конечно, «отменяет» как простую выдумку и самую главную опору нашего естественного мира: она убивает Бога и занимает его место на опустевшем престоле — с тем, чтобы отныне самой в своих руках «держать» порядок вещей в качестве его единственного законного хранителя и служить единственным законным арбитром любой истинности. Ведь в конце концов лишь наука способна возвыситься над индивидуальными субъективными истинами и заменить их превосходящей, надсубъективной, надличностной истиной, по-настоящему объективной и универсальной.
Хотя современный рационализм и современная наука — это творения людей, творения, которые, как и все, что мы создаем, сформировались в нашем естественном мире, теперь они методично выталкивают его в прошлое, отрицают, высмеивают и позорят — и, конечно, одновременно колонизируют его. Современный человек, чей естественный мир полностью завоеван наукой и техникой, возражает против дыма из заводской трубы только в том случае, если зловонье проникает к нему в квартиру. Однако этот дым ни в коем случае не возмущает его в метафизическом смысле, поскольку он знает: дымящий завод производит изделия, которые ему нужны. Будучи человеком технической эпохи, он и решение проблемы ищет только в пределах техники — скажем, за счет установки на трубу фильтра для очистки.
Прошу понять меня правильно: я не предлагаю людям отказаться от дымовых труб, запретить науку или вообще вернуться в Средние века. (Кстати, отнюдь не случайно некоторые из самых глубоких открытий современной науки делают миф об объективности на удивление проблематичным, и, сделав немалый круг, возвращают нас к теме человека и его мира.) Я лишь хочу порассуждать — в самой общей и, признаю, схематичной форме — о духовных рамках современной цивилизации и источнике ее нынешнего кризиса. Их хотя главным предметом моих рассуждений будет политический, а не экологический аспект этого кризиса, я, пожалуй, проясню свой начальный тезис с помощью еще одного примера из области экологии.
Много веков основой сельского хозяйства в Европе была семейная ферма. В чешском языке она прежде называлась grunt, что само по себе небезынтересно в этимологическом плане. Это слово, происходящее от немецкого Grund, в оригинале означает «почву» или «основу». В чешском языке оно приобрело особую семантическую окраску. В качестве разговорного синонима слова «фундамент» оно подчеркивает близость такого хозяйства к земле, его бесспорную, традиционную, «заданную» аутентичность и надежность. Несомненно, семейные фермы становились источником бесконечных, постоянно обострявшихся социальных конфликтов самого разного характера. Но в то же время нельзя отрицать одного: такая ферма была укоренена в окружающей местности, соразмерна и гармонична с ней, ее практичность подтверждена трудом многих поколений крестьян и его плодами. Это хозяйство также обладало оптимальной пропорциональностью масштаба и разновидностей всех своих атрибутов: полей, лужаек, границ, лесов, скота, домашних животных, колодцев, дорог и так далее. Веками ни одному фермеру не приходило в голову провести научный анализ своего хозяйства. Тем не менее оно представляло собой в целом удовлетворительную экономическую и экологическую систему, в рамках которой все было скреплено тысячью нитей взаимных осмысленных связей, гарантирующих его устойчивость и стабильность производства. В отличие от сегодняшних «агрокомплексов» традиционная семейная ферма была автономна в энергетическом плане. Хотя такое хозяйство сталкивалось с различными бедствиями, не оно являлось их причиной: неблагоприятные погодные условия, падеж скота, войны и иные катастрофы не были делом рук фермера.
Несомненно, современные аграрные и общественные науки также могут тысячью способов усовершенствовать сельское хозяйство: повысить его производительность, сократить долю тяжкого ручного труда, ликвидировать худшие проявления социального неравенства на селе. Но это возможно лишь в том случае, если модернизация определяется определенной скромностью и уважением к загадочному устройству природы, а также связанной с ним уместности, неотъемлемой от естественного мира личного опыта и ответственности. Модернизация попросту не должна представлять собой проникнутого высокомерием и манией величия вторжения безлично объективной науки, представленной свежеиспеченным агрономом или бюрократом, служащим «научному мировоззрению».
Однако именно это — недопустимое — произошло в нашей стране, получив название «коллективизация». Словно ураган, тридцать лет назад она пронеслась над чехословацкой деревней, перевернув все вверх дном. Одним из результатов коллективизации были десятки тысяч жизней, искалеченных тюрьмой, брошенных на алтарь «научной» утопии, сулящей светлое будущее. С другой стороны уровень социальных конфликтов и доля изнурительного труда на селе действительно снизились, а производительность сельского хозяйства в количественном выражении возросла. Однако я упоминаю об этом по другой причине: через тридцать лет после того, как этот ураган стер традиционные семейные фермы с лица земли, ученые с удивлением обнаруживают то, что прежде знал даже полуграмотный крестьянин, — люди платят высокую цену за любые попытки радикально, раз и навсегда устранить смиренно почитаемые границы естественного мира с его сугубо личностными традициями. Они неизбежно расплачиваются за попытки овладеть природой, не оставив даже малой ее части в человеческих руках, за насмешки над ее загадками, они расплачиваются за попытки «отменить» Бога и играть его роль. Именно так и случилось у нас. Когда живые изгороди были запаханы, а леса вырублены, исчезли вольные птицы — естественные, «бесплатные» защитники посевов от вредных насекомых. Укрупнение полей привело к постепенной утрате миллионов кубометров накапливавшегося веками пахотного слоя; применение химических удобрений и пестицидов привело к катастрофическому отравлению выращиваемых овощей, почвы и воды.
Тяжелая сельскохозяйственная техника постоянно утрамбовывает почву, перекрывая доступ воздуха и тем самым лишая ее плодородности, коровы на гигантских молочных фермах страдают неврозом и перестают давать молоко, сельское хозяйство поглощает все больше усилий промышленности — оно постоянно требует техники, искусственных удобрений, в условиях местной специализации повышаются транспортные расходы и так далее. Одним словом, прогнозы на будущее просто ужасают, и никто не знает, какие сюрпризы преподнесут нам грядущие годы и десятилетия.
Возникает парадокс: в эпоху науки и техники люди убеждены в своей способности улучшить собственную жизнь за счет осознания и использования сложного устройства природы и ее законов. Но в конечном итоге побеждают не они, а именно эти законы. Люди думали, что могут объяснить и покорить природу, — однако в результате они ее губят и утрачивают с ней наследственную связь. Но что ждет человека, оторванного от природы? В конце концов, именно последние научные открытия доказывают, что человеческое тело — лишь весьма оживленный «перекресток» миллиардов органических микрочастиц, их сложных контактов и взаимодействий друг с другом, которые в совокупности образуют мегаорганизм, окутывающий нашу планету, — мы называем его «биосферой».
Винить в этом следует не науку как таковую, а спесь человека, живущего в научную эпоху. Человек попросту не Бог, и попытки стать Богом влекут за собой жестокие последствия. Человек устранил абсолютный горизонт своих отношений, отверг личный «дообъективный» опыт жизни в живом мире и «запер в ванной» личное сознание и совесть как нечто сугубо частное, не касающееся никого другого. Человек отверг свою ответственность как «субъективную иллюзию» — и заменил ее, как теперь становится ясно, самой опасной иллюзией из всех: фикцией объективности, лишенной всего конкретно человеческого, фикцией рационального понимания вселенной и абстрактной схемой «исторической необходимости». На вершину всего этого человек водрузил концепцию поддающегося научному расчету и технически достижимого «всеобщего благосостояния», которую необходимо лишь проработать в научно-исследовательских институтах и передать промышленным и бюрократическим «фабрикам» для реализации. То, что миллионы людей будут принесены в жертву этой иллюзии в научно организованных концлагерях, современного человека не волнует — если только сам он не окажется за колючей проволокой и тем самым будет в одночасье возвращен в свой естественный мир. Ведь понятие сопереживания относится к этой «отмененной» области личных предрассудков, уступившей место науке, объективности, исторической необходимости, технологиям и бюрократическому аппарату — а последние, будучи безличными, о чем-либо беспокоиться не в состоянии. Они абстракты и анонимны, всегда утилитарны, а потому априори невинны.
Что же касается будущего, то кто будет волноваться или беспокоиться об этом, когда перспектива вечности стала одной из тех вещей, что заперты в ванной, а то и вовсе изгнаны в царство сказок и выдумок? Если нынешний ученый и думает о том, что будет через двести лет, то лишь с позиции незаинтересованного наблюдателя, которому по сути все равно что изучать: метаболизм блохи, радиосигналы пульсаров или объем мировых запасов природного газа. А современный политик? У него нет никаких причин заботиться о будущем, особенно если это может помешать ему с избранием — в том случае, конечно, когда он живет в стране, где проводятся выборы.