Часть первая. ОЖИДАНИЕ

1

Вечерело. Уже было сумрачно под деревьями и зажигались огни в хатах, а на светлом небе все не гасла заря. Пахло теплой пылью, поднятой днем грузовиками. На закате солнца было видно, как она легкой дымкой висела над проезжими улицами, просвеченная красными косыми лучами, как растекалась по садам, оседая на листве яблонь. И эта пыль, и сизый дым из летних печей, вытопленных соломой или пустыми шляпками подсолнечника, и лепехи кизяков, пришлепанные к плетням на сушку, убеждали в нерушимости пейзажа степного хутора.

Тихо. Воздух как из духовки. Елена на перине не знала, куда себя деть, то и дело переворачивая подушку холодной стороной к лицу. Не спалось. По улицам и напростец через огороды молчаливые пары потянулись к берегу Ивы, усеивая землю раковыми панцирями. Раки здесь в таком же ходу, как в иных местах подсолнухи. Их запросто набирают целыми ведрами, протаскивая бредень по лабиринту камышей, за которыми, хоть пройди всю речку, не увидишь берега.

— Ух и стиляга попался! — послышалось в темноте. — Попробуй клешню.

— Здоровенная.

Хрустит раковый панцирь, аппетитно чмокают губы.

— Это что. Вот Захар Наливайка отколол стиль, со смеху умрешь.

— С голым гусем?

— Нуда.

— Слыхал краем уха. Расскажи.

Елена, заинтересованная шуткой хуторских парней, до половины высунулась из окна и сразу узнала сухопарого Сашу Цымбала, красавчика, бледноватого лицом, с длинными, завивавшимися на затылке волосами и претензией на столичную моду в костюме. Саша любил подтрунивать над своим другом Захаром и часто приписывал ему то, чего не было. Елена вспомнила: утром возле водопроводной колонки бабы обсуживали Захара, который для смеха усыпил эфиром и общипал догола вожака в чьем-то гусином стаде.

Захар, ровесник Елены, один из немногих, кто после школы не уехал из хутора в город, как бы навсегда остался парнем-рубахой и, конечно, ей не пара. Вот Саша другое дело…

— Сашок! — позвала она негромко, когда парни поравнялись с домом, и ватага разом остановилась, но к окну подошел один Саша.

— А, Елена! Привет. Насовсем или только на каникулы?

— Насовсем.

— Значит, стопроцентный зоотехник?

— Страшно как-то.

— Пообвыкнетесь.

— Придется, — сухо ответила Елена. Ей не нравилось «вы», к которому поспешно, словно чего-то испугавшись, перешел Саша.

— А как ты, готовишься в институт? — Елена нарочно нажимала на «ты», давая понять, что отношения между ними, несмотря ни на что, остаются прежними, но Сашу будто подменили.

— Как вам сказать. Стремление такое есть, да большая общественная нагрузка, — выпалил он, желая ошарашить Елену новыми сведениями о себе. — Очень сильно загружен. Командир местной дружины, агитатор. Сейчас готовлюсь к докладу.

Елена улыбнулась:

— Вижу, вижу, трудно тебе, Саша. Сочувствую.

— Нет, почему же! Сил у меня хватает. — Саша закашлялся, но стараясь показать, что это не от простуды, просто ему захотелось так, кашлянул еще раз и поперхнулся.

Елена отвернулась, скрывая улыбку.

Взвизгнул баян. Ухарски поведя плечами, подошел расхлябанной походкой Захар Наливайка. Елена — интеллигентная девушка. Росли вместе. Давно не виделись. Захару приятно, что у него такая знакомая и он запросто может с ней переброситься словами.

— Как живешь, Елена?

— Хорошо. А ты?

— В нашем хозяйстве всегда порядок.

Больше говорить не о чем. Захар помялся, потоптался и ушел. Елена переглянулась с Сашей, оба рассмеялись.

— Выходи на улицу. — Саша вяло помахал пальцами и присоединился к парням.

Непонятно, почему он нравился Елене, может быть, за синие глаза с поволокой да интеллигентную бледность лица, какой не сыщешь ни у одного из хуторских загорелых, грубоватых здоровяков. К двадцати годам Саша сильно вытянулся, и мальчишки дразнили его: «Дядя, достань воробышка». Из-за хилого здоровья он пропустил в учебе год или два, потом бросил школу и поступил в вечернюю. У Елены Саша всегда вызывал жалость и сочувствие. Но вот в этот приезд она узнала о нем такое, что возмутилась. Говорили, будто с пареньком, как с мужем, только тайно, живет соседка Варвара, старше его лет на семь. Елена верила и не верила. Где-то в глубине души, словно уголек на дне засыпанного пеплом мангала, теплилась любовь к Саше, в чем она даже самой себе боялась признаться. Так бывает у каждой девушки в возрасте, когда еще ничего не определилось и хочется кого-то жалеть и любить, больше всего слабых и несчастных. Одна подруга Елены по этой самой причине вышла замуж за пьяницу, убежденная, что жертвует собой для спасения бедолаги…

Со двора потянуло древесным дымком, и Елена спохватилась: на мангале уже давно грелся утюг.

Мангал стоял у порога. Это было старое ведро, выложенное внутри половинками кирпичей и обмазанное глиной, с поддувалом. Елена длинными щипцами набросала древесных углей в утюг, и в темноте угли как бы перелетали в воздухе, казались волшебными огоньками, а Елена колдуньей. Утюг — чугунный, тяжелый, с откидной крышкой и отверстиями по бокам, точно у парохода иллюминаторы. Елена широко замахала им, расхаживая по двору и сея вокруг искры.

Застучал колхозный движок. В хате вспыхнул свет, сперва тускло, вполнакала, потом вдруг брызнул так ослепительно, что на лампочку нельзя было смотреть: в глазах как бы отпечатались, поплыли белые волоски. Хотя свет и стал нормальный, он продолжал вибрировать, то усиливаясь, то убывая, и от стука мотора на электростанции позванивали стекла в окнах и дрожал под ногами пол.

Елена отгладила платье, оделась, уложила прическу, но медлила уходить из дому. Подошла к столу, перебрала выложенную из старого ридикюля кучу фотографий. Она это делала всякий раз, приезжая домой на каникулы. Минувший год казался таким длинным, столько за это время происходило событий, новых знакомств и узнаваний, что Елена рассматривала фотографии своего детства и ранней юности как далекое-далекое прошлое. Некоторым снимкам нет и года, а последнему всего месяц. Белокурый парень держит под руки Елену и ее подругу на городском пляже. Все трое в купальных костюмах. На обратной стороне рукою Елены написано: «Этот день я запомню на всю жизнь». Чем же он знаменателен? Признанием в любви? Первым поцелуем? Или просто интересным знакомством? Кто знает!.. Много фотографий подарили подруги, сопроводив их сентиментальными надписями в прозе и стихах: «Дорогой Лене от Клавы. Пусть взор твоих очей взглянет на образ мой и напомнит о нашей дружбе и учебе на первом курсе». Или: «Быть может, память обо мне в тебе недолго будет длиться, так пусть она назло судьбе на фото этом сохранится. Саша К.». Дальних родственников и полузабытых предков, свадьбы, похороны, рождения — все хранят фотографии, пожелтевшие, с надломленными углами и будто только что вчера проявленные, с ясным, четким изображением, с тисненной золотом фамилией фотографа на картонном основании. Почему-то эти снимки, сделанные на заре фотографии, оказались более стойкими, чем сегодняшние, словно первые мастера задались целью сохранить для потомства неповторимые образы своих современников. И действительно, Елена всегда с интересом, как старые кинофильмы, просматривала фотографии, на которых попарно стояли бравые солдаты с обнаженными шашками или представала во всем великолепии семья: дед, отец, сыновья в жилетах, при цепочках от часов, в надраенных до блеска сапогах, мать и дочери в длинных платьях, повязанные белыми платками, с иконописными лицами. Но вот уже и фотографии отложены в сторону. Елена, бросив последний взгляд в зеркало, вышла на улицу. Одной одеждой она отличалась от своих хуторских сверстниц, да и то в день приезда, а потом, заложив подальше городские наряды, ходила в ситцевом сарафане и вместо туфель на тонюсеньких каблучках носила легкие тапочки.

Было еще темно, луна поднималась где-то за деревьями. У калитки стояла соседка Варвара, нетерпеливо поглядывая вдоль проулка: кого-то поджидала. Елена хотела пройти незамеченной, но это не удалось.

— Куда направилась? — окликнула Варвара.

Елена ответила без охоты:

— На карагаче сегодня собираются. Пойдем?

— Надоели вечеринки, — отмахнулась Варвара.

— Понятно. С милым и в шалаше хорошо.

— Здравствуйте, я ваша родичка… С каким еще милым?

— Не притворяйся, Варвара. Всему хутору известно, только вам двоим невдомек.

— Да о ком ты речь ведешь?

— А то ты не знаешь Сашу Цымбала.

Варвара чуть смутилась:

— А что? Он человек свободный, не от жены его отбиваю!

— Ну и Варька! Он же моложе тебя на семь лет. Что за кавалер! — В голосе Елены прозвучала издевка. А Варвара с какой-то отчаянной игривостью сорвала с головы косынку, откинула назад волосы, которые тяжелым комом упали на плечи, и насмешливо сказала:

— Для замужества добра хватает! Вон твой отец проходу не дает, да я его даром не хочу.

Елену эти слова покоробили, краска залила лицо, но она сдержалась, промолчала. А соседка таинственно продолжала:

— Мне интересно побыть с нетронутым хлопчиком. Эх ты, непонятливая. Слушай, что я тебе скажу.

Варвара, хихикая, наклонилась к уху Елены, нерешительно пытавшейся от нее отстраниться. К лицу девушки снова бросилась кровь, хотелось рассердиться, обругать Варвару, но любопытство взяло верх, и она слушала, подавляя стыд. Елена избегала Варвару, не любила разухабистую, шумную соседку, как и та ее, наверное, хотя при встрече обе делали вид, что рады друг другу. Узнав от самой Варвары всю правду, Елена вознегодовала. Это казалось невероятным. Варвара представлялась порочной женщиной.

Двое у калитки и не подозревали, что их подслушивает Саша Цымбал. Он нетерпеливо ожидал, когда уйдет Елена, не желая ей попадаться на глаза. Но последние слова Варвары сильно обидели паренька, он разорвал в клочья скрученный из сена жгут и убежал расстроенный. Видно, многое ему открылось в эту минуту.

— Ох и бессовестная ты, Варька, — сказала Елена, отталкивая соседку и с грустью думая о том, что для этой женщины, как и для многих других, даже, может быть, и для того же Саши, которого она так возвысила в собственных глазах, это главное в жизни. Для этого они появились на свет, как им кажется, из-за этого страдают, не зная других, более высоких чувств. Сама она ждала от любви иного, чего-то необычного и благородного.

— Все мы хороши, когда спим, — уже скучно протянула Варвара, точно догадываясь о мыслях Елены, и выглянула за калитку: ей послышались шаги. Но улица была пуста. Где-то высоко в небе, удаляясь, пророкотал рейсовый самолет. Спросонья на насесте взбалмошно закудахтала курица, а вдали, на самом краю хутора, подал голос баян — чуть слышно, с короткими переборами, как бы пробуя силы.

— Захар Наливайка, — сказала Елена. И уже весело: — Ну и отколол он стиль… с голым гусем.

— Чего? — не поняла Варвара.

— Ты разве не знаешь? В стаде гусей выловил вожака и налил ему в рот эфира. Гусак сразу и уснул. Тогда Захар ощипал его догола, оставил один хохолок, как у стиляги. Гусак проснулся и пошкандылял к стаду. Эх как шарахнутся от него гуси. Улетели аж за хутор в степь.

— Лоботряс этот Захар, — сказала Варвара, утирая косынкой слезы, выступившие от смеха. — Попадется какой-нибудь дуре муженек. Намучается… Постой, постой, не нашего ли он вожака ощипал? О чем-то таком ворчал сегодня дядя, да я не разобрала.

— Может, и вашего. — На лице Елены промелькнула озорная ухмылка. А Варвара потрясла кулаком:

— Попадется он мне в темном месте, я его самого так ощипаю, что волком взвоет.

Елена, от природы смекалистая на рифму, пропела:

Ой, Варвара, ты, Варвара,

Не губи зазря Захара.

В нашем хуторе сейчас

Кавалеры напоказ.

— Выдумщица ты, Ленка. Других ты подмечаешь, а сама скрытничаешь. Признавайся, влюбилась в Наливайку?

— В Захара? Да ты что!

— Не защищала бы, не любя.

— Если ты хочешь знать, кто мне нравится… Нет, не скажу!

— Стесняешься? — Варвара с неприязнью покосилась на девушку. — Не закрывай, не закрывай своего нрава косой. Как бы ягненок бесом не обернулся.

Елена удивлялась соседке и терялась: а может быть, легкое поведение не такое уж грешное дело?

— Выкладывай начистоту, тихоня! — снова стала допытываться Варвара, уже не беря в расчет Захара Наливайку. Но Елена тянула: то ли интриговала, то ли боялась злых языков.

— Сказать? А не обидишься?

— Да не Саша ли? — Варвара в упор уставилась на соседку, но Елена не ответила, исчезла в темноте, лишь по звуку шагов можно было догадаться, что она направилась к карагачу.

— Так он и ждет тебя там! — язвительно крикнула вслед Варвара. Она еще немного подождала у калитки, прошла по проулку до угла и там немного подождала, всматриваясь в темноту, вернулась скучная. Из соседского двора доносился разговор. На завалинке сидели старик Чоп, Варварин дядя, и Филипп Сайкин, ее постылый муж, с которым она уже давно была врозь.

— Так у нас с тех пор и пошло сикось-накось, — жаловался Сайкин. Варвара презрительно фыркнула и подумала: «С каких это пор, интересно знать?» Она вошла в дом, на кухне в потемках нащупала эмалированную ведерную кастрюлю с вареными шершавыми раками, еще горячими и влажными, наложила в газетный кулек с верхом. На крыльце ее окликнул Чоп:

— Это ты, Варвара?

— Я… Отдохну перед дежурством, — обронила она нарочито сонно, неслышно, на цыпочках спустилась с крыльца, осторожно, чтоб не скрипела, прикрыла за собой калитку и направилась к карагачу, куда уже стеснялась ходить (годы были не те) и куда потянуло ее из-за Саши Цымбала.

Белый ствол карагача, оголенный, вытертый штанами и юбками до блеска, невесть откуда и как попавший под забор одного из дворов в центре хутора, был издавна облюбован молодежью. Саши Цымбала здесь, верно, не было. А Захар Наливайка, сидя верхом на бревне, перебирал лады баяна — равнодушный, с отсутствующим взглядом. Девушки протяжно и грустно вели песню.

— Захарушка, сыграй повеселей, а?.. Ну хоть барыню!

Елена взмахнула косынкой, но парень лишь презрительно скривил губы. На баяне он играл бойко и в этом искусстве уже достиг потолка, удовлетворившись десятком модных мелодий и непременной барыней. На свадьбах он только ее и наигрывал, иной раз вечер напролет без устали. Ни одна пирушка не обходилась без Захара. Обычно баяниста долго уламывали— держал марку — и обязательно первому подносили рюмку.

Елена пристукнула каблуком:

— Сыграй же!

Городское «г», чуждое местному уху, вызвало усмешку у белобрысого паренька, соседа Захара, и он передразнил:

— На горе гуси гогочут, под горой куга горит!

— Гля, какой казак выискался! — одернул его Захар. — «Под хорой дошлупя»!.. А со мной не хочешь станцевать, Елена?

Захар передал баян своему ученику-подростку. Поднялся с ленцой и, подергивая плечами, припадая на одну ногу, точь-в-точь, как прихрамывающий дед Чоп за стадом гусей, двинулся по кругу. Настолько верно было это сходство, так комично изображено, что парни и девчата на карагаче, хватаясь за животы, покатывались со смеху. Свою комическую роль Захар выдержал до последнего па. Серьезный, не поддаваясь общему веселью, сел на бревно и кинул на колени баян.

— А что? Законно.

Кто-то из девчат крикнул:

— Покажи, Елена, как стиляги танцуют!

Баянист взял ритмическую стильную мелодию.

Елена как бы шутя заерзала на месте подошвами, растопырив руки, изгибаясь всем телом и сильно кренясь то в одну, то в другую сторону. Девчата захихикали, отворачиваясь или же с завистью следя за танцующей. Устав, Елена бухнулась на карагач, потеснив девчат, и все притихли, никак не выражая своего отношения к диковинному танцу.

Подошла Варвара и, наблюдая за Еленой, с завистью подумала: «От такой ни один хлопец не откажется. В девках долго не засидится!» Потом вспомнила, как Елена говорила в день приезда из города, затянутая в узкое платье: «Я в английском стиле. Это сейчас модно».

Вдруг кто-то громко сказал:

— Захар, прочти указ Петра Первого насчет стиляг.

— Прочти! Прочти! — сразу наперебой загомонили парни и девчата.

Захар полез во внутренний карман пиджака и достал сложенный вчетверо, почти распавшийся на сгибах, потертый листок бумаги с отпечатанным на нем машинописным текстом. Это был шестой или восьмой экземпляр из-под копирки, буквы на нем расплывались, но Захар знал текст уже наизусть и при свете карманного фонарика бодро прочитал:

— «Указ Петра Первого от пятого июня 1709 года…»

— Врешь! Даже число назвал. Сам придумал!

— Не перебивай!

— Читай, читай, Захар!

— «…от пятого июня 1709 года. Нами замечено, что на Невской першпективе и ассамблеях недоросли отцов именитых в нарушение этикету и регламенту штиля в ишпанских камзолах и панталонах, мишурой изукрашенных, щеголяют предерзко…»

— Читает, точно дьяк.

— Тсс… Помолчи!

— «Господину полицмейстеру Санкт-Петербурга указую: впредь оных щеголей с рвением великим вылавливать, сводить в линейную часть и бить кнутом, пока от ишпанских панталонов зело похабный вид не скажется. На звание и именитость не взирать, также и на вопли наказуемых…». Также и на вопли наказуемых, — повторил Захар под общий хохот и осторожно сложил листок, спрятал в карман, весело кося глазами по сторонам.

А воздух, казалось, сгустился, пятачок сузился. Кудрявая шелковица, как овчинная папаха, укрыла под собой хуторскую молодежь, и было душно, и от садов шел густой пряный дух зреющих яблок и груш, часть которых опала и гнила на земле.

Захар ужом нырял в толпе, юлою вертелся то возле одной, то возле другой пары, кривлялся, острил, задавался. Подцепит какую-нибудь девчонку, побалагурит, подурачится и бросит. И его никто всерьез не принимал. Всегда у него высмыкнута из брюк рубаха, всегда болтаются во все стороны пустые рукава накинутого на плечи пиджака, всегда он готов на выдумку, на что-нибудь залихватское.

— Ха! Ха! Ха! Ха! — вдруг гаркнет Захар в тишине дремлющего хутора, и бабы в хатах вздрогнут с перепугу, сплюнут и покачают головами: ну и бугай, ну и дурак!

— Наливайка, а ты знаешь, что придумал Чоп?

— Чего?

— Зарядил ружье солью и у кровати поставил. Я, говорит, этого гусятника все равно выслежу.

— Пойдем стащим ружье!

— Да ты что! Может, он не солью, а картечью зарядил.

— Чепуха. Пойдем. Не услышит. Законно…

— Не. Другой раз. Командировочный тут какой-то из района. Вон с Нюркой сидит.

— Ой, хлопцы, замучилась я с этим командировочным, — вздохнула в темноте свинарка Нюра. — Остановился у нас на квартире и проходу не дает… Да вы потише!

— Извиняюсь. Я только портфель положил на колени.

Стекла очков глянули на парней пустотой. Лысоватый мужчина отвернулся и снова что-то зашептал девушке на ухо, даже обнял за талию. Нюра отодвинулась и вдруг весело крикнула:

— Хлопцы, послушайте, что командировочный балакает. Про какие-то секретные бумаги. Я, говорит, могу тут всех арестовать. Чудак какой-то.

Парни вмиг плотно окружили эту пару.

— Какого лешего ему нужно? То руку целует, то на колени становится… Вот навязался.

— А вы чего глаза вылупили? — Незадачливый кавалер только теперь заметил толпу любопытных. — Ну-ка живо разойдись!

Но никто даже попытки такой не сделал.

— Вы знаете, с кем разговариваете?

Но с ним никто даже словом не обмолвился, все точно онемели от любопытства.

— Я вас сейчас… знаете что! Живо убирайтесь!

Парни плотнее сомкнулись вокруг мужчины, и это его озадачило.

— Я таких, как вы, знаете что? У меня бумага, подписанная… знаете кем?

— Хлопцы, давайте его в Иву бросим.

— Наливайка, бери за ноги, а я за руки.

— Не притрагиваться ко мне! — завопил лысый.

— Платок ему в рот, чтоб не орал!

— Документы надо проверить.

— Берите портфель…

— Не смейте!

Лысый юркнул сквозь толпу и побежал вдоль улицы пригибаясь. Сзади гулко топали ноги настигающих парней. Вдруг он присел, и в воздухе что-то блеснуло.

— Наган!

Парни бросились врассыпную, прячась за деревья, прижимаясь к хатам. Командировочный сидел на корточках, наверное целясь в кого-нибудь из них. Была такая темнота, что ничего нельзя было разглядеть. Парни съежились, ожидая выстрела. Там, где очерчивалась фигура человека на дороге, послышались сморкание, возня.

— Да что же это такое! Есть тут живая душа?

Ему не ответили.

— Ребята! — позвал командировочный жалобно, но и на этот раз никто не отозвался. Выругавшись, он продолжал шарить по земле рукою. В другой держал на весу портфель.

— Что же это такое? Куда они запропастились? Ребята, слышите? Подойдите кто-нибудь.

— Что случилось? — спросил Захар.

— Очки потерял.

Парни хихикнули.

— Ей-богу, потерял. Помогите найти. Ничего не вижу…

Командировочный на самом деле выглядел беспомощным, ощупывал придорожный бурьян, как слепой. Боясь подвоха, парни осторожно подошли к нему, нашли очки и растолковали, как пройти к хате, где он квартировал.

— Мир, ребята? — сказал очкастый на прощанье, расчувствовавшись.

— Ладно, ладно, проваливай… Ка-ва-лер, — сказал Захар насмешливо, но беззлобно.


…Подходя к дому, Варвара еще издали заметила возле стога высокую фигуру.

— Вот ты где! А я все вязы свернула, тебя выглядывая, — сказала она, недовольная опозданием Саши. — Чего насупился?

— Знаешь что… — парень взял Варвару за руку, жарко дохнул в лицо, хотел высказать наболевшее. Но Варвара обезоружила его своим невинным видом:

— Ох, устала я, намоталась за день со скотиной. Присядем. Хочешь раков, Сашенька? Сладкие. Вечером сварила. На, посмакчи!

Она развернула в подоле подмокший газетный сверток и сама первая принялась есть. Саша к ракам не притрагивался, смотрел сердито.

— Не пойму я тебя. Сфинкс какой-то! — Он откинулся на сено и поднял тоскующие глаза к звездному небу.

— Как ты говоришь интересно, Сашенька! Это верно, что ты пошел в пастухи, чтобы в институт готовиться? — Варвара осеклась, боясь обидеть Сашу. Она знала другое: паренек ушел в пастухи не по своей воле, а потому, что врачи велели больше находиться на свежем воздухе. Худой, бледнолицый, стеснительный— таким он помнился с детства. Чем только не болел: малярией, желтухой, золотухой, не говоря уже о кори, свинке и ветрянке, обычных болезнях детей. Он почему-то не любил молоко, борщ и мясо ел без хлеба, за что мать ему всегда выговаривала, вообще был привередлив, обидчив и получил прозвище маменькиного сынка. Не то что подраться на улице — курицу не мог зарезать и бледнел при виде крови от царапины. Боясь насмешек, он старался ни в чем не уступать своим сверстникам и однажды выпил целый стакан водки — залпом, будто уже не впервые. Пластом пролежал весь день на кровати, и никакие нашатыри и обливания не могли привести парня в чувство. От первой же папиросной затяжки закачался, хватаясь руками за воздух, и зевал, как рыба на суше.

Саша стыдился своей болезненности, и то, что Варвара по-иному объясняла его пастушечью судьбу, порадовало парня. Он сказал:

— Ладно. Пастухи тоже не последние люди.

— Какие же ты книжки читаешь, Сашенька?

— Всякие.

— И про любовь?

В голосе Варвары зазвучало озорное. В темноте женщину не было видно, смутно проглядывало лишь лицо да поблескивали белки глаз. Саша и тянулся к Варваре, и все в нем противилось этому.

— Сон я вчера видел, как в воду глядел, — сказал он вкрадчиво. — Хочешь послушать?

— Конечно. Положи мне на руку голову, так тебе удобней будет. Кого же ты видел?

— Тебя.

— Нет, правда?

— Будто выходишь вся в белом, гордая такая, и смеешься мне в лицо.

— Вот это неправда.

— Во сне чего не бывает. Ты слушай, не перебивай. Ехидно так смеешься и говоришь: «Мне интересно было побаловаться с нетронутым хлопчиком. А в мужья я себе найду».

Саша не увидел, почувствовал, как сильно побледнела Варвара.

— Ты чего дрожишь? Или сон в руку?

— Ой, сердце закололо, Сашенька. Подожди немного… Вот… Уже отлегло.

Парень поднялся, пошел к калитке. Варвара, недоумевая, потянулась за ним:

— Санечка, рассердился?

Парень даже не оглянулся, исчез, как в омуте, только скрипнула калитка да глухо застучали шаги, удаляясь. Обиженная женщина, шурша сухим сеном, поднялась, крикнула вдогонку:

— Нечего тогда ко мне ходить! — Прислушалась, не остановился ли Саша (нет, шаги по-прежнему удалялись), и еще обиженнее: — Ступай, ступай к длинноногой, она в тебя по уши влюблена!


А ночь надвинулась такая, что одному оставаться было невыносимо. Низкие звезды, распаренные духотой, оплыли и вяло мигали. Стыдливо шептались на речке камыши, стоя по колено в воде, и в кустах что-то шелестело, возилось, осторожно и таинственно, и сверчки на деревьях звенели и умолкали, словно прислушиваясь, словно чего-то выжидая… Саша брел по берегу реки, грудь распирало томление, и ноги, помимо его воли, заворачивали туда, где еще гомонила молодежь, совсем в другую сторону от дома.

На опустевшем карагаче скучала Елена. Саша сел рядом. В ушах его беспокойно, как надоедливый звон, верещало: «Санечка, рассердился?.. Санечка, рассердился?»

— О чем грустишь, Сашок? — спросила Елена.

— С чего вы взяли? Просто сочиняю.

— Что, что?

— Ну как вы, сочиняю вирши, — сказал Саша уже бодро. — Давно хочу показать тетрадь знающему человеку. Не посмотрите?

— Я совсем не знающая, что ты!

— А говорят, в газете печатали.

— Какая там газета! Институтская многотиражка.

— Понятно. Я, Елена Павловна, гуртоправом работаю. Один. Не с кем словом обмолвиться. (А в ушах, будто навязчивая муха: «Санечка, рассердился?.. Санечка, рассердился?..») Ну и сочиняешь… Хорошо сейчас в степу.

— В степи.

— Чего?

— Правильно — в степи.

— Ну да, в степи. Хорошо. На берегу Ивы устроили доильную площадку, красный уголок, настоящий летний лагерь. Приезжайте!

— Как-нибудь.

— Давайте завтра! Покупаетесь с доярками. В том месте речка глубокая. А плес какой! Не песок, а манная под ногами. Лучше городского пляжа.

Саша, не зная сам отчего, заволновался, загорячился, точно выступал с трибуны.

— Ты мне, Саша, так говоришь, будто я не в хуторе возрастала.

— Вас хуторской назвать уже нельзя. И разговор не тот, и манеры другие.

— Вот наговорщик.

— Чего уж там, совсем городская. Девчата вас теперь стыдятся. Да и хлопцы не знают, с какой стороны подойти.

— Не сочиняй, Саша.

— Честно. Один хлопец мне сегодня говорит: «Сильно мне Ленка нравится, да не знаю, как быть: ей не будешь трепаться, как нашим девкам, засмеет». Вот какие у нас кавалеры.

— Чудак какой-то!

Елена встала, игриво закружилась по пятачку, мурлыча вальс, и вдруг с разбегу вскочила на карагач. Помахивая косынкой в вытянутой руке, чтобы удержать равновесие, быстро просеменила по скользкому стволу на самый конец и там чуть не свалилась, отчаянно закачалась на одной ноге. К ней подбежал Саша:

— Дайте руку!

— Не надо. Я сама… — И Елена легко спрыгнула на землю. — А ты, Саша, почему без Варвары?

— Какой Варвары? — Парень помрачнел. («Санечка, рассердился? Санечка, рассердился?» — снова заверещало в ушах.)

— Точно сговорились… Друг от друга отнекиваетесь! — Елена усмехнулась и нараспев сказала:

Ведь давно это известно.

Ну сознайся, Саша, честно!

— Частушку сочинили?

— Ах, Саша, Саша… Куда завела тебя буйная головушка?.. До свиданья!

— Я вас провожу?

— Не стоит.

— Чего уж там! Провожу.


— Я тебе похожу по чужим дворам! — донеслось из глубины чопового подворья, скрытого за деревьями.

— Отпусти руку, дядя Филипп! Я не к тебе, а к деду Чопу лазил. Законно.

— Ха, к деду! Ты только посмотри на этого законника. Я тебе сейчас законно уши оборву.

— Ты на всех не кидайся. Думаешь, на тебя управы не найдется. Вцепился, как клещ. Пусти!

— Стой же ты! Будешь вертыхаться, схватишь по затылку.

Голоса приближались, и вот уже взошедшая луна осветила на дороге Филиппа Сайкина, начальника хуторской почты. Он тащил за руку Захара, как горец за уздечку упрямого осла. Сайкин ступал, будто вбивал что-то в землю. Ноги у него плоскостопые, вогнутые вовнутрь. Лицо крупное, с мясистым носом и равнодушным взглядом почти бесцветных глаз под рыжими бровями. Еще парнем он поражал хуторян недюжинной силой. Рассказывали, однажды на плотине встретились Филипп и бык — не разминуться. Филипп взял быка за рога и… свалил в пруд. Постоял, посмотрел на свои ботинки, которые от натуги полопались по швам, сказал со вздохом: «Упористый, стерва…»

— Слышь, Варя, — рокотал голос Сайкина на дороге. — Мы с дядей твоим сидим на лавке в саду, мирно беседуем. Я ему как раз насчет нашей семейной жизни говорил, мол, поссорились из-за пустяка, а уже два месяца врозь. Чего мы не поделили? Смотрю, а кто-то к хате крадется. Заглядывает в окно. Открывает створки. Перекидывает ноги. Что за черт! Я его за шиворот — цап! Смотрю — Захар!

— До смерти он меня напугал, проклятый! — голосисто протянула Варвара.

— Я ему напугаю, я ему, кажись, устрою хорошую жизнь.


Елена повязала косынку, прихорошилась перед зеркальцем.

— С Варварой все кончено. Я сегодня разобрался, что она за человек, — полушепотом сказал Саша, не зная, то ли идти следом, то ли отстать от Елены.

— Вот как! Ну и что?

— Двуличная.

— Это для меня ново.

— Как я только мог с нею встречаться, сам не знаю… Вот вы совсем другая. Сразу понимаете что к чему.

— Просто удивительно, как вы быстро разбираетесь в людях, Саша. — Елена обернулась и насмешливо посмотрела парню в глаза. Но Саша не смутился.

— Разрешите? — Он взял Елену под руку, уверенный, что она не оттолкнет. После красивой Варвары любая девушка казалась доступной, будто все они только и искали встречи с Сашей. Но Елена высвободила руку:

— Не много ли двоих на один вечер?

Девушка пошла вдоль заборов, постепенно растворяясь в темноте. Саша растерянно смотрел вслед.

— Может, все-таки проводить?

Издали донеслось:

— Ничего не на-а-до, кроме мармелада-а-а…

Саша приуныл: видно, Варвара весь вечер будет стоять поперек дороги.

— Эй, дядя Филипп! — прорезал темноту звонкий мальчишеский голос, и послышалось глухое шлепанье ног по пыли. — Давай сюда. Подмога твоя нужна.

— Что там стряслось?

— «Волга» из района застряла.

— Далеко?

— Геть-геть… за свинарником!

— Ну и пусть сидит. Незачем было лезть, куда не следует.

Елена больше ничего не разобрала, она была уже возле своей калитки и думала о Саше Цымбале. Парень ей до этого нравился, но теперь разочаровал, показался тем бойким молодым человеком, у которого ума палата, да ключ потерян… И снова вспомнился город, и та фотография с надписью на обратной стороне: «Этот день я запомню на всю жизнь». Этот день она могла запомнить, но вернуть его была не в силах. Трудно, очень трудно забыть то, чему ты отдал пять своих лучших лет, с чем сжился, что постоянно напоминало о себе. В жаркой кровати, обняв пуховую подушку, Елена постепенно засыпала, путаясь в своих разноречивых мыслях, но жизнь в хуторе все еще катилась на скрипучих колесах, виляя по закоулкам, как телега без ездока, которую тащили по бездорожью утомленные кони… Елена неожиданно пробудилась от рокота мотора и широко открыла глаза, прислушиваясь. Сильно билось сердце: ей приснилось, что приехал белокурый парень из города и постучал в дверь. Где-то неподалеку действительно урчала машина.


…В балке, где чинили старый мост и дорога вела в объезд, по зыбкому болотцу, застряла «Волга», и там уже собралась молодежь. За рулем, ярко, до синевы освещенный переносной лампочкой, сидел мужчина, перепачканный землей, с растрепанным чубом и капельками пота на лбу. Он то и дело высовывался в приоткрытую дверцу, давая советы тем, кто пытался сдвинуть «Волгу» с места. Заднее колесо буксовало, все глубже погружаясь в раскисшую глину, и наконец автомашина легла на брюхо.

— Без трактора ничего не выйдет, — сказал шофер, выключив мотор. Запахло гнилью растревоженного болотца, тонко попискивали в душном воздухе комары. Парни шумно дышали, обливаясь потом.

— А среди вас нет тракториста?

— Есть. Да все машины в поле, поднимают зябь.

К толпе подошел Сайкин:

— Ну что тут у вас?

— Вот кто нас выручит! Дядя, помогай! Машина села на дифер.

— А ну посторонись…

Сайкин попробовал приподнять «Волгу» за раму. Это ему не удалось. Тогда он налег на кузов плечом, качнул машину, как челнок.

— Шофер, заводи! Хлопцы, берись кто за что может. Раз, два, взяли! Еще раз…

— Взяли!

— Эй, шофер, дай задний ход! Вот так. Еще р-р-раз… взяли!

«Волга» выскочила на твердую землю.

— Ну и дядя Филипп, ай да молодец!

— Это для него семечки. Он быка за рога враз кладет на лопатки.

Молодежь обступила вылезшего из машины человека.

— А вы откуда едете и куда — можно узнать?

— По колхозам ездил. Я из райкома.

— Давно там работаете?

— Не особенно.

— Как присоединили колхоз к новому району, так от начальства отбою не стало. А прежде не дозовешься.

— Надо же вас наконец в хорошую жизнь выводить.

— Пора бы.

— Тю, да это же Василий Никандрович Бородин. Так или нет?

— Верно. Бородин. За сколько лет попал в родной хутор, да и то ночью.

Филипп Сайкин, услышав фамилию Бородина, потихоньку выбрался из толпы, подался прочь.

— Может, на ферму зайдете? — попытала Нюра. — Я вам враз яичницу изжарю и парным молоком угощу. Там чисто. Приемник есть. Отдохнете с дороги.

— А что, пожалуй, от яичницы не откажусь. Я, признаться, еще и не обедал.

— Вот и хорошо. Пойдемте!

Захар Наливайка подмигнул гостю:

— Хлеб у нас чистый, квас кислый, ножик острый, отрежем гладко, поедите сладко!

При свете мигающей электрической лампочки парни во все глаза разглядывали своего земляка, который ничем уже не был похож на хуторского хлопца, подстриженный под полубокс, непривычно вежливый, с ласково-снисходительной улыбкой на губах. Каждому он пожал руку, ко всему присматривался, долгим любопытным взглядом окинул красный уголок, хотя видывал их немало. Друг от друга они почти не отличались, но этот, в родном хуторе, был милее сердцу: когда-то давно, еще юношей, он заходил сюда не раз. По-прежнему в чистой комнате с не просохшими после мытья полами и недавно побеленными стенами пахло известкой и карболкой, на столе рядом со стопкой книжек из библиотечки-передвижки стоял, поблескивая лаком, радиоприемник «Родина». Обычно изношенные батареи не заменяли, немой приемник, забытый и запыленный, с отломанными ручками, ненужной мебелью уныло маячил где-нибудь в углу, но этот весело подмигивал Бородину зеленым глазком. А со стен смотрели краснощекие свинарки, на которых была похожа Нюра, словно только что сошла с плаката, и висел пожелтевший тетрадный листок с расписанием дежурств. Вдоль стен стояли длинные деревянные лавки и железная стандартная кровать. На ней отдыхали девчата в ночное дежурство.

— Ну как у вас тут? — спросил Бородин, переводя взгляд на улыбчивых чубатых парней, следивших за каждым его движением. Они тесно обступили земляка, все как на подбор крепкие, с угловатыми молодыми лицами, которых едва-едва коснулась бритва. Они переглянулись, хохотнули, потупились, и лишь после того, как Бородин снова спросил: «Как живете, хлопцы?», один, побойчее остальных, сказал с задором:

— Живем не тужим!

— Новый клуб построили?

— Ага.

— А школу?

— И школа новая, семилетка.

— А где собираетесь по вечерам?

— У карагача.

— Цел еще? Не покололи на дрова?

— Кто его расколет? Дядя Филипп и тот не смог. Загнал топор по самый обух, а назад не вытащил, сломал топорище, до сих пор торчит обломок.

— Филипп Сайкин? — спросил Бородин.

— Он самый. «Волгу» помогал вытаскивать, — подтвердили хлопцы.

— Куда же он делся?

— А верно? Нету.

Все с недоумением переглянулись.

— Значит, живете по-старому, — сказал Бородин, словно Сайкин не очень его интересовал. — А как председатель у вас? Говорят, боевой.

— Председатель как председатель.

— Бог смерти не дает.

Ободряющий смешок, как просыпанный на пол горох, пробежал по компании, и Нюра, бросив стряпать, высунулась в дверь, боясь что-нибудь пропустить.

— Председатель у нас творческий.

— Это неплохо.

— Но творчество его боком выходит.

— Отчего же?

— Начальство районное в газете протягивает. Частушки пишет.

И опять смешок, и опять подтрунивание.

— Название колхозу не изменили?

— Не, то же — «Среди вольных степей». Натощак не выговоришь.

— Вас бы мы с удовольствием взяли в председатели. Законно, — сказал Захар Наливайка. — Только без «Волги», бричку дадим, чтоб из колхоза быстро не умотали.

— В жизни не ездила на легкаче, — сказала Нюра, ставя на стол шипящую, пузырчатую, с запекшейся корочкой яичницу, и вкусный запах распространился но комнате.

— А почему не ездила, ты знаешь? — сказал Захар, глотая слюну. — Потому, что ты с командировочными не ладишь.

Парни дружно захохотали. Смеялась вместе с ними и Нюра, простодушная и необидчивая девушка.

— А Елена?.. Вот фамилию забыл, — спросил Бородин, присаживаясь к столу. — Есть у вас такая?

— Елен много. С десяток наберется. Какая это? — Нюра облокотилась на краешек стола, подперев ладонью подбородок, и с любопытством разглядывала Бородина.

— Синеглазая. Вроде теперь зоотехник у вас.

— А, приемная дочь дяди Филиппа!

— Сайкина? — удивился Бородин.

— Его, его. До сих пор на карагаче, — заметил Захар с ухмылкой, и Бородин тут же переменил разговор: показалось неприличным расспрашивать про Елену, которую он вчера случайно увидел в райкоме. Поднимался по лестнице наверх, в свой кабинет, а навстречу девушка с таким поразительно знакомым лицом, что Бородин остановился и проводил ее пытливым взглядом. Красивый небольшой рот, прямой нос и редкой синевы глаза, которые, увидев раз, уже никогда не забудешь. «Боже мой, Лида!..» Бородин похолодел, а девушка, недоумевая, прошла мимо, потом оглянулась с растерянной улыбкой. «Это, конечно, не Лида», — подумал он, когда девушка уже скрылась за деревьями сквера, что был напротив райкома. У него отлегло от сердца: Лида была намного старше.

«До чего же похожа!» — думал Бородин, входя к себе в кабинет. Весь день он был под впечатлением встречи на лестнице, из окна поглядывал в сквер, на желтую, устланную толченым ракушечником дорожку, на густые темно-зеленые кусты сирени, ожидая, что они вот-вот раздвинутся и снова покажется девушка с дорогими ему чертами лица. Почему-то в родных местах Лида вспоминалась юной, той наивной и доброй девчонкой, с которой он провел на хуторе детство, а не городской, ничего уже не сохранившей от праведной юности.

— Далеко правление? — спросил Бородин, поблагодарив Нюру за яичницу и вставая из-за стола.

Правление было в центре хутора, и парни вызвались проводить земляка.

— Есть там кто-нибудь в эту пору?

— Каждый день заседают до полуночи, итоги какие-то подводят, — сообщил Захар Наливайка, насмешливо глядя в глаза Бородину. — Вы, наверно, насчет комсомольской работы приехали, Василий Никандрович?

— Это почему же?

— Да молодыми кадрами интересуетесь.

Захар плутовато прищурился, и трудно было понять, шутит он или спрашивает всерьез.

— Вообще-то я хотел побывать на комсомольском собрании. Когда состоится?

— Доклад никак не подготовит Цымбал, командир дружинников. Не смотрите. Тут его нет. По служебным делам отлучился. — Захар прищурился еще плутоватее.

2

Саша чувствовал, что уснуть не сможет после стольких неудач в один вечер. Дома он поужинал, накинул на плечи брезентовый плащ и пошел на речку проверить переметы, поставленные днем. Взялись на крючок два горбыля, как здесь называли помесь сазана с карпом. В последнее время эта рыба бралась плохо, перевелась, и Саша обрадовался улову. Он бросил горбылей подальше от берега в траву. На другом перемете сидела щука, польстилась на ракушку. Щук в хуторе считали третьестепенной рыбой. В реке их развелось пропасть, наверное, поэтому и горбылей стало меньше. Саша размотал леску на бамбуковом удилище, подцепил на крючок живца и бросил в воду. Конец удилища воткнул в землю, а сам прилег рядом, в траву, поглядывая на стеклянную банку с водой, просвеченную лунным светом, в котором загорались и потухали, точно фосфорные, пескари и верхоплавки. Они были выловлены сачком у моста, между старыми, прогнившими и ослизлыми сваями. Верхоплавку Саша обычно цеплял на крючок за спинку, а пескаря за ноздрю. Поводок короткий, метровый, так что в воде хорошо видно, как живец вначале пошел в глубину, потом юркнул в одну, другую сторону, пытаясь освободиться от крючка, но, всякий раз одергиваемый поводком, как уздой, закружился на месте. Вскоре он, обессиленный, всплыл вверх пузом, полежал немного и снова начал безуспешный бег на крючке.

Вода в камышовой прогалине была тихая, прозрачная, лишь время от времени набегал ветерок, и тогда лунная дорожка дробилась и сверкала. Водоросли вытянулись по течению, как распущенные длинные женские волосы, и чудилось, что вот-вот мелькнет под водой белое тело русалки с рыбьим хвостом, вынырнет где-нибудь на середине реки и Саша услышит грустную песню о потерянной любви. И только он подумал об этом, как у камышей буруном завертелась вода, сильно дернуло леску. Уже не видно живца, и, перекосившись, бурля воду, поплавок стремительно понесся от берега, исчез в темной глубине. Неужели щука? Хоть Саша и знал, что в Иве крупные щуки не ловились, попадались больше щурята, рыбина показалась огромной, чуть ли не с крокодила. В эту лунную теплую ночь все выглядело необычно. Всплыви сейчас взаправдашний крокодил, Саша не удивился бы. Дрожа как в ознобе, он схватил удилище, весь подался вперед, вытягивая руку, попуская леску, чтобы рыба поглубже заглотнула крючок, и, когда леска запела, казалось готовая вот-вот лопнуть, Саша подсек рыбу и почувствовал в руке живую, упирающуюся тяжесть, и сердце замерло в охотничьем азарте. Удилище согнулось почти углом, того и гляди переломится, но Саша не спешил, сдерживал себя, только вспотел от волнения и осторожно вел рыбу к берегу, вот уже в руке конец удилища, вот уже леска. И надо же было в такой момент кому-то подкрасться сзади и закрыть ладонями Сашины глаза.

Леска выпала из рук, удилище зашуршало по траве, скользя в воду, и Саша едва успел наступить на него ногой. Оглянулся и узнал Варвару.

— Уйди! — Он грубо оттолкнул ее, нагнулся, но леска уже была невесомой. Оборванный конец, подхваченный течением, всплыл на поверхности реки.

— Не огорчайся, Санечка. У тебя вон сколько щурят, на две ухи хватит.

Варвара потрогала носком сапога темноспинную рыбу с коричневыми крапинками по брюху, с зубастым утиным носом. Еще штук пять лежали разбросанные вокруг по росистой траве.

— О, да тут и горбыли!

— Тебе чего нужно?

Саша сматывал обрывок лески, на Варвару не смотрел.

— Давно не виделись. Соскучилась… — Но Варваре, видно, было не до шуток, голос изменился, в нем почувствовалась тоска: — Саша, почему ты ушел?

Саша не ответил, поднял с земли стеклянную банку, выплеснул живцов в речку, стал собирать в сачок рыбу.

— Мне бы парочку. Ухи захотелось.

Саша разделил пополам улов. Варвара засуетилась, подцепила рыбу за жабры пальцами и держала на весу, растопырив руки.

— Вот спасибо тебе, Санечка! — нараспев, по-цыгански запричитала она, и Саша поразился, как она была в это время похожа на цыганку: и смуглым лицом, и смоляными глазами, но больше всего назойливостью.

— А я тебя заметила из красного уголка, — сказала Варвара. — Все разошлись, остались мы вдвоем с Нюрой. Я гляжу в окно и вижу на берегу человека. Думаю, не мой ли Санечка? Так и есть.

Они шли тропинкой, сквозь заросли камыша, и скрылись в нем совсем. Сашин брезентовый плащ шуршал, ерзал по камышу, с треском ломались под ногами примятые стебли. Варвара смотрела на сутулую фигуру— Саша шел впереди. В одной руке он держал сачок, отвисающий под тяжестью рыбы, в другой — удилище, которое то и дело цеплялось за камыш, и Саша поднимал его торчком, как пику. Как никогда прежде, близким, родным увидела Варвара этого долговязого парня в плаще. Ей почудилось, что она — это не она и Саша не Саша, а какая-то незнакомая пара влюбленных. Для них поссориться — крепче полюбить друг друга. И уже ничего не надо было Варваре, только бы всегда, везде быть рядом с Сашей, жить в мире и согласии при доме, при хозяйстве, обзавестись детишками, как примерные муж и жена. Чего еще надо человеку?

У моста Саша остановился:

— Мне направо. Пока.

— Санечка, что я тебе хочу сказать…

Саша на Варвару не смотрел, глаза его были строги, брови сердито топорщились.

— Давай помиримся, а? Что нам с тобой делить? — проговорила Варвара не своим голосом, видно, сильно волновалась. Саша не ответил, пошел под гору, к хутору. Но Варвара догнала его, поймала за полу плаща:

— Хоть выслушай. Не такая уж я пропащая, как ты думаешь.

— Ну что?

— К нам в красный уголок заходил Василий Никандрович, новый секретарь райкома, довольный остался.

Саша ожидал, что она еще скажет, в душе усмехаясь: «Цыганка, истинная цыганка!»

— Ушел Василий Никандрович, а я думаю: барды бы на ферму со спиртзавода, сейчас там сезон, этого добра с избытком. Раньше привозили по две цистерны в день, каких свиней добрых откармливали, помнишь?

Саша снова в душе посмеялся над этой хитростью: заинтересовать его «деловым» разговором.

— Ну ясно. Подскажу председателю, — сказал он.

— Еще вот что я думаю. Свинарок нас двенадцать человек. Народ неорганизованный, работает кому как на душу ляжет. Ты, Саша, пришел бы, побеседовал, а?

Парень посмотрел подозрительно в черные глаза Варвары, и стало жутковато — жутковато оттого, что он не обнаружил в Варвариных глазах радужек, зрачки темнели, как две черничные ягоды, и еще оттого, что не мог пересилить ее упорный гипнотизирующий взгляд. «Ишь как издалека заходит, — думал он. — Только я тебе не щука, на удочку не поймаешь». А у самого по спине пошли мурашки, и вспомнилась одна ночь, проведенная с Варварой.

Саша в тот раз так устал, что ему было не до любви. Он быстро заснул. Среди ночи прокинулся. Не хватало воздуха. Варвара не спала, глядела в потолок, в комнате был полумрак от света в приглушенном приемнике.

— Ты чего зырьки вытаращила? — сказал Саша, сбрасывая с себя одеяло и глубоко дыша.

— На тебя сержусь.

Саша повернулся на бок, но навалилось что-то тяжелое, мохнатое, и он в страхе вскочил, потный, задыхаясь от недостатка воздуха. Не выдержал, спрыгнул с кровати.

— Уходишь? — сказала Варвара, глядя на него черными, без радужек глазами, и Саша, выходя из комнаты, споткнулся о порог, и на улице, пока шел домой, испуганно оглядывался на светлевшее окошко в комнате свинарки…

— Смотрю я на тебя, Варвара, и не верю своим глазам, — сказал Саша, отворачиваясь, шагая в гору. Варвара — следом, торжествуя и радуясь своей выдумке.

— Правда, помоги.

— Ладно, приду как-нибудь на ферму, поговорим.

— Приходи, как отнесешь рыбу. Зачем же откладывать? Придешь?

Саша неопределенно качнул головой.

* * *

Варвара с книгой в руке поминутно прислушивалась к звукам за окном красного уголка и поглядывала на ходики с мордой кота, у которого бегали глаза вслед за маятником. Стрелка подходила к десяти часам, а Саши не было. Занавеска на окне была раздвинута, чтобы издали поняли: на ферме люди. Варвара пристально вглядывалась в дорогу — никого. Книга не читалась, строчки расплывались.

Свинарки, не дождавшись Саши, разошлись, да Варвара только рада была. Осталась одна подружка Нюра, семнадцатилетняя девчонка — дежурная. В юности у Варвары подруги были старше годами, а теперь, с возрастом, почему-то моложе. Она дорожила дружбой с Нюрой и посвящала ее во все свои интимные дела. И Нюра была с нею откровенна. Задав свиньям корм, она зашла в красный уголок, приземистая, плотная, в синем халате, с развитыми не по летам грудями, похожая на Варвару, только ниже ростом. Может быть, поэтому и сдружились, что были схожи.

Нюра села на лавку, подолом стерла с лица пот.

— Не было еще?

— Куда он мог запропаститься, ума не приложу! — Варвара хлопнула по столу книгой, убила муху и сбросила на пол. От этой твари в свинарнике отбою не было. Она развесила на потолке мухоморы-липучки, посыпала подоконники дустом. Вымыла полы, застелила кумачом стол и разложила на нем, как на продажу, всю библиотечку-передвижку. С одного края поставила чернильницу, стопку тетрадей и учебников, чтобы видно было — занимается. А Саша не шел. Варвара все глаза проглядела. В лунном свете дорога просматривалась до самого хутора, и за весь вечер на ней лишь прогремела бидонами повозка — с дойки. Уже луна ушла за крыши, потемнело, и Варвара увидела в окне свое отражение, тревожно-испуганное, искаженное, с приплюснутым носом и наморщенным лбом, как в кривом зеркале. Беззвучно шевелились губы. Лицо странно оживало. Оно то смеялось, то мрачнело. Напуганная Варвара попросила у Нюры зеркальце и, убедившись, что выглядит не так уж плохо, облегченно вздохнула. Оказалось, что это у оконного стекла был изъян. Беспокойство, однако, не оставило ее. Сзади подошла Нюра, обняла за шею:

— Варь, а Варь. За мной все стремает[1] этот… из района. Командировочный. — Нюра, не стыдясь Варвары, доверчиво улыбалась.

— Лысый?

— Он самый.

— Гони ты его в шею. У тебя с ним что-нибудь серьезное было? — Варвара испуганно посмотрела на Нюру.

— Ага. Он меня один раз поцеловал.

— Ну и Нюрка! Разве пара тебе этот командировочный? Подумай!

— Да мне он и самой не нравится. Эх, за кого выходить? — с прихлипыванием вздохнула Нюра. — Мне, знаешь, кто больше по душе?

— Кто?

— Захар Наливайка.

— Тоже еще цаца!

— Нет, Захар чудной. С ним не соскучишься. Помнишь, приезжал зоотехник из района? Захар ему пожаловался: «Кролики перестали нестись. Такие крупные несли яйца и перестали. Я уж и морковкой и ячменем кормил». — «Что за кролики? Где вы их взяли?»— удивился зоотехник. «Привозные. Из Австралии. Мой приятель ездил туда по государственным делам. Подарил один фермер. Яйца несли с кулак, пушистые такие. И как обрезали. Не знаю, что делать. Может, корм не такой?» Заморочил голову зоотехнику, а сам хоть бы улыбнулся. Девчата животы надорвали!

— Стой! Вроде повозка. — Варвара прислушалась.

— За речкой. Не к нам, — сказала Нюра. — Поздно уже. Вряд ли придет… А еще Захар отчебучил, слышь, Варвара? В конторе рассчитывали за полугодие. Очередь большая. Захар подошел, какой-то шальной, и словно про себя говорит: «Висит вниз головой. Второй раз прохожу проулком — висит. Неужели снять некому?» Бабы всполошились: «Кто висит? Где висит?» — «Да на дереве. В саду. Молодой такой. Говорят, из-за любви повесился». Баб как ветром сдуло, ринулись они в проулок. А Захар подмигнул мне: «Получай, Нюра, без очереди!» Ну и Наливайка! Обманутые бабы не обиделись. Вернулись в контору, смеются. А Захар вроде удивился: «Сняли? Догадались наконец. А то неудобно, висит вниз головой». — «Да нешто за ноги вешаются?» — возмутилась какая-то баба, и все как захохочут. Нет, Захар чудной… Ой, ой, десять часов скоро! Мне пора домой.

— Смотри, опоросится свинья ночью, прозеваешь, — сказала рассеянно Варвара, однако не очень возражая против ухода Нюры.

— Я буду наведываться. — Нюра помешкала, видя, что Варвара готова сидеть в красном уголке хоть всю ночь, поджидая своего Сашеньку, и спросила: — А может, ты присмотришь?

— Тише ты, тарахтушка. Так и есть: едут к нам!

Уже ясно было слышно грохотание повозки. Варвара забеспокоилась, засуетилась, поправляя на столе скатерть, прихорашиваясь перед зеркалом.

— Ты, Нюра, ступай к свиньям. Хорошо?

— Ладно, — Нюра понимающе подмигнула.

Варвара сидела ни жива ни мертва. Снаружи, у входа в тамбур, долго возились с дверью. «Да брось ты дверь, пусть открыта!» — нетерпеливо думала Варвара. Наконец брякнула щеколда. Глухо застучали мужские сапоги по земляному полу и гулко но деревянному помосту. В красный уголок вошел Филипп Сайкин.

Варвара уткнулась в учебник хрестоматии: не подходи, не мешай!

Сайкин стоял у порога, нерешительно вертя в руке кнут. Варвара исподлобья метнула взгляд на гостя, буркнула:

— Ты чего?

— Да так. Увидел огонек, вспомнил: сегодня дежуришь.

— Садись, если пришел.

— Я на минутку. Взял на почте повозку. Еду завтра в район. Меду хочу продать. У пасечников ныне хоть котом пошари…

— Чего, чего?

— Ну это… как его? Спутал. Шаром покати. Нету меда. Лето было вон какое сухое. Мед в цене!

Варвару разбирал смех, и она ниже наклонилась над книгой, и стало жалко Сайкина. Она как бы увидела в его судьбе собственную судьбу. Так же, как он безуспешно добивался ее любви, она безуспешно добивалась Сашиной. Варвара, жалея себя, пожалела Сайкина. Но в этом было что-то горькое, безотрадное.

— Хочешь, отвезу домой? — сказал он.

— Что за манера? Сама дойду.

Сайкин нерешительно положил на стол красный коробок с кисточкой:

— Подарок тебе привез.

Варвара молчала, спасибо не говорила и не отвергала. Скрипнула дверь, заржала лошадь. Варвара насторожилась.

— Убери!

— Чего ты?

— Убери! Не нужны мне твои духи.

— «Красная Москва»! — обиделся Сайкин.

— Убери, убери! Не хочу твоих подарков! — Варвара смахнула со стола коробок, который шлепнулся к ногам Сайкина, а сама вся подалась к окну, прислушиваясь.

— Тю, взбеленилась! — Сайкин поднял с земли коробок. Потрепал кисточку, будто стряхивая пыль, и сунул духи в карман. — Сырого не ем, жареного не хочу, вареного терпеть не могу. Эх, Варвара, Варвара… Что ты слушаешь? Это моя лошадь.

Варвара откинулась на спинку стула и посмотрела на Сайкина, словно впервые видела. Он был намного старше ее. Сама Варвара была намного старше Саши, и, отвергая любовь пожившего в свое удовольствие мужчины, она ставила себя в положение Саши, отвергавшего ее любовь. От этого сравнения становилось неприятно, будто ее уличили в каком-то постыдном обмане.

— Ну что ты? Рассказывай. Мед, говоришь, завтра повезешь в райцентр?

— Да ну да. Я же тебе про то толкую.

— Почем на базаре мед?

— Вроде два рубля килограмм. Семьсот целковых чистых возьму. Очередь подходит на «Москвича». К зиме, думаю, подойдет. Эх, прокатимся, Варвара. В Москву съездим!

— Аж в Москву?

— Ей-богу! Куда захочешь. Хоть на край света.

— Подожди, разболтался. Будто кто-то идет…

— Это я! — в дверь заглянула Нюра. — Вы долго еще будете? Мне пора домой.

— Подвези девку, — сказала Варвара Сайкину.

— А ты?

— Мне еще дежурить.

— Десять часов! Какое дежурство?

— А у нас теперь новый график.

— Врешь ты, Варвара.

— Спроси Нюру. Ну ладно, подожди. Через полчаса все вместе поедем. Так, говоришь, очередь подходит на «Москвича»?

— К декабрю чтоб деньги были, предупреждают.

— Наберешь?

— Еще меду продам. Хряка подвалю.

— Слышь, Нюра! Филипп обещает в Москву свозить. Поедем на пару?

Нюра зажмурилась:

— Всю жизнь мечтаю прокатиться на легкаче.

Варвара хохотала, дурачилась. Сайкин удивлялся:

«Отчего это ее так разбирает?» Ему было невдомек, что у неестественно возбужденной Варвары поминутно замирало сердце и слух обострялся: не идет ли Саша?

Так они допоздна пробалагурили в красном уголке, и Варвара еще не раз тревожно поглядывала на окно и грубо обрывала Сайкина на полуслове, но Саша не приходил. Наконец все трое сели в повозку и покатили в хутор. Возле правления толпился народ: не то собрание, не то происшествие. Варвара велела Сайкину остановиться, проворно спрыгнула с повозки, пошла к толпе. Вон где, оказывается, пропадает ее дружок!

3

Сашу неожиданно вызвали в правление колхоза. Издали он увидел свет во всех окнах и народ на крыльце. В кабинете председателя расположилось районное начальство, и Саша лишь с третьего раза попал кепкой на крючок: сильно волновался.

Василий Никандрович Бородин устроился за письменным столом (председатель был в области по каким-то делам), а рядом стоял Дмитрий Дмитриевич Рубцов, «командировочный», как его звали в хуторе. Он был в военной форме без погон, подтянутый, серьезный, только поперечная трещина на стекле очков нарушала иконописную строгость его лица. В послевоенные годы галифе и гимнастерка были излюбленной одеждой ответработников, но это увлечение давно прошло, и то, что Рубцов упорно продолжал носить военную форму, делало его личность в некотором роде загадочной.

— Цымбал прибыл, Василий Никандрович, — сказал он, кивая на Сашу.

Бородин с любопытством повернулся к парню. На фотографии в комсомольской учетной карточке он видел его с взъерошенными, непокорными, кое-как приглаженными послюнявленной ладонью волосами и вытаращенными глазами, словно загипнотизированного объективом. «Святая наивность», — подумал тогда Бородин, но теперь перед ним был довольно расторопный молодой человек, правда, немного тушевался. А Саша ожидал, что вот секретарь сейчас и спросит: «А как у вас моральная сторона, товарищ Цымбал? Доходят до меня слухи…» Камнем лежала на сердце Варвара, и казалось, что каждый райкомовец только не говорит, а в душе осуждает Сашу за аморальное поведение. Но Бородин протянул руку и крепко пожал:

— Будем знакомы!

В кабинет уже зашли все, кто помогал секретарю вытащить «Волгу» из болота. Безусые крепыши расселись на стульях, на диване и подоконниках. В другое время на такое не решились, побоялись бы начальства, но Бородин был земляк, свой.

«Этих война не тронула, — подумал Василий Никандрович, рассматривая хуторских парней. — Они не знают, чем пахнет передовая, чего стоит оторваться от земли и побежать навстречу пулеметной очереди, как засыпать и просыпаться с мыслью о войне и смерти». Об этом он думал всегда, останавливая свой взгляд на тех, кому около двадцати, и часто задавал себе тревожный вопрос: выстоят ли, выдержат, доведись им такие же испытания, какие в юности выпали ему, Бородину? Но сейчас пришла в голову другая мысль. В сороковых годах он был точь-в-точь таким же юнцом, как и они, а в двадцатых таким же был его отец, и в первую революцию, наверное, его дед… Конечно же выдержат, конечно же выстоят!

Бородин достал из кармана кукурузный початок, выломанный в поле недалеко от хутора, содрал «рубашку», большим пальцем порушил на стол зерно:

— Перестояла. На силос уже не годится.

Саша Цымбал согласно кивнул головой и помрачнел.

— Где же были комсомольцы? Почему не забили тревогу, не протянули виновных в «Колючке»?

Захар хохотнул:

— Надо бы! Ох как надо бы!

— Ладно тебе, Наливайка! — сердито одернул его Саша.

Но Захар вдруг вспылил, вскочил со стула и зло бросил:

— Кого бы первого я посадил на колючку, так это командира дружинников!

— Есть за что? — Бородин с любопытством посмотрел на взъерошенного парня.

Саша обомлел, ожидая услышать что-нибудь про Варвару. Притихли и хлопцы.

— В хуторе спекулянты орудуют, карманы деньгами набивают за счет колхоза, наплевать им на кукурузу, а дружина и в ус не дует! — Захар, развалясь на стуле, нагловато уставился на Сашу.

— Какие спекулянты? Что ты мелешь? Вечно этот Наливайка встрянет куда не следует. — Саша нахмурился для порядка, но в то же время облегченно вздохнул, словно гора с плеч.

— А Сайкин? Чьим он медом торгует?

— А голый гусь! Это разве не заслуга комсомола и лично Захара Наливайки в борьбе со спекулянтами? — вставил какой-то шутник.

На этот раз смех был жидковатый.

— В общем, похвалиться нечем.

Но Бородин, глядя на комсомольцев, думал: «Хорошие ребята. И даже взбалмошный Захар Наливайка, если разобраться, не дурак. Без сомнения. Надо только дать ему настоящее дело».

Постепенно в кабинет набилось полным-полно народу, пришли и члены правления, узнав о приезде секретаря.

— Гля, да тут все обчество! — удивился кто-то из вновь прибывших. «Обчеством» степняки называли собрание. Начались расспросы, появились желающие высказаться, в самом деле, как на собрании.

Бородин с любопытством посматривал на колхозников и ни одной реплики не оставлял без внимания, подолгу задерживал свой взгляд на каждом, кто попадал в поле его зрения: может, вместе росли, может, парнями дружили? Хуторяне в словах были неразборчивы. Звучала то украинская, то русская речь. Эти дядьки и тетки как бы пришли в сегодняшний день из детства Бородина. Но ведь они ему ровесники! И он с трудом этому верил, так как до сих пор считал себя молодым. Теперь он увидел, что его ровесники сильно постарели, стали такими же, какими были их отцы и матери в тридцатых годах, даже костюмами не особенно отличались, словно время для них остановилось.

Время, время… Как будто не десять лет назад, а вчера по поручению райкома комсомола он выступал с трибуны при свете керосиновой лампы, в холодном, нетопленном зале. Колхозники сидели в верхней одежде, кое-кто снял шапки, и то, наверное, лишь для того, чтобы лучше слышать оратора, который рассказывал о необычной стройке в каких-нибудь ста километрах от хутора. Бородин первый раз выступал перед земляками, горячился, спешил и доклад, который готовил несколько дней, выпалил за двадцать минут. Еще входили и рассаживались на скамейках люди, а он уже закончил. Раздались неодобрительные голоса:

— Интересно, Василий, да мало.

— ГЭС, значит… Скоро в хуторе заведем холодильники, телевизоры. Чудно!

После лекции никто не ушел, и Василия еще два часа держали на трибуне, засыпая вопросами.

Колхозные собрания всегда представлялись ему шумными, сдобренными юмором и острыми словечками, но справедливыми, отзывчивыми на человеческое горе, непримиримыми ко лжи и подлости, и теперь, вспоминая свое выступление десятилетней давности, он не поеживался от неловкости: к хутору подводили высоковольтную линию, многие уже обзавелись холодильниками, стиральными машинами, жить стали куда богаче прежнего…

У Рубцова лицо непроницаемое. Лишь одну мысль можно прочитать на нем: «Говорите, что хотите, но меня с толку не собьете!» На Сашу Цымбала, который пытался задавать тон беседе, он поглядывал с неудовольствием и уже не раз вскакивал с места.

— Прошу не устраивать базар!.. Продолжайте, товарищ Цымбал!

— Может, еще хочет кто-нибудь высказаться? — спросил Саша.

— Позвольте мне!

Сквозь толпу пробралась голубоглазая девушка. Она волновалась, как на экзаменах, лицо покрылось густыми красными пятнами, и Бородин догадался, что Елена, как и он десять лет назад, выступает перед своими земляками впервые. «До чего же похожа на Лиду!» — снова подумал он.

Как это часто бывает на таких стихийных «митингах», выступающие вдруг начали говорить не о том, о чем нужно было, а каждый о своем, у кого что наболело.

— Правильно тут вспомнили про спекулянтов. Я хочу добавить. — Елена обвела взглядом толпу, словно кого-то разыскивая. — Вот Варвара Чоп, свинарка. Почему у нее вышло по шесть поросят на свиноматку?

Варвара от неожиданности ахнула.

— Сейчас, товарищ Сайкина, речь не о поросятах, — вежливо заметил Саша. Но Елена даже бровью не повела.

— После опороса бедная свинья опомниться не успеет, как уже не досчитает двух-трех поросят… Это разве не так?

Опешившая Варвара наконец пришла в себя.

— Ты языком не мели! Ступай сама на ферму, посмотрю я, сколько у тебя к отъему останется поросят!

— Без сомнения, у нас имеются случаи хищения общественной собственности, — подал голос Саша. — Но нужны конкретные доказательства, коль вы обвиняете свинарку, товарищ Сайкина!

Этим нездешним «коль» Саша хотел придать вескость своим словам.

— Вот ты конкретно и проверь, что она носит с фермы в подоле, — заметил бойкий голос из сеней. — Каждый день провожаешь домой!

Хохот словно ледяной водой окатил Сашу. Не помог и медный колокольчик величиной с хорошую грушу, уцелевший в хуторе с времен дореволюционной приходской школы. Злясь и досадуя, Саша ждал, когда водворится тишина. Рубцов снова вскочил с места:

— Порядка, порядка нет, товарищи! — Но колокольчик в его руке беззвучно трясся, как будто вместе со всеми давился от смеха.

А Елена, воодушевленная поддержкой, смело продолжала:

— Кукурузу мы уберем, пусть с запозданием, не велика беда. Но вот как нам освободиться от мешочников, всех этих околоколхозных людишек?

Саша сидел красный, недовольный собой, исподлобья поглядывал на Варвару. Она вызывающе выпрямилась, с головы ее на плечи сполз платок, волосы распались, насунулись на уши, и с губ не сходила бегающая, глуповатая улыбка.

Бородину странно было слышать, что хищение поросят на ферме и всякие «побочные промыслы» не вызывают особого негодования. Свыклись, притерпелись? Но вспомнил, что степняки народ отчаянный, вон та же Варвара не посчитает за грех осенней ночью оседлать мотоцикл и мотнуть по грейдеру на колхозный огород, приволочь домой чувал помидоров для засолки, которые у нее почему-то не уродились.

Уколотый взглядом Рубцова, Саша повернулся к Елене:

— Вы закончили, товарищ Сайкина?

— С мешочниками надо кончать! — Девушка сердито прикусила губу и ушла в толпу.

Филипп Сайкин из коридора хмуро всматривался в Бородина, переводил тяжелый взгляд на Варвару. Не злость — тоска гложет Филиппа: вила, вила Варвара из него веревки, как многие, не стесняясь, говорили ему прямо в глаза. На председательской должности, которую он одно время небезуспешно занимал, его величали вначале Филиппом Артемовичем, потом, по мере падения авторитета, только Артемовичем, а перед тем, как снять, звали просто Филькой. Но Варвара даже этим именем давно не зовет. «Чего тебе?.. Слышь!..» — ласковее у нее не находится слов. И что ей понравилось в этом хлюпике, которого можно раздавить ногтем? Сайкин смотрел на бледнолицего, смущенного паренька, похожего на девицу, и думал: «Бесстыдная, пакостная Варвара. Задрать бы тебе подол да всыпать розог!..» К Цымбалу даже ненависти не было. Сайкин не брал его в расчет как мужчину.

Рубцов поправил на носу очки, закатил к потолку глаза, часто-часто замигал:

— Товарищи колхозники… Лично я, будучи на соответствующих должностях в мою бытность работы в районе, тянул ваш колхоз, как ту репку бабка да дедка.

— Не туда тянул, — заметил кто-то шутя.

— Тише ты! Неудобно.

— Дмитрия Дмитриевича не собьешь с толку. Он сам десяток за пояс заткнет! — солидно вставил Филипп Сайкин и поглядел на стоявшего рядом длинного худого старика Чопа, ожидая от него поддержки. Но Чоп лишь неопределенно гмыкнул и вытянул шею, пытаясь лучше рассмотреть районное начальство.

Дмитрий Дмитриевич Рубцов был командирован из области. Однажды ранним утром дверь кабинета Бородина приоткрылась, забелела лысая голова с торчащими, как у тушканчика, ушами, и как-то боком протиснулся поджарый человек в полувоенной форме с портфелем. Дверь была широкая, но, казалось, вновь прибывший, несмотря на свою поджарость, протискивался, а не свободно входил. И к столу он не шел, а будто семенил на цыпочках. Он предъявил свой мандат и, пока Бородин читал о полномочиях по внедрению в районе высокосортной кукурузы, тихо, смирно сидел поодаль на стуле, поджав ноги и положив на колени портфель.

Бородин только что вступил в права секретаря райкома партии, приезжий люд пока ему не докучал, а Рубцов был первой ласточкой, да еще, как выяснилось, занимал в районе какой-то руководящий пост в былые времена, и осталось тут у него немало знакомых. Все это расположило Бородина к уполномоченному. До вечера он не отпускал гостя от себя, вместе ездили по колхозам, обедали, ужинали, заседали на бюро, а на другой день к гостинице за Рубцовым подкатил «газик», который остался за ним на все время командировки.

Рубцов постепенно вошел во вкус уполномоченного. Бородин ни в чем его не стеснял, напротив, всячески содействовал его работе: по первой же просьбе Рубцову выдавались справки, о чем были предупреждены районные учреждения, в гостинице он занимал лучший номер, в чайной обедал не в общем зале, а в отдельной комнате за столом, покрытым белоснежной скатертью, с красивой сервировкой и миловидной обходительной официанткой.

Рубцов почувствовал себя совсем как дома, уже не просил — приказывал и командовал, а когда попадал в президиум собрания, просто преображался, словно вступал в какую-то новую, самую счастливую пору своей жизни. Особенно любил председательствовать. Необычно оживленный, с порозовевшими щеками, он то и дело приглаживал три волосинки, зачесанные с затылка на лоб, быстро водворял в зале порядок. Любил Рубцов и выступать. Говорил с твердостью в голосе, пристально, не мигая, смотрел поверх голов слушателей.

— Что в данном вопросе представляет из себя колхоз «Среди вольных степей»? — рокотал он, опершись обеими руками о стол, раздвинув локти и весь подавшись вперед. — Бельмо на глазу района! Я не буду повторяться. Предыдущие ораторы нарисовали нам красочную картину недостатков. Но, товарищи, почему словом никто не обмолвился о кукурузе? Хорошие деньги государство платит за зерно — доходная статья! А силос — это же лучший корм для скота! Вон на плакате показан ваш путь к изобилию и богатству через кукурузу. Почаще смотрите на него!

Колхозники неодобрительно загудели:

— Поди ее, черта, убери — три тысячи гектаров!

— Сперва нужно машины дать, а потом столько сеять.

Но Дмитрий Дмитриевич не стушевался и кивнул в сторону Бородина:

— Спросите Василия Никандровича, фронтовика, как на Украине, в окопах кукуруза выручала солдат. Всю зиму из нее варили супы, кормили ею лошадей, отапливали землянки. А вы мне говорите: «Пойди ее, черта, убери!» Стыдно, товарищи, в мирное время слышать такие слова. Все-таки хочу верить, что вы не ударите лицом в грязь!

«Ну вот наконец нашелся человек, который и о кукурузе вспомнил», — подумал с иронией Бородин и поднялся во весь рост, медленно, с притиркой, провел ладонью по волосам, как бы собираясь с духом:

— Товарищи земляки, сейчас не время открывать дебаты. Перенесем наш разговор на другой день, дождемся председателя из области.

Из правления Бородин вышел последним. Все спешили по домам, у каждого свои заботы, лишь он один задержался на крыльце, закурил и не заметил, как возле него оказался долговязый старик в кепке, с длинным благообразным лицом и ясными, что-то таившими в себе глазами. Он смотрел вверх, не на Бородина, но обращался к нему.

— Вспомните, Василий Никандрович, как было в тридцатых годах, выходили в поле с песнями, с музыкой, под флагами. Я сам так-то ходил. Завсегда первый. Чуб взовью, пальцами ударю по всем ладам гармони какой-нибудь боевой марш, вроде «Мы кузнецы, и дух наш молод!». А за мною — мужики, бабы с вилами, граблями. Каждая жилка играет. Энтузиазм! А теперь почему етого нет? Я вам отвечу: достаток, спокойствие.

Бородин узнал Парфена Иосифовича Чопа, человека с «причудами», как о нем говорили в хуторе.

— Здорово Парфен Иосифович энтузиазм расписывает! А самого в колхоз не дозовешься, дома гусиную ферму развел! — поддел Захар Наливайка.

— Отдеру я тебя, как Сидорову козу, Захар. Ой, отдеру, попадись на моей леваде, — словно и не серчая, а как будто даже ласково пообещал Чоп. — Ты мне за голого гуся ответишь… Чего встреваешь в разговор взрослых людей?

Бородин, посмеиваясь, раскрыл портсигар, протянул старику, чтобы попроще, пооткровеннее. Деда, красного партизана, он знал с детства, много о нем слышал хорошего и смешного и относился к нему с уважением.

— Ох, молодежь, молодежь! — Чоп покачал головой, взял папиросу, но не закурил, а осторожно, чтобы не сломать, засунул в нагрудный карман пиджака. — Сейчас все больше стиляги-литяги. Тут ведь называй, как хочешь, а литяга[2] она литягой и останется.

— Да при чем здесь литяга?

— А при том, что этих стиляг-литяг я бы драл как Сидорову козу! — озлился вдруг Чоп. Ушел он сильно расстроенный, оставив Бородина в недоумении.

— Чудак, ну и чудак Парфен Иосифович. Каким был, таким и остался. — Бородин повеселел, посмотрел на звезды, подумал, перебирая в памяти подробности встречи с земляками. Удивительно. Что-то в нем пробудилось новое, незнакомое, о котором он не подозревал. А не беседа ли с молодежью в красном уголке, не Елена ли, вызывающая в нем воспоминания о молодости, не Чоп ли, горюющий об утрате энтузиазма, виной этому?

Направляясь к машине, он заметил Филиппа Сайкина и окликнул его. Сайкин метнулся было за угол, но передумал. Некоторое время они шли молча. Бородин терялся, не находил слов, хотя с Сайкиным было связано немало воспоминаний из прошлого. Но и «друг детства» не старался поддержать разговор. На перекрестке он остановился:

— Мне в ту сторону.

— Вот что, Филипп, скажи мне про Елену, зоотехника. Чья она?

Сайкин выжидающе посмотрел на Бородина.

— Сирота. У меня в доме возрастала. А что?

Бородину почему-то стало неловко. К Сайкину невольно появилось уважение, хотя в хуторе о нем отзывались нелестно.

— Покедова, товарищ секретарь. Будем, значит, вместе работать. — Сайкин подал руку, видно, спешил.

— Как живешь? — Бородин все же хотел вернуться к тем давним приятельским отношениям, которые были у них в детстве. Но Сайкину было не до воспоминаний.

— Живем, хлеб жуем, — коротко ответил он. — На советскую власть не жалуемся.

— Воевал?

— Хлебнул всего. Эшелон до фронта не дошел — разбомбили. Солдаты кто куда. А тут фриц взял в окружение. И в плену и в партизанах побывал. — Он вторично сунул Бородину руку: — Спокойной ночи, секретарь.

Того, что ждал Бородин от этой встречи, не получилось. Он смотрел вслед Сайкину, пробиравшемуся вдоль забора, словно крадучись, куда-то на окраину хутора, и удивлялся, и не мог понять, почему его сверстники, люди одинаковой с ним судьбы, такие разные. Неужели человек так меняется с годами? Бородин никак не мог привыкнуть к тому, что некоторые друзья юности не узнавали его. Будто видели в первый раз. Он давно приметил, что с возрастом иные люди утрачивают щедрость души, скупеют, коснеют, обрастают какой-то жесткой скорлупой. «Да сбросьте с себя эту скорлупу! — хотелось крикнуть им. — Не скупитесь на чувства! Дорожите человечностью!» Шагая один по пустой улице хутора, он вспомнил Лиду, милую, честную душу, преданного товарища в юности и совсем другую в зрелости. И все-таки она оставалась самым близким человеком на свете после матери и отца. Как их всех сейчас недоставало ему! Он остановился, думая, что пошел не в ту сторону, и увидел на площади возле своей машины Елену. Она будто поджидала его, что-то хотела сказать, но, когда он подошел, продолжала молча прохаживаться от машины к крыльцу и обратно. «Она делает вид, что ждет кого-то другого, а на самом деле ей нужен только я», — подумал Бородин и сразу вспомнил случай трехлетней давности, который затерялся бы в его памяти навсегда, если бы не стечение обстоятельств. Так бывало в городе, когда он просматривал свою записную книжку, натыкался на номер телефона и долго не мог вспомнить, чей он, где и когда записан.

— А ведь мы с вами уже виделись, и не раз… давно, правда, — сказал Бородин, подходя к Елене, и по тому, как она живо обернулась на его голос, как посмотрела красноречиво, он понял, что она тоже вспомнила, но скорее всего и не забывала и после собрания осталась ждать его у машины, а вовсе не другого.

— Да, я хорошо все помню, — сказала Елена, опуская глаза и смущаясь. — Весна. Старое поселение, трамвайная остановка, зеленая пивная будка… кирпичные трехэтажные дома. Тихий уголок Москвы. Вы там жили?

— Снимал комнату. А вы?

— Тоже. Втроем. Подруги-студентки.

— Студентки, верно. Но почему, почему?.. — сказал Бородин и не договорил.

— Что «почему»?

— Странно…

— Что «странно»?

— Это у меня свое… прошлое.

Бородин присел на сиденье машины, у которой была открыта дверца, достал папиросы, закурил. Елена стояла у крыльца, опершись спиной на резную стойку. Было немного неловко. Они перебирали в памяти подробности первой встречи трехлетней давности, и прошлое, с одной стороны, сближало их, а с другой — вызывало ощущение неловкости.

— Вы, помнится, работали в институте, потом перевелись на опытную станцию? — спросила Елена.

— Верно, верно. А потом вот… на одной партийной конференции был избран секретарем. — Бородин усмехнулся и постучал указательным пальцем по папиросе, сбивая еще не нагоревший пепел. Он ждал и другого вопроса: «А как ваша диссертация?» Больше всего он боялся этого вопроса, потому что сам себе постоянно его задавал и всякий раз растравлял душу. Елена, наверное, только подумала об этом и ничего не сказала, понимая, что в его должности было не до диссертации, но от этого предположения Бородину стало не легче. Он глубоко затянулся, раз, другой, сразу искурив папиросу до половины. Дым поплыл густо, не рассеиваясь, и, попав в полосу электрического света, заклубился, будто в луче прожектора из кинобудки. Было тихо, душно, слышались вздохи коровы в сарае.

И Бородин ясно припомнил все о Елене.

…Было время гроз, бурных коротких ливней и тополиных метелей. После дождя парило, солнце припекало еще жарче, и на асфальте быстро высыхали лужи с коронами белых сережек. Помнилось, Бородин почувствовал какое-то стеснение. Оглянулся, и его ослепили девичьи глаза. Странно, что никто, кроме Бородина, не замечал этих удивительных синих глаз, пассажиры, как обычно, занимались своими газетами, книгами, разговорами. Трамвай был переполнен. Бородин стоял на передней площадке, девушка — на задней. Через головы пассажиров она поглядывала в его сторону. Видно, и Бородин чем-то ее заинтересовал. Но надо было сходить. На следующий день и потом в течение недели по утрам они попадали в один и тот же вагон — прицепной. Однажды сели рядом. От такой близости Бородин заволновался, покраснел. Она тоже. Украдкой присмотрелись друг к другу. Глаза девушки уже не казались неправдоподобно синими, как бы примелькались за эту неделю. «Все равно хороша, — подумал Бородин. — А как я? Одна знакомая мне говорила, что в профиль я интересней». И он подтянулся, расправился, стараясь сидеть так, чтобы девушка видела только его профиль. На промежуточной остановке в трамвай вошла ее подруга. Сразу стало шумно. Обе словно соревновались в остроумии перед Бородиным. Больше всего старалась синеглазая, как он стал теперь называть свою попутчицу. Хотелось вмешаться в веселый разговор подруг, познакомиться с ними, но недоставало смелости, а потом, когда уже очутился один на улице, пожалел. Без всякого сомнения, он нравился девушке, нужно было что-то сказать, как-то прервать эту молчанку, но ничего путного в голову не приходило. Не ляпать же с бухты-барахты? Посчитает дураком. И он шел по улице, досадуя на себя за несообразительность. Надо было хоть сморозить что-нибудь насчет погоды. Могла бы, конечно, высмеять: старо как мир. А вот если сказать: «Палит, как в степи», она бы удивилась: «Почему в степи?» — «Вижу, что степнячка». — «Вы угадали», — сказала бы она, и, дальше больше, завязалась бы беседа, а потом и знакомство. Эх, черт возьми, крепок же ты задним умом, Василий.

…В то утро он спешил в институт. Много навалилось дел, спал три часа в сутки. В трамвае тоже читал и даже пробовал писать. Синеглазая была где-то тут, в вагоне, он чувствовал ее присутствие. Так и есть. Она стояла поодаль, держась за поручень. Во взгляде, уже таком откровенном, — любопытство, желание заговорить. «Э, сейчас не до переглядок. Глупости какие-то», — подумал Бородин, углубляясь в бумаги, и на его лбу легла поперечная сердитая морщина.

Дня через два, покончив с делами, в приподнятом настроении он сел в трамвай и снова, в который уже раз, увидел девушку. Она была в кругу подруг. Все с портфелями, книгами, тетрадями, только и разговору что о вопросниках, шпаргалках и баллах. Он вспомнил: в вузах начались экзамены. Ага, значит, она студентка! Девушка скользнула взглядом по вагону, на какую-то секунду задержалась на Бородине и продолжала судачить с подругами как ни в чем не бывало. Почему такое безразличие? Он не спускал с нее глаз, стараясь обратить на себя внимание. Они снова обменялись взглядами, но лишь укор и холод достались Бородину. «Не сердись, — хотелось ему сказать. — Я был очень занят, но, конечно, несмотря ни на что, мог быть внимательным и вежливым. Я раскаиваюсь».

Трамвай подкатил к остановке, где она обычно сходила. Зеленая будка, толпа любителей жигулевского, старухи на скамейках у своих кирпичных трехэтажных домов. Синеглазая, спустившись на ступеньку трамвая, оглянулась и одарила Бородина улыбкой. Прощала.

Бородин вскоре переменил квартиру, и трамвайные встречи забылись. Но, видно, суждено им было снова сойтись, и снова в дороге, уже дальней, быстро сближающей людей.

Пассажирский поезд прогрохотал по мосту через реку. У быков она была в водоворотах, чувствовалась большая глубина. На фарватере, носами навстречу течению, держались на якорях Два густо насмоленных каюка. Один рыбак, сгорбившись, оцепенело смотрел на лески. Другой обернулся и с улыбкой помахал поезду. Из-под моста вылетела «Ракета» на подводных крыльях и умчалась к светлым огням порта. Уже темнело. В окна вагона дохнуло преющим камышом. Началась широкая пойма с заливными лугами, озерами и протоками.

Василий Бородин стоял у окна и смотрел на степные дали в вечерних сумерках. Девушка в спортивном костюме развязывала туго набитый рюкзак на верхней полке. Ей не потребовалась лесенка, достаточно было приподняться на носки. И это сразу напомнило Бородину другое время, трамвайный вагон и высокую девушку, которая легко доставала до поручня.

— Вы меня узнали? — сказал он, оборачиваясь к соседке, когда та, разложив вещи, села на нижнюю полку, у окна. — Мы ездили в одном трамвае. Помните?

Она смутилась:

— Помню.

— Ну вот, а теперь еще и в поезде. Познакомимся. Василий… — Он помолчал и добавил: — Никандрович.

— Елена.

— На практику?

Она кивнула головой:

— Первый раз, страшно. — И, посмелев, спросила — А вы?

— Насовсем.

Елена оглядела его с любопытством:

— По направлению?

Бородин раздумывал, стоит ли распространяться, потом, как бы отбросив сомнения, сказал:

— Да нет. Не поладил с начальством. — И поспешил переменить неприятный для него разговор: —А вы сами откуда? Может, земляки?

— Из хутора Таврического.

Бородин не поверил:

— Странно! Я тоже из Таврического. Но что-то не припоминаю… синеглазую Елену.

Девушка рассмеялась:

— Я вас тоже не помню. Вы чьи?

И пошли расспросы, воспоминания. Оказалось немало общих знакомых и обоим памятных, излюбленных с детства мест на речке Иве и в дубовой роще. Бородин, правда, в хуторе давно не жил, но все равно считал себя степняком и, шутя и откровенничая с Еленой, держался «в рамках», как приличествовало земляку. Он сразу подумал о разнице в годах, которая была, пожалуй, лет на тринадцать — пятнадцать, был с Еленой на «вы», а она величала его по имени и отчеству. Приятно было встретить односельчанку, приятно было слышать ее мягкий южный говорок. На ум пришел анекдот о степняках, и Бородин тут же его рассказал. Хозяин, поднимая чарку, спрашивал гостей: «Будем?» Все коротко отвечали: «Будем». И снова: «Будем?» — «Будем». Молодому Василю это однообразие надоело, и он сказал: «Будем здоровы!» В следующий раз среди гостей Василя не оказалось. Кто-то спросил: «Может, гукнуть?» Хозяин отмахнулся: «Не надо. Он болтун».

— Так вы, наверное, и есть тот самый Василь, враг традиций, — смеясь, сказала Елена, и Бородин с интересом взглянул на девушку: не глупа.

Они стояли у раскрытого окна, и ветер приносил из степи запах пыльного зерна, очищаемого на току. Неподалеку от железной дороги проплывали в свете электрических лампочек, подвешенных на столбах, бурты хлеба, грохочущие сортировки и бабы с подоткнутыми за пояс подолами, подгребающие деревянными лопатами зерно… Родные края!

…— Ну как, Елена, не собираешься удирать из колхоза? — спросил Бородин, хитровато щурясь.

— Что вы, Василий Никандрович! Почему вдруг?

— Хозяйство неважнецкое, рвачей немало. Сама на это сетовала.

Бородин полез в машину, достал стакан, подошел к водопроводной колонке, какие были пробиты в нескольких местах по хутору, покачал насос и подставил под струю граненый стакан. Вода бежала теплая, и Бородин все полоскал стакан, который уже был чист, прозрачен, но, набрав воды доверху, он выплескивал ее на землю, подставлял стакан под струю то дном, то боком. Вода шипела, булькала, разбрызгивалась.

Наконец он напился и спросил:

— Ты, кажется, дочь Филиппа Артемовича Сайкина, начальника здешней почты?

— Да, приемная дочь.

Бородин почему-то засмеялся:

— Смотри не скучай. А не то выдвинем председателем. Не боишься?

— Председателем?

— А что? Я одного знал такого же молодого, как ты. Вполне справлялся. Резвый был.

Они распрощались, но продолжали думать об этой встрече — Елена, неспешной походкой направляясь домой, Бородин, мчась в машине по степной дороге.

4

Сайкин достал портсигар, постучал папиросой по крышке. Рука дрожала. Объясняться с Варварой было нелегко. Она медленно шла впереди, на расстоянии. Обернулась:

— Ну что ты, как хвостик?

— Погоди, что я тебе скажу.

— Некогда годить.

— Эх ты… Только и знаешь: гыр-гыр. В кого такая грызливая?

— Ну чего тебе надо от меня?

— Не гляди комом.

— А как же?

— Россыпью.

Варвара рассмеялась. Сайкин запыхтел, закряхтел, никак не решался, наконец взял Варвару за руку и сказал примирительно:

— Ладно, не будем ссориться.

— А у нас с тобой разговор короткий. Ты направо, я налево… Отстань! — Варвара сердито рванула свою руку, крепко сжатую Сайкиным повыше локтя. — Без провожатых обойдусь!

Сайкин с тоской глядел вдоль улицы, пока темная фигура не скрылась за углом, и подозрение, и ненависть к женщине, которую он любил и которая так бесцеремонно с ним поступала, окончательно вывели его из равновесия. Он побежал к Варвариному дому, уверенный, что застанет там Цымбала. Заглянул в сарай, обшарил все затененные уголки. Везде пусто, жутко пусто, как на заброшенном дворе. Представил Варвару с другим, и такая взяла тоска, что не вытерпел, постучал в окно, у которого она спала. Не шелохнулась занавеска, никакого звука, и он побрел домой: ну и пусть, ну и черт с ней! Получше есть девки…

В темноте Сайкин с кем-то столкнулся. Тот, другой, отступил в тусклый свет лампочки, подвешенной у входа в сельмаг. Сайкин узнал Захара Наливайку. И чего это он до сих пор шляется по улицам? Не намять ли ему бока без свидетелей, когда хутор погрузился в глубокий сон и даже собака не залает? Сайкин тупо уставился на парня, как бык в невесть откуда взявшегося молодого соперника. А Захар в распахнутом пиджаке, руки в карманах, стоял, посмеиваясь.

— Ну чего тебе? — сказал он, почувствовав опасность.

— Подойди сюда. Что я тебе скажу…

— Говори, мне и отсюда слышно. — Захар отступил, когда на него надвинулся Сайкин.

— Думаешь, убежишь, если захочу поймать?

— Какого дьявола тебе нужно? Что ты ко мне пристал?

— Откуда ты сейчас идешь? Говори сию минуту!

— Вон что тебя беспокоит. — Захар понимающе осклабился.

— Откуда идешь? В последний раз спрашиваю!

— От Варвары! — неожиданно выпалил Захар и тут же пожалел об этом.

— Ты мне шутки брось! Я за Варвару голову сверну.

— Ну и заткнись своей Варварой! На кой она мне леший… Я иду в гараж. На станцию поеду за председателем.

Сайкин недоверчиво покосился на парня и подошел к нему вплотную, приговаривая: «Да ты не бойся, не бойся», и вдруг цепко схватил за ворот пиджака:

— Не вертыхайся…

— Пусти! Воротник оторвешь!

— Да стой же ты на месте, леший тебя возьми! Второй раз ты мне за вечер попадаешься. Теперь я тебя так просто не отпущу.

— Пусти! Шуток не понимаешь, что ли?

— А с гусем тоже пошутил? А ко мне за медом лазил тоже шутя? И на собрании про поросят в подоле тоже шутил? От тебя сейчас может одно мокрое место остаться, ты это знаешь?

— Пусти ворот, говорят тебе!

Сайкин оттолкнул от себя Захара, и в этом толчке была такая сила, что Захар чуть было не завалил штакетник, который оказался за его спиной.

— Не до тебя сейчас, — буркнул Сайкин, уходя в темноту. — Но в другой раз не попадайся на дороге.

«Подожди же!» — с обидой подумал Захар, провожая ненавистным взглядом удалявшуюся фигуру, угловатую, сутулую, что-то в ней было от топтыгина, но на ногах Сайкин стоял крепко, и сила в нем чувствовалась недюжинная. Этого Захар не мог не учитывать, встретившись с ним один на один. А Сайкина одолевали сомнения и догадки, он снова вернулся к Варвариному дому и долго маячил у окна, прислушиваясь и пытаясь уловить хоть какой-нибудь подозрительный звук. Напрасно. В большом кирпичном доме все было охвачено сном.

— Варвара, слышь. — Сайкин тихонько постучал в окно. — Выгляни на минутку. Ведь не спишь… А если бы Цымбал постучал, так враз бы вылетела во двор.

Он опустился на завалинку и сунул руки-грабли в мокрые от пота волосы. На веранде загремел засов, вышел старик Чоп в исподнем белье и пиджаке, накинутом на плечи.

— Никакой у тебя мужской гордости нет, Филипп, — сказал он, поглядывая на небо. — Пусть за тобой девки бегают, а не ты за ними. Вот как себя нужно поставить.

Сайкин продолжал сидеть на завалинке, и Чоп не сходил с крыльца.

— Перебил ты мне сон. Варвара с весны не спит в этой комнате, а ты стучишь…

Сайкин поплелся со двора, как чужой.

* * *

Случилось это в жаркий августовский день. Юная, загорелая Варвара в коротком полинялом платьице шлепала босыми ногами по горячей дорожной пыли. К самой обочине подступила колючая изгородь виноградника. Желтоватые, дымчатые гроздья отягощали кусты, соблазняли спелым наливом. Варваре сильно захотелось душистого муската, который был только на этой плантации, принадлежавшей Сайкину, и она, отчаянно стрельнув по сторонам глазами, одним духом перелетела через невысокие колючки, только сверкнули глянцевитые от загара икры. Прячась за кустами, вся подавшись вперед, побежала вдоль рядка, подальше от дороги, и легла на спину в сухой, шершавый гравий, и прямо в рот ей — сочная, медовая гроздь, с такой тонкой кожурой на ягодах, что просвечивались застрявшие в мякоти косточки. Варвара зажмурилась от удовольствия с полным ртом душистого сока, а когда открыла глаза, увидела над собой хозяина, будто нависла гора, вот-вот рухнет и раздавит. Сайкин ухмылялся и качал головой, переводя взгляд с растерянного девичьего лица на обнаженные ноги. Варвара приподнялась на локте, смущенно одернула платье.

— По чужим виноградникам шастаешь?

Варвара потупилась, одной рукой упираясь в землю, другой неловко натягивая подол на голые колени. Сайкина она боялась — нескладный, рыжий, даже шея и мочки ушей в веснушках. В маленьких кабаньих глазках — злое и нахальное.

— Эх, и выдеру я тебя, как Сидорову козу, на позор всему хутору!

— Я больше не буду… дядя. — Варвара захныкала и хотела подняться на ноги, но Сайкин взял ее за плечо, придавил к земле:

— Лежи!.. Да не вздумай кричать.

И навалился медвежьей тяжестью и бесстыдно зашарил лапищами по девичьему телу, обласканному одними степными ветрами да теплой речной водой. Варвара задохнулась от ужаса и онемела, и не нашла в себе силы воспротивиться… Пришла домой как дурная, щедро одаренная виноградом, вывалила из подола на стол тяжелые кисти, заревела, упала на кровать и так, ничком, не шевелясь, бездумно пролежала до вечера, пока не пришел Чоп, ее дядя. Матери и отца Варвара лишилась еще в детстве, почти не помнила их и воспитывалась у Парфена Иосифовича Чопа, материного брата. Видя, какой ладной, черноглазой росла племянница, старик глаз с нее не спускал, боясь, чтобы кто-нибудь из хуторских отчаянных хлопцев не совратил до замужества. Да разве углядишь? Варвара была непоседой, летние дни пропадала на речке, вместе с мальчишками уходила в походы по лесам и долам, за что ей не раз влетало от Парфена Иосифовича. Еще в сенях услышав всхлипывание, старик, прихрамывая, подошел к кровати.

— Или заболела?

Варвара притихла.

— Может, за фельдшером сходить? — Чоп потрогал ее лоб. — Вроде жара нету. Что же ты молчишь?

Варвара вскочила на кровати, помятая, взъерошенная, напугав Чопа, но он и слова не успел сказать, как она уже была во дворе.

— Ишь стрекоза!

Чоп неодобрительно покачал головой и стал перебирать в уме хуторских женихов: пора, пора выдавать Варвару замуж.

На другой день пришел свататься Сайкин. Варвара, наклонясь над срубом, доставала из колодца воду, бросила на рыжего полный гнева и ненависти взгляд и понесла ведро в катух, свиньям, в дом не зашла. Сайкин так и не увидел соседку в этот день. Она забрела в самый дальний угол заросшего вишняком сада, спустилась к реке. Тут было сыро. Между пиками камышей поблескивала вода, ноги ступали по мягкому илу в частых оспинах — следах разной пресмыкающейся твари. Где-то за стеной камыша, на середине реки плюхнулась рыба, и этот звук гулким ударом отозвался в сердце Варвары. Над ухом зазвенел комар и впился в висок. Насекомые насели со всех сторон. Варвара вяло оборонялась. В камыше послышался треск, возня. Варвара насторожилась. На берег вылезла крыса с обвислой черной шерстью, острой мордой понюхала воздух. Варвара брезгливо передернулась, шикнула на крысу, и та юркнула в камыш. На душе было гадко, как будто водяная крыса забралась за пазуху…

— Не пойду, не пойду за него! — твердила Варвара за ужином, когда Чоп передал ей разговор с Сайкиным. — Уеду в город! Не буду в хуторе жить!

Той же осенью сдала экзамены в техникум. Бабы говорили: «Эта без мыла везде пролезет. Любого городского подцепит. Что ей хуторские!» Бабы были правы, да не совсем. Был он из соседнего большого села, долговязый, русый, заканчивал техникум, она держала экзамены за первый курс. Летом вместе уехали в Кустанай по его путевке. Варвара техникум бросила и вскоре пожалела: жили плохо. Долговязый после первой же брачной ночи разочаровался в Варваре, открыто приударял за местными модницами, дома не ночевал, а раз пришел пьяный и сказал: «Ты не особенно… Не нравлюсь, пожалуйста, на все четыре стороны!» Варвара этого не перенесла, наскоро связала узел, и, когда утром муж с головной болью проснулся и зашарил рукой по пустой постели, недоумевая, куда же делась жена, Варвара была уже далеко от Кустаная.

Год спустя — куда теперь денешься? — сошлась с рыжим Сайкиным. Но жизнь не клеилась. Была ему Варвара ни жена, ни любовница, а так: ни богу свечка ни черту кочерга. Вернулась к дяде и вся отдалась работе, только в ней находила отраду. У свинарок были хорошие заработки, и она попросилась на ферму. Но все чаще задумывалась, в этом ли счастье? Тосковала по юности, с грустью, как лучшие годы, вспоминала учебу в техникуме. Тогда-то она сблизилась с Сашей Цымбалом, да, видно, не надолго… «Если не помиримся, брошу все, поеду учиться», — думала Варвара в постели, широко открытыми глазами глядя в темноту. Давно купила пачку тетрадей, нужные учебники, только вот никак не могла выбрать время. «Завтра возьму с собой на ферму, и ни на какие гулянки! — убеждала себя горячо, потому что в душе сомневалась, хватит ли терпения. — Хватит! Хватит! Что я, хуже Ленки? В двадцать раз лучше разбираюсь… Сколько через эти руки прошло! Только бы диплом!»

Варвара, уткнув лицо в подушку, скрипела зубами, злилась на Елену, но не могла простить и Саше. Было больно if обидно, и тянуло к этому чудаковатому пареньку, чем-то ее приворожившему — то ли своей молодостью, то ли неподатливостью. «Опостылели», — стонала Варвара и в который уже раз зарекалась не признавать мужиков, даже Сашу. Прислушалась к далеким шагам Сайкина, вскочила с кровати, зажгла свет, поставила на печку выварку с водой, посрывала с окон занавески, сволокла все грязное в кучу, приготовила к стирке, потом принялась перетирать тряпкой мебель, стекла на окнах и зеркала, потом взялась за полы, высоко подоткнув юбку, шлепая босыми ногами по воде. Чоп, войдя со двора, оторопел:

— Дня тебе мало? Добрые люди спят уже давно.

— То ж добрые… — буркнула Варвара, ожесточенно ерзая тряпкой по полу и вытесняя деда из комнаты.

5

Среди домов есть такие, в которые входишь с охотой, зная, что там всегда будут тебе рады. Знал такой дом в хуторе и Дмитрий Рубцов. Из правления он отправился ужинать к старому другу Филиппу Артемовичу Сайкину. Они сели за стол в чистой горнице, где полы пахли свежей краской и снежно белели стены, увешанные широкими деревянными рамами домашней работы с плотно вставленными в них многочисленными фотографиями. Хоть были здесь и традиционные, расшитые петухами рушники и горбился в углу дубовый столетний сундук с замком-гирькой, комната выглядела отнюдь не старомодно, было в ней немало примет и нашего времени. Окна совсем не подслеповатые, а высокие, горница просторная, с одной стороны— новый шифоньер и трюмо, с другой — сверкающий лаком и перламутром радиокомбайн, какой редко увидишь и в городской квартире.

— Зачем тебе этот аристократ? — удивился Дмитрий Дмитриевич. — Телевидение не скоро дойдет до вашего хутора.

— Хочу первым посмотреть это дело. А то помру и не увижу, — лукаво отвечал хозяин, между прочим любивший слово «дело». — Время летит, не успеваешь оглядываться. Я и антенну установил на крыше, и кажется мне, что мой дом теперь не дом, а какой-то воздушный корабль. Несется невесть куда. Дойдет, очень даже скоро дойдет это дело до хутора.

— Все шутишь, Филипп Артемович. Я рад за тебя.

Для Варвары он был безымянный, для злых хуторских языков — Филькой, а для Елены и друзей — Филиппом Артемовичем. Этим дорожил, в семейном устое видел основательность жизни.

— Подумать только, уже зоотехник, уже нас, стариков, в хвост и в гриву разделывает на собрании, а, Филипп Артемович? — сказал Рубцов, имея в виду Елену, приемную дочь Сайкина.

— Рано ты в старики записываешься, Дмитрий Дмитриевич. Как бы ты, это дело, за мою дочь не стал свататься.

— Я что! Вот Бородин точно зашлет сватов.

Сайкин нахмурился:

— С чего ты взял?

— Видел его с Еленой. До сих пор, наверно, беседуют.

Сайкин вовсе озлился:

— Что ты мелешь! Где ты их видел?

— За крыльцом правления. Может, и целовались, бог их знает.

— Не допущу! — Сайкин грохнул кулаком по столу. Лицо Рубцова вытянулось: он никак не ожидал, что Сайкин так разволнуется от его шутливых слов.

Хлопнула дверь. Вошла Елена. Сайкин приставил палец к губам, строго посмотрел на Рубцова: «Хватит, хватит об этом!»

— Иди с нами снедать! — позвал он Елену, которая направилась в свою, смежную комнату, неся на покатых плечах толстые золотистые косы, как два лисьих хвоста. Рубцов проводил ее любопытным взглядом.

— Не хочется, — отозвалась Елена. В ее комнате скрипнула кровать.

Сайкин вздохнул:

— Строптивая стала. А ведь я ей… Не будем, не будем об этом деле. Давай вечерять, Дмитрий Дмитриевич!

— Ну вот, новый секретарь… Как он тебе понравился, Филипп Артемович? — Рубцов наложил себе в тарелку парующую рассыпчатую картошку, соленые огурцы с прилипшими веточками укропа и усердно захрустел, ожидая, что скажет хозяин. Но Сайкин молчал, налил рюмку водки, неторопливо подал гостю через стол.

— Не могу. Мне еще с Бородиным встречаться.

— Брось ты, ей-богу! Двенадцатый час. Какие встречи?

Но Рубцов с полным ртом замычал и замотал головой, отстраняя рюмку. Сайкин пожелал ему здоровья и выпил сам.

— Чем тебя еще угощать? Пробуй мед. Занимаюсь потихоньку пчелками. Спокойно и полезно это дело.

Но Рубцов думал о своем.

— Ситуация в правлении была, я тебе скажу, не из легких, только меня с толку не собьешь. Нюх у меня собачий, и нос всегда держу по ветру. Вы мне тут хоть в стельку… чего ни плетите, а я знаю: главное сейчас кукуруза!

— Бородин тебе спасибо скажет. Выпей!

— Нелегкий он человек, этот Бородин, признаться тебе, — продолжал Рубцов. — Я не новичок в сельском хозяйстве. Но не могу понять, как человек может интересоваться одними свиньями, телятами, кукурузой! Записная книжка у него — настоящий молитвенник, куда он то и дело заглядывает. Представь, там даже записано, когда такая-то свинья на такой-то ферме должна опороситься! Ну и мне приходится копаться в бумажках, как жуку в навозе, зубрить до умопомрачения. Кошмары стали сниться. Недавно приплелось, будто меня на бюро обкома засыпают перекрестными вопросами и, если на какой не отвечу, то тут же мне гроб-могила. И кто же, думаешь, спрашивает? Бородин! «А сколько, Дмитрий Дмитриевич, подсосных поросят в колхозе „Среди вольных степей“? А какой сейчас средний привес у бычков на откорме?» Веришь, проснулся в холодном поту…

— Хе-хе-хе, допек он тебя, как я погляжу. — Сайкин отодвинул от себя тарелку, грузно навалился на стол. Лицо его покрылось испариной. — И мне, Дмитрий Дмитриевич, Бородин поперек дороги стоит. Всю жизнь стоит.

— Может, обомнется, — предположил Рубцов, не совсем понимая Сайкина. — Наверху меня спрашивали, я сказал: подождем, посмотрим.

— Ладно, где наша не пропадала, давай выпьем!

— Что с тобой, не пойму, Филипп Артемович! Пьяницей тебя я не знаю, всегда уважал за трезвость…

— Тоска какая-то нашла.

— Не нагоняй преждевременно страху. Ну все, Филипп Артемович, я поехал. Извини.

Сайкин не стал задерживать гостя, проводил до калитки и почти насильно оделил его банкой меда, завернутой в газету и перехваченной у горлышка лоскутом.

— Приезжай, всегда буду рад, а особливо по морозу, — сказал он на прощанье. — Зайца прибавилось. Говорят, перемахнул от соседей. У них там всю землю перепахали.

— На зайца обязательно приеду. Собирай побольше людей гаить.

Рубцов сунул банку с медом в портфель и полез в «газик», поджидавший его у ворот.

— Домой! — бодро крикнул он шоферу.

6

Филипп Артемович постоял возле стола, подумал и взял недопитую поллитровку, закупорил свернутой из газеты пробкой, сунул в карман. Из комнаты Елены слышалось ровное дыхание да пение сверчка в холодной печи. Вскоре Сайкин уже шагал по улицам и переулкам, через сады и огороды известной ему одному тропинкой на край хутора. В доме на отшибе светились окна. Филипп Артемович приник к стеклу, пытаясь осмотреть комнату сквозь кружевную занавеску, и в испуге отшатнулся. Долго стоял в нерешительности. Подкладкой фуражки вытер потную голову. Хотел было повернуть назад, но махнул рукой: была не была. Толкнул дверь.

У стола с закусками развалился на стуле Рубцов, и ворот его гимнастерки был расстегнут на все пуговицы. Похудевший портфель валялся на сундуке, а банка с медом стояла рядом с пузатым графином водки. На дне графина плавали корки лимона. Хозяйка суетилась у печи. Ее дочь Нюра, подперев голову рукой, с улыбкой слушала Рубцова, который рассказывал что-то смешное.

Бросив стряпать, охая и ахая, хозяйка бросилась навстречу гостю. Филипп Артемович присел на лавку: никак не мог снять тугой хромовый сапог, ерзая по заднику носком другого сапога.

— Принимай еще гостей, Анастасия, — сказал он с усмешкой.

Хозяйка завернула в половую тряпку неподдающийся сапог и с такой силой потащила на себя, что Филипп Артемович съехал с лавки и запрыгал на одной ноге.

— Здоровая же ты баба, это дело.

Рубцов умолк, прислушиваясь к голосам в сенях, и, когда Сайкин появился на пороге в тапочках на босу ногу, встал навстречу, радостно улыбаясь:

— Заходи, заходи, мы тут малость того…

— Ясно, — сказал Филипп Артемович, присаживаясь к столу. — У меня дома грамма не выпил, а у людей уже полштофа опорожнил. И про Бородина забыл.

— На полчасика забежал. У шофера скат спустил. Тут недалеко чинит. — Рубцов прислушался, но с улицы не доносилось никаких звуков, лишь что-то трещало, шкварилось в печи и остро пахло пережаренным салом.

— Мам, яичница пригорела! — крикнула, смеясь, Нюра и повернулась к Рубцову: — Так что же страусы?

— Страусы, значит, водятся в пустыне Сахаре и яйца кладут в песок…

Нюра хихикнула, вспомнив рассказ Захара о пушистых кроличьих яйцах.

— Видно, сладкое любят?

— Почему сладкое?

— Так ведь Сахара же. Сахару-песку там много, что ли?

— Эх, Нюра, сама ты, как сахар… — Под столом что-то произошло. Нюра вдруг вспыхнула, загремела табуреткой, отодвинулась от стола и одернула юбку.

— Говорите, да не заговаривайтесь. А то опять очки потеряете. Страус еще мне!

Рубцов захохотал:

— Шустрая, ну и шустрая девка!

Филипп Артемович косил взгляд то на вдовушку, то на ее дочь и не понимал, к кому пришел его друг и как ему, Сайкину, следует себя вести. Он выпил рюмку лимонной водки, но свою поллитровку не достал, в разговор не вступал, только тупо смотрел на разболтавшегося Рубцова. Потом тяжко вздохнул и принялся за куриную лапу, рвал зубами недоваренное мясо, облизывал сальные губы. Не то во хмелю, не то дурачась, Рубцов плел такое несуразное, что Сайкину было неловко за своего друга. Хозяйка снисходительно улыбалась и все хлопотала возле гостей. Застучал мотор, к дому подъехала машина. Рубцов стал прощаться и что-то шепнул Нюре, отчего она досадливо отмахнулась.

— Мед дареный не забывай, — сказал с ехидцей Филипп Артемович.

— Возьмите, возьмите. У нас, слава богу, своего хватает! — Хозяйка пыталась сунуть банку в портфель, но Рубцов решительно отвел ее руку, потряс портфелем:

— Там у меня бумаги важные. Кушайте на здоровье.

— Даром что не свой, — буркнул Сайкин.

— Нюра, проводи гостя! — строго сказала хозяйка.

— Сами дорогу найдут. — Нюра сердито отвернулась.

— И не стыдно тебе. Иди проводи!

— Вот навязались. Сейчас уберусь…

— Ей все равно на дежурство. Свинья супоросная в группе. — Мать подтолкнула Нюру к двери. — Подкиньте до фермы, Дмитрий Дмитриевич.

— С удовольствием. А на зайца обязательно приеду, Филипп Артемович.

Сайкин отмахнулся:

— Ладно, ладно. Будем рады.

— Не-ет, Филипп Артемович. — Рубцов поймал его руку и сжал до хруста. — Вижу, что думаешь обо мне нехорошо. Мол, серьезный товарищ, а ведет себя недостойно. Так, а?.. У меня эта серьезность вот где! — Рубцов ткнул пальцем в печенку. — Э-э, ничего ты не понимаешь. Прощай!

Закрыв дверь на задвижку и подождав, пока машина отъехала от дома, хозяйка вернулась к печи, резвая и веселая. Она била яйца о край сковороды и, высоко поднимая, разламывала пополам; белок вытягивался, студенисто дрожал и шлепался вместе с желтком на раскаленную сковороду. Брызнуло, зашипело, затрещало растопившееся сало. Хозяйка стряпала у печи сноровисто.

— Я вам, Филипп Артемович, свеженькой изжарю. А вишневка какая припрятана. Берегу для вас.

Сайкин, опустив голову, вяло пережевывал корочку хлеба. К яичнице не притронулся, она так и застыла в пузырях, с помутневшими желтками и побелевшим свиным салом, но наливку отведал. Хозяйка принесла ее из кладовки, тщательно стерев фартуком с бутылки пыль. Анастасия Кузьминична, точно в чем-то провинилась перед гостем, выказывала ему всяческое внимание: то поправляла на его коленях полотенце, то подливала в стопку кроваво-красной вишневки, то нарезала ломтями хлеб, которого и так хватало. Все эти услуги Филипп Артемович принимал как должное и что-то бормотал себе под нос.

Хозяйка мимоходом заглянула в зеркало, поправила волосы, одернула юбку. Была она крепко сбитой и еще не старой бабой, на которую мужики непременно оглядывались, встречая на улице.

— Давненько вы не были у нас, Филипп Артемович.

Гость молчал.

— Притомились? Куда там, после таких дебатов… — Хозяйка присела на край табуретки напротив Сайкина, заглянула ему в глаза, заискивая:

— Может, вам постельку постелить?

— Незачем. Я домой пойду.

— Так поздно! Да еще выпивши! Я всю ночь глаз не сомкну, буду беспокоиться: может, в силосную яму свалился, ногу сломал. Нет, нет, я вас не отпущу, Филипп Артемович.

Она сняла с кровати покрывало, сложила вчетверо и повесила на спинку, привычно и в то же время с особенной старательностью подбила перину, разложила подушки.

— Ну, я пошел, — сказал Филипп Артемович, вставая, не глядя в ту сторону.

— Вы это всерьез? — удивилась хозяйка, и улыбка сошла с ее губ.

— Обидела ты меня крепко, Анастасья.

— Так я ж его не тянула, сам приперся, черт плешивый! Что ему нужно, не знаю. Может, он к Нюре? Так старый уже. Из-за этого, Филипп Артемович…

— Мне завтра спозаранку ехать в райцентр. А медок свой я заберу, это дело. Из принципа.

Филипп Артемович подбросил на ладони банку, так и не распечатанную, горлышко которой он час назад аккуратно завязал лоскутом, сунул под мышку.

— Берите, берите. Если желаете, так я вам еще налью, — сказала хозяйка со слезами на глазах, обиженно поджимая губы.

Сайкин не ответил, вышел в сени.

Дома, раздеваясь, он прислушался: показалось, что Елена ворочалась и вздыхала. Он заглянул в ее комнату, хотел заговорить и не решился, зашлепал босыми ногами к своей кровати. Потушил свет. Голова тяжело упала на подушку. Не досада и зло на приемную дочь, с которой почему-то все трудней было находить общий язык, и не Анастасья, и даже не Варвара гнали прочь от Сайкина сон. Весь этот вечер занимал его Бородин. Не рад ему был Филипп Артемович, ох как не рад! Давняя, полузабытая история вдруг обернулась тревогой за собственное благополучие.

7

Елена не спала: то вспоминала встречи в трамвае, то те несколько часов, проведенных с Бородиным в одном купе вагона… Она перевернула подушку. Приятный холодок на щеке, но всего какую-то минуту, и снова — будто горячая лежанка. Поднялась с кровати, притворила дверь в комнату, где спал Филипп Артемович, включила свет. У лампочки затолклись мотыльки, вихрем влетела со двора бархатистая ночная бабочка, покружилась и припала к груди Елены, будто дорогая, тонкой вязи брошь. Елена спрятала бабочку в горсти, и та зашуршала крыльями, оставляя на ладонях рыжую пыльцу. Елена подумала, не посадить ли бабочку в спичечный коробок, как это делала девчонкой, собирая школьную коллекцию, но осторожно раскрыла ладони и выпустила. Постояла у распахнутого окна, перед загадочно шептавшей листьями, звеневшей цикадами темнотой, подошла к комоду, достала платье в английском стиле и туфли на тонком каблуке. Чего только в глухом хуторе не взбредет в голову! Она оделась, легким движением руки взбила прическу и прошлась перед зеркалом — статная, высокая. Вот бы показаться в этом наряде Бородину! Он бы по-настоящему оценил ее костюм и фигуру, не в пример Варваре. «Какая я все-таки наивная!» — Елене стало стыдно, она торопливо разделась и юркнула в постель. Как почти все девушки, Елена в раннем возрасте много читала и, наверное, поэтому мыслила книжными фразами. «Мужчина с седеющими висками, с задумчивым взглядом голубых глаз, — думала она о Бородине. — Эта ранняя седина, эта грустинка в глазах… как они облагораживают его лицо!» Когда-то, еще девчонкой, перед сном она предавалась мечтам о герое, смелом и целомудренном. Она зачитывалась книгами, ходившими по рукам в школе, — пожелтевшая, истрепанная стопка листков, обернутых газетой, первых страниц обычно не хватало, и нельзя было определить, кем и где издана книга, что за название, кто автор. Но это не имело значения. Книги тайком читали во время уроков, а дома ночь напролет при свете карманного фонарика, накрывшись одеялом с головой. Вычитанные из книги истории, военные и любовные, продолжались уже во сне. Тут была варфоломеевская ночь, вопли гугенотов и среди них растерянная Елена, тут дышали жаркими испарениями африканские джунгли, сквозь которые продирались изможденные, оборванные путешественники, преследуемые туземцами. Тут сотрясали землю стада бизонов, и всадники в пирогообразных сомбреро метали лассо, тут поднимался из снега и льда сказочный город и бородатые бояре, развалясь в расписных санях, мчались в снежном вихре. Смех, крики, белая пыль и замурованная в ледяном доме Елена. Она пробивалась к своему герою через тысячи преград, и в конце концов они встречались. Это происходило чаще всего на необитаемом острове…

Сказочные девичьи мечты до сих пор не оставили Елену, и она представляла теперь героем Бородина, то влюбленного в нее, то строгого и недоступного. В памяти всплывали обрывки фраз, какие-то незначительные эпизоды из прожитого, потом все это заволоклось дымом, и в дремотном калейдоскопе вдруг отчетливо прояснился поразивший ее образ. Бородин спускался по бесчисленным гранитным ступенькам огромного дома с колоннадой, ниже и ниже, вот по-ровнялся с Еленой. Девушка сделала навстречу шаг, протянула руку, но Бородин, гордый, высокомерный, в элегантном черном костюме, прошел мимо. Елена вздрогнула и проснулась. Лежала потная, раскидав по постели руки и ноги. Подушка съехала на пол, и вмятина от головы была влажной. Наверное, в эту ночь спокойно уснуть было невозможно. Елена подошла к раскрытому окну, перевесилась через подоконник в сад. Из темноты дохнуло теплотой, густыми запахами цветов. Освежая, волнами набегал прохладный воздух от речки. Елена спрыгнула в сад и побрела по стежке. Смутное томление, от которого горели щеки, влекло ее дальше и дальше от дома, тревожа и радуя. Елена ожидала чего-то необычного, может быть встречи с человеком, которого она могла полюбить. Снова вспомнился Бородин и странный сон. «Это неспроста», — подумала она и протянула вверх руку, в гущу листвы. Деревья были обсыпаны яблоками-китайками. Елена сорвала горсть, попробовала на зуб (мякоть была терпкой) и выплюнула, а две сережки повесила себе за уши. Под ногами трещал сушняк, давно не было дождя, припыленные листья и плоды на деревьях напоминали о дневном зное.

Послышались шаги. По стежке шел мужчина. Елена уже хорошо его видела, здоровенного, с посеребренными луной волосами. Они были всклокочены, точно на ветру. Елена сделала навстречу шаг и остановилась в нерешительности. Мужчина размахивал руками, хватался за голову, что-то бормотал. Елена испугалась и побежала в глубь сада. Она спустилась к речке, села на берегу и долго смотрела на лунную дорожку, на игру света и воды. Кто бы мог это быть? Что за взъерошенный чудак, с которым она чуть было не столкнулась? Как бы не председатель-стихотворец.

На той стороне речки, под обрывом, стояла в обнимку пара. Он был в белой рубашке. Елена почему-то подумала о Саше Цымбале, но, как ни приглядывалась, узнать его не могла. Девушка, одетая в темное, сливалась с берегом, лишь по грубоватому голосу Елена догадалась, что она была не очень молода. Двое шептались, целовались и, боясь чего-то, расходились в разные стороны, но снова бросались навстречу друг другу и сплетались в объятьях. И вдруг, словно потеряв равновесие, упали на песок… Елена вскочила, побежала по берегу. Гулкими толчками билось сердце, к горлу подступил жесткий комок. Хотелось плакать. Она уже не знала, сколько времени бродит по хуторским садам. Вышла к какому-то дому. Светилось одно окно. Через легкую занавеску была видна бегающая по стене тень человека. Она надвинулась на окно. Распахнулись створки, и кто-то громко сказал в темноту:

То, что я ждал, как с любимой свидания,

Что уже было, казалось, вне времени,

Снова пришло, вдохновив к созиданию,

К прежним надеждам, труду и терпению.

Человек, закрыв лицо руками, закончил тихо, почти шепотом:

Где ты взялась, эта сила безмерная,

Творчества тайны открыв предо мною?

И, словно парус напористым ветром,

В синюю даль увлекла за собою.

Елена на цыпочках отошла в тень деревьев, боясь, что ее заметят, и с любопытством слушала человека в окне. Она узнала председателя колхоза, который, наверное, только что вернулся из города, и это, конечно, его она встретила на стежке в саду.

— Плохо! Очень плохо! — сказал человек в окне и сжал руки в кулаки, оперся ими о подоконник, глядя прямо на Елену, но не видя ее.

Иное долго не поймешь лицо,

Но вот сорвалось вдруг словцо,

И весь он тут, весь налицо —

Добряк, подлец из подлецов

Или чудак из чудаков.

Поэт, я слушать тебя рад,

Но бойся слова невпопад!

Елена сжалась в испуге, потихоньку выбралась на улицу и там облегченно вздохнула. По дороге катил грузовик, яркий свет ослепил Елену. Она отвернулась и притулилась к забору, чтобы ее не узнали. Дохнуло бензином, пылью и теплотой мотора. Грузовик остановился, завизжало опускаемое стекло ветрового окна, и Захар Наливайка высунулся из кабины:

— Не спится?

— А тебе что за дело? Выключи фары!

Захар погасил свет и открыл дверцу:

— Садись, Елена. Прокачу! Ночка какая!

— Вот еще выдумал! Что это ты разъезжаешь так поздно?

— Председателя доставил со станции, а потом ездил заправлять машину. Завтра с утра кукурузу возить. Садись. Прокачу!

Елена поколебалась и села, хотя это и выглядело дико, хотя она и побаивалась Захара. Он выкатил в степь свой драндулет, как окрестили старый грузовик озорные хуторские парни, и тот, переваливаясь с боку на бок, подпрыгивал и скрипел на ухабах, дребезжал, лязгал железом. Елена высунулась из окна, жмурилась, подставляя ветру лицо. Дорогу перебежала лиса и, не повернув головы в сторону машины, вильнула рыжим хвостом, пропала в кукурузе… Вдоль лесопосадки протрусила собачья семья: три молодых и два матерых пса. Рассказывали, что они по всем правилам охотились за лисами и зайцами: одни гнали зверье по полю, другие перехватывали. Псы не кинулись с лаем под колеса грузовику, а, виляя хвостами, проводили его добродушными взглядами… А вон уже забелели крайние хаты. Трехтонку грузно подкинуло. Елена прижалась к Захару и улыбнулась: «Извини…» При въезде на мост через Иву машину снова так сильно тряхнуло, что Захар оказался в объятьях перепугавшейся девушки. Давеча он заметил, как она была легко одета, просвеченная лучами фар, в одном коротком халатике. Грузовик заглох. Елена отодвинулась, поправляя волосы, недовольная.

— Куда у тебя глаза смотрят? Водитель несчастный…

Захар сердито выстрелил дверцей кабины и пошел к мотору, откинул капот. Елена вслед за ним спрыгнула на дорогу, походила взад-вперед, перемахнула через кювет и села под яблоней, в тени. Она поджала длинные ноги, обхватила их руками, на колени положила голову, наблюдая, как Захар возится в моторе.

— Что там стряслось? Давай побыстрей. А то утро скоро! — крикнула она нетерпеливо.

Захар лишь что-то промычал в ответ и еще старательнее ощупывал и проверял мотор. Невдалеке, между камышей, глянцевито поблескивала вода. Плюхнулась крупная рыба, было видно, как она, изогнувшись, серебрясь, точно ущербленный месяц, на секунду повисла над водой. К берегу волнами пошли круги. Захар искоса взглянул на Елену под деревом. Он видел ее даже тогда, когда спиной к ней копался в моторе.

— Скоро ты? — снова нетерпеливо крикнула Елена. — А то я пешком пойду.

Захар, как глухонемой, подошел к дикой яблоне, бухнулся рядом с девушкой.

— Ты чего?

— Елена… слышь?.. Елена… подожди… под…

Елена отпрянула, презрительно взглянула на сидевшего на земле растерянного Захара и, ничего не сказав, пошла в хутор. Захар побежал к машине, мотор тут же завелся. Грузовик нагнал девушку и остановился так, что взвизгнули покрышки. Распахнулась дверца:

— Садись!

— Сама дойду.

Елена даже не оглянулась. Грузовик угорело промчался мимо, обдав ее облаком пыли. И тут все, что с вечера томило, распирало грудь, вырвалось наружу. Елена заплакала, громко всхлипывая.

* * *

Долго не спали еще двое полуночников. Оми бродили по берегу Ивы, по садовым стежкам. Слова не шли. И без них было тяжело. Варвара только поглядывала на Сашу влажными глазами: неужели больше им не встречаться? И это последнее свидание?

— Желаю тебе, Саша, одного хорошего…

Варвара вытерла концом косынки слезы, шумно потянула носом воздух, не замечая, что Саша совсем скучный. Он как бы отбывал повинность.

Непонятно было: парень щеголь, волосы подвиты. Костюм самого лучшего покроя, какой нашелся в райпотребсоюзе. Почему же красавицам девчатам он предпочел замужнюю бабу? Это была загадка не только для всего хутора, но и для самого Цымбала.

Он ненавидел Варвару и не мог освободиться от непонятной силы, которая даже после ссоры и, казалось, полного разрыва с Варварой все еще над ним властвовала. Сколько раз Саша просыпался в холодном поту, чудилось, что Варвара сердится на него и пускает в ход свои цыганские чары. А когда он встречался с другой девушкой, Варвара будто становилась между ними, мешала сближению, путала Сашины мысли, и он, разговаривая с другой, ловил себя на том, что думает о Варваре.

У околицы она с бесстыдной улыбкой заглянула парню в глаза:

— Так вот и расстанемся?

— Спать пора.

— Не усну я, Саша. Дома все перемыла, устала, думала, лягу в постель — как в колодец провалюсь. Нет, не идет сон. И ты, Сашок, вижу, мучаешься. Ведь не хочешь меня бросать. Не хочешь? Признайся!

— Чего тебе надо?

— Хочу пожалеть. Похудел, глаза впали…

— Жалей своего Сайкина.

— Эх, Саня, думаешь обо мне нехорошо, — вдруг заговорила Варвара полушепотом, с надрывом, и от волнения на глазах ее заблестели слезы. — Кто я за Сайкиным? Ни девка, ни баба, ни вдова. Я его не люблю. Просто даже презираю. Два месяца уже врозь.

Не муж он мне, а так, пришей-пристебай! Часа не была с ним, как с тобой сошлась.

— Нашла утешителя!

Но эту раздражительность, этот тон Варвара принимала как должное, не обижалась, была терпелива и снисходительна, как сиделка к больному.

— Куда мне податься, несчастной? Старый муж так удушлив, молодой так не сдружлив.

У калитки Саша замешкался, и этим тотчас воспользовалась Варвара.

— Мать еще не приехала из города? — спросила она вкрадчиво.

— Нет.

— Долго она гостюет у брата. Одному трудно. Сварить борща некому. Ну-ка покажи, как живешь.

Сашу била дрожь, и внутренне он противился Варваре. Но впустил ее в дом, включил свет, занавесил фартуком и старым пиджаком выходившие на улицу два окна. В комнате было неприбрано. Варвара огляделась, засмеялась:

— Холостяк, где у тебя спички?

Она уже трещала возле печки хворостом. Потом из муки в большой эмалированной чашке выбрала яйца, нажарила яичницы, заварила чай, подмела пол. Саша не знал, что делать, и угрюмо следил, как хозяйничала в его доме Варвара. О стол стукнулась огромная чугунная сковорода.

— Кушай, кушай. Мне после раков что-то не хочется.

Иногда Варвара брала со сковороды кусочек, безразлично отправляла в рот и медленно пережевывала.

…В постели, утомленная любовью, она лежала молча, закинув за голову руки. Черные волосы разметались по подушке, ноздри вздрагивали, рот был приоткрыт, глаза блестели.

— Смотрю я на всяких специалистов и думаю: чем я хуже их? — сказала она, глядя в потолок. — Десять лет на свинарнике, зоотехник того не знает, что я знаю. Сколько еще можно надрывать руки? Завидую тебе, Саша. Молодец, что в институт поступаешь. Дура я, дура! Что раньше думала? Грубая, необразованная, кому я нужна? Ты сейчас нос воротишь. Что же будет с дипломом?

— За ум никогда не поздно взяться, — заметил Саша наставительно.

— Кабы лет пять назад! — Она вскочила с кровати, тряхнула головой, собрала в пучок волосы на затылке, держа во рту шпильки, быстро оделась. — Ну, я пойду. Надо пораньше к свиньям, будь они неладны! Проводи…

Вернувшись домой, Саша устало опустился на табуретку и тупо уставился на журнальные портреты кинозвезд и просто хорошенькие женские головки, облепившие стену над кроватью. Была тут и знаменитая доярка из «Огонька», которую запросто можно было примять за принцессу. От одного взгляда на такое изобилие улыбок пела душа, но Сашу будто выпотрошили. Он взял на тумбочке снимок хуторских свинарок с Варварой в центре, сравнил с кинозвездами, и на душе стало еще горше: окаменевшее, бессмысленное лицо…

«Надо прекращать, немедленно рвать пошлые связи!»— думал Саша, раздеваясь, полный внутренней решимости. Он подошел к окну и посмотрел на улицу, дремавшую в тусклом свете луны. Притененные густыми акациями, белели в глубине дворов хаты. Возле клуба на столбах мигали, угасая, лампочки. Механик выключил надсадно тарахтевший движок — старый трактор без колес, установленный в пропахшем дымом сарае. Движок зачихал и смолк до следующего вечера.

8

По дороге домой Бородин вспомнил подробности встречи с земляками и как-то по-иному, с интересом присматривался к спящим, пустым улицам райцентра, в который въехал уже во втором часу ночи. Несмотря на поздний час, хотелось засесть в райкоме за расчеты, разобраться в делах колхоза «Среди вольных степей» и побольше сделать для родного хутора, улыбчивых чубатых парней и заодно для всего района. Жизнь приобрела новый смысл.

Дверь открыла заспанная хозяйка, пошла следом в комнату и остановилась у порога, почему-то удивленно глядя на своего квартиранта. Но Бородин даже не обиделся на эту назойливость, терпеливо ожидая, когда она уйдет или что-либо скажет.

— А вас, Василий Никандрович, за день разов пять спрашивал посыльный. Велел, как вернетесь, ехать скорее в райком.

— Куда же сейчас ехать? Второй час.

— Уже поздно. Это верно. — Хозяйка вздохнула, продолжая маячить в дверях.

— Спасибо, что передали, — сказал Бородин не совсем вежливо и, не ожидая ухода хозяйки, стал разуваться. Может, и важное, партийное, а может, звонили из института. Лида? Это догадка сбросила его с кровати, но вспомнил, что время позднее, и первый раз пожалел, что в квартире нет телефона, что предназначенный ему дом еще не отремонтирован. На свое жилье Бородин смотрел как на некий перевалочный пункт. Три-четыре года, больше ему не удавалось пожить на новом месте. И этот переезд, и беспокойство о жилье были уже не раз повторяемы и поэтому мало интересны. Он лег в постель, потушил свет и, засыпая, увидел начало светлого, солнечного сна: степь, высокие-высокие облака, какие бывают только здесь, и молодая женщина в легкой голубой косынке, шагающая по дороге, но тут он словно получил удар в бок — проснулся, широко открыл глаза. Сна как не было.

«Может быть, действительно Лида звонила из Москвы?»— подумал он. Но почему Лида? Глупо! Прошло три года, он уже забыл, когда получил от нее последнее письмо… письмо… письмо в голубом конверте… на поезде… ноль — девяносто пять… что «ноль — девяносто пять?» Ах да, шестьдесят семь — ноль — девяносто пять — Лидин телефон. Но при чем здесь Лида, когда это Елена?.. «Вы Елена Сайкина? Странно! Я тоже из Таврического, но что-то не припоминаю синеглазую Елену». «Я вас тоже не помню. Вы чьи? Бородины? Так вы, наверное, и есть тот самый Василь, враг традиций… Ха-ха! Куда же вы бежите? Я вас обманула. Я вовсе не Елена, я Лида!..»

Бородин бежал по солнечной степи за женщиной в голубой легкой косынке и никак не мог ее настигнуть. Только приблизится, протянет руку, а она сразу же рванется вперед на целый километр. Тогда он понял, что женщина не идет, а летит, что это не Елена и не Лида и что это хотя и происходит сейчас, но время какое-то иное…

И снова, будто от толчка в бок, проснулся. Широко открытыми глазами он смотрел в темноту н мысленно ставил рядом два женских лица, закрывал глаза и вглядывался, вглядывался, пытаясь найти между ними общее, и находил, как ему казалось, и терялся в догадках.

«Неужели прошлое будет всегда тревожить меня, напоминая о себе то тем, то другим? Куда от него деться?» — думал он, поворачиваясь в кровати на правый бок, на котором скорее засыпал.

«Что же я никак не засну? Давно со мною такого не было. А все из-за Елены! Почему вдруг взбрело мне в голову, что она похожа на Лиду? Столько прошло времени, черты Лиды уже наполовину стерлись в моей памяти, а фотографии нет, чтобы проверить. Может быть, у кого-нибудь в хуторе хранится? Вряд ли. Лида была сирота… сирота… как и Елена. Надо спать! Что я в конце концов! В последнее время вроде избавился от бессонницы, спал нормально, семь-восемь часов, но вот стоило поволноваться…» Но чем больше Бородин думал о сне, тем дальше он бежал от него.

«В какой-то период своей жизни нужно вернуться к истокам, — размышлял он, словно кому-то возражая. — Хорошо видно не только сверху. Иногда снизу виднее…» И перед глазами возникло подворье, которое он вчера посетил.

Кое-где из земли выступал каменный фундамент: на этом месте был когда-то дом. Да, был, точно был. Вон там, у водостока, стояла ослизлая бочка с протухшей дождевой водой, и в зеленой глубине вертелись головастики, похожие на запятые. Посреди двора, под древней грушей, был глубокий колодец. Когда доставали воду, по-стариковски скрипел гладкий надтреснутый валик, потертый железной цепью. До чего же отчетливо врезалась в память каждая подробность! На месте колодца осталась лишь забросанная мусором яма. По вечерам на крыльце перед утоптанной площадкой, куда курам высыпали корм, рядом с грядкой красных маков, огороженных сухими колючками, любил сидеть отец. Это был неразговорчивый, медлительный и мудрый старик. То ли он наблюдал за неприхотливой жизнью на пятачке, то ли был погружен в раздумья о прожитом… И в семье, и в колхозе к каждому его слову прислушивались. Отец был из зажиточной семьи, но в гражданскую войну ушел к красным. В первые же годы советской власти передал свое движимое и недвижимое имущество вместе с ветряком коммуне, был председателем сельсовета, гонялся за бандитами, и бандиты его не забывали… Мать рассказывала: однажды поздно ночью забарабанили в окно. Отец откинул занавеску и отшатнулся. На него в упор через стекло смотрел атаман разгромленной неделю назад шайки, хуторской кулак Мишка Отченашенко. На шее у него висел обрез. Верст пятьдесят отец тогда преследовал атамана, но не настиг: беглец затерялся где-то в степных буераках.

— Открой, Никандр, хочу с тобой побалакать, — донеслось со двора.

— Не открывай! — всполошилась мать. — Порублят. Он не один… Я скажу, что тебя нет дома.

— Не бойся, не трону. Открой, — настойчиво требовал голос снаружи.

— Нету его… Уехал в город! — крикнула мать.

— Не ври. Знаю, что дома. Сдумает бежать, так я его быстро настигну. Слухай, Никандр, просю по-хорошему. Нужно мне с тобой по душам побалакать.

Отец подошел к двери, отстранив напуганную бледную мать. Загремел засов. В комнату ввалился здоровенный круглолицый парень с засохшим кровоподтеком на щеке, обтрепанный, грязный, распространяя по комнате острый запах давно не мытого тела. Видно, не сладко жилось в бандитах. Дрожащей рукой мать зажгла лампу. Отец, стоя у печи, пристально смотрел на Мишку Отченашенко. Атаман сел на лавку, положил под руку обрез, простуженно откашлялся.

— Принеси что-нибудь повечерять, хозяйка.

Мать, суетясь, положила перед ним краюху хлеба, кусок сала, налила из кувшина в алюминиевую кружку молока. Кувшин оставила на столе.

— Небось самогонка есть, — сказал Отченашенко, усмехнувшись. — Ты мне налей чарку.

Выпив, он не спеша, но с жадностью проголодавшегося человека принялся за еду. Немного погодя, судорожно глотая плохо пережеванный кусок, сказал:

— Ты, председатель, за мной гнался, не догнал, а я сам к тебе пришел. Бери. Выдавай советской власти.

Отец молчал.

— Или, может, мне самому сдаться? Прийти, упасть в ноги, попросить пощады? — продолжал Отченашенко, зло щуря маленькие глазки.

— Давно пора, — сказал отец.

— Много грехов за мной. В расход пустят. Лучше волком по степи рыскать, зубами клацать с голодухи, да вольному.

— Долго не намотаешься.

— Сколько духу хватит… Не подходи с этого боку! — гаркнул Отченашенко, хватаясь за обрез, когда мать потянулась к столу убрать пустой кувшин.

— Христос с тобой! Не подхожу, не подхожу, — мать попятилась, замахала обеими руками. Отец у печи отвернулся, пряча в усах улыбку.

— Чего лыбишься? — сверкнул на него глазами атаман и встал из-за стола. Он взял обрез наперевес, щелкнул затвором. Отец побледнел. Мать упала на колени:

— Не сироти детей. Не принимай на свою душу еще один грех. Она и так у тебя черная…

— Тю, дура, разревелась… На что мне твой председатель сдался. Нехай его черти возьмут. Принеси мне буханку хлеба и сала. Да живей!

Мать проворно исполнила приказание. Атаман, не опуская обреза, говорил:

— Заверни в полотенце. Добре. А теперь положи мне в сумку… Добре. Ну, хозяева, спасибо за вечерю. Не поминайте лихом. Извиняйте. Я пошел. Что же ты мне посоветуешь, Никандр Яковлевич?

Он стоял уже у двери. Отец словно прирос к печке.

— Думаешь, не расстреляют, если приду с повинной?

— Я тебе уже говорил, — коротко, сквозь зубы выцедил отец.

— Брешете вы все… Ладно. Я вот чего к тебе. Присмотри за племяшком Филькой. Батьку его зарубили-таки красные, настигли у Джурака в камышах… У-у-у-у! Ладно, ладно, не об этом сейчас речь. Присмотришь за племяшком?

— Отчего же не присмотреть? Мальчик тут ни при чем, наших счетов не знает.

— К себе брать его не след. Ненароком еще один большевик вырастет. У моей сестры он будет возрастать. Ты им только не дай от голоду подохнуть. Обещаешь помогать?

— Обещаю.

— Ну и за это спасибо.

Отченашенко толкнул дверь, пригнулся, чтобы не стукнуться о притолоку. На дворе, раскурив цигарку, закашлялся. По окну прошла темная тень. Послышался неторопливый цокот копыт притомившейся лошади.

Через неделю, придя с работы домой, отец сообщил, что атаман сдался властям.

А Филипп рос в хуторе… Вася, поощряемый отцом, с ним дружил, но без охоты: Филипп был необщительным, замкнутым подростком, да и старше годами, хотя учились в одном классе.

— Что это у тебя? Свинячья морда? Потеха! — остановил он Васю как-то у калитки.

— Маска. Пойдем вечером в школу?

— А чего я там не видел?

— Ребята концерт готовят.

— Ну и пусть. А мне какое дело?

— Интересно.

— Нашел чего интересного.

— Ну тогда побежали в библиотеку за книжками? Про Мюнхгаузена возьмем.

— Чего?

— Книжка такая есть. Здорово написана. А на картинках люди какие чудные.

— Книжки тут еще. Ученый нашелся! Иди сам.

— Эх ты, тютя-матютя… Не хочешь в библиотеку, так пошли к нам играть.

— Не пойду. Овец стеречь моя очередь. Если хочешь, давай, как стемнеет, к учителю за голубями полезем. Сколько их там развелось…

Случалось, они крепко ссорились. Однажды Филипп перегородил Васе дорогу. Вспомнив какую-то давнюю обиду, он ершился, сжимал кулаки и расставлял ноги с явным намерением подраться. Вася растерялся: на нем были отутюженные брюки, белая сорочка, а голову украшала первая, с любовью заведенная шевелюра. Он шел на свидание к однокласснице Лиде. Ввяжешься в драку — что будет за вид?

— При-че-сал-ся! — презрительно цедил Филипп. — Хочешь, я тебе сейчас нос расквашу, чтоб знал наших?

— В кино опаздываю. Пропусти.

— Опаздывает. Шишка!

— Пропусти, говорят тебе.

— Кто бы говорил… Много тут вас, красавчиков, развелось. Хоть одному нос расквашу.

Филипп издевательски тянул время, в драку не вступал, но готов был в любую минуту пустить в ход кулаки. Вася не знал, что делать, попытался примириться и лишь раззадорил мальчишку. Как видно, он хотел, чтобы Вася опоздал в кино.

— Слышь, красавчик, увижу с Лидкой — пеняй на себя! — вдруг зло сказал Филипп и крутанул на Васиной рубашке пуговицу так, что она с «мясом» оказалась у него в руках. Но тут подошел отец, Филипп сразу стих, воинственного пыла как не бывало. Теперь на него просто жалко было смотреть.

— Ну что тебе нужно? Говори! — отец положил руку на плечо мальчишки.

— Я больше не буду, дядя. Не бейте меня.

— То-то…

Но как только он отошел на порядочное расстояние, Филипп снова перегородил дорогу с нахальной улыбкой.

— Что же ты врал отцу? — попробовал усовестить его Вася.

— А чего не соврать? В кино я тебя все равно не пущу и повыдергиваю волосы, чтобы не заводил прическу!

В клуб Вася так и не попал, в конце концов подравшись с Филиппом. Ворот рубашки был разорван, на локтях и коленях отутюженных брюк были наерзаны грязно-зеленые пятна: падали в траву, катались по пыльной дороге. В довершение всего Васе крепко влетело от отца… Да, Бородин и в детстве «дружил» с Филиппом, как собака с кошкой. Нет, лычко с ремешком не вяжут, конь волку не брат.

Как все хуторские мальчишки, Вася рос под впечатлением гражданской войны, о которой много наслышался рассказов, играл в красных и белых, пионером ходил в походы по родному краю, собирал гербарии, убирал кукурузу в колхозе и любил песню — постоянную попутчицу детства и юности. Оседлав длинные хворостины, размахивая деревянными саблями, «конники» вразнобой голосисто выкрикивали:

С неба полуденного

Жара — не подступи.

Конница Буденного

Раскинулась в степи…

А потом, собравшись тесным кружком в яру над Ивой, старательно тянули:

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед,

Чтобы с боем взять Приморье —

Белой армии оплот.

Позже полюбилась бодрая, звонкая песня:

Наш паровоз, вперед лети,

В коммуне остановка.

Иного нет у нас пути.

В руках у нас винтовка…

Эту песню, взобравшись на старую яблоню и натолкав за пазуху плодов, горланил белоголовый разбитной мальчишка. Он с таким удовольствием, так задорно выкрикивал слова, точно на самом деле мчался на каком-то фантастическом паровозе прямиком в неведомый коммунизм.

Лида жила по соседству с заброшенным кулацким садом, где все лето шастали мальчишки. Она открывала окно и, делая вид, что читает книгу, поглядывала на Васю, а однажды подошла к дереву.

— Хочешь, покажу шелковицу? Гибель сколько ее там! — сказала она, закрываясь книгой от солнца.

— Ага!

Вася спрыгнул с дерева.

— Какую ты книгу читаешь? — спросил он, следуя по тропинке за девочкой. Она обернулась:

— А ты любишь книги?

— Люблю. Особенно про барона Мюнхгаузена.

— А, знаю. Читала. У меня сейчас роман — да!..

Они вспоминали понравившиеся им книжки и весь день пробыли вместе, не скучая. От шелковицы пальцы и губы стали темно-фиолетовыми, запятнана была и одежда, точно они перепачкались чернилами, усердствуя на занятиях. Вася забрался на дерево, обирал ветки и бросал ягоды в подол Лиды, горстями отправлял себе в рот. Потом перебрался на белую шелковицу с более крупными и сладкими ягодами. Мальчишеское лето было разбито по сезонам, которые определял тот или иной фрукт. Вслед за шелковицей и вишнями наступал сезон яблок, потом дынь, арбузов и винограда, самый обильный.

Возвращались из сада довольные. Лида задержала руку Васи в своей и сказала:

— Если ты мне отдашь свой рубль, у тебя не останется ничего. Если я тебе отдам свой, у меня не останется ничего. Но если мы сложим твой и мой рубль, оба станем богаче. Давай дружить?

— Давай! — тотчас согласился Вася.

И на долгие годы она осталась для него юной, как весна, как апрельское дуновение ветра, тем другом и женщиной, утрату, невосполнимость которых он всегда чувствовал с болью. Это он снова понял здесь, в родном хуторе, где для обоих прошли детство и юность. И Лида как бы вновь предстала перед ним юной, доброй, сердечной. Он уже прощал ей все наносное и чужое, которое, казалось, можно было отсеять, как шелуху от зерна.

Бородин встал с постели, широко открыл окно. Уже давно светлело, пели птицы, от речки тянуло прохладой, хозяйка хлопнула дверью: пошла выгонять со двора корову, а он еще и часа не поспал. «Сейчас около четырех, можно бы до восьми вздремнуть, — подумал он. — Только как заснуть? Выпить снотворное?»

Он покосился на тумбочку, в которой лежали таблетки, но отвернулся и снова лег в постель.

«Идешь завтра убирать кукурузу?» — прозвучал в ушах его собственный детский голос так явственно, что Бородин в один миг перенесся на четверть века назад, был снова босоногий Вася, а Лида худенькая девочка в застиранном платьице. «Да», — сказала она. «Тогда вместе?» «Лады!» — Лида засмеялась оттого, что подражала Васе.

То утро на полевом стане запомнилось на всю жизнь. Солнце еще не взошло, но как подпорками уперлось лучами в нагромождения белоснежных облаков, которые повисли друг над другом этажами. Там были дворцы и замки, долины и горы, ледяные пики и бездонные пропасти, и сквозь легкую синюю дымку очерчивались силуэты дальних городов и сел. По мере того как солнце поднималось в небо, одна картина величественнее другой открывалась перед толпой ребят. Выйдя из полевого вагончика, они замерли от изумления и во все глаза глядели на это чудо. Нежно-голубая вода озер поблескивала в зеленых берегах. Красным пламенем пылало небо в той стороне, где, наверное, разразилось какое-то кровопролитное сражение. Один цвет незаметно переходил в другой, и все это сливалось в миллион радуг. Это была сказка наяву… Вася забыл, где он — на земле или в небе, что вокруг совсем не сказочно: увядающие кукурузные поля, желтые горы початков, сложенные в кучу вещи ребят и возле вагончика — промасленные детали каких-то машин, а на длинном дощатом столе — стопы оловянных мисок и когда-то белые, но теперь потемневшие, обкусанные деревянные ложки: много было жадных ртов, люди еще не оправились от голодного тридцать третьего года.

— Ребята, вот бы полететь туда! — восхищенно сказал Вася, глядя на необычный разлив красок по небу.

Филипп, ковыряя в носу пальцем, усмехнулся:

— Чудак! На чем полетишь?

— Самолетом.

— Ха! Летчик нашелся.

— А что?

— Живот у тебя большой. Не поднимет самолет.

Филипп безразлично смотрел на ребят, задравших к небу головы. Для него это был просто перерыв в нудной работе. В четырнадцать лет он завел кисет и с мужиковской медлительностью и серьезностью свертывал козьи ножки из сыромолотого зеленчака, концы пальцев на обеих руках были коричневые от никотина. В кожаном гаманце на поясе носил нож и говорил с пренебрежением: «Ха! Тоже мне! Подумаешь, шишка на ровном месте!» Он ел черепах, ежей, сусликов и, нанизав на таловый прут побитых из рогатки воробьев, жарил над костром, как шашлык. Наверно, поэтому для него словно не было голодухи: ходил рослый, дебелый, и про него мужики говорили: «Кому скоромно, а Фильке все на здоровье».

— Аэроплан! Аэроплан! — закричал Вася, и ребята завертели головами, обшаривая небо. Аэроплан в то время был редкое и любопытное зрелище. Он возник из синевы, вспыхивая в лучах невидимого солнца, как полтинник, и летел прямо на полевой стан — ближе, ближе и вот уже с ревом, глуша восторженные голоса ребят, пронесся над их головами. Он покачивался на сдвоенных крыльях, зеленый, с крупной красной звездой на хвосте и белыми цифрами через весь фюзеляж. Вася кинулся следом, махал фуражкой и кричал, прыгая через кучи кукурузы, увязал по щиколотку в пашне, пока самолет не скрылся вдали.

— Этот будет летчик. Точно, — сказал пионервожатый, когда Вася вернулся на полевой стан.

Филипп вынул из носа палец:

— Подумаешь, шишка на ровном месте.

Ослепительно вспыхнуло солнце, и все стало буднично, день начался, как обычно. Стало грустно, как-то неуютно, и Вася тогда сказал себе: «Это ушло мое детство». Странно, но это было именно так. До сих пор он помнил то утро и те слова, оказавшиеся очень верными.

В школе были бесплатные обеды, и ребята на суп сами копали картошку, молотили фасоль, а теперь вот на кашу чистили кукурузу. Вкусна кукурузная каша с кабаком, кто понимает! Кабак, или, как тут еще говорят, дурак, выбирают поувесистей (лучше всего на кашу с белой, мягкой корой — тыква кубанка, а красную, с твердой корой хорошо запекать, нарезав ломтями). Кабак оземь раскалывают пополам, откусывают кусочек. Если сладкий, выгребают белые семечки и — в духовку, пусть жарятся. Чуть подпаленные, они вкуснее подсолнечных. Лентами срезают с кабака кору, мякоть режут ножом на мелкие куски и — в кастрюлю. Долго парится, попыхивает кукурузная каша. Ее раздает пионервожатый. Нашлепает в оловянную миску почти с верхом, а посередине, в ямочку, нальет постного масла. За уши не оттянешь от такой каши.

Вася подошел к пионервожатому с миской:

— Добавки можно?

— Ха! Летчик. Я же говорю: ни за что не поднимется с земли, — ехидно крикнул Филипп. — Смотрите, хлопцы, как у него живот раздулся, и еще каши просит!

Вася покраснел, прижал к животу миску и, приниженный, пошел прочь.

— Подожди! Что ты как девица! — в сердцах сказал пионервожатый, догоняя Васю. Повернулся к Филиппу, пригрозил: — Я тебе язык оторву, остряк!

Да, вкус кукурузной каши многие ребята тогда, в трудные тридцатые годы, запомнили на всю жизнь.

Вася, давно порвавший дружбу с Филиппом, теперь просто возненавидел его. После обеда он подошел к Лиде:

— Я, наверное, отлуплю этого куркуля. Перестрену в каком-нибудь месте.

— Он же здоровый как дуб. Не справишься один.

— Здоров дуб, да с дуплом, — сказал Вася, вспомнив, что так же говорил отец об атамане Отченашенко.

— Я с тобой. Двоих ему не одолеть.

Она была бойкой девчонкой — вздернутый нос, русые волосы. Спереди они совсем выгорели и завивались в белесые искристые кудряшки. Синие-синие глаза словно тоже искрились, и в них было столько задора, чувства превосходства, что Вася величал ее княжной, и Лида не смущалась, сама понимая, что красива и ловка. Как и Вася, она не любила Филиппа. Однажды ей приснился сон — целое сокровище игрушек. До того осязаема была каждая вещь, что, проснувшись, она зашарила вокруг себя руками, не понимая, куда делось это богатство, и даже попыталась снова уснуть, чтобы вернуть потерянное. Но в окно громко застучали. Досадуя, Лида встала с постели, распахнула створки. Это был Филипп.

— Выходи! Чего покажу.

— А ну тебя! — Лида хотела закрыть окно.

— Постой. — Филипп заговорщицки оглянулся и понизил голос до шепота. — У меня тайна есть. Тебе раскрою, больше никому.

— Что еще за тайна?

— Про царский теремок.

— Выдумал же!

— Пойдем покажу. Красиво!

— Откуда он взялся?

— Колдун наколдовал.

Лида пожала плечами, но ее разбирало любопытство: похоже, что сон сбывался.

— Ладно. Сейчас уберусь, — сказала она, отходя от окна.

Филипп повел ее по берегу Ивы, по камышам, сквозь заросли терновника и вишни, к Качалинской балке. Они поднялись по стежке, выбитой овцами и козами, вдоль чистого ручья, к старым кленам. Над меловым обрывом, неподалеку от бившего из-под земли студеного ручья, в зелени кустов, темнел лаз. Филипп юркнул в него на четвереньках. Но Лида заколебалась: и любопытно и боязно.

— Полезай. Что тут есть, — позвал Филипп, шурша листьями, и Лида на корточках вползла в шалаш. После дневного света здесь было темно, она видела лишь белое глуповато-восторженное лицо Филиппа. В шалаше пряно пахло завянувшей травой, снаружи доносился плеск ключа. Глаза постепенно притерпелись, и Лида увидела на земле примятый овчинный зипун, а на сколоченном из жердей столике с неотесанными ветками — миску крупной спелой клубники. Похоже, что Филипп провел в шалаше не один день.

— Мировой теремок? — спросил он самодовольно.

— Какой же это теремок? Халабуда.

— Кому халабуда, а кому царский теремок, — сказал Филипп загадочно. — Давай здесь вместе жить, а?

— Выдумал же!

— А что? Не пропадем. Хочешь клубники? Я у тетки Семеновны на грядках набрал. Там ее пропасть. А голубей ела? Лучше курятины. — Он развернул лопуховые листья, и на жерди вывалились общипанные, зажаренные на костре тушки. Филипп первый принялся есть, кивая на стол: — Бери, что ты?

— Не хочу.

— Э, дурная. Знаешь, как вкусно. Бери!

Филипп развалился на зипуне, как добропорядочный хозяин. Но Лида поджала ноги, оплела их руками и голову положила на колени. Она перехватила какой-то странный, загадочный взгляд Филиппа, смотревшего на ее ноги, покраснела, вытянула моги вдоль шалаша и натянула на колени подол.

— Чего же ты не ешь? — приставал он, придвигая поближе к Лиде жареную тушку.

— Зачем ты голубей бьешь? — хмуро спросила она.

— А что? С голоду дохнуть?

— Живодер!

— Ха, живодер. Ну и пусть.

— Я тебе покажу, как голубей бить!

— Ха, покажет. Откуда ты взялась такая храбрая? Сейчас пойду еще наловлю. У меня силки есть.

Филипп поднялся было, но Лида со всей силы толкнула его в грудь. Он повалился на спину. Халабуда затрещала и рухнула. Борьба шла молча и закончилась в какую-нибудь минуту. Девочка выбралась из-под веток и побежала в хутор, с испугом оглядываясь назад, на ходу вытирая рукавом потное лицо и тяжело дыша. Но погони не было.

Этот случай она припомнила теперь, когда вместе с Васей сидела в засаде.

— Я один справлюсь, — говорил Вася, крепко сжимая ей руку и с волнением всматриваясь в дорогу, по которой не спеша, вразвалку шел Филипп.

Однако оба пали наземь: Вася — с расквашенным носом, а вступившаяся за него Лида — с распоротым платьем от ворота до пояса. Филипп посмеивался: «Ну кто еще — подходи!» Щуплые подростки были не ровня крепышу Филиппу. У речки они смывали кровь, чинили платье, а потом бродили по садам, ожидая темноты, чтобы незамеченными пробраться домой.

Расставаясь, Вася спросил Лиду:

— Как ты одна живешь? Худо?

Она засмеялась:

— Не до жиру, быть бы живу.

— За что твоего отца выслали? Богатый был, да?

— А что? — Лида вспыхнула, вызывающе взглянула на Васю.

Говорили, что она отказалась ехать с отцом на Выселки и теперь жила одна. По воскресеньям к ней наведывалась тетка из соседнего хутора Веселого.

— Ты стесняешься со мной дружить, да? — спросила Лида.

— Вовсе нет.

— Да, да! Я вижу. Можешь больше не приходить ко мне. — Она отвернулась и всхлипнула.

— Ну что ты выдумала! — Вася повернул Лиду лицом к себе и прижал к груди, удивляясь своей смелости и еще больше тому, что так просто все получилось. Девочка неожиданно доверчиво прильнула к нему. Она была беззащитна и слаба, вовсе не гордячка, какой казалась до этого, и Вася растерялся, не зная, что делать, как утешить Лиду, плечи которой вздрагивали от рыданий.

— Вот они где прячутся! — послышалось совсем рядом. Вася увидел пионервожатого, ребят из класса, злорадно ухмылявшегося Филиппа.

— Любовь до гробовой доски! — съязвил он.

Ребята хохотнули.

— Позор! — сказал пионервожатый. — Придется твое поведение, Бородин, обсудить на собрании.

Было собрание, Васю хотели исключить из дружины. Нападки казались ему несправедливыми, больше всего потому, что доносчиком был Филипп. Но об этом почему-то умалчивалось.

«Все равно буду дружить с Лидой», — упрямо твердил себе Вася, выбегая из школы после собрания.

В тот же вечер они снова встретились, и Вася виновато поглядывал на Лиду.

— Хочешь, я тебе сала принесу? — вдруг предложил он. — Да ты не стесняйся. У нас его много. Я мигом!

Он пустился со всех ног домой, тайком пробрался в кладовку, сбросил с кадки гнет и достал кусок густо посоленного сала. Во что бы его завернуть? Но тут распахнулась дверь, и Васю ослепил яркий свет. На пороге стояла мать, держа над головой карболовый фонарь, недавно привезенный отцом из города.

— Что ты тут делаешь? Куда сало тащишь? А я перепугалась. Думала — воры.

Вася стоял как в рот воды набрал.

— Что же ты молчишь?

— Для сироты сало, — наконец сказал он тихо.

— Для какой сироты? Теперь, почитай, в каждом доме сироты.

— Для Лиды, которая со мной учится.

— А, невесточка моя будущая. — Мать улыбнулась краешком губ, и Вася приободрился: пусть будет «невесточка», лишь бы не подзатыльник. — На вот и хлеба отнеси ей, — говорила мать уже на кухне, заворачивая сало и полбуханки в полотенце. — Что теперь делать? И у нас дома небогато, да как-нибудь переживем, а если у Лиды ни куска — и молодой не жизнь, а тоска!

Хорошая, добрая у него была мать. Сияющий Вася бежал по хутору, вздымая босыми ногами залежи теплой дорожной пыли. Вот и Лидин дом. Он толкнул дверь и вошел в большую пустую комнату. На столе— чайное блюдце с постным маслом. К обгорелому золотому ободку прилеплена ссученная тряпочка, она и светила. Грязные, обшарпанные стены, рваная кромка содранного с пола линолеума… Следы недавних потрясений повсюду были видны в этом доме.

— Завтра уезжаю, — сказала девочка упавшим голосом.

— Куда?

— В детский дом. Сейчас только директор школы был. Велел собираться.

— Знаешь что! — воскликнул Вася, волнуясь от пришедшей счастливой мысли. — Переходи к нам жить. Я поговорю с мамой. Она согласится.

— Что ты! Тебе и так влетело из-за меня. Лучше поеду в детский дом.

И Лида уехала.

Перед самой войной вернулся в хутор белобрысый юноша в лётной курсантской форме, и Лида была несказанно рада другу. Она сильно вытянулась за годы учебы, стала настоящей красавицей, немного строгой, как и положено учительнице. Она теперь преподавала естествознание в школе.

Девчата и ребята собрались на берегу Ивы, вспоминая детство, но больше говорили о будущем. И снова нм довелось увидеть чудо природы, теперь при заходе солнца. Так же, как и первый раз, по небу разлились яркие краски и игрой света были созданы необычные картины, но уже не столь сказочные. В них было больше земного. Василий встал и невольно оглядел окрестность, думая, что это небо отразило настоящие станционные постройки с водокачкой и составы товарных вагонов на путях. Может быть, это и было так.

— Девчата, какое небо кровавое. Аж страшно!

— Говорят, война будет.

— Типун тебе на язык!

— Я письмо от брата получила. В танковых частях он служит под Брестом. Пишет: не спокойно на границе.

— А что летчик скажет? Будет война или нет, Вася?

Парень уклончиво промолчал. Взгляд его был устремлен вдаль. Глядя на полыхающий закат, он думал: «Жизнь суровая, жестокая, вовсе не сказочная». Эта новая жизнь вскоре началась для него под набатную песню:

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна,

Идет война народная,

Священная война…

Голосили девчата, провожая в армию парней, а Василий и Лида последнюю ночь бродили по степи за хутором. Расставались в серых тревожных сумерках у школы, при которой был дом учителей. Вася вдруг решительно предложил:

— Переходи к нам жить.

— А что твои скажут?

— Я с ними говорил. Будут очень рады. Перейдешь?

— Да, — прошептала она сухими позеленевшими губами.

9

Плохо спал в эту ночь и другой человек — Сайкин. Всё те же старые раны… По рассказам хуторян он знал: когда немцы вошли в хутор, Парфен Иосифович Чоп, в то время колхозный кладовщик, отправляя на восток общественное имущество, сам не успел эвакуироваться. Остался и председатель — коммунист Никандр Яковлевич Бородин. Хуторяне его не выдали: о людях, не о себе всегда пекся председатель и пользовался всеобщим уважением. Но тут нежданно-негаданно объявился Отченашенко. Остановился он у Чопа, своего дальнего родственника, и для колхозного кладовщика наступили беспокойные, полные тревог дни.

Сначала Отченашенко отправился к Бородиным, и, как пятнадцать лет назад, хозяйка переполошилась, увидев грузного человека в сибирской пушистой шапке, шагавшего к дому по стежке в снегу твердой походкой. Чувствовались в нем уверенность и сила — не то что в двадцатых годах. Хозяйка хотела запрятать Никандра Яковлевича на чердаке или в погребе, но уже было поздно, да н Отченашенко знал, что председатель в хуторе.

Хозяин, чуя беду, стоял у печи сам не свой, ругая себя, что послушался жену, не ушел на восток, хоть в какой-нибудь дальний район, где его никто не знал…

Отченашенко на пороге поискал глазами икону, сложил пальцы для креста и, не найдя иконы, сплюнул. Оглядел комнату, застывших в молчании людей.

— Ну здравствуйте, хозяева!

Ему никто не ответил.

— Где Филиппка, мой племяшка?

— Там, где и все, — сказал Бородин.

— Так и знал, что большевика воспитают. Забыл, стервец, порубленного отца. А это кто?

Отченашенко уставился на высокую большеглазую молодку. Она стояла возле детской кроватки, в которой спала девочка, и после вопроса, обращенного не то к ней, не то к старикам, отвернулась к окну с раскрытой книжкой в руках, вроде бы читая. На подоконнике тоже были книжки и стопка ученических тетрадей. Отченашенко заглянул в кроватку, посмотрел на молодую женщину.

— Невестка, что ли?.. Эх, года! Прошла моя молодость в бандитских скитаниях да в лагерях… — Он хлопнул своей пушистой сибирской шапкой о стол. — Ну, Никандр, рассказывай, как живешь, что думаешь делать? Теперь не я у тебя, а ты у меня вот где, — он прижал ноготь большого пальца к столу. — Но человек к тебе пришел незлопамятный, я могу и молчать. А ты что, хозяйка, опустила руки? Забыла, что гостя треба угощаты? Отвык, отвык я от родных краев, и люди кажутся мне другими…

Ушел он мирно, только от этого Бородину не стало легче. Дни и ночи жил в тревоге, все собирался тайком вместе с женой и Лидой бежать из хутора.

Отченашенко с утра до вечера занимался тем, что пил у одного знакомого полицая, драил выданную ему новыми властями винтовку и грозился добраться наконец до большевиков. Вечерами пропадал у какой-то вдовушки. Возвращался пьяный, с налитыми кровью глазами.

— Парфен, ты меня слышишь?

— Что такое?

— Эти, которые живут у моста, фамилию забыл, тоже активничали?

— Я ведь тебе говорил. В хуторе теперь кого ни возьми — активист. Всех не перестреляешь.

— Ишь чего придумал! Тебя первого, буденновского выкормыша, надо к стенке поставить. Ладно, ладно, не бойся. Не выдам… Ты мне скажи, за речкой, напротив твоей хаты, кто сейчас живет?

Эти расспросы повторялись изо дня в день, но Отченашенко никого не трогал: то ли уже перегорело давнее зло и ему хотелось мирно жить с односельчанами, то ли его смущали дела на фронте: среди зимы пошли слухи, будто несметное число вражеских войск окружено на Волге, будто завязались там тяжелые бои. Он выходил во двор, прислушивался. На востоке погромыхивало, иногда высоко в голубом морозном небе холодно сверкнут самолеты, направляясь к Сталинграду, и в однообразный гул канонады ворвется прерывистый рокот моторов. Хутор был невелик и стоял в стороне от главных дорог, солдаты сюда редко наведывались, да и то большей частью из проезжих.

Блеяли овцы в базу. Бездумно смотрел в окно Отченашенко, с утра уже порядком надувшись самогона. Парфен Иосифович пытался заняться хозяйством, но все валилось из рук. Ночью тоже проснулся с тяжелыми думами, вслушивался в отдаленную канонаду. В чистом морозном воздухе она доносилась особенно отчетливо. Мороз прижал такой, что звезды казались ледяшками: будто кто-то плеснул в небо водой и она застыла брызгами. В прогалину оттаявшего в углу окна был виден двор в голубом лунном свете: часть плетня с раскрытыми настежь воротами («Отченашенко пришел поздно, пьяный и не закрыл, надо бы встать, закрыть ворота», — думал Парфен Иосифович) и посреди двора колода с воткнутым в нее топором («Тоже непорядок: мало ли какой народ бродит сейчас по степи»).

В окно негромко постучали. Парфен Иосифович поднялся на кровати. Кто-то в серой шинели и шапке-ушанке жался к стене дома. «Разведка», — мелькнула догадка. Волнуясь, Парфен Иосифович засветил лампу и, прикрывая ее ладонью, чтобы не разбудить Отченашенко, отодвинул засов. Вошел здоровенный мужчина с коротким посошком в руке. Парфен Иосифович задрожал и чуть не уронил лампу. Свет озарил худое, со впалыми щеками лицо Филиппа Сайкина. Мирный посошок, годный разве только для того, чтобы отогнать собак, развеял всякую надежду на разведку. Оказалось, Филипп бежал из плена, добирался в хутор степными балками, ночевал в стогах. Это известие вовсе не обрадовало Парфена Иосифовича: за Сайкина могут привлечь к ответу немцы. А придут наши — не помилуют за Отченашенко. Куда ни кинь, везде клин. Парфен Иосифович еще больше забеспокоился. Он не чаял избавиться от бывшего атамана, а тут ввалился в дом его племянник как снег на голову. Что делать? Как выйти из этого щекотливого положения? Парфен Иосифович думал, что Отченашенко и Филипп, люди разных убеждений, рассорятся. Но атаман был рад племяннику, да и Сайкин, хоть и плохо помнил дядю, не выражал к нему никакой вражды. «Примирился. Лишь бы выжить, — думал Парфен Иосифович о новом постояльце. — Вот напасть на мою голову. Хотел отворотить от пня, а налетел на колоду…»

На радостях Отченашенко закатил пир горой. Откуда-то приволок полчувала крупчатки первой руки, мороженой телятины, кусок старого, густо посоленного желтого сала и четверть мутноватой самогонки. Пришли две беженки, занимавшие брошенную хату садовника над Ивой, все утро пекли, жарили, подавали на стол.

Впервые за войну Сайкин почувствовал себя человеком. За окнами — солнцеворотный ядреный денек с колючим морозцем, бахрома инея на стеклах золоти-сто подсвечена, а в хате жарко, чисто, на полу полосатые дорожки, хозяева и гости оставили обувь у порога, ходят в носках. Возле печки проворно орудуют молодки, раскраснелись, на лбах блестит пот, и стол уже ломится от закусок… Что ни говори, а Сайкин был вояка по нужде, всегда, всей душой тянулся к дому, к хозяйству, только жизнь почему-то оборачивалась для него своей черной стороной.

— Давайте горяченьких подложу блинцов, Филипп Артемович? — ворковала беженка, что была помоложе, с ямочками на щеках, ловкая и учтивая.

— Не откажусь, добрая хозяйка. Хороши блины.

— Из одной мучки, да только пекли не одни ручки! — ревниво заметила старшая беженка.

— Хватит вам жарить-шкварить. Садитесь! — Отченашенко шлепнул ладонью по лавке рядом с собой и потянулся к четверти. Самогонка в ней заметно убыла, и покляпый пористый нос полицая уже алел с кончика.

Руки у молодок безвольно опустились по оборкам фартуков, сразу потеряв проворность.

— Может, мы пойдем? — неуверенно спросила старшая, теребя фартук.

— Куда?! Чем вам хозяева не понравились?

— Боимся стеснить.

— Вот еще коровки божие. Садитесь!

Отченашенко опрокинул четверть, налил два граненых стакана склень, так что самогонка пролилась на скатерть, и подал женщинам. Они приняли, сели за стол, но по-прежнему робко переглядывались.

— Пейте!

— Ну не обессудьте. За ваше здоровье…

— За благополучное возвращение моего племяшки пейте!

— Будьте здоровы, Филипп Артемович!

Старшая выпила до дна, поморщилась, подула в ладонь. Отченашенко удовлетворенно крякнул, будто сам выпил, и услужливо подал ей на вилке соленый огурец. Молодая все не решалась, держала на весу в правой руке стакан, в левой кружку с водой. Наконец набралась духу, поднесла к губам, зацедила. Филипп хмельно покрикивал:

— Пей до дна! Пей до дна!

К молодкам вернулась смелость. Старшая пожаловалась Отченашенко:

— Берегла, сама не носила… Шелковая, кружевная. А он взамен принес не знаю что. На вид вроде мыло, а не мылится.

— Тол! — Отченашенко засмеялся. — Вы смотрите, бабы, поосторожней, а то разнесет хату в пух и прах.

— Что за тол? — спросила, трезвея, старшая беженка.

— Взрывчатка. А на вид точно кусок стирального мыла.

— Ой, боже мой! Что за напасть! Побегу, выброшу из хаты эту погибель. — Старшая взволнованно поднялась с лавки, но Отченашенко вернул ее на место:

— Не пугайся! Тол взрывается от детонации, а так хоть печи им топи. Ах, подлец! Не иначе хочет задобрить невестку Бородина. Давно он вокруг нее хвостом вертит.

Сайкин дернулся как ужаленный:

— Кто это?

— Да тут полицай один.

— Покою от него нет! — запела плаксиво старшая беженка. — Злодей, насильник, похабник!

Филипп — тотчас к вешалке, расшвырял одежду, отыскивая свою шинель.

— Ты куда? — окликнул его дядя.

— К Бородиным.

— Эге, куда тебя понесло!

Отченашенко отобрал шинель:

— Брось, племяшка. Разве с ямочками хуже?

— Вы тут с ними побудьте, а я живо…

— Одного не отпущу! Если идти, так вместе. По правде, я давно собираюсь побалакать с Бородиным по душам!

— Ладно, пойдемте вместе, — согласился Сайкин, смекнув, что в случае чего легче будет справиться с полицаем. Отченашенко снял с гвоздя винтовку, закинул за плечо, обернулся и подмигнул молодкам:

— Будем через час. Ждите.

Дальнейшее произошло, как в дурном сне. Сайкин, хоть и был пьян, чувствовал неловкость и остался в сенях, чтобы Бородины не признали. В приоткрытые двери из-за спины дяди он видел всю семью: растерянного, бледного хозяина с цыганской иглой в одной руке и недошитым, худым валенком в другой, перепуганную насмерть хозяйку с прижатыми к груди кулаками, хмурую Лиду возле детской кроватки. Сколько Сайкин ее не видел? Пожалуй, года два. Он удивился тому, как Лида выросла, поматерела. Но женственность только красила ее, делала желанней.

Дядя по-дурному замахал винтовкой, выталкивая хозяина из хаты. Хозяйка упала на колени, хватаясь за солдатские сапоги, но Отченашенко стряхнул ее руки, как налипшие комья грязи.

— Куда вы его? — остановил Сайкин дядю в сенях.

— Одна дорога христопродавцу, губителю твоего отца! Ступай, ступай, Никандр!

Отченашенко толкнул в спину полураздетого упиравшегося хозяина, повел его по проулку за околицу. Было еще светло, но в хуторе будто все живое вымерло: ни души, ни звука, только скрипел под ногами снег, словно жернова перемалывали зерна на мельнице.

«Убьет ненароком, спьяну», — испугался Сайкин. Он был против насилия. И шел сюда вовсе не насильничать и глумиться. Любовь к Лиде он заветно берег, несмотря на ее замужество, на разбойную войну, кровь, грязь, разорение. Поначалу вертелась мыслишка устроить свое благополучие при новой власти, но в плену и партизанах убедился, что «освободители» ненадежные люди, что дело их временное.

— Оставьте его, дядя! Отпустите с богом, — сказал Сайкин, загораживая Отченашенко дорогу и отводя в сторону винтовку, нацеленную на Бородина.

— Ты что! — вскипятился Отченашенко. — Он же иуда, большевик, убийца твоего отца!

— Не знаю, не ведаю я про такое дело.

— Ты не знаешь, а я знаю.

— Не убивал я отца Филиппа, — отозвался Бородин, услышав за спиной спор, и встретился взглядом с Сайкиным. — Честно говорю, Филипп!

Сайкин еще настойчивее потеснил дядю назад.

— Да пусти ты меня! Хоть десятая вина, а все равно он виноват. Не волнуй, Филипп, рассержусь. Достанется вам обоим!

Но Сайкин мертвой хваткой держал винтовку, и дядя понял, что не совладает с племянником, примирительно сказал:

— Пусти… Я его только попугаю!

— Оставьте. Не надо.

— Да пусти же ты, окаянный! Говорю, только попугаю! Хотел бы, уже давно кокнул. Не первый раз вывожу его за хутор. Пусть, христопродавец, осознает свою вину… Осознаешь, Никандр?

— Осознаю, — отозвался больше насмешливо, чем серьезно Никандр.

— То-то… Скажи спасибо своему заступнику, а не то не сносить бы тебе головы на сей раз.

А рано утром нагрянули немецкие солдаты, одетые разношерстно, какие-то закопченные, заросшие — фронтовики. Они выгнали из база овец, перестреляли половину и тут же принялись их свежевать. Полураздетый, в галошах на босу ногу, выскочил Парфен Иосифович во двор, бегал от одного солдата к другому и так схватил за грудки высокого рыжего, пострелявшего овец, что у того вылетел из рук автомат. Солдаты окружили, рассматривали, щупали хозяина, словно какую-то невидаль.

— Сейчас тебе капут. Пук, пук, — сказал унтер-офицер и кивнул на смущенного рыжего солдата. Товарищи подшучивали над ним, разделывая овец.

«Надо было задушить долговязого черта. На душе было бы легче, — подумал Парфен Иосифович с тоской. — А то ведь впрямь расстреляют».

— Не боишься? Нет? — крикнул унтер-офицер и расхохотался. — Храбрый, здоровый работник!

Прихватив с собой туши, солдаты укатили на мотоциклах. Первое нашествие закончилось благополучно. Парфену Иосифовичу и овец уже было не жалко, столько перенес страху! Только на этом беды не кончились. Через хутор повалили отступающие вражеские части, и того же дня ночью стукнула калитка, заскрипели промерзшие доски крыльца. Парфен Иосифович подошел к окну. Снова солдаты!

— Филипп, — позвал он шепотом. — Беги в кладовку.

Сайкин прытко, не одеваясь, прихватив с собой одеяло, метнулся в чулан за печью.

На кровати встрепенулся Отченашенко:

— Кто там?

Парфен Иосифович отодвинул вовсю прыгавший засов. Кружок света карманной батареи выхватил из темноты заспанного Отченашенко на кровати в нижней рубашке и брюках галифе, с завязанными тесемками на щиколотках. Опухшие глаза жмурились от яркого прямого света.

— Что за человек? — спросил вошедший по-русски. Это был унтер-офицер с пистолетом в черной кобуре на животе. Двое солдат с автоматами выглядывали из-за его спины.

— Полицай, бывший здешний атаман, — живо сообщил Парфен Иосифович.

— Фамилия?

— Отченашенко.

Но, видно, свой допрос унтер-офицер делал для порядка. Ему нужно было что-то другое. Он хорошо говорил по-русски, и Парфен Иосифович подумал, что, наверное, толмач.

— Есть девушка? — вдруг грубо взял он хозяина за грудки и притянул к себе.

— Какая девушка?

— Обыкновенная, русская…

— Господи помилуй! Что вы! Нету у меня никакой девушки!

«Неужели кто-нибудь взболтнул про Варвару?» — подумал Парфен Иосифович, теряясь в догадках. Десятилетнюю племянницу он отвез в соседний хутор к родственнику подальше от большой дороги.

— Хорошо! — Унтер-офицер так пристально посмотрел на Парфена Иосифовича, что у того подкосились ноги и он ясно представил себя закоченевшего, с раскроенным черепом, в луже крови на снегу. Таких мертвецов ему довелось повидать немало.

— Собирайся! — сказал унтер-офицер.

— Зачем?

— Будешь искать нам девочка.

— Девочка есть у кума, — сказал, усмехаясь, Отченашенко. — Он знает где.

— У кума? — быстро переспросил унтер-офицер.

— Ддда… — сквозь зубы ответил Парфен Иосифович и сел на табуретку, ссутулился, поник головой.

Унтер-офицер что-то сказал двум дюжим солдатам, они подхватили Парфена Иосифовича, набросили ему на плечи овчинный кожух, подтолкнули к двери, и он повел солдат к хате Бородина, с которым выпил не одну рюмку за товарищество и дружбу.

Сайкин, как только захлопнулась дверь, вылез из кладовой и поспешно стал одеваться.

— Ты куда? — спросил Отченашенко, доедая у стола оставшиеся в миске после ужина холодные вареники. Вид у него был равнодушный, случившееся его нисколько не волновало. Тускло светила стеклянная лампа с хорошо видным фитилем, плавающим в керосине, с насунутой на разбитое стекло трубкой из газеты, уже сильно подпаленной и трухлявой. На потолке от лампы лежал зыбкий светлый круг, похожий на сияние вокруг головы святого. И Отченашенко в нижней грязной рубахе, и эта лампа с подпаленной газетной трубкой, и давно не метенная комната с горкой мусора и пепла у печи, да и весь сиротский хутор, поразивший Сайкина своим унылым видом, когда он вошел в него, вызывали тягостное ощущение бесприютности. Оно не оставляло Сайкина с первого дня возвращения в родные места. И жизнь другая, какая-то серая, унылая, и люди серые, приниженные, словно брошенные на произвол судьбы и смирившиеся со своей участью.

— Куда, куда ты? — повысил голос Отченашенко, поворачиваясь к племяннику и глядя на него с недоумением. Сайкин, уже в шинели, торопился и никак не попадал левой рукой в рукав. Он наконец надел шинель, затянулся ремнем. Из сеней крикнул:

— Опережу. Я их опережу!

— Да зачем это тебе нужно? — Отченашенко хотел было встать из-за стола, но снова сел, покачал головой и взял последний вареник, поелозил им по дну миски, собирая остатки масла, поднес ко рту. — Дура… Прибьют!

Покончив с варениками, он еще раз ерзнул указательным пальцем по миске и сунул в рот, облизывая.

Сайкин прокрался к дому Бородина со стороны огородов, заглянул в комнаты, но на окна осел густой имей — ничего не разглядеть. Он застучал сапогом в дверь, поглядывая вдоль улицы: вот-вот должны появиться из-за угла солдаты с Парфеном Иосифовичем. Дверь сразу же открылась. За ней стоял хозяин. Поверх его плеча Сайкин увидел в глубине комнаты жавшуюся к печи хмурую, с холодком во взгляде Лиду. Дальше, дальше она отчуждалась, и с каждой новой встречей это было заметнее. И хутор изменился, и люди стали неузнаваемые, да и на Сайкина все смотрели, как на чужака, наверное гадая, откуда он взялся, почему в хуторе, что ему нужно. Он читал эти вопросы и в глазах насупленного, неторопливого хозяина.

— Чего тебе, Филипп?

— Немцы к вам идут.

Хозяин побледнел и не закрывал дверь. В хату хлынул холодный воздух, застелился по-над полом клубами пара. Лида стащила с кровати одеяло, прикрылась до шеи. Сайкин кивнул на нее:

— Пусть собирается. Спрячу в такое место — не найдут.

— Никуда я с ним не пойду! — заупрямилась Лида и села на кровать.

— Сию минуту здесь будут. Верно говорю. Мой дядя направил, а ведет их Парфен Иосифович. Силком заставили. Вы хоть ей скажите, Никандр Яковлевич. Погибнет зазря. А я ее в такое место отведу — в жизни не найдут. — Он осмотрел комнату, увидел на лавке брошенный овчинный тулуп, схватил, подбежал к Лиде:

— Одевайся быстрей!

Хозяин уже не раз прятал девушку от вражеских солдат, которые следовали через хутор. Прежние степняков не трогали, говорят, такое было указание, а от этих, удирающих, обозленных, всего можно было ждать. Поэтому без дальних слов он взял с печи валенки и бросил Лиде к ногам:

— Иди!

— Не пойду я с ним никуда!

Заплакала девочка. Лида подхватила ее на руки и заходила по комнате, прижимая к груди и успокаивая. Хозяйка отобрала внучку:

— Иди. Я ее поберегу.

Лида с неохотой сунула босые ноги в валенки, позволила надеть на себя тулуп. Во дворе Сайкин пустился бегом, увлекая Лиду к пустой хате садовника.

Беженок в ней уже не было: то ли попрятались от солдат, то ли ушли от беды подальше в соседний отшибный хутор Веселый. Комнаты настыли, и Сайкин подсадил Лиду на русскую печь: она была еще теплой. Осмотрел углы — ни соломы, ни кизяков. В шинели, наспех надетой на нижнюю рубашку, было зябко. Сайкин походил по комнатам, помахал руками и тоже полез на печку.

— Куда ты? Не смей сюда! — крикнула Лида.

— Холодно… Да ты не бойся, не трону.

Сайкин был в нерешительности, вспомнил довоенное время, безуспешные ухаживания за синеглазой девчонкой, ее строптивость, и лицо загорелось, руки вцепились в припечек. Но духу не хватило: на душе было тревожно, не до этого. Доносился отдаленный грохот повозок. Со вчерашнего дня через хутор шли и ехали отступающие войска. Стоял беспрерывный гул, как в горном ущелье с бурной речкой. Стукнула автоматная очередь, послышался захлебывающийся визг. Лида побледнела и посмотрела на окна.

— Солдаты свинью прикончили, — сказал Сайкин, зябко поеживаясь. — Драпают, только пятки сверкают. Не сегодня-завтра наши придут. А дядя в полицаи меня прочил. Теперь самому сматываться. Лидусь, слышишь? Как наши придут, ты замолви за меня слово. А то знаешь, какое время: почему да как попал в хутор? А мы и до передовой не дошли, полк разбомбили. Сколько пришлось пережить — страшно вспомнить. И в партизанах был, и в концлагере.

Лида молчала.

— Увидишь Василя, так расскажи, как я тебя от насильников укрывал… Жив ли он? Писал с фронта?

— Не-ет.

— Э, да по нем, видно, пора панихиду служить. На передовой больше недели не пробегаешь. Бьют солдат как мух.

Недалеко, в чьем-то дворе, загомонили люди, загрохотала выезжающая на улицу повозка, стук ее колес, постепенно удаляясь, слился с общим гулом двигающихся по дороге войск.

Сайкин поежился от холода, покосился на печь:

— Пойду в сарай, может, найду какую-нибудь дровеняку.

Он вернулся с охапкой хвороста, затрещал им, ломая и засовывая в печку. Комната озарилась розовым светом, отблеск пламени заиграл на лице Сайкина. Он потер ладони и подмигнул Лиде:

— А помнишь царский теремок? Сейчас бы не отказалась от жареных голубей? Я, кажись, десяток слопал бы в один присест!

Лида все отмалчивалась.

— Уснула? Или от страха язык отняло? — Сайкин полез на печь.

— Не смей сюда! — тотчас крикнула Лида.

— «Не смей, не смей». Заладила… — Сайкина вдруг взяло зло. Чем строже была Лида, тем сильнее он распалялся. Снова, как много лет назад в шалаше, завязалась борьба. Лида отбивалась ногами и руками, кусалась, царапалась, но Сайкин знал: теперь верх за ним.

— Пусти!

— А драться будешь?

— Буду.

— Тогда не пущу.

— Василь вернется, горе тебе будет, Филипп.

— Жди своего Василя.

— Все равно от меня ничего не получишь. Пусти!

— Да я пущу. Разве я не хочу по-хорошему? Только ты ведь…

В ушах Сайкина зазвенело от оплеухи.

— Ну стерва! Намучился, настрадался я из-за тебя, всю жизнь буду помнить… Чему бывать, тому не миновать! Сделаю над тобой, что захочу, свидетелей нет.

Совсем близко заскрипел снег, в замерзших окнах мелькнули тени. Сайкин притих, слез с печи, нащупал в углу топор.

— Тут они должны быть! — послышался мужской голос, и по крыльцу вразнобой застучали сапоги.

* * *

Парфен Иосифович, понурив голову вел солдат к кумовой хате. Вот и калитка.

— Здесь? — спросил унтер-офицер.

— Не-ет. Дальше.

Словно кто-то толкнул в спину Парфена Иосифовича, он даже споткнулся. Не мог кум привести врага в хату кума, и шел, опустив голову, сам не зная куда. Сзади наседали на пятки солдатские сапоги, будто плелась костлявая смерть с косой. «Лучше лишиться жизни, чем сделать такое позорное дело», — думал Парфен Иосифович уже без страха.

— Эй, куда идешь? Где твой кум?

— Тут.

Парфен Иосифович остановился перед ошарпанной хатой и никак не мог сообразить, чья она.

— Стучи!

Он затарабанил в окно. Послышался скрип комнатной двери, бабий вздох, и тут только Парфен Иосифович догадался, к кому попал.

— Семеновна! Это я, Чоп Парфен Иосифович.

— Какой тебя леший носит по ночам, — заворчала. Семеновна, но коридорную дверь не открыла. — Что тебе нужно?

— Солдаты тут со мной. Заставили девушку искать. Может, ты их примешь, а?

— Проваливай отсюда, дурак старый! Тьфу! Не стыдно тебе такими делами заниматься?

— Прими… Слышь, Семеновна!

Загремел засов, высунулась голова, перепачканная сажей, вся в пуху.

— На что ты толкаешь меня, пожилую женщину? Побойся хоть бога, старый дурак. Нету на тебя управы! — Семеновна нарочито перекривилась и стала еще безобразней.

Солдаты засмеялись. Унтер-офицер сплюнул. Тетка Семеновна хлопнула дверью, задвинула засов.

— Это твой кум?

Глаза унтера так сверкнули белками, что Парфен Иосифович чуть не лишился чувств.

— Ошибся. Я сейчас… сейчас… — Он вспомнил, что неподалеку, в хате садовника, жили две эвакуированные женщины. «Не хуторские, не узнают меня, — мелькнуло в голове. — Да и что с ними станется? Ведь немцы их не повесят». Парфен Иосифович даже приободрился и зашагал к белеющей в низине одинокой хате. Он взбежал на крыльцо и остановился перед дверью. Из комнаты доносился разговор. Ага, дома!

Немцы загалдели, загрохали прикладами по двери, а Парфен Иосифович сгорбился, точно удары обрушились на его спину, и, спотыкаясь, ничего не видя перед собой, побежал прочь, в тень крыльца, словно она его могла укрыть от растравившей душу совести. «Боже мой, что же это такое, что же это такое…» Сзади грохнуло. Чоп плюхнулся в снег. Неприятно замокрело в рукавах и за шиворотом, но он не пошевельнулся, только дышал, как загнанный боров… Ругань, крики, скрип шагов по снегу. Почудилось, вот-вот солдатские сапоги наступят, раздавят. Парфен Иосифович приподнялся на руках и увидел Сайкина, душившего унтер-офицера. Двое солдат уже валялись на снегу с раскроенными черепами.

Сколько Парфен Иосифович лежал, коченея, не помнил и, наверное, замерз бы насмерть, если бы его не растолкал Сайкин. Помог подняться.

— Фрицев надо в сарай снести. А то рассветает…

Парфена Иосифовича не слушались ноги. Он был настолько ошеломлен, что никак не мог понять, почему в хате садовника оказался Сайкин с Лидой.

— Ох, боже ж ты мой, ох, боже ж ты мой! Что же это будет? Как подумаешь, так и жить не хочется.


И в войну выпадает нечасто такая ночь, полная тревог, душевного напряжения, быстрых смен событий, прошиваемая автоматными очередями и визжащими осколками тяжелых снарядов, которые вскоре начали рваться в хуторе, озаряемая зеленым трепетным светом ракет, пропахшая толом, фосфором и едкой гарью. Казалось, Филипп поступал уже без соображения, живя только минутой, не видя конца светопреставлению. Вернувшись в дом, он обшарил комнаты, но Лиды не нашел, потом догадался, что она выпрыгнула в окно на кухне, не заклеенное на зиму и без второй рамы. Одинокий след между деревьями сада на нетронутом снегу был хорошо виден. «Домой побежала», — определил Сайкин, вылез в окно, заторопился, с хрустом ломая кромку наста.

Что-то прошуршало над головой, словно даже обдало лицо ветерком, и Сайкин с опозданием, когда уже взрыв раскатился по долам и весям, упал ничком. Лежал пластом, ожидая нового снаряда. И вскоре послышался знакомый шелест (выстрел прозвучал запоздало, по всему видно, батарея стояла далеко), до жути быстро нарастал, вот-вот снаряд упадет рядом, отчего сердце ушло в пятки, и Сайкин головой зарылся в снег. Раскололись небеса — покатился по балке, вдоль речки грохот. Вокруг зашлепали разбросанные взрывом, опадавшие комья земли. Сайкин пошевелил ногой, рукой, приподнял голову — вроде цел. Впереди, на первозданной белизне снега, чернели две воронки с дымчатыми подпалинами по краям. Сайкин пробежал мимо них с опаской, казалось, они еще были смертоносны.

На месте хаты Бородиных дымилась груда развалин. «Фугасным», — подумал Сайкин, научившийся на войне хорошо различать снаряды, и прошептал сухими губами:

— Эх-хе-хе… погибли хозяева. — Он не замечал, что рассуждает вслух. — А Лида? Тоже… А может, в погребе?

Сайкин кинулся к погребу, выступавшему горбом во дворе, с распахнутыми дверями. Спустился в сырую мглу — пусто, глухо — и понял, что искать бесполезно.

С улицы доносились крики, плач, гомон. Сайкин выбежал на свет и увидел толпу хуторян с ребятишками, стариками и старухами, которых гнали полицаи. А вон и Лида, растрепанная, оборванная, с пятнами сажи на лице, с остекленевшими глазами.

— Ты куда? — крикнул полицай и замахнулся прикладом, когда Сайкин кинулся к Лиде.

— Не тронь! Мой племяшка! — остановил Отченашенко полицая и пошел рядом с Сайкиным, неся на плечах две немецкие винтовки. — Одного нашего кто-то из хуторян хлопнул, сейчас дознаваться будем. Правда, нахрапистый был, тол заместо мыла менял бабам… На, возьми, пригодится. — Отченашенко отдал винтовку Сайкину и оглянулся: — Советские уже за бугром, того и гляди в хутор вступят.

— Куда вы народ гоните? — спросил Сайкин, не отрывая взгляда от Лиды.

— Приказ — всех эвакуировать.

— Как же они, раздетые, в дороге…

— В лагерях оденут, — Отченашенко усмехнулся. — Подбери винтовку! Как несешь?

Сайкин волочил взятую у дяди винтовку по снегу, как жердь, держа за ствол.

Вышли из хутора, спустились в балку. На мосту стояли офицеры с фотоаппаратами, нацеливались в толпу, щелкали затворами. Подкатили мотоциклисты с пулеметами.

— А эти зачем? — спросил Филипп, подозревая что-то неладное.

— Леший их знает! Наше дело маленькое…

Но тут из-за бугра с ревом нахлынули штурмовики с красными звездами на крыльях. Мост окутался дымом, а когда посветлело, уже не было ни моста, ни офицеров. Охрана на мотоциклах, взревев моторами, бросилась врассыпную по степи. Рев, грохот, заходившая ходуном земля взбудоражили толпу. Табор словно сбросил с себя оцепенение, забурлил, загомонил. А штурмовики кружились и кружились над балкой, как бы давая понять людям, чтобы разбегались, и балка выплеснулась на бугры разношерстной толпой.

— Стой! Ложись! — загрозился Отченашенко, вскидывая винтовку. Сайкину показалось, что он целился в Лиду. Она тоже побежала, но без рвения, какая-то безразличная, увлекаемая общим порывом.

Филипп выстрелил раньше дяди. Отченашенко обернулся в недоумении, хотел что-то сказать и повалился на бок.

Филипп попятился на карачках, вскочил, перемахнул бугор и побежал к хутору. В чьем-то саду, в десяти шагах от погреба, разрывы снарядов прижали его к земле. Стихло, но Филипп не поднимался, оцепенелый. Кто-то легонько тронул его за щеку, он и теперь не шелохнулся. Снова кто-то тронул, провел пальцами, будто щекоча. Филипп скосил глаза и увидел свисавшую с дерева, обмотавшуюся жилой за ветку восковую женскую руку. Она-то, раскачиваемая ветром, и касалась его щеки. Филипп, холодея от ужаса, пополз прочь, свалился в погреб, покатился вниз по приступкам. В глубине жалобно хныкал ребенок…

Сайкин остался в хуторе, не ушел с «освободителями». «От своей судьбы не убежишь. А я кругом виноватый. Что будет, то будет», — думал он, со дня на день ожидая ареста, разбирательства. Но ему помог случай. В доме Чопа на ночь остановились артиллеристы. Офицер с восхищением оглядел Сайкина с ног до головы.

— Да ты, парень, родился для артиллерии! Давай ко мне в батарею! Зачем тебе ждать вызова в военкомат? Смотри, еще в пехоту направят.

Но Сайкина не нужно было уговаривать. Он вдруг увидел возможность разом покончить с прошлым и настоящим и той же ночью ушел из хутора с передовыми частями.

А когда вернулся с войны, то взял на воспитание девочку, которую нашел в подвале. Что сталось с Лидой, он узнал много лет спустя. Дошли до хутора слухи, что она живет в большом городе, стала большим человеком. Сайкину было приятно от того, что он любил такую женщину, и грустно сознавать, что его усилия связать с ней судьбу были напрасны: лыко с веревочкой не вяжется.

Время постепенно затушевало прошлое. Земляной бугорок да грустные воспоминания — все, что осталось от семьи Бородиных в хуторе.

И вдруг, точно на погибель, объявился младший Бородин…


Задребезжали стекла. Сайкин вздрогнул, сердце гулко колыхнулось, и кожа на теле вздулась пупырышками, словно в ознобе. Он поднял с подушки голову и увидел бьющегося в окне воробья. «Тьфу, будь ты проклят!» — негромко выругался Сайкин, видя в этом недоброе предзнаменование. На дворе уже было утро, он тяжело встал с постели, взял со стула штаны, но не надел их, а сел на кровать и задумался. Он все ждал откуда-то беды и на почте тайком вскрывал подозрительные письма. Одно письмо совсем недавно очень встревожило. Адресовалось оно Бородину, секретарю райкома, а попало в хутор по недоразумению, где, правда, жило еще несколько семей-однофамильцев. Больше всего смущал конверт из плотной глянцевой бумаги с заглавными красными буквами в левом углу ВНИИФР. Ниже мелким шрифтом — московский адрес. У Сайкина похолодело в животе и в ноги пошла слабость, письмо полетело на пол. ВИИИФР скрывал в себе что-то зловещее.

Сайкин вскрыл конверт, но в письме шла речь про какое-то растение с латинским названием, а ВНИИФР оказался всего-навсего Всесоюзным научно-исследовательским институтом физиологии растений. У Сайкина отлегло от сердца. Но страх остался. Младший Бородин наверняка вынюхивает, собирает факты, но не подает вида, чтобы в один час стереть Сайкина с лица земли. Можно ли было спокойно спать, чувствуя беду где-то рядом?

Из окна он увидел Чопа с арбузом под мышкой, крикнул, чтобы зашел.

— Фу, устал. Арбузы с бахчи отправляю. — Парфен Иосифович тяжело сел на стул.

— Я вот тебя зачем гукнул. — Сайкин не знал, как приступить к щекотливому разговору, и начал издалека: — Видел Бородина?

— Видел, как же!

— Откуда он взялся? Каким ветром его занесло в район?

— По родине затосковал, наверно. Как за сорок перевалит, так и тянет в отчий дом. По себе знаю. Я сразу после войны махнул на Дальний Восток, хотел гам поселиться, да не выдержал…

— Парфен Иосифович, душа у меня ноет, покоя ночью не знаю. И наяву какая-то алала в глаза лезет.

— Что такое?

— Боюсь, Бородин будет мстить. Сживет со света.

— Племянник за дядю не отвечает.

— Вы же свидетель, как я трех немцев уложил за Лиду. Подтвердите в случае чего. С ним она?

— Лида? Да вроде он один приехал.

— Где же Лида? Разошлись?

— Ты его самого об этом попытай. Что ты ко мне привязался?

— Вдвоем придется отвечать.

— А мне за что?

— «За что, за что»! — Сайкин взмахнул рукой, словно отгоняя назойливую муху. — За то, что немцев водил к девкам! Разберись теперь, через двадцать лет, кто прав, кто виноват.

— Э, куда загнул, Филипп! Никак наложил полные штаны, как только увидел Бородина. Не знал, что ты такой трус.

— Струсишь тут, когда твой враг секретарь райкома… Про меня он спрашивал?

— Спрашивал про Елену. Чья, откуда взялась в хуторе, почему у Сайкина?

— Что ему от Елены нужно?

— Бог его знает. Может, в зятья к тебе набивается, а ты в панику ударился. Эх, кум!

— Чего мелешь! Он Елене в отцы годится.

— Не фунт изюма — секретарь райкома, — продолжал подначивать Чоп, но Сайкин не воспринимал шуток, насупился. Он не понимал, почему ему приходилось брать силой то, что Бородину само шло в руки, до сих пор не мог смириться с тем, что Лида оставалась верной Бородину и тогда, когда того уже могло не быть в живых. В юности завидовал всякому успеху соперника, даже его фамилии, старался ни в чем не уступать и был уверен в превосходстве. А на поверку получилось иначе.

Казалось, Бородин все брал от жизни, а Сайкин трудился в поте лица и влачил жалкое существование. Что он значил, начальник хуторской почты, в сравнении с первым секретарем? Да Бородин скрутит Сайкина в бараний рог, дай только повод.

— Ладно, кум, не журись. Вот я тебя сейчас гарбузлаем угощу![3]

Чоп выкатил на стол темно-зеленый, запотевший, литой, с пролежалым светлым бочком арбуз, только что сорванный на бахче. Арбуз сочно треснул под ножом и развалился на две алые половины с сахаристой, словно заиндевелой сердцевиной. Чоп разрезал ее на две части и одну на конце ножа подал Сайкину: «Не погребуй!» Тот взял равнодушно и ел без аппетита. По руке и подбородку тек розовый сок, но Сайкин не обращал внимания.

— Сверлит и сверлит червоточина. — Он растерянно заморгал глазами. — Покою нет, кум! Видно, двум медведям в одной берлоге не ужиться!

Соседи считались кумовьями, хотя Чоп не крестил Елену, а Сайкин Варвару, но оба были нареченными отцами своих воспитанниц.

— Хватит брехать, кум, — сказал Чоп и поглядел на улицу. — А секретарь снова приехал. Видно, неспроста…

Мимо дома прокатила «Волга» и остановилась возле запустелого подворья. Из нее вылез Бородин, побродил вокруг, постоял у земляного бугорка, родительской могилы. К нему подошла Семеновна, и они о чем-то долго разговаривали. Бородин поднял глаза, пристально посмотрел на Сайкина в окне, отвернулся и быстро зашагал к машине, оставленной на дороге, наверное не желая вызывать у хуторян кривотолков.

Встретившись с ним взглядом, Сайкин вздрогнул, похолодел, и тут видя дурную примету.

— Нашего председателя привез из райцентра, — сказал Чоп, выковыривая ногтем арбузные семечки, постучал скибкой по столу, переломил пополам, постучал о стол и половинкой. — Расстроенный наш-то, как бы не сняли.

— Эх, ничего ты не понимаешь, кум. Сверлит, сверлит внутри червоточина. Ты не смотри, что я с виду здоров.

— О председательском месте у тебя засверлило, что ли?

— Каком еще месте? — Сайкин в недоумении поднял на Чопа глаза, снова поморгал ресницами, но теперь уже словно что-то соображая. — В самом деле стихотворца снимают?

— Всему колхозу давно известно, один ты, кум, в неведении.

— Обойдутся без меня. — Сайкин равнодушно махнул скибкой, откусил сочной мякоти и с полным ртом сказал: — Хватит одного раза! У нас теперь, кум, забота — ешь до пота! Дай-ка еще скибку. Солодкий арбуз!

Последние слова Сайкин произнес оживленно, словно к нему вернулся аппетит.

— Кора толстовата, — сказал Чоп так, будто ничто другое его не занимало, хотя быстрая перемена в Сайкине насторожила.

— Для зимы будут хорошие. Такие до нового года пролежат на горище. Устрой мне пару чувалов, кум.

— Выписывай в бухгалтерии хоть воз. Мне не жалко.

— Сразу выписывай. Ты мне по-соседски так устрой. А я тебя медком отблагодарю.

— Подумал я сейчас об организме, — сказал Чоп, уклоняясь от прямого ответа.

— Каком еще организме?

— Черт знает, какое разнообразие! — Чоп кашлянул в кулак. — Да един ли организм? Вот сердце. Стучит: трух-трух, трух-трух! Где-то там, под ребрами, живет самостоятельной жизнью и даже никак не заявляет о своем существовании. Сквозь себя прогоняет кровь и тем питается, тем удовлетворено. Вот ведь как, Филипп! На что ничтожен язык, но и тот не просто язык, оковалок мяса, а с понятием: это ему горько, это ему чересчур сладко. И не только с понятием, но и с расчетом: этот кусок под коренной зуб, этот под передние, а этот туда, в желудок! Выну пору подумаешь, из скольких частей состоишь, и страшно станет. А вдруг распадутся!

— Ты это к чему? — не понял Сайкин.

— Да все к тому же. Ты, я и другие хуторяне живут самостоятельно, каждый толчется на своем пятачке, каждый тянет в свой дом. Иной раз подумаешь: нету единого колхозного организма!

— О чем печалишься? Не беда — проживем!

— Нет, не проживем. Это только кажется, что ты, я и другие каждый сам по себе трух-трух, трух-трух. Ан не так! Скажи сейчас: берите каждый себе долю из колхоза, пашите, сейте. Откажутся! Един, един организм, Филипп! Вот так-то. Забываем мы об этом порой… Эх, мать честная, совсем вышибло из головы! — всполошился Чоп. — Мне же в райцентр ехать. Варвара дома заждалась. А надо еще переодеться.

«Шельма, ну и шельма». Сайкин покачал головой, поднялся из-за стола и тоже пошел переодеться, бормоча, как молитву: «Господи Исусе, вперед не суйся, сзади не отставай!»

Поглощенный другими думами, он действительно ничего не знал о неурочном переизбрании председателя, тогда как это известие уже всколыхнуло колхоз. Одни затревожились: какой будет новый? Не хуже ли старого? У тех, кто был в неладах с прежним, появилось облегчение и надежда, что с новым-то они поладят. Бывшие председатели надеялись на повторное избрание, подтягивались, бодрились, ожидали вызова для собеседования в район и намекали на то, что не прочь «тряхнуть стариной». Даже старик Чоп, которому уже давно не светила председательская должность, и тот принарядился, приосанился, словно жених перед свадьбой.

С крыльца Сайкин увидел возле соседнего дома подводу, загруженную корзинами под рыбачьей сеткой, в очки которой высунулись гусиные шеи, а на передке Варвару с вожжами в руках.

— В райцентр, значит.

Варвара дернула за концы цветастую косынку, потуже затягивая узел на подбородке, и пропела:

— Гусятина, говорят, в цене… Дядя! — крикнула она нетерпеливо во двор. — Чего вы чухаетесь? Пора ехать!

— Ну так нам по пути, — сказал Сайкин и пошел запрягать почтовых.

«А ведь прав Чоп! — подумал он. — Что я в самом деле сам на себя страху нагнал. Дело прошлое, быльем поросло. И нечего прятаться от Бородина, напротив, нужно влезть к нему в приятели, сам ведь назвался другом детства».

Загрузка...