— Музыки тоже разные бывают, — заявил Джурич Моран. — Учтите, я признаю только то, что называется у вас «классикой». Никаких «Бони-М».
— Вы и «Бони-М» знаете? — удивился Николай Иванович.
— Знаю? — Моран выглядел оскорбленным. — Знаю?! Учтите, я изучал законы гостеприимства…
— По книге «Кулинарные секреты»?
— Не язвите, вы ведь на грани полного истребления… Я изучал законы гостеприимства, и только по этой причине вы еще живы. Каким это образом я могу ЗНАТЬ такой кошмар, как «Бони-М»? Диско — это разложение.
— Это восьмидесятые, — сказал Николай Иванович. Он совершенно не выглядел испуганным. — Может быть, по временным рамкам и не строго восьмидесятые, но по духу… То, о чем я вам толковал. Тухлятина.
— Голубчик мой, с тухлятиной покончено! — заявил Моран. — Отныне мы говорим исключительно о классике!
Он заглянул в чайник, обнаружил, что кипяток закончился, но идти на кухню поленился. Просто высунул длинный язык и слизнул из своей чашки последние несколько капель.
— Хорошо, поговорим о классике, — согласился Николай Иванович. — Тема приятная. Наверняка «Кулинарные секреты» рекомендуют ее для лучшего пищеварения.
Моран задумчиво произнес:
— В последнее время я начал любить Шостаковича. И Прокофьева. Абсолютно тролльские композиторы. А вот от Шопена меня тошнит!
— Вы меня просто убиваете, — сказал Николай Иванович.
Моран радостно осклабился:
— Правда?
— Точно, — кивнул учитель русского языка и литературы. — Разите наповал. Поэт роняет молча пистолет. Поэт — это я.
— Данный факт нами уже был установлен, — напомнил Моран.
— Чем же так не угодил Шопен?
— Эльфийское булькание, а не музыка, — сказал Моран. — Классика — согласен. Музыка — согласен. Но эльфийское булькание убивает все. Оно убивает меня!
— Вы — это еще не «все». Каким бы необъятным вы ни были, всегда останется еще нечто, не вместившееся в границы, — сообщил Николай Иванович.
— Например, вы? — прищурился Моран.
— Напрасно иронизируете. Каким-то боком мы с вами соприкоснулись. И даже срослись. В мире человеческого общения это называется «общие интересы».
— Можно подумать, только люди умеют дружить, — сказал Джурич Моран. — Глубочайшее заблуждение! В искусстве дружбы и любви троллям нет равных.
— А как же эльфы? — напомнил Николай Иванович, стараясь не рассмеяться.
— А вы Шопена давно слушали? — возразил Моран.
— Хорошо, — после паузы произнес Николай Иванович. — Не Шопен. Что скажете о Чайковском?
— Стопроцентно человеческая музыка.
— Бах?
Моран болезненно сморщился.
— Бах… Мы об одном и том же Бахе говорим? Немец такой толстый, на органе играл?
Николай Иванович кивнул.
— Бах… Он… — Моран глянул на Николая Ивановича исподлобья. — Он больше, чем я, — наконец с трудом признался Моран. — В Калимегдане он был бы более одаренным Мастером, чем Джурич Моран. Хорошо, что Баха там никогда не было. Я бы ему, наверное, яду в пойло подсыпал.
— Моцарт? — тотчас спросил Николай Иванович.
— Для русского интеллигента вы довольно банальны в своих ассоциациях.
— Это признак вежливости. Банальные ассоциации позволяют выстраивать удобные переходы в разговоре.
— Удобные для кого? — сморщился Моран.
— Для обоих собеседников.
— Для меня банальные ходы неудобны, — отрезал Моран.
— Вы не человек, — вздохнул Николай Иванович.
— Только сейчас заметили? — огрызнулся Моран. — Скажу больше: я еще и не русский интеллигент.
— Вообще не интеллигент, — сказал Николай Иванович.
— Да. Но — интеллектуал. — Моран поднял палец. — Вы ощущаете разницу?
— Голубчик, вы — Джурич Моран, и этим интересны, — сказал Николай Иванович.
Моран испытующе взглянул на него:
— Не издеваетесь, часом?
— Нет.
— Почему?
— Я вежливый.
— Только поэтому?
— Вы мне нравитесь.
— Почему?
— Потому что я люблю неприятности.
— Извинение принято, — заявил Моран. — Моцарт — эльф, вот что я вам скажу. Поэтому все споры о его музыке бессмысленны. Он такая же абсолютная данность, как и любой другой остроухий.
— Так кто же, в результате, ваш любимый композитор?
— Прокофьев, — сказал Моран. — Вы что, не поняли? Особенно «Золушка». Без вариантов. Тролль.
— Как и Шостакович.
— Точно.
— Что ж, — сказал Николай Иванович, поднимаясь, — позвольте поблагодарить вас за вечер. Я давно уже не проводил время так приятно.
Моран остался сидеть. Он посмотрел на своего собеседника снизу вверх:
— Вы что же, намерены вот прямо сейчас от меня улизнуть?
— Разумеется. Час поздний, я и без того засиделся у вас в гостях.
— Ага, — сказал Моран, — я все понял.
— Простите? — вежливо удивился Николай Иванович.
— Ну, весь чай выпили, пирожные слопали — что ж еще тут торчать! — Моран распалялся все сильнее. — Все люди одинаковы. Пользователи. Пользуются друг другом. А как выжали напарника, так и отбрасывают. Как будто он не человек, а шкурка от лимона.
— Вы же сами настаивали на том, что вы — не человек, — напомнил Николай Иванович.
— Не человек! Но и не шкурка! — рявкнул Моран. — Вы хоть способны видеть различие?
Николай Иванович опять сел.
— Чего расселись? — напустился Моран. — Сперва обидели, а теперь расселись?
— Я пытаюсь понять, чего вы хотите.
— Поговорить. Мне скучно.
— Голубчик, я, пожалуй, все-таки пойду, — сказал Николай Иванович. — Вы раскапризничались, а я, виноват, вам не нянька.
— И напрасно, — пробурчал Моран. — Вы для чего приходили-то? Пообщаться?
— Если говорить честно, я приходил по делу, — сознался Николай Иванович.
— Ну так и говорил бы по делу, а то — «Моцарт, Моцарт»… — сказал Моран все еще сердито.
— Видите ли, — заговорил Николай Иванович, — я неспроста расспрашивал вас об Истинном мире…
— Хотите отправиться в экстремальное путешествие? — хмыкнул Моран. — Надоело двойки оболтусам ставить? Что, я угадал?
— Угадали, — признался Николай Иванович. — Сколько это будет стоить?
— Рублей четыреста. А сколько у вас есть?
Николай Иванович полез в карман пиджака и вытащил смятую сотенную, несколько десяток, три бумажки по пятьдесят рублей. Он выложил все это на кружевную скатерть и принялся отсчитывать мелочь. Моран жадно следил за каждой монеткой, а затем признался:
— Вот не поверите, здешние деньги вызывают у меня недоумение. Вы не думайте, я не дурак какой-нибудь. Умом я прекрасно понимаю, что вся эта резаная бумага в здешних условиях легко обменивается на материальные и духовные ценности. Но душа не принимает. Душа требует монеток, круглых, холодных, чтобы звенели в ладони…
— Ракушки и консервные банки были бы еще предпочтительнее, — рассеянно произнес Николай Иванович. — Увы, валюта у нас неказистая… Слушайте, у меня только триста семьдесят шесть набирается.
— Торговаться вздумали?
— Вовсе нет, просто называю ту сумму, которой располагаю.
— Ну так сходите домой и распотрошите чулок. Где вы храните деньги?
— В кармане…
— Хотите сказать, что это — вся ваша наличность?
— Да.
— В таком случае, этого довольно. Обычно я забираю у человека все деньги, какие у него есть. По двум причинам. Во-первых, это справедливо, ведь обмен должен быть честным: все на все. Все денежные средства в обмен на весь Истинный мир. А во-вторых…
Моран вдруг замолчал, пожевал губами и совсем другим тоном произнес:
— Ну вот, из-за вас забыл, что у меня было «во-вторых»! Положим, вторая причина в том, что у меня и без ваших четырехсот рублей денег куры не клюют, два чемодана наличности в шкаф упихано, но это — не та причина, которую я собирался вам называть, а какая-то другая.
— Вы ведь могли вообще не называть никаких причин, — заметил Николай Иванович. — Вас никто не принуждает.
— Вовсе нет! — возразил Моран. — Сразу видно, что вы ничего не смыслите в нашем кодексе чести. Если тролль решил объясниться, он непременно должен привести не менее двух аргументов. А коль скоро он объявил число мотивировок, то отступать считается позором. Вам что, так хочется, чтобы я покрыл себя позором? — Он с подозрением уставился на Николая Ивановича. — Я и без вас, знаете, запятнал себя… разными преступлениями. Точнее, это они называют мои поступки преступлениями, а с моей точки зрения это были добрые, продиктованные состраданием и вдохновленные порывами творческого гения…
— Я понял, — тихо произнес Николай Иванович, когда Моран задохнулся, не завершив фразы. — Все романтические герои так или иначе запятнали себя позором. Для литературного персонажа это более чем естественно.
— А что естественно — то не безобразно? — некрасиво сощурился Моран.
— Я бы не стал утверждать этого с полной ответственностью, — покачал головой Николай Иванович. — Поскольку знаю множество примеров обратного. Крыса с отъеденной головой, скажем…
Моран заткнул уши.
— Вы просто чудовище. Поэтому ужасные картины преследуют вас.
— Не преследуют, просто они при всей своей естественности безобразны. — Николай Иванович взял Морана за руку и заставил вынуть пальцы из ушей.
Моран спросил, чуть польщенно:
— Стало быть, я, по-вашему, — романтический герой?
— Стараетесь по мере сил.
— И вовсе не должен мучиться из-за приговора судей в Калимегдане?
— Отнюдь, — Николай Иванович с едва заметной улыбкой глядел на него. — Напротив, дорогой мой господин Джурич, вы обязаны мучиться. Страдать — ваше призвание. Иначе вы перестанете быть романтическим героем.
— Ну и пусть, — заявил Моран. — Охота мне страдать! Лучше уж я буду бизнесменом средней руки. Или даже низшей руки. Вы намерены отправляться в путешествие или желаете и дальше оскорблять меня различными предположениями?
Объективно — то есть, если глядеть равнодушными глазами, — исход Фихана, Евтихия и Геврон из золотого замка следовало бы назвать «шествием уродов». Но произнести эти неприятные слова было решительно некому. И уж всяко Джурич Моран не стал бы так обзываться — если бы он, конечно, смог увидеть друзей, заплутавших в тоннелях Кохаги. А между тем они действительно представляли собой довольно жалкое зрелище.
Как и говорил Фихан, обратная трансформация юных красавцев в жалких монстров произошла гораздо быстрее, чем раньше. И недели не минуло, как тело Фихана истончилось, руки повисли ниже колен, большая голова затряслась на тощей шее. Глаза-плошки теперь постоянно слезились и очень плохо видели, а ноги подкашивались от слабости. Кожа Геврон стала грубой, предплечья и бедра покрылись чешуйками, которые чесались, отслаивались, отрывались. Маленькие ранки тотчас принимались болеть и гноиться, и Геврон, плача, расчесывала их клешнями — назвать ее руки как-то иначе уже не получалось.
Евтихий тащил на себе припасы, которые беглецы прихватили из замка. Потом на его могучие плечи нагрузили еще и Фихана. Геврон пока что шла сама, но и она с каждым днем теряла силы.
На очередном привале Фихан сказал:
— Вот и все.
— В каком смысле — «все»? — Евтихий повернул к нему голову. В желтых клыках застрял кусок вяленого мяса, и Евтихий принялся выковыривать его пальцем.
— «Все» — в том смысле, что скоро я умру, — ответил Фихан. — Помнишь, я говорил о том, что в результате одной из трансформаций я стану нежизнеспособным?
— М-м-м, — промычал Евтихий. — Что-то такое я припоминаю.
На самом деле он ровным счетом ничего не помнил. У него имелась цель: идти. Причем не в одиночку, а с этими двоими. Один из двоих — женщина. Их надо не бросать, кормить, поить, следить, чтобы их не убили. Такова цель.
Наверное, Фихан понимал, что происходило с Евтихием. Это не имело большого значения.
Геврон сказала плаксиво:
— У меня все чешется и чешется!
— Давай помогу. — Евтихий повернулся к ней.
Она задрала юбку, открывая бедро. Евтихий поскреб ее воспаленную кожу твердыми когтями, оставляя длинные красные полосы.
— Так лучше?
— Ой, больно! Дурак! — заревела вдруг Геврон. Слезы потекли по ее лицу, она замахала клешнями, норовя распороть Евтихию лицо. — Дурак, дурак! Всюду свои лапы тянешь!
— Как хочешь, — сказал Евтихий и снова принялся ковырять в зубах.
Из них троих только Фихан помнил подробности бегства. Как они спустились в подвал и освободили Геврон, как Евтихий забирал припасы из кухни, как потом они вылезли через пролом в стене и припустили бежать через поле, мимо покойников и золотых колес, все глубже в лес. Они не знали, отрядил ли Арванд за ними погоню. Во всяком случае, никто не пытался их остановить. Осаждающих они тоже не видели.
Фихан предполагал, что им повезло и они с самого начала нырнули в какой-то другой тоннель. Границы между тоннелями, их перекрестки и ответвления оставались загадкой, которая, очевидно, никогда не будет разрешена. Кохаги не составил карту созданного им мира. Скорее всего, Кохаги, простодушный скороход, вообще не подозревал о том, что своими перемещениями сквозь пространство он создает какой-то новый мир.
Фихан пробовал рассуждать логически. Ухитрялся же Кохаги попадать сюда, а потом выбираться наружу, «наверх»! Неужели не осталось никаких лазеек? Не могли ведь они срастись, как срастается рассеченная ножом кожа?
Или?..
Чем дольше друзья шли по темным, одинаковым лесам, под низким небом, сквозь бесконечный дождь, тем больше Фихан убеждался в истинности своей догадки. Каким бы способом Кохаги ни возвращался из «преисподней» обратно в «наземный мир», — сейчас эти колодцы закрыты. Их больше не существует.
Еще один парадокс скомканного пространства. Попасть сюда возможно, выбраться отсюда — немыслимо.
Гнилая трава, пробирающая до костей влага, вечные сумерки и, если повезет, еще один замок, который безнадежно штурмуют отчаявшиеся люди.
Среди некоторых тролльских племен, особенно низших, бытует представление о некоем потустороннем мире, куда попадают после смерти наиболее храбрые и достойные. По их описанию, это место выглядит как поле непрекращающегося боя. Там постоянно кипят сражения, храбрые воины мутузят друг друга дубинами, булавами, кулаками, рубятся на мечах, бросают копья, стреляют из тяжелых луков — словом, развлекаются вовсю. Кровь льется рекой, все то и дело умирают, а потом опять восстают и отправляются пьянствовать и хватать за податливые сиськи хохочущих девиц. Словом, очень весело развлекаются.
Они называют это место «миром вечной войны» и полагают, в своей тролльской тупости, что там идет какая-то чрезвычайно интересная жизнь. Чудесная награда для отважных.
Фихану приятно было думать о том, что ни один тролль не выдержал бы и недели в настоящем мире вечной войны. Попали бы они сюда, эти самоуверенные громилы! И что бы они здесь делали, с их представлениями о счастье, с их кровожадностью, обжорством, драчливостью — всем тем, что они именуют «радостями бытия»? Перепугаются, небось, когда их телеса начнут гнить и видоизменяться, рожи сделаются неузнаваемыми, а богатырская силушка покинет руки-ноги и уйдет в мокрую землю! Да и подраться здесь особо не с кем. Нет ничего более скучного и тягомотного, чем осада. Вот и поглядим, как понравится троллям в их собственном раю.
С этими мыслями Фихан сладко заснул. Он нарочно злорадствовал насчет троллей — и не имело значения, прав он был или ошибался, — чтобы не думать о собственном печальном положении. Он вовсе не обманывался на свой счет: жить ему оставалось совсем недолго.
На рассвете Евтихий разбудил Фихана. Евтихию казалось, что он был весьма деликатен, как и подобает в обращении с безнадежно больным: он легонько тряхнул беднягу.
Фихан взвыл и слабо вцепился зубами в волосатую ручищу.
Евтихий ухмыльнулся:
— Кусаешься, немочь?
Фихан не ответил — глотая слезы, он зло смотрел на своего мучителя. Евтихий, сам того не желая, едва не вывихнул ему плечо.
— Не будем… ссориться… — вымолвил наконец Фихан.
— Да уж, червячок, тебе со мной лучше не ссориться, — добродушно пророкотал Евтихий. — Иначе я тебя вот эдак двумя пальцами… Понял?
Фихан кивнул.
— Зачем ты разбудил меня?
— А что, тебе снилось что-то приятное? — Евтихий облизнулся. — Женщины? Голые? Расскажи!
— Мне ничего не снилось, я отдыхал, — заплакал Фихан. — Ты жестокая скотина, Евтихий! У меня осталось всего несколько дней жизни, а ты мучаешь меня!
— Несколько дней жизни? И ты намерен растранжирить их на сон? На бессознательное состояние, в которое ты скоро все равно впадешь, и притом навеки? Да ты хоть соображаешь, что говоришь? — возмутился Евтихий. — Я бы на твоем месте каждое мгновение старался бы прожить в полном сознании. Чтобы было, о чем вспомнить… потом.
— Потом? — криво улыбнулся Фихан.
Евтихий вдруг рассердился на него:
— Послушай, эльфийское отродье, ты не пытайся меня запутать! Я хоть и дурак, но умный.
Фихан молча свесил голову.
Евтихий схватил его за подбородок и заставил взглянуть себе в лицо.
— На меня смотри! Тупица! Помирать вздумал? Сны о вечном блаженстве смотришь? Грезить намереваешься? Не сметь! Я здесь командую! Я, может, и тупой, но сильный! Крестьяне все недалекие, ограниченные дурни — так вы считаете, но ох как вы ошибаетесь, остроухие умники, ох как вы ошибаетесь! Мы, крестьяне, — мы хитрые. Из нас получаются самые лучшие солдаты. Мы любим жить. Мы знаем землю, а человеки суть земля… А, не ожидал, что я такие слова знаю? — восторжествовал Евтихий. — Да я еще и не такие знаю! У меня подруга была, женщина. Прекраснейшая женщина. Мастерица. Она такие вещи руками делала! У нее умные руки. У других женщин руки красивые, или сильные, или ухоженные, или нежные, или красивые… ну, ты понимаешь, остроухий, о чем я говорю. Да? Понимаешь? Не притворяйся, что не понимаешь! Не падай в обморок, ты!.. Животное!.. А если по щекам тебя нахлестать? Ты бойся меня, Фихан, ты имей в виду: если я тебя по роже ударю, от рожи мало что останется. Я ведь дурак, хоть и умный, и силу удара рассчитывать еще не научился, потому что трансформация…
Он замолчал, а потом спросил совсем другим тоном:
— Что, я сильно переменился?
— Да, — прошептал Фихан.
— Смотри. — Евтихий взял эльфа — или, точнее, то, что от него осталось, — на руки и развернул лицом в ту сторону, откуда истекал странный свет. — Смотри туда. Видишь?
Фихан не отвечал. Он привалился головой к могучей волосатой груди Евтихия и опять заснул. Евтихий подул ему на веки.
— Эй, очнись!
Фихан с трудом раскрыл глаза.
— Что?
— Погляди-ка вон туда.
— Свет, — сказал Фихан.
— Откуда свет?
— Сверху, — пробормотал Фихан.
— Точно! — заорал Евтихий так громко, что Фихан задрожал и съежился, а Геврон проснулась у потухшего костра, заскребла клешнями по земле и захныкала. — Точно! Свет — он сверху! Понял? А что у нас наверху?
Фихан молчал.
Евтихий встряхнул его, как тряпку.
— Что наверху? — повторил он.
— Небо, — выдавил Фихан.
— А разве здешнее небо дает свет?
— Корова дает молоко, — сказал Фихан, норовя опять впасть в небытие.
— Корова — пусть ее! К демонам корову! — завопил Евтихий. — Наверх смотри, на небо, ты, ушная сера! Ну?
— Небо, — повторил Фихан и вдруг напрягся, сжался. — Наверху небо, — повторил он медленно.
— Колодец, — сказал Евтихий. — Да? То, о чем ты говорил!
— О чем я говорил? — недоумевая, переспросил Фихан.
Евтихий поплевал ему на веки, чтобы эльф не вздумал опять провалиться в забытье.
— Колодец в земле. Способ выбраться отсюда. Ты говорил, что земля затянула раны. Что в тоннели Кохаги есть вход, но нет из них выхода. А теперь мы нашли колодец. Потому что не может ведь так быть, чтобы вход имелся, а выход — тютю. Да?
Евтихий говорил, не подбирая слов, и сам страдал от того, как некрасиво, как чуждо звучит его речь. Он еще не утратил способности отличать человеческий язык от троллиного — или, того хуже, псевдо-троллиного.
Скоро это не будет иметь никакого значения, утешал он себя. Ровным счетом никакого. Либо он навсегда превратится в худшую разновидность троллей — в тролля самого низкого происхождения, в тролля-подонка с серой кожей, тупой башкой и могучими мышцами, и тогда его вообще не будет волновать, насколько изящны и точны его высказывания. Либо же он выберется из «преисподней» и навсегда оставит мерзкое обличье. И ни разу не вспомнит об этом. Нарочно не вспомнит! Поубивает всех, кто сможет ему об этом рассказать. Или хотя бы намекнуть. Идея — отличная. Сперва он свернет шею Фихану, потом настанет черед Геврон… Чтобы ни одна козявка в этом мире не посмела даже в мыслях держать, что он, значит, Евтихий, был каким-то там желтоклыким тупорылым троллем…
— Колодец, — прошептал Фихан.
— Что? — Вырванный из своих раздумий, Евтихий наклонился над ним. Эльфа обдало зловонным дыханием. — О чем ты толкуешь, пища?
— Выход из тоннелей Кохаги… Во всяком случае, оно кажется выходом, — прошелестел мерзкий голосок Фихана. — Надо попробовать выбраться наверх.
— Значит, я пошел.
Евтихий выронил Фихана, так что хиляк грянулся о землю позвоночником. Могучий тролль даже не обратил на это внимания. Какое ему дело до полураздавленного уродца, который плавает в собственных слезах и слабенько шевелит ручками и ножками?
Геврон подползла к Фихану и уселась рядом на корточках. Она задрала голову наверх, вытянула губы в трубочку.
— Что там? — капризно спросила она.
— Выход. Я ухожу, — ответил Евтихий.
— Ты не можешь нас оставить! — заявила Геврон.
Евтихий очень удивился:
— Почему?
— Потому! — сказала Геврон.
Поразмыслив, Евтихий сказал:
— Ладно.
Он усадил Фихана к себе на плечи и велел держаться за уши.
— Тебе не будет больно? — спросил эльф.
— Какие мы деликатные! — фыркнул Евтихий. — Я не эльф какой-нибудь. У меня уши круглые и крепкие. Ты лучше за собой следи, чтобы тебе не упасть, потому что я второй раз в тоннели не полезу. Если мы действительно спасены, стану я возвращаться! Вдруг колодец закроется, пока я лазаю взад-вперед! Нет уж. Твое дело — усидеть.
Геврон обхватила Евтихия за крепкую шею и повисла у него на спине.
То, что Фихан назвал «колодцем», на самом деле представляло собой нечто вроде желоба. Высокий холм рассекал лес и выходил к дороге; по его склону тянулся длиннющий желоб. И, как вода, по этому желобу стекал солнечный свет. Приблизительно на середине пути он начинал рассеиваться, так что на саму лесную дорогу не проливалось уже ни единой сияющей капли, но выше все обстояло иначе. Казалось даже, что там, начиная с середины холма, вовсе нет дождя.
Евтихий, пыхтя, полз все выше и выше. Он хватался руками и зубами за малейший уступ. Сапоги он сбросил, чтобы удобнее было цепляться когтями ног. Несколько раз он срывался и вместе со своей ношей скатывался вниз, но, отлежавшись, поднимался и снова с молчаливым упорством карабкался навстречу свету.
Один раз он потерял равновесие из-за того, что Геврон утратила самообладание и принялась яростно расчесывать какую-то особенно злокозненную болячку. Она так ерзала на спине у Евтихия, что тот покачнулся и сверзился на землю. Он больно ударился о камень, поэтому, поднявшись, выказал намерение разорвать глупую женщину на кусочки.
Геврон вопила и ползала по земле, ускользая от шарящих рук тролля. К счастью, пальцы у Евтихия плохо смыкались — они стали совсем неловкими, толстыми и не в силах были удержать такую тонкую вещь, как одежда или волосы.
— Оставь ее, — попросил Фихан, который все еще сидел на плечах у тролля.
Евтихий отозвался невнятным рычанием.
— Я оставлю ее, — выговорил он наконец. — Я ее брошу в тоннелях! Пусть догнивает.
— Нет! — зарыдала Геврон.
Евтихий плюнул и простил ее.
Им удалось добраться до границы света и тумана только с шестой попытки. На самом краю освобождения Евтихий вдруг замер, всем телом прильнув к сырой земле «преисподней».
Фихан наклонился к красному уху своего приятеля.
— Что с тобой?
— Боюсь, — пробормотал Евтихий.
— Все боятся.
— Не утешение.
— Ты так и будешь здесь стоять? — спросила Геврон.
— Возможно, — ответил Евтихий.
Геврон стукнула его пяткой в поясницу.
— Лезь дальше!
— Ты обещала не трепыхаться, — напомнил Евтихий.
Геврон застыла.
Евтихий помедлил еще немного, а потом протянул руки наверх, ухватился за очередной корень, подтянулся и вместе со своими спутниками вошел в солнечный свет.
— Ты что-нибудь помнишь?
Евтихий открыл глаза. Рядом с ним сидел на земле человек… Нет, не человек, напомнил себе Евтихий, это эльф. Темно-русые волосы, слипшиеся от грязи, но все равно густые и красивые. Синие глаза. Морщинка над бровями, похожая на шрам. Или шрам, похожий на морщинку. Фихан — имя эльфа.
— Фихан, — проговорил Евтихий. — Помню.
Все тело у него болело, как будто кто-то избивал его дубинкой. Евтихий понял это, когда засмеялся. Он сразу перестал смеяться, но улыбаться — нет, не перестал.
В далеком небе сияло солнце. И трава под ладонями была сухой. Она испаряла влагу и одуряюще пахла, но все равно была сухой.
Евтихий облизал губы. Никаких клыков. В голове постепенно прояснялось. Евтихий никогда не подозревал, какое блаженство может испытывать человек, к которому возвращается, пусть и не сразу, способность соображать нормально. Нет больше необходимости мучительно подбирать ускользающие слова — просто для того, чтобы донести до собеседников самую примитивную мысль. Нет угнетающей горы понятий, для которых он вообще никогда не сумеет подобрать надлежащих слов.
Фихан с наслаждением потянулся, подставил лицо солнцу. Он чувствовал себя превосходно. Евтихий завистливо покосился на него. Ну да, прекрасному эльфу ведь не приходилось перенапрягаться! Весь трудный путь он проделал сидя на плечах у глупого тролля. Здорово придумано, ничего не скажешь. Остроухие всегда умели устраиваться с удобствами.
— А где Геврон? — Евтихий приподнялся на локте и сразу же увидел ту, о которой спрашивал.
Она сидела, подтянув колени к подбородку, и смотрела прямо перед собой. Очень грустная, очень бледная.
Юбка, которую Геврон пыталась перешить в штаны, окончательно превратилась в лохмотья. Лицо, руки, бедра женщины покрывали кровоточащие царапины и маленькие гнойнички, но чешуйки исчезли. Кисти ее рук больше не напоминали клешни. Обычные натруженные руки с обломанными ногтями.
Как и предполагал Фихан, ей было лет сорок. Обвисшие складки у рта, мешки под глазами, волосы с проседью.
Геврон поймала на себе взгляд Евтихия и сердито обернулась:
— Что уставился?
— Рад тебя видеть, — отозвался Евтихий.
— Да уж, вы оба страшно рады, — огрызнулась Геврон. — Добро пожаловать домой! И что мне здесь делать? Я старая. Понятно вам? Я старая!
— Ну так вернись обратно, — предложил Евтихий. — Если тоннели Кохаги больше соответствуют твоей натуре, то нет ничего проще, чем снова нырнуть в ту нору, откуда мы выбрались. Вообще могла бы предупредить заранее, не тащил бы тебя зазря.
— Ага, вернуться? И опять клешни и прочее? Фихан ведь правду говорил. Эти превращения до добра не доводят… — Она безнадежно махнула рукой. — Старуха на кухне. Котлы, чистка овощей, и каждую осень — заготовка свиных колбас. Отныне и до самой смерти. Вот и все. Жизненный путь прямой, как полет стрелы. И такой же увлекательный. И с таким же исходом, разумеется.
— Ты вовсе не старуха, — возразил Фихан. — У тебя есть муж?
— Ну вот, теперь о муже заговорили! — Она всплеснула руками. — Может, и есть. Что дальше? Нужен он мне!.. Детей-то не народилось. А для чего еще он мне сдался, этот самый муж?
— Для любви, — сказал Фихан.
— Эльфийские глупости, — отрезала Геврон. — Он-то сам знаете для чего меня завел?
— Завел? — не понял Фихан.
— Как собачку заводят или там плесень, — объяснила Геврон.
— Никто по доброй воле не заводит у себя плесень, — возразил Фихан.
— А вот и ошибся, остроухий! — с торжеством заявила Геврон. — Я знаю немало примеров обратного…
Фихан махнул рукой:
— Лучше расскажи про своего мужа.
— Очень интересно? — Геврон хохотнула, неприятно кривя рот. — Хорошо. Он завел жену, чтобы на прислугу не тратиться. Только и всего. Никакой любви.
— Так почему же ты за него вышла? Он что, был богачом? — спросил Евтихий.
— Нет, — сказала Геврон. — Так ведь и я не красавица. Возлюбленного у меня не было, замуж больше никто не звал… Да и возраст уже изрядный. Вот я и согласилась. Честный договор. Ну и доброхоты — родственники, соседи, подруги, — все кругом уговаривали. Мол, главное в браке — уважение, а любовь не обязательна. Мол, самые прочные браки — как раз по расчету, лишь бы расчет был верный. Ну так вот, мой расчет оказался совсем неверный!
Она что-то еще говорила, и ворчала, и поминала недобрыми словами своего мужа и соседей-доброхотов, а заодно костерила своих спутников за глупость и непонимание…
Евтихий довольно быстро перестал ее слушать и начал думать совершенно о другом.
Он думал об Авденаго и о том, как ненавидел своего бывшего хозяина за то, что тот обременил его, Евтихия, двумя самыми ненавистными на свете вещами: свободой и выбором. Свобода означала для Евтихия одиночество и необходимость заботиться о себе самому; право выбора заставляло его постоянно размышлять о тысяче непривычных вещей.
Медленно и мучительно привыкал к свободе Евтихий — и при первой же возможности переложил обязанность решать и выбирать на плечи Фихана.
А вот Геврон, хоть и была женщиной, напротив — ничуть не страшилась свободы. Ей хотелось отвечать за себя самостоятельно и ради этого она готова была терпеть даже тоннели Кохаги — обитель вечной войны.
Евтихий закрыл глаза и вдруг представил себе какое-то неопределенно отдаленное будущее. Он как будто въяве увидел комнату с низким потолком — полукруглый свод, сложенный из крупного булыжника; толстоногий, обильно накрытый стол; горящую глиняную лампу причудливой формы; увидел своих спутников — Фихана на скамье, Геврон у блюда с мясом… Себя самого он не увидел, но в собственном присутствии не сомневался. Да, он тоже был там, возле этого стола.
Геврон привиделась Евтихию уже совсем старенькой, седой, но бодрой и смешливой, а вот Фихан абсолютно не изменялся. Очевидно, постарел и Евтихий, однако до какой степени — сейчас он определить не мог.
Все трое ужинали и вспоминали свое путешествие. Бережно перебирали в памяти разные подробности: как превращались то в красавцев, то в уродов, как освободили Геврон из оков и потом бежали из золотого замка, как пробирались через буреломы, как сидели на траве под солнцем, наслаждаясь ясным и теплым днем. Вот этим самым днем, который сейчас проходит. Вот этой самой минутой, в которой они сейчас находятся.
— Все будет хорошо, — проговорил Евтихий невпопад.
Геврон возмущенно уставилась на него с разинутым ртом, прерванная на полуслове. Она уже набрала в грудь побольше воздуху, чтобы напуститься на дурака с новыми силами, но тут Фихан взял ее за руку и негромко сказал:
— Довольно, Геврон. Хватит.
Путники находились в предгорьях — гораздо ближе к Калимегдану, чем предполагали изначально, когда только выбрались из тоннеля. Речки, бегущие через долину, сейчас были мелкими и приветливыми, однако весной они, совершенно очевидно, становились бурными, мощными; такими бывают тролли, когда, не рассчитав силу, дружеской затрещиной случайно ломают чужую шею. А потому что надо мышцы напрягать, когда тебя по уху хлопают. Ну и ладно, речь ведь не о троллях, верно?
Трава здесь росла по пояс, ослепительно-зеленая, оглушительно-пахучая, сногсшибательно-живая. Это, наверное, после мертвечины тоннелей так казалось.
Горы лежали впереди, как спящие медведи. За косматыми их спинами высились фиолетовые и синие пики, и на одном отчетливо различимы были тонкие белоснежные башни. Калимегдан, обитель величайших Мастеров. Утраченная родина Джурича Морана, Морана Злодея, Морана Бродяги, Морана Изгнанника.
Навстречу путникам бежали какие-то странные существа. В первые мгновения Евтихий принял их за лошадок — вроде тех, что разводят тролли: коротконогие, с косматыми гривами, широченной грудью. Они питаются сырым мясом и не ведают ни жалости, ни усталости.
Но иллюзия держалась недолго. Скоро даже Евтихий с его слабым зрением понял свою ошибку. Сминая траву, размахивая короткими, но чрезвычайно мускулистыми руками, к чужакам мчались человекоподобные создания. Они передвигались на удивление быстро, особенно если принимать во внимание их рост — самый высокий из них был на голову ниже, чем Геврон.
Лохматые волосы всех возможных цветов и оттенков, от белого до темно-синего, развевались на ветру. Эти существа казались детьми спящих медведей, плотью от их плоти, — так они были похожи сейчас на те заросшие лесом округлые горы, в которых обитали.
— Гномы, — молвил Фихан, останавливаясь.
Раньше Евтихию еще не приходилось видеть на лице эльфа такого выражения: Фихан был одновременно и потрясен, и перепуган.
Тот самый Фихан, которого несколько раз на памяти Евтихия пытались убить, которого забрасывали камнями, с презрением гнали от себя, против которого выходили с оружием…
Фихану доводилось бывать и слабым, и растерянным, и огорченным, он даже иногда плакал от страха. Но только теперь Евтихий понял, что на самом деле ничего и никогда Фихан по-настоящему не боялся. Сплошь одни поверхностные эмоции. Эльф испытал подлинный ужас лишь в тот миг, когда увидел гномов.
Порождения гор неслись прямо на него. В их руках были дубинки и сети, их рты, полные желтых квадратных зубов, были раскрыты в угрожающем крике, их глаза пылали гневом. С каждой секундой Евтихий видел их все лучше и лучше — и все больше убеждался в том, что гномы представляют собой не столько «народ», сколько «стихию», а со стихией нельзя договориться. И до тех пор, пока несущаяся на путников лавина не рассыплется на отдельные личности, каждая с собственным характером и судьбой, — побороть ужас перед ними будет невозможно.
Фихан поднял руки, закрывая голову. Евтихий подошел к нему поближе, готовый защищать приятеля. Он знал, что это, скорее всего, бесполезно: гномов было десятка два, совладать с таким противником не под силу даже троллю.
А Геврон подбоченилась, широко расставила ноги и принялась разглядывать бегущих. Она улыбалась все шире — и все более шальной улыбкой.
Их окружили в мгновение ока, повалили на землю и скрутили им руки. Евтихий лежал лицом в траву и слушал, как поблизости топочут хозяева косматых гор. Краем глаза он видел их твердые сапожища. Затем на пленников набросили сети и опутали каждого своим коконом.
— Убийца Камней, — прогрохотал низкий голос, — переверни корнегрызов, чтобы не задохнулись.
— Не задохнутся, — отвечал Убийца Камней. — Они тайком дышат, я видел.
— Мы не уничтожаем бессловесных, — возразил первый. — По случайности они могут задохнуться.
— Жалеешь корнегрызов? — хмыкнул третий голос. — Становишься чувствительным, Дробитель.
— А ты становишься тупым, дражайший Молот, — парировал Дробитель. — Наши законы запрещают убивать обделенных интеллектом до особого разбирательства.
— Это какой-то новый закон, — сказал Молот. — Я не намерен придерживаться новых законов. С меня довольно старых законов.
— Старые законы вообще ничего не предписывают касательно обделенных интеллектом, — заметил Дробитель. — Потому что мы начали встречать обделенных лишь в последние двести лет, а прежде и понятия не имели о том, что таковые вообще существуют.
— Пагубное заблуждение.
— Просто переверни их лицом вверх! — сказал Дробитель, явно теряя терпение.
Очень сильные пальцы ухватили Евтихия за плечи и рывком подняли его. Совсем близко Евтихий увидел странную физиономию: смуглую, с большим носом, маленькими глазками и вывернутыми темными губами. Борода и волосы существа были оранжевого цвета, очевидно, крашеные: некоторые пряди сохраняли естественный черный цвет.
Затем Евтихия бросили на землю спиной вниз. Он ударился так, что аж дух из него вышел, и пришел в себя лишь спустя несколько минут.
Гномы по очереди останавливались над каждым из пленников и изучающе рассматривали их. Некоторые плевали Фихану в лицо, другие с любопытством толкали ногой в бок Евтихия и не без удовольствия слушали его оханье.
С Геврон обращались немного иначе: рядом с ней они усаживались на корточки, тыкали ее в живот и в щеки, щекотали под мышками, выдергивали у нее волосы и наматывали себе на пальцы. Наконец Дробитель, который, вероятно, был в этом отряде главным, счел нужным прекратить развлечение и велел подчиненным брать пленников и нести их в Центральную Усадьбу.
Связанных подхватили, точно кули с мукой, и взвалили на плечи трем самым сильным из гномов. Евтихию достался Убийца Камней — убежденный расист и ненавистник чужаков. Он то и дело больно щипал свою ношу и радостно смеялся, слыша, как Евтихий вскрикивает.
Гномы не шли, а бежали к горам, так что пленников раскачивало и трясло. Евтихий закрыл глаза, опасаясь, что его стошнит. Пару раз он все-таки приподнимал веки и сразу же снова зажмуривался: никогда в жизни ему не доводилось видеть, чтобы трава так подпрыгивала!
Наконец безумная скачка на плечах гномов закончилась; всех обступила внезапная прохлада, в которой угадывалась, даже сквозь закрытые веки, приятная полутьма.
Соприкосновение с твердой почвой было хоть и желанным, но в первые мгновения довольно болезненным: гномы бесцеремонно избавились от своей ноши, попросту покидав опутанных сетями пленников на землю.
Евтихий сел, с опаской приоткрыл глаза. Первое, что он увидел, было смертельно-бледное лицо Фихана. Геврон, напротив, была вся красная, распаренная, как будто она только что стирала белье в горячей воде. Они находились в большой каменной пещере, свет в которую проникал сквозь отверстия в потолке. Послышался скрежет — огромные каменные ворота закрылись.
После этого с пленников сняли сети, однако руки освободили только Геврон и Евтихию. Фихан остался связанным. Все трое, шатаясь, поднялись на ноги.
— Зря ты это делаешь, — сказал Дробителю гном, которого именовали «Покатыш». — Лучше бы оставить их в сетях, пока мы не прибудем к кхачковяру.
— Кхачковяр не одобрит жестокого обращения с бессловесными, — отозвался Дробитель. — Мне-то, думаешь, по душе такая мягкость? По мне, так лучше мгновенно в отвал! Но — могут быть полезными. Кроме того, суровость к бессловесным вредит натуре.
— По-моему, некоторые из них — словесные, — заметил Покатыш.
— Словесные? Это другое дело, — кивнул Дробитель. — Со словесными дозволена жестокость. Но сперва надлежит определить меру словесности. Возможно, иные обладают зачатком интеллекта.
Покатыш задумался:
— А как, согласно новым законам? Ну, если учитывать интеллект?
— По-моему, при наличии зачатка интеллекта следует развить интеллект до предельно возможного уровня, а затем уже дозволено применять жестокость, — сказал Дробитель.
— Умно, — присвистнул сквозь зубы Покатыш.
Он снял перчатки и хлестнул Фихана по плечам:
— Вперед! И ты, — он махнул в сторону Геврон, — тоже вперед!
Евтихий чуть было не спросил: «А я?», когда его толкнули в спину, так что он споткнулся и поневоле пробежал несколько шагов.
Их гнали по длинным переходам, которые, однако, ничем не напоминали тоннели Кохаги: здесь было сухо, светло благодаря колодцам в потолке и, главное, — это были просто подземные ходы, вырубленные в скальной породе. Они не выглядели ничем иным. Они не притворялись отдельным миром, со своими законами, со своей природой, лесами, полянами, замками.
У первого перекрестка большая часть гномов отделилась от отряда. С пленниками остались только шестеро: по двое на каждого.
Они миновали подземное озеро, переправились по мосту над темным водным потоком, затем, согнувшись, прошли по очень низкому коридору — низкому даже для гномов, — и наконец оказались в гигантской пещере, все стены которой были изрыты отдельными пещерками — жилищами. Вход в каждое из них закрывал пестрый лоскутный занавес. Многие, впрочем, стояли нараспашку: убранный в скатку занавес крепился к потолку ремнями. Это позволяло разглядеть внутреннее убранство: лежанки, состоящие из кучи одеял, вырубленные прямо в скальной породе полки со всяким добром, низкие каменные столики — и подушки, бесконечные подушки самых причудливых форм, разбросанные решительно повсюду.
Впрочем, долго глазеть по сторонам пленникам не пришлось. Дробитель вывел их в центр площади, где имелся большой каменный столб с множеством металлических колец. Этот столб оказался последним, что они увидели прежде, чем им завязали глаза.
Всем троим надели железные ошейники и посадили на цепь: не было сомнений в том, что столб как раз для того и служил, чтобы к нему приковывали пленников, чужаков и преступников. «Интересно, побывал ли здесь Моран? — подумал Евтихий. — Припомнить все, что о нем рассказывают, — так вполне возможно… А коли к этому столбу приковывали тролля из высших, из Мастеров, то для меня в том тем более никакого позора нет».
Евтихий услышал голос Дробителя:
— Мы не жестоки к бессловесным. Вот подушки, чтобы вам не стало холодно. Если вам зададут вопросы, отвечайте честно. Были ли к вам жестоки? Нет, к вам никто не проявлял жестокость, потому что вы были сочтены бессловесными и не доказали обратного. Ясно?
— Где? — хрипло спросил Евтихий, слепо водя лицом вправо-влево. — Где подушки?
— На полу. Нащупайте, если у вас хватит интеллекта, — строго произнес Дробитель.
Евтихий опустился на корточки и стал шарить вокруг себя руками. Он явственно ощущал на себе чужие взгляды. У него не было сомнений в том, что гномы пристально наблюдают за его поведением.
Евтихий чувствовал, как в нем закипает злоба. Кажется, они забавляются! Схватили ни в чем не повинного человека, посадили на цепь и устроили себе потеху! Здорово.
Он попытался приподнять повязку, закрывавшую ему глаза, чтобы рассмотреть происходящее, но гномы строго следили за соблюдением всех правил: едва лишь край повязки сдвинулся, как его больно ударили по пальцам. Затем гномы принялись переговариваться между собой. Совершенно явно они обсуждали пленников, сравнивали их между собой, оценивали их поведение и внешность.
До Евтихия доносились слова:
— Тощий!
— Патлы!
— Уши, несомненно… форма и запах.
— Сам понюхай, если не веришь.
— Пальцы легко ломаются.
— Кости плохо выдерживают такой рост.
— Сидит в кривой позе.
— Сидит, когда можно лежать.
— Лежит, скрючившись.
— Ляжки недурны, если подкормить.
Не столько слова, сколько интонации убедили Евтихия в том, что говорившие оценивали пленников не с точки зрения работорговли, а с какой-то совершенно другой точки зрения. Может быть, научной. Или юридической. Гномы честно пытались классифицировать добычу, чтобы подобрать для всех троих подходящее место на социальной лестнице. А вовсе не для того, чтобы повесить им на шею ценники и выставить на рынок. Во всяком случае, Евтихию очень хотелось бы в это верить.
Подушки были шелковые, набитые высушенной травой. Прикасаться к ним казалось Евтихию верхом блаженства. Он сперва действительно сидел, и притом в неловкой позе, а после расслабился и растянулся. Очевидно, это решение вызвало у наблюдателей одобрение: они весело загудели, один даже хлопнул другого по плечу.
Позднее пленникам принесли поесть. И не ерунду какую-нибудь, а сытный мясной суп с клецками.
Неожиданно Евтихий поймал себя на мысли, что ему нравится эта игра: существовать вслепую. Не знать, что лежит в ложке, которую подносишь ко рту. Не видеть, куда садишься, пытаться угадать цвет подушки под рукой. Слышать голоса, но не подозревать о внешности говорящих. Мир звуков становился все богаче, оттенков и интонаций существовало в нем великое множество.
Странно, что Евтихий совсем не слышал Геврон и Фихана. Вроде бы, их всех приковали к одному столбу. Спрашивать о судьбе товарищей Евтихий не решался. Он не боялся возможного гнева тюремщиков — просто ему казалось неправильным нарушать правила игры.
Сытый, уставший, он задремал, а потом и крепко заснул. Но и во сне Евтихий слышал, как гномы подходили к нему, низко наклонялись к его лицу, щупали его волосы и пальцы, а затем горячо спорили о сущности странного жалкого существа, попавшего в их руки.