Своенравны, обманчивы сибирские весны. Не спешат они встретиться с летом. Пригреет солнце, подуют южные ветры — и взмокнут дороги, дробно, со звоном застучит о мерзлые завалинки капель. А потом словно опомнится вдруг природа: да рано еще теплу! Встрепенется и так ударит морозом, что брызнут кругом серебристые искорки льда. И снова закуролесит, загудит метель.
Но бывает и так, что долгие недели подплывает водою черный ноздреватый снег. Оседает, проваливается и медленно сходит, обнажая островки голой, потрескавшейся земли.
Весна девятнадцатого года была необычной для этих мест. В начале марта подошла оттепель, и в каких-нибудь два-три дня растопило сугробы, и вешние воды дружно устремились в низины. По всей неоглядной степи зашумели, заворчали ручьи, буровя едва оттаявший чернозем. Вспучились, вышли из берегов речушки, затопило балки и овраги.
Вода клокотала, кружилась шапками желтой пены. На раздольном своем пути она играючи срывала мосты, подхватывала и несла невесть куда целые стога сена. В мутном потоке осатанело бились друг о друга щепки, коряги и серые, похожие на обмылки, льдины.
Ничто не могло остановить или укротить половодье, пока оно не набушевалось вдоволь и не сошло само. А когда в степи все стихло, под вешним солнцем кинулись в рост травы, распустились первые цветы.
Бурной была в Сибири та весна…
Отряд Ефима Мефодьева стоял в глубоком нераспаханном логу, в стороне от дорог. В колке, что разбежался березняком и малинником по всему логу, партизаны нарубили жердей, привезли с ближних заимок бурой прошлогодней соломы и поделали небольшие теплые балаганы. Тут же на скорую руку устроили загон для лошадей, выхудавших от переездов по степи и бескормицы. Всю зиму за кустарями гонялись своры карателей. Почти каждую неделю приходилось менять стоянки. Отряд был плохо вооружен и, помня о неудаче под Покровским, на открытый бой не решался.
Кружась по степи, горстка повстанцев обрастала советскими работниками сел и дезертирами. К весне к отряде было уже около двухсот человек.
С распутицей для людей и коней наступила передышка. Каратели пока что отсиживались по селам, не рискуя преследовать повстанцев по степному бездорожью. И отряд использовал это время для того, чтобы подправить тягло, привести в порядок обмундирование. Молодежь училась стрелять.
В полдень деловито копошились у дымных костров грязные, заросшие волосами мужики. Готовили постные супы, пекли в золе картошку. Сушились. От них воняло махрой, прелыми онучами и паленым.
Роман в колке поил Гнедка. Конь пофыркивал и тянул сквозь зубы холодную мутную воду. Роман ласково трепал его рукой по шее, гладил по спине, по ребрам. Думалось: «Ждут нас с тобой дома, дружище! Дела ждут, пашня. А мы вроде и недалеко, в каких-нибудь сорока верстах от Покровского, да путь наш до дому длинен и долог. Кто знает, доберемся ли еще?»
Мысль снова увела Романа в прошлое. В памяти встали беспокойные станции за Уралом. Ошалелые люди с кумачовыми повязками на рукавах и папахах. Тогда они были для него чужими, у них была своя жизнь, которая ничуть не касалась Романа. А теперь он одной судьбы с ними. И ждет их в Сибирь, чтобы вместе навалиться на врага. Да только что-то топчется фронт у Волги. Нелегко, видно, осилить Колчака, когда за него и чехи, и англичане, и французы. И Америка тоже. А Ленину, кроме верховного правителя, есть кого бить. Петруха в газетах вычитал про царских генералов Деникина и Краснова, которые с Кавказа да с Дона на Москву наступают.
И все-таки Красная Армия придет в Сибирь. На выручку. Нельзя же позволять, чтоб государство рвали на клочья. Это все равно, что человека порвать. Калекой будет или вовсе помрет…
А Люба сейчас, поди, со скотиной управляется. Пообедали уж. Отец бродит по двору. Ему ни за что не хочется браться. Покучерявит бороду и проходит мимо. Ему бы прилечь в завозне, однако там еще холодно — не улежишь.
А мать пристально следит за Макаром Артемьевичем с крыльца. Она не сердится. Она лишь удивляется тому, какие есть беззаботные люди на свете. И смуглыми тонкими пальцами разглаживает складки на фартуке. Руки матери не любят покоя.
— Завгородний! Роман! — кто-то торопливо позвал за спиной.
— Чего? — откликнулся Роман, поправляя наброшенную на плечи серую солдатскую шинель.
— Командир зовет, — проговорил Мирон Банкин, спускаясь в колок по выбитой конскими копытами тропке. — Разговор у него есть к тебе важный. Дай-ка закурить.
Роман достал скрученный кисет, встряхнул его за кисти и подал Мирону. Затем еще пошарил в глубоких карманах шинели и вынул пригорелый, обвалявшийся в пыли сухарь.
— На-ка, — сунул сухарь Гнедку. — Ешь.
— Подкармливаешь?
— Жалко коня. Стоит на одной соломе… Важный разговор, говоришь?
— Точно, — с хитрецой подмигнул Мирон, возвращая кисет.
Разыскивая Мефодьева, Роман подошел к одному из костров, вокруг которого на обломанных березовых ветках удобно устроилась веселая компания. Красный от жары, Касатик что-то рассказывал. Остальные смеялись, слушая с интересом. Задорно почесывали затылки. Сплевывали залихватски в огонь.
— Я и сам тогда малосознательным был. Ходил в анархо-синдикалистах, — пояснял Касатик. — А, Роман? Садись — гостем будешь. Послушай, что травим.
— Командира не видели?
— Только что с Петрухой в гору подались, на конях. Ты послушай, — Касатик пригласил Романа кивком и продолжал: — А то еще, братва, случай был. Ну, чистый спектакль! Дал мне Миша Русов, покойничек, три палочки динамиту. Снеси, дескать, в соседний отряд. Им, говорит, взорвать храм божий надо, где контра засела, а нечем. Давай, отвечаю. Динамит так динамит. И понес. Курс взял верный, да на перекрестке дорог останавливают двое. Влип я, братишки. Один, выходит, унтер, другой — солдат. Беляки. «Большевик?» — спрашивают. Отвечаю, что сочувствующий, хотя убеждений особых нет. Я, говорю, анархист. А унтер командует, значит: бери, мол, анархиста на мушку. Покажем ему кузькину мать.
— Ух ты! — тяжело выдохнул Фрол Гаврин, подвигаясь к Касатику.
— Тут я, братишки, малость струхнул. Помирать, думаю, мне, как гниде, ни за грош. Оружия-то со мной нету. А они прицеливаются. Тут меня как будто кто подтолкнул. Вспомнил про динамит. Стреляйте, гады, говорю, только и вам смерть будет, когда динамит сдетонирует. Он, говорю, заграничный, кашлять боюсь, не то, чтоб стрелять. И показываю им палочку взрывчатки. Они как увидели, засоветовались: взорвутся или нет. А потом унтер предложил, значит, отойти подальше, чтоб взрывом не зацепило, и уж тогда творить убийство. Нет, думаю, дудки, не тут-то было! Они от меня, я за ними. Пробежали мы эдак с добрых полверсты. Я палочкой помахиваю. Упрели, конечно. И опять меня унтер спрашивает, кто я есть таков. Отвечаю, что анархист.
— Ну, и настырный же ты! — блеснув в улыбке ровными зубами, восхищенно проговорил белобрысый незнакомый Роману парень.
— Начали они просить меня, чтоб от звания своего отказался, от убеждений. А я — ни в какую! Матерю их на чем свет стоит — и только. Снова пошло у них заседание, потому как до села далеко и не знают, что со мной делать, а умирать не хотят.
— Не хотят, гады? — повеселев, спросил Фрол.
— Не хотят. Пришлось договариваться полюбовно. Они, значит, винтовки положили на землю, а меня до ближних кустов без оружия проводили. Еще краюху хлеба дали, потому как меня на жратву потянуло. Вот какие дела-то!
Мужики опять рассмеялись. Касатик невозмутимо поправил бескозырку, встал. В свете костра казалось, что его коренастая фигура отлита из железа. Металл еще не успел остыть — лицо и мускулистые руки Касатика жарко полыхали красным огнем. Язычками пламени трепетали на плече ленты бескозырки.
— Пойдем, — сказал он Роману. — Мне тоже к командиру надо.
Когда они поднялись по осклизлой дорожке на бугор, Касатик остановился. Отдышавшись, он произнес шепотом, хотя их и так никто бы не услышал:
— Я нарочно с тобой пошел… Ты ничего, Роман, не замечаешь?
Роман в недоумении пожал плечами:
— А что?
— Черт его знает! Братва что-то шепчется. И как только Петруха куда отлучится, Банкин — к Мефодьеву, в балаган. Не пойму… Я думал, может, ты что слышал.
— Да это тебе померещилось! Уж если новость какая, все бы знали.
— Так-то оно так, а все-таки…
Невдалеке показались Петруха и Ефим верхами. Они ехали напрямик по бурьяну и о чем-то оживленно разговаривали. Командир показывал рукой в сторону бора.
— Видно, на разведку ездили, — определил Касатик, наблюдая за всадниками.
Ефим уверенно держался в седле. Рослый вороной конь послушно рысил под ним, высоко вскинув голову, словно гордился хозяином. Рядом со статным, подвижным Мефодьевым неприметным был Петруха на своей мохноногой кобыле. Даже Петрухино лицо показалось Роману серым.
Всадники подъехали. Опершись рукой на колено, Мефодьев нагнулся в сторону Романа, вскинул брови. Так мужики прицениваются на базарах: не ошибиться бы, не прогадать.
— Пойдешь, Завгородний, с комиссаром в Сорокину. Ночью тронетесь. А теперь выспись.
Это был боевой приказ. Обычно Мефодьев называл Романа по имени. Ему нравился Романов задор, который жил в самом командире. Роман это знал. Вот и сейчас не случайно же Мефодьев посылает его вместе с комиссаром. Значит, действительно, что-то затевается.
— Есть, товарищ командир! — сердце рванулось в горячей радости.
— Иди отдыхай, — уже по-дружески проговорил Ефим.
— Я тоже иду спать, — сказал Петруха устало.
Роман поел горячей каши и растянулся в балагане на мягкой соломенной подстилке. Укрылся с головой шинелью, чтобы не слышать доносившихся снаружи криков и смешков. Но сон не шел к нему. Роман не мог отогнать от себя мысль о готовящейся операции. Наверное, штаб решил дать бой одному из карательных отрядов. Прошлой ночью ушли в разведку Ливкин и Яков. Командир послал их в Сосновку. А теперь идут Роман с Петрухой.
Петруха, конечно, все знает. Да и еще кое-кто. Тот же Мирон Банкин. Как он подмигнул Роману в колке. Значит, командир считает, что Мирону можно доверить секрет, а Завгородним и Касатику нельзя. Что ж, и то правда: Мирон с кустарями ходит с самого лета. Проверенный не в одном деле.
У балагана завозились, заспорили. «Как раз тут уснешь», — сердито подумал Роман и, одевшись, вышел. Мимо него с солдатской фляжкой в руке пробежал Семен Волошенко, обернулся, крикнул:
— Айда, Роман, смотреть, как я Петрухину папаху продырявлю!
У колка азартно толпились мужики. Среди них был Петруха с наганом. После ранения он учился стрелять с левой руки. И вначале нередко мазал, вызывая шутки фронтовиков. Особенно старался Волошенко.
— Эх ты, стрелок! С двух шагов в ворота не попадешь! Вот тебе мое слово, — подсмеивался он.
Сегодня Петруха трижды стрелял в заброшенную на березу Семенову фуражку и промахнулся.
— Давай договоримся: я тебе вместо фуражки манерку поставлю. Стреляй раз и, ежели не попадешь, я бью по твоей папахе четыре раза, — предложил Волошенко.
— Идет! — задорно блеснув синим глазом, ответил Горбань.
Объяснив всем еще раз условия спора, Семен отмерил двадцать саженей и поставил на черный трухлявый пенек фляжку. Подбоченился:
— Стреляй!
Петруха откинул голову влево и не спеша прицелился. Роман заметил, что рука у комиссара была твердой. Наган будто прикипел к ней, ни разу не качнулся. Хлобыстнул выстрел — и манерка плюхнулась в воду. Под общий смех Семен опрометью бросился к ней.
— Черт! Прошил насквозь! — удивленно пробормотал он и натянуто засмеялся. — Это шальная пуля! Случайность!
— А ну, ставь еще! — весело крикнул Петруха, рукавом пиджака вытирая пот со лба. — Все равно, чего уж жалеть теперь фляжку.
Семен поставил. И опять Петруха прицелился и сшиб манерку. Положил пулю рядом с первой. Мужики ахнули.
— Чего теперь, Сема, скажешь? — улыбнулся Роман, разглядывая пробитую фляжку.
— Обдурил меня Петруха, вот что скажу. Он понарошке в фуражку мазал.
— Правильно, — заключил кто-то. — Нельзя же обмундированию портить. И так у нас туго насчет одежки и обувки.
Когда Роман вернулся к костру, Касатик шепнул ему на ухо.
— Мирон снова заходил к командиру.
Ночь выдалась безветренная, теплая. Над сонной степью стояли большие, яркие звезды. Из-за бугра выскользнул осколок луны, проткнул острым краем серебристую кисею облака и покатился дальше.
Роман и Петруха выехали из лагеря с расчетом попасть в Сорокину на рассвете. До бора их провожал сорокинский парень, который должен был привести лошадей обратно. А до деревни разведчики доберутся пешком. Там останется не больше трех верст.
Ехали сначала по целине, затем по вязкой прошлогодней пахоте. Кони шли шагом, мерно пошлепывая копытами. В одном месте пришлось далеко объезжать затопленную в половодье низину.
— Надо на проселок выбираться, — предложил парень. — Где-то правее должна быть дорога в Воскресенку.
Забрали вправо, но неожиданно выехали к другому озеру. Лошади тяжело дышали. Петруха соскочил в грязь и повел кобылу в поводу.
Наконец впереди показалась черная громада бора. Роман посмотрел на восток, где у края земли тускло светилась узкая полоска неба.
— Давай поторапливаться, Петр Анисимович, — сказал он.
Лошадей отдали коноводу. Парень еще раз пояснил, как лучше попасть в село.
— Значит, выйдете к ключу, а за ним поляна. Потом подниметесь на взгорье, пройдете шагов двести и увидите дорогу. По ней наши мужики к смолокурам ездят. И валите по этой дороге до самой поскотины. Первый дом с резными воротами Евграфов, дальше тетки Семенчихи, а за Семенчихой проулок и гать. За прудом улица пошла. Там Савельич живет, на самом углу. У него колесо на журавле колодца и в огороде две сосенки. Там еще есть огород с двумя сосенками, но он поближе гати.
В бору было темно и сыро. Пахло корьем и прелью. Роман шел первым, с трудом пробираясь через заросли молодого сосняка. Ветки царапали руки, больно хлестали по лицу. Рубашка взмокла и неприятно льнула к телу. Да и зипун с чужого плеча жал под мышками.
На взгорье Роман остановился. Подождал Петруху. И только снова хотели тронуться в путь, как услышали скрипучий говорок колес. Затем кто-то прокашлялся и свистом понужнул коня. Телега приближалась со стороны села.
— К смолокурам поехали, — шепотом произнес Роман, и вдруг рука его невольно потянулась в карман и сжала рубчатую рукоятку нагана. В просвете между соснами качнулись красноватые огоньки папиросок и коротко блеснула сталь штыка.
Заметил это и Петруха. Он рывком прижался к сосне, будто хотел сшибить ее грудью. И так стоял, пока в бору опять не улеглась тишина.
— Солдаты поехали, — с тревогой сказал Петруха. — Неужели в Сорокиной каратели?
— Я, Петр Анисимович, не пойму, чего мы идем сюда. В разведку? — после некоторого молчания спросил Роман. Его мучил этот вопрос. Мучила, как ему казалось, многозначительная скрытность Мефодьева.
— Что тебе сказать?.. Савельич этот — наш человек. Он подсобрал кое-какое оружие, да и овсом обещал помочь. А пуще того отряду люди нужны. Организовать сорокинских надо.
— Ты что-то таишь, Петр Анисимович, — упавшим голосом сказал Роман. — Чего же ребята секретничают?
— Кто?
— Да все наши. Тот же Мирон Банкин.
— В самом деле, он что-то последнее время за Ефимом ходит. Но какие секреты у командира от нас?
— Не знаю. А только Касатик приметил, что неспроста это. Вдруг ни с того ни с чего весь штаб разбежался. Яша ушел с Ливкиным, теперь вот ты…
— Я мог и не идти. Ну, предложил мне Мефодьев кого-нибудь послать. Да ведь агитация-то штука тонкая. Решил вдвоем с тобой податься, — в раздумье проговорил Петруха. — И ты, Рома, в случае чего немым притворяйся. А меня и так к дезертирам не причислят, одноглазого… Да в Сорокиной и не должно быть войска. Вчера с тутошним мужиком разговаривали.
Село открылось сразу. Едва Роман вышагнул из согры, он увидел высокую, местами поваленную изгородь поскотины, а за нею в рассветной дымке постройки. Кое-где в домах светились окна. Село молчало. Лишь изредка лениво перебрехивались собаки, да на другом краю в который уж раз пробовал свой голос петух.
Тревога рассеивалась. Не было видно ни часовых, ни суеты в крестьянских дворах, ничего такого, что говорило бы о присутствии карателей.
— Что ж, пошли, — коротко бросил Петруха, на всякий случай переложив наган из кармана за пазуху.
Они перемахнули через изгородь. Прохлюпав сапогами по жидкой грязи улицы, свернули в узкий переулок. И застыли от неожиданности. По жердяному настилу гати прямо на них, тяжело переваливаясь с боку на бок, двигались подводы с солдатами. На передней сидел, ссутулясь, бородатый офицер в форменной фуражке с кокардой. Он заметил Романа и Петруху, вскинул голову и стал наблюдать за ними.
Уходить было поздно. Пока они добегут до кромки бора, их наверняка пристрелят. А впереди тоже погибель. Офицер учинит проверку документов, обыск, и тогда все пропало. Значит, надо драться. У Петрухи под полушубком две бомбы. Он швырнет их в белых, а в суматохе можно скрыться.
И вдруг Петруха увидел рядом с собой у обросшего лишаями мха амбара пеструю комолую корову. Увидел и ободрился. Может, и пронесет.
— Бери ее, Рома, за голову. Поволочем на гать, вполголоса сказал он.
Когда Роман торопливо приблизился к корове, она, лежа и не переставая жевать жвачку, боднула курчавым лбом. Петруха ткнул ее под костистый зад кулаком, потом выдернул из плетня хворостину и принялся стегать по впалым бокам. Корова поднялась и лениво потащилась к гати.
— Посторонись! Куды прешь! — зычно крикнул Петруха на ездового. — Дай прогнать скотину! — затем, словно только что разглядев на подводе офицера, добавил: — Извиняйте, ваше благородие, корову гоним.
Офицер сделал знак остановиться. Попыхивая папироской, внимательно посмотрел на Петруху и перевел настороженный взгляд на Романа.
— Кто такие?
— Мы, эта, тутошние. Корову я Гришке продал, а она, стерва, сбежала обратно до дому. Гоним ее сызнова к Гришке.
— Эй, ты! — крикнул офицер стоявшему поодаль Роману. — Подойди-ка!.. Я тебе говорю!
— Ён немой, убогий ён человек с малолетству. — И Петруха быстро замаячил пальцами Роману.
Тот что-то промычал в ответ, показал на корову.
— Вишь немой ён, — развел руками Петруха и кивнул в сторону гати. — Гони, Гришка, скотину… Ён ить и не слышит ничего…
Роман что есть мочи принялся нахлестывать корову. Он миновал последнюю, пятую, подводу, когда его догнал Петруха.
— Не оглядывайся, Рома, — раздался за спиной Петрухин шепот.
Поднимая оброненную хворостину, Роман все-таки посмотрел назад. Подводы по-прежнему стояли на гати, и офицер колким взглядом провожал мужиков. По-видимому, что-то в них показалось ему подозрительным.
— Стойте! — крикнул он, спрыгнув с подводы. Но мужики все так же шли, отчаянно настегивая корову. Вот они поднялись в гору и повернули в переулок.
Офицер добежал уже до середины гати. Однако месить грязь дальше передумал, махнул рукой и вернулся к подводам, которые тут же тронулись.
Опасность миновала. И тогда в переулке, привалившись к плетню, Роман раскатился хохотом.
— Ты чего? — удивился Петруха, смущенно оглядывая себя.
— Петр Анисимович, ты посмотри на корову. Это же бык!
— Фу, черт! — с досадой сплюнул Петруха.
— Может, поэтому и кинулся за нами офицер.
— Нет, Рома, если бы он заметил это, нас бы в два счета перестреляли. Ну и промашку же мы с тобой дали! Хорошо, что так кончилось…
Приветливый, длиннобородый Савельич, покрякивая, провел гостей в маленькую с низким потолком горницу. Роман с удовольствием потягивал ноздрями заплесневелый запах жилья. Очевидно, комнату зимой не топили. Здесь не было ни стола, ни кровати. На зеленоватых стеклах окон лежала пыль.
Савельич вышел и долго шушукался с женой в прихожей. Сквозь неплотно прикрытую дверь доносились обрывки их разговора.
— Водишься со всякими на свою головушку. И их прихватют и тебе крышка, — услышал Роман сердитый бабий голос.
— Ты иди, куда посылают, — настойчиво сказал Савельич.
Наконец баба в сердцах шумно кинулась из избы, а хозяин вернулся к гостям и принялся раздевать Петруху. Увидел под полушубком бомбы и опасливо отступил. Мол, с этими побрякушками плохи шутки.
— Жинка-то за кем пошла? — спросил Горбань.
— За Сазоном. Он у нас заводилой. Сам-то, конечно, уж стар, отвоевал свое, а мужики его почитают. Как скажет, тому и быть.
Затем Савельич принес табуретки, посадил гостей и завел разговор о карателях. Белые вошли в село поздно вечером и затемно выехали. Петруха и Роман встретили последние пять подвод, а всего их было больше сорока. Куда-то спешат. И на распутицу не смотрят.
Вскоре появился Сазон. Маленький и вертлявый, он прежде чем поздороваться, долго крестился, отбивая поклоны. И все шарил-шарил глазами по комнате, переводя взгляд с Петрухи на Романа. О деле заговорил не сразу, а все расспрашивал, уточнял подробности.
— Молодым-то чего не воевать! — наморщив желтый, как дыня, лоб, — сказал Сазон. — А вот ты обскажи мне, сокол, чего это Красная Армия мешкает? Ежли она сильная, почему не идет в Сибирь?
Петруха раздумчиво покрутил светлый ус, смахнул с больного глаза слезу и неторопливо стал объяснять:
— Тут, дедка, штука заковыристая. Не так-то просто…
— Знамо, что не просто, да и то понять надо, что целый год красные за Уральскими горами пляшут. А в год можно всю Сибирь и так и эдак пройти.
— Сложная штука… — Петруха подыскивал ответ. И вот нашел, весь подобрался, выпрямился и начал уверенно: — Ты, дедка, смекалистый и должен все обмозговать. Ты говоришь — год. А подумай, почему осенью Красная Армия не побила Колчака? Да потому что из Москвы приказали ей повременить немного, пока мужики с жатвой управятся. Ведь наступать-то надо на подводах, а где их взять? Понятное дело, у мужика. А обижать мужика Ленин не позволяет. Он горой за мужика. Говорит, нельзя его обижать, как он и без того много пострадал.
— Ишь ты! — удивился Сазон. — Ну, это осенью, а зимой?
— Ну, дедка! Ты же сам соображаешь, что за война в морозы. Красным-то обмундирование Америка с Англией не посылают.
— А весной? — допытывался дед, не сводя с Петрухи острых, чуть прищуренных глаз.
— Половодье. Вот заметь: как только земля подсохнет, пойдет в наступление Красная Армия. И нам тут-то и надо ей помочь, — с жаром и озабоченностью проговорил Петруха.
— Это можно. Помогем. — Сазон круто повернулся к Савельичу. — Сколько у тебя бердан?
— Четыре. И семь дробовиков.
— Да я к вечеру соберу по селу кое-что. Овса тож дадим. А парней хоть сейчас веди в отряд. Почитай, все пойдут. Сазон слов на ветер не бросает.
— Само собой, — ухмыльнулся Петруха. — Знаем деда Сазона, какой он есть человек.
Как только Петруха и Роман покинули лагерь, отряд был поднят по тревоге. Очумелые со сна мужики по-медвежьи вылазили из балаганов, впопыхах хватая свое и чужое оружие. Толпились, обшаривая глазами тьму. Спрашивали друг друга о причине побудки.
— Костров не зажигать, — прозвучал властный голос Мефодьева.
От каждого балагана вызвали по человеку. Собрались скоро. Известное дело: военный совет — не сельская сходка. Командир сказал коротко:
— Война с Колчаком — это война бедных с богатыми. Мы за правду. А то у кого суконные пальто да хромовые сапоги, а наш брат разутый и раздетый. Поэтому штаб постановил сделать реквизицию, забрать у богатых что нам требуется.
Мужики закричали. Десятки глоток рванули разом:
— Верно!
— На то она и есть революция-матушка!
— Давно пора!
— Значит, я так понимаю, что решаем все. И никто нам не указчик, мы сами можем указать кому следует, — продолжал Мефодьев. — Срамотно смотреть, до чего обносились. Шантрапа какая-то, а не советский отряд.
— Портянок и то нету!
— А которые так босиком по грязи…
В разгар совета к командиру решительно подошел Костя Воронов. Попросил дать ему высказаться.
— Признавайтесь, кто одел мой сапог! Мозги набекрень заверну, — сердито проговорил он, показывая босую ногу. — Маломерок мне оставили.
— Утром разберешься!
— А до утра на одной ноге прыгать?..
Мефодьев недовольно дернул Костю за рукав. Тот проскрежетал зубами и смолк. Расталкивая мужиков, косолапо зашагал к балагану.
— У кого есть кони, седлайте. Воскресенских с собой не берем, — отдал приказ командир. — И пешие остаются.
— Как пулемет? — спросил Касатик, смачно посасывая взятый у соседа окурок.
— «Максимка» пусть отдыхает. А за себя тут оставляю революционного матроса товарища Касатика. Поняли?
Конных набралось с полсотни. Они выстроились в колонну по трое и скрылись в ночи. Их провожали с завистью. Все поняли, куда повел бойцов Мефодьев. Сегодня в Воскресенке престольный праздник и большая ярмарка, а где реквизиция, там и пожива.
Мысль о налете на ярмарку подал Мирон Банкин. Однажды, блуждая раскосыми глазами по вытертой командирской шинели, он рассказал, как в Херсоне обращались с буржуями.
— Мы их из домов повыгоняли, а сами поселились на всем готовом — раз. Из ихних кресел кожанок да сапог нашили — два. А всю материю бедным пораздали. На каждого пришлось по двадцать, а то и по тридцать аршин. Ну, понятно, сукно и шелка Совдеп по себе распределил…
— Зачем по себе? — насторожился Мефодьев.
— А затем, что власть должна иметь видимость, чтоб ее слушались. Не от нас это повелось и не нами кончится. Вот ты есть советский командир, герой первостатейный, а если б тебе шинель генеральскую да папаху из каракуля! Тогда бы совсем другое дело. Ты думаешь, как Ленин ходит? Он в золоте весь и в брильянтах!..
— Брешешь, Мирон! Я Ленина видел, какой он есть.
— Так то было давно, когда он государства в руках не держал. А теперь ты бы взглянул на него! Оно ведь как же иначе!
Ефим задумался, затем с неприязнью посмотрел на свои поношенные сапоги, на шинель и просто сказал:
— Генеральской формы не одену, и шелку мне не надо. А вот обуться бы не помешало, и венгерку где достать, как у тебя. Да и ребята все оборвались…
Разговор шел один на один. И Мирон, как бы между прочим, заговорил о сибирских ярмарках. И чего только нет на них! Купцы все богатство свозят. Тут тебе и одежка, и сапоги, и раскрои из кожи, и седла новые, и уздечки…
— Денег бы побольше! Скоро весенняя ярмарка в Воскресенке.
— Зачем деньги? — удивился Мирон. — Реквизировать все на революцию — и концы в воду. Конечно, брать у богатых…
— Надо с Петрухой посоветоваться и со штабом.
— Петруха может упереться. Знаешь, какой он. На него что найдет…
— Ты брось! — оборвал Банкина Мефодьев.
На этом их разговор окончился. Но Ефим почему-то ничего не сказал Петрухе. А совет Банкина не выходил из головы. Ефим все пристальнее стал разглядывать обмундирование бойцов и все больше убеждался в том, что оно требует замены. Не рваной шатией, а справным отрядом хотелось командовать ему. И когда Мирон снова подвернулся, Мефодьев сказал:
— Купцов на ярмарке пощупаем. А Петруху, Яшку Завгороднего и Ливкина в разведку ушлю. Заместо штаба со всем отрядом говорить буду.
— Петруху отсылай. Оно ведь не зря толкуют: пастух с поля — коровке воля.
Сейчас Ефим ехал довольный своей хитростью и поддержкой мужиков. Его полные губы кривила легкая усмешка. Ох, и разойдется же Петруха, что без него реквизицию провернули! Да против народа не попрешь. Не от жиру мы на ярмарку кинулись, не бедняков грабить.
— Что ни богатей, то контра. Их жалеть нечего, — весело подбадривал сбоку Мирон.
Рассвело. В голубеющем небе засеребрились пушистые облака.
Ефим осадил коня и, привстав в стременах, оглянулся. Колонна растянулась по хлюпкой дороге. К нему вплотную подъехал Костя Воронов с черным от злости лицом. Вместо сапога на правой ноге у Кости была холщовая торба, опутанная вожжами.
— Душу вышибу! Мозги набекрень заверну! — все еще горячился он.
На виду у села остановились в колке. Мефодьев послал вперед Банкина и Воронова. В ожидании их люди сбились в кучу, задымили махоркой. Кто-то вспомнил вчерашнюю промашку Волошенко, и пошли скалить зубы.
— Я себе другую манерку реквизирую — стеклянную с сургучовой печатью, да чтоб в нее в аккурат десять сороковок влазило, — отвечал Семен, раскачиваясь в седле.
— Лопнешь!
— А я пить не буду. Тебе отдам. Я кофей уважаю с леденцами, как благородные. Опрокину, значит, бокальчик и в театру иду, где голые бабы пляшут! Да!
— Бей его, братцы! Он буржуй! Колчаков министер! — с нарочитой лихостью шумели мужики.
Со всех сторон к Воскресенке тянулись подводы. Вели лошадей, коров. А вон на мост взлетела тройка, качнулся ходок на рессорах. Сразу видно: купец едет. И вроде как баба с ним.
— Глянь-ка, Семен, не твоя ли зазноба на ярмарку подалась? Расфуфыренная, помадой пахнет. Грудя наголе.
— Моя! С другим спуталась, язва!.. — залихватски присвистнул, вытаращив глаза.
Разведка вернулась с добрыми вестями. В селе белых нет. А ярмарка, как в сказке. Ни проехать, ни пройти — столько товару наворочено.
Засверкала степь многочисленными в эту пору года озерами, зазвенела радостными песнями жаворонков. В воздухе погустел настой полыни и богородской травы. Эх, до чего ж хорошо пахнут весенние рассветы. Аж голова идет кругом!
В село въехали на рысях. Рассыпавшись в цепь, окружили площадь. Несмотря на ранний час, она гудела, переливалась, рябила в глазах. Партизан как будто никто и не заметил. Все шло своим чередом. Расторопные приказчики выбрасывали на прилавки тяжелые куски мануфактуры, вешали изюм, орехи, коврижку. Бабы полузгивали семечки. Мужики щупали лошадей.
В центре площади, позванивая колокольцами, кружилась карусель. Маленький, похожий на мячик, зазывала прыгал на помосте:
— Милости просим, господа! За рубль — увлекательная прогулка по воздуху! Но карусель не только забава. Известным в Сибири доктором Малининым она рекомендовала всем без исключения как укрепляющее средство. Заботьтесь о своем здоровье! Милости просим, господа!
По соседству с каруселью заезжие фокусники в цилиндрах пускали изо рта огонь и кололи дрова на волосатой груди своего товарища-верзилы. После каждого удара колуном силач крякал и растягивал в улыбке вывернутые губы.
А у одной из палаток шустрый приказчик волтузил воришку — тощего и грязного цыганенка лет двенадцати. Бил наотмашь по спине, по ребрам, по золотушной голове. Цыганенок сучил ногами, визжал, просил о помощи. Но люди молча топтались вокруг, наблюдая за расправой.
Мефодьев плечом раздвинул толпу и схватил приказчика за руку:
— Не трожь, стерва!
— А тебе чего надо? — приказчик рванулся, стремясь высвободиться. — Он залез в карман… Пусти!
— Не трожь парнишку! — уже спокойнее сказал Мефодьев и поднял цыганенка. Тот всхлипывал, отплевываясь кровью. В глазах еще метался ужас.
— Граждане! Он воришку защищает! — крикнул приказчик.
— Сам ты воришка со своим хозяином! Народ грабите! — вдруг побагровел Мефодьев и рванул из кармана наган. — Именем революции приказываю сбавить наполовину цены!
— Именем революции!.. — донеслось от других палаток и прилавков, где по примеру командира распоряжались бойцы.
— Люди! Берите что кому по душе! Цены самые низкие! — покрыл все выкрики разливистый голос Мефодьева.
Народ, гогоча и повизгивая, хлынул к торговым рядам. Но понятливые купцы поспешно прятали товары под прилавки, свертывали торговлю.
— Нет, так не пойдет! Сами продавать будем! Становись, ребята, за прилавки! — закричал Мефодьев и через плечо бросил Косте Воронову: — С площади не выпускать никого!
— Продаю бесплатно! По три аршина на человека, — бойко отмеривал сатин Мирон. — А кто победнее, тому и по пять. Почтенный покупатель дороже денег! Подходи!
— Разбой! — гаркнул купец с золотой цепочкой на жилетке, но ему тут же заткнули глотку.
И пошла кутерьма. Под яростным напором толпы качнулись и рухнули палатки, затрещали ветхие прилавки. Кто-то выматерился, кого-то стоптали, кому-то съездили по зубам.
— Ребята, сапоги бери!
— Одежку!
— Хватай пряники!
Тем временем Костя Воронов реквизировал лошадей. У богатых забирал бесплатно. А тем, кто победнее, оставлял взамен выхудавших отрядных кляч. И за то пусть скажут спасибо!
Едва сняли оцепление, как площадь опустела. Лишь некоторые из обиженных просили свое обратно. Они стайкой ходили за командиром.
— Какое оно ваше! — брезгливо морщился Мефодьев. — Все народное, и берем для народа!
Семен Волошенко и Аким Гаврин поставили на прилавок ящик водки. Бойцы пили прямо из бутылок, закусывая селедкой и кренделями. Крякали, довольно качали головами.
— Вот жизнь! И умирать не хочется! — говорил Мирон Банкин, встряхивая снятую с купчихи беличью дошку.
— Это, Мирон, не твоя штука, — кричали ему. — Это с Семеновой крали снятая, ему и отдай.
— А мне не жалко! — Банкин весело бросил дошку на руки Волошенко.
Карусельному зазывале отдали бочонок сельдей. Сели в кошевки и на деревянных лошадок, и под заливистый звон колокольчиков рванулись и понеслись по кругу. Хоть раз отвести душу за долгие месяцы скитания по степи!
Савельич вызвался добросить Петруху и Романа до своей заимки. Сложили на подводу оружие, прикрыли сеном и, попрощавшись с Сазоном, тронулись в путь. Жалел Петруха, что вернется в лагерь без овса, да ничего не поделаешь. На подводах к логу не пробиться.
— Ночью ребята верхами привезут, — успокоил его Савельич. — Сазон в момент всех парней сорганизует.
— Хитрый дедка! — заметил Роман.
— Справедливый, — поправил его Савельич.
От заимки до лога оставалось примерно две версты.
Петруха и Роман, обвешавшись берданами и дробовиками, пошли по извилистому берегу шумливой речушки, поросшему осокой. У одинокой березки, где речка делает петлю, повстречали дозорных.
— Смотрите? — обратился к ним Петруха.
— Смотрим, товарищ комиссар.
— Ну и что высмотрели?
— Ничего особого.
— Следите за бором. Там каратели.
— Вон что! — протянул старший дозора — худощавый, курносый парень. — А мы больше на Воскресенскую степь взглядываем, ребят ждем.
Петруха и Роман по-своему поняли парня. В отряд, как ручейки в низину, стекались люди из деревень. А дозорные, наверное, из Воскресенки и поджидают односельчан, чтобы расспросить о доме.
Спускаясь с бугра в лагерь, Роман заметил, что в загоне не больше десятка лошадей. Где же остальные? Где Гнедко? Нет, Романов конь был на месте. Из-за копны соломы он поднял крупную с навостренными ушами голову и заржал навстречу хозяину. Но куда подевались другие лошади?
— Ничего не понимаю, — в удивлении остановился Роман.
— Я тоже, — Петруха поправил на плече оружие и заспешил, почти побежал к балаганам. Роман едва поспевал за ним.
— Явились? — недружелюбно встретил их Ливкин и вдруг напустился на Петруху: — Какой же ты большевик? Глаза на грабеж закрыл. Дескать, я в разведку ходил и без меня все обделали. Так, что ли?
Роман с недоумением смотрел на Ливкина. Он впервые слышал, чтобы Ливкин говорил с Горбанем таким тоном.
— Терентий Иванович! — опешил Петруха. — Да ты в своем ли уме. В чем подозреваешь? Большевик я есть, им и останусь. А насчет глаза, так я его не по пьянке потерял… Какой грабеж? Ну, говори!
И Ливкин рассказал все, что сам узнал о выступлении отряда на Воскресенку. Он не думал, что Мефодьев может скрыть свои намерения от комиссара. Оттого и погорячился. Пусть Петруха простит его.
Ливкин с Яковом вернулись из Сосновки недавно. С ними пришли новые бойцы — ребята отчаянные, больше фронтовики. Ливкин расхваливал им порядок в отряде, говорил о задачах революции и вот — на тебе! Позор-то какой! Не придумаешь ничего хуже.
— Что же делать? — рвал ус Петруха, притоптывая ногами.
— Давай обсудим. Из членов штаба нас трое. Большинство, — предложил Ливкин. — Пусть и Роман послушает, и Касатика надо пригласить.
Совещаться ушли в командирский балаган. Он был просторнее других. Здесь имелась и табуретка, которая служила столом. Кроме Мефодьева, в балагане жили Петруха, Костя Воронов и Семен Волошенко.
— Садитесь, товарищи, — сипло сказал Петруха.
Ливкин нервно кусал соломинку, Яков старательно счищал грязь с рукава ватника. У Романа было такое чувство, как будто и он виноват. Случилось что-то нехорошее, в чем трудно разобраться. С одной стороны, Мефодьев заботился о людях. Ну, возьмет у лавочников что-нибудь по мелочи… Откуда больше отряду ждать помощи? В России власть помогла бы. Там иное дело. С другой стороны, это — грабеж на виду у всех. Мужикам такое вряд ли понравится.
Первым заговорил Яков. Он уже все обдумал, все взвесил:
— Разоружить бандитов — и точка! Пусть идут на все четыре стороны!..
— Люди пошли за Мефодьевым по приказу. Да и не всякий понимает, что делает, — перебил Якова Ливкин. — Предлагаю арестовать и судить своим судом Мефодьева, Банкина и других зачинщиков.
Петруха вдруг забарабанил пальцами по табуретке. Сверкнул глазом. Может быть, больше, чем все присутствующие здесь, он любил Ефима, дорожил дружбой с ним. Они вместе выросли, а год назад Ефим без колебаний пошел с Петрухой, с кустарями. Такое нельзя забыть, вот так сразу выбросить из сердца.
— Терентий Иванович верно заметил: от несознательности это, — с подчеркнутым равнодушием бросил он. — Разоружать или арестовывать не будем никого. Кому польза, если мы передеремся? Только врагу.
— Подумай, что ты говоришь, Петро! — до хруста сжал кулаки Яков. — У нас революционный отряд, а не бандитская шайка.
— Правду толкуешь, Яша, — тепло сказал Петруха. — И нам надо разъяснять это людям, показать им, что не туда идут. Так мы и Мефодьева, и всех бойцов сохраним для революции.
— Ты думаешь поймут?
— Поймут, — ответил Петруха.
Договорились не спорить с Мефодьевым, вести себя, как будто ничего не случилось. Разговор с Мефодьевым поручили комиссару. У Петрухи, кажется, уже был какой-то план.
Радостные, с песнями и шутками возвращались бойцы в лагерь. Мефодьев лихо гарцевал на поджаром сером жеребце. Костя Воронов реквизировал его первым и потом облазил всю ярмарку в поисках доброго седла. Остановился на казачьем, украшенном серебром и бронзой. И конь, и седло пришлись по душе Мефодьеву. Взял жеребца в заводные.
Костя ехал рядом с командиром. Он был в новых хромовых сапогах, в бекеше. На шее жарко пламенел шерстяной вязаный шарф. А за Костей — в треснувшей по швам беличьей дошке Семен Волошенко. На седле у него качался большой тюк полотна. Почти все бойцы были нагружены товаром, а сзади на двух телегах, запряженных парами, везли съестное.
«Настоящие бандиты», — подумал, всматриваясь в конников, Петруха. Он едва сдерживал себя, чтобы не лечь на пулемет. Эх, дать бы очередь! Хотя бы выше голов, чтобы перетрухнули, да знали наперед, как воевать по ярмаркам.
— А! Комиссар! — Мефодьев спрыгнул с коня, передал повод Косте.
— Был я в Сорокиной. Привез одиннадцать ружей, — доложил Петруха.
— Как с фуражом?
— К ночи надо ждать сорокинских. Вступают в наш отряд. Они и привезут сено.
— Молодец комиссар! А чего ж не спрашиваешь, куда и зачем я ездил?
— Я вижу, Ефим, — просто ответил Петруха. — Надо только распределить обувь и одежду. В первую очередь дать тем, кто в валенках да в зипунах.
— Как же! Так и сделаем! — поспешно согласился Мефодьев. И сразу расцвел. С лица сбежали тени, глаза стали чистыми и по-ребячьи задорными.
— Материю сдать Якову Завгороднему. Это по его части.
— Пусть все принимает Яков. Ну, товарищ комиссар, привез я тебе подарок. Давай! — Мефодьев подозвал рукой Костю. Мефодьеву хотелось угодить Петрухе, ответить на доброту добротой. В этом было тоже что-то мальчишеское, трогательно-искреннее.
Костя подбежал к Петрухе и вытряхнул из мешка новые хромовые сапоги. Петруха посмотрел на них, как на самую пустяковую безделушку и, натянуто улыбаясь, проговорил:
— Взъем малой. Будут жать. Я уж как-нибудь в своих.
— Стой, Петро! А это чей у тебя сапог? Правый… — присел Воронов.
— Мой… Нет, не мой. Черт его знает! То-то я как ни вертел онучу, а он все хлябает. Ночью в темноте чей-то одел. А где же мой?
— Я в колок забросил, — признался Костя. — Найду.
— А вот эти отдай тому, кто разут и никогда не носил хромовых.
Мефодьев нахмурился. Ему не понравился Петрухин отказ. Хочет быть веселым комиссар, не подает виду, а в душе злится. Может, надо было все рассказать ему тогда? И тут же Мефодьев подумал упрямо: «У меня своя голова на плечах. Сам при случае решу, что делать. Без няньки!..»
— Каратели подались к смолокурам, а оттуда, видно, двинут на Сосновку. Мы с ними в Сорокиной столкнулись, — сказал Петруха Мефодьеву, когда они вдвоем вошли в балаган.
— Каратели? Откуда они взялись? — как на пружинах, подскочил Ефим. — Да, мы могли дать оплошку! Если бы каратели пронюхали, где стоит отряд, они бы навязали нам бой. Много их?
— Около полутора сотен.
— А в лагере оставалось с оружием не более двадцати человек, да у Касатика всего три ленты.
— Чего об этом толковать! — отмахнулся Петруха. — Не напали же!
— Ты вправду, Петро, так думаешь, как говоришь? — круто повернулся Мефодьев, шурша соломой.
Петруха как будто не слышал вопроса. Он думал о чем-то, постукивая пальцами по табуретке.
— Что-то я Мирона Банкина не вижу, — сказал после короткого молчания.
— Тут он, а что?
— Да так, ничего. Хочу попросить его, чтоб беседу с народом повел про то, как Херсонский Совдеп с буржуями обходился. Лютости у наших ребят прибавится.
— Он мне рассказывал кое-что про реквизицию. Там подчистую все забирали.
— Кто забирал?
— Понятно кто. Совдеп.
— Не верю, — равнодушно сказал Петруха. — А если и забирал Совдеп, так по закону. Значит, сам народ считал, что надо делать реквизиции. К тому ж и обстановка была подходящая… — и после паузы, — как у нас…
— Ты что-то финтишь, Петро, — Мефодьев заискивающе улыбнулся. — А я что — не представитель народа?
— Представитель, да еще и какой! Мы с тобой, эх, и делов наделаем. Всю контру перекрошим!.. Вот только скажи, Ефим, почему ты воскресенских не брал с собой? Ведь они бы хоть дома побывали, и то хорошо.
— Да решили мы… Неудобно вроде когда свои потрошат…
— Значит, не взял, чтоб отвести их от срама?.. Да это ты напрасно о себе думаешь, как о грабителе. Грабят ведь только белые, а ты командир красного партизанского отряда.
— Ну тебя! Вьешься, как уж. Закружил ты мне голову! Хочешь ругаться — говори прямо! — Мефодьев вспыхнул весь и выскочил из балагана.
Вечером Петруха одиноко сидел у догоравшего костра. Не отдохнув прошлой ночью, он не мог уснуть и теперь. То мысль уводила его в прошлое, то снова возвращала к сегодняшнему дню. И было мгновенье, когда Петрухе показалось, что и арест Ливкина с Митрофашкой, и милицейская засада на Кукуе, и налет на ярмарку — все это связано между собой. Но тут же Петруха вспомнил своего отца, повешенного на журавле колодца, представил его последние минуты, и больно сжалось сердце. И схватился Петруха за голову, ставшую вдруг тяжелой, как гиря.
— Спать бы шел, Петр Анисимович, — устало опустился на березовую чурку Роман.
— Рома, как по-твоему, почему люди убегают от Колчака и идут к нам? — задумчиво спросил Петруха.
— Народ понимает, кто правдой живет.
— Верно!
Неподалеку зашумели. Петруха вскочил, вглядываясь в сумрак.
К костру дозорный привел парнишку лет пятнадцати. Парнишка был в рваном зипуне и босиком. Он вел в поводу унылую лохматую клячу.
— У самого колка его спешил, — пояснил боец. — Просится к командиру. Хочет что-то передать.
— Так точно, — бойко проговорил парнишка, тряхнув давно нечесанными вихрами.
Из балагана, согнувшись, вышел Мефодьев. Оказывается, он тоже не спал. Огляделся, не спеша прошагал к костру. Обжигая пальцы, прикурил от головешки.
— Ну, чего тебе? Я — командир.
Парнишка вопросительно посмотрел на Петруху. Тот кивнул головой:
— Он и есть. Можешь не сомневаться, хлопец.
— Я из Сорокиной, — доложил мальчуган. — От деда Сазона. Собирались наши в отряд к вам, да передумали. Сазон что-то про ярмарку поминал и говорил, что вы не советские. И ни людей, ни овса не пошлет вам больше. Жалеет, что ружья отдал.
— Передай своему Сазону, что ему, контре… — начал было Мефодьев в горячах, но Петруха вскочил, схватил Ефима за рукав шинели и в упор ударил его взглядом.
— Не говори так о Сазоне! — выкрикнул Петруха. — А ты, парень, передай деду, что он правильно делает. Да подожди, мы тебе сапоги дадим.
Мефодьев заскрипел зубами, повернулся и ушел в темь. Он долго бродил по спящему лагерю, а когда снова подошел к догорающему костру, Петруха бросил ему беззлобно:
— Ты жаловался, что я закружил тебе голову. А теперь она посветлела? Понял ты что-нибудь?
Мефодьев не ответил комиссару.
Восьмой месяц доживал в Омске прапорщик Владимир Поминов. В отличие от многих офицеров, жил безбедно. Лавочник посылал ему крупные суммы денег. Хватало на обеды в лучших ресторанах, на попойки и подарки дамам. С деньгами прапорщик легко заводил нужные ему связи. Благодаря деньгам, Владимир не кормил вшей в окопах, не играл в прятки со смертью, а спокойно и весело служил в штабе командующего Омским военным округом.
Прапорщик снимал отдельный номер в гостинице «Россия», в самом центре города, на берегу Омки, где начинался шумный и богатый Любинский проспект. В перенаселенном Омске это было счастьем, не доступным офицерам с более высоким чином. В лучших помещениях разместились чехи, гемпширский полк англичан и многочисленные иностранные представительства. В той же «России» находились продовольственный отдел чешских войск и японская военная миссия.
Номер был просторный и светлый, с лепным потолком и с мягкой мебелью, в обивке которой водились клопы. У окна стоял большой письменный стол, в углу под бордовым бархатным балдахином — кровать. Стены и пол пестрели коврами.
За всю эту роскошь приходилось платить втридорога. Хозяин гостиницы, узнав, с кем имеет дело, уже не раз повышал плату. Когда Владимир упорствовал, хозяин равнодушно бросал:
— Что ж, ищите лучше! Многие господа офицеры спят в конюшнях. Такие уж пошли времена. Очень тяжелые!
Владимир невольно соглашался. Хозяин гостиницы имел руку в ставке Колчака и мог вышвырнуть на улицу кого угодно, разумеется, кроме иностранцев.
За окном уже голубел день, когда Владимир, соскочил с постели и открыл форточку. С улицы донесся цокот копыт по мостовой, загудел автомобиль. Прапорщик взглянул вниз. К подъезду гостиницы подкатил новый «Кадилак». Шофер посигналил и через минуту из ювелирного магазина вышла статная дама в каракулевом манто и шляпе с черными перьями. На лицо до самого подбородка опущена негустая вуаль, под которой ярко обозначались влажные пухлые губы и безукоризненно прямой нос. Дама игриво помахала кому-то рукой в замшевой перчатке и направилась к автомобилю.
— Генеральша Гришина-Алмазова, — узнал Владимир, который не раз встречал ее на приемах и парадах. И, может быть, именно ей он обязан переводом из запасного полка в штаб округа. В городе поговаривали о ее большом влиянии.
Автомобиль укатил, а прапорщик все еще смотрел в окно. Отсюда ему хорошо было видно устье Омки. Река огибала сад «Аквариум» и сливалась с быстрым Иртышом. На левом ее берегу, у пристани, дымил, лениво пошлепывая плицами колес, буксир. Шлейф дыма скрывал мачту чешской радиостанции и тянулся до самого генерал-губернаторского дома, где помещался теперь совет министров.
На Атамановскую улицу по мосту лился людской поток. В нем мелькали военные фуражки всех армий мира. В серых шинелях с загнутыми полами шли французы. Опершись на перила моста, курили и плевали в воду американцы. Их не трудно узнать по зеленым шляпам с дырочками и коротким автоматическим винтовкам. А вот канадцы — в юбочках, похожие больше на кафешантанных певиц, чем на солдат.
Важно вышагивали дамы в мехах и модных шляпах. Спешили мастеровые. Сегодня, как и вчера, шумной, привычной жизнью жила столица верховного правителя.
В номер постучали. Коридорный принес газеты. Владимир порылся в ящике стола, достал смятую ассигнацию и сунул ее в приоткрытую дверь. Потом посмотрел на часы. Было без четверти одиннадцать. Сегодня на службу не идти. Значит, можно поваляться еще часок, почитать оперативные сводки. Дела на фронте, кажется, идут неплохо. Генерал Ханжин обещает скорое взятие Бугульмы, а Гайда прорвался к Сарапулу. Большевикам не остановить наступления сибирских армий. Сам верховный заявил, что не позднее июля он под колокольный звон войдет в Белокаменную.
Владимиру вспомнилась речь французского генерала Мориса Жанена. Русским генералам не хотелось, чтобы Жанен взял себе славу освободителя России. И особенно они настаивали, чтобы французский генерал не участвовал при въезде в Москву. Жанен сказал: «Когда Александр Первый послал в Сибирь Сперанского, когда Николай Первый послал туда же Муравьева, который получил прозвище Амурского, ни тот, ни другой не имели доставить удовольствие своим посланцам. Я тоже без всякого удовольствия выполняю приказ. Когда я был в Николаевской военной академии, то имел возможность познакомиться с тем, как в свое время относились к Барклаю-де-Толли, несмотря на то, что он спас Россию от Наполеона. Я, тем не менее, как и прежде, буду работать, не покладая рук, хотя и не питаю никаких иллюзий…»
Конечно, честь первому въехать во главе войска в древнюю русскую столицу должна быть оказана Ханжину или Дутову. Но ее может завоевать и Деникин, который вместе с Красновым вышел на линию Луганск — Бахмут и разворачивает решительное наступление.
В «Сибирской речи» сообщалось, как о важном государственном событии, о назначении Виктора Пепеляева управляющим министерством внутренних дел. Еще бы! Пепеляев — один из главарей кадетской партии, которая издает эту газету. В Омске его знают, как ярого сторонника единоличной диктатуры. Пепеляеву прочат большое будущее.
В неофициальной части газеты Владимир наткнулся на заметку вспольского корреспондента о налете отряда «некоего Ефима Мефодьева» на Воскресенскую ярмарку. Подробно описав ужасы налета, корреспондент отмечал, что теперь мятежники лишились поддержки в селах, что даже их товарищи отшатнулись от красного отряда.
«Банда Мефодьева в скором времени будет полностью уничтожена, — прочитал Владимир. — Она сама изолировала себя от населения и обречена на гибель».
Значит, кустари довоевались. В Покровском снова все спокойно, как в добрые времена Николая-самодержца. Впрочем, царь — дурак. Он был слишком добрым, слишком вежливым. Боялся пролить кровь, и все равно она пролилась. И еще прольется.
— Быть по сему! — торжественно проговорил Владимир, отбросил газету и стал собираться.
Из «России» он направился в «Европу», как назывался самый роскошный ресторан в городе. Даже в названиях увеселительных заведений чувствовалась подобающая столице масштабность.
Несмотря на ранний час, в ресторане не было свободных столиков. Владимир прошелся по длинному залу и увидел одно место у закрытого розовой шторой окна. На другом месте сидел, уткнувшись в газету, уже немолодой штабс-капитан, лохматый, в засаленной гимнастерке.
— Позволите присесть?
— Садитесь, — косо взглянув на Владимира, сказал штабс-капитан.
С кухни тянуло чадом. За соседними столиками тонко звенели стаканы, стучали ножи и вилки. В углу на эстраде устраивался оркестр. Старый музыкант в потертом смокинге пробовал кларнет. Звук, похожий на крик утки, пролетел по залу и заглох в тяжелых бархатных портьерах.
Владимир стал рассматривать штабс-капитана. Усталое, обветренное лицо. Горькая складка у рта.
Тот отложил газету. Бросил, подавшись вперед:
— Чего смотрите? Ну, грязный, вшивый, грубый. Приехал из окопов и завтра возвращаюсь обратно. И плюю на весь ваш лоск и на ваши учтивые манеры!
— Я, собственно…
— Да не только вы один. Сотни вас таких, тысячи ждут скорой победы над большевиками, понужают солдата, посылают его под пули. А вы сами, сами… Да вы еще молоды, прапорщик, мне вас жалко. Сидите здесь и читайте оперативные сводки с фронтов. Кстати, газетчики заботятся о том, чтобы не портить вам пищеварения. Вот читайте, — штабс-капитан раздраженно ткнул пальцем в газету. — «Юго-западный фронт. Северный участок. В связи с продолжающимся продвижением вперед и переездом штабов групп на новые места, сведений не поступило». Я оттуда. Так смею вас заверить: мы продвинулись не вперед, а назад. Именно в эти дни я положил весь свой батальон и сейчас приехал в вашу сточную клоаку за пополнением… Когда в списках убитых прочитаете фамилию Михаила Демидовича Каргаполова, так это я. Можете не молиться за мою душу. Даже если она попадет в ад, я буду доволен. Это все-таки лучше Северного участка, где, как уверяют газеты, мы продолжаем продвигаться вперед.
Штабс-капитан выговорился и смолк. И, словно дождавшись этого, заиграл оркестр. На эстраду, поводя бедрами, вышла певица, полуобнаженная, с одутловатым, размалеванным лицом.
Ты сидишь у камина и смотришь с тоской,
Как печально камин догорает.
И как яркое пламя то вспыхнет порой,
То бессильно опять угасает.
Ты грустишь все о чем? Не о прошлых ли днях,
Полных неги, любви и привета?
Так чего же ты ищешь в погасших углях?
Все равно не найти в них ответа…
Песню покрыл истерический крик. За одним из столиков поднялся молодой офицер с растрепанными волосами. Он выбросил вперед руку — и в зале наступила тишина. Все повернулись к нему. Кто-то хлопнул в ладоши.
— Господа! Только четверостишие. Не больше.
А завтра тот, кто был так молод,
Был всеми славим и любим,
Штыком отточенным проколот,
Свой мозг оставит мостовым.
— Все, господа. — И упал на стул, рванув ворот гимнастерки. Зал зашумел. Раздались голоса, хриплые, пьяные:
— Пр-ревосходно!
— Значит, пей, гуляй! Хоть день, да наш!
— Забвение прекрасно! Не так ли, господа?..
— Кто это? — спросил штабс-капитан.
— Поэт Маслов. А рядом с ним московский беллетрист Сергей Ауслендер. Бежал от большевиков и здесь написал книжку «Верховный правитель адмирал Колчак».
Штабс-капитан рассмеялся. И смех его не понравился Владимиру, желчный, сухой. Неприятный до боли в зубах, будто по стеклу шаркнули песком.
Подскочил официант в черной паре, галстук бабочкой. Смахнул салфеткой со стола.
— Что изволите заказать?
— Шницель и стакан водки, — сказал штабс-капитан.
— А мне бутылочку шампанского и закусить — салатик.
— Если есть деньги, возьмите пару бутылок коньяка, — посоветовал штабс-капитан. — Хочется напиться, — и метнул взгляд на певицу. — И еще позабыл я, как бабы пахнут.
Разглядывая ресторанную публику, Владимир невольно обратил внимание на человека в толстовке с кустистыми бровями. Что-то знакомое было в нем. Но Владимир никак не мог вспомнить, где он виделся с этим господином. А может быть, просто он похож на кого-нибудь…
Затем Владимир встретился глазами с молодой женщиной в голубой блузке и черном галстуке. Облокотившись на спинку стула, она курила. Сидевшие за одним столиком с ней два лысых господина, очевидно, чиновники, говорили между собой, изредка бросая на соседку откровенные взгляды.
Владимир пристально посмотрел на женщину, и она поднялась и нетвердым шагом подошла к нему.
— Добрый день, господин прапорщик! — сказала она, откинув назад коротко подстриженную голову. — Я часто вижу вас здесь, и до сих пор мы почему-то не знакомы.
— Здравствуйте! — Владимир привстал и учтиво поклонился.
— Сядь! — прикрикнул на него штабс-капитан. — А вы, мадам, убирайтесь к черту! Прапорщик еще успеет получить сифилис. У него все впереди!
— Вы — подлец и нахал! — зло процедила сквозь зубы женщина и зашептала Владимиру на ухо: — Господин прапорщик, хотите, я научу вас безумной любви. За одну ночь вы познаете столько блаженства, мой мальчик!..
— Уходи! — прохрипел штабс-капитан. Голубая блузка, недовольно передернув плечами, удалилась.
Штабс-капитан пил водку и коньяк фужерами и не пьянел. Только становился мечтательнее и добрее. Вскоре, вытерев рот салфеткой, он пошел целоваться с поэтом.
— Правильно схвачено: р-раз — и мозг на мостовую.
В зал ворвались четверо в хаки. Старший среди них — черный, как цыган, — громко приказал музыкантам:
— Играй «Коль славен»!
Оркестр поспешно заиграл старинный русский гимн. Вошедшие поснимали фуражки, вытянулись в шеренгу, загородив проход.
— Встать! — крикнул старший, свирепо сверкнув глазами. Публика стала подниматься. Загремели отодвигаемые стулья. В это время четверо военных бросились к ближней кабине и очистили ее от сидевшей там компании.
В ресторан пришел развлекаться начальник охраны ставки верховного правителя Киселев. В бытность командиром Сербской дружины, Киселев спас в Севастополе жизнь Колчаку и за эту заслугу был возведен теперь в высокий чин. Со своим отрядом он среди бела дня совершал налеты и грабежи. Ограбленных обычно увозили за город и расстреливали. И никто не решался жаловаться на Киселева. Его боялись даже офицеры контрразведки.
Приход Киселева в ресторан не сулил ничего хорошего.
Чтобы не попасть в неприятную историю, Владимир взял под руку штабс-капитана, и, одевшись, они вышли из «Европы».
— Куда теперь, мой юный друг? — спросил обмякший фронтовик. — Хочу забыться. Хочу чего-нибудь эдакого…
— Идемте в сад Губаря. Там показывают голых девочек. Прелесть!.. Или в кинематограф, — предложил Владимир.
В иллюзионе «Прогресс» в этот день шла драма «И песнь осталась недопетой» с участием кумира публики Ивана Мозжухина.
С утра к площади судебных установлений стягивались войска. Толпы по-праздничному одетых людей приветствовали их с тротуаров и балконов. Дамы махали надушенными платками. В уличной разноголосице слышались крики:
— Слава героям!
— На Москву! К возрождению России!
— Слава союзным армиям!
Но на тротуарах были и другие люди — в замасленных пиджаках, грязных рубахах, в простеньких фартуках и платках. Они не кричали приветствий, а смотрели на проходящие войска или равнодушно, или враждебно. Восторженные дамочки и сияющие улыбками мужчины в котелках сторонились этих людей. Сторонились, как чумы. У всех свежо было в памяти куломзинское восстание, когда большевики намеревались свергнуть власть верховного правителя. Тогда их перебили, бунтовщиков и подстрекателей. Однако еще остались они, и рядом с ними так неспокойно, так ужасно на душе!
А войска вытягивались за Омку. Первым на Люблинский проспект с оркестром вступил Шестой чехословацкий полк, который весной 1918 года разгромил советскую власть в Омске. Солдаты маршировали в новом обмундировании, с ленточками цветов национального флага на фуражках. У многих поблескивали на груди георгиевские кресты и французские медали «За храбрость». Впереди полка, раскланиваясь по сторонам, ехали в черном автомобиле командир чешских соединений генерал Ян Сыровы и чешский консул доктор Богдан Павлу. Несмотря на торжественность обстановки, у Сыровы был недовольный вид. Казалось, он считал лишней всю эту затею с парадом, посвященным шестидесятилетию президента Чехословацкой республики Массарика. Не парады нужны сейчас русским, а решающий бросок к Москве. А может быть, генерал вспомнил пригретого Колчаком выкидыша революции, самоуверенного и наглого Гайду, с которым Сыровы давно уже не ладил?
Вслед за чехословаками в клубах пыли двинулась конница. Гулко цокали по мосту копыта. По шестеро в ряд ехали под знаменем Ермака Тимофеевича бравые казаки Сибирского войска с красными погонами и такого же цвета лампасами. Потом показались оренбуржцы в синих погонах. Среди них красовалась на гнедом коне казачка Нижне-Озерной станицы Мария Пастухова, награжденная президентом Франции серебряной медалью за участие в защите Зимнего в октябрьские дни 1917 года. Подбоченясь, она показывала публике наполовину выкрошенные желтые зубы.
Начало парада было назначено на десять утра. К этому времени на площади у кафедрального собора скучились русские и союзные генералы и офицеры, члены правительства с Вологодским во главе, начальники иностранных миссий. Ожидали прибытия верховного правителя и принимающего парад Жанена.
Владимир Поминов был в свите генерала Матковского. Пока войска выстраивались в шеренги, он перебрасывался замечаниями с офицерами контрразведки, прислушиваясь к разговорам. Неподалеку от Владимира — высокий и худой, похожий на Ивана Грозного, министр Грацианов, ковыряя тросточкой землю, что-то доказывал престарелому премьеру. Вологодский любезно поддакивал, потряхивая клинышком бороды.
— Наше правительство уже официально признано Югославией, — наконец заговорил премьер. — Скоро будут получены аналогичные телеграммы от правительств других стран Европы и Америки. Этот момент должен приблизить наше весенне-летнее наступление. Иван Иванович Сукин получил по своему министерству некоторые сведения из Парижа. Ставка сделана на нас.
— А генерал Деникин? — Тросточка вздрогнула и рванулась вверх. Грацианов заулыбался.
— В самом ближайшем времени он уведомит верховного о своем полном подчинении ему, — продолжал Вологодский. — Кстати, вы слышали о судьбе генерала Болховитинова?
— Нет. А что?
— Деникин разжаловал его в солдаты за службу у большевиков.
— Совершенно правильно!
Несколько в стороне прохаживался министр финансов Иван Михайлов, сын известного народовольца Андриана Михайлова. Мальчик с виду, он был умным и хитрым интриганом, одним из руководителей заговора, приведшего к власти Колчака. На совести Ивана Михайлова лежали многие аресты и убийства не только большевиков, но и эсеров. Недаром даже близкие к нему люди называли его Ванькой-Каином. Один тяжелый, пронизывающий взгляд Ивана Михайлова заставлял трепетать омских деятелей. Сейчас Михайлов был явно не в духе. Его подвижное зеленое лицо подергивалось.
Когда подтянулись к площади оренбургские казаки, в сопровождении киргизской охраны прискакал атаман Дутов, короткошеий и тучный. На конвойцах — меховые шапки и малиновые мундиры. Ловко спрыгнув с коня, Дутов кивком поздоровался со всеми и подошел к генерал-лейтенанту Дитерихсу. Владимир видел, как они крепко пожали друг другу руки. Голубоглазый чопорный Дитерихс был старым воякой. Еще при царе он служил у генерала Алексеева, затем командовал дивизией на Салоникском фронте. Осенью 1917 года участвовал в походе генерала Крымова на Петроград. В свое время Керенский предлагал Дитерихсу пост военного министра, но тот отказался и предпочел работать в ставке у Корнилова и Духонина. После Октябрьской революции Дитерихс перешел на службу в чехословацкий корпус, в котором занимал должность начальника штаба. Сейчас чехословаки намеревались покинуть Сибирь, и Дитерихс вернулся в русскую армию. Колчак назначил его генералом для поручений при своей ставке.
«Вот они, люди, которые возродят Россию!» — окинув взглядом столпившихся генералов и министров, с восторгом подумал Владимир. Будет о чем ему рассказать в Покровском. Впрочем, он едва ли вернется в село. Он будет жить в Москве, где-нибудь возле Кремля. Или в Петрограде. Повысится в чине. А отец станет столичным купцом, заведет в крупных городах магазины, женит Владимира на графине или княгине, которые сейчас обезденежили и не так разборчивы в женихах, как в прежние времена.
Ровно в десять из-за угла серого купеческого дома на площадь вышли автомобили верховного правителя и Жанена. Над строем войск пронесся гул. Особенно усердствовали казаки, которым в этот день начальство выдало по чарке водки.
Командующий парадом Матковский и Жанен начали объезд войск, а Колчак направился к Дутову и Дитерихсу. Сюда же подошли Вологодский и начальник тыла экспедиционных войск в Сибири франтоватый английский генерал Альфред Нокс, только что вернувшийся из Владивостока. В подготовке решительного наступления на большевиков Нокс был неутомим. Он много ездил, организуя быструю доставку обмундирования и снаряжения на фронт. Но, как Нокс ни старался, у колчаковских армий пока еще не было значительных успехов. Часть военных материалов, поставляемых Англией и Америкой, зимой и весной попала в руки большевиков, за что омские острословы прозвали Нокса интендантом Красной Армии.
Колчак был среднего роста, широкоплеч. На парад он явился в неизменной солдатской шинели, при сабле. На шее Георгий, принятый им от Гайды за победоносный зимний поход и взятие Перми. У верховного правителя острые, строгие глаза, орлиный нос. Тонкие губы придавали жесткость усталому лицу. Очевидно, Колчак все еще не мог оправиться от болезни. В декабре прошлого года на георгиевском параде он простыл и почти полтора месяца лежал с воспалением легких.
Некоторое время Колчак внимательно разглядывал строй Шестого полка, как бы оценивая боевые качества каждого солдата. Затем, круто повернувшись к Дитерихсу, спросил озабоченно:
— Михаил Константинович, вы считаете, что чехов не удастся задержать в Сибири?
— Да, ваше превосходительство. Транспорт их на восток усиленно форсируется. Очевидно, Сыровы получены от чешского Национального совета соответствующие инструкции, — печально ответил Дитерихс.
— А доктор Павлу?
— Делает все возможное, чтобы помочь нам.
— Когда мы восстановим империю, чехам дорого обойдется это предательство! — глаза адмирала заблестели, худые руки сжались в кулаки.
— Чего ждать, ваше превосходительство, от людей, которые в свое время предпочли плен неприятностям войны! — сухо заметил Дутов.
Колчак, вытянув шею, задумчиво наблюдал за посеревшим от пыли «Роллс-ройсом» Жанена. Но вот резко взмахнул рукой и с укоризной сказал Дутову:
— Александр Ильич, я вас понимаю, но нельзя быть таким чехоедом.
— Пока что реальная сила у союзников — это чехи, — вкрадчиво произнес Вологодский, склонившись в поклоне.
И снова адмирал взорвался:
— Я нуждаюсь только в сапогах, теплой одежде, военных припасах и амуниции! Если в этом нам откажут, то пусть оставят нас в покое!
— У большевиков преимущества в артиллерии и пулеметах. Техническая оснащенность их армий выше нашей почти в полтора раза, — сказал как бы самому себе Дитерихс.
— Знаю, — спокойно ответил Колчак. — И на Средне-Волжском направлении у них перевес в людской силе почти на десять тысяч штыков и сабель. Об этом следует подумать. Третий и Шестой Уральские корпуса пополнить за счет резерва. Центр тяжести лежит там, под Бугурусланом и Уфой.
— Плохо с резервом, ваше превосходительство. Матковский в буквальном смысле выдыхается. Нужна мобилизация еще десяти-двенадцати возрастов, — проговорил Дитерихс.
— Мы разрешим этот вопрос, — через плечо бросил адмирал Вологодскому. — Проведите через совмин соответствующее постановление. Пятнадцать возрастов.
Объезд войск закончился. Заиграл сводный оркестр гемпширцев и чехов. Сначала в церемониальном марше прошли Шестой полк, затем казаки и, наконец, пехотные части Сибирской армии. Пехотинцы были одеты в новую английскую форму, пошитую по специальному заказу для колчаковских солдат. Шинели защитного цвета со множеством крючков, джутовые ремни, ботинки с обмотками и черные перчатки.
— Англия верна союзу с Россией, ваше превосходительство! — не преминул напомнить Нокс.
Вечером в военном собрании состоялся банкет в честь чехословацкой армии. Генералы явились с женами, разодетыми в дорогие платья. Прапорщик Поминов помог Гришиной-Алмазовой выйти из автомобиля и провел ее в вестибюль, где предупредительные офицеры встречали гостей. Он ждал генеральшу у подъезда и теперь был счастлив рядом с ней.
— Благодарю вас! — сняв шляпку и поправив пепельные локоны, вдруг сказала она. Раздеться ей помог выскочивший из буфета офицер в белой черкеске. Гришина-Алмазова подала ему тонкую холеную руку, и они поднялись по лестнице на второй этаж, где в просторном зале, разделенном колоннами и арками, гремела музыка.
«Как она хороша!» — прошептал Владимир, глядя вслед генеральше. Ему нравились ее холодное красивое лицо, ее большие глаза, всегда властные и надменные. Нравились завитки волос на лбу и крутые бедра. О, если бы Владимир мог сравниться с ней своим положением! Он бросил бы к ее ногам все: и честь, и богатство, и славу. Он и сейчас пошел бы на смерть, чтобы вот так пройтись по залу с генеральшей, как этот офицер в белой черкеске.
Бросившись наверх, Владимир столкнулся на лестнице с адъютантом Колчака Комеловым. Высокий с умным взглядом темных глаз Комелов считался безупречным офицером. Он знал адмирала еще по флоту и сейчас, как говорили в Омске, был к нему очень привязан. Владимир остро завидовал репутации и хорошим манерам Комелова. Они были лично знакомы. Не раз им приходилось встречаться в ставке верховного, когда Владимир сопровождал Матковского. Комелов приветливо кивнул головой и улыбнулся, посторонившись.
В зале пахло духами и табачным дымом. На паркете дробно постукивали каблуки.
Слышалась чужая речь.
Владимир искал глазами верховного правителя и увидел его с генералом Ноксом. Колчак, как обычно, был в хаки, в сапогах. Он курил папиросу частыми затяжками и в раздумье глядел на хоры, где играли музыканты. При электрическом свете его лицо казалось землистым. Верховный много работает, а потом эти последние неудачи на фронте. Разгром группы Бакича на Салмыше. Провал наступления Сибирской армии на Казань. И все это в каких-нибудь пять-шесть дней.
Пряча улыбку в усы, Нокс что-то сказал Колчаку, и тот грустно качнул головой. Затем они вместе посмотрели в сторону появившегося в конце зала подтянутого, молодого генерала Сыровы. И Владимир понял вдруг, что и парад по случаю чешского национального праздника, и банкет — последняя попытка задержать чехов в Сибири. Если она удастся, Москва падет раньше, чем предполагают союзники.
За столом Владимир сидел рядом с известным омским купцом Алпатовым. По нескольку раз чокаясь с соседями каждой рюмкой, Алпатов повторял при этом:
— Россия, милостивые государи, поднимется из праха! Высок ее жребий.
Алпатов по секрету рассказал о планах объединения отечественного капитала с иностранным. Предпочтение, конечно, будет оказано Англии и Америке. О, англичане удивительно проницательные люди! Они не случайно заявляют: «Владея богатствами Сибири, мы через несколько лет сделаемся кредиторами всего мира». И сделаются! И русские промышленники не останутся в накладе.
Ждали выступления Колчака. Наконец, бесцветный Вологодский проговорил что-то о демократии и предоставил слово верховному правителю. Тот встал, подался грудью к столу. Колючим взглядом уперся в сидевшего наискосок Сыровы.
— Наша задача — работать вместе с союзными представителями, в полном согласии с ними. Я смотрю на настоящую войну, как на продолжение той войны, которая шла в Европе, — говорил адмирал, нервно комкая в руках салфетку. — Никаких сложных больших реформ я производить не намерен. Я смотрю на свою власть, как на временную. Буду делать только то, что вызывается необходимостью, имея в виду одну главную цель — продолжение борьбы на нашем Уральском фронте. Вся моя политика определяется этим. Стране нужна во что бы то ни стало победа, и должны быть приложены все усилия, чтобы достичь ее!
Колчаку зааплодировали. В его искренность никто не верил. Адмирал хотел выглядеть возможно демократичнее, словно не им закручена до предела гайка военной диктатуры. Его слова были обращены к чехам. Владимир понимал это и в душе одобрял Колчака. Сейчас можно и, пожалуй, нужно поиграть левыми фразами. А когда чехи повернутся на запад, все решится само собой. На их штыках Колчак вернет России монархию.
— Наш! — доверительно сказал на ухо Владимиру захмелевший Алпатов. — Верховный еще покажет себя! Вот увидите, господин прапорщик!
Поминов дежурил в приемной генерала Матковского. День подходил к концу. К генералу, который куда-то уехал, звонили все реже. Других служебных дел у прапорщика не было, и он, откинувшись на спинку стула, читал взятую у машинисток штаба обтрепанную книжку.
Напротив, на изъеденном крысами мягком диване, недовольно посапывал командир воздушного флота полковник Борейко. Вот уже час как он ждал Матковского. Время от времени полковник со скрипом поднимался с дивана и, цокая подковами сапог, подходил к окну, из которого были видны летающие над городом «Сопвичи».
— Какая-то дьявольщина! — вслух думал он. — Это же черт знает что!
Владимир догадывался, на что сердился Борейко. В феврале рабочие железнодорожной станции Куломзино, что сразу же за Иртышом, подняли восстание против Колчака. Им удалось захватить станционные службы и обезоружить милицию. Восставшие намеревались взять Омск и создать Советы. Для этого, однако, у большевиков не хватило сил. Восстание было жестоко подавлено.
Но куломзинское выступление напугало омские власти. И среди прочих мер, принятых к поддержанию порядка, правительство решило ввести постоянное патрулирование аэропланов. Летчики должны были вовремя замечать скопления людей в той или иной части города и немедленно сообщать в ставку или штаб округа.
Получив приказ, Борейко запротестовал.
— Мы не полицейские ярыжки, — раздраженно бросил он Матковскому.
Генерал заставил его подчиниться. Но Борейко был упрямым и добивался отмены приказа.
— Генерал может и не приехать сегодня в штаб? — спросил он, взглянув на часы.
— Да, — не отрываясь от книжки, ответил Владимир. Борейко всегда разговаривал с ним, младшим по чину, запросто. Этим полковник отличался от многих знакомых Владимиру офицеров.
— Тем не менее я обожду, — сказал Борейко, внимательно разглядывая попавшийся ему под руку колпачок чернильницы. И вдруг решительно шагнул к Владимиру: — Бросьте, прапорщик, читать всякую дрянь! Скажите лучше, вы были на фронте? Вижу, что не были. И это не беда. Еще успеете побывать. Знаете, что Наполеон говорил о военном успехе?
Владимир неохотно отложил книгу.
— Кажется, знаю. «Успех войны на три четверти зависит от духа войск и только на одну четверть от реальных сил».
— Верно.
— Кто отыщет секрет, как поднять дух, тот и спасет родину. Тому слава вовеки.
— Дух поднимает идея. На татарском сабантуе я видел одно забавное зрелище, как люди взбирались на высокий и совершенно гладкий столб. Они обрывались, падали и снова лезли, потому что на столбе, на самой его вершине был приз — сапоги. А повесьте вместо сапог мочало, и вы увидите, как падает интерес к этому спорту.
— Пожалуй, вы правы, — согласился Владимир.
— Я не случайно спросил вас о фронте. Чтобы до конца понять силу противника, надо видеть его в бою. О том, что в сердце у вражеского солдата, не расскажут никакие разведывательные данные.
В коридоре послышались четкие грузные шаги. Владимир узнал их. Вскочил, оправил гимнастерку.
Не задерживаясь в приемной, Матковский прошел в кабинет. Генеральский адъютант сказал Владимиру:
— Можешь идти. Генерала вызывают с докладом к верховному.
Густой голос Борейко уже гремел в кабинете. Полковник снова требовал отмены приказа о патрулировании. Называл десятки причин, настаивал и опять просил.
— Не могу. Сие от меня не зависит! — с раздражением отвечал Матковский. — И меня не касается, есть у вас горючее или нет.
Из штаба Владимир и Борейко вышли вместе. Над городом опускались лиловые сумерки. Вечер был теплый. Пыльные тротуары кишели народом.
— Я провожу вас, прапорщик, — сказал Борейко. — Хочется закончить наш разговор. Так вот… об идее и солдатском сердце. На фронте мне часто приходилось летать. И однажды на меня напал аэроплан красных. Он дал по моему «Сопвичу» несколько очередей, пройдя совсем рядом. Я рассмотрел даже лицо летчика. Молодой парень, примерно ваш ровесник, боевого опыта мало. Я мог легко сшибить его, но почему-то пожалел. А он снова и снова шел в атаку. Кончились патроны — хотел стукнуть меня в лоб. Это значит: оба аэроплана в щепки и нам — крест!.. В последнюю секунду я увильнул вправо. Мы разминулись. Затем я показал ему пальцем на землю. Мол, полетишь туда. Он понял меня, но и это не подействовало.
— Что же дальше? Разумеется, вы пристрелили его.
— Нет, прапорщик. У меня было преимущество в скорости, я помахал ему рукой и ушел в облака… А ночью не мог уснуть. Размышлял об идее, которая живет в этом мальчишке. Очевидно, она кой-чего стоит. В ней весь секрет.
— Вы так думаете?
— Чего ж тут думать. Так оно и есть на самом деле. В противном случае, мы бы давно уже гуляли с вами по Арбату или Тверской. — Борейко остановился и подал Владимиру горячую, сильную руку. — Мне обратно, на Инженерную.
Всю дорогу до гостиницы Владимир думал над словами полковника.
Пожалеть врага? Нет, этого бы прапорщик никогда не сделал. Если ты не убьешь, он убьет тебя. Таков закон войны. Владимир еще мог допустить снисхождение к чужеземцу. Но пощадить красного, который несет гибель всей России, — преступление. Скорее бы прапорщик сам погиб вместе с врагом, чем упустил его.
И еще Борейко говорил об идее. Какая идея у большевиков? Все разрушать, жечь, сметать с лица земли. Дай им волю — и наступит конец мира. Россия захлебнется кровью и погибнет. Самого Борейко в благодарность за милосердие большевики повесят на первом же столбе.
В гостинице Владимиру бросилось в глаза необычное для этого часа оживление. Люди что-то горячо обсуждали в коридорах. Японцы из военной миссии скалили белые крупные зубы.
— Русские есть немножко забавный человек, — сказал один из них, кланяясь на лестнице Владимиру.
— Что произошло? — спросил Поминов у горничной.
— Вы, конечно, хорошо знаете коридорного Василия, — тоном заговорщицы ответила она. — Так вот… Василий — большевик! Его только что увели в контрразведку. И кто бы мог подумать? Всегда тихий такой, ласковый со всеми, а у него в чемоданчике нашли крамольные листки, где против власти понаписано. Скажите, господин прапорщик… Вы хорошо знаете порядок. А нас в свидетели не позовут? Мне страшно. Я еще никогда не была в свидетелях. И ничего не могу сказать. Коридорный мне не показывал никаких листков.
Владимир вошел к себе в номер, защелкнул дверь на задвижку и, не снимая шинели и сапог, бросился в постель. Вот он полежит немного и пойдет. Ему необходимо идти. И не в военное собрание, не в «Европу» — он должен идти в контрразведку и все рассказать там о разговоре с Борейко. Может быть, летчик совсем не тот человек, за которого себя выдает. Владимир его разоблачит. И сделает карьеру.
Через минуту прапорщик снова был на ногах. Длинное прыщеватое лицо его побелело. Наконец-то он отличится! И какой случай! Его нельзя было упустить. Или сейчас или, может быть, никогда.
Владимир знал серое трехэтажное здание с огромными колоннами на Атамановской, которое выходило фасадом на площадь Казачьего собора. При царе здесь размещался кадетский корпус, а после выступления чехов весной 1918 года это здание заняла контрразведка. С тех пор во дворе, обнесенном высокой оградой, по ночам слышались выстрелы. В городе шептались: это контрразведчики стреляют по живым мишеням.
В просторном вестибюле дежурный унтер-офицер проверил документы Владимира. Доложил кому-то по телефону и, окинув прапорщика придирчивым строгим взглядом, спросил:
— Оружие? Если при себе, сдайте.
— Нет оружия. Мне известен порядок.
— Вас ждут, четвертая комната налево. Ротмистр Шарунов.
Когда Владимир повернул в длинный коридор, он почувствовал, как страх сжал сердце. Вдруг его обвинят в чем-нибудь и не выпустят отсюда.
У дверей кабинета его встретил офицер в черкеске, тот самый, что ухаживал на банкете за Гришиной-Алмазовой. Владимир вздрогнул от неожиданности. А офицер улыбнулся и любезно провел его к накрытому зеленым сукном столу. Пригласил сесть.
— Скажу вам откровенно, прапорщик: у вас есть чутье, — весело проговорил ротмистр, облокотясь на стол. — Это — природный талант, и даже среди контрразведчиков редкость. Мы ведь только хотели посылать за вами.
Владимир снова вздрогнул. Что бы это значило? Зачем посылать? Ах, да, наверное, по делу коридорного. Но Владимир ничего не знает о большевистском агенте. Коридорный приносил ему чай, газеты — и только.
— С вашими данными, прапорщик, вам надлежит быть в нашем учреждении, — продолжал ротмистр. — У нас еще многие ходят на свободе, кого давно бы следовало записать в поминальник.
— Я… я вас не понимаю, — бледными губами трудно сказал Владимир.
— А вы думаете, что мы намерены нянчиться с вашим приятелем?
— С кем?
— Да с этим же самым штабс-капитаном. Скажу вам по секрету, мы следили за ним, как только он сошел с поезда. Затем вы имели честь встретиться с ним в ресторане, вместе были в кинематографе и так далее. Не скрою, если бы вы не явились сейчас сами, у нас, естественно, могли возникнуть некоторые сомнения. Но вы почувствовали в нем врага и пришли к нам…
— Да, — нашелся Владимир. — Именно так.
— А вы знаете, что это за птица? Я полагаюсь на вашу благонадежность, которая, кстати, весьма тщательно проверялась. Мы знакомились с вашим личным делом, — улыбнулся ротмистр. — Так должен вам сказать, что штабс-капитан, с коим вы имели честь ужинать, состоит в тайной офицерской организации, о которой у нас есть кое-какие сведения. В Омск он приехал для встречи со своими единомышленниками. Нам бы не было нужды беспокоить вас, если бы не одно непредвиденное обстоятельство. Штабс-капитана знает в лицо наш агент. Но он тяжело болен. И в нашей работе бывают промашки. Когда вы расстались со штабс-капитаном, он подался в сторону яхт-клуба. Агент следил за ним и, будучи убежден, что тот пьян, ослабил внимание. Этим воспользовался штабс-капитан и напал на агента. Теперь вся надежда на вас.
— Я к вашим услугам, — сказал несколько успокоенный Владимир, поднимаясь с кресла.
— Сидите, прапорщик. — Ротмистр не спеша прошелся по кабинету. — Вы хорошо помните его?
— Разумеется.
— Это и нужно. А не назвал ли штабс-капитан своей фамилии?
— Назвал! — вскричал Владимир. — Каргополов. Зовут Михаилом.
Ротмистр схватил со стола карандаш и стал писать.
— А откуда он? Не говорил?
— С Северного участка Юго-Западного фронта.
— Хорошо. У вас отличная память, что очень ценно. Если вы понадобитесь, мы пригласим. Может быть, у вас еще есть что сказать?
— Нет. Пожалуй, все…
Широка Сибирь. Так широка, что, кажется, нет ей конца и края. Не меряны ее степи и леса. Не считаны ее дороги. Да и как сосчитаешь их? Где прошел человек хоть однажды, там и дорога.
Широка Сибирь, но и в ней порой бывает тесно — не разминуться. И на ее просторах снова и снова сталкиваются судьбы, скрещиваются пути людские. И никого это не удивляет, как не удивился бы и Владимир Поминов, узнав в человеке с кустистыми бровями мясоедовского квартиранта.
В тот день Геннадий Евгеньевич не случайно оказался в ресторане «Европа». Не от скуки пришел он сюда. Последнее время Рязанов был слишком занят, чтобы вот так часами просиживать рядом с бездельниками и кутилами.
Как только он прибыл в Омск, события захлестнули его, втянули в свой водоворот. Вместо широкого выхода на российскую политическую арену, его партия несла одно поражение за другим. Эсеровские мятежи в Советской республике были повсеместно разгромлены. Большевики объявили красный террор, обезглавивший организации партии в двух столицах и центральных губерниях.
А в Омске против настроенных республикански левых эсеров выступили сторонники единоличной военной диктатуры и монархии. Кадеты и энэсы, члены «Союза возрождения России» и другие правые партии и группировки, в том числе и омская группа «Воли народа», сделали все, чтобы привести Колчака к власти. Атаманы Волков, Красильников и Катанаев, арестовавшие членов Директории — эсеровских лидеров, действовали по указке правых.
Рязанов понимал, что эсеры сами откармливали и выхаживали кровожадного зверя, который пожирал сейчас их самих. Было время, когда они лобызались с черносотенцами, когда любой, кто боролся против большевиков, почитался ими, как истинный патриот России. Теперь наступил час расплаты за политику учредиловки. От эсеров открещиваются, как от нечистых, их сторонятся, как прокаженных. Даже старая шляпа — Вологодский, расшаркиваясь перед Ванькой-Каином, заявил: «Я был социалистом-революционером, но никогда не был слишком партиен. Я и теперь держусь мнения, что если бы левые течения были более терпимыми и умеренными, то у нас не было бы тех потрясений, которые произошли».
Какое беспримерное ханжество! Вологодскому ли не знать, как были податливы и уступчивы эсеры в грязной политической игре. Даже сейчас они пошли бы на все уступки. Но с ними не считались, на них наступали и нужно было обороняться. В недрах эсеровского подполья вынашивались планы заговоров против Омской власти.
Геннадий Евгеньевич пришел в ресторан для того, чтобы условиться о встрече с посланцем фронтовой организации. И ни Владимир Поминов, и никто другой не заметили, как Рязанов шепнул проходившему мимо штабс-капитану:
— Загородная роща, три часа дня.
В небольшом, вросшем в землю домике на тихой улице Рязанов ждал Павла Михайлова. Геннадий Евгеньевич снимал здесь комнатку у пожилой вдовы, сын которой работал на чугунолитейном заводе «Азия». Обстановка комнатки была бедной: деревянная кровать, ветхий столик и два стула, на одном из которых, у окна, стоял горшок с геранью. Хозяйка стремилась поддерживать чистоту в комнате. Утром, пока Рязанов умывался и завтракал, она прибирала его постель, вытирала мокрой тряпкой пол и открывала форточку.
Днем в домике было тихо. Чтобы не мешать квартиранту, хозяйка ходила бесшумно. А по вечерам ее сын Алеша приводил товарищей. Если Рязанов оказывался дома, они говорили вполголоса и вскоре расходились. А в его отсутствие о чем-то горячо спорили и пели песни.
Около двух часов у палисадника остановилась пролетка. На ходу одевая пальто, Рязанов бросил:
— Матрена Ивановна, я ухожу.
— С богом, Геннадий Евгеньевич, с богом! — донесся с кухни ласковый голос хозяйки.
Несмотря на теплынь, Михайлов кутался в воротник поношенного касторового пальто. Кожаный картуз надвинут на брови. Во всем его облике было что-то театральное. Да, именно так выглядят злодеи и заговорщики на подмостках плохоньких театров. Не достает только кинжала или пистолета. Впрочем, Михайлов мог прихватить в эту поездку и оружие.
Рязанов знал, что Павел Михайлов хорошо известен в Омске, и к тому же контрразведка могла установить за ним слежку. Но, маскируясь, Михайлов потерял чувство меры.
— Павел Яковлевич, вам лучше опустить воротник, — шепотом, чтобы не услышал извозчик, сказал Рязанов, устраиваясь на пролетке.
Когда они по жидкой грязи окраин выехали за город, Михайлов кивнул в сторону синевшей впереди рощи.
— Роковое место. Здесь началось, — задумчиво проговорил он.
Геннадий Евгеньевич догадался, что имеет в виду Михайлов. В Загородной роще 23 сентября прошлого года был зверски убит один из министров Омского правительства эсер Александр Новоселов. Он пал первой жертвой борьбы за военную диктатуру. Руку убийц направлял все тот же Ванька-Каин — однофамилец Павла Михайлова.
Как только пошли первые березки, седоки отпустили извозчика, а сами зашагали обочиной дороги по бурой прелой листве. В роще пахло грибами, ветерок наносил кизячный дым.
На поляне увидели коренастого мужчину лет сорока с кучерявой бородкой и веселыми глазами. Он раскладывал мокрое прошлогоднее сено на вешалах из жердей. Заметив людей, мужчина с размаху воткнул деревянные вилы в копну, отряхнул ватник.
— Здравствуйте, любезный! — обратился к нему Михайлов.
— Здравия желаю, Павел Яковлевич, — живо ответил мужчина. — Я вас давненько поджидаю. А мальчонку своего по дорожке на пасеку послал. Пусть там поглядывает.
— Это объездчик, о котором я рассказывал вам, — представил мужчину Михайлов. — Гость еще не явился?
— Нет.
— Тогда покажите нам с приятелем…
Михайлов не договорил. Ему до сих пор тяжело было вспоминать случившееся. Он понуро повернулся и пошел следом за объездчиком.
— Здесь, — остановился на аллее, неподалеку от глубокого оврага, объездчик. — Я смотрел за ними вон из-за тех березок, Их было трое. Новоселов в штатском и два офицера. Они прогуливались и мирно разговаривали. Затем один из офицеров отстал на шаг и выстрелил Новоселову в затылок.
— Подпоручик Семенченко, — уточнил Михайлов. — Затем офицеры сбросили Новоселова в этот ров и там добили. Так погиб Александр Ефремович, сделавший многое для нашей партии. Во времена Советов он вел большую подпольную работу против большевиков, а с июня отдавал все свои силы укреплению новой власти. Его убийцы скрылись. Впрочем, их никто и не искал… Через месяц был задушен и брошен в Иртыш Борис Николаевич Моисеенко. И еще через два месяца — декабрьский расстрел членов учредительного собрания. Фомин очень сожалел и гневно говорил об убийстве Новоселова. Но и его постигла та же участь.
— Погибли лучшие люди, — сказал Рязанов, глядя себе под ноги.
— И, глумясь над своими жертвами, Ванька-Каин заявил, что он считает события восемнадцатого года неизбежными, что власть должна быть достаточно сильной, чтобы принудить непонимающих…
Штабс-капитан появился неожиданно со стороны Иртыша. В новой шинели, чистого, выбритого, его трудно было узнать.
— Простите, несколько запоздал, — деловито произнес он, об руку здороваясь с Михайловым.
Объездчик вывел их на поляну, где только что сушил сено, а сам направился на дорогу. Заговорщики во всем могли на него положиться. Он был членом их партии и умел молчать.
— Я с утра путал следы, — сказал штабс-капитан. — Еще тогда в ресторане я почувствовал что-то неладное, когда подсел ко мне мальчишка-прапорщик. Вначале от души наговорил ему кучу любезностей, но спохватился и отрекомендовался под чужой фамилией. А вечером пристукнул одного типа. У вас, однако, слишком внимательно встречают приезжих фронтовиков.
— Не будем терять времени, — поторопил Михайлов. — Рассказывайте, с чем пожаловали.
— Мы считаем, что необходим переворот, — убежденно начал штабс-капитан. — Ликвидация диктатуры и созыв учредительного собрания. Диктатура изжила себя. Опыт не удался.
— На какие войска вы рассчитываете?
— Вся Сибирская армия и, в первую очередь, корпус Анатолия Пепеляева. Генерал Пепеляев придерживается несколько иных взглядов, чем его брат. Он против единоличной диктатуры.
— А Гайда? — с интересом спросил Рязанов.
— Гайда честолюбив. Когда я намекнул ему, что он мог бы возглавить переворот, Гайда ответил, правда: «Поймытэ, я нэ корсыканэц, я нэ русский». Но это еще ничего не значит. Как только его отношения с Колчаком зайдут в тупик, он ухватится за предложенное диктаторство.
— И в итоге в Омске, вместо диктатора русского адмирала, мы будем иметь диктатора — чешского фельдшера, ставшего русским генералом. Так, что ли? — криво усмехнулся Михайлов. — Что мы от этого выиграем?
— Гайда будет опираться на партию социалистов-революционеров.
— Не верю.
— Тогда мы просто уберем его.
— Не проще ли убрать Колчака и объявить Сибирь независимой республикой? Мы сохраним нашу армию и потребуем от Москвы признания самостоятельности нашего государства, — изложил свою программу Михайлов. — Но если фронт выдвинет Гайду, мы поддержим.
— Хорошо. Нас это устраивает. Так я и передам своим, — прощаясь, сказал штабс-капитан.
Михайлов и Рязанов вернулись в город пешком, а штабс-капитана проводил на станцию Куломзино объездчик Загородной рощи.
Квартирная хозяйка праздновала свои именины. На скромный ужин сын пригласил товарищей. Пришел старый рабочий Кондрат, с седыми опущенными усами и отечным лицом. Он был приятелем покойного мужа Матрены Ивановны и теперь проведывал его семью, иногда приносил муку, сало. Продукты посылали Кондрату родственники, которые жили в деревне.
Не забыли и о Рязанове. Матрена Ивановна, сложив на груди руки, поклонилась ему.
— Милости просим, Геннадий Евгеньевич. Не побрезгуйте нашей компанией. И ежели уж чего, так не обессудьте.
— Что вы! Я благодарен за приглашение. И если не буду стеснять…
— Бог с вами! У нас все по-трудовому, по-рабочему.
Рязанова усадили на стул рядом с именинницей. А по другую сторону от него сидел молодой мужчина в вышитой косоворотке. Рязанов сразу почувствовал, что к его соседу все относятся с большим уважением. Курносая заводская девушка, прислуживающая за столом, бросала на него восторженные взгляды, хозяйкин сын явно гордился им. Гость был несколько смущен и старался держаться как можно проще.
«Не иначе, как мастер», — подумал о нем Рязанов.
Осторожно отодвинув стул, над застольем поднялся Кондрат. Он разгладил усы, кашлянул в кулак и обвел всех мудрыми, много повидавшими глазами.
— Дорогие друзья мои! — заговорил он сиплым баском. — Много лет назад мы сидели вот тут на другом празднике. Я женил своего дружка на Матрене Ивановне. Она была молодая, лет семнадцати…
— Нет, Кондратушка, я за Ваню на девятнадцатом пошла, — поправила его растроганная хозяйка.
— Выходит, запамятовал я. Ну, да все равно! Нас тогда пришло на свадьбу с завода четверо, да еще братан Иванов был, который с японской не вернулся. Сели вот за этот стол, выпили по рюмочке и песню запели. Всем было радостно за молодых, все желали им счастья. И подарки преподнесли, кто что мог. Так, пустяковину разную дарили, потому что путнего купить было не на что. Все мы тогда в подмастерьях ходили. Помню, я подарил Матрене Ивановне платочек в крапинку.
— Он и теперь у меня в сундучке, Кондратушка…
— А ну, покажь, Матрена Ивановна.
— Сейчас, — хозяйка поднялась и возбужденная, счастливая достала из небольшого густо окрашенного охрой ящичка сложенный вчетверо платок.
— Он, — признал Кондрат, поглаживая дрогнувшие усы.
— Как память, берегу, Кондратушка.
— И вот сегодня я пошел на именины. И опять принес платок, — Кондрат достал из кармана сверточек и положил его перед хозяйкой. — Рад бы что-нибудь другое подарить, да в мошне пусто. Выходит, сорок лет тружусь и ничего не заработал. Как начинал жить в нужде, так и кончаю.
— Да что вы, дядя Кондрат! Ваш подарок нам дороже всего на свете! — проговорил хозяйкин сын Алеша, заглянув во влажные глаза матери.
Кондрат сел. Не умеет говорить он красиво, а ему так хотелось сказать что-то теплое, особенное, чтоб порадовать Матрену Ивановну, да и всех здесь.
— Давайте выпьем за нашу хорошую тетю Матрену! — выручила его курносая девушка. — Пожелаем многих лет, чтоб до народного счастья дожила. И тогда дядя Кондрат принесет ей на именины такое красивое платье, как у буржуек! Бархатное, до самых пяток!
По комнате пробежал сдержанный смех. Кондрат ласково потрепал по плечу девушку. Все встали и сдвинули рюмки.
После чая молодежь окружила именинницу, а Рязанов и мужчина в косоворотке вышли курить во двор. Вечер был на редкость тихим. Казалось, что город, затаив дыхание, напряженно прислушивается к чему-то. Может, хочет услышать гул боев на западе, где решается судьба России? Но до фронта далеко. Даже ветры не всегда долетают оттуда.
— Весь вечер я вспоминал, где мы с вами встречались, — сказал, опускаясь на ступеньку крыльца, мужчина в косоворотке. — И, знаете, вспомнил. Это было в июне прошлого года. В саду «Аквариум». Вы говорили о дарованной нам чехословаками свободе и демократии. Обыватели бурно аплодировали вам. А потом госпожа Карнеро исполняла «Танец страсти».
— Да. Я выступал с лекцией, — глухо ответил Рязанов. — Тогда все мы ходили как в угаре.
— Все не все, а буржуазия, действительно, сходила с ума. Еще бы! Для нее снова наступала золотая пора. Рабочих же расстреливали и вешали без счета. И они не могли разделять ваших восторгов. Ну, это дело прошлое. А сейчас? Вы все еще в плену прежних иллюзий?
— Нет. Жизнь отрезвила меня и многих. Из одной крайности мы попали в другую.
— Это ваша крайность. Вы добивались ее и получили, — резко произнес мужчина в косоворотке. — Вы отняли у рабочих завоевания революции. Слышали, что говорил сейчас старый рабочий? И, поверьте мне, от вас он не ждет для себя ничего хорошего, он сам завоюет себе лучшую долю.
— Время покажет, кто прав, — Рязанов бросил недокуренную папиросу и ушел в дом.
Через минуту появился гость. Он встал рядом с Рязановым у печки, запел с молодежью «Ермака». Улыбнулся, взглянув на Геннадия Евгеньевича:
— Пойте. И бросьте сердиться. Я сказал вам правду, горькую, что поделаешь! Жизнь не слаще. И если хотите добра трудящимся, идите с ними. Им принадлежит будущее России.
— От России ничего не останется, — упрямо возразил Рязанов.
— От старой, а новая Россия поднимется из пепла крепкая, нерушимая навеки.
— Хотел бы я поверить вам! Но это значит поверить в чудо. Вы знаете, что творится в Совдепии?
— Голод. Разруха. Мятежи. Все знаю. А вокруг «кольцо смерти», как называют продажные писаки блокаду Советской республики. Но народ победит…
Вскоре гости разошлись. Рязанов недолго посидел у себя на кровати, затем разделся и, потушив лампу, лег. Из-за дощатой стены доносились приглушенные голоса хозяйки и Алеши. Но и они стихли.
Проснулся Рязанов от громкого стука. Кто-то барабанил в наружную дверь. Вот послышались робкие шаги Матрены Ивановны. Скрипнула половица у порога.
— Кто там? — спросила хозяйка.
— Откройте! Милиция!
Рязанов вскочил с постели, скользнул рукой под койку, в чемодан, и вытащил браунинг. Накинул пальто.
— Кого вам надо? — снова спросила Матрена Ивановна.
Снаружи назвали имя и фамилию ее сына.
— Откройте!
— Сейчас! — крикнул Рязанов, метнувшись на кухню. Здесь он увидел у окна Алешу, растерянного, в одном белье.
— Что делать, Геннадий Евгеньевич? — захлебываясь, прошептал он.
Рязанов сунул ему в руку пистолет, набросил на плечи свое пальто:
— Идем. Ты встанешь за дверью, в сенях. Если обнаружат тебя, стреляй, — и увлек парня за собой.
В дверь стучали все настойчивее.
— Фу, черт, не могу найти спички! Куда-то запропастились, — говорил Геннадий Евгеньевич, впуская милиционеров.
Вошли двое. Третий остался на крыльце. Значит, Алеше нельзя будет выскочить из сеней без шума.
— Так кого вам нужно? — Рязанов зажег семилинейную лампу на кухне и скользнул взглядом по лицу Матрены Ивановны. Оно было мертвенно-бледным.
— А ты кто такой? — спросил один из милиционеров, приглядываясь к Рязанову.
— Я — квартирант. Состою на службе в правительственном учреждении. И хотел бы знать, по какому праву…
Милиционер показал ордер на арест. И, выхватив из кобуры наган, шагнул в спальню.
— Его нет дома, — твердо сказал Рязанов. А в душе поднимался страх: как бы не обратили внимания на Алешину одежду. Впрочем, он может сказать, что это его, квартирантовы, вещи.
— Как нет?
— Да так. Вызвали на завод.
— Он работает днем и сейчас должен быть дома.
— В ночной смене кто-то заболел, и мастер послал за ним. Минуть двадцать как ушли.
Милиционеры осмотрели все углы, заглянули под стол и кровати. Потоптавшись у порога, вышли. В сенях один из них зажег спичку, но она тут же погасла.
— Пойдем. Возьмем его там, — заторопился второй.
Геннадий Евгеньевич шумно закрыл за ними дверь и вернулся в кухню. Матрена Ивановна по-прежнему стояла в оцепенении.
Хлопнула калитка. Прильнув к окну, Рязанов увидел, как по дороге поскакали три всадника. Тогда он бросился в сени.
— Собирайся побыстрее! И уходи, пока они не вернулись, — посоветовал Алеше.
Матрена Ивановна вдруг сорвалась с места и забегала по комнатам. Вот она сняла с гвоздя Алешину шапку и тут же повесила ее. И снова сняла. Очевидно, она плохо понимала, что делает.
— Пистолет забери с собой. Да не вздумай податься за город. Поймают. Лучше скройся у кого-нибудь из знакомых, — сказал Рязанов.
— К дяде Кондрату. Он недалеко живет, — словно очнувшись от кошмарного сна, дрожащим голосом проговорила хозяйка.
Когда на дворе смолкли торопливые шаги сына, Матрена Ивановна упала на колени перед Рязановым:
— Спаситель вы наш!
Он поднял ее и принялся успокаивать. Он говорил ей душевные слова, от которых у самого наворачивались на глаза слезы. И она разрыдалась, закрыв руками серое, перекошенное горем лицо. Потом вдруг выкрикнула с болью и ненавистью:
— И за что изверги окаянные в тюрьму его сажают! И чем он не угодил им, жандармам проклятым!
Увидев, наконец, себя в одном нижнем белье, Рязанов смутился, поморщился и пошел в свою комнату. Но уснуть он больше не мог.
Милиционеры явились снова. Они чертыхались, осматривая комнаты, сени, чердак. Слазили в подполье.
— Я арестую вас за сокрытие преступника и обман властей, — строго проговорил милиционер, который показывал Рязанову ордер на арест Алеши.
— Я сказал вам истину. За ним пришел какой-то парень…
— На завод Алексея Иванова никто не вызывал!
— Ну, уж этого я не знаю, — развел руками Рязанов. — Что слышал, то и говорю.
— Где он? — вопрос был задан теперь Матрене Ивановне.
— Квартирант Геннадий Евгеньевич сказал сущую правду…
Долго ждали с германской сынов Завгородние. Истомилось, выболело сердце Домны. Сколько раз она с надеждой выходила во двор на случайный стук калитки и с печалью возвращалась додумывать свои тревожные думы! Больше всего ее беспокоил Роман. Он был на фронте. И каждую минуту могла прийти страшная весть. Днем ждала, а по ночам видела его во сне. И сны-то снились такие, что утром Домна не находила себе места. То Роман скакал куда-то на белом коне, то помогал белить матери избу. Как ни прикинь, а все не к добру.
Однако вернулись домой сыновья. Яков пришел целехонек. Разминулся со смертью и Роман. Пощадила его злодейка-пуля: в руку впилась.
Радовалась Домна счастью своих детей, да короткой была радость. В постылую, лихую годину снова ушли они навстречу суровой судьбе. И опять потянулись дни в ожидании и тревоге.
Пусто стало в доме Завгородних. Пусто и тихо. Управившись по хозяйству, Домна молча, без цели бродила по комнатам, натыкаясь на стулья. Глядя на нее, тяжело отдувался и озабоченно подергивал бороду Макар Артемьевич. А с наступлением весны он перебрался в завозню и выходил оттуда лишь к столу да по нужде.
Любка старалась забыться в работе. Поднявшись чуть свет, она шла давать корм скотине. Потом принималась за стряпню, варила обед или парила картошку для свиней, выносила пойло. Хлопотала в курятнике, пряла шерсть. И так весь день.
Со двора она не выходила неделями. Роман может прийти домой в любое время. Придет ненадолго, чтоб только с семьей повидаться. И отлучись Любка — не увидит его.
«Хоть бы весточку какую подал», — думала, с беспокойством глядя в сторону огородов. Он явится отсюда, горячий от скорой ходьбы, улыбнется радостно и возьмет Любку на руки.
От этой думы кружилась голова, а глаза туманили слезы. Любка украдкой смахивала их и понуро уходила в пригоны.
Весна принесла в семью Завгородних новые заботы. Обласканная солнцем, земля быстро поспевала. Она жадно дышала теплым паром, набираясь сил для того, чтобы родить хлеб. Нужно было вовремя вспахать ее и засеять.
— Позабирали хлопцы коней. На одной кобыле мы ничего не сробим, — сказала Домна, вытаскивая из завози тяжелую борону.
— Полкана в пристяжку пустим, — проговорил Макар Артемьевич, который с ухмылкой следил за женой. Вот она опрокинула борону вверх зубьями, увидела, что один из брусков раскололся, сплюнула и снова отправилась в завозню.
— Я тут стяжок дожила березовый, — донеслось до Макара Артемьевича. — Куда девал?
— Стяжок? Чего хватилась! Да я его Трофиму на бастрик отдал, еще на масленке.
— Хозяин, черта твоей матери! Где хочешь, там и бери, а чтоб стяжок был.
— Ладно.
— Навязались на мою голову непутевые! Сыны бродяжничают, а батька баклуши бьет… Люба, иди сюда, дочка! Бричку выкатить помоги!
Любка у пригонов буртовала навоз. Услышав, что ее зовут, бросила вилы, легко перевалилась через плетень денника и заспешила в завозню. Встретившись взглядом с Любкой, Макар Артемьевич улыбчиво покачал головой и зашагал к соседу.
Трофим тоже собирался на пашню. Покрякивал, поднимая вагой задок телеги, — мазал колеса. Рядом с квачом в руке стояла Марина, готовая при нужде помочь мужу.
С завистью любовался ими Макар Артемьевич, открывая калитку. Дома живет сосед, хозяйничает. И нет печали Марине.
«А наши что сироты», — подумал о Любке и Варваре.
Заметив Макара Артемьевича, Трофим вытер о подол рубахи потные руки и пошел навстречу. Озабоченно почесал затылок, пригласил соседа на подамбарник.
— Завтра переберусь на заимку, — сообщил он. — Вода ноне рано вскрылась. К Миколе отсеяться надо. А вы как?
— Не знаю, что Домна смаракует. Тягла нет.
— Плохо дело. — посочувствовал Трофим, отводя глаза от соседа. Потом, как будто вспомнив что-то, вкрадчиво спросил: — Слух-то какой есть от ваших?
Макар Артемьевич молча вздохнул. Запропастились сыновья, должно, где-то в бору от карателей скрываются. Оно понятно, нельзя идти в село, так хоть бы весточку какую подали. Все легче было бы, а то ведь невестки извелись, дожидаючись. О родителях и говорить нечего. После пожаров на Кукуе всего дважды заглядывали сыновья домой. Последний раз — еще в пору февральских метелей.
— Поминовский приказчик с ярмарки вернулся, — продолжал Трофим. — Может, он что знает. Попытай его, дядька Макар.
— Да ну! — махнул рукой Макар Артемьевич. — Откуда ему знать!
— Мужики говорят, что видел приказчик кое-кого. Будто наши купцов в Воскресенке щупали. Товар начисто забрали и с собой увезли.
Завгородний исподлобья взглянул на Трофима, нервно дернул себя за бороду и пошел со двора. Понял Трофим, что его слова больно ударили соседа. Закипело сердце у Макара Артемьевича.
На крыльце лавки толпились мужики, весело переговариваясь. С Завгородним поздоровались, но он никому не ответил. Рывком распахнул дверь и сразу к приказчику. Тот услужливо развел руками: чего, мол, изволите.
— Это правда?
Приказчик отшатнулся от прилавка и весь съежился под яростным взглядом Макара Артемьевича. Но тут же приободрился, степенно кашлянул в кулак.
— Не могу понять, в каком смысле, — и снова развел руками.
— Кого видел на ярмарке?
— Кустарей. Ефимку Мефодьева, Константина Воронова. Что они там наделали! Все вверх дном перевернули. Догола купцов пораздели, а которых так били нещадно… И я еле убег, а весь товар грабителям оставил. Вот ей-богу!
— Ах! — уронив на прилавок голову, простонал Макар Артемьевич.
— Да ты, вишь, не тужи. Чего жалеть-та живодеров! Не последнее кустари у купцов взяли, — шепнул дед Гаврин и подвинулся в сторону.
— Моих сыновей видел? — строго спросил Завгородний у приказчика.
— Один с барышни дошку снимал. Кажется, Роман Макарович… Хотя не вполне ручаюсь… Испужался я шибко, оттого и не разглядел.
Не помня себя, Макар выскочил из лавки, сделал круг по площади и зачем-то ударился на Кукуй. Опамятовался лишь у озера. Постоял немного и повернул к дому.
Жена встретила его выговором:
— Я жду, а он прохлаждается. Где стяжок?
— Отстань от меня! — Макар Артемьевич скрипнул зубами, проходя в дом.
Домна проводила его недоуменным взглядом, что-то проворчала себе под нос. Таким она редко видела мужа. Значит, у Макара неприятность. Надо узнать, что стряслось.
Макар лежал на кровати в прихожей вниз лицом. Когда Домна переступила порог, он, как бы нехотя, повернул к ней взлохмаченную голову, затем снова уткнулся в подушку.
— Что? — участливо спросила жена.
— Бандитов наплодили с тобой, вот что! Позор-то какой: Завгородние ярмарку грабили! Твой Роман людей раздевал. Доцацкалась с ним… Старая ведьма! Так тебе и надо.
— Замолчь! — крикнула Домна. — Ты видел, как сыновья грабили?
— Приказчик сказывает.
— Нет, ты видел?.. Мои хлопцы отродясь чужого не брали! А ежели взяли теперь, то я им судья, — холодно, с дрожью в голосе сказала Домна. — С ними хочу говорить прежде!
Она порывисто подошла к шкафу, достала краюху хлеба, сунула ее в карман вязаной кофты. С присвистом потянула ноздрей табак и выпрямилась, суровая, побледневшая.
— Ночью до Лысухи наведывайся, отелиться должна, — сказала мужу.
Верхом Домна уехала в степь с твердой решимостью найти сыновей. Она не знала, что им скажет, но непременно заберет из отряда и отправит куда-нибудь подальше. Не позволит мать разбойничать сыновьям, не для такой шалой доли родила и вырастила их Домна.
Любка видела, что свекровь в гневе, и не осмелилась спросить у нее, куда и зачем едет. Про это рассказал невестке Макар Артемьевич. Весь день он, как раненый зверь, прометался по комнате, а к вечеру стих, пожаловался на головную боль и послал Любку за водкой.
В Покровском уже многие слышали о налете на ярмарку. Целовальник с ехидцей хмыкнул, подавая Любке бутылку. А пьяные бабы с Подборной, что околачивались тут же у прилавка, вздернули носы. Любка молча завернула посудину в угол шали и выскользнула из лавки. Обида давила грудь, просилась наружу слезами.
Уже у самого дома Любку остановила Морька. Повела плечом, откровенно призналась:
— Счастливая ты: в шелках ходить будешь. Разоденет тебя Ромка, как паву. А у меня ить жизнь горемычная. Неоткуда обновки ждать.
Опять смолчала Любка, но дома не выдержала. Забилась в кладовку и расплакалась, положив голову на порожние, пыльные мешки. С обидой и еще не осознанным чувством враждебности думала она о приказчике, о Морьке, о пьяных бабах с Подборной. Любка верила Роману. Он был порой горячим, порой непрощающим, но никогда его нельзя было упрекнуть в бесчестии.
Душа Любки была теперь частицею Романовой души. И Любка понимала: в слухах о налете на ярмарку что-то преувеличено, что-то совсем не так. Нет, не надо Роману и Любке чужого добра! Не польстятся они на чужое!
Вот вернется Домна, и все узнают, что ничего страшного не случилось. И не о чем будет судачить Морьке. Разве что снова кого-нибудь ославят. Люди не могут без этого…
Затемно явились кузнец Гаврила и дед Гузырь. Зашли попроведать Макара Артемьевича. Гаврила в одной рубахе, широченной, холщовой. Так он всегда ходил весной. Едва стаивал снег, как Гаврила снимал с себя полушубок, чтобы снова надеть его лишь с первыми зимними морозами. То ли уж горячий такой, в кузнице прокалился, то ли одежду жалел — кто его знает.
Пока Гаврила вытирал сапоги у порога, дед Гузырь вертелся вокруг него. Улыбка невольно пробежала по лицу Макара Артемьевича: до того хилым показался ему дед. Дунь посильнее — и помрет Гузырь. А ведь тоже ершится, впалую грудь норовит колесом выгнуть.
Гаврила подсел к столу, заломил изуродованные пальцы. Они сухо хрустнули и побелели. Пригладил жесткие вихры:
— Все это — выдумка Поминова. Петруха до грабежа не допустит!
— Так, так. Петруха самостоятельней протчих будет, — поддержал кузнеца дед. — Ето не Ванька Флягин, который, значится, за золото казачков порешил. Да и Романка, забубенная голова, не разбойник. Я так понимаю.
— Взять, конечно, можно. В Рассеи у богатых излишек, — рассуждал Гаврила, — берут и отдают народу. Однако там конфискует имущество Советская власть, которую сами люди выбрали, а у нас такой власти нет. А ежели нет, то не имеешь права чужое трогать. Винтовки — другое дело. Их можно и взять…
Сидели допоздна, пока был керосин в лампе. Когда они ушли, Любка уже спала.
Домна вернулась лишь к исходу вторых суток. Она измучилась сама, измотала лошадь, но не удалось ей напасть на след мефодьевского отряда.
Оставалось одно: ждать. Может, кто привезет новые вести, или посыльного пришлют кустари в Покровское.
Совсем недавно весельчаком, балагуром был Костя Воронов. Ничто не вгоняло его в печаль. Ни трудности житейские, ни невзгоды солдатские. Бывало, застелет хмарью Костины глаза, а он возьмет и закурит цигарку да побасенку пустит озорную, разухабистую — и горю конец.
Удивлялись люди, до чего же легко жилось Косте. Другой на его месте ходил бы мокрой курицей, вдоволь бы наахался и наохался, а Костя голову вскинет, распустит чуб по ветру, будто судьбу свою на бой вызывает. Посмотрим, мол, кто кого пересилит!
Совсем недавно было так, да теперь переиначилось. В тот зимний день, когда на Кукуе горели избы, пеплом подернулось сердце Кости Воронова. Взглянул он на обгоревший труп отца и в падучей забился на снегу. И поняли люди: доконала-таки Костю судьба.
Прошли недели, месяцы. Казалось, прежним стал Костя: в песне соловьем зальется, в шутке дьяволом обернется. Но вдруг вспомнит что-то свое и сменится с лица. В такую минуту лучше не трогать Костю.
И еще вошла в Костину голову мысль, которая не давала ему покоя. Захотелось Косте, чтоб о его несчастье кто-нибудь написал песню горькую-прегорькую, чтоб люди пели эту песню и плакали. А песню начинать с того, что остался Костя сиротой на земле, в муках помер его отец, сгорел родительский дом: уж лучше бы самому Косте погибнуть! И про беляков сложить — дорого они заплатят Косте за его горе.
— Эх, был бы живой Митрофашка, он бы сочинил про меня, — в тяжелом раздумье говорил Костя. — Да о нем самом надо песню придумать. Стоит человек песни.
Как-то был Воронов с Романом в дозоре. Едва отъехали от лагеря, завел Костя разговор о своей кручине. Повернулся в седле и, мрачнея, сказал:
— Ты грамотный, Рома, в школе учился. Сочини. Спою и легче мне будет. Ей-богу, легче. Не могу я жить без этого самого…
— Рад бы, да не сумею. Песне склад нужен. Мудреное дело, — отказывался Роман.
— А ты попробуй.
— Не выйдет у меня.
— Тогда вместе давай. Ты помоги только, я уж кое-что мараковал. Вот так поначалу: «Зачем я на свет народился, для чего меня мать родила? Для того, чтоб свободу узнал я»… А как дальше?
Роман задумался. Попросил повторить начало. Ему очень хотелось помочь Косте. Может, и вправду поутихнет боль в Костином сердце. Задумался и предложил:
— Если сказать: «для того, чтобы свободу узнал я в свои молодые года?»
— Складно, — несколько помолчав, одобрил Костя. — Однако тут бы про революцию упомянуть, про товарища Ленина.
Всю ночь вышагивали кони по осклизлому бугру, всю ночь дозорные сочиняли песню. И ничего не получилось. И отступился Костя от Романа, когда тот посоветовал обратиться к Аристофану Матвеевичу.
— Я сам слышал, как он свой стишок читал мясоедовскому квартиранту. Хороший стишок!
— Поеду к учителю, — решил Костя.
На рассвете, когда их сменили, Роман отправился спать, а Воронов разыскал командира. Доложил о том, что дозор ничего не заметил. Мефодьев отпустил его на отдых, но Костя все ходил за командиром, от балагана к балагану, как тень.
— Ты чего? — спросил, наконец, Мефодьев.
— Есть у меня просьба, Ефим. Сам знаешь, редко я прошу о чем-нибудь, а вот сейчас невтерпеж. И говорю наперед: не пустишь — уйду самовольно, совсем уйду!
Мефодьев пристально посмотрел в диковатые Костины глаза:
— Куда собрался?
— В Покровское. Да не бойся, не выследят. Можешь считать, что послал меня в разведку.
— Когда думаешь ехать? — деловито осведомился Мефодьев. Он сознавал: нет смысла перечить Косте. Если так заговорил, то что ему приказ командира!
— Сейчас.
— Ты бы хоть поспал до завтрака.
— Не хочу.
— Ну, вот что. Возьми, Костя, и мой наган, — не отрывая взгляда от Воронова, командир отряда расстегнул кобуру и подал оружие. — Ты к кому там?
— К учителю Аристофану Матвеевичу. За песней еду, — мрачно ответил Костя.
Пряча кинувшуюся в лицо жалость, Мефодьев отвернулся и зашагал к дальним кострам.
В село Костя попал перед вечером. Сторожко поглядывая по сторонам, на рыси проехал Борисовку и свернул на Харьковскую. В этот час бабы доили коров, и его проводила не одна пара любопытных глаз. Кое-кто выскочил за ворота или взобрался на забор. Проехал разведчик Костя, значит, жди теперь весь отряд. Оно и понятно: подошло тепло — и ожили кустари, попробуй выследи их весной.
Увидел Костя в переулке Домну, пришпорил своего Рыжку. Обогнал и остановился, подвернув к плетню.
— Здравствуй, тетка! Милиции в селе нет?
— Мое почтение. Вроде как нету никого. А ты чей будешь? — приглядываясь, спросила она.
— Воронов с Кукуя.
— Батька твоего знала, царствие ему небесное.
— Сгубили его, тетка… А тебе поклон от сыновей.
— Вот ты откуда! — вдруг ощетинилась Домна. — Разбойничаете, черта вашей матери!
— Никак нет. Свое берем, трудовое.
— Скажи сынам, что я за все спрошу. Пусть помнят!
— Напрасно ты, тетка. Мы — революционный отряд и защищаем народ.
— А ярмарка? Кого вы в Воскресенке защищали? Га?..
— Ты, тетка, политики не знаешь. Погоди, придем в село — все расскажем. А Рому с Яшей не обижай. Не было их на ярмарке.
— Брешешь! — с надеждой воскликнула Домна.
— Не было, тетка. Как на духу тебе признаюсь.
У Домны радостно засветился взгляд:
— Ну, езжай, кланяйся им, да пусть не балуют. — И она повернула к дому.
Подъезжая к школе, Костя, невольно взглянул на высокий журавль колодца. Здесь атаманцы прикончили Анисима Горбаня. Страшная смерть была у старика, не легче батькиной. Оба погибли в один день. И еще Митрофашка и Никифор… Да разве можно простить это!
Костя привязал коня к перилам крыльца, осмотрелся. Вокруг стояла сумрачная тишина. В избах загорались огоньки. При виде их больно заныло сердце.
Учитель жил в маленькой комнатке при школе. Костя двинул плечом низкую перекошенную дверь и столкнулся с Аристофаном Матвеевичем.
— Милости просим! — пригласил оторопевший хозяин. — Садитесь на кровать, табуретку отдал чинить.
— Ты, учитель, поначалу загаси лампу. А потом поведем разговор.
Когда свет погас, Костя подтащил к углу скрипучую деревянную кровать и сел. Отсюда ему видны были переулок, часть площади и почти весь школьный двор.
— Чем могу служить? — тревожно спросил Аристофан Матвеевич, стоя у стола.
— Слышал, будто ты стишки сочиняешь, песни.
— Стихи? — учитель натянуто улыбнулся. — То есть самого безобидного свойства. Больше лирическое, про природу, а также любовь.
— А про человека, про участь его несчастную можешь?
— Как вам сказать…
— Да ты не увиливай! — допытывался Костя.
— У меня есть. Называется «Царевна души моей». Это стих об отвергнутой любви.
— Не то! Царевне твоей давно крышка! — сердито бросил Костя. — Ты мне про революцию сочини, про меня и товарища Ленина. Можешь?
— Такого писать не приходилось.
— Составь песню, учитель! Я тебе, если хочешь, сапоги отдам.
За окном раздался легкий свист. Костя вздрогнул, почувствовав неладное. Выхватил наганы, прижался к стене. Свист повторился, и следом донесся со двора удаляющийся стук копыт. Видно, увели Рыжку.
— Дверь на крючок! — приказал Костя учителю.
Аристофан Матвеевич упал на колени и, втянув голову в плечи, с протяжным стоном пополз к двери. В это время снаружи хлопнул выстрел. Звякнуло стекло, и со стены посыпалась штукатурка. Учитель вскрикнул, обхватил голову руками.
— Лезь в подполье! — сурово пришикнул на него Костя.
— Под-по-лья нет!
— Ложись на пол, каналья!
Совсем рядом кто-то разливисто крикнул:
— Выходи, Воронов!
Костя узнал по голосу рябого объездчика Федора. Затем послышались другие голоса, нетерпеливые, злые. И, молнией осветив комнатку, грохнул залп.
— Выходи!
«Попался», — спокойно, почти с безразличием подумал Костя.
Домна не обманула его. В Покровском, действительно, не было милиции. Но уже второй месяц стерегла село самоохрана, созданная Качановым из объездчиков и крепких отчаянных мужиков. Действовала самоохрана тайно, о ней мало кто знал.
Еще на Борисовке Костю заметил лесничий Кошелев. Он выпивал у одного из приятелей, время от времени поглядывая на дорогу. Едва Костя проехал, Кошелев вскочил на коня и берегом озера кинулся собирать отряд…
— Воронов, последний раз предупреждаем!
Костя увидел мелькнувшую за окном мешковатую фигуру и выстрелил. В ответ раздался еще один залп. Пули градом осыпали стену.
Снаружи притихли: чего-то ожидали или советовались. Снова крикнул Федор:
— Золотарев, выходи!
«Решили бросить бомбу», — пронеслось в голове у Кости.
— Я… пойду… — заскулил возле двери учитель.
— Иди, контра проклятая!
— Не стреляйте, это я, Аристофан Матвеевич! — учитель щелкнул крючком и неуклюже пополз в сени.
А Костя сорвался с места, перемахнул через Аристофана Матвеевича и на крыльце дважды пальнул из наганов. Потом проворно нырнул под перила и, петляя, бросился в переулок. Беспорядочно захлопали выстрелы. Но Костя не слышал посвиста пуль. Он бежал, думая лишь о том, чтобы не споткнуться и как можно скорее добраться до бора.
У озера наперерез ему выскочил всадник. Костя увидел в руках у него винтовку и на бегу выстрелил. Под всадником упала и забилась лошадь.
Сзади слышались топот и крики. Только бы попасть в бор!
Костя перескочил чей-то забор на Гриве, пробежал по двору и смаху ткнулся в копну соломы. Все равно до бора теперь не успеть. Они на конях и наверняка опередят его. Будь что будет!
Несколькими взмахами сильных рук Костя разгреб солому, забрался в копну и стал ждать. Вот стукнули плахи забора и кто-то тяжело протопал мимо.
— Смотрите в пригонах! — запальчиво распорядился один из преследователей.
— Смотрим, Степан Перфильевич!
Лавочник. Ну тебе-то не дастся живым Костя Воронов. Уж если что, то одну пулю Поминову, другую себе. Так и поделимся.
Переговариваясь, долго ходили по двору и огороду люди. Побывали в избе. Наконец, Поминов сказал:
— В бор ушел, сукин сын! А ну-ка, копните штыком еще вон ту копешку!
У Кости напряглись все мускулы. Сейчас конец! Может, выскочить! Но врагов много. Не убежишь. Помирать хоть так, хоть иначе.
Кто-то засопел. Зашуршала солома. Прошел и ткнулся в землю штык. Еще и еще раз. И вдруг кольнуло в плечо — и Костя стиснул зубы. А потом резкой болью пронизало левую ногу. Только б не в живот и не в сердце! Косте надо жить. Он еще не отомстил белякам за отца.
— Нет тут никого.
— Ушел, сукин сын!
Шаги удалились и стихли. Тогда Костя зажал рукой рану в плече, из которой толчками била кровь. От подступившей вдруг слабости пересохли губы и Зашумело в ушах.
«Перевязаться бы сейчас», — подумал он.
Поздно ночью Костя вылез из копны и боком пополз к крыльцу. Он не знал, кто живет в этой избе, но кто бы ни жил, у Кости не было иного выхода. Его перевяжут и спрячут. Или… выдадут милиции. Как бы ни было, а он должен постучаться. Только бы доползти до двери!
Ответили скоро. Строгий женский голос сказал:
— Кто тут? Да нету у нас никого!
— Помогите! — еле слышно протянул Костя, впиваясь ногтями в крыльцо.
Дверь распахнулась, женщина всплеснула руками.
— Нюра! — позвала на помощь.
Аграфена и Нюрка втащили раненого в избу и положили на лавку. Зажгли лампу. Взглянула Нюрка на Костю и испуганно отшатнулась. Он весь был залит кровью. Она проступила на рубашке и штанах, то черными, то бледно-алыми пятнами.
— Это, мама, Воронов!
Костя тоже узнал Нюрку и слабо улыбнулся ей. Затем перевел взгляд на Аграфену и сказал:
— Поди, жалеешь, тетка, что подобрала меня. Твой у белых служит.
Аграфена растерянно смотрела на него.
— Помоги, мама, снять рубашку. Перевязать рану надо, — засуетилась Нюрка.
— Ты разорви рубашку или ножом, — посоветовал Костя.
Раны омыли водой, и Нюрка наложила на них тугие повязки. Костю осторожно перенесли в горницу, на кровать. Когда Нюрка наклонилась к нему, он шепнул:
— Мать не выдаст?
— Нет, не беспокойся.
Костя пробыл у Михеевых остаток ночи и день. А стемнело — Нюрка запрягла коня и под соломой увезла раненого в степь, к кустарям.
Жизнь в отряде Мефодьева шла своим чередом. Мужики готовились к боям. Касатик терпеливо учил их стрелять из пулемета. Показывал, как вставлять ленту в приемник, как прицеливаться и вести огонь. А практику откладывал до первой схватки с врагом — жалел патронов.
— Тогда будет не до ученья, — говорили ему. — Утопший пить не просит.
— Ничего! Я вам, братишки, такие курсы устрою, что сразу командирами станете, — весело отвечал Касатик. — У меня так: один бой и — революционный командир. Сразу все поймет человек наглядно: и что значит Советская власть, за которую кровь проливают, и кто есть наш враг, и отчего не следует жалеть шпану белую — защитницу мирового капитала. Правда, ученики у меня малость теряют в весе. Которые потом исходят, а которые кой-чем другим.
Мужики понимающе смеялись. А Касатик тем временем не спеша заворачивал «козью ножку», чтобы потешить бойцов новым рассказом.
После гибели Никифора Зацепы матрос еще больше привязался к Роману. Переселился к нему в балаган, в свободные часы любил посидеть вдвоем и потолковать. Говорили о войне, вспоминали боевых друзей. И всякий раз Роман отмечал про себя, что ему не хватает какого-то удивительного восторга перед жизнью, который был у Касатика. Матрос видел в жизни столько настоящей красоты, не замечаемой другими!
— Вот некоторые жалуются: когда, мол, кончится война. Верно, осточертела она пуще всего на свете. А вот как подумаешь, что без этой войны мира не переделать, по-иному на нее смотришь, — рассказывал Касатик. — Не могу я без такой войны, дышать мне трудно. И так будет до самых поминок по контре.
Роману тоже хотелось в бой. Надоело прятаться от карателей. Сила в отряде собралась немалая, можно и начинать. Но штаб выжидал. Особенно упорствовал Петруха. В отряде поговаривали о постоянных спорах комиссара с Мефодьевым. Дескать, от людей они таятся, а один на один до поножовщины доходят. И обозлился Петруха на командира за налет на ярмарку!
Большинство держало сторону Мефодьева, особенно после случая с Костей Вороновым. Пора бы ударить по милиции и кулачью.
Однажды вечером завел беседу об этом Мирон Банкин. Вокруг него у костра собрался кружок. Когда подошли Роман и Касатик, Мирон, сидя на корточках, грел руки и говорил:
— По-моему, надо нам действовать смелее. Забрать власть в волости и организовать Совдеп. С милицией мы управимся. Ведь весь народ за революцию. Не одни мы собрались тут, такие хорошие. Верно я толкую?
— Верно! — дружно поддержали Мирона.
— Перво-наперво заберем у богатых имущество и отдадим бедным. Конечно, больше тем, кто воевал. А то можно и подушный раздел устроить. Поделим бор на деляны, каждому своя. Отменим подати. Живи кто как может. И никакого касательства до себя не допустим.
— О чем это вы? — из темноты выдвинулся Петруха. — Ты лучше, Мирон, расскажи, о чем просил тебя.
Косые Мироновы глаза суетливо забегали по лицам бойцов. Потом Мирон ухмыльнулся:
— Петр Анисимович хочет, чтоб я про Херсон обсказал. Если будете слушать…
— Давай говори! — раздались голоса.
— Революцию мы делали следом за Питером. Собрались вот так, как сейчас, и порешили, что пора другую власть ставить. И вышли на улицы с красными флагами. Народ за нами двинулся, а жандармерия разбежалась. Ну, как положено, над городской управой свое знамя выставили и назначили меня председателем Совдепа. Трудно мне было. У тебя, значит, под началом и войска, и полиция.
— Ты, Мирон, что-то загнул, — прервал его Волошенко. — Откуда ж у Совдепа полиция?..
— Так было. Это же в первые дни, когда не знали, как назвать. Вот и была тогда красная полиция. А после, конечно, все переменилось.
— Правильно Мирон говорит, — отозвался Петруха, покручивая ус.
— Вот, Петр Анисимович, — Мирон обвел мужиков торжествующим взглядом, — днем мы устраивали митинги и реквизиции, а по ночам арестовывали белых.
Роман, прячась от едкого дыма, перешел на другую сторону костра и увидел впереди себя Нюрку. Она сидела рядом с пожилым бородатым мужиком и, склонив голову набок, внимательно слушала Мирона. Нюрка обернулась и тоже заметила Романа.
— А больше дрались за хлеб. Утром прихожу в Совдеп, а меня уже телеграммы ждут: «Товарищ Банкин, голодует Москва, товарищ Банкин, голодует Питер». И едешь выколачивать из мужиков пшеничку. Думаете легко было?
Нюрка вдруг поднялась, потеплее закуталась шалью и пошла.
Роман коротко посмотрел ей вслед и потупился.
Благополучно доставив Костю в лагерь, Нюрка вызвалась ухаживать за ним. Мефодьев удовлетворенно улыбнулся:
— Теперь у нас есть сестра милосердия, — и отослал ее к Якову за материей для перевязок и самогоном, на котором в отряде разводили йод.
Тогда Роман снова, через несколько месяцев, увидел Нюрку. Она показалась ему какой-то очень взрослой и степенной.
— Здравствуйте, Роман Макарович, — тихо проговорила она.
Роман сделал вид, что ничего не слышал, и молча прошел мимо. А сердце сжалось, позвало обратно. Ну, подойди к ней Роман, подойди, как подходил прежде! Прости ей, Роман!.. Нет, он не мог вернуться к прошлому. Никак не мог!
Сейчас он избегал встреч с Нюркой. И она не искала их. Целые дни проводила Нюрка у постели Кости. Спала тут же, в «лазарете», свернувшись калачиком на земляном полу. И сколько раз, слыша неподалеку сиплое дыхание Кости, она представляла себя рядом с Романом! Нет ни кустарей, ни войны. И это не дозорные перекликаются в ночной темени, а неуемный весенний ветер гудит в колке. Хочется Нюрке дотянуться до Романа, ласково погладить его теплые щеки и поцеловать. Да разбудить боязно. Пусть отдыхает, завтра чуть свет запряжет он коней в плуг и выедет на полосу.
И говорила себе Нюрка: так лучше, думай о Романе, украдкой смотри на него, а встреч не ищи. Давно прошла пора твоих радостей, и ее не вернешь и вообще ничего в жизни не переиначишь. Видно, суждено Нюрке, на роду написано такое счастье.
Роман недолго простоял у костра. Рассказ Мирона Банкина не заинтересовал его. Может, и правду говорил Мирон, да слова его были хвастливые. Дела свои, как барышник товар, оценивал. Вот Касатик, тот рассказал бы про все задушевно и просто.
Впрочем, Роман мало что понял в речи Мирона. Мысли Романовы были не здесь. Вспугнула их и унесла с собой Нюрка. А на сердце все беспокойней и мучительней.
Роман отправился спать. В балагане еще никого не было. Не снимая сапог, он прилег на соломе. Но, несмотря на усталость, сон не приходил. Роман слышал, как снаружи кто-то тренькал на балалайке. Стучали о котелки ложки, звенели удила. То разгорались, то затухали разговоры.
Долго еще не мог угомониться лагерь. Вот в балагане появился Касатик, что-то буркнул себе под нос и подвалился под бок Роману. Немного позднее пришел Яков. От него пахло дымком костра и подгоревшей кашей. Этот ворочался, шурша соломой, приглушенно кашлял в ладошку.
Они уснули, а Роман все лежал с открытыми глазами.
Уже за полночь, раздраженный бессонницей, пошел проведать коней. Жадно вдыхая сырой, пьяный воздух весны, спустился к колку.
Почуяв хозяина, Гнедко заржал. Прядая ушами, повернул голову Чалка. Роман подложил им сена. Пальцами расчесал у Гнедка гриву и прижался щекой к теплой шее коня. Кто знает, что придется вынести им двоим!
Умывшись студеной водой в колке, Роман почувствовал себя бодрее. Легко взбежал на пригорок и подставил лицо ветру. Обдало сладким запахом прели. Роман знал: это дышала земля. Казалось, приникни к ней — и ты ощутишь, как ровно колышется ее грудь.
Ночь была темная. В небе ни звезды. Догорели костры. Роман обошел спящий лагерь и уже собирался нырнуть в свой балаган, но услышал чьи-то быстрые легкие шаги, встрепенулся. Шаги приближались, и вот совсем рядом вырисовалась темная фигура. Она в нерешительности остановилась.
— Роман Макарович!
Нюрка! Она тоже не спала и, видно, следила за ним. Сейчас в голосе ее была мольба. Роман не мог уйти, ничего не сказав ей. И вдруг его позвало приласкать, утешить Нюрку.
— Ну, чего тебе?
Нюрка шагнула к нему обвисшая, с опущенной головой. Видно, много выстрадала она за это время.
— Роман Макарович, дай сказать, а потом уж гони меня, как собаку, — частила она, проглатывая слова. — Что хочешь, а не могу я без тебя, не жить мне…
Роман хотел что-то сказать, но Нюрка остановила его торопливым жестом и продолжала:
— Знаю, что и женат ты, и другую любишь. Все знаю!.. Так неужели мне нельзя хоть смотреть на тебя? Зачем ты бежишь, Роман Макарович? Неужели уж я такая, самая последняя? Ну, казни меня за то, что так вышло! И теперь я дура, а ведь мне тогда и пятнадцати не было.
— Что? — Роман рванулся к Нюрке. — Что ты говоришь? Так это…
— Еще тогда, — ледяным голосом ответила она: — И тебя-то я еще не знала. На войну ты ушел — забыть хотела, да никак не могла. Потом обманула тебя, что с другими гуляю, чтобы по себе нашел девушку. Да разве я кому дотронуться до себя позволила!
— Ты… правду говоришь? — хрипло выкрикнул Роман, ухватив ее за локти.
— Правду.
Роман поверил ей. И ему жутко стало от этой веры. В памяти пронеслась встреча у озера. Как он ошибся тогда! Зачем так жестоко оттолкнул Нюрку!
— Нюра! — Роман прижал ее к своей груди и стал целовать в шаль, в волосы, в заплаканные глаза. Задыхаясь, она радостно билась в его руках.
— Уйдем отсюда, Рома, — сказала она, наконец. Роман прикрыл Нюрку полой шинели, и они пошли по бугру прочь от лагеря…
Уже на рассвете вернулся Роман к своему балагану. Яков проснулся и теперь переобувался, попыхивая самокруткой. Увидев Романа, спросил:
— К коням ходил?
Брат кивнул головой, снимая шинель.
— Овса не давал?
— Нет.
— Надо будет дать, — сказал Яков поднимаясь.
Как и вечером, Роман не мог уснуть. Ему виделось пылающее лицо Нюрки и слышался ее радостный голос:
— Теперь я вся, вся твоя… И мне не стыдно, нисколько не стыдно. Я такая счастливая, Рома!
Где бы ни был Петруха, чем бы ни занимался, одна мысль не выходила из головы. Он думал о постигших отряд неудачах. Когда и в чем были промахи, которые привели к арестам и гибели людей? Кажется, кустари остерегались. Но кто-то следил за каждым их шагом.
Конечно, провалы можно объяснить простой случайностью, неудачным стечением обстоятельств, что ли. Ну, Петруху мог выследить Мишка Жбанов. Писаря и Ливкина, скажем, арестовали за участие в восстании. Марышкин должен был как-то мстить за налет на тюрьму, он искал кустарей и захватил их врасплох на Кукуе. Каждый из этих фактов — случайность. Но целая цепь провалов подсказывала, что руку врага направляла чья-то злая воля. Удары следовали именно тогда, когда их меньше всего ожидали.
Размышляя о причинах неудач, Петруха все чаще думал о возможности предательства. Слишком уж хорошие документы оказались у Мирона Банкина. Председатель Херсонского Совдепа. Удостоверению нельзя не верить, все есть: и фотокарточка, и печать. А если усомнишься, все равно не проверишь. До Херсона не дойдешь. Кстати, в то время, когда Мирон пришел к кустарям, этот город уже был занят немцами.
Мирон путанно рассказывал о своей поездке в казачьи станицы за оружием. Помнится, Никифор обозлился тогда на него. Ведь и в самом деле, Мирон будто рад был тому, что большевиков по селам выловили. Петруха одернул Никифора, а сам не мог отвязаться от неприятного чувства. Нет, это было еще не подозрение, оно пришло потом. Но уже в тот день, на заимке, Мирон показался немного чужим. И, помнится, Петруха выругал себя. Он не имел права не доверять Банкину только потому, что тот был человеком пришлым.
В ночь, когда милиция явилась на Кукуй, Мирон много суетился. Все время был на глазах у Петрухи. Правда, он уходил к коню. Пробыл там не больше, чем полчаса. Сообщить Марышкину что-нибудь Мирон не мог. Разве только связался с милицией через другого. А почему бы и нет?
Наконец, грабеж на ярмарке. Мефодьев еще не понял, на какой шаг решился. Для Ефима набег был нужен, чтобы одеть и накормить людей. А чего добивался Мирон и чего он достиг? От отряда отшатнулись мужики. Дед Сазон отказал в бойцах и фураже. В Покровское хоть не заявляйся.
Думал Петруха плохо о Мироне, а потом вдруг опять напускался на себя за подозрительность. Ведь рассуждай так, можно кого-угодно посчитать предателем. Любой мог оступиться где-то или ошибиться, как Мирон в рассказе о Херсонском Совдепе, когда упомянул о полиции. Ведь так можно заподозрить и Костю. Зачем-то один ездил в Покровское. Но Костя — не тот человек. У Кости в каждой жиле кровь кипит гневом. Он и под страшной пыткой не выдаст. Однако и Мирон мог пострадать от белой сволочи. Может, и семью потерял. Не молод уже, должна быть семья.
Петрухе очень хотелось, чтобы Мирон доказал свою невиновность, чтобы все сразу и навсегда поверили в него до конца. Но такого случая не представлялось. И тогда Петруха решил сам испытать Мирона.
Под вечер комиссар пригласил Мефодьева проверить караулы. Оседлали коней и на рысях направились к бору. Петруха сначала поотстал на своей кобыленке, но затем догнал Ефима, поехали стремя в стремя.
Когда они на полверсты удалились от лагеря, Петруха завел разговор. Сказал о своих сомнениях.
— Плюнь ты на все это, — снисходительно улыбаясь, посоветовал Ефим. — Вбил себе в голову чепуху всякую. Конечно, жалко нам своих, не вернешь ни Митрофашки, ни батьки твоего, да такая уж она есть война, что убивают. А Мирон свой мужик. Будь он шпиком, давно бы всех продал и сейчас с самим Колчаком чаи распивал. Охота была ему с нами валандаться.
— Как сказать… — в раздумье ответил Петруха.
— Ты, Петро, злишься на Мирона за Воскресенку. Признайся! Верно, он советовал пощупать купчиков. Так решали-то мы все. Что ж, по-твоему, и я контра. А ты слышал, что Мирон про Херсонский Совдеп рассказывал.
— Слышал.
— Такого не выдумаешь. И документы у него — в полном порядке. Нет, ты это брось, комиссар.
Но Петруху не убедили доводы Мефодьева. Наоборот, они утвердили его в своих подозрениях. Что ж, если Мирон большевик, то ему ничем не грозит проверка.
Мефодьев заговорил о Косте Воронове. Надо что-то делать с парнем, а то свихнется. Только и заботы у него, что о песне. Может, назначить Костю помощником командира отряда, когда встанет на ноги? Пусть конницей командует. Прибавится дел, глядишь и забудется.
Кивком головы Петруха одобрил предложение Ефима, помолчал немного и резко повернулся в седле, переводя лошадь на шаг.
— Значит, завтра начинаем войну. Пора! — сказал он.
— Ты вправду? — быстро отозвался Мефодьев, сдерживая своего коня.
— За тем и позвал тебя, чтоб обсудить. Считаю, что отсиживаться хватит. Хлопцы захворали от безделья. Того и гляди, что разбегутся.
— Правильно, Петро!
— Так вот… Сегодня же скомандуй, чтоб люди готовились к походу и бою. Снимемся всем лагерем.
— Куда двинем для начала? Надо бы нам карательный отряд прихлопнуть. Хватит ему по селам путаться!
— Прихлопнем, — согласился Петруха. — Но об этом потом. Проводим Мирона в разведку и соберем заседание штаба.
Опершись руками о колени, Ефим вопросительно посмотрел на Петруху. Чего, мол, голову морочишь. Только что Мирона за предателя посчитал и его же посылает в разведку.
— Так надо, — ответил Петруха. — И прошу тебя: о задании, что дадим Банкину, будем знать лишь мы трое. И больше — ни одна живая душа.
— Опять ты за свое!.. Как командир, я должен знать все, произвести разведку. Риска не боюсь, но не хочу, чтобы нас перестреляли. А ты, по-моему, хреновину затеваешь.
— Завтра утром Мирона отправим в разведку, — твердо проговорил Петруха, — и ты будешь знать все. Без согласия штаба операция не состоится.
Ночью в лагере все были на ногах. Укладывали на подводы свой нехитрый скарб, приводили в порядок сбрую, подгоняли седла. Яков с группой бойцов грузил мануфактуру, добытую на ярмарке. Кое-кто предлагал устроить дележ товара, но по приказу Мефодьева было отпущено по аршину сатина лишь тем, у кого износились портянки.
Пулемет установили на легких дрожках. Ласково поглаживая «Максим» по холодной стали кожуха, Касатик звал Романа себе в помощники. Тот отнекивался:
— У меня конь всех мер. А с тобой тут просидишь в обозе и беляков не увидишь.
Касатик обиженно повел носом. Не пошло Роману впрок ученье.
— Ладно. Другого возьму в помощь, — недовольно буркнул Касатик.
— Да ты не сердись. Не бросать мне Гнедка. На тебя безлошадных хватит, — говорил Роман.
Едва зарделась заря, в штабной балаган позвали Мирона Банкина. Он с достоинством прошагал мимо бойцов, щуря косые глаза. Дескать, вот я какой, штаб на совет приглашает.
Мирона ожидали Петруха и Ефим. Комиссар предложил ему присесть и сразу же начал:
— Мы тут думали и решили перебраться в Покровское. Там беляков нет, отроем окопы и будем держать село. И еще штаб постановил: как человека знающего и преданного революции, послать тебя в разведку. Ты сейчас же выедешь в Покровское, все высмотришь и расспросишь. Отряд жди ночью. Если прослышишь, что в селе белые, возвращайся. Ясно?
Мирон хотел что-то сказать, но Мефодьев опередил его — протянул сильную руку:
— Езжай. Да не попади в такую же передрягу, как Костя.
— Будьте спокойны, — сверкнув глазами, заверил Мирон. — Случалось в разведку ходить. Ну, уж если что стрясется, так считайте, что пролил кровь за трудовой народ.
Опустив голову, он вышел из балагана. Петруха вызвался проводить его до проселка. Когда проехали последний пост, комиссар осадил лошадь:
— Удачи тебе!
Мирон улыбнулся и пустил коня галопом. Вскоре он въехал в лог и скрылся за колком. Тогда Петруха повернул назад…
— Помни, Ефим, что об этом задании знаем мы трое, — еще раз предупредил, Петруха. — Если Банкин — предатель, он не упустит случая изничтожить отряд сейчас. Лучшего момента ему не выждать. Он уверен, что после налета на Воскресенку мужики вряд ли поддержат нас.
— Что-то не по душе мне твоя затея. Да уж коли начал, черт с тобой. Хоть будет над чем посмеяться, — потянулся и зевнул Ефим.
— А теперь собирай штаб.
До обеда Петруха поджидал возвращения Банкина. Были усилены посты. Под самое Покровское послали разъезды. Потом Петруха и Яков Завгородний уехали в степь и пропадали где-то допоздна. Как выяснилось позже, следили из колка за дорогой, ведущей из Покровского в Галчиху. Вернулись возбужденные.
— Все идет, как я предполагал, — сказал Петруха.
Ночную чуткую тишину вспугнула команда:
— Седлать коней!
Роман достал из-под соломы седло и, позвякивая стременами, бросился к коновязям. Здесь толпились мужики. Они поспешно выводили лошадей, скучивались, теснили друг дружку. Живым потоком вынесло на бугор Семена Волошенко, который, сидя верхом, кричал:
— Эй ты! Пропусти моего Бурку. Уважь его, потому как святой он, в церкви молился!
Кто-то раскатисто засмеялся. Передрались кони. Их хозяева коротко ругнулись и разъехались.
Отряд построился и вытянулся в сторону проселка. Мефодьев выслал вперед разведчиков, приказал не курить и громко не разговаривать. Колонна тронулась в путь. Мерно затопали по целику копыта, заскрипели телеги. Отдохнувшие за весну кони шли ходко.
Петруха и Ефим ехали впереди. К ним то и дело подскакивали дозорные, докладывали, что все благополучно, и снова пропадали в темени. Иногда Ефим отставал, пропуская колонну, и вполголоса говорил бойцам:
— Эх, и ударим же мы по белым! Надолго запомнят!
Его задор передавался другим. Услышав слова командира, Роман расправил плечи, касаясь локтем винтовочного приклада, подобрал поводья. Наконец-то, отряд отправился на настоящее дело. Хотелось поскорее столкнуться с врагом. С каждой минутой нетерпение все больше захватывало Романа.
Отряд двигался вдоль кромки бора. Где-то невдалеке притаилось Покровское. Дорога вела к нему. Спят сейчас в доме Завгородних, не ведая о том, что вскоре быть бою. Роман представил потревоженных выстрелами отца и мать, подумал о жене, но тут же другой образ отодвинул и заслонил Любку.
Колонна неожиданно повернула в степь. Покружив берегом реки Кабанухи, отряд оставил Покровское в стороне и взял направление на Галчиху. Мефодьев приказал ускорить шаг — конники перешли на рысь.
К Галчихе подступили, когда начало светать. Дали коням отдохнуть. Спешив бойцов, Мефодьев прошелся вдоль колонны, внимательно осматривая людей, с которыми ему придется сейчас идти в бой. Затем снял папаху, заткнул ее за пояс:
— Начинаем с Галчихи. Обстановка такая: милиция и каратели в Покровском. Они ждут нас там. А здесь мелкота осталась, больше милицейские прихлебатели. Берем село в кольцо и по первому выстрелу бросаемся к тюрьме, волостной управе и милиции. Главное — взять у белых как можно больше оружия. Произвести обыски в квартирах Качанова и других начальников.
— Кроме оружия, ничего не трогать! — строго выкрикнул Петруха. — За грабеж никого не помилуем.
Отряд разделился на группы. Касатик с пулеметом оставался на Покровской дороге. Яков Завгородний с десятком бойцов отрезал Галчиху от бора. Роман с конными наступал со стороны лесничества. Группы Петрухи и Ливкина входили в село со степи, а основные силы вел к тюрьме сам Мефодьев.
— Ну, давай! — сказал в напутствие Петруха, дружески хлопнув Романа по плечу. — Учти, что все объездчики здесь. Кулачье начеку.
— Понимаю, — горячо ответил Роман.
Об опасности Роман почему-то не думал. А может, не хотел думать, и от этого было удивительно радостно, словно он выезжал на масленицу брать снежный город. И еще гордился Роман, что в бою ему доверяют судьбы двадцати человек. Целый взвод по его слову кинется в атаку. Только бы не сплоховать, а выполнить боевой приказ.
Предрассветная сизая хмарь редела. Все ярче вырисовывались избы, заборы, журавли колодцев. С опушки леса, где стояли теперь Роман и его люди, был хорошо виден большой крестовый дом лесничества. Ставни закрыты наглухо, двор пуст.
«Лошадей нет. Значит, объездчики ночуют где-то в другом месте», — решил Роман.
Все бойцы из Романовой группы были в седлах. Ждали сигнала, молча переглядывались, словно проверяя, не отстал ли кто в пути.
Слышно было, как на легком ветру гудели сосны. Пели птички. Пофыркивали кони, потряхивая гривами и переступая ногами. И вдруг хлестанул выстрел. Он заставил людей вздрогнуть, подтянуться, забрать на себя поводья.
— За мной! — скинув винтовку с плеча и привстав в седле, звонко крикнул Роман. И в тот же миг, отвечая ему, ойкнул бор. А Гнедко, почуяв удар шенкелей, рванулся и пошел галопом. Как на крыльях, он вынес всадника на песчаный бугор, за которым начинались постройки.
Роман уже скакал по улице, когда позади послышалась перестрелка. Он смаху осадил коня и обернулся. За ним мчались трое. Решительным жестом он приказал им ехать дальше, к центру села, а сам повернул назад.
Бой шел у дома лесничества. Группа Романа спешилась и залегла на бугре. Увидев своего командира, бойцы дружно вскочили и бросились вперед. По ним стреляли из подворотни.
«Бомбу бы сейчас», — пронеслось в голове у Романа. Он пришпорил коня и перемахнул плетень. Соскочив с Гнедка, обогнул пригон и оказался лицом к лицу с лесничим Кошелевым, который прикрывал двор с огорода. Роман выстрелил в упор, прямо в лицо Кошелева, и, подобрав его винтовку, метнулся под навес.
Бойцы его группы уже разнесли ворота. Один из них добивал прикладом корчившегося на земле объездчика Корнея Шугайлова. Тут же у ворот лежали еще трое убитых.
— А один убег, рябой Федька, — плюнув с досады, сказал Аким Гаврин. — Как ударили по нам, он огородами выехал. Заметили супостата, когда он уже до бора добрался. Федька, его и конь…
— Значит, упустили?
— Двое поскакали за ним. Не один, так другой догонит. Федька на Покровское ударился.
Невдалеке раздались выстрелы.
— У тюрьмы, — вслух подумал Роман.
Надо спешить туда. Как бы и там не нарвались вот так же, как здесь. Да, дал Роман промашку.
— Убитые есть? — спросил у бойцов, выбегая на улицу. — Раненые?
— Двое раненых, а может, еще кого зацепило. Счастливо отделались.
Роман наказал Акиму Гаврину собрать оружие и позаботиться о раненых, а сам повел бойцов к центру села.
Но и у тюрьмы, и у волостной милиции все было кончено. Семен Волошенко, пыхтя, разбивал замок у рогачевского склада, чтобы выпустить арестантов. Надзирателя Карябкина застрелили, но ключей от тюрьмы у него не оказалось. Не было их и в караулке, где перевернули все вверх дном. Решили, что ключи увез с собой Качанов, и Мефодьев распорядился взломать дверь.
— Динамиту бы под нее или бомбу подложить, да арестантов ухлопаешь, — орудуя ломом, приговаривал Волошенко.
У волостной милиции Роман встретил Петруху. Вытирая папахой потный лоб, тот спросил:
— Как у тебя?
— Все в порядке. Из шести объездчиков один дал тягу. Остальных прихлопнули. А у нас двоих ранило, — доложил Роман.
— Ты взгляни, Рома, какой мы пулемет взяли. Заграничный «Кольт» в смазке. Еще не был в работе. Мы тоже кой-кого убили, но и наших трое полегло — двое воскресенских и сосновский. Жалко парней.
Арестованные высыпали на улицу. Те, кто хотел идти с отрядом, тут же вооружались и садились на подводы. Их угощали табачком и рассказывали о подробностях боя. Кругом слышались возбужденные голоса.
В волостной управе совещались члены штаба. Выступили Петруха и Ефим. Окрыленные победой, штабисты решили идти на Покровское. Теперь в отряде достаточно людей, прибавилось винтовок и уже не один, а два пулемета.
Вызвали Романа и Семена Волошенко. Еще не остывший от боя Мефодьев выскочил из-за стола и провел их на середину комнаты.
— Ну, хлопцы! Будете командирами взводов. У Романа уже есть взвод, а ты, Семен, примешь бойцов у Петрухи, и еще тебе добавим. Вот что, готовьтесь к выступлению. Покормим коней и в путь, — весело заключил он.
Роман собрал своих людей. Явились и те, что гнались за рябым Федором. Повесили головы:
— Ушел, подлая душа!.. Да разве пристигнешь, когда не конь у него, а ветер.
— Отстали мы. Одна надежда, что наши перехватят. Так ведь и Федька не дурак, может в бор повернуть. А конь Федькин на скаку легок — это правда…
Роман плюнул с досады. Уж он-то ни за что не упустил бы объездчика. Не догнал, так пулей бы снял с коня. Как бы угадав Романовы мысли, один из бойцов развел руками:
— И стрелять пробовали, а ушел…
Но позднее выяснилось: Федор налетел на засаду. С отчаянием затравленного волка он уходил от погони. Не отстреливался и даже не оглядывался. Знал: конь не подведет. Пусть при такой скачке коня хватит ненадолго, пусть он падет еще до Покровского, лишь бы уйти.
Бойцы из группы Касатика заметили Федора чуть ли не за версту. И ничего не могли понять. Кто-то предположил, что это гонец от Мефодьева. Хотели уже выбираться из балки на дорогу, но Касатик приказал ждать.
Когда всадник был шагах в двухстах от засады, Нюрка узнала его, вскрикнула:
— Да это же Федор, белый!
Словно проснувшись, резко вскинул голову всадник. И на всем скаку круто повернул коня в бор.
— Стой! — Касатик смаху упал к пулемету. Захлебываясь, застучал «максим».
Пули впивались в стволы сосен, уходили рикошетом. Но в одном из просветов между деревьями пулеметная очередь настигла Федора. Он повернулся в седле, будто хотел рассмотреть, кто же в него стреляет, и плашмя ударился о землю.
Покровское заняли без единого выстрела. Каратели и милиция не приняли сражения днем. Они поспешно отступили вдоль кромки бора на Сосновку.
Отряд Мефодьева вошел в село с песнями. Бойцы устали, но в их глазах светилась радость первой большой победы над врагом. Теперь это была не горстка отчаянных людей, а сила, которой боялись белые. Почти у каждого — винтовка или наган. Любуйтесь, покровчане, своими героями! Смотрите, как лихо сидят они в седлах — не хуже казаков: руки в бока, шапки и папахи набекрень. У редкого нет на груди красного банта.
Роман завернул домой. Первой его увидела в окно Любка. Выскочила за ворота и, не дав Роману спрыгнуть с коня, прижалась к ноге мужа — совсем девчонка. Она молча смотрела на него и улыбалась. Нет, никогда не была Любка такой счастливой. Даже на свадьбе не было в ее сердце столько радости, как теперь. Через многие недели тоски и нетерпеливого ожидания пришла Любка к этой встрече.
Роман нагнулся, привлек к себе жену и поцеловал. Он видел в ее глазах и радость, и усталость. Он погладил Любкины косы, но — странное дело — снова подумал о той, другой. Ему было хорошо с Любкой, все время он скучал о ней. Но отдаться до конца этому чувству мешала Нюрка. Он не мог оттолкнуть ее от себя и забыть.
Снова, в который уж раз, пронеслось воспоминание… Темная ночь в партизанском лагере. Где-то неподалеку похрапывают кони, а у самой щеки горячее дыхание Нюрки. Она была в теплой шали, пахнувшей полынью и весенней свежестью. Роман откинул шаль и тонкая прядка волос затрепетала на ветру. Казалось, эта прядка рвалась к Роману. Ее давно не трогала нежная мужская рука. Может быть, еще с той поры первой встречи, когда Роман провожал Нюрку с гульбища. Максим? Ну, и что ж! Он ушел из Нюркиной жизни, она сама хотела этого. Значит, не было Максима, совсем не было.
А ночь была, радостная, неповторимая. И ее не вычеркнуть из памяти ни Роману, ни Нюрке.
Вот почему даже сейчас, вместе с Любкой, он не мог уйти от того, что случилось, не мог уйти от самого себя. И не только не мог, но и не хотел.
Ни отец, ни мать не надоедали своими расспросами Роману: он спешил. Отряд готовился преследовать карателей.
Домна собрала на стол и села напротив сына. Ее лицо было грустным. Оно, казалось, говорило: «Вот пришел ты и снова расставанье. И снова будет больно. Может, я не покажу людям эту боль, не к чему это, но ты, сынок, знаешь, как трудно мне».
Отец пятерней кучерявил бороду. Глядя на Романа, он гордился, что вырастил такого молодца. Горяч, весь в деда Артема. Этот не посрамит рода Завгородних. Пусть воюет, на то и мужик.
Вместе с тем, Макару Артемьевичу было жаль Любку. Он чувствовал, как Любка страдала без Романа, старался утешить ее. Мол, скоро совсем вернется Роман и станете жить вместе. Да разве скоро кончится эта потасовка!
— Выходит, Галчиху взяли. Так-так… Ну, и хорошо, — говорил отец, прохаживаясь по комнате.
— Взяли, тятя. Ревком у власти поставили заместо управы.
— Та-ак…
Когда Роман менял в горнице белье, отец шепнул, кивнув на прихожую:
— Мирно живут. Ты за Любу не беспокойся.
— Я знаю, — улыбчиво ответил Роман. Тут же он завалился спать, наказав, чтоб к вечеру его разбудили.
В сумерках отряд покидал село. Оставались лишь лазарет да обоз. Больных разместили по избам и приставили к ним фельдшера Семена Кузьмича. Ему помогала Нюрка.
Любка проводила Романа до площади, а когда колонна тронулась, долго махала ему платком. Среди провожающих она увидела Якова, Петруху и Семена Волошенко. Они тоже оставались в Покровском.
— Передай нашим, что вот управлюсь и забегу, — наказал Яков Любке, направляясь к сборне, над которой уже трепетал красный флаг.
Выставив часовых из взвода Волошенко, Петруха позвал на совет Семена и Якова.
Бросив на стол кисет, комиссар потер больной глаз и начал, не спеша:
— Значит, хлопцы, завтра ставим в Покровском революционную власть. С утра соберем сход и решим, кого в ревком. Объявляем призыв в свой отряд и в сельскую дружину. Винтовок и дробовиков на всех не хватит. Будем ковать пики. Это твоя забота, Яша. А ты, Семен, отвечаешь за товар. Никому ни одного аршина. Понял?
— А то как же? — вопросом ответил Волошенко.
— Ну и гадюку мы пригрели у себя на груди! — Петруха не мог не высказать того, что больно хватало за сердце. Теперь ясно, что Мирон Банкин никакой не председатель Совдепа, а провокатор. Он все время держал связь с милицией.
Послав Мирона в Покровское, Петруха знал, что тот расскажет обо всем Качанову и карателям. Они устроят в селе засаду. Расскажет, если он предатель. Так и вышло. Из колка Петруха и Яков видели, как спешно выступили на Покровское белые, а в Галчиху ехали объездчики. Качанов решил действовать хитрее Марышкина. Но эта хитрость обернулась против него самого. Отряд Мефодьева занял оба села.
Ефим не разделял подозрений комиссара, пока не допросил одного из милиционеров в Галчихе. Мужик выкручиваться не стал. Это понравилось Мефодьеву, и они говорили откровенно. Милиционер был из переселенцев, пошел к Качанову по нужде, из-за куска хлеба. В облавах на красных участвовал, но никого не убил. А вчера сказался больным, чтобы не пойти в бой. Не дело — по своему же брату-мужику стрелять. Слышал он, что Качанову кто-то из своих донес о передвижении отряда Мефодьева. И начальник милиции перед всеми похвалился, что в одну ночь покончит с красными.
Петруха присутствовал на допросе. И когда Мефодьев отпустил милиционера, Петруха сказал Ефиму:
— Теперь ты все еще веришь Банкину?
— Ладно тебе, — примирительно проговорил Ефим, а его глаза уже загорались гневом: хотелось командиру расстрелять предателя, да Мирон был далеко.
— Если вернется или поймаем, судить будем всем отрядом, — закусив от волнения ус, заключил Петруха. — Теперь ты понимаешь, Ефим, кому было нужно, чтобы ты грабил купцов? А?
Ефим виновато отвел в сторону взгляд, повернулся и зашагал прочь.
Обо всем этом Петруха сообщил Якову и Семену. Предупредил, чтобы пока молчали. Может, Мирон еще заявится в отряд. Тогда допросить его и судить повстанческим военно-полевым судом.
— Ну и сволочь! — оскалил зубы Семен, сердито сдвинув брови.
Яков сидел, подперев растрепанную голову рукой, строгий, бледный. Сейчас он не мог простить ни себе, ни друзьям промашки с Банкиным.
Утром село собралось на площади. Кое-кто из мужиков пришел с оружием. Андрей Горошенко в полной военной форме протиснулся к Петрухе.
— Бери меня, Петро! Отсиделись мы дома. Уж лучше помереть, чем под шомпола ложиться, — его перечеркнутые шрамом губы вздрагивали.
— Добре, — Петруха протянул Андрею руку. — Такие, как ты, нам позарез нужны.
— И меня! — выкрикнул Колька Делянкин.
— Что-то я лавочника Поминова не вижу, — пробегая по толпе взглядом, сказал Петруха.
Люди пожимали плечами. Наконец, Захар Бобров ответил:
— По делам уехал Степан Перфильич. По делам. Ему много товару требоваится.
— А может, с карателями умелся? Может, боится ответ держать?
Касьян Гущин с ключами в руке нетерпеливо топтался на крыльце, просил уволить. Винтовку возьмет, пойдет с отрядом, а старостой быть не хочет.
— Вот теперь давай свое хозяйство! — весело сказал Петруха. — Теперь как сход решит, так и будет. Отныне распоряжаться революционной народной власти.
— Верно, — раздались голоса.
Никита Бондарь, подбоченившись, выступил вперед:
— Я так понимаю, что назначать надо из простых, кого, значит, в шомпола брали.
— Уж не тебя ли, Никита? — дружно зашумели вокруг.
— Хитер бычок: языком под хвост достает! Да и то сказать, у нас все село порото.
— Нет, он же — двенадцатый! — прыснул Колька Делянкин.
— Деда Гузыря! Спасителя!
Путаясь под ногами у мужиков, Гузырь запрыгал и погрозил кому-то скрюченным пальцем. Затем подвинулся к Петрухе и, сняв шапку, поклонился:
— Извиняй, Петрован, якорь тебя! А в старосты бери помоложе. Они посмышленнее протчих будут. Значится, власть должна рассуждение иметь.
— Гаврилу-кузнеца, как он в совдепщиках ходил! — взлетело над головами.
— На такое дело Гаврилу надо!
Дед Калистрат Семенчук, в валенках и шубе, тяжело отдуваясь, попросил слова. Петруха помог ему подняться на ступеньки крыльца.
— Тише! Пусть дед говорит.
— У меня сказ такой, — хитровато сощурился Калистрат. — Ето вы купцов пограбили, а как с товаром? По себе поделили, ай ишо кому дадите? — и сошел вниз, пробуя ногой шаткие ступени.
Закружились людские головы, как опавшие листья в омуте. Поднялся галдеж. Тогда Петруха выбросил руку:
— Грабежа не было, товарищи! Мы взяли то, что по нашему советскому закону принадлежит вам. Конечно, прощения просим, не посоветовались со сходом, а взяли вот и привезли. Это — ваше добро, и делить его будет меж вами ревком. А что до нас, то мне, к примеру, ничего не надо.
— А где товар?
— На подводах, товарищи.
Часть мужиков бросилась смотреть мануфактуру. За ними кинулись бабы.
— Я считаю, что надо помочь кукуйским погорельцам. Семьям Вороновых, Зацепы, Волошенко, да и переселенцам, — посоветовал Гаврила.
Озираясь, Захар Бобров подвернул к Петрухе. Спросил шепотом:
— А со мной как? Я ить согласен получить расчетец товаром.
— Обождешь, Захар Федосеевич. Ты еще не обносился. И барахлишко, и денежки есть. Мельница-то крутится.
Выбрали ревком. Председателем поставили кузнеца Гаврилу. Он тут же взял ключи и пошел принимать у Касьяна шкаф.
Петруха поручил Якову набирать людей в отряд, Андрею Горошенко — в сельскую дружину. Сам он никак не мог выбраться из толпы. Его осаждали со всех сторон.
— Кому подати нести теперича? — спрашивали бабы.
— В ревком.
— А ежели власть переменится, вдругорядь платить?
— Не переменится народная власть. К нам на помощь идет Красная Армия.
— Улита едет, когда-то будет.
— Будет, тетки!
— Про бор обскажи. Интересуемся в смысле дровишек. Живем у бора, а топимся соломой да кизяками.
— Ревком выдаст билеты.
— Бесплатно али за деньги?
— За деньги. Так уж положено.
Долго люди не расходились по домам. Ждали гонца от Мефодьева. Всем хотелось узнать, что с отрядом.
Потолковав со стариками, Гаврила отвел Петруху в сторону.
— Ты о Поминове тут говорил. Я тоже ему не брат. Но пока не трогай лавочника. Не время теперь организовывать кооперативную лавку. Не дадут нам товару.
— Ладно, — махнул рукой Петруха.
Поздно вечером, когда Петруха остался на сборне один, заявился Мирон Банкин. Вымокший до пояса, в сапогах чавкала вода. На лице усталость и озабоченность.
— Здравствуй, Петр Анисимович! Хорошо, что вы задержались тогда. Тут белые были. Я еле ноги унес. В бору отсиживался да в камышах. Хорошо вы белым всыпали!
— Мы, Мирон, ни при чем. Они до нас удочки смотали. А ты чего стоишь? Переобуйся. Я скажу Семену, чтоб он тебе сухие портянки, да из тряпья что-нибудь дал.
— Не надо, Петр Анисимович. Обсохну.
Петруха разыскал в соседнем дворе у подвод Семена Волошенко и строго-настрого наказал ему стеречь Банкина. Пусть Мирон не знает, что его разоблачили. Нужно последить за ним. Может, он какой-нибудь план предложит или что посоветует. А судить его успеется. Вот отряд подойдет.
— Понятно, — ответил Волошенко. — Буду караулить.
— Я пошлю его с тобой охранять товар. Подбери ему что-нибудь переодеться.
Около полуночи Банкин и Волошенко ушли к подводам, а Петруха, навалившись на стол, уснул. Последнее время он отдыхал очень мало.
Его разбудил выстрел. Петруха выхватил из-за пояса наган и выскочил на крыльцо. Кругом было тихо. Начинало светать.
Подскакал один из дозорных, тревожно спросил:
— Кто стрелял?
— Не знаю, — пожал плечами Петруха.
— Тут кто-то жахнул. Вроде как на площади…
Вразвалку, тяжело волоча сапоги, из калитки вышел Семен Волошенко. Виновато потупился.
— Я стрелял, что хочешь, то и делай со мной, Петро, — сказал он. — Ухлопал Мирона Банкина. Сам я могу сбрехать, а глаза мои не научились. Поймет, думаю, по глазам. А тут небо высветлело. И стало мне противно глядеть на Мирона. Думаю, его не убью, так сам застрелюсь. И еще б ничего, да пистолетом похвастался, что у тюремного надзирателя в Галчихе взял. Показал пистолет Мирону, и пуля сама ему в рот залетела. Ну, хоть казни меня, Петро!
Роман лежал на краю неширокого, укрытого шиповником оврага и слушал бешеный перестук пулеметов. Белые стреляли правее, где сосредоточились главные силы отряда Мефодьева. Значит, не заметили, как сделал по степи крюк и выдвинулся вперед взвод Романа. До окопов белых отсюда было не больше сотни шагов.
Противник уже дважды бросался в атаку, но был отбит, потеряв нескольких человек убитыми. Сейчас он может совершить обходной маневр, и Роман должен был принять удар на себя. Он прикрывал левый фланг обороны, а вправо Мефодьев послал Касатика с пулеметом. Другой пулемет находился в цепи бойцов. Из него вел огонь Ливкин.
Сейчас стреляли только белые. Повстанцы жалели патронов. Вот когда поднимутся беляки, можно и ударить.
Выступив из Покровского, отряд Мефодьева ночью вошел в Сосновку и на рассвете двинулся по следам карателей в степь. Белые, очевидно, только этого и ждали. Они нарыли окопов по бугру и встретили повстанцев ураганным огнем.
Мефодьев понял, почему белые уходили от боя в Покровском и Сосновке. Они боялись, что их могут окружить со стороны бора. Теперь же вокруг лежала степь, белые просматривали ее на много верст.
У карателей было преимущество в людях и в вооружении. Они насчитывали примерно триста штыков и восемь пулеметов. Когда атаки захлебнулись и стало ясно, что без потерь уничтожить красных не удастся, командир карателей отдал приказ прижать партизан пулеметным огнем и навалился на них с флангов. Белые не сомневались в своей победе.
Близился полдень. Солнце припекало спины. В перерывах между пулеметной трескотней было слышно, как вверху, в ослепительной синеве, заливались жаворонки. Им нет никакого дела до жестокого спора людей, залегших в шиповнике и бурьяне, их совсем не пугает протяжный посвист пуль. Они поднимаются в небо и поют.
Слушая птичьи песни, Роман вдруг подумал о том, что боя нет, что все это — игра или, на худой конец, учения. Вот сейчас из бурьяна встанет командир и поблагодарит солдат за усердную службу. А война, она осталась далеко, в лесистых Карпатах.
Но пулеметы заговорили снова, все сразу, с какой-то безумной яростью. Захлопали винтовочные выстрелы Роман огляделся. Возле него лежали бойцы. У всех напряженные, сосредоточенные лица. Аким Гаврин часто мигал, словно хотел вдоволь намигаться до начала атаки. А рядом с ним плечистый мужик елозил бородой по земле, устраиваясь поудобней.
Из-за куста шиповника Роман оглядел поле, которое отделяло взвод от врага. Правее виднелась неглубокая лощинка. Если белые начнут обход справа, то именно здесь. Они попытаются броском достичь оврага, где лежал Роман, и отсюда развивать наступление. Трудно придется взводу против целого батальона. Но у Романа было одно преимущество: он все еще оставался незамеченным. Весь шквал огня ложился на Мефодьева.
Как бы в подтверждение его мыслей, из окопов выскочили и рассыпались в цепь белые. Роман усилием воли подавил волнение и скомандовал:
— Взвод, пли!
Ударил залп. Цепь поредела, на секунду задержалась и снова бросилась вперед. Солдаты палили на ходу, почти не целясь. А из окопов уже поднималась вторая цепь.
Тогда взахлеб застучал пулемет Ливкина. Он бил во фланг наступающим, которые стали забирать еще правее, чтобы обойти и овраг. Теперь белые пошли перебежками.
Они тоже перенесли огонь пулеметов на взвод Романа. Пули засвистели над головой, заплясали на земле, секли ветки шиповника.
— Приготовиться к рукопашной! — крикнул Роман.
Неожиданно на бугре, в тылу у белых, показалась конница. Лавиной двигалась она на партизан. Теперь ни за что не устоять! Поздно, слишком поздно отходить под прикрытие своих пулеметов.
— Ура! — грозно прокатилось по степи.
Но произошло непонятное. У окопов белых грохнули разрывы бомб и началась схватка. Молниями засверкали штыки и сабли, торопливо захлопали выстрелы.
— Наши, наши! — Роман выскочил из оврага, увлекая за собой бойцов.
Ошеломленная внезапной атакой с тыла, цепь карателей не стала сопротивляться. Солдаты побросали винтовки и подняли руки. Целый лес рук.
Стрельба стихла. К Роману подскакал затянутый ремнями командир конницы. Роман опешил: да это же прапорщик Антипов! Однополчанин. Вместе они воевали в Карпатах. Это его, Антипова, солдатский комитет поставил во главе дивизии. Так вот где снова пришлось встретиться!
— Товарищ прапорщик! — срывающимся голосом воскликнул Роман.
— Неужели Завгородний? — Антипов, высокий, угловатый, с волевым лицом, спрыгнул с коня и порывисто обнял Романа, у которого в уголках глаз уже блестели слезы. — Вот так встреча, товарищ георгиевский кавалер! — он еще раз стиснул Романа.
— Где командир у вас?
Роман кивнул на подбежавшего Мефодьева. Антипов, щелкнув каблуками, отрапортовал:
— Сводный отряд красных партизан Устьянской и Тиминской волостей в составе двухсот тридцати штыков и пятидесяти сабель с четырьмя пулеметами прибыл для соединения с вашим отрядом, — он говорил, и его черные густые брови то поднимались, то опускались.
— Хорошо! Будем воевать вместе! — загорелся Мефодьев. Ему тоже хотелось обнять Антипова, но он старался быть серьезным и деловитым, как положено командиру. Лишь улыбчиво подбоченился и вдруг шлепнул себя ладошкой по затылку, будто выходил плясать.
Пленных разоружили и отпустили по домам. Некогда разбираться с ними: кто взят по мобилизации, кто добровольно. Пусть только не попадаются в другой раз — пощады не будет.
К Мефодьеву подвели трех офицеров, в том числе и начальника галчихинской милиции Качанова.
— Что делать с ними? — спросил Мефодьев у обступивших его партизан.
— Прикончить карателей!
— Расстрелять всех троих!
Рядом с Качановым стоял штабс-капитан средних лет, худощавый с тяжелым взглядом. Он высоко держал голову, поводя налитыми кровью глазами. По правую руку от него сутулился молодой офицерик, на котором была новая форма. Видно, недавно вышел из юнкеров. Офицерик вызывал жалость. Нет, Роман, не смог бы расстрелять такого.
Мефодьев, выслушав партизан, обратился к офицерам:
— А вы что скажете, господа? Помиловать вас или как? — Углы рта у Ефима ушли вниз.
Штабс-капитан выплюнул сквозь зубы:
— Стреляй, сволочь! Все равно повесят всех вас, мерзавцы! Стреляй! — и рванул ворот гимнастерки.
— Ну, а ты как, жандарм? — спросил Мефодьев у Качанова, едва сдерживая ярость.
— Очень сожалею, что не можешь попасться мне больше, — скривил губы Качанов. Он старался говорить спокойно. — Я бы содрал с тебя кожу, с живого…
Мефодьев не дал ему договорить. Одним выстрелом он убил Качанова, вторым — штабс-капитана. Молодой офицерик побледнел и зажмурился. Его рот свело судорогой.
— Зевает, каналья! — крикнул кто-то из мужиков.
Роман нервно отвернулся.
— А ты? — Мефодьев все еще дрожал от гнева.
Офицерик замычал и закрутил головой.
— Иди, сопляк, к мамке своей под подол да расскажи ей, как тебе весело воевать было. Иди, пока я не передумал!
Офицерик открыл глаза, полные ужаса, упал на колени, поднялся и бросился бежать, качаясь, как очумелый.
— Куда раненых беляков девать? — спросил у Антипова боец его отряда.
Антипов обменялся взглядом с Мефодьевым.
— У вас лазарет есть?
Мефодьев утвердительно кивнул, пряча наган в кобуру.
— И наших, и белых — всех подбирайте. Лечить будем, что ни говори, а люди.
Отряды объединились. Мефодьев был избран главнокомандующим, Антипов — начальником штаба. Сводный отряд назвали Повстанческой крестьянской армией.
Главный штаб красных партизан разместился в Сосновке.
Во поле березонька стояла, во поле кудрявая стояла. Была березонька кудрявой, пока не подошли первые холода. А потом вспыхнула береза ярким осенним огнем и сожгла на себе весь наряд.
В морозы снились ей теплые летние дни, ливни с грозами, снились цветы и травы. И становилось грустно и сиротливо. Казалось березе, что не будет больше ни солнца, ни лета.
Нюрке было до слез жаль березку. Уж лучше бы ветры с корнем вырвали ее или молния испепелила.
Но пригрело солнце — и ожила, зазеленела береза. Радостно зашелестели ее листочки. И не было в их шелесте памяти о прошлом, они славили то, что есть.
Со встречи с Романом той ночью, в лагере, Нюрка ходила пьяная от счастья. Все ее мысли были о Романе. Часто она ловила себя на том, что улыбается беспричинно. Всему улыбалась Нюрка: и наступающему дню, и птичьим песням, и даже недовольному посапыванию фельдшера Мясоедова. Семен Кузьмич хотел казаться сердитым, но это у него не получалось.
— Задали мне работы, вояки! — ворчал он, перевязывая раненых. — Хоть бы уж прятались от пуль, что ли.
— Да разве от пули спрячешься, — урезонивала его Нюрка.
— А где я возьму медикаменты? Йод на исходе. Не стану же я смазывать раны дегтем или колесной мазью… Чему вы улыбаетесь?
— Все найдем, все добудем, Семен Кузьмич! Надо только Петру Анисимовичу сказать.
Глядя поверх очков, Мясоедов качал головой:
— В молодости я тоже был оптимистом, верил. И оказался на мели. Дальше фельдшера не пошел-с. Практика не дала мне средств для продолжения учебы. Верил в любимую женщину, и живу холостым. Верил в монарха, и, как изволите видеть, лечу бунтовщиков.
Ворчал Семен Кузьмич, и все-таки сутками не отходил от раненых. Когда Яков Завгородний поблагодарил его за помощь раненым, фельдшер ощетинился:
— Вы меня в свои дела не впутывайте. Помогал, помогаю и впредь буду помогать. Это моя обязанность, мой долг перед человеком. Перед человеком, да-с!
После сосновского боя в лазарет привезли еще семерых. Семен Кузьмич обошел подводы и наскочил на старшего санитарного обоза Фрола Гаврина.
— Везите обратно! В Сосновке есть фельдшер, пусть он и лечит. А у нас некуда их ложить, совершенно нет медикаментов!
— В Сосновке осталось впятеро больше раненых, — робко возразил Фрол, заворачивая первую подводу.
— Куда же вы! — удивился Семен Кузьмич. — Да разве можно так?
— Вы же говорите…
— А вы не слушайте меня. Мало ли что понесет выживший из ума старик, а вы делайте свое.
От Фрола Нюрка узнала, что Роман жив и здоров. С усердием принялась помогать Мясоедову. Раненых перенесли в квартиру фельдшера. Он приказал Нюрке готовить к операциям инструмент и кипятить воду.
Первым оперировали воскресенского парня лет двадцати. Разрывной пулей у него была раздроблена кость правой руки ниже локтя. Сняв грязную, напитанную кровью повязку и осмотрев раму, Семен Кузьмич поморщился и недовольно буркнул:
— Антонов огонь. Ампутация.
Раненого положили в прихожей, на стол, покрытый клеенкой. В лице парня не было ни кровинки. Губы и то побелели, стали как у покойника. Свесив голову со стола, он стонал. И Нюрке больно было видеть его муки. Временами, когда он вдруг затихал, Нюрка с тревогой смотрела на синюю жилку у его виска. Но парень тяжело переводил дух, и снова из его груди вырывался протяжный стон.
Семен Кузьмич мыл руки в медном тазу. Его взгляд, устремленный на Нюрку, казалось, говорил: «Ничего, и этот выживет. Уж если попал сюда, то не помрет». А ей хотелось поторопить фельдшера. Нельзя же так долго полоскаться!
Наконец, Семен Кузьмич приступил к операции. Полотняным жгутом он перетянул раненую руку, смазал ее йодом.
— Минуточку терпения, — сказал, покосясь на парня, и ловким взмахом ножа стал рассекать мясо у локтя.
Раненый вытянулся, вскрикнул. Нюрка придержала его за грудь. Он снова напрягся всем телом и — потерял сознание.
Когда Семен Кузьмич бросил в таз отсеченную по локоть руку и стал стягивать суровыми нитками кожу вокруг кости, у Нюрки закружилась голова. Качнулся и поплыл из-под ног пол. Нюрка ухватилась за край стола.
— Выйди на улицу, — резко бросил Семен Кузьмич.
Держась за печь, как слепая, с трудом добралась Нюрка до двери. На крыльце обдало ее ветерком. Каково ему будет, бедняге, с одной рукой! Совсем молодой, и уже калека. Хоть бы скорее кончилась эта война. Ведь однажды могут вот так же привезти в лазарет и Романа.
Отгоняя от себя страшные мысли, Нюрка вернулась в дом. Семен Кузьмич приводил раненого в чувство.
— Ничего, привыкнешь. Так со всеми бывает поначалу, — сказал он своей помощнице.
Последнюю операцию делали при свете керосиновой лампы. Фельдшер долго искал пулю в груди раненого. Наконец, нащупал и вынул.
— Теперь можно смело говорить, что день прожит не зря, — произнес Семен Кузьмич, устало откидываясь на спинку стула. Весь его халат был забрызган кровью. Пятна крови бурели на сапогах и некрашеном полу.
Нюрка пришла домой поздно. Мать не ложилась спать, ждала. Уже давно Аграфене хотелось потолковать с Нюркой, да та не засиживалась дома. Мелькнет, как млад месяц, и нет ее. А разговор предстоял серьезный — дочь понимала это. Крутилась Аграфена вокруг да около, не решаясь сказать о том, что ее взволновало.
Сегодня же им обеим стало ясно: разговор состоится. Аграфена достала из печи горшок со щами, поставила перед Нюркой и села за прялку напротив.
Нюрка исподлобья взглянула на мать, испытывая двойственное чувство. Она любила Аграфену, в их отношениях было столько теплого участия и нежности. Горе матери всегда казалось Нюрке ее собственным горем. Однако с некоторых пор Нюрка таилась от Аграфены. Она знала, что мать не поймет ее и осудит за привязанность к Роману. Нужно гордость иметь, скажет мать. Но зачем Нюрке такая гордость, когда душа рвется к нему? Да разве пересилишь себя!
Еще не догадываясь, о чем заговорит мать, Нюрка внутренне протестовала. Разные мы с тобой, мама. У тебя жизнь сложилась так, у меня — по-другому. И потому думы твои и советы годны лишь для тебя. И не спорь, ничего не требуй. Я все равно сделаю так, как хочу.
Аграфена подняла печальные глаза. Они открыли Нюрке все: мать узнала, кто предал Максима. В селе не первую неделю судачили об этом. Дошло и до матери.
— Ты ведь только сказала, доченька, кузнецу, чтоб уходил он? Ты не назвала Максима? — нетерпеливо спросила мать. Ей так хотелось, чтобы Нюрка подтвердила ее мысли. Да не могла же дочь ради кого-то погубить свое счастье.
— Люди говорят правду, — Нюрка отодвинула от себя горшок со щами, встала.
— Но ты же не знала, что Максима убьют?
— Хватит об этом, мама! — твердо бросила Нюрка, выходя из-за стола. — Надо мне в лазарет…
Аграфена заплакала. Нет, не вышло у ней объяснения с дочерью. Она собиралась многое сказать. Ну, зачем Нюрка связалась с отрядом кустарей? Еще Пантелей говорил, что повыловят их и расстреляют. И Нюрка, доченька Нюрка, пропадет с ними. Сидела бы, как другие девки, дома. А то одна-одинешенька будет в отряде. Ромка Завгородний приколдовал ее, за ним она тянется.
Семен Кузьмич удивился, снова увидев Нюрку на пороге своего дома. Почему она не отдыхает, разве он не отпустил ее? У фельдшера есть помощник — Костя Воронов, который уже может попеременке дежурить с Мясоедовым. Обошлись бы без нее. Ну, а коли пришла, пусть ложится спать здесь.
Нюрка улыбнулась: какой все-таки хороший Семен Кузьмич! Сколько он добра сделал людям, и еще сделает. А что немножко сердитый — не беда. Пусть ворчит, если ему нравится.
Костя Воронов задумчиво попыхивал папиросой. Прибавил фитиль лампы и показал на табуретку:
— Садись, Нюра.
Вскоре за фельдшером прибежал парнишка лет двенадцати. Запыхавшийся, растерянный, он сорвал с головы шапку, смахнул ею крупные слезы.
— Мамке плохо, — весь дрожа, проговорил он.
— Захворала? — Семен Кузьмич уже надевал пиджак.
— Рожает. Бабку созывали, да отступилась она. К вам послал тятька, — парнишка часто зашмыгал носом и снова заплакал.
— Сейчас пойдем. Ты не реви.
— Мамку жалко.
Семен Кузьмич наказал Нюрке дать через полчаса порошок раненому, которого оперировали последним. Вот он, больной, под фикусом лежит. А этому, что в передней, холодный компресс на голову.
— Нашли же время, когда рожать, — сказал фельдшер, подталкивая парнишку в сени и выходя следом.
Нюрка принесла ледяной воды из колодца, намочила полотенце и сменила компресс. Костя внимательно следил за ней. Когда Нюрка снова присела рядом с ним, он просто сказал:
— Славная ты, Нюра. Мы этого никогда не забудем. Только неудачливая судьба у тебя, вроде моей. Мне бы ухлопать Мирона Банкина, да Семен опередил. И тут не повезло… А вот как ты думаешь, Нюра, в какой державе больше буржуев?
Нюрка удивленно подняла черные вразлет брови, повела плечом:
— Не знаю. Должно, в России.
— Это само собой. А кроме ее где? Слышал я, будто во Франции много буржуев, навалом. Думаю, как только свою контру изведем, подаваться во Францию. Помочь надо тамошним крестьянам. Может, там вот так же сжигают людей каратели.
И долго молча смотрел Костя на огонек лампы.
— А песню я написал. Конец мне не давался. Да увидел я Семена Кузьмича всего в крови и сложил. Хочешь послушать?.
Зачем я на свет народился,
Для чего родила меня мать?
Для того, чтоб свободу узнал я
И за Ленина шел воевать.
Однажды в село я вернулся,
Меня обступает народ:
— Сожгли беляки твою избу
И твой обездолили род…
Увидел я мать и увидел жену,
Они у соседей лежат на полу.
Забилось сердце тогда,
Когда показали останки отца.
Поеду страдать я далеко.
Там бьется наш брат трудовой
И льются крови потоки
В этой борьбе роковой!
Вот и вся песня, — чуть шевеля белыми губами, проговорил Костя. Ему было трудно. Он только что рассказал Нюрке про всю свою жизнь.
С приходом красных партизан ожили, закипели народом кривые улицы Сосновки. Это село было немногим поменьше Покровского. Примостилось оно так же к кромке Касмалинского бора и так же потонуло в песке. На западной его окраине — два озера, разделенные узким, шагов в сорок, перешейком, по которому проходит дорога на Покровское и Галчиху. По берегам озер — много камыша и осоки, отчего летом село кажется издали маленьким островком в зеленом море трав и сосен.
Партизанская армия заняла под свой штаб (который почему-то назвали Главным, хотя он был единственным) двухэтажное здание школы. В учительской обосновался Антипов с двумя писарями, в одном из классов поселился заведующий агитационным отделом. Эту должность занял Ливкин.
— А нам с комиссаром кабинетов не надо, — заявил Мефодьев. — Мы будем там, где бойцы.
Партизаны разместились на квартирах по всему селу. В редком доме не было постояльцев. Каждому взводу отвели дома, чтобы бойцы держались вместе и на случай боевой тревоги не допустить лишней суеты.
Романов взвод расквартировался под бором. Он выставлял караулы на Сорокинскую дорогу, что, извиваясь, уползала в густой сосняк. Иногда бойцы выезжали в разведку. Возвращались с самыми добрыми вестями. Карателей в селах не было, милиция пряталась, а мужики расспрашивали об армии — видно, собираются в партизаны.
К Роману пришел Касатик. Чтоб не мешать хозяйке мыть полы, они уселись под вербами на завалинке. Был теплый весенний день. Пробиваясь через молодую листву, зайчиками играло у ног солнце. Мирная тишина располагала к непринужденной беседе.
— Вот только закрою глаза и вижу председателя нашего судового комитета Ивана Егоровича Ломова, — почесывая шрам на груди, душевно говорил Касатик. — Только представляется он мне уже не старшим артиллеристом, а красным адмиралом. И войны нет, в России мир, и на каждой избе красное знамя. Собирает Иван Егорович всю братву и спрашивает, кто чем занимался, когда контру били. Доходит очередь до меня. Я козыряю и обрисовываю ему положение. По первости, мол, когда мы расстались в Кронштадте и я уехал, был грех. Путался с анархистами. Но извиняй, Иван Егорович, бросил анархию, когда к Петру Федоровичу Ухову, сибирскому шахтеру, попал. Все понял и из сочувствующих перешел в большевики. «А кто подтвердит?» — спросит Иван Егорович. Как кто? Роман Завгородний подтвердит. И прикажет адмирал привезти тебя в Кронштадт на эроплане.
Роман посмеивался. Чего только не войдет в голову матросу. А говорит-то как — веришь ему, словно и вправду повезут Романа в Кронштадт.
— Ну, ты, понятно, прибываешь. Здороваешься с Иваном Егоровичем об руку. Я, мол, товарищ красный адмирал, служил вместе с Касатиком и должен сказать, что Касатик…
— Брехун, — заключил Роман. — Так и скажу. Мол, за его языком не угонишься босиком.
— Нет, братишка, ты расскажешь ему все, как было. И похвалит меня Иван Егорович. Только одного не простит, как это мы в Воскресенке Игнашку Кучева потеряли. Ведь Игнашку вся Балтика знает. И за Никифора спросит с меня, хоть и не матрос Зацепа. А что я отвечу Ивану Егоровичу? Война, мол… Да!..
— Побьем белых — хорошая жизнь наступит, — задумчиво проговорил Роман. — Сила в народе великая. Да ежели он сам на себя работать будет, так ты понимаешь, Касатик, какою наша Сибирь станет! В каждом селе дворцы построим, всю землю распашем и засеем. И чтоб когда надо, тогда и дождик шел. Придумают люди, как тучи спускать на землю. Все придумают!
Вестовой Колька Делянкин выскочил из переулка на лохматом неоседланном коньке. Взглянув в его сторону, Роман вдруг вспомнил самый первый бой, в Покровском. Тогда Колька чуть не умер от страха, а теперь вон какой бравый. Задергал конька.
Колька заметил Романа, крикнул:
— Я за тобой. В штаб зовут, — и снова юркнул в переулок.
— Поговорить не дают, — Касатик встал, отряхнул брюки. — Что ж, пошли.
На площади, неподалеку от штаба, столпились подводы и люди. Вольно разливаются голоса, слышны смешки.
— Мотинские прибыли!
— Попа привезли!
Роман и Касатик подошли к подводам одновременно с Петрухой. Комиссара окружили. Плечистый мужик с тяжелой нижней челюстью и маленьким, вздернутым носом, не торопясь, слез с телеги и огляделся. Затем остановил взгляд на Петрухе.
— Ты старшой? — спросил он, щурясь и склонив голову набок.
— Он, — ответили за Петруху партизаны.
— Из Мотиной нас шестьдесят мужиков и восемнадцать подвод. Решили к вам пристать. Однако есть просьба, чтоб над всей Сибирью нашего главнокомандующего Силантия поставить. Он — мужик степенный и справедливый. А ежели не поставите, то мы уйдем и сами воевать будем, без вас.
Петруха ухмыльнулся:
— Этого, хлопцы, не обещаю. Главнокомандующего вся армия выбирает. Присмотримся к вашему Силантию и, коли подойдет, выберем. Но пока придется подчиняться нашему главнокомандующему и штабу. Ну как?
— Пока можно! Согласны!
— Потерпим. А насчет харча вольготно у вас?
— Скудно, — ответил Петруха.
— Это хуже, да уж обвыкнем как-нибудь. Обживемся.
— И еще спросить надо, — продолжал курносый. — Мы с собой попа прихватили. Настоящий враг крестьянства. В прошлом годе весь Совдеп милиции продал. Кому его сдать?
— Свидетели есть?
— Есть!
Роман не слышал, как решилась судьба попа. Он заспешил в штаб.
В кабинете начальника штаба — дым коромыслом. Курили все. Мусоля в углу рта цигарку, Мефодьев мерял комнату большими шагами. Увидел вошедшего Романа, кивнул на подоконник: садись. Повернулся и зашагал снова.
Антипов насупил брови над листом бумаги — что-то чертил. Рядом с ним склонил голову Ливкин, напряженно думал, наморщив лоб. По другую сторону от начальника штаба сидели двое незнакомых Роману мужчин. Очевидно, из тех, что пришли вместе с Антиповым.
— Ну, сколько? — бросил Мефодьев через плечо начальнику штаба.
— Двадцать. В двадцати селах созданы военно-революционные комитеты и сельские дружины. Считай, что в наших руках четыре волости, — спокойно ответил Антипов.
— Мало, — в раздумье проговорил Ливкин.
— Мало, — повторил Мефодьев. — Надо посылать людей в другие села и волости. Ты, Терентий Иванович, напиши воззвание. И вот еще что. Армии нужны одежда, обувь и продовольствие. Мы и так объели Сосновку. В воззвании укажи, чтоб крестьяне жертвовали, кто что может. Пусть собирают и табак, и спички, холст, полотенца. Петруха раздал мануфактуру, а теперь сами будем милостыню просить.
— И правильно, товарищ главнокомандующий, — горячо возразил Ливкин. — Петруха верно сделал, что отдал награбленное ревкомам.
Мефодьев остановился, грудь вперед. Губы искривились:
— Так я — грабитель?
— Конфисковать имущество может лишь полномочная власть. Сейчас пусть этим занимаются ревкомы.
— Да ну вас всех! — Мефодьев сердито махнул рукой.
Явился Петруха. Рассказал о прибытии мотинского отряда. Настроение у мужиков боевое, но оружия мало. Надо ковать пики, а для зарядки патронов и ремонта винтовок организовать мастерскую. Это дело можно поручить Покровскому ревкому. Гаврила сам неплохой мастер, да и подберет людей.
Сообщил Петруха и про мотинского попа. Конечно, беляк он, предатель. И по заслугам мужики собираются его шлепнуть. Но самосудов допускать нельзя. Это не в бою. Выходит, что трибунал выбирать надо.
— Я об этом же думал, когда главнокомандующий офицеров стрелял, — покосившись на Мефодьева, сказал Антипов.
Ефима взорвало снова:
— А ты слышал, что они мне говорили?
— Слышал.
— Так что ж прикажешь, лобызаться с ними? — Мефодьев рванулся к начальнику штаба.
— Судить, чтоб все было законно.
— Ты, Антипов, оставь свои золотопогонные привычки! Нечего нам с врагами цацкаться. Они нас не больно жалеют!
Начальник штаба встал, его лицо побелело. Таким его видел однажды Роман в Карпатах, когда выбранный командиром дивизии Антипов разговаривал с офицерами. Но сейчас Антипов взял себя в руки, пересилил гнев.
— Я большевик, — глухо ответил он. — Впрочем, если хочешь, чтобы я был начальником штаба, никогда больше не напоминай мне о золотых погонах!
Роман переглянулся с Петрухой: нашла коса на камень.
— Хватит вам, хлопцы, — примирительно сказал комиссар. — Что было, то быльем поросло, а трибунал выберем.
— Так я и не перечу, — стих Мефодьев. — Пусть судит трибунал.
Штаб решил разослать людей по селам организовывать ревкомы и снабжение армии. Романа направляли в Покровское. Выезжать завтра и долго там не задерживаться. Омское правительство пошлет войска на подавление восстания. К этому нужно готовиться.
Выходя из штаба, Роман столкнулся с кудлатым мужиком в зипуне и холщовых портках. Мужик расплылся в улыбке.
— Мотинский я, Матвей Завьялов буду.
Роман вспомнил: да ведь это же — попутчик, с которым ехал со станции в родное село. Матвей еще больше зарос волосами и ссутулился.
— К вашим кустарям пристать порешили. А что, старшого-то Петруху я сразу признал, только кривой он. Поранили? Ты, поди, тож в начальстве ходишь?
— Взводом командую.
— Шишка, — прикинув, определил Матвей. — А мы ждем, когда на хватеру поставят. Заходи, потолкуем.
На опустевшей площади Романа догнал Антипов. Положил руку на плечо. Роман остановился.
— Ну, как живешь, Завгородний?
— Ничего. Спасибо.
— Женился?
Роман кивнул.
— Хорошо. Вот где нам надо воевать, а не против немца, как тогда. А главное, Завгородний, — революционная дисциплина. Без нее погибнет армия. С анархией будем кончать.
Со стороны озер доносились крики. Горланили десятки людей. Это мотинские мужики топили своего попа.
Особняк по Набережной № 9 спрятался за железной оградой и старыми, узловатыми кленами. Жизнь в Омске не затихала и ночью. По улицам разъезжали патрули, маршировали солдаты, кричали пьяные офицеры, на станции перекликались паровозы. А здесь стояла тишина. Лишь ветерок с Иртыша лениво перебирал листья деревьев, как монахи перебирают четки, да по временам у калитки раздавался приглушенный кашель английского часового. Этот дом охраняли гемпширцы полковника Уорда, расквартированные по соседству.
В одной из комнат особняка — в домашнем кабинете верховного правителя Александра Васильевича Колчака — сидела молодая женщина с высоким лбом и большими умными глазами. Несколько крупный нос не портил ее привлекательной красоты, а наоборот, он как бы подчеркивал душевную силу женщины.
Шел второй час ночи. За решеткой камина, отделанного черным мрамором, догорали дрова. Женщина подвинула поближе к огню кожаное кресло и забралась в него, поджав под себя ноги. Она никак не могла уснуть, и не только потому, что была одна в большом доме, а, главным образом, от беспокойства за близкого ей человека. Колчак иногда ходил по ночам без охраны, и могло случиться всякое.
Они любили друг друга. Александр Васильевич оставил жену и сына, а Анна Васильевна, как звали женщину, развелась со своим мужем — контр-адмиралом. Они сошлись в трудное время. Ей вспомнилось сейчас, как Колчак в слякотную погоду явился встречать ее на вокзал ровно за два часа до прихода поезда по расписанию. Анна Васильевна пожурила его тогда, а он стоял перед ней, как мальчишка, хотя был вдвое старше, и говорил:
— Я боялся, что поезд может прийти раньше и я не встречу вас.
Это было в Петрограде в семнадцатом. Накануне он имел неприятное объяснение с Керенским и называл неудачливого премьера китайским болванчиком. Затем Колчак уехал в Америку.
Пришли на память Анне Васильевне встречи с ним в Харбине, в Токио, Первый муж был товарищем Колчака по морскому корпусу. Он приехал в Японию, умолял Анну Васильевну вернуться, скандалил. Вскоре Александр Васильевич получил телеграмму от Альфреда Нокса. Колчака звали в Омск. Англия делала ставку на него, взлелеяв идею военной диктатуры.
Больше чем полгода его кружит страшный водоворот событий. В ставке и в совмине, на приемах и парадах Колчак делает вид, что все обстоит благополучно, что белые армии скоро возьмут Москву, а дома, наедине с ней, клянет всех и вся. Его задергали своими советами англичане и французы, ему не дают покоя разные Михайловы, Сукины, Пепеляевы, Жардецкие. Даже Гришина-Алмазова мнит себя крупной политической фигурой.
Телефонный звонок оборвал раздумье. Анна Васильевна вскочила с кресла и поспешно подняла трубку. Из Екатеринбурга звонил Дитерихс. Голос у генерала глухой, как из могилы. Очевидно, опять какая-нибудь неудача на фронте.
— Александра Васильевича нет дома. Наверное, он в совмине, — ответила она и едва повесила трубку, как услышала голос часового.
Анна Васильевна в одних чулках выскочила на лестницу. Колчак открыл дверь ключом и поднял на нее усталые, глубоко запавшие глаза.
— Вы не спите. Нужно отдыхать, — проговорил он ласково, обнял Анну Васильевну и добавил, вздохнув: — Ужасное время!.. Да, мне нужно помыть руки. Я трогался сейчас за своих министров. Что для них, трусов и мерзавцев, самодержавная Россия!
— Только что звонил Дитерихс…
— Знаю зачем. Я от Вологодского говорил с фронтом. Войсковые группы Каппеля и Гривина начали общий отход. Особенно тяжело приходится Гривину, его прижали к Каме. Фрунзе и Шорин оказались куда хитрее и дальновиднее моих генералов.
Войдя в кабинет, Колчак зажег люстру, отстегнул шашку и, придвинув к камину другое кресло, сел. Анна Васильевна подошла к нему и скользнула руками по его плечам.
— Сегодня обсуждали предложение генерала Маннергейма. Он обещает двинуть на Петроград стотысячную армию, если мы признаем независимость Финляндии и самоопределение Карелии и Олонецкой губернии. Предложение заманчиво, — продолжал Колчак. — Вы сами знаете, как я отношусь к большевикам. Это мои враги. Но торговать империей я не могу. И не имею таких полномочий. В Харбине я показал кукиш японскому принцу, который требовал за помощь Сахалин и Приморье…
— Горячий вы у меня!.. — Она нежно погладила его седеющую голову.
— Мои генералы и министры чуть не запрыгали от радости, ознакомившись с телеграммой Маннергейма. Они готовы разорвать державу на куски, лишь бы занять в Москве высокие посты. Но я ответил финнам отказом. Пусть нам придется вдвое труднее, но никаких самоопределений! Я не большевик, чтобы давать самостоятельность хохлам и чухонцам.
Анне Васильевне почему-то стало жаль этого сильного в прошлом человека, который на шлюпках в Ледовитом океане, борясь со льдами, искал пропавшую без вести экспедицию барона Толля, который на своем флагмане «Императрица Мария» загнал в Босфор разбойный немецкий линкор «Гебен». Она решила перевести разговор на другую тему.
— Сегодня мы были в госпитале…
— Вам трудно, Анна Васильевна, в своей портняжной мастерской. Вы еще не оправились от болезни. Отдыхали бы.
— Я одна умру здесь от тоски. На людях все веселее.
— Когда я вижу перед собой гору, мне хочется взойти на нее, — снова заговорил он о своем. — Мечтой моей жизни было первому ступить на Южный полюс. Но вместо полюса я попал в Омск… Я часто думаю над тем, почему большевики преуспевают. В истории есть прецеденты. Обыкновенно революционные войска побеждали. Но основное — у большевиков есть преданные партийные кадры, а у меня сброд ублюдков демократии Керенского. Мне трудно, чрезвычайно трудно! Но я люблю Россию и делаю все, чтобы разгромить большевизм… Я пойду на Москву путем моих предков-татар и, как Батый, предам огню и мечу своих противников!.. Я в некоторой степени конституционен. Но, может быть, не следует быть конституционным, только чтоб это скорее кончилось…
— Вы очень устали. Последние дни почти не спите.
— Сегодня мне сообщили из контрразведки, что о нас с вами ходят сплетни. Вас называют княжной, а я, якобы, хочу женитьбой на вас войти в высший свет — породниться с родовой аристократией. Какая гадость… Моя бедная Анна Васильевна! Я и не подозревал, что вы княжна. Впрочем, это будет звучать: госпожа Колчак-Тимирева, урожденная княжна Сафонова. И найдется какой-нибудь писака, который узаконит эту сплетню.
В четвертом часу, когда на дворе уже стало светло, пришел Комелов. Он был взволнован.
— И вы не спите, мой верный герцог де Ровиго? — сказал Колчак, проведя его в кабинет. — Кстати, адъютант Наполеона герцог де Ровиго чем-то похож на вас. Михаил Михайлович. Я имею в виду портретное сходство.
— Ваше превосходительство, вы не говорили с Дитерихсом?
— Нет, а что?
— Гайда наотрез отказался выполнять его приказы. Повторяется история с Лебедевым, которого он точно так же третировал.
Колчак стремительно подошел к окну. Молча он смотрел за Иртыш, как будто хотел увидеть в утренней дали самоуверенное, лошадиное лицо Гайды. Нет, этот авантюрист не унимается. Прав был военный министр Чехословацкой Республики генерал Стефанек, который говорил, что Гайда будет либо фельдмаршалом, либо изменником.
— Я отстраню Гайду от командования Сибирской армией!
— Прикажете передать это Дитерихсу, ваше превосходительство?
— Я буду говорить с ним сам! Еще что у вас?
Комелов раскрыл папку, нашел в ней нужный документ, прочитал.
— Волнения во Вспольском уезде. Восстанием охвачены четыре волости. Красные разбили отряд штабс-капитана Клюева и милицию.
— До каких пор будет бездействовать контрразведка! Сегодня же пригласите ко мне ротмистра Шарунова и директора департамента милиции. Пора положить конец мятежам, которые расшатывают тылы. Перевешать и расстрелять зачинщиков восстания. Всех до одного!.. Без прочного тыла не может быть победы на фронте!
— Слушаюсь, ваше превосходительство. У меня все.
Увидев, что Колчак «заштормовал», Комелов решил не докладывать верховному о неприятном событии в военно-воздушном флоте. Полковник Борейко перелетел к красным на своем «Сопвиче».
В Омске было много крыс. Они шныряли в подвалах обывателей, пожирая скудные запасы продовольствия, выползали на дороги, рылись в помойных ямах и канавах, выглядывали из подворотен, лазили по заборам и водосточным трубам. Крысы встречали и провожали войска и похоронные процессии.
Особенно много крыс было по соседству с госпиталями, с тюрьмой и контрразведкой. Их привлекал запах крови и мертвечины.
И чем выше поднимались цены на продукты, чем туже затягивал людские животы голод, тем больше было крыс, тем нахальнее они становились.
Владимир Поминов кружил по площади у казачьего собора. День выдался безветренный, душный. Невыносимо воняло от раздавленных колесами и копытами крыс.
«До чего все мерзко!» — раздраженно думал он, останавливаясь под кленами.
Два дня назад Владимиру был зачитан приказ о производстве его в чин подпоручика. Владимир заказал себе новую форму. Пришлось переплатить чешскому интенданту за сукно и договариваться с частным портным.
Вчера Владимир в «Европе» угощал офицеров штаба ужином с выпивкой. Пили почти всю ночь, круша посуду и выкрикивая поздравления. А когда расходились, кто-то дал захмелевшему Володьке затрещину и обозвал его скотиной.
Но чего не бывает по пьянке! Подпоручик проспался и счастливый явился в штаб. Здесь его снова поздравляли, крепко пожимая руку. Сулили большое будущее.
А перед обедом адъютант Матковского сказал ему по секрету, что контрразведка в срочном порядке запрашивала штаб о Поминове. Все документы Владимира отосланы к ротмистру Шарунову.
Услышав эту новость, Владимир взволновался. Он никак не мог подавить в себе страха перед новой встречей с Шаруновым. Зачем им нужен он? Не из-за того ли штабс-капитана? Владимир уже успел забыть фамилию своего случайного знакомого. Впрочем, он видел его еще раз. Это было на концерте славян в яхт-клубе. Но пока Владимир пробирался к выходу, чтоб сообщить в контрразведку, штабс-капитан скрылся.
И вот подпоручика Поминова вызывали в ту же четвертую комнату налево. Теряясь в догадках, о чем поведет речь Шарунов, он долго топтался у подъезда. Наконец, поправив на голове фуражку, Владимир по каменным ступеням поднялся в вестибюль.
Шарунов был не один. Напротив его, развалясь в кресле, в черной гусарской форме сидел поручик средних лет. Держал он себя запросто, говорил с ротмистром на «ты» и громко смеялся.
— В свое время в Испании проводился конкурс, в котором принимали участие только женщины. Нужно было ответить на вопрос: «До каких пор мужчину можно считать молодым», — рассказывал поручик. — Три лучших ответа удостаивались премии.
— И что же сказали женщины? — с нетерпением спросил ротмистр, подаваясь всем телом к гусару.
— Ответов поступило, помнится, около трех тысяч. Были и не лишенные остроумия. Вот, например: мужчины, как платье, — они сохраняются в зависимости от того, как с ними обращаются. Или такой: мужчина молод, пока женщины — его жертвы и стар, когда делается их жертвой.
— Последнее мне определенно нравится, — рассмеялся ротмистр. — Если принять его за истину, то мы, господин поручик, еще долго будем молодыми.
— А я бы сказал, что мужчина молод, пока его ревнуют.
— И это неплохо… Ну-с, мы несколько отвлеклись.
Поручик собрался с мыслями и заговорил теперь уже официально. В его голосе звучала уверенность в себе.
— Когда я покидал село, у меня было такое чувство, что чего-то недоделал, ограничился чем-то, — сказал он. — Да, я мог сжечь Покровское…
Владимир невольно вздрогнул. Речь шла о его родном селе.
— Я не допустил тогда даже мысли, что через мои заставы могут пробраться бандиты и уничтожить этого самого прапорщика.
— Сороку, — подсказал Владимир. — Мне отец писал…
— Кстати, подпоручик Поминов, познакомьтесь. Это — поручик Мансуров, офицер дивизии Анненкова, — представил ротмистр.
Владимир протянул Мансурову руку, которую тот пожал одними пальцами.
— Я знал вашего отца. Он, пожалуй, преданный нам человек. Ваш отец говорил о вас, подпоручик. Сейчас я вижу: он был прав, вы далеко пойдете.
Владимиру было очень приятно услышать похвалу от боевого офицера-анненковца. Дивизию Анненкова высоко ценили в штабе Матковского, как наиболее стойкую в борьбе с большевиками. Ее ставили выше действовавших на фронте офицерских полков, а также Ижевской и Воткинской дивизий.
— По данным, которыми располагает мой отдел, в Покровском нет милиции, — с некоторой торжественностью говорил ротмистр, листая объемистую папку. — Это усложняет вашу задачу. Да, подпоручик Поминов, ставлю вас в известность, что вы не служите больше в штабе генерала Матковского. Вы откомандированы в распоряжение контрразведки. Возникла такая необходимость. Помните, что так приказал его превосходительство адмирал Колчак. Операция, которую вы будете выполнять вместе с поручиком Мансуровым под общим руководством поручика Лентовского, имеет целью полный разгром мятежных сил и умиротворение тыла. Вы хорошо знаете людей в Покровском, знаете те места. Это очень важно для нашего успеха.
При этих словах Владимир встал, но ротмистр властно махнул рукой:
— Сидите. Я скажу, чтобы к вашему отъезду заготовили пакет для Лентовского. Выезжайте завтра с эшелоном чехов, к шесть вечера. Я выдам вам пропуска на проезд в этом эшелоне. Денежное и вещевое довольствие подпоручик Поминов получает в дивизии Анненкова.
Провожая офицеров до дверей кабинета, ротмистр еще посмеялся над испанским конкурсом и посоветовал:
— Сходите в «Аквариум». Там сегодня тоже конкурс, на красивые женские ножки. Я бы с удовольствием составил вам компанию, но чрезвычайно занят.
Слушая Шарунова, Владимир мысленно увидел холодное, надменное лицо Гришиной-Алмазовой, ее большие голубые глаза. И ему сделалось грустно.
Мансуров пригласил подпоручика прогуляться к Иртышу. Владимир согласился, но купаться не стал. Заложив руки в карманы, он ходил по берегу, наблюдая за тем, как легко и быстро плавал Мансуров. А в голове вертелось: прощай, Омск, хорошо что хоть не на фронт отправляют…
Когда они вошли в сад «Аквариум», здесь играл оркестр. На аллеях, поднимая пыль, толпилось много молодежи, больше военные. Но раковина эстрады еще пустовала. Возле нее гоготала и потирала руки кучка иностранцев, которые были охочи до таких зрелищ.
— Рано, — определил Мансуров. — Кажется, тут есть что выпить.
Они прошли в буфет. У столиков тоже было людно. Пришлось ждать. Наконец, дородный официант принес им бутылку коньяку и по бутерброду. У Мансурова дрожали руки, когда он разливал вино по рюмкам.
— Давно не пил ничего похожего, — признался поручик. — У нас больше самогон, живем в дыре.
— Мы завтра прихватим коньяку на дорогу. У меня есть деньги, — пообещал Владимир.
Офицеры распили еще бутылку и покинули буфет навеселе. К этому времени конкурс начался. Смуглая большеглазая девица лет двадцати-двадцати двух кокетливо подняла на эстраде подол короткого синего платья, чтобы зрители — главные судьи конкурса — увидели ее ляжки. Сад ревел от восторга. Слышались громкие замечания знатоков. Ноги девицы определенно нравились публике, которая разглядывала их пристально, похотливо.
— Это не по мне, — коротко заключил Мансуров. — Мне бы что-нибудь посущественней. У тебя нет знакомых девочек?
— Найдем!
— Ты мне нравишься, подпоручик. Не станем же терять дорогих минут.
Они долго шли по вечернему городу, который грохотал экипажами, стучал подковами о мостовые, лился толпами прохожих по Атамановской. Затем покружили у конного базара и попали на тихую Лагерную улицу.
— Здесь, — показал Владимир на небольшой домик с мезонином.
Сквозь закрытые ставни просачивался слабый свет. Кто-то внутри как бы нехотя играл на гитаре. Решительно шагнув к окну, Владимир постучался.
— Кто там? — гитара смолкла.
— Открой, Дуся!
— Я не Дуся. Она в деревню уехала, — ответил тот же хриплый женский голос.
— Хватит тебе. Это я, Володя!
Снова заиграла гитара. Владимир постучал еще раздраженнее и настойчивее:
— Откройте.
Тогда в сенях хлопнула дверь и на дворе прогремел густой бас:
— Отчаливай! Не видишь разве, что твоя Дуся занята. За всю ночь оплочено! Иди к Гурьихе, напротив живет.
Искать Гурьиху не пришлось. Ее девочки поджидали гостей у ворот и слышали весь разговор. Они стайкой бросились к офицерам, повесились на них и, наигранно хохоча, повели в дом.
Мансуров и Владимир возвращались в гостиницу «Россия» на рассвете. Утро дышало холодом. На улицах все так же суетились крысы. Владимир глядел на них и брезгливо морщился. Заметив это, Мансуров сказал:
— А мне нравятся крысы. Они очищают землю от трупов, они обгладывают расстрелянных большевиков. Мы тоже крысы в некотором роде: освобождаем Россию от большевистского духа.
Станция Омск по захламленности не уступала городу. Наоборот, здесь было еще больше грязи. Бесконечные вереницы вагонов служили людям жильем. В вагонах вместе с семьями военных и штатских чиновников в невообразимой тесноте находились козы, куры. Коридоры между поставленными на прикол составами были залиты помоями. Сквозняки носили тяжелые запахи скотских и человеческих испражнений.
Только три пути могли принимать поезда. На одном из них стоял длинный эшелон чехословаков. Они спешили во Владивосток, где погрузятся на пароходы и уплывут в свою Чехию.
Эшелон пришли провожать омские барышни и молодые женщины. Среди уезжающих у них были хорошие знакомые, женихи и мужья. Чешским офицерам командование разрешило брать с собой русских жен. Пожитки этих счастливых красавиц грузили в первоклассные пассажирские вагоны, предназначенные для начальства.
Мансуров и Владимир явились на вокзал за час до отхода эшелона. На перроне их остановил чешский часовой:
— К поэзду подходить нэльзя!
— У нас есть пропуска, — спокойно возразил Мансуров.
— Обращайтэсь к комэнданту.
Щеголеватый комендант станции поручик Рудницкий провел их к начальнику эшелона чешскому капитану. Тот приветливо закачал головой.
— С пропуском ехать можно, — согласился он. — Вы постоите пока на перроне, а мы придумаем, куда определить вас.
Капитан чисто говорил по-русски. «Наверное, наш, — заключил Мансуров. — От войны в чужую страну убегает, сволочь».
Офицерских жен тоже не подпускали к эшелону. Они веселыми кучками держались на перроне, ожидая, когда их, наконец, пригласят в вагоны. Паровоз уже стоял под парами.
Но радостное настроение жен сменилось разочарованием. Оказывается, в вагонах нет места и до станции Ярки им придется ехать в теплушках, стоящих на соседнем пути. А там дают чехам дополнительные пассажирские вагоны. Вот тогда и соединятся женщины со своими мужьями. Сейчас же они должны сесть в теплушки, которые прицепят к составу. Об этом им сообщил один из чешских офицеров, тут же подошедший к Мансурову и Владимиру.
— Вы поедете в чудэсном обществе женщин. Разумеэтся, до станции Ярки.
— И за то спасибо! — сказал Мансуров, весело взглянул на Владимира и кивнул в сторону теплушек.
Женщины, шумно переговариваясь, без стремянок влезали в вагоны. Привычные к комфорту возмущались:
— Здесь не на что присесть!
— Потерпите, девоньки, тут всего четыре часа езды. Как-нибудь уж стоя доедем, — отвечали неприхотливые. — В Чехию едем! Господи!
— Вы с нами? — хором обратились к Мансурову. — Не боитесь, офицерики, что зацелуем?
— Ничего. Стерпим как-нибудь, — заулыбался тот.
— Они за адъютантов к нам приставлены!
— Или бабок. Вдруг какая рожать надумает! — шутили женщины.
Над вагонами вольно пронесся паровозный гудок. Лязгнули буфера, эшелон двинулся. Кое-кто из провожающих замахал на перроне руками.
— Дурные! Чего прощаются-то, когда поезд дойдет до стрелок и вернется! — раздался в теплушке насмешливый голос.
Но поезд вышел за семафор, прибавил ходу и скрылся из виду. Минуло пять минут, десять, а он все не возвращался.
— Вылазь, барышни. Приехали! — крикнул Мансуров. — Тут вам и Чехия, и Словакия.
— Что?
— Почему вылазить?
— Ой, девоньки, обманули нас проклятые чехи! — заголосила бойкая бабенка.
Теплушки взревели.
— Да у меня все добро уехало, — всплеснула руками одна из жен.
— У всех там чемоданы и ящики!
Слабонервные упали в обморок, но на них никто не обращал внимания, и они вскоре сами отошли.
— Давайте догонять эшелон!
— Догонишь теперь! Держи карман пошире — вернешь пожитки!
— Вот так номер! — растерянно проговорил Владимир. — Уехали!
— Пойдем к Рудницкому. Это же черт знает что! — запальчиво бросил Мансуров.
За спиной — отчаянный визгливый голос:
— Девоньки, лови офицеров, которые с нами!
— Бей их! Они с чехами сговорились обмануть нас несчастных.
— Пришли к нам, чтобы мы поверили! Хватай, бей их!
Разъяренные, подбирая юбки, спотыкаясь и падая, лавиной хлынули из теплушек. Мансуров, услышав позади дикий бабий рев, круто повернулся и яростно сверкнул глазами.
— А ну, прочь, суки. Перестреляю! — и выхватил из кобуры пистолет.
Женщины отпрянули и кинулись врассыпную, проклиная чехов, Мансурова и всех на свете.
Рудницкий пожимал плечами. Он сделал все, что мог. Он пропустил офицеров к эшелону, они договорились, и разве можно было предполагать, что чехи поступят так вероломно.
— Я буду жаловаться начальнику военных сообщений ставки и тыла генералу Касаткину! — возмутился Владимир.
— Жалуйтесь, подпоручик, — равнодушно сказал комендант станции. — Но вы сами знаете, что чехи на особом положении и вряд ли ваша жалоба даст хоть какие-нибудь результаты.
Мансуров позвонил ротмистру Шарунову. Попросил произвести расследование и добиться наказания виновных. Но контрразведка посоветовала не связываться с чехами, а уехать на следующем поезде.
— Я посажу вас на любой товарняк. Сейчас тепло, доедете, — пообещал Рудницкий.
Назавтра с санитарным эшелоном Володька и Мансуров прибыли в Новониколаевск. Здесь они долго искали на станции вагон Лентовского. Наконец, увидели его в одном из тупиков. Вагон был черный, грязный, окна забраны стальными прутьями решеток. В тамбурах громко переговаривались часовые с черепами на рукавах. Они узнали Мансурова, окликнули его.
Лентовский встретил офицеров приветливо, как желанных гостей. Провел их в купе, где над столиком клевал носом короткошеий, кряжистый мужчина в нижней рубашке. Он не встал. Он только поднял белые глаза и тут же закрыл их воспаленными голыми веками.
— Мой помощник, — кивнул на него Лентовский. — Незаконнорожденный сын дворянина Смоленской губернии Кудушкина. Дегенерат. Сила исключительная. Четырьмя ударами делает из человека шницель. Всего четыре удара — и перед вами бесформенный кусок мяса, политый соусом из крови.
Лентовский осторожно, одними кончиками пальцев, взял у Мансурова пакет, распечатал его, прочитал письмо Шарунова. Немного помолчал, в раздумье поджимая розовые губы, и заговорил озабоченно:
— Омск предлагает провести карательную экспедицию против шайки бандитов села Покровского, покончить с бунтовщиками. И эту задачу мы выполним. Осведомитель омской контрразведки разоблачен и убит. Мы зашлем в село своих осведомителей. Кроме того, у меня при себе есть один фрукт, который признался в связях с покровскими бандитами. Он для нас — настоящий клад!.. Я, господа, никому не доверяю своих большевичков, вожу их с собой. А то их могут обидеть в тюрьмах, поступить с ними не совсем деликатно. Здесь же я проявляю о большевиках постоянную заботу. Ну, а если они захотят умереть, то все будет, как в песне: и родные не узнают, где могила моя. Прах предаем земле без манифестации, салютов и даже без отпевания.
Мансуров натянуто улыбнулся. Он-то хорошо знал поручика Лентовского. Это был палач, палач по призванию, который любил свое дело и гордился им. Ему чуждо чувство жалости. Даже атаман Анненков как-то сказал о Лентовском: «Когда я остаюсь с ним наедине, меня бросает в дрожь».
Как все-таки обманчива бывает человеческая внешность! Если бы душа походила на тело, Лентовский выглядел бы куда ужаснее этого дегенерата, что равнодушно клюет носом над полупустой бутылкой коньяка.
Мансуров сам убивал и порол людей. Но он не ощущал при этом ни радости, ни упоения. Он выполнял долг, а не духовную потребность. И как бы геройски ни держался Мансуров при экзекуциях, они трепали нервы, приносили ему моральную и физическую усталость.
Владимиру Лентовский показался любезным, милым человеком. В Омске много говорили о начальнике контрразведки дивизии Анненкова. Владимир думал увидеть свирепого с виду офицера со следами крови на руках, а встретил красавчика с учтивыми манерами, будто взятого с красочных рождественских открыток.
— Я распоряжусь, чтобы вагон прицепили к поезду, и приступим к делу. Мы должны продумать план операции в деталях. Кое-какие мысли у меня уже есть, — сказал Лентовский, поднимаясь. — Просьба к вам, господа, не давать пить незаконнорожденному. Пьяный он не способен работать.
Едва Лентовский стукнул дверью, дворянский сын открыл глаза и, не взглянув на офицеров, потянулся к бутылке.
— Довольно! — властно крикнул Мансуров.
Тот не дрогнул и даже не моргнул глазом. Он взял бутылку, покрутил в руке, намереваясь выпить коньяк через горлышко, но Мансуров шагнул к столику и ловко вырвал ее. Дворянский сын наморщил узкий лоб и минуту сидел, не двигаясь. Затем он тяжело поднялся, засучил рукав рубашки по локоть. Владимир невольно подвинулся к двери.
— Убью! — в руке Мансурова блеснула вороненая сталь пистолета.
Дворянский сын с любопытством посмотрел на оружие, опустил рукав и сел за столик. Через минуту он снова клевал носом.
— Спать будем по очереди, — сказал Мансуров. — Сонных передавит. С ним церемониться нечего. Если полезет, стреляй.
Через сутки вагон смерти пришел на небольшую станцию Крутиху, где были расквартированы некоторые части дивизии Анненкова. Владимир облегченно вздохнул, покидая купе, а Мансуров заметил:
— Ты, брат поручик, тоже остерегайся своего незаконнорожденного. Он — идиот!
— Да, — согласился Лентовский. — К счастью, он боится меня и не шалит. А работать умеет чисто! В этом вы убедитесь сами.
Владимир определился на ту же квартиру, где стоял Мансуров. Из вещей у него был один небольшой чемодан с бельем и носовыми платками. Остальное он оставил в Омске, куда надеялся скоро вернуться.
Пантелей Михеев сбегал на кухню за обедом. Офицеры помылись ледяной водой у колодца и довольные тем, что поездка кончилась благополучно, сели за стол. Все еще находясь под впечатлением встречи с Лентовским, Мансуров сказал:
— Мы тоже звереем иногда. Но, если мне представится случай, я убью это животное, которое выбрал поручик себе в помощники. Я не могу уважать в себе человека, пока есть на земле нечто подобное. Большевики правы, что смертельно ненавидят нас.
— Я хотел бы умереть в бою, — грустно произнес Владимир.
— Все мы хотим этого. Но не каждому даруется божья милость.
После обеда Владимир пошел прогуляться по станционному поселку. Маленькие улочки были запружены подводами. Разомлевшие от жары люди валялись под телегами и в тени верб. Сонно похрустывали овсом сытые кони.
Все это показалось Владимиру родным, может, потому, что до Покровского отсюда всего сто верст. На этой станции он год назад сошел юнкером, а теперь уже подпоручик. Сама судьба снова привела его в знакомые места не за тем ли, чтоб навсегда успокоить в песках Касмалинского бора. Нет, он не должен умереть, он доживет еще до той поры, когда в России снова наступит мир и он, Владимир Поминов, с гордостью сможет сказать, что не посрамил чести офицера.
На площади у вокзала Владимир с интересом наблюдал, как уланы учились рубке. По кругу на шестах были установлены соломенные чучела, вымазанные суриком. Они изображали большевиков. На скаку уланы ловко срезали и кололи солому.
Но Владимир знал, что в бою приходится потруднее. Он видел в госпиталях немало бравых казаков, которые, наверное, вот так же хорошо рубили чучела. А сколько их полегло в Оренбургских степях, у Волги, под Уфой и Пермью!
Здесь же, у вокзала, Владимира нашел Пантелей Михеев.
— Вас зовут, брат подпоручик.
По дороге разговорились. Пантелей прослышал, что Поминов тоже из Покровского. Конечно, Володькиного отца Пантелей хорошо помнит, а сам подпоручик в те годы, когда Михеев жил в Покровском, был еще сосунком, за мамкой бегал. Да никак он ровесник Нюрке. Тоже ведь девицей стала, видная.
— Ежели б жених попался самостоятельный, так и свадьбу играть можно. Да женихи-то нонче все во солдатах. Дома одни калеки да женатики.
— Теперь недолго осталось терпеть, — пообещал Владимир.
— Дал бы бог! Известно, вам, офицерам, виднее.
Мансуров сообщил Владимиру, что их вызывает Лентовский. Нужно идти. Начальник контрразведки не любит, когда опаздывают.
— А ты предупреди Бондаря и Вербу, чтоб никуда не отлучались, — наказал Мансуров вестовому. — Они могут понадобиться.
Лентовский поджидал их, прохаживаясь у вагона. Тут же стоял дворянский сын, который прыснул тонким, бабьим смешком при виде Мансурова.
— Начнем, господа, — поручик пригласил их в купе.
По знаку Лентовского забегали солдаты из охраны. Они наглухо закрывали двери вагона, гнали людей подальше от станции. Уланам пришлось прекратить занятия и покинуть привокзальную площадь.
— Ко мне арестованного Зильбермана, — приоткрыв дверь купе, бросил в коридор Лентовский.
Минуту спустя, сутулясь вошел старик с серым лицом и жидкой бородкой. Он выжидательно уставился глазами на Лентовского. Тот предложил старику сесть.
— Что ж, Абрам Давыдович, я пригласил тебя побеседовать, — начал Лентовский. — А это офицеры, они пришли послушать. Ты не стесняйся их. Так вот, расскажи мне все по порядку.
Старик молчал, не сводя тусклого взгляда с Лентовского. Казалось, он не понимал, что от него хотят.
— Мы слушаем!.. Или ты хочешь познакомиться вот с ним? — Лентовский кивнул на дворянского сына. — Впрочем, ты кое-что знаешь о нем… Абрам Давыдович, господа, неделю назад был свидетелем одной любопытной сцены. Его специально приглашали на представление, которое давал мой помощник… Мы слушаем, Абрам Давыдович.
Старик словно очнулся от забытья. Он заговорил быстро, давясь словами:
— Я бедный еврей и никакой политикой не занимаюсь. Вы можете спросить кого хотите, и вам ответят, что я никуда не ходил и никого не приглашал. Ваше благородие знают про постоялый двор. Мне нужно было на что-то жить и кормить свою жену. Я бы и теперь сидел дома, но зачем-то потребовался вашему благородию, и меня арестовали. У меня совсем плохо с сердцем, и если так будет дальше, то я умру.
— Ты еще долго проживешь, Абрам Давыдович! — усмехнулся Лентовский. — Послушай-ка, старик, меня. Я вижу, тебе очень хочется на волю. Мы отпустим тебя, и я даю слово, что никто не тронет тебя даже пальцем. Но ты должен оказать нам одну услугу.
— Вы шутите, ваше благородие! Что может сделать полезного старый бедный еврей.
— Мы отправим тебя с группой своих солдат, переодетых партизанами. Тебя хорошо знают бандиты.
— Зачем смеяться над старостью, ваше благородие. Я никогда ничего не имел с ворами и бандитами. Разве я похож на бандита?
— Хорошо, мы не намерены спорить с тобой. Покровские мужики знают тебя, и ты скажешь им, что тебя послала тайная организация большевиков, и вручишь пакет. Потом явишься ко мне. Одно только твое слово, один жест, который раскроет обман, и ты будешь убит на месте. Ну, а в случае успеха ты получаешь свободу, мы дадим тебе денег и отправим домой. Перспектива заманчива! Не так ли, Абрам Давыдович?!
Старик не ответил. Он смотрел куда-то вдаль, за окно, на белесое небо, на паривших над степью беркутов. Его молчание, наконец, взорвало Лентовского.
— Ты согласишься со мной, жидовская морда! Ты сам будешь просить меня, сам! — истерически выкрикнул поручик.
— Я никого не знаю. Я не виноват, и вы отпустите меня во Вспольск. Зачем я вам нужен? Я совсем старый и глупый.
— Пригласите большевичку, — снова с холодным спокойствием сказал Лентовский стоявшему в коридоре конвоиру и объяснил офицерам: — Фамилия — Смирнова, задержана с пропагандистским материалом. Все рассказала на первом же допросе. И, пожалуй, нет нужды возить ее за собой.
— Вы отпустите бедную женщину? О, как вы великодушны, ваше благородие! — на ресницах Абрама Давыдовича задрожали бисеринки слез. Ему было больно видеть муки этой женщины, которая уже второй месяц ожидала смерти в вагоне поручика Лентовского.
— Да, я великодушен, — скривив губы в усмешке, подтвердил Лентовский. — Ты прав, Абрам Давыдович. Впрочем, я не могу быть иным.
Женщина была молода, лет двадцати пяти. В изорванном платье, с кровоподтеками на руках и лице, она казалась сумасшедшей. Во взгляде ее был ужас, неестественно дикий для нормального человека. Прижатые к груди пальцы прыгали.
— Смотри, Абрам Давыдович, запоминай, а потом расскажешь мне, что ты видел, — проговорил Лентовский и мигнул дворянскому сыну.
Когда тот поднялся, засучивая рукав, и шагнул к женщине, она откачнулась и закричала так страшно, что Владимир закрыл глаза. И в ту же секунду что-то хряпнуло и стукнулось об пол.
— С одного удара, — заключил Лентовский, раскуривая папироску. — Дегенерат расколол ей череп. Что ты скажешь теперь, Абрам Давыдович?
Завалившись на бок, старик молчал.
— По всей вероятности, обморок, — сказал Лентовский. — Дружба с большевиками расшатала нервы нашему уважаемому Абраму Давыдовичу.
Но старик был мертв. Из купе вынесли сразу два трупа.
Роман давно не бывал так взволнован, как сейчас: он ехал в родное село как посланец крестьянской армии. В штабе получил приказ — достать для красных партизан коней, продовольствие. Роман будет говорить с односельчанами от имени всех партизан. Он не раз слушал выступления Петрухи, беседовал с Касатиком и Антиповым, и найдет, что сказать мужикам.
И еще радовало Романа то, что он въедет в Покровское открыто, ни от кого не прячась. Пусть в Омске Колчак, пусть где-то неподалеку рыщет Анненков, а здесь народ сбросил ненавистную власть. Дух захватывало от одной этой мысли.
Был теплый летний день. В чистом небе быстро таяло одинокое облачко. Щуря глаза, Роман следил, как оно из белого стало сизым и до конца растворилось в яркой голубизне. И почему-то вспомнилась Роману юность, беззаботная, с шелковистыми травами, по которым хорошо бежать босиком. Бежишь, а кругом искрятся алмазные россыпи росы, раскачиваются на тонких ножках золотистые одуванчики.
А когда на пашне в самый жар обедали и отдыхали, Роман водил коней к роднику. Ехал шагом, чтобы вдоволь налюбоваться степными далями. Они словно раздвигались в это время. У самой линии горизонта появлялись большие озера с островками колков. Яков называл озера маревом, говорил, что они не настоящие. А Роман не верил. Ему казалось, что он слышит в отдалении сонный плеск волн. Они звали его к себе, манили прохладой.
Вот и сейчас в степи зацветали травы. Вдали, за зеленым разливом пашен, виднелись миражи. Все было по-прежнему, все, кроме юности. Может, потому и вспомнилась юность Роману, что растаяла она, как легкое облачко в небе. Но сердце не трогала грусть о прошлом. Сердце радовалось наступившей зрелости.
У околицы села Романа остановили дружинники. Засыпали вопросами, стащили с коня. Пожимая Романову руку, Ванька Бобров весело говорил:
— Выкладывай все новости! А то мы тут — ни шатко, ни валко, а как придется. Кто во что горазд, тот то и толкует.
— Ну, про бой вы знаете, ребята. Здорово помогли нам устьянцы и тиминцы. Только перья полетели от карателей! Теперь мы — большая сила!
— Что ж это, у себя повоюем, а потом на Омск двинемся, на самого верховного правителя? — с задором почесал затылок Ванька.
— До Омска далеко, пока что и тут у нас дел хватит, — уклончиво ответил Роман. Он бы и сам не прочь пойти на столицу Колчака — воевать, так воевать. Но неизвестно, что думают об этом в штабе.
— А я, Рома, все в дозорах, — пожаловался Трофим Кожура. — Ты бы замолвил насчет меня слово перед Мефодьевым или Петрухой. Мы уже собирались с ребятами податься в Сосновку, да ревком не пускает.
— Ладно, скажу Петрухе.
— И еще вот какое дело. Винтовки поотбирали у нас. Дескать, вы и с дробовиками обойдетесь, — обиженно сказал пастух Ермолай. — А что мы за дружина с дробовиками? У вас и пулеметы, и бомбы есть, да еще и трехлинейки забираете…
— Какая же армия без оружия? Главный штаб берет — значит, он считает, что так надо.
Наконец, Роман вырвался из окружения дружинников. Не заезжая домой, проскакал к ревкому. С крыльца услышал хрипловатый голос Гаврилы:
— Хозяева сенокосилок дадут свои машины семьям, у которых мужики в красных партизанах. Если нужно будет, то и лошадей. Не согласишься добровольно, Никита, силой возьмем. Сам должен понимать.
Гаврила разговаривал с Бондарем. Кроме них, в комнате было несколько мужиков, в том числе и дед Гузырь. Все курили крепкий вонючий самосад и таращили глаза на кузнеца. Была здесь и дряхлая, заживающая чужой век старуха. Держа перед собой синими скрюченными пальцами пустую бутылку, она дремала, что-то шамкая себе под нос.
Сняв фуражку, кивком Роман поздоровался со всеми и присел на край скамейки.
— Значит, и шомпола не в счет. Может, у меня шкура не такая, как у всех? Может, не больно мне? — допытывался Никита Бондарь.
— Об этом нечего толковать. Все видели, как пороли тебя каратели. Если больно, так имей сочувствие к другим. Накосишь себе и дашь сенокосилку, кому скажем.
— Писаревой бабе. Она, значится, живет поплошее всех, потому как без мужика и припадочная, — подсказал дед Гузырь.
— А ты, дед, не лезь в комиссары. Без тебя разберутся, — озлобился Никита.
— Вместях нас пороли, любо-дорого, одними шомполами. И стал ты мне, Микитка, породнее протчих. За братеника тебя почитаю, паря, — бойко ответил Гузырь.
Мужики засмеялись. Дед отозвал Романа на крыльцо, зашептал, хитро сощурившись:
— Ты, Романка, прижми энтого Бондаря. Он тебя побоится. Как не дать косилки, когда обчество просит, а?
Никита еще попрыгал у стола и ушел ни с чем. Гаврила строго-настрого наказал ему пригнать исправную сенокосилку на писарев покос. Кому ж и побеспокоиться о семье Митрофашки, как не обществу? За народ пострадал человек.
За глаза мужики принялись косить Никиту. Кричали, распаляясь:
— Живоглот!
— Правильно ты отделал его, Гаврила! Не давай послабленья!
— Его пороли не за восстанию, а как он сам сынка Антона чересседельником угощал. И Антон его из шеренги выдернул.
Роман рассказал Гавриле зачем приехал. Тот призадумался. Да, трудно, не враз соберешь. Ну, коли есть приказ Главного штаба, надо исполнять.
— Пойдем! — сказал кузнец Роману, приглаживая жесткие, торчащие во все стороны волосы. — Выметайтесь, граждане! Закрывать буду.
Мужики нехотя очистили комнату. Лишь старушка по-прежнему бормотала во сне. Гаврила потряс ее за рукав рваной кофты. Она открыла маленькие, выцветшие глаза и недоуменно посмотрела на него.
— Зачем пришла, бабка?
— Я? Ето… Ноги болят у меня и поясница. Ох! Зачем пришла, милай мой, так и не упомню. Может, за решетом? Я завсегда хожу за решетом к соседям. У Феклушки густое решето, а то еще у Миколая Семеныча.
— Некогда мне с тобой, уходи, бабка.
— И уйду. А и на самом деле, кто ж меня послал к тебе? — сказала она, тяжело поднимаясь. — Вспомнила, милай мой. Сноха карасину велела принести. Дай карасину!
— Откуда у нас керосин? Ты вон к лавочнику иди, к Степану Перфильичу.
— В лавке карасину нету. Так и есть, за ём послала сноха. Вот и бутылка.
— И у меня нет.
— Ты, милай мой, не бреши. Юхимка с Петрухой много карасину привезли с Воскресенки. У купцов бочек десять, а может, пятнадцать взяли, — выговаривала старуха. — Думаешь, сидим дома, так ничего не понимаем и не слышим. Будто мы чурки с глазами!..
— Да ты, бабка, рехнулась, что ли, — поддержал кузнеца Роман. — Я сам был с Ефимом и Петрухой и не ведаю про твои бочки.
— Значит, в лавке нет? — переспросил Гаврила.
— Как на духу, так и тебе. Дай, милай мой, карасину. Дома ни маковой росинки нету.
— У Поминова есть керосин. Не хочет торговать, чтоб озлобить народ против нашей власти, — Гаврила сердито засопел, сдвинув брови. — Пойдем, бабка, помогу тебе, так и быть.
— Пойдем уж, родимец!
Степан Перфильевич настороженно, как битый кот, глядел из-за прилавка. Его взгляд бегал по лицам Гаврилы и Романа.
— Я пошел в защиту тебя, а ты вон как благодаришь, — поджав губы, сухо сказал кузнец. — Почему не продаешь керосин?
— У меня в наличии самая малость…
— Торгуй, а то заберем все подчистую. Да не вздумай прятать. Налей бабке бутылку. И запомни вперед. Степан Перфильевич: с нами лучше во миру жить. Много ты напакостил, и можем ответ спросить! Не мечись, как вор на ярмарке!
Лавочник сразу обмяк и почтительно развел руками:
— Что есть, все буду продавать, и еще в Галчихе у Рогачева прикуплю.
— Ну так-то лучше.
Из лавки отправились к Захару Федосеевичу. Начали с богатеев: у них можно взять побольше. Гузырь увязался за кузнецом и Романом.
— Эх, Романка, забубенная голова! В начальниках ходишь! — радостно тараторил дед. — За камунию воюешь, за власть Советскую. Воюй, воюй, да деда помни, якорь тебя!
— Гузырь у нас тоже при деле, — сообщил Гаврила. — Он — главный наблюдатель. Команду набрал из подростков. С каланчи дороги просматривают.
— Люблю, Романка, жизню, которая поживее протчих, — признался Гузырь. — И, значится, польза от энтой каланчи усматривается по всем статьям.
Когда они вошли во двор мельника, Захар Федосеевич переругивался с Демкой. Тот показывал хозяину длинный язык, притоптывая на телеге.
— Я тебя, иродово семя, со двора прогоню! Прогоню!
— А прогоняй, прогоняй!
— Кормить перестану!
— А я сам наемся! Думаешь, не знаю, где у тебя сало? Знаю!
Заметив гостей, Захар Федосеевич стих, безнадежно махнул рукой на Демку.
— Пойди-ка сюда, Федосеич, — подбоченясь, позвал Гаврила.
— Да вы в дом проходите, — недовольно проговорил мельник.
— Некогда нам… Пришли мы к тебе по сурьезному делу. Выслушай Романа, а потом я скажу свое.
Роман переступил с ноги на ногу:
— Главный штаб Повстанческой армии предлагает населению…
— Я энтому штабу тыщу с лишком подарил, бердану отдал, и хватит с меня! И прощевайте! — мельник повернулся, чтоб уйти.
— Нет, Федосеич, — Гаврила загородил ему путь к крыльцу. — Ну, теперь мы власть, сам слушал, как нас выбирали, и мы заберем, что полагается. Уж лучше давай подобру. Вначале ответь, почему стоит мельница?
— А кто на ней работать будет? Ливкин к вам убрался, племяш Ванька тож по селу гуляет. По селу!
— Работников мы подошлем. Но весь гарнец за помол пойдет в распоряжение Главного штаба. И еще размелешь из своей пшенички двадцать пять пудов, тоже для армии. У тебя восемнадцать коней, пятерых забираем. Расчет при первой возможности, а сейчас расписку тебе оставим.
— Нет, Гаврила, не станется по-твоему. Не станется. Пущай ваша армия свою пшеничку ест. Нету мне прока на других спину гнуть.
— А на тебя гнули и теперь гнут. Не пустишь мельницу, заберем ее обществом! Так и знай! Давай, Демка, коней, пятерых выводи, которые покрепче!
Демка спрыгнул с телеги и кинулся к конюшне — только пятки замелькали.
— Стой! — взвизгнул мельник. — Лошадей не дам! Не дам. Откуда эт ты насчитал восемнадцать? У меня в в упряжи восемь, жеребец девятый. А чего ты сосунков считаешь? Какой мне от них прок? Одна забота, потому как когда они ишо конями станут. Да к тому ж две кобылки жеребые. И нечего мне давать, иродово семя! И прощевайте на энтом.
— Умерь свою прыть, дядька, — Роман положил руку на кобуру нагана и подумал: «Теперь отдаст, струсит и отдаст».
Мельник побушевал еще немного, потом усадил Гаврилу писать расписку и, кляня ревком и новые порядки, пошел на конюшню за лошадями.
— Ить энто же обчее переживание, — уговаривал его дед Гузырь, но эти слова еще больше распалили Захара Федосеевича.
— Неплохой почин! — с воодушевлением заметил Роман, когда они остались у ворот вдвоем с Гаврилой.
Рассвет застал Жюнуску у костра. Всю ночь горел костер на пустоши и стлался по земле белый кизячный дым. Одинокой звездочкой светился костер, как судьба Жюнуски среди множества людских судеб. Попробуй отыщи ее в бескрайней Сибири, когда костер виден, может быть, за версту, а может, и того ближе. Да и кому нужен Жюнуска со своими радостями и бедами, кто примет участие в маленькой жизни киргиза? Только с лошадями, да с травами, да с самим собой говорит о себе Жюнуска.
Рассвет отпугнул от киргиза дрему. Жюнуска встал на ноги, расправил плечи и запел. И ветер понес по степи его гортанный, похожий на плач голос. В нем — степная тоска, будто зовет Жюнуска кого-то и не может дозваться. Чем дальше поет, тем грустнее становится песня. И глаза у Жюнуски тускнеют.
Еще бы пел киргиз, да вспомнилось что-то. Схватил седло и ловко набросил его на спину мышастого мерина. И поскакал Жюнуска напрямик в село.
Дружинники далеко заметили Жюнуску. Когда он поравнялся с ближним ветряком, навстречу ему вышел Николай Ерин, который еще зимой, бросив свою Лушку, сошелся с вдовой солдаткой. В дружину Николай записался одним из первых и сейчас добросовестно нес службу по охране села.
— Никого не видел в степи? — спросил он Жюнуску.
— Небо видал, землю видал, а больше никого не видал, — скуластое лицо киргиза расплылось в добродушной улыбке.
— Табун бросил, смотри, как бы потравы не вышло.
— До хлеба далеко, джигит, а Жюнуска мал-мало поговорит с Ромкой и снова в степь.
Не слезая с коня, Жюнуска рукоятью плетки постучался в калитку. Во дворе с хриплым воем и рычанием заметался на цепи волкодав. На крыльцо выскочила босая Любка.
В то же время со скрипом распахнулось окно, и упершись руками в подоконник, выглянул Роман. Увидев Жюнуску, он тревожно спросил:
— Что случилось?
— Ромка лошадей по селу собирал, с мужиками ругался. А зачем Ромке ругаться? Ему Жюнуска весь табун отдает. Забирай коней и Жюнуску бери!
— Дикие они у тебя. Разве что на махан?
— Зачем махан? Зачем Ромка обижает Жюнуску? Жюнуска-джигит, объездит любого коня.
— Ну, спасибо тебе! Приедем с Гаврилой. Ревкому принимать табун.
— Зачем ревком? Ромке не надо бояться аксакалов. К Жюнуске приехал брат. Сказал, что аксакалы совсем от реки ушли. Казаков испугались. Теперь до аулов даже птицы не долетят. Шибко дальний сторона! Жюнуска туда не поедет. Он останется с Ромкой и Яшкой. В Покровском жить будет.
Роман теплым взглядом проводил счастливого киргиза и стал торопливо одеваться. Любка подошла и с ребячьей нежностью поцеловала мужа в вихры. Он взял ее за руку, прямо посмотрел в чистую голубизну глаз.
— Хорошая ты у меня.
В его голосе почудилась Любке жалость. И ей хотелось сказать мужу, что не нужно ее жалеть, она уже не маленькая и научилась терпеливо ждать Романа, а скоро кончится война, и тогда они ни за что не разлучатся. Но на кровати завозился, заохал со сна Макар Артемьевич, и Любка промолчала.
— Хоть бы ты мне сына родила, что ли, — вдруг с грустью проговорил Роман, вставая.
Любка вспыхнула и потупилась.
Пока Роман, сутуло припав к столу, завтракал, проснулся отец, лениво почесался, расправил бороду. Покосился на сына, раздувая ноздри.
— Ты куда собрался, сынок, так рано? — спросил, зевая в кулак.
— Дела, тятя.
— Дела не волк — в лес не убегут. Якова-то вчера видел?
— Нет.
— Тоже закружился. Пики кует. Все думаю, как быть нам с сенокосом. Бабы и есть бабы. Кому-то из вас отпроситься бы надо хоть на недельку. А то останется скотина на зиму без кормов. Мать беспокоится, вся изохалась.
— Попробую отпроситься.
Макар Артемьевич в подштанниках прошел к столу, подсел к сыну. Оглянулся на цветущую от радости Любку.
— Ты бы, дочка, принесла квасу холодного из погреба.
Любка схватила горшок и кинулась в дверь.
— Я ее нарочно услал, — шепотом, чтобы не услышала Домна, сказал отец Роману. — Есть разговор, что ты опять с Нюркой Михеевой схлестнулся. Смотри, Рома! Нехорошо это. У тебя баба вон какая красавица!
— Я, тятя, вот что тебе скажу, — насупившись, ответил Роман. — Вырос я, и сам соображаю, что делать.
— Видно, плохо соображаешь, коли слава пошла. Хочешь дуреть, так не нужно было жениться. Сам выбирал Любу. Ты напакостишь, а мне-то как смотреть Свириду в глаза? — все так же тихо говорил Макар Артемьевич.
Но Домна услышала их разговор, выскочила из горницы. Увидев мать, Роман встрепенулся и виновато опустил голову.
— Какой позор, черта твоей матери! Бродяга ты, бродяга!
Роман порывисто поднялся, ломая пальцы. Он сдерживал себя, чтобы не сказать матери такого, в чем потом придется раскаиваться.
— Ты, Домна, остынь! Мало ли что наболтают люди, — мягко произнес Макар Артемьевич.
— Молчи, старый дурень! Полюбуйся лучше на сын ка своего! Уж лучше бы ты, бродяга, голову мне отрубил!
Послышались торопливые шаги Любки на крыльце — и ссора угасла. Боясь, что она может снова разгореться, Роман вышел на улицу. Для чего-то сходил в клуню, потом заглянул в пригон к Гнедку и, наконец, отправился к Гузырю. Может, хоть там отведет душу.
Дед, сидя на козлах, очищал от коры березовые жердочки — готовил древки для пик. Он тоже, по-видимому, поднялся рано. В белых свежих завитках дед утопал по колена.
— Я так смыслю, Романка, что поспешил с родинами. Мне бы повременить самую малость, любо-дорого, чтоб эдак в ровесники тебе сгодиться. Первым делом — к вам в отряд, а бабка, значится, чтобы разогнулась и позавлекательнее протчих была. Я, паря, воюю, а она ждет меня. К примеру, как тебя Любка. Заявляюсь, якорь его, домой, у меня бомбы и наганы на поясе. Прибыл, дескать, потому как бить больше некого. Эх, да обмишурился я, остарел.
— Ничего, еще поживем, дедка! — подбодрил Гузыря Роман.
— Ить жить, забубенная голова, можно по-всякому. И орел живет, и петух. Один, паря, в небе летает, а другому на насест заскочить — труд великий, только горло дерет, якорь его… Да ты что-то нос повесил, ай захворал?
— Так, — Роман безрадостно махнул рукой.
— А ты выпляшись, как Проня. Когда ему тошно, он пляшет. Али другое что придумай, любо-дорого. Однако которому и тоска-кручина на пользу. Сердце помягчее становится. Его, будто сапоги дегтем, помажут…
Роман грустно усмехнулся.
— Есть, дедка, просьба к тебе, — сказал он, прощаясь. — Ревком забирает киргизских лошадей, их, наверно, больше сотни. А уздечек нет. Хоть бы веревочные поделать. Может, поспрашиваешь у людей, соберешь старье, которое починить можно.
— Ты, Романка, не тужи! Предоставим уздечки. Значится, мы с дедкой Елисеем за энто возьмемся. Все село обойдем, а предоставим, — пообещал Гузырь.
После обеда Роман и Гаврила поехали смотреть табун. Ожидая их, Жюнуска подогнал коней к Назьмам. Кони и в самом деле были дикими. Едва всадники приблизились, вожак табуна — тонконогий каурый жеребец — захрапел, вскопытил землю и, веером распустив гриву, помчался в горячую, напоенную густыми запахами лета степь. И весь табун устремился за ним.
Жюнуска гикнул на своего мерина. Конь вытянул шею и рванулся наперерез табуну. Жюнуска не понукал его, он лишь отпустил повода. Казалось, это летит стрела, выпущенная из огромного лука.
Над бугром вдруг поднялось, заклубилось облако пыли. Но вот оно стало понемногу редеть, рассеялось, и Роман, увидев скученный табун, поразился:
— Ну и киргиз! Молодец!
Гаврила восхищенно крякнул, разглядывая поджарых скакунов. Гривастые, верткие, как змеи. Не кони — дьяволы!
На этот раз не стали подъезжать к табуну. Лошади, готовые в любой миг сорваться с места, повернули головы и сторожко навострили уши.
— Как кони? — улыбнулся Жюнуска, подъезжая.
— Хороши! — одобрил Гаврила. — Только сумеешь ли объездить? Звери!
Жюнуска показал на табун длинной палкой. На ее конце пружинилась волосяная петля.
— Говори, дядька Гаврила, какой конь ловить!
— Да любого.
— Каурого, вожака бери! — с задором крикнул Роман.
— Не надо жеребца, Жюнуска, — возразил кузнец. — Он убьет тебя.
Но Жюнуска уже летел к табуну. Вожак дико заржал, напружинил лебединую шею и снова ударился в степь. И снова Жюнуска перерезал путь табуну. Каурый круто повернул влево, но табунщик знал его повадки, настиг. Туго захлестнулась петля. Жеребец забился, вздыбливая бурую густую пыль.
— Помочь ему нужно, — кивнул в сторону Жюнуски Роман.
Они не заметили, как киргиз зануздал коня. Оба ахнули, когда Жюнуска соколом взлетел жеребцу на спину. Гордый вожак, почувствовав непривычную тяжесть всадника, взвился свечой, затем взбрыкнул задними ногами, высоко вскинув круп, опять встал на свечу и вдруг бешеным галопом пошел по пустоши, по балкам и вот уже скрылся за курганами.
— Жеребец убьет его! — встревожился кузнец.
Ждали долго. Наконец. Жюнуска выскочил совсем с другой стороны, из-за Кабанухи. Желтая пена хлопьями слетала с жеребца, он весь дрожал, часто поводя боками.
— Бери конь! Езжай, куда хочешь, дядька Гаврила!
— Ну и чертяка! И у нас ездят лихо, да такого не видел. Стоющий ты, нужный нам человек, Жюнуска! — похвалил киргиза кузнец.
Нюрка шла с Романом по городу. Кругом толпились высокие дома с железными крышами. Бывало и так, что дом стоял на доме. Видно, не хватило купцам места — все позастроили. На резных крылечках, на подоконниках сидели разодетые в атласные платья барышни. А парни вырядились в белые косоворотки и брюки-галифе, как у учителя Аристофана Матвеевича. Встречались и монашки в черном. Они держались кучками, вознося к небу руки и унылыми голосами распевая молитвы.
— Кто-нибудь помер? — сторонясь монашек, спрашивала Нюрка у Романа.
— Нет, тут монашки всегда так ходят, — со смехом отвечал он.
А откуда Нюрке знать про городские порядки? Она никогда не была в городе. Отец обещал свозить ее во Вспольск, да началась война, и отца забрали в солдаты.
Они вышли к какому-то саду. Буйно цвела черемуха. Нюрка с жадностью вдыхала горьковатый запах цветов, и от этого у нее кружилась голова. А Роман сорвал ветку черемухи и приколол к нарядному Нюркиному платью.
— Это тебе на добрую память, — грустно проговорил он.
Нюрка встрепенулась. Неужели снова покидает ее Роман. Нет. Она ни за что не пустит его! Что бы ни говорили люди, а Нюрка возьмет Романа за руку и поведет с собой. Они уйдут далеко, на край света, и станут жить вместе.
Вдруг откуда-то из кустов выскакивает лохматый страшный старик с ружьем. Он топает ногами, кричит на Романа:
— Зачем сломил ветку? Я застрелю тебя! — и прицеливается. Нюрка кинулась на старика, а Роман смеется.
— Да это же дед Гузырь. Он понарошке.
— Я теперь городской, якорь тебя! — говорит дед. — Медовые пряники ем и на каруселях катаюсь.
Потом сверху, с неба раздался громовой голос:
— Анна Пантелеевна!
Нюрку бросило в дрожь. Нет, это не дед Гузырь стоит перед нею, а Максим Сорока, и в руках у него молния. Он хочет метнуть молнию в Романа.
— Лучше меня срази! — задыхаясь, говорит Нюрка — и просыпается.
— Что с тобою, сестричка?
Били часы. На столе перед Нюркой тускло светился огонек семилинейной лампы. Стекло закоптилось, надо почистить. Раненые спали, только воскресенский парень, придерживая культю правой руки, сидел на топчане и пугливо смотрел на Нюрку. Он и спросил.
— Чего тебе, Проша?
— Мне — ничего. Стонала ты, сестричка. Думал, захворала.
— Это во сне. Вздремнула я, — поправляя на голове платок, сказала Нюрка. — Вроде и спать не хотела.
— Сутками возишься с нами, с ног сбиваешься.
— А ты почему не спишь? — строго спросила она.
— Не спится, сестричка, — тяжело вздохнул Прохор. — Мобилизовать меня собирались к Колчаку, да и других. Мы взяли и ушли из села. Боялся, что на фронте покалечат, а вышло, что тут. Куда теперь с одной рукой?
— Чего ноешь? Другие головы положили, — донеслось из горницы. Костя Воронов тоже полуночничал. — Без руки жить можно.
— Мы с отцом пильщики. Теперь отпилился я.
— Да ты не думай об этом. К иному ремеслу пристанешь. Ложись, — тепло проговорила Нюрка.
Заметно прихрамывая, Костя вышел на улицу. Вернулся и подсел к Нюрке. От него пахнуло холодком ночи.
— Тишь-то какая! И темень… А у тебя, Прохор, нет злости на беляков. Будто не они тебя покалечили.
В голосе Кости — горький упрек. Нюрка понимала, что Костя прав. Но чего он хочет от этого парня, который едва выжил и теперь мечтает лишь о доме и покое? Что прибавит ему ненависть?
— Ты Петруху Горбаня знаешь? — продолжал Костя. — Так он стреляет с левой руки. Ясно?
Весь день кошмар мучил Нюрку. Надо ж было присниться такому! Все переплелось, и не поймешь, что к чему. Что-то невыразимо-жуткое открылось Нюрке во сне. Открылось так ясно и ощутимо, как наяву.
Снова и снова ее воображение рисовало образ прощающегося с ней Романа. А в ушах звучал голос:
— Анна Пантелеевна!
Нюрка ждала встречи с любимым. Когда он спрыгнул с коня у ревкома, ей захотелось подбежать к нему. Этот порыв был таким сильным, что Нюрке стоило многих усилий подавить его. Нет, на людях она не покажет своей любви к Роману. Пусть только они вдвоем будут знать, сколько душевной теплоты и ласки украла Нюрка у счастливой соперницы.
Потом Роман прошел через площадь в лавку. Из окна лазарета с замиранием сердца глядела Нюрка вслед ему, и было ей так радостно, так светло и уютно в большом мире! Эту радость нельзя сравнить ни с чем, она одна такая всеобъемлющая, как одно солнце.
Нюрка надеялась: заглянет Роман в лазарет. Может, Костю завернет попроведать. Зашел бы хоть на минуту, чтоб Нюрка прочитала в его глазах, тот ли он, каким был в степи. Боялась она, а вдруг и той ночи не было, а вдруг все приснилось.
И еще приходил на память вчерашний разговор с Агафьей Марковной. Остановила купчиха Нюрку и вкрадчиво зашептала, озираясь по сторонам:
— Дура, ничего не понимаешь! Отец родной у тебя служит верой и правдой законной власти, а ты бандитов лечишь. Лечи их, лечи, милая, чтоб они родителя твоего ухлопали. Хватит, пожил он на свете, дочку вырастил. Уходи, Нюрка, от стыда и позора! Все бабы над тобой смеются.
— Ну и пусть! — дерзко ответила Нюрка.
— Даст бог, вернется родитель, он отблагодарит тебя. Схватишь шомполов!
— И схвачу, а ваше какое дело?
— А ты ему вдобавок сураза нагуляй. Вот радости-то будет! — Агафья Марковна, с упоением закрыв глаза, покатилась со смеху.
Нюрку взорвало — она в сердцах выкрикнула:
— Копна ты! Смеяться и то не можешь — жир в тебе хлюпает, — и пошла прочь.
Да разве Нюрка может покинуть лазарет! Он лег на ее плечи трудной, но желанной ношей. А что бабы смеются — наплевать.
Помогала Нюрка Семену Кузьмичу, а думала о другом — то принесет воды вместо дров, то спутает порошки. Сконфуженная, стояла она тогда перед фельдшером. А он смотрел на нее поверх очков, качал головой:
— Влюбиться изволили? Как специалист, ставлю безошибочный диагноз: любовь. Лечить болезнь можно многими средствами, но ни одно из них не гарантирует стопроцентного выздоровления.
Нюрка смущалась еще больше.
Роман не пришел ни в этот день, ни назавтра. Нюрка знала, что он в Покровском. Значит, не хочет видеть ее, а ей нужно так много ему сказать! Хотя ничего она не скажет, будет смотреть на Романа и молчать.
Но вот вечером всхрапнул конь за воротами, и Нюрка выскочила на крыльцо. Она не ошиблась — это был Роман. Он остановился в полосе света, лившегося через окно, и смотрел, что делается в доме. Искал взглядом Нюрку.
— Я здесь, — полушепотом сказала она, спускаясь с крыльца.
Подошел какой-то вялый, разбитый. Зарылся лицом в ее косынке.
— Я не могу больше, — выдохнул он.
Нюрка ни о чем не спросила Романа. Ей было все понятно. Главное — он был рядом с нею, самый родной, единственный. Он пришел к Нюрке. Он должен был прийти и пришел.
Штабисты сидели, опустив головы. Петруха задумчиво рассматривал желтые от махры пальцы, царапая кожу ногтем. Ему, как и всем в штабе, было неприятно. Формирование Повстанческой армии шло хорошо, крепла дисциплина, и вдруг снова дикий случай. Об этом надо было поговорить сегодня.
Два дня назад начальнику Главного штаба Антипову доложили, что в одном из домов загуляли мотинские мужики. То ли поминки по утопленному попу справляли, то ли какая другая причина, но самогонка лилась рекой. Нужно было пресечь пьянку. Антипов собирался одернуть их сам, но тут подвернулся Семен Волошенко. Подвернулся на грех.
— Пойди туда и устрой им такое похмелье, чтоб на всю жизнь запомнили! — распорядился начальник штаба.
— Возьму с собой пару хлопцев, и мы напоим их досыта, — весело пообещал Семен, прыгая в седло. Приказ Антипова пришелся ему по вкусу. Эх, и узнают же мужики, как пьянствовать в революционной армии!
Здоровых парней подобрал Семен в помощники. По пути договорились выпороть самого пьяного. Пусть потом сучий сын главнокомандующему жалуется.
Встретили их радушно. Семена не раз видели среди штабистов. Спешили, гурьбой поволокли за стол. Но, войдя в избу, Семен уперся, как бык, и властно показал на захмелевшего тощего мужичонку:
— Этого выпорем, а вы, пьянчуги, смотрите!
— Пошто так? — простодушно поинтересовался кто-то из мужиков.
Семен не ответил. Он искал в избе плетку, пока его помощники раскладывали на сундуке жертву. Мужичонка, ничего не поняв, обнимал парней и бормотал что-то любезное и хвастливое.
Остальные вились вокруг Семена. Кричали наперебой. Кто подносил ему рюмку, кто лез целоваться, кто угодливо посмеивался.
— Да есть у вас плетка или нет? — сердито спросил Семен.
Тут до кого-то дошло, что замышляют гости. Раздалось жалобное:
— Бить будут! Твое слово, Силантий! Не давай в обиду!
— Эх вы, пьяницы горькие. Прекратить, все прекратить! — Семен смаху ударил по столу кулаком. Звякнула посуда. Плеснулся на скатерть самогон.
Тогда выступил рыжий и широколицый Силантий. Он с хитрецой подмигнул Семену и сказал:
— Мы за народную власть пьем. Может, завтра за нее, матушку, жизню отдадим. Может, сегодня день ангела у самого товарища Ленина. И ты не имеешь такого права…
— У меня приказ.
— Мало ли что, — многозначительно прицокнул языком Силантий. — И в такой день порка, как у белых.
Семен опешил, замялся. И вправду, надо ли пороть? Да и плетки нет под рукой. Пока раздумывал, совсем остыл. Свои ребята.
— Ладно, отпустите мужика, — сказал он помощникам. — А вы кончайте пьянку! Да не орать на всю деревню.
— Мы тихо. По последней выпьем и спать, — взбивая огненную бороду, заискивающе говорил Силантий. — И просим вас с нами… Все будет шито-крыто.
Гости топтались у порога, не решаясь уйти. Надевали и тут же снимали картузы. Искус был большой. Парни косились на Волошенко: уж соглашался бы, что ли!
— Разве что по одной, — сдался наконец Семен, раздумчиво почесав кадык.
Антипов ждал Семена несколько часов, нетерпеливо бегал по комнате. Затем ему снова сообщили, что мотинские гуляют. Пошел сам. По дороге накачивал себя злостью.
Антипов разыскал Семена на чердаке. Тот заигрывал с перезрелой хозяйской дочкой. Они похохатывали, шушукаясь. По-видимому, девка тоже была пьяной: похотливо визжала, шурша сухими березовыми вениками.
— А ну, иди сюда, Волошенко! — строго позвал Антипов, поднимаясь по скрипучей лестнице.
— Кто там? Чего надо?
— Слазь!
Семен нехотя слез и только внизу, увидев серого от злости Антипова, понял, что дал промашку. Заговорил по-свойски:
— Уже и выпить нельзя… Да что уж…
— Идем в штаб.
— Пойдем. Думаешь, боюсь? Никого я не боюсь!
Но на полпути остановился, насупился и вдруг показал Антипову кулак. Видел, мол, это, попробуй увести Волошенко силой! Антипов не выдержал, сшиб Семена с ног, отобрал оружие. Бил, гневно приговаривая:
— Вот тебе самогонка! Вот тебе девки!..
Петруха взглянул на Семена и Антипова. Сидят, как казанские сироты. Стыдно поднять глаза. Однако Семен, если и поднимет их, все равно ничего не увидит — заплыли синим и фиолетовым. Тоже вояка!
Ждали Мефодьева, и он пришел, озабоченный, очевидно, другими делами. Присел к столу, бросив Петрухе:
— Ты веди заседание. Это по твоей части.
Первым опросили Антипова. Волнуясь, он рассказал, как было. Да, он погорячился. Его поведение недостойно красного командира.
— Да какой он красный командир! Золотопогонник! Привык давать нашему брату в морду. Бей еще! Мы все стерпим! — загорячился Волошенко. — И надо проверить, не провокационная ли это работа!
— Ты говори, да не заговаривайся! — вскочил кряжистый бородач из пришедших с Антиповым бойцов. — Мы тебя пока что не знаем, а наш Федор Иванович первым поднял красное знамя в Устьянской и Тиминской волостях.
— Ты не знаешь меня, и не надо! Зато знают меня и главнокомандующий, и комиссар, и все наши. Вы только начали воевать, а мы уже год с белыми бьемся! — кричал Семен.
Петруха понимал, что нельзя давать разгореться страстям. Это поведет к расколу армии. Он поднял руку, призывая к порядку.
— Тише! — спокойно, но резко сказал Петруха. — Слово за главнокомандующим.
Ефим Мефодьев недовольно поморщился. Ну, чего комиссар впутывает его в эту историю? Решали бы сами — и конец. У Мефодьева и так забот хоть отбавляй. Нет фуража, мало продовольствия, добрая половина бойцов босиком. А тут невидаль какая: подрались двое. Всыпать бы обоим как следует.
Но штабисты взглядами потянулись к Мефодьеву. Что-то он скажет. Нужно было говорить, и Ефим поднялся:
— Пусть товарищ Антипов доложит нам свою биографию, — в голосе его слышалось раздражение.
Антипов поправил ремень на гимнастерке, выпрямился. Его смуглое лицо посуровело, брови упали на глаза.
— У меня простая биография. Родился в крестьянской семье. На мирские средства закончил гимназию и вернулся в село учителем. В пятнадцатом призвали в армию, окончил школу прапорщиков, в этом же году вступил в партию большевиков. Воевал в Карпатах, был в пулеметной команде. Когда создались солдатские комитеты, избрали председателем. Потом генерала отстранили от командования дивизией, поставили меня. В начале восемнадцатого дивизия расформировалась. Приехал домой. Сейчас вот с вами. Сказанное могут подтвердить односельчане и однополчанин Роман Завгородний. У меня все.
— Хорошая биография! — оценил Терентий Ливкин. — А драться все-таки не следовало бы. Хотя кто его знает, может, и полагается Семену за его дела.
— По-моему, нужно судить обоих, — заключил Петруха и тут же подумал, что Антипов правильно поймет его. — В состав суда ввести устьянских, тиминских и покровских товарищей, чтобы хорошенько разобрались и каждому отмеряли своей мерой.
Волошенко вскочил, скрипнув стулом, недоуменно развел руками.
— Что ж это получается? — голос его звучал обидой. — Меня он изволтузил, места живого не осталось, и теперь меня же судить?
— Самогонку пил? С девкой баловался? А приказа начальника штаба не выполнил. За такое на войне расстрел полагается, — не взглянув на Семена, сухо сказал Мефодьев.
— Судить обоих, — повторил Петруха.
Все замолчали. Было слышно, как тонко звенят мухи да где-то на улице скрипит телега. Часто и трудно дышал Семен, который в душе уже ругал себя за то, что пожаловался на Антипова штабу. Все равно синяков не убудет, да и сам виноват. За пьянку намеревался устроить мотинцам порку, а вышло так, что самого выпороли. Обидно, изрисовал черт здорово. Главное — по морде норовил.
Антипов переживал не меньше. Как он, начальник штаба, мог совершить такое? Пожалуй, товарищи правы. Это замашки золотопогонника. Но ведь никогда в прошлом пальцем не трогал солдат. Считал мордобой унижением. Но теперь доказывай, что Волошенко распоясался и у Антипова сдали нервы. А еще, скажут, большевик. Давно ли откровенничал с Завгородним, что самое важное в армии — дисциплина.
Тишину оборвал негромкий голос Семена:
— Петр Анисимович, а ежели я прощу Антипову и мы помиримся?
Все повернулись к Семену. Он растерянно улыбнулся и широко развел руками.
— Это ваше дело, — ответил Петруха.
— А ежели я попрошу забыть про драку в интересах революции?
— Проголосуем, — облегченно сказал Ливкин.
Семен шагнул к столу и протянул руку Антипову.
— Умеешь бить, — сказал беззлобно. — После этого навек отвернет от самогонки.
Штаб постановил: «Дело Волошенко и Антипова прекратить».
Когда занималась заря, кричали воробьи на вербах. Веселые птичьи голоса будили село. Оно вставало неохотно, ворочалось и кряхтело спросонья. Слишком уж коротки летние ночи. Только упадешь на постель — и надо подниматься.
Петруха по утрам ходил к озерам. Слушая воробьиное щебетанье, по росистой траве босиком спускался к берегу, снимал одежду и плюхался в желтую, как щелок, воду. Кругами разбегались, скатываясь в камыши, волны. Чайки чертили небо острыми крыльями. И душу Петрухи переполняла радость. Хотелось ему плыть и плыть, саженками разрезая воду. И так приплыть в неведомую сказочную страну, где никогда не закатывается солнце и люди живут дружно и счастливо. Об этой стране когда-то рассказала Петрухе его старая бабка, которой тоже хотелось счастья. Умерла бабка в голодный год, когда суховей пожег посевы, а потом навалилась на них саранча.
Вырос Петруха и с горечью узнал, что нет той страны. Но мечта осталась. И чаще всего она приходила на память, когда Петруха бывал один.
На рассвете Петруха вывел за огороды и спутал коня, а сам речной тропкой, через крапиву, пошел на озеро. Вчера он допоздна засиделся в штабе и не выспался. От этого побаливала голова, в теле была тяжесть. Надо искупаться — и все пройдет.
Повстречались две бабы. Они жали крапиву серпами.
«Для свиней», — подумал Петруха и поздоровался.
Бабы степенно поклонились, провожая его вкрадчивыми взглядами.
— Кривой-то вроде как за начальника у красных, — услышал Петруха шепот.
— Будет нам с ними мороки, когда Колчак войско пришлет, — сказала другая.
Петруха остановился, бросил улыбчиво:
— Волков бояться — в лес не ходить. А Сосновку нашу белым не уступим!
Бабы смутились, спрятали лица в фартуки. Петруха рассмеялся и зашагал дальше.
На мосту увидел Мефодьева. Перегнувшись через перила, Ефим нервно играл плеткой. Желтый, усталый. Под глазами синие круги. Наверное, совсем не спал.
— Комиссар? — грустно и задумчиво проговорил Мефодьев. — Нужно нам потолковать с глазу на глаз. Днем все на людях, некогда.
— Что ж, давай поговорим, — просто сказал Петруха, показав на мысок, где росла одинокая верба.
Пошли рядом. Мефодьев закурил и отбросил далеко пустую коробку от спичек. Он искал нужные слова. Не доходя до мыска, встал. Потоптался хмуро, приминая сочную траву.
— Ладно, поговорим тут. Это верно, Петр Анисимович, что с ярмаркой допустил я промашку. Мирону поверил, а он сволочью оказался. Семена тоже надо было изволтузить. Может, я сам бы его не пощадил за такие дела… И званьем главнокомандующего я не шибко дорожу. Могу простым бойцом пойти в окопы. Да ты же знаешь меня.
— Знаю. Только никак не пойму, к чему ты все говоришь.
— А к тому, что я всю жизнь свою передумал. Меня грамоте никто не учил, а ежели бы гимназию кончил, может, не в прапорщиках ходил, а повыше. Да я и не гнался за чином, — распалялся Мефодьев.
— Так.
— Да что — так? Спесь в нем одна, фасон.
— В ком же это? — участливо спросил Петруха, хотя прекрасно понимал, о ком идет речь.
— Да в Антипове. Я ж не маленький, смыслю, куда он метит!
— Ерунда.
— Что — ерунда? А зачем он про дивизию поминал? Мол, на фронте каким войском командовал!
— Ты же сам попросил его рассказать биографию. Он и рассказал.
Мефодьев, сверкнув глазами, с силой хлестанул плеткой по голенищу:
— Я так не могу. Возьму сотню ребят и поеду громить милицию по селам. Я всем докажу!..
— Остынь, Ефим, — Петруха дружески положил руку на его плечо. — С чего ты взял, что он метит в командующие?
Мефодьев испытующе взглянул на Петруху, тяжело выдохнул:
— Может, договорились? Вы ведь оба — большевики. Ну, и договаривайтесь, хрен с вами.
— Дурень ты, Ефим.
Мефодьев обиженно дернул губами и пошел к селу. Походка у него была твердая, решительная. И вместе с тем в ней чувствовалось что-то мальчишеское: подчеркнутая лихость, что ли.
В тот же день Петрухе удалось наедине поговорить с Ливкиным и Антиповым.
Терентий Иванович потел в своей комнатке, сочиняя воззвание к крестьянам восставших сел. От имени всей армии просил поддерживать сельские ревкомы и ожидать скорого прихода Красной Армии.
— Насчет ожидания вычеркни, — посоветовал Петруха. — Мужики поймут, что нужно сложить руки и ждать. А это не дело. Надо, чтоб помогали Красной Армии свалить Колчака, чтоб все шли к нам.
— Пожалуй, верно, — согласился Ливкин, принимаясь заново писать воззвание на лощеном листе конторской книги. — Где бы нам пишущую машинку достать. Во Вспольске была у меня, фирмы «Ремингтон», хорошая штука. А то ведь в каждое село нужно послать воззвание. Это значит переписать раз тридцать. Пальцы немеют.
Петруха пообещал найти машинку. По крайней мере, он будет иметь в виду.
— А сейчас отложи свою писанину и послушай.
Петруха передал Ливкину весь разговор с Мефодьевым. Терентий Иванович слушал внимательно, иногда с неодобрением покачивая головой. Опять у Мефодьева заскок, Ну и характерец!
— Я считаю, что Антипов — наш человек и он на месте, — сказал Ливкин. — А положение Мефодьева узаконим специальным постановлением штаба, которое сообщим армии и разошлем вместе с воззванием по селам.
Петруха хлопнул ладонями по ляжкам: молодец Терентий Иванович. Верно рассудил. Об этом же думал и Петруха. Но надо сделать так, чтобы Мефодьев не заподозрил штабистов в сговоре. Не то — опять вспыхнет.
…Антипова все еще мучила драка с Волошенко. Он стал замкнутым, говорил мало, и лишь тогда, когда его спрашивали. В голосе порой звучала строгая официальность, порой растерянность.
Петруха знал, как тяжело начальнику штаба. Пришел к Антипову не в штаб, а на квартиру — в небольшой черный от времени домишко на краю Сосновки.
Был жаркий полдень. Стояла невыносимая духота. Над степью собиралась гроза. Край неба уже клубился пепельными тучами, которые наплывали одна на другую.
Обливаясь потом, Петруха вошел в полутемные сенцы. Опахнуло дегтем и кислыми овчинами. Огляделся. Прямо перед ним на глиняном полу в одной исподней рубашке сидел Антипов. Он брился. На табуретке — прислоненный к бокалу осколок зеркальца.
— Красоту наводишь? — приветливо сказал Петруха. — Ну и печет! Рубаха — хоть выжимай.
Антипов отложил бритву, полотенцем стер со щеки мыло. Выжидательно уставился на Петруху.
— Брейся, Федор Иванович. Я попросту завернул к тебе, посмотреть, как живешь.
— Известно — холостяцкое житье, — сказал Антипов.
— Дети-то у тебя есть?
— Сынишка. Когда мы уходили сюда, больного его оставил, в большом жару. Не знаю, выздоровел ли, — вздохнул Антипов, намыливая щеки.
Они долго молчали. Петруха посапывал, слушая, как скрипит бритва. Он думал о заботе, которую носил в себе этот человек. Уехать за сотни верст от дома в такое время и никому не сказать о своей беде. Конечно, и Семен попался под горячую руку. Еще хорошо, что отделался синяками.
— Хозяева дома? — заговорил первым Петруха, кивнув на дверь.
— Нет, в пригоне кизяк делают.
Петруха присел на крыльцо, поближе к Антипову. Достал кисет и не спеша стал закручивать цигарку.
— Мы с тобой, Федор Иванович, состоим в одной партии. И, как партийцы, будем говорить начистоту. Что ты думаешь о Мефодьеве?
— О Мефодьеве? — Антипов снова отложил бритву, поднял глаза. — Мне он нравится. Хороший командир, но для пользы дела его надо поправлять. Горяч, он может не думать о себе, а об армии обязан. И еще — ему нужен такой начальник штаба, которому бы он верил. Я на эту должность не гожусь.
— Ладно. Ты все сказал?
— Все.
— Не выйдет так, Федор Иванович. Ты останешься в своей должности, а на очередном заседании штаба предложишь утвердить Мефодьева главнокомандующим армией и рекомендовать ему сохранить себя для армии и революции. Так надо.
— Я понимаю, — кивнул головой Антипов. Я внесу такое предложение.
— А о здоровье твоего сына справимся. Будем надеяться, что он жив и здоров, — сказал Петруха, прощаясь.
Над потемневшим бором, над степью гулко перекатывался гром. Шумели, рассыпаясь по двору, крупные дождевые капли. Они падали на землю, как пули, поднимая фонтанчики пыли.
Захар Федосеевич теперь уже ниоткуда не ждал поддержки. В Галчихе, как и в Покровском, всеми делами правил ревком. Объездчиков, сказывают, перестреляли, а лавочник Поминов поджал хвост. Сам, поди, не знает, как спасти свое добро, не то, чтоб советовать другим. Однако Степану Перфильевичу пока что везло. Захара ограбили, обобрали всего до нитки, а у него, кроме винтовок, ничего не потрогали. Выходит, что лавочник оказался хитрее, смекалистее. Смуту пересидел в бору, а теперь с Гаврилой, словно дружки, раскланиваются.
Подумывал о побеге из села и Захар Федосеевич. Да ему бежать резона нет. При хозяине половину хозяйства забрали, а без него все заметут. Поминову хорошо: у него в лавке деньги да товар. Такое добро рассовать можно, попрятать. А ты попробуй, спрячь коней или мельницу.
Да и кого послали-то грабить? Ромку Завгороднего. К себе, небось, не привел Гаврилу, а тоже есть что взять в амбарах у Завгородних. На продажу хлеб обозами возят. Нет, ты ушел разбойничать в свою армию, так своим достатком и живи. На все твоя воля.
Проводив непрошеных гостей, Захар Федосеевич метался по двору. На крыльцо выскочила Дарья полюбопытствовать, зачем приходили Роман и Гаврила. В ответ мельник погрозил ей кулаком и зло выругался. Не лезь, дура-баба, куда не просят.
С веселым удивлением глядя на хозяина, Демка дернул плечами:
— Они, дядя, еще придут. Коней у тебя много!
Мельник схватил вилы и бросился на него. Демка сообразил, что надо бежать. Уже на заборе он высунул язык и мешком свалился в огород.
Захар Федосеевич с силой откинул вилы. Они звонко ударились о колесо ходка. Ушел в пригон. Он долго не выходил оттуда. Демка решил, что хозяин удавился, и, подкравшись к пригону, заглянул в щель. Захар Федосеевич, задрав кривые ноги, сидел в яслях и беззвучно плакал.
Назавтра чуть свет заявился племянник Ванька. Пришел в промасленной одежке, недовольный. Повесил на гвоздь помятый картуз и — к столу.
— Пои чаем, дядька!
Захар Федосеевич косолапо выкатился из горницы и уперся пристальным взглядом в племянника. Что-то, мол, не признаю. Вроде, как племяш, да тот поучтивее.
— Пои чаем да собирайся на мельницу. Будем пускать ее.
— Как пускать, иродово семя? Да пошто ты мне приказываешь? Али не ты у меня работаешь, а я у тебя?
— Ревкомом к тебе послан, дядька, и ты не шеперься. Не то отберут мельницу.
— А я скорей ноги протяну, чем отдам.
— Это твоя забота. Не хочешь выполнять Гаврилиного приказа, так и скажи, — равнодушно проговорил Ванька.
Он взял со стола мягкую душистую булку и разломил ее на колене.
— Из ревкома уже послали по дворам загадывать, чтоб везли хлеб молоть. Некогда мне рассусоливать, — Ванька сунул краюху за пазуху.
— Да ты постой! Постой! — засуетился Захар. — Мы ишо подумаем, как быть. А окромя тебя, никого не послали?
— Не знаю.
— Чего стоишь, Дарья! Угощай племяша! — крикнул мельник на жену, и снова к Ваньке: — Мы им такой гарнец покажем! Энто славно, что тебя прислали. Славно.
Дарья поставила перед Ванькой большую глиняную чашку тертой редьки и кринку топленого, с румяной пенкой, молока. Ванька проворно работал ложкой, покрякивая и причмокивая. Видно, оголодал. Дома-то и квас не всегда водится. Он попросил добавки.
Захар Федосеевич выпил стакан холодного молока без хлеба, перекрестился и вышел из-за стола. Его пожухлое, иссеченное морщинами лицо было мрачным, потухшие глаза слезились. Когда дядя искал ключи от мельницы, разбрасывая тряпье клешнями рук, он напомнил Ваньке паука, запутавшегося в своей же сети.
— Пошли, дядя, — позвал племянник, утираясь ладонью.
На площади их догнал Никита Бондарь. На скрипучей телеге он вез целую гору мешков с зерном. Кони вытягивались, загребая копытами песок. Никита снял картуз и, тяжело отдуваясь, раскланялся.
— И времена ж пошли нонче, — сказал он, промокая рукавом рубахи потный лоб. — Раньше в очередях стояли на мельнице, а теперь уговаривают молоть хлебушко.
— Армию кормить надо, крестьянскую, — сказал Ванька.
— Лодырей, — сердито уточнил мельник. — Им бы сеять да жать пшеничку, а они всё в войну забавляются, мало ишо шомполов схватили. Тебе ить тоже перепало, Никита, а за что? По недоразумению, я так понимаю. Пороть-то совсем других надо было. Других.
— У меня особь статья. По сыновней милости лег на скамью заместо Домны Завгородней. Ему благодарствие, сынку Антону Никитичу. Дал бы бог встретиться, убью я его, варначину! — сверкнул глазами Бондарь.
Ванька подумал: «Такой убьет».
В бору у мельницы было тихо. Лишь шумели сосны, да под навесом в гнезде попискивали ласточки. Мельница рядом с приземистыми амбарами казалась великаном, так высоко она взметнулась в небо. Немало поработав на своем веку, великан спал, расслабив мускулы ремней. В закромах пахло затхлой мучной пылью и солодом.
Пока Ванька возился с машиной, Захар Федосеевич пригнал из дома две подводы. Озираясь, бочком подошел к племяннику, толкнул его локтем.
— Бросай кочегарить, дельце одно обтяпать требоваится, — заговорил вполголоса, ухмыляясь.
— Какое дельце? — спросил Ванька, разгиная спину.
Захар Федосеевич хмыкнул. Ничего, мол, ты не понимаешь. Дядька у тебя — себе на уме. Он не оплошает: и тут найдет, и там не потеряет.
— Айда за мной, — бойко засеменил к амбарам.
Ванька молча следил за тем, как воровато открывал мельник один из складов, а потом, потирая руки, весело тряс бородкой. Сусеки до краев были засыпаны белой, как снег, крупчаткой. Есть еще добро у мельника, много добра!
Захар Федосеевич принес мешки, сунул Ваньке ржавую плицу:
— Нагребай. Свезем мучку к вам на храненью. У вас она в целости будет, пока заваруха кончится. Мешочка два — три по-родственному себе возьмете.
У Ваньки загорелся взгляд. Хороша мука! Такой отродясь у его отца Фомы не было. Попробовал Ванька муку руками и отряхнул ладони.
— Нет, — твердо сказал он. — Мука эта не твоя, дядька, и не наша. Это — гарнец, и по приказу ревкома он подлежит реквизиции. Заберут его.
— Ты боишься? Так мы скажем им, иродово семя, что Фома пшеничку молол и ему муку отдать следоваит. Не бойся, Ванька. Не бойся!
— Да я не пугливого десятка, а крупчатки не возьму и тебе не позволю взять, как я за это перед ревкомом в ответе.
Захар Федосеевич отшатнулся, захлопал голыми веками. Хотел что-то крикнуть, но злоба перехватила горло, и он прошипел:
— Иуда! Продаешь родного дядю. Не станется по-твоему. Все заберу, потому как мое оно, кровью нажитое. Мое! — Захар Федосеевич коршуном налетел на племянника, но Ванька ухватил его за холодные, костлявые руки и бросил от себя.
— Прокляну, иродово семя! — снова прошипел он, на четвереньках выползая из амбара.
— Ну, так-то лучше, дядя, — равнодушно сказал Ванька, заперев дверь на замок и положив ключи себе в карман. — Это чтоб искуса не было у тебя. Надо, дядя, по-честному жить.
— Уходи от меня, варнак! Другого найму! Другого!..
— Ты не серчай, дядя, а никуда я отсюда не уйду. Не на тебя я послан работать. Хватит, поработал на своего благодетеля!
— Отдай ключи, мошенник!
— Проси, чего хочешь, а этого не могу, — озабоченно проговорил Ванька. — Да не забудь размолоть своих тридцать пудов.
— Двадцать пять.
— Тридцать. Пять пудов на тебя накинули, как вас в семье всего двое. Небось проживете.
— Не дам, ничего не дам! Будь ты проклят, племянничек, вместе со всем своим родом!
Проклятие не напугало Ваньку. Он отмахнулся от дяди и ушел в машинное отделение.
Захар Федосеевич исчез. Появился он снова на мельнице дня через два. К Ваньке не заглянул, а все ходил между подводами и шептался с помольщиками.
Прослышал Гаврила, что он договаривается с мужиками получать за помол половину деньгами, половину — натурой. Рассудил Захар Федосеевич, что муку ему не вывезти, а денежки положит в карман.
Пришел Гаврила на мельницу и поймал Захара Федосеевича с поличным: тот с кукуйским мужиком расчет сводил.
— Всем верни деньги, у кого взял, — строго наказал Гаврила. — А не то реквизируем мельницу.
— А я тебе что говорил, дядя, — с укоризной произнес Ванька.
Поздно вечером, когда село притихло, Захар Федосеевич пошел к лавочнику. Может, надоумит, что делать, как быть. Не отдавать же варнакам все хозяйство. Степан Перфильевич не наш брат-мужик, с благородными знакомство водит.
Воровато озираясь, стукнул в окно. Почуяв поблизости чужого, завыли псы. И тотчас же в сенях скрипнула дверь. Захар Федосеевич метнулся к калитке.
— Кто там? — донесся со двора настороженный голос.
— Открой, Степан Перфильич. Это я, Бобров.
— Чего тебе?
— Потолковать надо.
— Проваливай, Захар Федосеевич. Не пущу тебя. Не такое время, чтобы по ночам разговаривать. Днем приходи, — тяжелые шаги лавочника удалились, снова хлопнула дверь.
«Боится, что выследят и обвинят в сговоре, — подумал вконец рассерженный Захар Федосеевич. — А того не боялся, как в самоохране Костю Воронова ловил. Захар все знает, его не проведешь. Обманщик ты, купец, как есть обманщик. Не ты ли говорил, что Ленину — крышка, а теперь трусишь».
И тут осенило мельника: а ведь коли трусит сам Поминов, то дело плохое. Не след с ревкомом ругаться.
Нужно притихнуть, смириться, а когда власть переменится, она вернет добро хозяевам. Непременно вернет, что бы ни говорил Степан Перфильич.
К лавочнику Захар Федосеевич больше не пошел. А на мельницу свез положенные тридцать пудов. Пусть бродягам поперек горла встанет хлебушко из бобровской муки!
На мобилизованных ревкомом подводах Роман отправил в Сосновку муку, фураж, кое-что из одежды и оружия. Когда собирал хлеб по селу, не объхал и своего дома. Показав матери на обоз, твердо сказал:
— Нужно и нам свезти свое. Два куля овса, два муки, полмешка гречки. И масла положи, мама.
Домна строго посмотрела на сына, перевела взгляд на толпившихся у ворот мужиков и, чтоб слышали все, проговорила:
— Насыпай! И сала возьми в кладовке, сынку, фунтов десять, на приправу.
Чувство благодарности и гордости за мать наполнило Романово сердце. Он бросился к ней, но Домна насупила брови и отвернулась. Не могла она позволить, чтоб люди видели ее слабость.
— Тетка Домна понятливее протчих. Она не жмется, не скупится, якорь тебя! — прыгал на улице Гузырь, который ехал с обозом. Его неудержимо тянуло в Сосновку. Хотелось взглянуть, велика ли армия, прикинуть, что там за народ, а заодно попроведать Касатика и покровских ребят.
Дед отпросился у Гаврилы, вырядился в новую ситцевую рубаху, подчернил дегтем сапоги, словно на свадьбу готовился.
Проводив обоз, Роман заехал на Кукуй к Якову. У брата было не меньше хлопот. В одном из домов по соседству с кузницей он оборудовал оружейную мастерскую. Плотники и столяры делали верстаки для оружейников, перекладывалась печь. Ее приспосабливали под кузнечный горн.
Яков, весь в саже и стружках, вышел на крыльцо и, довольно почесав затылок, сказал брату:
— Сковали больше сотни пик. Еще бы могли, да нет железа. Надо где-то искать. Починили две трехлинейки и пять бердан. А теперь думаем сами заряжать патроны. Вы будете присылать гильзы, а пистоны и пули сделаем на месте. Послал хлопцев собирать подходящую жесть для пистонов.
Говорил Яков с увлечением. В глазах светилось упрямство. Такой добьется своего, не остановится ни перед чем.
Роман улыбнулся, слезая с Гнедка:
— А ну, показывай свое хозяйство.
Яков повел брата в кузницу, где с заливистым звоном стучали молотки. Отпыхиваясь искрами, ухали меха. Булькало и шипело в воде раскаленное железо. Трое парней работали под началом дюжего, краснощекого старика, сердито басившего на них:
— От себя подавай, да веселей, веселей! А ты чего стоишь, как столб? Бери молот! Ох, и морока мне с вами!
Парни молча выслушивали деда, старались быть поразворотливее.
Романа оглушили грохот и лязг металла. Жарило, как в пекле. Молотобойцы и горновой исходили потом, то и дело черпали жестяной кружкой воду из кадки и жадно пили.
— Жидки у меня помощники, — басил старик. — Того и гляди, что от воды лопнут. Подай-ка, дружок, да покрепче! Вот так! А ты опять стоишь! Ох, и морока с вами!
Яков покачал головой. Ну и старина! Этот, пожалуй, не уступит самому Гавриле. Запарил ребят. Того и гляди, что сбегут из кузницы.
— Выполняем заказ ревкома. Шкворни куем для телег, — пояснил Яков.
Затем они направились в мастерскую. В одной из четырех комнат их встретил мужик в заплатанной рубахе и чирках. Он сидел на подоконнике и ел хлеб с огурцом. Когда братья вошли, мужик быстро смахнул на ладонь хлебные крошки и бросил их в рот.
— Это наш главный оружейник, охотник с Чаячьего, — сказал Яков. — Берется делать порох.
— Так-так, — подтвердил мужик, осклабившись. — Я сроду не стрелял казенным порохом, и родитель у меня был таков. Угля и всего другого мы тут найдем, а вот за солью придется на Качукское озеро ехать. Нигде больше нет такой соли, чтоб в порох шла.
— До Качука далеко. Пока доедешь, не раз на милицию, а то и на карателей нарвешься, — раздумчиво произнес Яков. — Поеду к Петрухе и к Ефиму. Пусть снаряжают подводы и охрану. Надо завезти больше соли.
— Поедем вместе. Я тоже в Сосновку, — предложил Роман.
Брат согласился. Переговорив с плотниками и печником, пошел в бор ловить Чалку.
К Сосновке они подъехали на закате солнца. Оно уже спускалось за бор, гася последние лучи. За пол версты до озер увидели в степи толпу людей. Вокруг нее, то упираясь, то шарахаясь по сторонам, на длинной веревке ходил статный буланый конь. Он был оседлан, но никого к себе не подпускал. Более смелые и опытные мужики ухитрялись подбегать вплотную, однако буланый давал такого «козла», что они поспешно отскакивали. Затаив дыхание, толпа глядела на смельчаков. И лишь один мужик хохотал, уткнув руки в бока.
— Да это же Жюнуска! — узнал Роман.
Киргиз тоже заметил приближающихся всадников. Проворно, одним махом вскочив на своего скакуна, помчался наперерез братьям.
— Эк-кей! — донесся до них его радостный крик.
Жюнуска вылетел на дорогу и осадил коня, взвихрив песок. Играя плеткой, ждал, когда подъедут друзья. Киргиз рад друзьям, ой, как рад!
— Асалау маликум! Здравствуй, Яшка и Ромка, — поприветствовал он. — Жюнуска стал аскером, его сам Петка Горбатый в армию писал. А киргизскай лошадь мал-мал хитрый, никого не слушает. Жюйрюк, быстрый конь!
— Да мы уж видим, — сказал Роман. — Ты помоги мужикам.
— Зачем, Ромка, так говоришь: помоги? Жюнуску Петка послал объезжать лошадь, а мужик сам хочет объезжать. Пусть объезжает. Жюнуске не жалко, — киргиз показал в улыбке ровный ряд белых зубов.
— Ну, коли так, пусть тешатся, — махнул рукой Яков.
— Жюнуска возьмет конь, и он станет совсем смирный, как овечка.
Простившись с киргизом, братья послали коней крупной рысью и вскоре въехали во двор дома, где квартировал Роман. К взводному из соседних дворов потянулись бойцы. Первыми пришли братья Гаврины.
— С приездом! — живо проговорил Аким, помогая Роману расседлывать Гнедка. — Мы тебя, Роман Макарович, который уж день ждем. Новостей у нас — целая куча. Пулемет нашему взводу дали, «Максимку», а еще на каждого по бомбе, лимонки английские. Пулеметчиком к нам упросился Касатик.
Роман обрадовался новостям: за полторы недели, что пробыл в Покровском, он соскучился о матросе. Значит, теперь вместе будут они.
— И еще такое дело, товарищ взводный, — заговорил бородатый мужик из Сосновки по прозвищу Бандура. — Моя Рыжуха жеребчика принесла. И мы нарекли его Партизаном. А опосля заспорили меж собой, можно ли эдак, чтоб скотину называть по-революционному. И никто толком не знает. Как, значит, ты маракуешь, товарищ взводный?
Роман тепло оглядел бойцов и, воодушевляясь, сказал Якову:
— Это все друзья. В двух боях побывали со мной. Да… А жеребенка, по-моему, можно назвать Партизаном. Конь — друг человека и пусть зовется, как мы. Верно, ребята?
— Само собой!
— А то как же! Он и есть партизан, коли с нами будет.
Позднее всех подошел Касатик с дедом Гузырем. Матрос заулыбался, облапил Романа. Как старый приятель, запросто поздоровался с Яковом. И встал между братьями, широко расставив ноги.
— Извиняйте, братва, опоздал. Софрона Михайловича в бор водил за ракитником. Мордушки хочет плести, рыбу ловить, — сказал Касатик.
— Свежий карасишка — приятственная штука, якорь его.
— На наше трепало что бы ни попало — все мнет, — тронув пышные желтые от табака усы, заметил Бандура.
— Не скажи, любо-дорого! Рыбешка, значится, свой скус имеет и ежели в охотку, так и того получше, — понимающе произнес дед, подсаживаясь к Роману.
О многом переговорили в этот вечер. Празднично было на душе у Романа. Видно, ничто не связывает людей так быстро и крепко, как бои, где каждый виден, словно на ладони.
И еще подумал Роман о том, что эта дружба наполняет его какой-то особой силой. Она дает ему крылья и широту души, все, что так нужно людям! Да и само счастье виделось ему не таким, как прежде. Еще совсем недавно оно было для Романа в мирной крестьянской жизни. Сбиться на пару добрых коней, распахать залог у Воскресенской дороги, прирубить теплые сени — о большем ему и не мечталось. А теперь тесно стало Роману в межах этого счастья.
В штабе согласились с Яковом. Надо посылать подводы за селитрой. Но Качукское озеро — почти под самым Вспольском. Там, чего доброго, можно нарваться на карателей. Все окрестные села в руках Омской власти.
— Для охраны обоза пошлем взвод Романа Завгороднего, — предложил Мефодьев. — Накажем ему, чтоб объезжал села и шел с разведкой. Ребята во взводе бравые — и в случае чего не дадут себя в обиду.
Роман, получив задание, распорядился, чтобы люди готовились к выступлению, не брали с собой ничего лишнего: так решили в штабе. Касатик с пулеметом оставался в Сосновке, о чем искренне сожалел.
— Вот так со мною всю жизнь: раз повезет, а потом десять раз сплошная труба, — жаловался он.
Собирались выехать пораньше, да ездовые замешкались. Тронулись из села, когда уже высоко поднялось солнце. Весь взвод был на конях. Правда, у некоторых бойцов не нашлось седел, и они ехали охлябью, подстелив под себя зипуны и полушубки.
Их путь до Воскресенки лежал по торной дороге. Впереди рысили конные, а за ними двигались подводы, сзади колонну прикрывала группа бойцов, тоже верхом. Разведку Роман послал на полчаса раньше — Фрола и двоих пожилых мужиков из Воскресенки, которые хорошо знали местность до самого Качука.
Рядом с Романом рысили Бандура и Аким Гаврин. Когда миновали первые колки, начались пашни. Роман залюбовался посевами и перевел Гнедка на шаг. Вдоль большого лога, куда спустился проселок, тянулись голубоватые полосы пшеницы и зеленые — овса. Выпавший на днях ливень подправил посевы. Он пришелся в самое время: наступала пора налива.
Солнце вдруг скрылось за облако. Расплываясь, по земле пробежала тень. Подул легкий ветерок — и заходили волнами, заплескались о межи хлеба.
Выезжая из лога, Роман невольно посмотрел в сторону Покровского. Но ни знакомых изб, ни верб не было видно. Лишь по синей полоске Шаповаловского колка он определил, где у кромки бора находится село.
Вид степи радовал Романа. Особенно в эту летнюю пору. Степь была, как невеста: нарядная, вся в цветах. У самой дороги белели ромашки. Дремали желтые колокольчики. Посвечивали в высокой, густой траве голубые незабудки. А немного дальше, в лощине, где начинались солончаки, буйно цвел донник.
Раздувая ноздри, Роман вдыхал тонкие запахи меда и мяты. И думал о том, что он не смог бы жить без этого широкого, как море, простора. Без островков говорливых берез, разбросанных по степи. Без прибившихся к колкам пашен.
Защемило сердце. Не успеешь оглянуться, и подступит страда. Трудно придется матери и Любке. Отца разве что за кашевара возьмут на пашню, да и дом не оставишь без присмотра. Может, ревком жатку подошлет. Должен бы помочь Гаврила, знает он нужду Завгородних.
— Отпуска, поди, которым дадут на жатву, — думая о том же самом, заговорил Бандура. — У меня дела совсем аховые. Хуже некуда. Жинка на сносях, да двое малолеток.
— Тебе и без отпуска можно обойтись, — сказал Аким. — Дома живешь, найдешь час побывать на пашне, а вот нам как? Эх, поднажали бы расейские оттуда, да мы отсюда! За месяц порешили бы Колчака — и тогда делай, что хочешь. Должен бы Ленин подумать о нас. Сам-то он, кажись, из крестьян.
— Так, пожалуй, — согласился Роман. — Первым делом он землей наделил бедняков.
— И еще ты, Роман Макарович, вот что скажи, — продолжал Аким, дергая за повод коня, потянувшегося к пшенице. — Ежели Ленин про нас узнает, что мы, значит, восстали и держимся, может, он навестит нас?
— Через фронт-то? Ну и чудишь ты, парень, — ухмыльнулся Бандура.
Аким обиделся на бородача:
— Ты чудишь! Еропланы есть? Есть. Возьмет и напрямки прилетит. Верно, Роман Макарович?
— Верно-то верно, да у товарища Ленина, говорят, много других армий. И разве их все облетаешь! Россия — большущая держава.
Аким остался при своем мнении: прилетит. Уж куда-куда, а в Сосновку должен махнуть. В расейских армиях много комиссаров ученых. Они и без Ленина понимают, как быть, к примеру, с жатвой.
Выехали к Воскресенской грани. Прискакал один из разведчиков. Встав на стременах, махнул рукой на рассыпанные по бугру березки.
— Там беляков поймали! Фрол знает их обоих, — сообщил он, едва переводя дух.
Послав взвод неторопкой рысью, Роман поскакал за разведчиком. Сначала по проселку, затем напрямик, по свежей кошенине. С бугра он увидел на дороге крестьянскую телегу и в ней трех мужиков. Приметив Романа, Фрол поднял над головой шапку.
Разведка задержала Антона Бондаря и Александра Вербу. Роман едва узнал Антона. Его лицо сплошь покрылось синевой, а вспухший нос походил на картошку. На обоих была поношенная холщовая одежда. Местами просвечивало тело.
— Явились голубчики, — выплевывая прилипшую к губам цигарку, сказал Фрол. Он держал в руке винтовку. Видно, не совсем доверял сидевшим на подводе.
— Обыскали? — сухо спросил Роман, не сводя глаз с задержанных.
Фрол слез с коня и стал ворошить в телеге пахучее сено. Он делал это обстоятельно, не спеша, перетирая в руках чуть ли не каждую былинку.
— Нет у нас ничего, кроме бомбы, — заговорил Антон, поеживаясь под пристальным взглядом Романа. — Подо мной бомба, в кармане зипуна. Это мы для защиты взяли, когда порешили бежать.
Фрол подтолкнул Антона в спину, тот приподнялся. Возница зажмурился от страха.
— Английская, — Фрол покачал бомбу на ладони, как бы взвешивая, и отдал Роману.
— Когда наших пороли да жгли живьем, вы что-то не собирались бежать! — в сердцах бросил Роман.
— Дураки мы, — слезливо протянул Антон. — Меня, к примеру, батька послал в солдаты. За привилегией гнался, за льготами. А как попал я к атаману Анненкову, как насмотрелся всяких ужастей, так и убежал. А еще потому тягу дал, что мне офицер морду расквасил. Видишь, Роман, что они делают.
— А чего ж это вы в хламье вырядились? Приезжали в Покровское в доброй амуниции.
— Мы поменяли форму на мужицкую одежду, — ответил Александр. — Не пойдешь ведь с лампасами да черепами по селам. А деньги нам дали впридачу — мы возчика наняли.
— Складно у вас получается… Ну, да в штабе разберутся, — жестко сказал Роман.
Подошла колонна. Бойцы обступили телегу. Антон попросил закурить, ему дали. Завертывая самокрутку, он проговорил, тяжело вздохнув:
— Вот как, ребята, в белой армии с солдатом обращаются. Ни во что не ставят нашего брата.
Бойцы сочувственно закачали головами.
Роман направил двух парней сопровождать подводу с задержанными. Наказал, чтоб сдали в Сосновке Мефодьеву или Антипову.
— Там разберутся, — повторил он.
Возница вдруг забунтовал. Не нужно ему и денег, только отпустите домой. Он семейный человек, и к тому же хворый. Он не хочет помирать прежде времени. Может, у седоков еще есть бомба, а может, они побегут и конвоиры начнут стрелять. Если б знал возница, что это — переодетые беляки, он бы ни в жисть не повез их.
— Взялся за гуж, не говори, что не дюж, — сказал ему Роман. — Да этих ребят мы знаем. Ну, попали они по ошибке к Колчаку, а теперь дали тягу. Эх ты, мужик! Чего забоялся.
Антон криво улыбнулся вздутыми губами:
— Мы сами, дядя, всего теперь боимся. Одна радость, что к своим прибились.
Оглядев седоков и пошарив под собой в сене, возница согласился. От судьбы, мол, не уйдешь. Поехали!
Бойцы проводили подводу дружным смехом.
Под Воскресенкой колонна остановилась. Возле колка, где трава была по пояс, покормили лошадей и опять тронулись в путь.
По дороге иногда встречали крестьян. Некоторые из них узнавали среди бойцов своих односельчан, на ходу делились новостями. Из этих коротких разговоров Роман понял, что за последние дни восстали еще несколько сел Мотинской волости. Выходит, скоро надо ждать новых пополнений.
К исходу вторых суток пути, на заре, когда отряд оставил далеко позади Мотину, на одной из заимок разведчики обнаружили парнишку лет тринадцати, грязного и худого, с заплаканными глазами. Парнишка поначалу сильно испугался. Кинулся в пшеницу. А потом не мог связать двух слов. Но когда убедился, что перед ним партизаны, несколько успокоился и рассказал, что в их селе Сидоровке стоит крупный карательный отряд. Человек двести, не меньше.
— Вчера пороли шомполами. И мамку мою отстегали, — говорил парнишка. — А деда Кондрата живым закопали в землю. У него сыновья от солдатчины скрываются. Четверых мужиков беляки за поскотиной расстреляли. Я испугался и ночью ушел на заимку.
Роман пожалел, что нет здесь Касатика с пулеметом. Ворваться бы сейчас в село да пугануть карателей покрепче. Они не ждут нападения, до Сосновки отсюда около сотни верст.
Но Роман вспомнил строгий наказ Мефодьева: по возможности избегать боев. Сам-то Мефодьев наверняка бросился бы в село. А может, рискнуть? Нет, слишком уж большой перевес у противника в людях, да и не без пулеметов же каратели. А для армии, пожалуй, важнее сейчас селитра, чем разгром беляков в Сидоровке. Штыком да пикой много не навоюешь. Роман доставит селитру в Покровское.
— Обойдем Сидоровку логами, — сказал он.
Среди бойцов нашелся мужик, который бывал здесь не раз. Он вызвался провести отряд незаметно, сделав крюк всего в каких-нибудь десять верст. Усилив разведку и спешившись, пошли по целику. Останавливались в скрытых местах и ждали донесений разведчиков. И снова шли молча, сторожко поглядывая по сторонам.
Когда Нюрка входила в комнату, он, придерживая культю правой руки, садился и смотрел на нее светлыми преданными глазами. Под его взглядом Нюрка чувствовала себя неловко. Тогда с напускной строгостью она говорила:
— Ложись, Проша, ты еще слабый!
— А мне хорошо сидеть, — отвечал он, кротко улыбаясь. — Ты бы что-нибудь рассказала, сестренка.
— Некогда мне.
— А ты делай свое и говори.
Случалось, что в такие минуты появлялся Костя Воронов, который прогуливался по двору уже без палочки. Костя останавливался у порога и говорил грубовато:
— Опять гляделки выбурил? И чего ты смотришь на нее, будто придурок какой? Не узнаешь, что ли?
Проша виновато переводил взгляд на Костю и ложился, рассыпая белесые пряди волос на подушке. Молча пошвыркивал носом, как ребенок, готовый расплакаться.
— Вот так-то лучше. Нечего пялиться, а то скажу, кому следует, он тебе голову отвинтит. Понял?
Нюрка краснела. Проша свертывался в калачик и старался дышать как можно тише.
Однако стоило Косте уйти — и все начиналось сызнова. Проша поднимался и просил ее рассказать что-нибудь.
Нюрке нравился этот простой, застенчивый парень. Сердцем она понимала, что Проша привязался к ней не на шутку. Всякий раз он ожидал ее с нетерпением, а провожал с печалью. И если б Нюрка сказала ему хоть одно слово привета, Проша навсегда бы остался с ней. И в пору тяжелого раздумья Нюрке не раз приходила мысль покинуть Романа и уехать с Прошей в Воскресенку. Ведь все равно Роман никогда не станет ей мужем.
Но тут же спрашивала себя Нюрка: а сможешь ли ты сделать это? И отвечала: нет, нет. Пусть все, что угодно, только не разлука с любимым. Вот уехал Роман в Сосновку — и Нюрка не находит себе места. Были бы крылья, улетела б к нему белой лебедушкой, обняла бы и целовала жарко-жарко!
Нет, неспроста заглядывались парни на тебя, Нюрка! Пьянила парней красота твоя горячая, сводила с ума. Не один ждал твоего приветного взгляда, ждал да не дождался. Может, думали, что такая ты и есть, диковатая, скупая на ласку. Даже Максим и тот не узнал, как щедро твое сердце, какая нежность живет в нем.
Вот и этот парень из Воскресенки. Хороший он, да не твоя судьба. Может, счастлива будет с ним другая, да не Нюрка. Нюркино счастье в одном Романе. Горько оно, как полынь, а иного не надо.
Раны у Кости зажили. Когда он уехал в армию, Проша осмелел. Теперь его некому было одергивать. К преданным взглядам прибавились вздохи. Проша уже не плакался на свою судьбу.
— Безногим хуже, а тоже живут не беднее других. С одной рукой я могу и пахать, и жать приспособлюсь, через колено, как у нас в деревне один жнет. А то и сапожничать смогу. Да мало ли какому ремеслу можно выучиться, если захочешь! — возбужденно говорил он.
Нюрка старалась реже оставаться наедине с Прошей. Он понял это и с грустью выговорил как-то:
— Забываешь про меня, сестренка.
— Ты ведь, Проша, выздоравливаешь, а есть совсем тяжелые.
— Я понимаю… — обидчиво сказал он.
Нюрке стало легче говорить с Прошей, когда в лазарет по своей воле пришла жена Петрухи Горбаня, Маруся. Нюрка быстро подружилась с Марусей. Они сошлись сразу. В больших, повидавших горе глазах молодой женщины Нюрка прочитала участие к себе. И свалилась с Нюрки гнетущая ноша одиночества.
Они не говорили о Романе. Но сама жизнь Маруси утверждала Нюркину любовь. Сколько страданий выпало на долю Маруси из-за Петрухи! Но она выстояла и теперь еще больше дорожит своим беспокойным счастьем. А разве не та же судьба у Нюрки, которая отдала Роману все, что имела?
Раненые выздоравливали. Семен Кузьмич все реже бывал у себя дома. Он, как прежде, бегал по селу, лечил грыжи, ушибы, простуду, ставил клизмы. А хозяевами лазарета были Нюрка и Маруся. Когда Гаврила спрашивал, не нужно ли чего лазарету, Семен Кузьмич, отмахиваясь обеими руками, говорил:
— Обращайтесь, милейший, к сестрам милосердия. Я ведь никто, они — все. И ваша армия должна благодарить их за это.
Однажды приехал в лазарет Петруха. Обошел раненых, побеседовал с ними, сообщил об армейских делах. В комнатах было шумно, слышались шутки. Угощались крепким, захватывавшим дух Петрухиным самосадом.
— Петя, ты балуешь больных. У нас тут заведено курить по очереди, — сияющая от радости Маруся с нарочитой серьезностью говорила мужу.
Было обеденное время, и Петруха вместе со всеми сел за стол. Похвалил борщ: с такого харча и зажиреть не мудрено. Молодцы кухарки, умеют готовить. Уж не забрать ли их в Сосновку?
— Этого никак нельзя, Петр Анисимович, — степенно проговорил раненный в бедро пожилой мужик. — Мы без дочек пропали!
— Вам других пошлем, — улыбался Петруха.
— А вы других-то себе и возьмите. Может, те еще получше варить станут, — с лукавинкой сказал Проня.
Петруха взглянул на Нюрку, щуря глаз, тронул усы.
— Спасибо, Нюра, за все. Покончим с Колчаком — пошлем тебя от нашей армии учиться на доктора. Большой человек из тебя выйдет!
Краснея от смущения, Нюрка теребила угол косынки. На мгновение память воскресила увиденное во сне. Они идут с Романом по городу. И это уже не сон, а явь. Роман приводит ее в огромный дом, где ученые доктора в халатах усаживают Нюрку за парту и рассказывают про все человеческие болезни. И удивляются они, что Нюрка уже многое знает. Откуда ей, деревенской девчонке, знать про это? А она ответит, что есть на земле хороший человек, Семен Кузьмич Мясоедов.
Нюрка прибежала домой счастливая. Передала Петрухины слова матери, но они не тронули Аграфену.
— Набрехал он тебе, дурочка, сто коробов, а ты и поверила. Может, Петруха всех бы захотел выучить, да что проку от его хотенья. Вот придет войско — и останется от Петрухи один крест сосновый, как от тятьки его. — Мать истово перекрестилась.
— Нет, мама. Наши мужики не пустят белых в Покровское. Карателей-то под Сосновкой разбили!
— Уходи, доченька, от греха подальше. Явится отец — спросит, что ты делала. Супротивников его лечила.
— Тебе все купчиха напела. С ее голоса ты говоришь.
— Поди, самуе меня разумом бог не обидел. Может, чего и недопойму, а в таких делах разберусь. Уходи от них, доченька!
Аграфена пошла в горницу, со скрипом открыла крышку сундука. Вот достала брюки отца, отложила на табуретку.
— Чего ищешь, мама? — подходя к ней, спросила Нюрка.
— Смертельное свое, — пригорюнившись, ответила Аграфена. — Нездоровится мне, не протяну я долго.
Мать, наконец, нашла небольшой черный узелок, знакомый Нюрке. Стала вытаскивать и развешивать на спинке кровати синюю в крапинку кофту, юбку с оборками, в которой она венчалась с Пантелеем, белые бумажные чулки.
«Разжалобить меня хочет и взять верх», — подумала Нюрка, с враждебностью следя за подчеркнуто горестными движениями матери.
— Я пойду! — раздраженно выкрикнула Нюрка и выскочила из дома.
Маруся заметила, что Нюрка не в себе, спросила:
— Мать?
Нюрка качнула головой, рассеянно глядя в окно.
— Да ты не казнись. Успокойся. Материнское сердце отходчиво, а гнев, что туча на небе: пронесло ее, и следа не осталось, — Маруся обняла Нюрку за плечи.
Проша сел на постели:
— Хорошо, что ты пришла, сестренка. Все повеселее вечер пройдет. Может, что нового услышала, так расскажешь…
— Рассказала бы, да ты ведь соврать не дашь, — шуткой отошла Нюрка.
После знакомства с Романом Любка думала о своем будущем, как о празднике. Любка станет много работать, чтоб они хорошо жили. Если надо, набьет на руках мозоли, недоест и недоспит. Но зато Роман всегда будет с нею рядом. И эти же руки обовьют его, приласкают. Все тепло своей души отдаст Любка Роману, и он никогда не полюбит другую.
С этой мыслью Любка жила долгие месяцы зимы, когда Роман с кустарями скрывался от милиции. Ждала его с часу на час, с минуты на минуту, ласкового, истомившегося от долгой разлуки.
И вот Роман стал наведываться домой. При встречах он обнимал и целовал Любку. Но это было немножко не так, как ей мечталось. Холодком отдавало иногда от его ласк. Будто все тот же Роман, да не весь он был с Любкой, не хватало чего-то. Может, просто отвык от нее или Любка взяла себе в голову такое, чего нет в жизни.
Затем она почувствовала, что свекор смотрит на нее с какой-то непонятной жалостью. В семье что-то недоговаривалось, что-то совсем замалчивалось. Любка помнила, как посылал ее за квасом Макар Артемьевич. Она вернулась — и все притихли. Любка поняла, что разговор шел о ней.
Когда Любка услышала, что Нюрка уехала к партизанам, она не придала этому значения. Она верила Роману. Нет, он не мог быть с Нюркой!
Но в один из дней узнала Любка правду. Домна послала ее в лавку за солью. Там же у прилавка вертелась разнаряженная Морька Гордеева, которая обхаживала нового приказчика. Парень был робок с девками, по этой причине не показывался и на гульбищах, боялся, что засмеют. Морька поспорила с подружками, что сделает его посмелее. О споре знали в селе многие. Смеялись, приглядывая за Морькой.
Увидев Любку, Морька захотела посекретничать с ней. Из лавки вышли вместе. Морька заговорила решительно:
— Я бы Нюрке глаза выцарапала на твоем месте. Ишь, фря какая! Может, я сама мужика не отброшу, да ить надо совесть знать. Полюбились раз-другой — и до свиданьица. А зачем она Романа твоего привязала? Что ей, парней мало?
— Нюрка?..
— Будто не соображаешь. Кто ж другая? Она, милочка, отбивает его у тебя. Кого хочешь спроси, все скажут. Вот тебе крест, она!
— Не верю я тебе, Моря. Может, и так, а не верю, — сказала Любка, опустив голову.
— Твое дело, — с обидой проговорила Морька. — Смотри, как бы мужика не проворонить. Так просто Нюрка не отпустит его.
Любка носила печаль в себе. Может, все это — вранье, сплетни. Но успокоить себя уже не могла. Сердцем понимала она, что в отчуждении Романа виновата другая. И эта другая — Нюрка.
На покосе Домна пошла варить обед, а Любка и Варвара стали собирать смородину. Много ягоды было в этом году, да все крупная. И не долго брали ее, а уже полные фартуки. Надо бы ведра прихватить с собой, вот не догадались.
Варвара села передохнуть под березкой. Любка отломила ветку, чтобы отгонять комаров. Место на этом краю елани было болотистое — и они вились тучами.
— Как там наши мужики? — вздохнула Варвара. — Хоть бы помочь приехали. Мой-то обещал быть к концу недели.
— А Рома с отрядом уехал куда-то, — грустно сказала Любка.
Взгляд у Варвары посуровел:
— Ты своего приструни, да и с Нюркой поговори с глазу на глаз, чтоб пересудов не было. Пусть не лезет в чужую семью.
— Уж и не знаю, что мне делать.
— Я тебе говорю что! А лучше всего со свекровкой потолкуй. Расскажи все начистоту.
— Мне и рассказывать-то нечего.
— Что путается он с Нюркой — сущая правда. Мужики брехать не станут. Погоди-ка, Люба, я еще у Яши попытаю.
Но Любка не стала ждать разговора Варвары с мужем. В первую же субботу, когда все приехали с покоса в баню, она тайком от Домны сбегала к Гаврилиной жене — тетке Ганне. По твердому убеждению покровских баб, Ганна верно предсказывала судьбу, поэтому-то к ней и ходили ворожить не только с Харьковской, но и с других улиц.
Сам Гаврила не верил в ворожбу. Больше того, он не мог терпеть игральных карт в доме. Если находил их, выбрасывал или сжигал. Из-за карт Гаврила не раз грозился прибить Ганну, но она не могла отказать бабам и ворожила тайком, когда муж куда-нибудь уходил.
Сейчас Гаврила был на Кукуе, обещал вернуться затемно. Значит, время еще есть. Можно и раскинуть карты. Давно не ворожила Ганна, отдохнула колода, а ведь известно, чем дольше отдыхают карты, тем правдивее предсказывают судьбу.
— Садись-ка, Любушка, вот сюда, на ящик, — тетка собрала в жгут и заколола гребенкой распущенные волосы. Видно, перед этим собиралась в баню. Подняла у порога прелую плаху и достала ржавую железную баночку с картами.
— Чтоб мыши не поточили, — пояснила она.
Любка подвинулась поближе к столу. Она волновалась, с надеждой глядя на потрепанные, захватанные руками карты.
— Все обскажу тебе, милочка, — Ганна перетасовала колоду и разделила ее на три равные части. — На кого бросить?
— На червонного, — затаив дыхание, чуть слышно ответила Любка.
Ганна нашла червонного короля. Он нисколько не был похож на Романа, бородатый, старый, в цветастом шабуре и в островерхой, как у киргизов, шапке. Но в нем теперь жила близкая Любке душа.
Разложив карты, Ганна многозначительно покачала головой. Любка поняла, что подтвердятся ее предчувствия. Застывшими глазами она смотрела на трефовую даму, которая легла рядом с королем. На мгновение показалось, что дама повернулась и в ее лице Любка явственно увидела Нюркины черты.
— Дело у короля незавидное, Любушка, — заговорила нараспев Ганна. — Ему выпала скорая дорога к бубновой даме, а дама трефей пришла к нему со своим интересом и свиданием. Десятка трефей это как раз и есть ее интерес. А вот тут лежит его верность, но к какой даме он поближе, карты не говорят. Как ни верти, а запутался король. Однако сердце твое успокоится разговором.
Потом бросила Ганна на четырех тузов. И та же история: не сошлись тузы, помешала им чья-то сердечность.
Провожая Любку до калитки, Ганна утешала ее. Все должно окончиться благополучно. Уж картам-то можно верить. Это Ганна выворожила Николаю Ерину женитьбу на солдатке, а Устинье с Подборной улицы — сына.
Но до сознания Любки не дошел смысл Ганниных слов. Она думала только о Нюрке. Варвара права: им надо поговорить. Не заходя домой, Любка пойдет к Нюрке. Нет сил терпеть дальше. Ведь, если Роман уйдет к ней, Любка не перенесет этого, наложит на себя руки.
Босая, в старом платье, в котором была на покосе, Любка подошла под окно мясоедовского дома. Она уже приходила сюда однажды. Это случилось три года назад, когда у матери после родов приключился жар. Тогда Любка, не раздумывая, взбежала на крыльцо, и Семен Кузьмич открыл ей дверь.
А сейчас она в смятении стояла у палисадника, не решаясь войти во двор. Было бы хорошо, если б вдруг из калитки появилась Нюрка. Пусть даже не Нюрка, а кто-нибудь из раненых. Любка позовет свою соперницу.
Стемнело. В доме зажгли лампу. С замирающим сердцем Любка взглянула в окно. Раненые ужинали. На краю стола наливала в миску еду большеглазая молодая женщина. Наверное, жена Петрухи Горбаня. Нюрки в комнате не было. С сожалением и в то же время с облегчением Любка отвернулась от света, намереваясь уйти домой. Ей был неприятен предстоящий разговор. И пусть он состоится завтра, коль сегодня нет Нюрки в лазарете. Волнение проходило, и к Любке подступала усталость.
Но не успела она сделать и нескольких шагов, как со стороны площади показалась Нюрка. Это она, ошибиться было нельзя! Легкая походка, откинутая назад голова…
Любка остановилась. Ее сердце рванулось и упало.
— Пришла ко мне, — Нюрка приблизилась к ней вплотную и заговорила медленно, ледяным голосом. — Суди меня, режь, убивай, а люблю я Романа Макаровича. И нет во мне силы побороть любовь. Я ведь знала его раньше, чем ты. Я всю войну прождала Романа Макаровича… Я ни с кем не изменила ему.
Нюрка умолкла. Молчала и Любка, которую словно заколдовали эти страшные слова.
— Я не возьму у тебя Романа Макаровича, — снова заговорила Нюрка. — Он твой теперь. Я не стану искать с ним тайных встреч. Но я, как прежде, буду любить его и не побоюсь всем сказать об этом. Если сумею уехать куда-нибудь, я уеду. А не сумею — мучиться нам с тобой, Люба, всю жизнь. Не смогу я оттолкнуть Романа Макаровича, если он сам придет ко мне.
И опять Нюрка смолкла. И тогда в наступившей тишине послышались всхлипывания Любки. Она вся съежилась и как будто стала на голову ниже. Ее острые плечи дрожали. Со стороны она могла показаться обиженной девочкой-подростком.
Нюрка хотела еще что-то сказать, но из горла вырвались сдавленные рыдания. Нюрка заревела, прижав к груди не менее несчастную, чем она сама, Любку.
На фронтоне серого занимающего весь квартал здания управления Омской железной дороги — серые фигуры железнодорожниц в древнегреческом стиле. Четыре полуобнаженные красавицы равнодушно смотрели на автомашины и экипажи, останавливающиеся у подъезда, из которых выскакивали молодые адъютанты, офицеры иностранных военных миссий. Впрочем, сюда нередко прибывали и генералы, в Омске их становилось больше с каждым месяцем.
Чем хуже шли дела на фронте, тем оживленнее было у подъезда. Военные устремлялись в здание и растекались по его многочисленным длинным коридорам. Весь день в кабинетах трещали телефоны, стучали пишущие машинки, слышались возбужденные голоса.
В этом здании помещалась ставка Колчака. На втором этаже рядом с залом заседаний военного совета был кабинет верховного правителя и главнокомандующего. В небольшой комнате с высоким потолком плавали слоистые облака дыма. Колчак много курил, вышагивая из угла в угол. Его острые глаза лихорадочно горели, когда он подходил к окну и смотрел на пути городской ветки, где стоял вагон генерала Жанена, разукрашенный флагами держав Антанты.
«Сплошная символика, — раздраженно думал он. — Черчилль склоняется к выводу англичан из Архангельска, Бенеш дает телеграмму чехам, что они уже выполнили свой долг, американцы заботятся лишь о том, чтобы выкачать из России как можно больше золота, французы развлекаются в кафешантанах».
Колчак порывисто повернулся. Его взгляд проскользнул по столу, на котором в беспорядке грудились телеграммы с фронтов и сводки, и замер на стене, на карте военных действий. Армия отступает. Первого июля оставлена Пермь. Кто-то поджег выпущенный в реку мазут, и погибла вся флотилия. Адмирал Смирнов тоже занимает сейчас символическую должность морского министра. Идут ожесточенные бои за Златоуст. Если он будет потерян, создастся смертельная угроза Челябинску и Южной армии. Генералу Белову придется очень трудно. Его и так теснит этот мальчишка, большевистский выкормыш Тухачевский.
Армия отступает. Столько надежд возлагалось на корпус генерала Каппеля, а что из этого вышло? Он развеян в прах. Шестьдесят третий и Шестьдесят четвертый полки Сибирской армии сдались в плен. Наконец, кольцо блокады Уральска разорвано. Не идея, а животный страх властвует над солдатами. Они так и норовят в кусты. Дисциплина падает.
Может, следовало оставить у командования Сибирской армией Гайду? Генерал Жанен как-то сказал: «По-моему, надо сохранить Гайду, его любит армия. Опасно менять упряжь среди брода».
Но это была уже износившаяся упряжь. Строптивый чех помышлял о диктаторстве. Колчак не забыл, как Гайда повел на Омск свою «бессмертную» дивизию, как он явился с отборным конвоем в 350 человек, требуя для себя должность командующего фронтом.
Вспомнилась верховному последняя встреча с Гайдой. Колчак упрекнул его, что тот не имеет достаточных военных знаний, разводит преступную демократию в армии, оказывая покровительство эсерам. Гайда высокомерно бросил: он сделал для Сибири самого адмирала. И добавил: «Уметь управлять кораблем, ваше превосходительство, — это еще не значит, уметь управлять Россией».
Последнее время все больше беспокоил Колчака тыл. Гнилая контрразведка не могла справиться с десятками большевиков, теперь же приходится иметь дело со многими сотнями и тысячами повстанцев. Неотложная задача — ликвидировать восстания в самом начале, предпринять строгие карательные меры.
— Или я укреплю тыл, или окажусь между двумя одинаково страшными огнями, — подумал адмирал вслух.
В приемной верховного сидели Комелов и начальник охраны ставки Киселев. Серб клевал носом у окна, на лоб упали завитки черных волос. Он почти не спал ночь. Он провел ее в саду Губаря. Опричник адмирала умел веселиться.
Комелов звонил по телефону, искал начальника штаба верховного — генерала Лебедева. Колчак уже дважды спрашивал о нем. Лебедева не было ни в совмине, ни у Жанена. Сейчас дежурный адъютант бегал по этажам здания, а Комелов запрашивал новых абонентов.
Наконец, Лебедев вошел в приемную. Комелов встал и показал рукой на дверь. Киселев не пошевелился. Он лишь открыл и снова закрыл глаза.
— Нервничает? — шепотом спросил об адмирале Лебедев.
Комелов утвердительно качнул головой.
— А у меня есть для него радостные вести, — загадочно улыбнулся Лебедев, открывая дверь кабинета.
Колчак стоял у карты, насупившись, спиной к двери. Он знал, что это начальник штаба. Знал, что сейчас Лебедев предложит свой план стабилизации фронта. И опередил его, почти выкрикнул:
— Наступление, только наступление! Оборона — смерть! Пусть вас не обескураживают неудачи. Да, мы можем потерять Златоуст… — и повернулся.
— Мы уже потеряли его, — тихо ответил Лебедев, вперив взгляд в паркет. Он ждал взрыва.
— Что? Что вы сказали?
— Златоуст взят комбинированным ударом с севера и юга. Красные овладели воротами в Сибирь.
Колчак подбежал к столу, поднял телефонную трубку и тут же опустил ее. Лицо его потемнело, ввалились щеки.
— Почему?.. Я спрашиваю вас, генерал, почему не докладывают мне лично?
— Вы знаете Дитерихса, ваше превосходительство. У него иногда бывают странности.
— Какой же можно требовать дисциплины от солдат, когда генералитет не выполняет моих распоряжений! Значит, Златоуст сдан. Еще что? Ну, осчастливьте меня, генерал, еще одним подобным сообщением!
Лебедев поднял взгляд. В глазах его Колчак заметил торжество. Он отступил от Лебедева, как от сумасшедшего, крикнул:
— Что?
— Деникин добился успеха! Им заняты Екатеринослав, Богодухов, Лиски, Новохоперск, Балашов. Я только что беседовал с полковником Котоминым. Он бежал из Красной Армии. Это — абсолютно точные сведения.
— Сообщить войскам, в «Правительственный вестник», в «Сибирскую речь», в другие газеты. Балашов стоит оставленного нами Златоуста! Хотя бы потому, что он ближе к Москве. А нам тем более нужно развивать наступление. Если мы даже не добьемся тактических выгод, то привяжем силы большевиков. Ни один солдат не должен быть переброшен ими с Восточного фронта на Южный. Только наступать!
— У нас недостаточно резервов, чтобы создать перевес, необходимый для наступления, — осторожно заметил Лебедев.
— Произвести дополнительно мобилизацию, особенно среди казаков, — Колчак чеканил каждое слово. — Если потребуется, закроем офицерские школы. Кстати, на какое число назначен Пятый круг Сибирского казачьего войска?
— На седьмое августа.
— Превосходно. Поручите войсковому атаману Иванову-Ринову формирование казачьего корпуса — не менее пятнадцати тысяч штыков и сабель. Корпус должен выступить на фронт в начале августа. Теперь взгляните сюда. — Колчак снова подошел к карте и продолжал, оживляясь: — Взяв Златоуст, Тухачевский наносит нам удар в направлении Челябинска. Это логично. Ближайшая задача красных — вбить клин между армиями Сахарова и Белова.
— Конечно, — согласился Лебедев.
— Вы понимаете, что это значит для нас? Мы отдаем Тухачевскому Челябинск. Он хочет получить его и пусть забирает, — худые руки адмирала задрожали и поползли по карте, как щупальцы спрута.
— Без боя?
— Почему? Бой можно дать, но… — Колчак улыбнулся, задумываясь. — Весной пятнадцатого года я вышел четырьмя миноносцами к Данцигской бухте, где стояла немецкая эскадра. И я закрыл бухту минными заграждениями. Успех был полный. Несколько немецких судов подорвалось, остальные были парализованы… Челябинск может стать для Тухачевского Данцигом. Со стороны озер Агач-Куль и Урефты в направлении Аргаяша и Медияка мы наносим удар во фланг Пятой армии красных, перерезая железную дорогу Челябинск — Екатеринбург, и развиваем наступление на юг. Одновременно от озер Камышное и Синеглазово наступает Южная группа наших войск. Она берет станцию Полетаево и выходит на линию железной дороги Челябинск — Златоуст.
— И Тухачевский оказывается в мешке, — заключил Лебедев, вплотную придвинувшись к карте.
— Подготовьте приказ. Вызовите к прямому проводу генералов Войцеховского и Каппеля. Я буду говорить с ними. Подготовку к наступлению держать в полной тайне. Об этом не должен знать никто, кроме членов военного совета и исполнителей. Войцеховский наступает с севера, Каппель — с юга.
Лебедев уже был у двери, когда Колчак жестом резко остановил его.
— Посмотрим, что скажет после нашей победы над Пятой армией мистер Уинстон Черчилль, — криво усмехнулся адмирал. — Английские моряки, надо отдать им должное, храбро вели себя в боях за Пермь. Моим приказом объявите благодарность командам судов «Суффолк» и «Кент» и особенно их капитанам Вульф-Муррею и Жемисону… И еще вот что, свяжитесь с контрразведкой, с генералом Матковским и военным прокурором полковником Кузнецовым. Передайте им, что мы не можем терпеть большевистских выступлений в тылу. Я не демократ, но и не сторонник массовых расстрелов. Когда министры жалуются, что в тюрьмах много заключенных, я говорю им: из ста задержанных нужно, без сомнения, расстрелять десятерых, но зато девяносто немедленно отпустить. Однако тех, кто идет против нас с оружием, щадить нельзя. Гуманность в таких случаях ничем не оправдана. Больше того — преступна.
По глухим проселкам в стороне от железной дороги шел Геннадий Евгеньевич Рязанов. В нем трудно было узнать сейчас всегда аккуратного, чисто одетого мясоедовского квартиранта. Он давно не брился, лицо заросло жесткой, как проволока, щетиной. В бороде и усах густо проблескивала седина, отчего все называли путника дедом. Он и горбился по-стариковски, припадая на палку. Ему казалось, что так идти легче.
Одет он был в простую ситцевую рубашку и полосатые брюки, какие обычно носили в деревнях люди среднего достатка. Шел Геннадий Евгеньевич босиком, а яловые сапоги, которые нестерпимо жали ноги, нес в левой руке, вместе с небольшим узелком. Если бы власти задержали Рязанова и порылись в его узелке, они нашли бы школьные учебники и тетради с конспектами по русской словесности.
Месяц назад, уезжая из Омска, Геннадий Евгеньевич был самим собой. Он купил билет в вагон первого класса и ехал до Новониколаевска в почтенной компании промышленных дельцов. Они всю дорогу говорили об американце Ионасе Лиде, решившем провести в Обь и Енисей десять судов с иностранными товарами. По слухам Лид имел встречу с военным министром Англии Уинстоном Черчиллем, который одобрил его план.
Дельцы восторгались предприимчивостью американца и сулили большую будущность его начинанию. Рязанов поддакивал им и, помнится, высказал кое-какие мысли об использовании природных богатств Сибири.
На Новониколаевском вокзале Геннадия Евгеньевича встретил знакомый преподаватель гимназии. Он пригласил приезжего к себе домой, где Рязанов недурно устроился в отдельной комнатке.
В то время в Новониколаевске поднимали голову областники. На своих тайных собраниях они высказывались против диктатуры Колчака, договаривались прекратить войну с большевиками и создать в Сибири государство-буфер. Упоминалось имя Анатолия Пепеляева как возможного военного руководителя переворота.
Геннадий Евгеньевич посещал эти собрания и выступал на них. К его мнению прислушивались, зная, как близко стоит он к Павлу Михайлову и другим руководителям сибирских эсеров. Рязанов соглашался с областниками и призывал усилить борьбу с колчаковским режимом.
Однако недели через две Геннадий Евгеньевич получил письмо из Омска. Его друзья сообщили, что на квартире, где стоял Рязанов, был произведен обыск и что спрашивали уже не о хозяйкином сыне, а о нем самом. Ему советовали скрыться. Тогда-то и вспомнил Геннадии Евгеньевич о Покровском. Он слышал, что кустарям удалось создать большой партизанский отряд. Что ж, он будет плечом к плечу с мужиками бороться против диктатуры Колчака и пропагандировать среди них идеи сибирских эсеров.
Преподаватель гимназии отдал Рязанову свои документы, нарядил его под деревенского учителя. И Геннадий Евгеньевич пошел такими местами, где легче всего избежать встречи с контрразведчиками.
В синих сумерках потянуло кизячным дымком. Проплутав между заимок, еле приметная дорога вывела Геннадия Евгеньевича на бугор. Открылся вид на небольшую степную деревеньку. Здесь было лишь две улицы, по полсотни домов на каждой. Улицы разбежались вдоль ложков и сошлись под углом у поскотины.
Деревня отходила ко сну. Но кое-где еще звякали ведра, скрипели журавли колодцев, кто-то кричал на скотину:
— Куда ты пошла, неприкаянная! Цыля!
Геннадий Евгеньевич на минуту задумался. Очевидно, вот так же, как он, с книжками в узелке и горячим словом правды в сердце шли к мужикам народники. Их вылавливали, садили в тюрьмы, ссылали. А они, гордые, непреклонные, движимые великой идеей народного счастья, продолжали свое дело.
Вспомнились Геннадию Евгеньевичу портреты Софьи Перовской, Андрея Желябова, вспомнился народовольческий марш:
Стонет и тяжко страдает
Бедный наш русский народ.
Руки он к нам простирает,
Нас он на помощь зовет.
— Руки он к нам простирает… — прошептал Геннадий Евгеньевич.
Как меняются времена. Вчерашние террористы боятся прогневать начальство. Те же учредиловцы добровольно пришли в Омскую тюрьму и были расстреляны без суда и следствия. Вот и сам Рязанов бежит от контрразведки, а что он сделал? Убил Колчака? Нет. Подложил динамит под совет министров? Тоже нет. Изменились и методы борьбы, и сами революционеры. Уже не герои, а простой трудовой народ вершит судьбу своей державы. Нужно лишь помочь ему найти правильный путь.
Геннадий Евгеньевич постучал в окно саманной избы, первой от околицы. Хозяин зажег свет, окинул путника пытливым взглядом, спросил:
— Кем будешь?
— Учитель.
— Можно и переночевать, — и пошел открывать дверь.
В избе пахло кислым. Рязанова слегка подташнивало. Он положил у порога сапоги и узелок, попросил что-нибудь поесть. Он расплатится.
— Нет у нас ничего, за что берут деньги. Уж не взыщи: хлеб да молоко, — почесывая бороду, говорил хозяин, мужик лет сорока пяти, невысокого роста.
В углу на топчане лежала его жена, плоская, как доска. Она поднялась и, перешагнув через спавших на глиняном полу ребятишек, в одной короткой становине пошла в погреб за молоком.
— Как живешь, почтенный? — спросил Рязанов.
— А ничего. Можно сказать, серединка на половинку, — ответил мужик, зевая.
— А прежде как жил, при царе?
— Тоже ничего.
— У вас в деревне каратели-то были?
— Как не быть! Были. Мы ведь — темнота, ничего не берем в соображение. И мне перепало малость, двенадцать шомполов, — как бы между прочим проговорил хозяин. — А так все у нас ничего.
— Пороли? За что?
Мужик бесшабашно махнул рукой. Стоит ли, мол, говорить о таких пустяках. Ну, выпороли, зажило и всему конец.
— Все-таки, за что?
— Ах, — снова отмахнулся мужик. — Старшой сын от мобилизации бегал, прихватили его дома. Сына, значит, в армию, а меня на скамейку.
Рязанов поужинал и пошел спать на улицу. Хозяин проводил его под навес, где на телеге лежала добрая копна сена.
— Тут и располагайся, — сказал он. — Да, не взыщи, разбужу рано. Собираюсь ехать за лесом. А тебе-то куда?
— К реке, где тут можно переправиться?
— Подвезу, — пообещал мужик, собираясь уйти.
— Говорят, где-то неподалеку от вас крестьяне против Колчака восстали.
— Не слышал такого.
— В Галчихинской волости.
— Так это далеко от нашей деревни, больше сотни верст.
— Отряд у них, с милицией и карателями воюют.
Мужик тяжело вздохнул:
— Нам-то что! Коли делать нечего, пусть воюют, — и подался в избу.
На рассвете Рязанов проснулся. Первым, что он услышал, был негромкий, немного растерянный голос хозяина, доносившийся из сеней.
— Да не вой ты! Поди, не насовсем еду. Вернусь.
— Как знать, — плаксиво тянула жена.
— Пусти. Пойду будить учителя да запрягать коня. По холодку веселее ехать… Коли в чем нехватка будет, иди к братухе. Обещал помогать.
Когда телега выкатила за ворота, баба подбежала к плетню и заголосила. Мужик подстегнул серого шустрого коня — и тот побежал рысью.
За деревней пошли пойменные выкошенные луга. А с полверсты впереди, отражая восход солнца, радугой поблескивала большая река.
— Чего она ревела? — спросил Рязанов, кивнув в сторону села.
— Дура-баба… Еду, почитай, на месячишко. Туда-сюда, да еще в лесу жечь уголь подрядились. А время-то нонче лихое. Могут ни за понюх табаку ухлопать. Вот и ревет. Дура-баба!.. А третьего дня задавал я Серку корм. Известным делом, Серко меня и обнюхал, привычка у него такая есть. Так баба уревелась вся. Говорит, ежели конь хозяина нюхает — убиту быть. Примета, дескать, такая. Однако Серко вот уже десятый год тычется в меня мордой, а живу, слава богу.
Мужик замолчал. Дорога пошла вдоль поросшего мелким ивняком берега, потом вдруг круто отвернула. Подвода остановилась:
— Ну, мне сюда, — сказал мужик. — А ты, учитель, пройдешь вон до тех осокорей, там бакенщик живет, он тебя и переплавит. Старик добрый.
Рязанов соскользнул с телеги. Поблагодарил возницу, достал из кармана деньги:
— Возьми вот, пригодятся.
— Не надо, — ответил мужик, но тут же передумал. — Давай уж. Может, и вправду что придется купить.
Бакенщик ставил сети в забоке рядом со своей избушкой. Рязанов позвал его. Договорились о плате за перевоз.
Геннадий Евгеньевич прыгнул в лодку, и она, легко покачиваясь на волне, отчалила. Старик приналег на весла, забирая против течения. Заплескалась о тонкие высокие борта зеленоватая вода.
Вдруг их резко окликнули с берега. Рязанов повернулся и увидел у осокорей двух всадников. Милиция!..
— Возвращайтесь! — крикнул один из них, вскидывая винтовку.
— Что за человек? — спросил другой.
— Учитель. Домой иду, — Рязанов приподнял над бортом лодки узелок и сапоги.
Всадники что-то сказали друг другу и разрешили плыть дальше. Бакенщик понимающе ухмыльнулся.
— Мадьяр ищут, — проговорил он. — С неделю как по нашим местам прошел отряд мадьярский, который супротив Колчака. Так милиция обеспокоилась. По выговору тебя поняли, что не мадьяр, потому и отпустили. Вот какая штука.
Роман со своим взводом вернулся в Сосновку. Он подробно рассказал о поездке начальнику штаба Антипову. Тот слушал внимательно, временами переспрашивал и делал пометки на самодельной карте. Особенно заинтересовался Антипов карательным отрядом. Роман в точности передал слова допрошенного на заимке мальчишки.
— Не нравится мне, что под боком у нас такой отряд, — говорил Антипов, задумчиво кусая кончик карандаша. — Похоже на то, что армию хотят окружить. Перебежчики, которых ты прислал в штаб, сообщают о подготовке к наступлению в отряде Мансурова. Это и понятно. В покое нас не оставят.
— Бондарь и Верба под арестом? — настороженно спросил Роман, который в душе почему-то не доверял перебежчикам.
— Нет, зачислили их во взвод к Волошенко. Ну, и, понятно, присматриваем за ними. Разрисовали-то Бондаря здорово! Он у нас теперь за главного агитатора. Бойцы наглядно убеждаются, как сладко служить у беляков. — Антипов встал и прошелся по комнате, поглаживая ладошкой выбритые щеки. — А под Сидоровку мы пошлем усиленный патруль. Полагаться на одни дружины нельзя.
— Верно, Федор Иванович, — согласился Роман.
— За селитру спасибо. Я уже послал бойцов собирать гильзы в окопы, перешлем в Покровское. Иди отдыхай с дороги.
Придя на квартиру, Роман побрился, почистил гимнастерку. И уже прилег спать, как ввалились дед Гузырь и Касатик, оба возбужденные, улыбчивые. Дед так и сиял.
— Романка, забубенная голова! Приехал в самый раз, якорь тебя!
Оказывается, Гузырь привез из Покровского свои рыболовные снасти и сейчас вместе с Касатиком собирался в бор, на озера. Они поджидали Романа из штаба. Втроем-то повеселее рыбачить. Да и поговорить есть о чем: не виделись почти полторы недели.
— Идите одни. Спать хочу, — сказал Роман. Он провел на ногах всю прошлую ночь.
Но Касатик бросил Роману сапоги, гимнастерку, фуражку. Подмигнув деду, проговорил укорчиво:
— Дружки зовут, а он отказывается. Ночью выспишься вдоволь.
Пришлось вставать.
— Куда пойдем?
— На Широкое озеро. Тут версты три, — ответил Касатик.
— Мы, значится, с Проней ловили на Широком мордушками. Рыбешка хоть и мелковата, любо-дорого, а много ее. Кишмя кишит.
Роман наказал хозяйке, где искать его. Вдруг да понадобится.
У моста бойцы стирали белье. Развесив на перилах, сушили портянки, подштанники. Молодежь с визгом и хохотом плескалась в воде.
— Плохо, что мыла нет, — пожаловался Аким Гаврин. — Оно бы почище было.
— Мыло есть, я сам посылал из Покровского кусков сорок, — ответил Роман. — Ладно, я попрошу.
— С мылом бы и женка моя постирала. Не трудно ей, — заметил Бандура.
— Будто у тебя дома и мыла не водится.
— Вот тебе святой крест, Роман Макарович. Еще с весны варил, и все вышло.
Среди бойцов Роман приметил Антона Бондаря. Тот учтиво поздоровался. Синяки сошли с лица Антона. Лишь вокруг глаз зеленели круги, да в углу рта топорщилась бурая короста.
— Рыбачить? — запросто спросил он. — Я бы тож с удовольствием, если с собой возьмете.
Роман и Касатик переглянулись. Что, мол, ответить Антону? Как бы не обидеть парня.
— У командира следовало бы отпроситься, — проговорил Роман.
— А Семен меня не держит. Мол, гуляй, пока винтовки не дали.
— Возьмем братка, — предложил Касатик. — Кисло ему пришлось у контры, пусть на вольном воздухе одыбывается. Пошли!
Они свернули в бор и зашагали по песчаной, размолотой колесами дороге. Терпко запахло хвоей. Отбиваясь от комаров, Касатик и Антон несли на плечах бредень. Антон был очень доволен, что его взяли, и говорил без умолку:
— У вас во всем порядок, а белые и пьют, и баб сильничают. А офицеры, что волки. Как захмелеют, так первого встречного — хрясь по морде. И жаловаться не смей. Меня-то за что угостили? Да за то, что я мужикам сочувствие высказал. Говорю, мужик, он, что овца. Его каждый может обидеть. Услышал эти мои слова ротный и не отступился, пока из моего рыла кашу не сделал. Известно, опосля такого не одна служба, а и жизнь опостылеет. Подговорил я Александра — и покинули мы беляков. Не чаяли, как до вас добраться.
— Отчего ж пришли без винтовок? — покосившись в сторону Антона, спросил Роман.
— Какие уж тут винтовки! Душу бы унести. Эх, и дураки ж мы, что к белым записались! Это все батя меня. Давай, мол, да давай. А я что соображаю? Ну, теперь-то понял.
— Тятька у тебя и крутой, и жадный, а все ж он — тятька, забубенная голова. Родитель он твой, якорь тебя. И напрасно ты, Антон, ублажал его шомполом, — рассудил дед Гузырь.
— Как он ко мне, так и я к нему, — ухмыльнулся Антон, заискивающе посмотрев на Романа.
Выйдя на елань, они оставили дорогу влево и направились по кочковатому болотцу к камышам. Зачавкала под ногами вода. В одном месте Касатик, который шел впереди, оступился и ухнул по пояс в желтую жижу.
— Трясина тут, якорь тебя, — заметил дед, помогая Касатику выбраться на кочки. — Забирайте поближе к согре. Там потвержее будет.
Наконец, добрались до озера. Касатик и Роман разделись на травянистом берегу, развернули бредень и, поеживаясь, зашли в воду. Выбрав посуше место, дед стал разводить костер, чтобы сразу же сварить уху. Он захватил с собой все необходимое: большой котелок, хлеб, ложки.
— А ты себе делай ложку, — сказал Гузырь Антону. — Из бересты, якорь ее. Поди, сумеешь.
— Приходилось делать, — весело произнес Антон и зашагал в лес.
Вода в озере была прохладной. Романа уже не клонило ко сну, он подшучивал над Касатиком, который с опаской заходил в глубь. Гузырь беспокойно наблюдал за ними с берега.
— Вы, значится, вон тот камышок охватите, — командовал он, приплясывая на кривых ногах. — Карасишки, любо-дорого, уважают в камыше обитаться. Да прижимайте ко дну нижнюю тетиву!
За первый заход вместе с илом и черными корневищами растений вытащили с полведра карасей. Дед собрал рыбу в котелок и принялся чистить. Золотистая чешуя заискрилась на солнце.
— Где же Антон? — поинтересовался Роман.
— Был да весь сплыл, — ответил Касатик. — Давай еще забредем.
— Антон пошел бересту драть для ложки, якорь ее.
Подтаскивая отяжелевший, зеленый от тины бредень к берегу во второй раз, Роман искал глазами Антона. Но его не было поблизости. Как бы не сбежал. Знал Роман Антона и не верил ему. Такой предаст запросто. Зажила морда, и вернется к белым с покаянием. Черт его ведает, что держит Антон на уме. За него еще отвечать придется.
Роман прислушался к легким шорохам бора, и ему показалось, что кто-то заговорил. Нет, это не бык болотный, не рыба всплеснулась в камышах. Роман слышал человеческий голос. Кажется, совсем недалеко, на краю елани, где озеро клином врезается в сосняк.
Бредень вытащили снова, и тогда Роман надел штаны и рубашку.
— Ты куда? — удивился Касатик.
— Поищу Антона. Может, заблудился.
— Да он что, маленький?
— Всякое бывает.
Роман осторожно пробирался меж кустистых зарослей сосен туда, где раздался голос. Однако на елани легко ошибиться. Не сразу разберешься, где говорят люди, где эхо. Из-за куста калины вдруг взметнулась растрепанная голова Антона. Или Антон испугался Романа, или бежал перед этим, но дышал он тяжело, отдуваясь. Щеки лихорадочно горели.
— Заблудился? Ждали тебя, вижу — нет, пошел искать, — Роман окинул Антона сторожким взглядом.
— Думал смородины нарвать, а ее тут — не богато. Саженей триста отмахал.
Уха выдалась отменная. Пахла дымком, обжигала во рту перцем. Вчетвером полуведерный котелок опорожнили, — как за себя забросили. Гузырь стоял на том, чтобы еще порыбачить. Солнце высоко. И хочется покормить рыбешкой весь Романов взвод. Вот спасибо-то скажут деду!
Опять разделись и полезли в воду. Теперь рыбачил и Антон, который вел с одной стороны бредень. Исподней рубашки и подштанников он почему-то не снял. «Простуды боится», — с усмешкой подумал Роман.
— Э-эй! — донесся до них чей-то крик.
— Кого-то зовут, — встревожился Роман и отозвался.
— Завгородний! Касатик! Сюда!
— Да это же Аким Гаврин, — проговорил Касатик, быстро подводя бредень к берегу. — Видно, что-то стряслось.
На ходу натягивая на себя пышущую теплом одежду, Роман и Касатик выскочили на дорогу. Здесь их ждал Аким с двумя конями.
— Что случилось? — обуваясь спросил Роман.
— В Сорокиной каратели! Армия поднята по тревоге. Мефодьев послал в разведку Костю Воронова и с ним двенадцать человек. Сейчас выступаем! — запальчиво говорил Аким.
Роман сплюнул от досады. И надо ж было ему идти на рыбалку! Ни раньше, ни позже.
— Едем! — он вскочил в седло и пустил Гнедка галопом. Мешкать нельзя. Романа ждут в Сосновке.
У штаба он смаху осадил коня. К нему подбежал Мефодьев, возбужденный, решительный. Видно было, что он жил предстоящим боем.
— Выводи взвод на сорокинскую дорогу, — приказал он. — Я догоню.
Взвод Романа был в сборе. На улице стояла подвода под пулемет. Касатик уже катил к ней «Максимку».
— По коням! — звонко крикнул Роман, приподнимаясь в седле.
У Кости Воронова — суровый взгляд исподлобья. Морщинками по лицу разбежалось горе. А в сердце тяжело ворочалась, просилась наружу ненависть. Совсем невмоготу Косте, когда он оставался один. Надо на люди. Может, боль и не меньше, да легче выносишь ее.
Горячий рыжий конь, всхрапывая, шел под ним машистой рысью. Костя легко подпрыгивал в седле, прямой, с барашком льняных кудрей вокруг кубанки. Правая его рука лежала на бедре, рядом с расстегнутой кобурой, готовая в любое мгновенье выхватить наган и стрелять.
Разведчики еле поспевали за Костей. То и дело он вырывался вперед, и всадники переводили коней в галоп. Они были вооружены чем попало. У кого — винтовки, у кого — дробовые ружья, заряженные пулями, у кого — пики. Впрочем, пики прихватывали в разведку почти все. Это на случай встречи с вражеской конницей.
Деревья вплотную прижимались к узкой дороге, на которой не везде можно было разъехаться двум подводам. Она часто виляла, горбатясь на пригорках. Иногда сосны расступались, и дорога пробегала по елани, ровная и прямая, как натянутая струна.
Вскоре приехали к смолокурам. На поляне — три избушки с подслеповатыми окнами, пригоны для скота — вот и весь поселок. Между коробами с древесным углем бродили гуси. Привалившись к куче навоза, лежа облизывала бок пестрая корова.
У одной избушки древний дед, в посконной до колен рубахе, тесал колья. Заметив вооруженных всадников, он воткнул в чурку топор и сел на смолистые бревна. Ждал, когда подъедут к нему и заведут разговор. Уж непременно о чем-нибудь спросят, коли рыщут глазами.
— Видел, дедка, кого? — заговорил Костя, подворачивая коня.
— Нет, — ответил старик, рассматривая алую ленточку на Костиной папахе. — Тут Сазон из Сорокиной проезжал. Про белых обсказывал. Он на Сосновку ударился.
— Ну, это мы знаем. Водички не дашь попить?
— У сеней в кадке, — кивнул дед.
Крякая, пили холодную воду, от которой ломило зубы. Потом сели на коней и поехали шагом. До Сорокиной — совсем немного, всего несколько верст.
— Белых-то не боитесь? Не густо вас, — крикнул вдогонку дед.
— Сами не управимся — тебя позовем, — весело ответил кто-то из разведчиков.
Солнце освещало верхушки сосен, и они отливали золотом. А внизу густел вечерний сумрак. Разведчиков настораживали похожие на людей темные фигуры кустов. Хотелось вскинуть винтовку и выстрелить.
Один Костя казался совершенно равнодушным. Он ехал, опустив голову на грудь, будто дремал. На самом же деле Костя был внутренне собран и слышал каждый шорох. Он знал: еще одна елань — и разведчики въедут в Сорокину.
Бор поредел. Впереди между стволами деревьев тускло засветилось небо. Костя дал знак остановиться. Всадники сгрудились.
— Взгляну, что там. Будь я их командиром, выставил бы посты в этом месте, — вполголоса проговорил Костя, слезая с коня.
Он бесшумно метнулся к кромке бора и выглянул из-за росших на опушке кустов. Да так и присел: прямо перед ним, на елани, стояла группа конных — человек двадцать. Они были в яркой голубой форме. Анненковские уланы! Наверное, тоже выехали в разведку. Среди них — офицер, молодой с черными тонкими усиками. Он что-то сказал солдатам — и все рассмеялись.
— Ну, погодите же! Вы у меня посмеетесь, — прошептал Костя, отползая по сырой пахучей прели.
Его с нетерпением ждали. Костя ничего не объяснил бойцам. Он только взял у разведчика, стоявшего рядом с ним, пику и отдал тому свой наган. Взлетел в седло и приказал:
— Скачу один. А вы трогайтесь рысью.
Древком пики подстегнул Костя Рыжку. Конь присел на задние ноги, сделал сильный рывок и, вытянув шею, устремился вперед.
Нет, никогда еще не испытывал Костя такого упоения боем, как сейчас! Во всем теле была легкость, и вместе с этим оно напрягалось каждым мускулом. Костя чувствовал прилившую вдруг силу. Она распирала его, торопила с началом битвы. А может, это — ненависть к врагу, которую он взлелеял в своем сердце?
Увидев скачущего к ним всадника, уланы ничего сначала не поняли. Застыли в растерянности. Но кто-то из них успел выстрелить прежде, чем Костина пика со свистом вошла в грудь офицера. Рванув ее, Костя древком сшиб на землю еще одного улана, и тогда остальные, шпоря коней, бросились наутек. Они на скаку срывали с плеч винтовки и, не целясь, стреляли.
Костя преследовал их. Вот он догнал здорового атаманца и всадил ему пику в бок. В это время конь улана круто повернул с дороги — и сухое древко пики лопнуло. У Кости в руках осталась лишь палка длиной в аршин.
Товарищи убитого, скакавшие чуть впереди, опомнились. Они развернули коней и отчаянно навалились на безоружного Костю. Страшным ударом по голове вышибли из седла. Но он не успел упасть наземь. Дюжие руки подхватили Костю и бросили вверх. И сознание его угасло.
Красные разведчики погнались за уланами. Они видели, как атаманец перекинул Костю в свое седло. Однако догнать белых не могли. Из леска, что узкой полоской темнел у самого села, захлопали выстрелы, и разведчики повернули коней.
Очнулся Костя уже ночью. Он лежал на голых досках. Пахло березовыми вениками. Приподнялся с трудом и что-то задел локтем. Всплеснула вода. Да это же баня! Почему он здесь? Как попал сюда?
Косте хотелось восстановить в памяти все, что произошло сегодня. Но он не мог собраться с мыслями. Голова была тяжелой и словно двоилась.
Костя дотянулся до ушата, зачерпнул пригоршню воды и плеснул в лицо. Стало как будто легче.
Наконец, вспомнил он, что уезжал из Сосновки под вечер. Вспомнил старика-смолокура. Забавный старик! Должно быть, из староверов. Седой, а дюжий.
Потом была атака. Нет, Костя бросился на улан в одиночку. Сшиб одного, другого… Потом… Обломилось древко у пики…
Костя присвистнул. Пропадать, мол, теперь ни за грош. Не сумел жить, так хоть сумей умереть, Константин Воронов. Это все, что тебе осталось. А жалко, что так…
Потянуло закурить. Да где уж там! Разве оставят табак каратели! Но кисет был в кармане. Значит, забыли взять второпях.
Непослушными пальцами Костя свернул цигарку. Но кресала не оказалось. Подполз к каменке, пошарил. Зола была холодная.
За небольшим оконцем топтался часовой. Уголок стекла был отбит и заткнут тряпкой. Костя вытащил тряпку и попросил:
— Дай прикурить, браток.
Шаги смолкли, но часовой не ответил.
— Дай, браток, христом-богом прошу.
— Волк тебе брат, бандиту! Не поминай бога, Иуда! И отойди от окошка, а то как пальну из нагана.
— Все едино не пощадите, сволочи! — выдохнул Костя. — Да и не надо мне пощады вашей! Стреляй, собака!
Костя притих, задумался. Ему стало жалко Рыжку. Где он теперь?
В Покровском коня увели со школьного двора, чтобы Костя не выскочил от учителя да не умчался. И все-таки потом он нашел Рыжку: пристал конь к Жюнускиному табуну.
Если не застрелили Рыжку, то возьмут его атаманцы себе. Жалко, что так. А может, Мефодьев окружит Сорокину и весь отряд перехлопает. Тогда достанется Рыжка своим. Пусть Петруха возьмет его. Конь добрый, получше Петрухиной клячи. А Кости не будет в живых. Расправятся с ним каратели.
Вскоре караул сменился. Старый часовой наказал смене:
— Ты гляди в оба! Оклемался бандит.
— Ладно. У меня не зашалит, — ответил тот, закуривая. — На своем веку я многих успокоил.
В Костином сердце снова шевельнулась ненависть, крутая, жгучая. Эх, вырваться бы из каталажки, показал бы тебе, где раки зимуют! Запомнил бы Костю, гнида атаманская!
Цигарка наполовину измусолилась во рту. Закурить бы и помирать можно.
— Браток, дай прижечь, — протянул он.
— Не дозволено!
— Креста на тебе нет.
— Молчать!
— Что мне молчать! Надо вам убить меня — убивайте. Но долг свой перед моей смертью исполните. Неужто нельзя дать прикурить смертнику? Да тебе на том свете зачтется.
Часовой засопел. Затоптался на одном месте, очевидно, размышляя.
— Ну, хрен с тобой! — шепнул он. — Да как тебе дать?
— В оконце, тут дырочка есть.
Часовой поднес папироску к окошку.
— Не горит она у тебя, — сказал Костя, прильнув к стеклу.
Тогда часовой пригнулся, чтобы раскурить свою самокрутку. В эту секунду рука Кости скользнула в дыру и вцепилась в горло атаманца. Другой рукой Костя выбил стекло и потянул часового к себе. Тот хрипел, пытаясь оторваться, отбиться от арестованного. А Костя крутил и крутил ему горло. Но вот часовой стих. Его тело бессильно повисло под окошком. Костя еле разжал затекшие, будто одеревеневшие руки.
Баня топилась по-черному, и Костя вылез в отдушину над каменкой. Тихо, по-кошачьи мягко, спустился вниз и подошел к часовому. Атаманец был мертв. Он лежал, свернувшись калачиком, открытые глаза на выкате.
«Вот и на тебя пришел покой», — подумал Костя, подбирая карабин часового.
На село навалилась темная ночь. Казалось, оно мирно спало, словно не было здесь карателей и не начнется на рассвете жаркий бой. Костя знал: Мефодьев окружит Сорокину.
Куда идти? Шагах в двадцати чернел дом. Ставни закрыты, но в узкие щели тек свет. Уж поздно, а здесь не спали. Значит, в доме на постое каратели. Недаром у них в этом дворе каталажка.
Вдали дробью рассыпались копыта. Кони приближались. Стук был все явственнее.
— Стой! Забеги-ка в штаб к капитану, — послышалось с улицы, когда кто-то подъехал к воротам.
Костя прилег у забора. Он заметил фигуру, мелькнувшую под окнами. Прошло немного времени, и из дома кто-то вышел. Всадники ускакали.
«Штаб! — подумал Костя, осторожно подбираясь к крыльцу. — Не лучше ли дождаться партизан здесь»…
Костя рывком распахнул тяжелую дверь и встал на пороге с карабином в руке. В прихожей ярко горела лампа, но никого не было.
— Кто там? Входите! — послышалось из другой комнаты.
Костя спокойно прошел прихожую и отбросил с двери мягкую штору.
— Руки вверх! Ни с места!
Сидевшие за столом капитан и подпоручик медленно подняли руки.
— В угол! — крикнул Костя. Он боялся, что офицеры смахнут со стола лампу: придется стрелять, поднимать суматоху.
— А теперь, подпоручик, расстегните ремень у капитана. Подайте мне.
Подпоручик с подчеркнутым равнодушием подал ремень с пистолетом. Затем капитан обезоружил подпоручика.
— Выходите в прихожую! — скомандовал Костя. Он усадил офицеров на сундук, закрыл дверь на крючок и стал ждать, не сводя острых глаз с арестованных.
— Мне больно за вас! — вдруг с издевкой вздохнул капитан. — Такой храбрый и будешь повешен. Ведь сюда придут сейчас.
— Вы скажете, капитан, чтобы вас не тревожили до утра. Скажете, или получите пулю. Учтите, бью без промаха! К тому же мне терять нечего!
Едва стемнело, взвод Романа прибыл на елань и залег в неглубокой лощине. Коноводов отправил Роман под прикрытие сосен. Пусть пасут коней на полянах, но все время будут начеку. Коней не расседлывать и по сигналу скакать к взводу.
Небо еще с вечера закрыло слоистыми тучами. Лишь кое-где проблескивали звезды. Еле видимые, они мигали и скрывались во мгле.
— Ночь в самый раз, — определил Аким Гаврин, подползая к командиру.
Роман думал о Косте. Не повезло парню. В Покровском вывернулся из беды, так тут пристрелят. Допросят и поставят к стенке. И черт же его бросил с пикой против такой силищи. Сдурел Костя, да и разведчики хороши. Пустили одного. Нужно было скакать следом. Не для забавы же он взял пику.
— Вот и Косте амба, — грустно сказал Касатик, которого беспокоила та же мысль. — Сложил да и унес с собой песню. Эх, братва! И отчего это так в жизни выходит? Что ни герой, то гибнет. А которые на печи сидят, до ста лет доживают. Нехорошо выходит.
— Что человеку на печи сделается, — вздохнул Роман.
— А мне не нужно ста лет. Дай мне десять, да чтоб были они горячими, чтоб успеть мне свести счеты со всей контрой. Мол, прожил Касатик самую малость, а спасибо ему. И чтоб сняла бескозырки вся Балтика. На крейсерах, на дредноутах, на миноносцах. Вот как я хотел бы помереть. А закопать меня велел бы рядом с Мишей Русовым… Да жить мне много положено, вот в чем дело.
— И живи!
— И жить буду. А чего мне? Жратва есть, табачок есть, дружки есть. Бабу найдем, красавицу писаную. Ну, уж коли не найдем, возле матушки пробьемся. Ждет, поди, меня. Самогонку на вишне настаивает, пироги с картошкой и луком печет…
Бойцы засмеялись. Ну и Касатик! О чем бы не заговорил, а непременно на шутку переведет. Не получается у него по-серьезному. Однако, это в обычае у многих флотских. Плавают себе по морям да зубы моют.
Из темени, со стороны позиции, занятой мотинским и тиминским взводами, выскочил на коне Мефодьев. Спешился, подошел, шурша подшитыми кожей брюками-уланками.
— Посылай, Завгородний, разведку. Будем прижиматься к белым. С рассветом ты ударишь противнику в лоб. Устьянцы и сосновцы начинают обход слева, затем в бой вступит наш правый фланг. Я буду там. Держи связь, — возбужденно говорил Мефодьев. — Сколько лент у пулемета?
— Две, — ответил Касатик.
— Пришлю еще одну. Завтра у нас будут патроны, — сказал Мефодьев. Он весь горел. Сердцем он бросился бы в атаку сейчас, но, не зная вражеской обороны, можно понести большие потери.
Роман сам пошел в разведку. Точнее — он не пошел, а пополз по-пластунски, поправляя на животе кобуру. Ползти было трудно, дрожали руки, пот струйками стекал по лицу. Наконец, Роман приблизился к узкой полосе сосняка, что отделяла село от елани. Замер, прижимаясь к земле. Прислушался. В селе потявкивали собаки, стучали колеса брички, хлопали двери. Доносились еще какие-то звуки.
«Не спят», — подумал он о карателях, продираясь через траву к леску.
Вот и сосны, сумрачные, молчаливые. Они здесь круто взбегают на пригорок. Из этой согры Роман наблюдал с Петрухой за селом, когда ходили к деду Сазону. Где-то неподалеку изгородь поскотины, а левее — переулок и гать. Наверное, беляки окопались на краю огородов. Тем лучше для партизан: они подтянутся к леску и отсюда начнут атаку.
Прячась за стволы деревьев, Роман подполз вплотную к позиции противника. Услышал разговор.
— А в станицах что? Та же катавасия. Расказачиваются станичники, — говорил кто-то грубым голосом.
— Молодежь дезертирует. Вот какие дела, — согласился другой. — Нужно ждать, что еще куда-нибудь поедем на усмирение.
И снова бас со вздохом:
— Уж когда все кончится.
Отходил Роман посмелее. Теперь он знал, что в леске нет карателей. Скорей бы добраться до взвода и можно занимать новый рубеж.
Роман послал к Мефодьеву связного сообщить о вылазке. А сам прибросил, как расположить взвод у кромки бора. Пулемет, конечно, нужно поставить так, чтобы он простреливал переулок и гать и с фланга прижимал противника во время атаки партизан. Группу бойцов, которую поведет Роман через гать, вооружить бомбами. Их во взводе шесть: четыре «лимонки» и две бутылочных.
— Как бы ребятишек да баб не пострелять. Атаманцы сидят в самых огородах, — с тревогой сказал Роман притихшему у пулемета Касатику.
— Не постреляем, — раздумчиво протянул тот. — Они попрятались… Пока ты, Рома, ходил в разведку, я лежал вот и думал про себя.
— И что же надумал?
— Да ты постой… О себе я смыслю так. Если бы меня спросили, чего ты хочешь, Касатик? Я б, конечно, ответил, что главнее всего человеку пожрать. Ну, а главнее главного? Вот тут бы и сказал я про контру. Хочу, мол, чтоб конец ей пришел, чтоб похоронить ее на веки вечные. Ну и рассудят: если хочешь, так и станется по-твоему. Откроешь глаза, и ты не увидишь больше мироедов. Нет, скажу, шалите. Не согласен я на этакие штучки. Я сам должен удавить мировой капитал, вот этими самыми руками! Верно, а?
— Может, и верно, — тяжело вздохнул Роман. — Да народ мира хочет. Я б не противился, если б контра сама себя раздавила и дала людям жить. А мне немного надо. Чтоб земля была, да никто мною не помыкал. Так и другим мужикам. Вот тогда к нам и счастье придет. Все можно сделать, коли человек сам себе хозяин.
Вернулся связной. Еле нашел Мефодьева. Приказал главнокомандующий повременить менять позицию, пока нет ничего от других разведчиков. Похвалил Романа за расторопность.
Но елани разлилось густое молоко тумана. Очистившийся от туч край неба стал понемногу светлеть.
Романом овладело нетерпение. До каких еще пор ждать!
— Наконец-то! — воскликнул он, поднимаясь навстречу Мефодьеву.
— Пошли! — махнув рукой в сторону Сорокиной, сказал Ефим.
Только выдвинулись на кромку бора, в центре села сухо хлопнули два выстрела. Партизаны встрепенулись. Роман зарылся головой в ладони. Вот он, Костин конец.
Роману представилось, как Костя лежит убитый на земле, широко разбросив руки, белые завитки волос алеют от крови. А лицо у Кости суровое, в потухшем взгляде неутоленная жажда мести.
Стараясь отогнать это видение, Роман тряхнул головой и стал пристально вглядываться в сереющий мрак. В селе запели петухи, предвещая рассвет; взвизгнула свинья. Да и впрямь, есть ли кто здесь из карателей? Может, отступили они, пристрелив Костю.
Прошло еще несколько долгих минут. Стали хорошо различимы постройки, жерди поскотины, огибающей огороды. От высокой конопли отделилась сгорбленная фигура, запетляла по огороду и упала.
Роман подозвал Акима Гаврина, наказал ему:
— Собери бомбы. Половина взвода пойдет со мной, а ты поведешь остальных через огороды в улицу. Долго здесь не задерживайтесь!
Часть бойцов вместе с Романом передвинулась влево, где лежал за пулеметом Касатик. Матрос пожал Романову руку. Мол, доброго тебе пути.
— Не подкачай, Касатик!
— Это мне, что ложку облизать.
Группа Романа перебежками продвигалась к поскотине. Передовые уже пролезли под жердями, когда торопливо стукнули выстрелы атаманцев. Роман размахнулся и с силой швырнул в огород бомбу. Она рванула, запела осколками. Кто-то вскрикнул, кто-то поднялся, перевернулся в воздухе и упал.
Роман вскочил на ноги и бросился в переулок. В это время застучал пулемет Касатика. Ему тотчас же ответили вражеские пулеметы. С ожесточением загрохали винтовочные залпы. Засвистели пули.
Выскочившие в улицу бойцы были обстреляны из пулемета. Пришлось отступить в переулок за угол дома. Роман взял у одного из партизан бомбу и перевалился через забор. Пробежав один двор, он так же попал во второй и в третий. Здесь бросилась на него собака. Он в упор уложил ее выстрелом из нагана.
Пулемет теперь был рядом на улице. Он захлебывался от напряжения, стреляя длинными очередями.
Роман распахнул калитку и, прижавшись к столбу, метнул бомбу. Коротко, с сухим треском гукнул взрыв. Путь к гати свободен. А справа и слева еще торопливее и упорнее была перестрелка. В этой невообразимой суматохе было трудно что-нибудь понять. Сумел ли Аким Гаврин выбить улан с огородов? Прорвались ли в село устьянцы и сосновцы?
Оставив позади себя гать, Роман подбежал к дому деда Савельича. И тут столкнулся с Мефодьевым. Главнокомандующий крикнул:
— В доме под железной крышей — штаб! — и вихрем улетел дальше.
Прижимаясь к заборам и стреляя на ходу по выскакивавшим из дворов атаманцам, Роман повел бойцов к штабу белых. Он приметил его сразу, дом, покрытый зеленой жестью.
— Роман Макарович, позволь бомбой! — крикнул Бандура, когда они заскочили во двор.
— Нельзя! Ставни-то закрыты!
Роман рванул дверь. Она оказалась запертой.
— Кто-то есть!
Дверь открыл Костя, весь в крови. В его руке был наган.
— Рома! По голосу узнал.
В оцепенении стоял Роман на крыльце. Он не мог поверить тому, что видел сейчас. Костя жив, вооружен и ждал партизан в штабе.
— Чего встал! Заходи!
В комнате горела лампа, освещая забрызганные кровью стены и пол. У порога лежали два трупа. Один из убитых, судя по погонам, был фельдфебелем, другой — капитаном. На сундуке сидел бледный подпоручик, тоже в крови.
Роман вопросительно взглянул на Костю. Тот криво усмехнулся:
— Господин подпоручик, их благородие совсем невредимый. Он об этих перемазался, когда затаскивал в избу. Капитан тоже мог здравствовать, да не захотел. Я их двоих держал для допроса. Все — чин чином. Потом стучится фельдфебель. Говорю капитану: «Отвечай, что пусть тебя не беспокоят». И показываю ему на дверь. Подойди, мол, поближе, разрешаю. А он — крючок долой и на улицу. Пришлось и его кончить, и фельдфебеля.
— Так это ты стрелял! Мы слышали.
Бой стихал. К штабу прискакали Мефодьев и командир взвода тиминцев. Оба возбужденные, красные от напряжения. При виде Кости у Мефодьева округлились глаза.
— А где мой Рыжка? — озабоченно спросил Костя у главнокомандующего.
Как только Роман и Касатик уехали, заспешил и Антон Бондарь. Отжав в кустах белье, он торопливо оделся и зашагал к дороге.
— А бредень-то, якорь тебя. Неуж оставлять? — с удивлением и тревогой сказал Гузырь. — Мокрый, он потяжелее бревна. Помог бы, любо-дорого.
— Оставь тут, — отмахнулся Антон.
— Значится, как же так? Да его же уволокут. Ребята-то озоруют.
Но Антону сейчас было не до бредня. Еще с утра собирался он на Широкое озеро. Там его ждал человек от Лентовского. Это было обусловлено заранее, еще на станции. В отряде Мансурова нашелся сосновский парень, который хорошо знал бор и наиболее подходящим местом встречи считал это озеро.
Антон искал предлог отлучиться в бор, не вызывая подозрений. И тут подвернулась компания рыбаков. Правда, Роман заподозрил его, пошел искать. Конечно, Романа бы ухлопали, но могла сорваться вся операция.
Теперь Антону нужно было как можно скорее в село. Но, выйдя на дорогу, он снова углубился в чащу. Стороной обошел Гузыря: нужно было взять в кустах бомбу, которую дал ему человек Лентовского.
Когда Антон вышел из бора, у моста его остановил дозорный. Страх холодком прозмеился по спине. Неужели обыщет? Парень был из взвода Волошенко.
— Наловили рыбы? — спросил дозорный и добавил. — У нас тут переполох. Белые идут откуда-то.
— Тогда надо бежать, — спохватился Антон.
— Беги, а то могут хватиться.
Взвод в боевой готовности ожидал приказа штаба. У палисадников и заплотов стояли оседланные кони, рядом прохаживались партизаны, среди них Александр Верба. В руке у него пика. Выходит, вооружили.
Приметив Антона, бойцы засмеялись:
— Поспешай! Идешь, как слепой по пряслу.
— Пока ты разгуливался, твои старые дружки боем на нас пошли. Желают тебе сызнова морду расквасить.
— Да он не гулял, а черных кобелей набело перемывал!
Антон натянуто улыбнулся, отозвал Александра во двор, где они квартировали вдвоем.
— Ну что? — спросил он шепотом, делая вид, что рассказывает Александру веселую побасенку.
— Дали коня и пику, — ответил тот.
— Я не об этом спрашиваю.
— Главные силы в Сорокиной, там и Мефодьев. А тут наш взвод да обозники. И босые тоже, кому нечего одеть на ноги.
— Как грохнет, жди меня у моста, — наказал Антон.
Александр согласно кивнул головой.
Ночью никто из бойцов не сомкнул глаз. Штаб усилил дозоры на Сорокинской дороге и выдвинул туда единственный оставшийся в Сосновке пулемет.
Петруха и Антипов в помещении штаба ожидали вестей от Мефодьева. Антипов, волнуясь, ходил по кабинету, и его тень плясала на окнах. Одно из окон было распахнуто, словно для того, чтобы слышать шум сорокинского боя.
Антон огородами вышел на площадь и присел в густой лебеде. Он выжидал, пока Александр доберется до моста и в селе все утихнет.
Ему было страшно. Сердце шумно билось о ребра, дрожали руки и ноги. Хотелось скрыться и от партизан, и от атаманцев. Но в памяти всплыли слова Лентовского: «Если предашь, из-под земли выроем, на куски искромсаем!» Ну, конечно, Антон не предаст. Он отличится в этом бою, и его отблагодарит сам брат атаман Анненков. Только бы побороть страх, который и знобил и душил Антона.
По улицам бродили партизаны. Двое прошли по площади совсем рядом, шагах в десяти. Нужно еще повременить малость. Пусть отойдут подальше. Но эти скрылись — в переулке показались другие. Затем проскакал к штабу Семен Волошенко. Антон узнал его по вислозадому, тяжелому в галопе Бурке. Через несколько минут Семен промчался обратно.
За полночь отбрехали собаки, обезлюдели улицы. Погасли в избах огни. Лишь светились окна штаба, на которых все еще металась тень Антипова.
Держа в кармане брюк руку с зажатой в ней бомбой, Антон осторожно вышел из лебеды и, озираясь по сторонам, направился к школе. Он поборол страх, хотя и теперь еще дрожал. Антону казалось, что шаги его звучат слишком гулко. А ведь он шел по песку. Надо было бы снять и бросить сапоги. Все равно сегодня же Антон расстанется с этим рваньем. Эх, дурачье вы, товарищи красные! Как были мужиками неотесанными, так ими и останетесь. Обвел вас Антон Бондарь вокруг пальца. Нашли кому довериться — атаманцу. Да не затем он давал клятву на верность Анненкову, чтобы продаться вам за овсяную кашу и кусок черствого хлеба.
Поравнявшись с открытым окном, Антон вынул из кармана бомбу и сорвал кольцо. Но бросить не удалось. Кто-то сзади наскочил на Антона, схватил за руку и вместе с ним упал на землю.
Ночь потряс взрыв. Бомба разорвалась на соседнем со школой огороде, куда закинул ее Колька Делянкин. Это он заметил Антона у штаба и подоспел вовремя. Сейчас они клубком катались по земле. Ни у того, ни у другого не было оружия. Антон пытался вырваться. Он был посильнее, и Колька уже изнемогал, когда на помощь прибежали Антипов и Петруха.
Антипов с наганом в руке подскочил вплотную:
— Встать!
Колька и Антон поднялись.
— Он… хотел бросить бомбу… в ваше окно, — задыхаясь, проговорил Колька.
Поднятые взрывом, бойцы бежали к штабу. Силясь понять, что же, собственно, произошло, они толпились, щелкая затворами винтовок и бердан.
— Ах ты, сволочь, — сквозь зубы сказал Петруха Антону, который вздрагивал, жадно хватая губами воздух.
— Будем судить белую шкуру! Отвести в арестный дом! — приказал Антипов Семену Волошенко.
— Зачем его водить? Мы эту тварь тут прикончим, — послышался чей-то возмущенный голос.
— Нельзя, товарищи, без суда. И смотри, Волошенко, чтоб с него не упал пока ни один волос. Ты отвечаешь за это!
— Понятно, товарищ начальник штаба. — Он знал, что второй самосуд ему не простится. — Сохраним падаль в полном порядке.
Александр Верба ожидал Антона у моста. Он захватил коня и припрятал его на мыске у одинокой вербы.
После взрыва на площади Александр услышал крики партизан. Антона все не было. Видно, схватили его, медлить больше нельзя. Он вскочил на коня и поскакал к Покровскому. За мостом его окликнул дозорный:
— Куда?
— Ты разве не слышал? — грубовато крикнул Александр, не останавливаясь. — За подмогой послали меня, за Покровской дружиной.
Вскоре дорогу Александру загородили два всадника. Это были уже свои, атаманцы. Он спешился.
— Веди! — приказал ему офицер, командовавший отрядом.
Часовой, которого намеревались снять без шума, увидел подползавших к мосту людей и дал выстрел. Партизаны услышали сигнал тревоги и кинулись сюда. Их вел начальник штаба, а Петруха умчался на Сорокинскую дорогу за пулеметом.
Завязался бой. Атаманцы не один раз пытались взять мост приступом, но откатывались, неся потери. Они отчаянно палили. Но пули не причиняли вреда партизанам: было темно, и белые, не зная местности, стреляли вслепую.
Часть отряда попыталась зайти во фланг партизанам. Каратели сунулись в камыши, но озеро было глубоким. Некоторые с головой ушли в воду и теперь барахтались, с трудом добираясь до берега.
Пулемет подоспел вовремя. Белые еще раз кинулись на мост. Их расстреливали в упор. И они начали поспешно отступать. С их стороны в темноте вспыхивали лишь отдельные выстрелы. Но вот перестрелка прекратилась. Все стихло.
Потеряв всякую надежду взять Сосновку, карательный отряд вдоль кромки бора откатывался на Покровское.
— Преследовать их мы не можем, — с досадой сказал Антипов. — У них численное превосходство, а такой позиции у нас уже не будет. К тому ж неизвестно, как сложится бой в Сорокиной. Очевидно, против нас брошены крупные силы. Пока что надо держаться здесь до подхода Мефодьева, а там видно будет.
Петруха с болью подумал о судьбе покровских товарищей. Конечно, дружина не может противостоять этому хорошо вооруженному отряду. Дружинников сомнут одним ударом и тогда… Страшно было представить, что произойдет в Покровском, когда в него ворвутся озверевшие каратели. Маруся, Нюрка, Гаврила, Яков… Если бы вы знали, какая беда идет на вас!
— Нужно предупредить дружинников в Покровском, — не своим голосом сказал Петруха. — Послать в объезд надежного человека на добром коне. Может успеть!
— Посылайте, Петро, меня, — попросил Волошенко.
— У тебя конь не выдюжит.
— Будто не скакал я на нем. Малость тяжеловат, да успею.
— Рисковать мы не имеем права, — сурово произнес Петруха.
— Я поеду, — вышагнул из толпы бойцов киргиз Жюнуска. — Конь у меня — беркут. Спроси, кого хочешь. Всех обскачет! Говори, Петка!
— Что ж, поезжай ты. Скажи, что отряд идет из Сосновки. Пусть скрываются все наши. А мы скоро выбьем карателей из Покровского.
— Все понимаем! — киргиз бросился за конем, подобрав полы пестрого чапана.
Прошла минута — другая, и Жюнуска пулей пролетел по мосту.
Как ни скакал Жюнуска, а опоздал. Он оставил далеко позади себя атаманцев. Но Покровское еще с вечера было занято другим отрядом белых. Их провел по бору сын лавочника Владимир Поминов.
Джигит Жюнуска, да напрасно он горячил степного скакуна. В селе шла расправа. Хлопали винтовочные выстрелы. Короткими очередями били пулеметы, будто лавочник рвал материю.
Промчался Жюнуска по Борисовке, обстреляли его, и он повернул обратно. Ой, как плохо, совсем плохо было Жюнуске! Недобрую весть вез он Петке, и от этого болело сердце. Казалось, не восход рдел над Покровским, а кровью отсвечивало небо. Ай, как много льется крови мужицкой!
Не дорогами, где стояли дозоры повстанцев, а нехожеными местами и глухими тропами шли каратели к Покровскому. Поручик Лентовский решил внезапно обрушиться на село и покончить с красными. В Омске хотят полного умиротворения тыла. Этого не могли добиться милиция и отряд Клюева. Это сделает начальник контрразведки казачьей дивизии атамана Анненкова. Тыл будет спокоен, абсолютно спокоен, как чай в блюдце, которое стоит перед Лентовским.
Поручик улыбался. Он вспоминал недавний бой. Натиск отряда Мансурова был страшным. Через трупы дружинников каратели ворвались на улицы села. Как глупы эти мужики! Против вооруженного до зубов отряда они вышли с дробовыми ружьями и пиками. Десяток человек хотели сдержать почти полтысячи хорошо обученных солдат, которые к тому же дали клятву или умереть за брата атамана или победить.
Немного погодя бой разгорелся уже на степных окраинах. Мансурову удалось развеять повстанцев и взять село в прочное кольцо караулов. До утра ни один человек не сможет попасть в Покровское, а тем более выйти из него.
У поскотины горели костры. Атаманцы жгли солому, сено, жерди изгородей. Горький дым стлался по улицам. Вокруг было светло как днем. Багровые блики плясали на стенах и крышах. Люди холодели от ужаса. Нет, не отделаться теперь селу поркой. Будут пожары, расстрелы, будет такое горе, какого еще не знало Покровское.
Лентовский пил чай в доме лавочника. Напротив его за столом сидели Мансуров и Владимир Поминов. Степан Перфильевич и Агафья Марковна топтались рядом, ухаживая за гостями. Купчиха подкладывала в вазочку варенье, приговаривая:
— Батюшки, сыночек родимый вернулся! А мы тут так мучились, так мучились!..
Владимир морщился. Ему была неприятна назойливость матери. Никакого понятия, что в их доме — настоящие господа. Может, тот же Лентовский не меньше, чем князь, а мать лезет со своими вздохами.
— Да уж верно, что помучились. Не дай бог никому. Каждый прохвост норовил оплевать, разграбить до основания, — поддержал жену Степан Перфильевич.
— Любопытно, — Лентовский ложечкой помешивал в стакане.
— Вы наливочки откушайте, ваше благородие, — советовал ему лавочник. — Чем богаты, тем и рады. Вот господин поручик был у нас прошлой осенью.
— И я был в вашем прелестном селе, — снова заулыбался Лентовский. — И все мы были здесь. И нам так понравилось Покровское, что еще раз заглянули сюда. Кроме того, я намерен совершить небольшой вояж. По натуре своей я путешественник. Завтра покончим у вас с делами и выеду в Сосновку, в Сорокину, в Воскресенку. А поручик Мансуров попроведает Галчиху.
— Но в Сосновке партизаны, — возразил Степан Перфильевич.
— Были. В Покровском тоже были, а ведь больше нет. Верно, братья офицеры?
Мансуров и Владимир улыбчиво переглянулись. Сдвинули рюмки и выпили.
— Я редко пью спиртное, — глядя на них, продолжал Лентовский. — Для меня очень важно всегда иметь трезвую голову. Наша операция, господа, была детально продумана и подготовлена. Мы заслали партизанам разведчиков. Пошли тремя колоннами, чтобы захватить змеиное гнездо повстанцев. Мы опустим свой карающий меч на их головы. Кстати, как поживает ваш кузнец? По-прежнему ли он кует пики?
— Он теперь главарь на селе. Председатель ревкома, — зло сказал Степан Перфильевич.
— Выражайтесь точнее: был. Что ж, оказывается, такого сорта людям мало раздробить руки, им нужно раздробить головы. Только тогда они совершенно безвредны. — Лентовский достал из золотого портсигара папиросу и в раздумье стукнул ее мундштуком по столу. — Вы сказали, что вас грабили. Кого именно? Что взяли?
Степан Перфильевич рассказал о реквизиции лошадей у мельника. Да и у самого лавочника пропала уйма товару в Воскресенке, когда партизаны налетели на ярмарку.
— Мы не пороли этого Боброва? — спросил Мансуров. — Жаль. Я склонен рассматривать такие поступки как пособничество большевикам. Может, он добровольно отдал свое имущество, чтобы войти в добро к бунтовщикам?
— Никак нет, — развел руками Степан Перфильевич. — Правда, трус мельник, да по доброй воле еще ничего не отдал мужикам.
— Кто у него забирал коней? Надо уточнить, — проговорил Лентовский.
Послали за Захаром Федосеевичем. Пока денщик Лентовского ходил к Боброву, офицеры играли в преферанс.
— Еще кого заарестовать нужно, так это Нюрку Михееву, — угрюмо сказала Агафья Марковна, убирая со стола посуду. — Она лазарет устроила, бродяг лечит. Фельдшер — человек подневольный, а верховодит там Нюрка.
— Лазарет? Любопытно. Я сам прогуляюсь туда, — бросая на стол карты, оживился Лентовский. — С сестрой милосердия мы будем иметь беседу особо. Скажу откровенно: я неравнодушен к прекрасному полу.
Агафья Марковна зарделась, дернула плечом. Степан Перфильевич, тяжело откинувшись на спинку стула, захохотал. Он был очень весел. Угодливая улыбка не сходила с его мясистого, большого лица.
Пришел Захар Федосеевич. Почтительно раскланялся с порога. Спасибо, мол, войску, что наведет теперь порядок. А то житья нет от варнаков. Ободрали мельника, как липку. Впору с сумой идти по миру.
— Кто проводил реквизицию? — сухо спросил Лентовский.
— Ромка Завгородний и кузнец Гаврила, — ответил Захар Федосеевич, робко шагнув к столу.
— Вы, подпоручик, заберете все движимое имущество у семей этих бунтовщиков. Скот, хлеб, одежду. И все передадите Боброву. Поручик Мансуров, арестовать как заложников, всех членов семей партизан. За каждого убитого милиционера или солдата мы будем расстреливать десятерых. Заложников содержать под стражей в Покровском или отправить в Галчихинскую волостную тюрьму.
Захар Федосеевич перекрестился. Наступили все-таки справедливые времена, о которых он столько думал, которых так ждал! У Завгороднего — две коровы, десятка полтора овечек, кобыла да пудов полтораста хлебушка. Теперь все это уже не их, а бобровское. И никто Захару Боброву не указ, коли так постановила власть законная.
— Благодарствие вам, господин ахвицер! А узнать желаю, будет какая нам защита? А то ить опять отберут, иродово семя. Отберут! — пожаловался Захар Федосеевич.
— Мы пришли в Покровское и останемся здесь до тех пор, пока не повыловим и не перевешаем всех мятежников. Кстати, вы навели меня на интересную мысль. Мы поступим так. Потребуем немедленной явки скрывшихся партизан. В случае отказа — расстреливаем их семьи. Это — радикальная мера, которая, несомненно, даст нам нужный эффект, — заключил Лентовский. — Значит, братья офицеры, завтракаем в Покровском, обедаем в Сосновке, ужинаем в Сорокиной. А сейчас — спать.
— Мы еще прогуляемся с подпоручиком, — сказал Мансуров, подмигнув Владимиру. — Подышим свежим воздухом, проверим посты.
— Ваше дело, господа, — равнодушно бросил через плечо Лентовский, направляясь в горницу.
Офицеры вышли на улицу. Вокруг села все еще горели костры. Пахло дымом. Взяв Владимира под руку, Мансуров брезгливо заметил:
— Не нравится мне этот скопец Лентовский. За внешним лоском — грязная, мелкая, трусливая душонка садиста. Никогда и ни в чем не доверяй таким людям. Пусть он спит, а мы пойдем к девкам. У тебя есть кто на примете?
Владимир прикинул, к кому бы пойти. В селе он ни с кем из девок не гулял, а признаться в этом Мансурову не мог. Чего доброго, за желторотого юнца посчитает. Может, Морьку Гордееву вызвать?
— Есть одна, — весело сказал Владимир.
— Одной мало. Впрочем, мы зальемся потом к попадье. Недурная бабенка, ее муж полковым священником. Побоялся идти с нами.
Морька вышла за калитку испуганная. Она долго не могла понять, чего от нее нужно лавочникову сыну и его дружку.
— Мы посидим, потолкуем… — уговаривал Морьку Мансуров.
— Чего это я толковать с тобой буду? — насторожилась она. — Я никого не трогала, ни с кем не водилась.
— Вот и хорошо.
— Чего уж хорошего. Кто виноват, к тем и иди.
— Господи! — с досадой поморщился Мансуров. — Да мы тебя выпить зовем.
— Попоем песни, — добавил Владимир.
Морька, наконец, сообразила, что это ухажеры. Осмелела.
— Так бы сразу и сказали, что пришли по кобелиному делу. А то — «посидим, потолкуем». Больно мне надо толковать с вами! — фыркнула она.
— Пойдешь?
— Захочу, так пойду.
— Куда вы ее? — с крыльца донесся тревожный голос Морькиной матери.
— Я скоро вернусь, — ответила дочь.
Попадья обрадовалась гостям, особенно Мансурову, который понравился ей с первой же встречи. Поручик был до того симпатичный и обходительный, что у матушки заходилось сердце. Она даже не спросила об отце Василии.
Матушка проворно собрала на стол. Принесла четверть самогона, пирожки, сметану. В огород за огурцами ходила вместе с Мансуровым. Он поцеловал ее в сенях:
— Вы определенно в моем вкусе, — и, стиснув, притянул матушку к себе.
— Да неужели? А вы похожи на одного моего знакомого. Только он флотский. Тоже любит обхождение, — кокетливо сказала она, коснувшись рукой колючей щеки Мансурова.
Гуляли почти всю ночь. Подвыпивший Владимир похвастался Морьке, что сделает нищими и арестует Завгородних и Гаврилу.
— Я покажу им, как бунтовать! Я в штабе генерала Матковского служил! Ты не знаешь Матковского? О-о-о! Это — генерал!..
На рассвете Мансуров оделся и окунул голову в ведро с водой. Затем насухо вытер полотенцем волосы, взбил чуб. В это время в горнице Владимир прощался с Морькой.
— Цалуйся, да не слюнявь, — шлепнув его по губам, недовольно проговорила она.
Матушка не провожала гостей. Ее выворачивало наизнанку: выпила лишнего. Свесив с постели растрепанную голову, стонала и отплевывалась. Мансуров взглянул на нее и тоже сплюнул.
По пути домой Владимир в подробностях рассказывал о своей победе над Морькой. Говорил с циничной откровенностью, ожидая мансуровской похвалы. Тот слушал, посмеиваясь, и, в свою очередь, небрежно сказал:
— А я матушку наделил дурной болезнью. На память!..
От попадьи Морька пошла не домой, а к тетке Ганне и к Завгородним. Передала все, чем хвастался Владимир.
— Любка пусть к нам идет. У нас искать не станут, — пригласила она.
— Пусть, — Домна впервые с добротой посмотрела на Морьку.
Макара Артемьевича Домна спровадила к бабке Лопатенчихе, а сама села на крыльцо ждать атаманцев.
Нюрка и Маруся в этот вечер рано прибрались в лазарете. Им помогал Проша. Пока они мыли полы и стирали повязки, он чистил золой закопченное на костре железное ведро, наколол дров.
— Я уже привык. Одной рукой что хочешь могу сделать, — похвалился он, складывая поленья под навесом.
Управившись с делами, сестры милосердия сели у окна. Маруся достала из мешочка клубки шерсти, спицы и принялась вязать чулки. Нюрка наблюдала, с какой привычной ловкостью работают ее руки. Позавидовала. Сама Нюрка не умеет так. Вот вязать кружева — другой разговор, в этом Нюрка едва ли уступит кому в Покровском. Недаром к ней ходит учиться вся Грива. Повязала бы сейчас, да крючок куда-то запропастился, и ниток нет подходящих.
— Петя обещал кого-нибудь послать во Вспольск за йодом. Будут бои, раненых навезут, что станем делать? — озабоченно сказала Маруся. — У Пети есть во Вспольске Абрам Давыдович, он достанет.
— И еще нужно бы другого фельдшера. Одному Семену Кузьмичу трудно. Попервости совсем запарился. А я какая ему помощница. Только подать что, больше ничего не смыслила, — с грустью покачала головой Нюрка. Она думала о Романе и Любке. Хорошо бы, чтоб Нюрку послали учиться на доктора. А теперь бы съездить ей во Вспольск за йодом. Но тут же перечила себе: да разве это хорошо? Она и так измучилась разлукой с Романом. Раньше, когда Маруси еще не было в лазарете, Нюрка в суете да в работе как-то забывалась. Теперь же дни стали невыносимо долгими, ночи — бессонными. Не было той минуты, когда бы она не ожидала Романа. Радость и горе сплелись для Нюрки в один большой клубок, размотать который она не в силах.
Когда у бора послышались выстрелы, Нюрка тревожно посмотрела на Марусю и отвела взгляд. Она поняла, что это значит. Но нужно держать себя. Не трусить. Может, отобьется дружина. Может, подоспеют партизаны из Сосновки.
— Что это? Бой? — беспокойно завозился на постели раненный в голову мужик.
— Стреляют, — подтвердили другие.
Проня подскочил к окну. Хотел распахнуть створки, но Нюрка отвела его руку.
— Не паникуй, — прошептала она, загораживая окно спиной.
Проня забегал по комнате, оглядывая стены, пол, потолок. Он искал хоть какое-нибудь оружие, чтоб защитить Нюрку, товарищей, себя. Но ничего подходящего здесь не нашлось, и Проня кинулся в сени. Тут же он вернулся с топором.
Раненые повскакивали с постелей, прилипли к окнам. Затаив дыхание, они слушали затихающий шум схватки. В глазах бился мучительный вопрос: кто — кого? Сейчас это был вопрос жизни и смерти для всех, кто находился в лазарете. Если возьмут верх белые, пропадать бойцам. Да хоть бы уж сразу кончали, а то терзать станут.
Немного погодя на площади показалась цепь атаманцев. Отец приходил в такой же форме. Нюрка различала черепа на рукавах и широкие красные лампасы. Цепь рассыпалась на группы, которые хлынули в улицы и переулки.
— Бежать нужно! — с ужасом проговорил один из раненых, отпрянув в угол.
— Спасайтесь, братцы!
— Всех постреляют! — раздались испуганные голоса.
Раненые, напирая друг на друга, бросились к двери.
— Куда вы! — крикнула Нюрка.
Но у двери стоял Проша с топором. Глаза его налились гневом. Белые губы дрожали.
— Назад! Головы посеку!
Бойцы отступили. Некоторые вернулись в горницу, некоторые бессильно опустились на пол и укорчиво смотрели на Прошу. На кого, мол, руку поднял.
— Плохо больным да без оружия, — печально вздохнул Проша.
Бледный, с трясущимся лицом прибежал Семен Кузьмич. Он не знал, что делать, где прятать раненых.
— Ну кто мог подумать! Кто мог предполагать! — только и говорил фельдшер, прислонившись к косяку двери.
Следом появился Гаврила. Потный, волосы растрепаны. В изуродованных руках — винтовка.
— Раненых — в коноплю и канавы. А ночью погрузим на подводы и пробьемся в бор. Я еще приду, — распорядился он и исчез.
Вскоре стемнело. Едва растащили раненых по огородам, вокруг села загорелись костры. Маруся осталась в канаве с бойцом, которому было совсем плохо, а Нюрка и Семен Кузьмич направились в дом.
— Теперь я спокоен, — устало присел фельдшер. — Пусть что хотят, то и делают, но только со мной — не с ними.
Нюрка ласково тронула руку Мясоедова. Словно сказала ему: хороший вы человек, Семен Кузьмич, и не бойтесь, авось да и не случится ничего страшного.
— Наши придут и вышибут белых! — твердо проговорила она, пытаясь навести в комнатах порядок. — А раненых мы вывезем. Ведь слышали, что обещал дядя Гаврила.
Ночью, когда Нюрка, опустив голову на стол, задремала, резко звякнула калитка. У Нюрки дрогнуло сердце. Она вскочила. Однако еще по шагам на крыльце узнала: мать.
Взволнованная, переступила порог Аграфена. В такое время, когда кругом смерть, одна прибежала с Гривы. Пришел отец и зовет Нюрку домой. Говорит, что конец теперь не только партизанам, а всему Покровскому. Спасти дочь хочет, потому и послал Пантелей Аграфену. Хотел сам идти, да к нему какие-то дружки напросились в гости.
— Никуда я не пойду! — упрямо отрезала Нюрка.
— Отец родной…
Нюрка круто повернулась и сказала холодно и страшно:
— Не отец он мне, коли с карателями, с палачами ходит! — Вдруг вспомнились Нюрке слова купчихи Агафьи Марковны, и она добавила: — Пусть взыскивает с меня за то, что людям помогала! Пусть убивает!
— Да ты опомнись, доченька!
Из горницы вышел Семен Кузьмич. Полой пиджака протер очки, но надевать их не стал. Посоветовал осторожно, душевно:
— Может, действительно, вам лучше домой. Нет, нет, я не гоню вас.
Нюрка бросила с болью:
— Уходи, мама!
— Бог с тобой, доченька! — завсхлипывала Аграфена. — Да смотри, не вздумай уйти из села. Кругом караулы. Почитай, все войско по околице да у бора. Так дружки Пантелеюшкины сказывают. Птица и та не пролетит!
Часы пробили три раза, когда в окно постучал Гаврила. Он подтвердил слова Аграфены. Гаврила уже подготовил подводы, нашел кое-кого из дружинников. Но потом сам сходил в разведку и понял, что в бор не попасть.
— Будем надеяться на подмогу и прятаться. Вы тоже убирайтесь из дому.
Семен Кузьмич ушел вместе с Гаврилой. А Нюрка еще долго ходила по комнатам, освещенным отблесками костров. Потом собрала высохшие чистые повязки, пихнула их себе за пазуху и зашагала в огороды.
До самого утра в селе было тихо. Никто ни разу не выстрелил, не слышалось разухабистых песен атаманцев. Казалось, ничего Покровскому не грозило. А Нюрка просто увидела сон, кошмарный сон. Она проснется — и все будет по-прежнему хорошо.
Первые выстрелы грохнули на Борисовке. Атаманцы засуетились, забегали по всему селу. Из канавы Нюрка приметила всадников в переулке. Нахлестывая коней, они мчались в сторону степи. В соседнем дворе залаяла собака. Атаманцы поднялись на крыльцо и забарабанили в дверь. Им открыли.
А к лазарету направились четверо. Белокурый офицер не спеша прошелся под окнами, закурил и лишь после этого показал солдатам на распахнутую дверь. Те бросились в дом.
— Никого нет, — пожав плечами, доложил один из атаманцев.
Тогда офицер послал осмотреть чердак и пригоны, а сам прошел в комнаты. Увидев, как солдаты тщательно обыскивают все, что попадется им на глаза, Нюрка поняла: они дойдут и до огородов. Нужно как-то отвлечь их. Нет, напрасно покинула она лазарет!
Нюрка выбралась из канавы, обогнула пригоны и, перескочив забор, встала перед офицером, появившимся на крыльце. Лентовский посмотрел на нее удивленно. Откуда, мол, взялась красавица. Ах, не ожидала приятной встречи?
— Кто ты такая, барышня? — весело спросил он.
— Я — Михеева, сестра милосердия у партизан, — ответила Нюрка, гордо вскинув голову. — Вы, кажется, ищете кого-то? Опоздали, поручик. Раненые отправлены в Сосновку еще вчера утром. Лазарет перевели туда.
— Вот как! Что ж, мы найдем их и там, — сказал Лентовский, подходя к Нюрке вплотную. — Сестра милосердия! Как это мило! А не ты ли, кошечка, предала в свое время георгиевского кавалера Максима Сорокина? Мне сегодня любезно сообщили об этом.
— Нет, не Сорокин, а Сорока, — поправила Нюрка. — И не предала, а он хотел предать. Я донесла обо всем партизанам, и они убили Максима.
— Любопытно. Вы рассказываете интересные вещи, — спокойно проговорил Лентовский и вдруг с силой ударил Нюрку по лицу.
Она на секунду отшатнулась, затем опять выпрямилась и с ярой ненавистью взглянула в его пустые глаза. Лентовский ударил ее еще раз, наотмашь. Нюрка упала.
Ни сам Лентовский, ни солдаты, стоявшие неподалеку, не заметили, откуда взялся молодой рослый парень. Правая рука у него была отнята по локоть, а левой он занес топор, чтобы ударить им офицера. Лентовский кошкой прыгнул в сторону, выхватил пистолет и выстрелил парню в лицо.
— Проша! — вскрикнула Нюрка, кусая окровавленные губы.
Парень забился на земле. Лентовский разрядил в него всю обойму. Гибкое тело Проши вздрогнуло и вытянулось.
Домна сидела на крыльце своего дома. Ссутулясь и положив натруженные руки перед собой на фартук, она казалась равнодушной ко всему, что происходило вокруг. Когда атаманцы вынесли и сложили у ворот барахло — шубы, валенки, подушки, — а потом пошли к амбарам, Домна и глазом не повела. Басовито взвыл привязанный к столбу Полкан. Но она его словно не слышала.
Атаманцы запрягли кобылу и увезли хлеб. Вернулись с пустыми мешками, насыпали их и снова увезли. Так было много раз. А Домна все сидела на крыльце, глядя куда-то поверх соседских пригонов. Ее уже сторонились каратели. Никак, с ума сошла, коли так расстается со всем, что далось тяжелым трудом.
Выгнали на улицу коров. Первой прошла Камолая, потом Лысуха. У Лысухи молоденький телок. Догоняя мать, он простучал копытцами по доскам, настланным у колодца, и замычал. А чего мычит, дурной, и не понимает. Не все ли равно ему, куда идти.
Домна немало передумала, пока пришли атаманцы. Нет, она не терзалась душой при виде того, как забирают все под метлу. За суетой во дворе она наблюдала с тем же чувством снисходительного любопытства, с которым взрослые смотрят на забавы детей. Ну, надо им — пусть повозят и потаскают добро Завгородних с места на место.
Верила Домна: рано или поздно, а сыны придут домой, горячие, сильные, ее сыны. Они побывают в пустых амбарах и пригонах, пройдут в пустые комнаты. И спросят у матери, куда вдруг все подевалось. И она скажет им.
Да разве супротив Романа и Якова устоять Захару Федосеевичу, хоть собирай он всех дружков и прихлебателей! Все перевернут вверх дном у мельника ее сыны, ее красные партизаны! И ты, прыщастый лавочников выродок, и вы, атаманские недоноски, ползать будете в ногах у Домниных сынов и просить пощады. С правдой в сердце придут сыны, с большою мужицкой правдой, которая и старше старосты, и выше Колчака. Бога самого выше эта правда!
Пусть простят сыны Домну. Тянула она их к житью мирному, от греха отговаривала. Да не понимала Домна, что грех-то — вовсе не грех, а святое, справедливое дело!
— Пошли-ка с нами, тетка!
Кричит прыщастый, чтобы взбодрить себя. Храбрости не хватает. Негде ее взять тебе, потому как силы и отвагу человеку дает одна правда.
За воротами мельник. Домна знала, что он там. Тоже боится.
Засеменил Захар Федосеевич рядом с конвоирами. Хоть ему и сказали, что семью Завгородних непременно расстреляют, да все же не мог он так уйти.
— Не я — власть порешила, иродово семя! Кого хочешь спроси, — говорил он Домне. — Ить и мне не задарма хозяйство далось. А Ромка твой, Ромка обобрал меня. И лошадей, и муку — все забрал. Теперь сама понимаешь — больно отдавать нажитое. Всех учить этому следоваит. Всех!..
Мельник казался Домне маленькой паршивой собачонкой, которая если и укусит, так исподтишка. Собачонка лаяла, а Домне не до нее. Домна ждет сынов. Поскорее бы пришли они в село. У Домны на сегодня много дел, да нужно еще и скотину домой гнать и хлеб возить.
Домну привели на сборню. Помещение было набито народом. Ее толкнул прикладом в спину карауливший у двери атаманец. Домна огляделась. Люди сидели на полу и стояли, переминаясь с ноги на ногу. Больше бабы. У всех скорбные лица, у каждого своя печаль.
Домна протиснулась к окну, слушая разговоры.
— Нюрку Михееву арестовали, а кого-то в лазарете убили. Сама видела, как Нюрку вели.
— Нету ее тут. Наверное, в каталажке сидит.
— Туда и повели.
Мать Кольки Делянкина, полная, рослая баба, заголосила:
— Ой, бабоньки, что теперь будет с нами! Перестреляют всех, а то живыми в могилу. Сказывают, такое у них заведенье, у атаманцев.
— Да ты не каркай, Капитолина, прежде времени! Еще накаркаешься!
— Это все нас купчиха Агафья Марковна подкузьмила. Ее сынок ходил забирать Завгородничиху. У Агафьи на постое были каратели. Она и расписала, кого арестовать.
К Домне подвинулась Марина Кожура, поделилась своим горем:
— Мне уж как придется, да по Трохиму душа изболелась. Шибко стреляли вчера. Как бы не убили.
У Домны сын был тоже в этой схватке. Но она почему-то даже не допускала мысли, что Якова могут убить. Нет, он отошел вместе с другими от села и скоро должен вернуться.
За окном зашумели, забегали атаманцы. Отчего бы это? Неужели партизаны узнали обо всем и уже наступают? Нет, на площадь входил отряд белых. На подводах везли раненых и убитых. К командиру отряда подбежал другой офицер, белобрысый, розовый. Домна где-то видела его. Да ведь это он ходил следом за атаманом Анненковым, когда зимой покровчан выгоняли на площадь!
Офицеры что-то доказывали друг другу, махали руками, и больше всего белобрысый. Наверное, атаманцы просчитались на чем-нибудь. Может, отряд хотел взять Сосновку, да получил по зубам? Ну, так и есть. Больше негде им так нарваться. Подводы с ранеными все идут и идут.
— Бабы! — впервые с утра заговорила Домна. — Наши партизаны побили карателей в Сосновке!
Сборня загалдела. В сердцах у людей затеплилась надежда: придут свои и освободят.
Домна была права. Отряд белых, наступавший на Сосновку, здорово потрепали в ночном бою. Лентовский рассвирепел. Он уже не играл, не рисовался, а, брызгая слюной, кричал на командира отряда:
— Вы мне ответите за все, поручик! Провалить такую операцию!
— Противник превосходил нас числом и занимал более выгодный тактический рубеж, — оправдывался тот.
— Вы, вы, поручик, превосходили его своей тупостью! Что прикажете теперь делать? Я вас спрашиваю? Зачем вы явились в Покровское? Чтобы доложить мне о неудаче? Нет, вы повернете свой отряд на Сосновку и к вечеру возьмете эту партизанскую Москву! Или никто, даже мои большевики, не позавидует вам! О, я научу вас воевать! — Перекипев, Лентовский несколько смягчился и снова взял себя в руки. — Что знаете об отряде капитана Артюшева? Вы держали с ним связь?
— Да. Он прибыл на место, в Сорокину, еще днем. Это узнали партизаны, которые и перебросили туда часть сил. Но основные силы, как и следовало ожидать, остались в Сосновке.
— Хорошо. Через час вы выступаете на Сосновку, с вами отправятся две роты отряда Мансурова, — распорядился Лентовский. — Командовать объединенными силами будет Мансуров, а за исход операции отвечаете вы.
К полудню, скрипя телегами и пыля, сводный отряд карателей ушел из Покровского. В селе осталась лишь одна рота. Но аресты продолжались. Прошло немного времени, и в помещение сборни впихнули фельдшера Семена Кузьмича. Он накинул на нос очки и внимательно, как больных, осмотрел всех, кого ему было видно.
— Ну-с, — Семен Кузьмич плавно опустился на порог. — Сегодня со мной произошла забавная, я бы сказал, даже юмористическая история. Скрываясь, я забрался в чей-то курятник. Курицы немного покудахтали и успокоились. Я прилег на бок и, понимаете, чуть не уснул. Там тихо, тепло и в некотором роде уютно. И может быть, проспал бы до сей поры. Но хозяйка пришла открывать курятник и, очевидно, заметила меня. Она закричала, что было силы, и позвала на помощь. Я думаю, эта бабка приняла меня или за вора, или, что еще вероятнее, за хорька. Как вы считаете, я похож на хорька?
Какая-то бойкая и смешливая баба прыснула в углу, ее поддержали соседки, и заулыбалась, заходила от хохота вся сборня.
— Похож на хорька!
— Как две капли воды, похож! Вот тебе крест!
— Может быть. Не спорю, — согласился Семен Кузьмич. — Я делаю бабке знаки, шепчу ей, что я никакой не хорек и не вор, а фельдшер. Но она ничего не желает знать и кричит еще пуще. Пришлось выскакивать из курятника, сшибить головой бабку и бежать в огороды. Затем я долго лежал между грядками картошки и о меня буквально споткнулся атаманец. Я, конечно, извинился. Но это не возымело никакого действия. Он привел меня к сыну Степана Перфильевича.
Фельдшер умолк. И всем стало еще тяжелее.
Тишину оборвали треск, грохот и крики. Но ничего страшного пока не случилось. Это под напором и тяжестью людских тел рухнул и рассыпался стол.
Люди поднялись на ноги, а треск продолжался. Только теперь он был не внутри, а снаружи. Похоже, что неподалеку завязалась перестрелка.
Домна снова прильнула к окну. Она увидела, как на площади, возле лавки и поминовского дома, в пыли столпились атаманцы. Тот же белобрысый повел их куда-то, но вот они вернулись и кучками рассеялись по дворам.
«Кого-то ищут», — подумала Домна.
Но каратели никого не искали. Они запрягали подводы, седлали коней. Лентовский слишком дорожил своей жизнью, чтобы помогать сводному отряду атаманцев. Уже не о победе над партизанами, а о спасении заботился он в эти минуты.
А гром боя все нарастал, приближаясь к Покровскому. Теперь уже ясно различались пулеметные очереди и винтовочные залпы. Гулко ухали разрывы бомб, словно кто-то стучал по железному листу большой кувалдой.
Закрытые в сборне люди надеялись на скорое освобождение. Но могло быть всякое! Атаманцы подожгут сборню или забросают ее бомбами. Расправлялись же они так в других селах, а Покровское больше всех насолило Омской власти.
Но Лентовскому было не до сборни. Ему хотелось скорее попасть в свой черный вагон. Там его ожидал скучающий от безделья дворянский сын.
Да, он офицер и, несомненно, подлежит расстрелу. Смерть ему не страшна. Она — логическое завершение всех его мытарств. Что? Каждому не хочется умирать? Ерунда. А жить хочется каждому? Ему жалко лишь старушку-мать, хотя он и не уверен, жива ли она. Нынче ни в чем нельзя быть уверенным. Такое уж время.
Вы спрашиваете, откуда родом. Из Самары. Богат? Нет. Однако какое это имеет значение! Сейчас все перемешалось. У тех же большевиков в России есть на службе дворяне, бывшие царские полковники и генералы. Новицкий, Самойло занимают самые высокие посты на Восточном фронте.
Не верите? Что ж, это ваше дело.
В царскую армию он был призван во время войны. На фронте получил офицерский чин. Это о таких, как он, пели:
Прежде был извозчиком,
Звать его Володею.
А теперь он прапорщик —
Ваше благородие.
Затем госпиталь и снова Самара… Митинговал, вступил в партию социалистов-революционеров. После чехословацкого мятежа находился в войсках Самарского Комуча — в Западной армии. Позднее вместе с полком, сформированным под Омском, попал в дивизию Анненкова.
Он не властен над своей судьбой. Он считает, что капитан Артюшев совершил прошлой ночью глупость. Нет, у партизан куда лучше, чем в вагоне смерти поручика Лентовского.
— Я не верю в белую идею, а вынужден бороться за нее. Я не могу дезертировать, меня поймают, — повесив голову, говорил подпоручик. — Я не разделяю и ваших идеалов. Вы победили в этом бою, но вас разобьют в другом.
— А это бабушка надвое говорила: либо будет, либо нет, — криво усмехаясь, сказал Мефодьев.
Кроме них, в комнате были Роман и Костя, которые с интересом слушали подпоручика. Многого они недопонимали, но было ясно: офицер говорил искренне. Он не запирался, не лгал.
— Я задерживаю вас, — продолжал подпоручик. — Вы спрашиваете меня совсем не о том. Вам надо торопиться в Покровское и Сосновку. На эти села наступают другие отряды Анненкова. Спешите!
Мефодьев вскочил, бросился к двери и остановился в нерешительности:
— Куда нам девать тебя, подпоручик? Вот задача!.. Знаешь что, ты извиняй нас, но возиться с тобой хлопотно. Надо доставить в штаб, там судить тебя будут. А конец тот же: приговорят к расстрелу. Уж лучше Костя тебя шлепнет. Давай, Костя! — махнул рукой Мефодьев.
Ефим и Роман уже сели на коней, когда в доме глухо хлопнул выстрел. Роман пришпорил Гнедка и, не оглядываясь, поскакал к своему взводу.
Не медля, партизаны выступили из Сорокиной. Едва вышли за околицу, колонну догнал Колька Делянкин. Он послан к Мефодьеву с донесением, но от поселка смолокуров ударился не по той дороге и пропорол лишних двенадцать-пятнадцать верст.
Мефодьев выругался. Набрали в армию сопляков, да еще по таким важным делам посылают. Хорошо, что офицер попался не брехливый, а то до сих пор сидели бы в деревне. Может, напрасно все-таки расстреляли подпоручика? Но девать его было некуда. Не носиться же с ним, как с писаной торбой. Что ни говори, а каратель.
Смягчился Мефодьев, когда Колька рассказал ему и другим командирам, ехавшим впереди, о ночном переполохе в Сосновке. Конечно, Колька в солдатах не был, но Антона Бондаря схватил. Ох, и рванула бомба!
В Сосновке Роман встретил Якова. Здесь с минуты на минуту поджидали Мефодьева. Конные и пешие собрались на площади у штаба. Заметив среди прибывших Романа, Яков радостно сверкнул глазами и поспешил к брату.
— Что в Покровском? — тревожно спросил Роман.
— Не знаю, — ответил Яков, садясь на маленькую круглую лошадь. — Чалку дома оставил, и вот дали эту. Туго нам пришлось, братан! Захватили врасплох. Вывернулись из бора и пошли крошить. Мы выпалили все, до последнего патрона, и кромкой бора подались в Сосновку. А здесь тоже бой. Чуть карателям в лапы не попались.
— Как там наши? — вздохнул Роман, подумав прежде всего о Нюрке. Лазарет белые разгромят. Но, может, Нюрка скроется. Должна бы понять, что оставаться опасно.
На Покровское штаб бросил всю армию. Главные силы напрямик повел Мефодьев. Со стороны степи село атаковали конные взводы Романа Завгороднего и Семена Волошенко. Им придавалось четыре пулемета.
После перехода в двадцать с лишним верст кони устали. Но Роман торопил бойцов. Даже одна минута могла решить судьбу многих людей в Покровском. Белые не сидят там сложа руки, а наверняка уже арестовывают и убивают.
Когда Романов взвод миновал мост через Кабануху и вышел к солонцам на рубеж атаки, Мефодьев уже схватился с карателями. Где-то за Кукуем шла ожесточенная пальба.
— Вперед! — крикнул Роман, выбросив вверх руку с наганом.
Кони рванулись, взвихрилось и понеслось к селу густое облако пыли. С гиканьем взвод проскочил Назьмы. На самой дороге затарахтел пулемет, но он не остановил натиска партизан. Пулеметчиков смяли.
В центре села белых не было. Наверное, оставив заслон у Назьмов, они поспешили навстречу Мефодьеву. И Роман, выскочив на площадь, свернул к Кукую, чтобы ударить по врагам с тыла.
В это время Лентовский с ротой атаманцев был уже в бору. На свежих, отдохнувших за ночь, конях он поспешно отходил к станции, увозя с собой единственную жертву — избитую Нюрку Михееву. Конечно, Лентовский сожалел, что не уничтожил арестованных на сборне. Но это задержало бы роту в селе. И, кроме того, он боялся мести. Смерть близких могла ожесточить партизан. И они бросились бы в бешеную погоню за Лентовским. В победе Мансурова над красными контрразведчик сомневался.
Удар взводов Завгороднего и Волошенко с тыла ошеломил атаманцев. Оставив пулеметы, каратели покатились к бору и стали отступать в беспорядке, сторонясь дорог, где их могли настичь партизаны.
Мефодьев послал часть армии на елани. Там произошли последние стычки с белыми. Атаманцы были окончательно рассеяны, а многие из них убиты.
Усталые, но радостные входили бойцы в Покровское. На площади их встретила возбужденная толпа. Женщины плакали от счастья, целовали своих и чужих. Людей, арестованных Лентовским, выпустил Гаврила, наводивший с дружинниками порядок в селе.
Роман увидел в толпе Домну. Она искала его глазами.
— Мама! — Роман пробился к ней и с седла поцеловал в лоб.
Домна улыбнулась. Вот и приехал один сын. И другой где-то здесь. Да разве могли они не приехать, когда у людей такое горе!
— Ты, сынку, торопись домой. Мы ждать будем, — ласково сказала она.
— Сейчас, мама!
Но прежде он заглянул в госпиталь. Окна мясоедовского дома были побиты. Посвечивали на солнце осколки стекла. Через открытую калитку Роман увидел зеленый двор и у заплота труп. Парень с перевязанной культей весь изрешечен пулями, а рядом — топор.
Роман сорвал с головы фуражку. К горлу подступил твердый комок. И раненого не пожалели сволочи.
Женский голос окликнул Романа. Он повернулся. Из дома выскочила Маруся Горбань, невысказанное горе во взгляде. Маруся прижалась к Роману и заговорила трудно:
— Еще трое убитых в огороде. Атаманцы нашли ребят в конопле… А этот Нюру хотел защитить.
— Нюру? — вскрикнул Роман, чувствуя, как у него кружится голова. — Где она? Где Нюра?
— Не знаю. Ее забрали.
Подошел фельдшер, взглянул на убитого Прошу и зарыдал:
— Изверги! Злодеи!
И Семен Кузьмич ничего не знал о Нюрке. Среди арестованных на сборне ее не было. Это абсолютно верно.
Только Гаврила рассказал, что случилось с Нюркой. Ее увезли каратели. Одна надежда, что там служит Пантелей Михеев. Поди, вступится за родную дочь. А жалко девку! До полусмерти избили ее атаманцы.
Печальным, разбитым приехал домой Роман. А здесь — непонятное. У ворот — подводы с хлебом, по улице бродят коровы Завгородних. Из калитки вынырнул Демка, весело заговорил:
— Помогай, Рома, подушки да шубы таскать! Дядька Захар вам привез. Ох, и упарился я, подводы грузивши!
Роман пробежал во двор. Что все это значит?
— У него спроси, — кивнула Домна на сникшего у крыльца Захара Федосеевича.
Мельник заблудил подслеповатыми глазами и, выбросив перед собой клешни рук, затараторил:
— Горе нам, горе! Атаманцы, иродово семя, заставляли меня взять на хранение хозяйство ваше. Отнекивался я, да чуть, не убили. Ой, чуть не убили! Так-так… Злодейство умыслили они. Злодейство! А мне ничего энтого не требоваится. Атаманцы из села, а я к вам. Моченьки моей нетути!
Домна сердито сплюнула и подалась в дом.
— Брешет дядька Захар, — протянул Демка. — За коней он все забрал. Сам забрал! Сам!
Рука Романа скользнула к нагану. Уловив это движение, мельник упал на колени, застучал зубами.
— Душу не губи, Романушка!.. Я тебе все свое отдам! Не губи! Век буду бога молить… Ить и разобраться следоваит. Поклеп возводит Демка! Поклеп!
Роман брезгливо отвернулся.
— Ты, Рома, стреляй! Я похороню дядьку Захара. Стреляй! — уговаривал его Демка, тараща глаза.
Назавтра хоронили погибших партизан. У кладбища и на площади собрались тысячи людей. Многие пришли с иконами. Ревели бабы. С трудом сдерживали слезы парни и мужики. Мефодьев держал речь. Она была короткой.
— Наши товарищи сложили головы за святое дело. Не забудем же этого никогда!
Отсалютовали несколькими выстрелами. Затем Петруха объявил сходку.
Из соседних домов вынесли на площадь столы, стулья, скамейки, сдвинули и накрыли столы скатертями. Покровчане и бойцы дивились: к чему бы это? Уж не угостит ли Петруха самогоном на поминках? Перебрасывались замечаниями:
— Комиссар-то что-то колдует!
— Нет, он с Антиповым говорит!
— Неуж плясать на столах станут?
— В сапогах на скатерти? Тоже ляпнул!
— Зачем — в сапогах. Можно и босиком.
— А уж из босого какой плясун. Да и не у каждого ноги сапогов почище.
За столами уселись члены штаба и с ними кузнец Гаврила.
— Они чай пить будут, а мы смотреть.
— Не чай — кохвей али водку! Чичас им Тишка поднесет по чарке.
Петруха поднял руку, призывая к тишине. Но люди успокоились не сразу. Долго еще по площади ходил говорок.
— Революционное собрание граждан села Покровского совместно с партизанской армией можно считать открытым, — торжественно произнес Гаврила.
— Повыше встань!
— Говори громче. Не слышно!
— К нам за стол приглашаются отцы и матери погибших партизан и, кроме того, Елисей Гаврин, Макар и Домна Завгородние, Капитолина Делянкина, Аграфена Михеева. Пропустите названных граждан! — кричал Гаврила.
Народ заволновался. По какому такому случаю приглашают? Почему других никого не зовут? Загалдели, шарахаясь по сторонам.
Первой вытолкнули к столам Капитолину Делянкину. Растерянная, она не знала, что ей говорить, что делать.
— Садись, Капитолина, — пригласил Гаврила. — Где ж остальные?
— Аграфена идти не желает. Из-за мужика своего боится смотреть людям в глаза.
— Как не желает! Мир требует, значит, должна!
Наконец, собрали всех. Макар Артемьевич и Домна сели с краю по соседству с Петрухой Горбанем. Они были тоже смущены. Домна выругала себя в душе, что осталась на сходке.
Кузнец Гаврила дал слово главнокомандующему армией. Мефодьев снял фуражку, пригладил пятерней волосы и начал:
— Вчера мы разбили три отряда белых. Взяли у них десять пулеметов, больше трехсот винтовок, много сабель, а сколько патронов — еще не сосчитали!
Площадь одобрительно заревела. Выждав с минуту, Мефодьев продолжал:
— Так кто мы теперь есть, товарищи? Я так понимаю, что хватит нам стоять в обороне. Будем искать белых и бить без пощады, как они безоружных бьют да раненых. Никто не сломит нашу силу! К тому же мы скоро встретим российскую Красную Армию. Товарищи! Кто сидит перед вами? — Ефим широким жестом показал на приглашенных за стол.
— Известно кто! Тетка Завгородничиха да переселенец!
— Да еще жинка атаманца!
— Перед вами сидят отцы и матери наших красных героев. Их дети отличились в боях за Покровское, Сосновку и Сорокину. Слава вам, дорогие родители! Вот она Капитолина Делянкина. Знай, Капитолина, что твой сын Николай один спас революционный штаб!
Капитолина всплеснула руками и разревелась.
— Перед вами тетка Домна и дядька Макар. Эх, и молодцы ж у вас сыновья! Роман первым ворвался со своим взводом в Сорокину, изничтожил пулемет белых, а потом у Кукуя зашел в тыл к атаманцам и растрепал их в клочья. Хорошо, как герой, дрался и Яков Завгородний. В боях заслужили похвалу братья Гаврины. Смотрите, люди, вот их отец!
— И последняя — Аграфена Михеева. Дурак у тебя мужик, блюдолиз атаманский, да не о нем речь теперь. О дочке твоей Нюре сказать хочу, — голос у Мефодьева сорвался. — Золотое у нее сердце. Нам бы вырвать Нюру из рук вражеских, мы б ей в пояс поклонились. Я бы первый встал на колени, — глаза у Ефима затуманились, он готов был расплакаться. И он сел. Потом снова встал, высокий, плечистый.
— Некого нам посадить на это место за стол от Константина Воронова. Мать у него померла, отца живьем сожгли атаманцы. Но мы всем селом будем гордиться Костей!
Гаврила отбросил голову назад, окинул взглядом толпу, крикнул:
— Товарищи! Я за всех вас, жителей Покровского, благодарю отцов и матерей героев. Спасибо вам, славные родители! — и низко склонился.
— Спасибо вам и от армии! — сказал Петруха.
Собрание закончилось, но Горбань попросил не расходиться. Должен состояться революционный суд над Антоном Бондарем. За арестованным послали в каталажку конвоиров. Еще утром Антона привезли в Покровское и здесь допрашивали.
Хмурясь, председатель суда Ливкин разложил перед собой какие-то бумажки. Площадь заахала, загорланила. И опять в многотысячной толпе перекличка голосов:
— Бондариха-то тут?
— Вот Никита радуется, что Антона судят!
— Никиту бы самого следовало засудить.
— Гляди-ко, ведут!
— Антона ведут!
— Сукин он сын, Антон!
Горбатясь и глядя себе под ноги, прошел Антон по живому коридору и замер перед столом. Лицо у него было серым, как песок. Колени дрожали.
Ливкин рассказал, как было дело. Спросил подсудимого, почему тот решился на преступление.
— Я дал присягу на верность брату атаману, — ответил Антон, не поднимая головы.
— Ты хотел бросить бомбу в штаб. И бросил бы ее, если бы не боец Николай Делянкин? Так?
— Так.
В передних рядах возмущенно ахнули. И ропот палом побежал все дальше, разливаясь по площади.
— Что он говорит, гад!
— Убить его мало!
Ливкин спросил у Антона:
— Признаешь ли ты свою вину перед народом?
— Я никого не убил в Покровском и в Сосновке.
— А в других селах?
Антон молчал, не шевелясь. У него прыгал подбородок. Тогда Ливкин стал допрашивать свидетелей Делянкина, Антипова, Горбаня, Волошенко. Говорили с гневом. Требовали раздавить Антона, как гадину.
— Во имя памяти погибших в бою суд должен решить дело по справедливости, — хрипло сказал Петруха, острым глазом впиваясь в Антона.
— А как вы? — обратился Ливкин к родителям погибших. Взметнулась буря:
— Убить!
— Расстрелять!
— Не давать пощады злодею!
Суд голосовал. И Ливкин громко и сурово зачитал приговор:
— «Именем Российской Советской Республики, именем рабочих и крестьян, именем отцов и матерей погибших военно-революционный суд Крестьянской Повстанческой армии приговорил: Бондаря Антона Никитича, 25 лет, из села Покровского за участие в расправах над мирными жителями, за попытку бросить бомбу в штаб армии — к смертной казни. Приговор приводится в исполнение немедленно».
Антон, как подкошенный, упал на колени, забился в цепких руках конвоиров.
— Кончать его! — крикнул Мефодьев. Злость судорогой пробежала по его губам.
Один из партизан скинул с плеча винтовку, торопливо задергал затвор.
— Обожди! — резко взмахнул рукой Волошенко. — Пикарей сюда!
К столам протиснулись бойцы с пиками. Они окружили обезумевшего Антона. И над площадью пронесся его крик, полный боли и ужаса. И скорченное Антоново тело поднялось на пиках и повисло, чтобы все его видели.
Если не считать роты, которая оставалась при Лентовском и в боях по существу не участвовала, из двух крупных карательных отрядов на станцию вернулись немногие атаманцы. Большинство их погибло под Сосновкой, Покровским и на еланях. А из отряда капитана Артюшева не пришло ни одного человека. Сорокина была взята в плотное кольцо партизан.
С докладом об этой операции к атаману Анненкову выезжал сам Лентовский. Затем вызвали в штаб дивизии поручика Мансурова и других офицеров.
Мансуров явился на квартиру злой, порвал принесенные писарем бумаги, распек фельдфебеля, который загнал запасную лошадь поручика.
— У меня должен быть хороший заводской конь! Или ты найдешь мне коня, или я оседлаю тебя, скотина! — бушевал Мансуров.
Другую свою лошадь — гнедого дончака — поручик оставил в последнем бою на одной из еланей. Почти сорок верст шел пешком, пока не добрался до небольшого села, где взял весь транспорт. Но это были низкорослые сибирские клячи, годные только в обоз.
— Даю тебе, мерзавец, сутки. И если ты хочешь жить…
Фельдфебель пулей вылетел из горницы. Сердитый стук кованых сапог утих. Мансуров окликнул Пантелея Михеева и послал его за водкой.
«Теперь запьет надолго», — подумал с неудовольствием Пантелей: он искал подходящего момента для разговора с поручиком.
Об аресте Нюрки Пантелей узнал уже на станции. В Покровском он неотлучно был при Мансурове, с ним вернулся сюда. Хотел Пантелей сам пойти к Лентовскому и попросить, чтобы дочь отпустили. Глупая она, без всякого соображения определилась в лазарет. А что выдала партизанам Максима Сороку — вранье. Не могла Нюрка сделать этого. На Пантелеевы глаза свидетелей не надо. Он видел, как терлась дочка возле Максима.
— Нет, дядя, люди говорят по-иному, — возражал Александр Верба. — Я от мужиков слышал, дескать, Нюрка той ночью была у кузнеца.
— Никому не поверю, — сказал Пантелей, покачав головой. Шрам на его виске побагровел и вздулся, стал похожим на пузатого земляного червя.
— Как хочешь, дядя. А я что слышал, то и толкую.
Пантелей с тревогой покосился на открытое окно мансуровской горницы и отвел Александра со двора на улицу. Сказал наставительно:
— Язык пуще ножа режет. Молчи. Промежду прочим, не твое это дело, Шурка.
Идти к Лентовскому Михеев побоялся. Ничего доброго из этого не выйдет. Только себе повредишь и Нюрке сделаешь хуже. Уж пусть с Лентовским поговорит Мансуров. Он знает, что сказать, и убедит контрразведку в том, что Нюрка — еще совсем девчонка и такой же с нее спрос.
Мансуров проездил больше недели. Вернулся с пополнением. Это были добровольцы из казаков. Мужики удалые, отпетые. Всем им Советская власть насолила в свое время заготовками хлеба, и они не могли забыть об этом. Ругали ее на чем свет стоит, хвалились, что не успокоятся, пока не изрубят большевиков в капусту.
Отряд Мансурова реорганизовывался в экскадрон черных гусар и входил в состав казачьего полка. Поджидали ремонтных лошадей. Поручик почти ничем не занимался. Подолгу просиживал за картами с Владимиром Поминовым. Иногда они приглашали в компанию отца Василия. Он приходил довольный, засучивал рукава подрясника и принимался тасовать колоду.
— Мудрость приобретается в благоприятное время досуга, — говорил поп. — И кто мало имеет своих занятий, тот может приобрести мудрость.
— Лжешь ты, батюшка! — возражал Мансуров. — Человек становится мудрым, лишь побывав на грани жизни и смерти. Это не только щекочет чувства, но и прибавляет людям опыта и заставляет их переоценивать свое прошлое и настоящее. Каждый мало-мальски горячий бой стоит университета, поэтому-то я мудрее тебя, батюшка. Пока ты бездельничал здесь, я бегал по бору в поисках мудрости.
— Каждому — свое. Слава воина — в мече праведном, с которым он идет против неверных. Сокрушай мышцу нечестивому и злому, а тако же ребра его. Пусть погибнет наш враг, и семь женщин ухватятся за одного мужчину в тот день.
Как-то отец Василий заявился под хмельком. Мансурова не застал и повел разговор с Пантелеем о Покровском. Взбунтовалась его паства, осрамила церковь божью. Не хочется батюшке на позор ехать в село, да матушку жалко. Одинокой пташкой живет она в стае лютых воронов.
— А я, может, возьму и поклонюсь миру. Простят, а? — со слезой в голосе сказал отец Василий. — Надоело трепаться с отрядом, покоя жажду.
— Тебя простят, — ледяной водой облилось сердце Пантелея.
— Для начала уговорю Макара Завгороднего, чтоб сынов своих выпорол, ибо кто жалеет розги, тот ненавидит дитя свое, — заметил поп, почесывая спину о косяк окна. — Завгородние меня на чужбину угнали.
— Тебя простят, батюшка, — грустно повторил Пантелей.
— А прощу ли я, когда мир придет на землю? В душе моей гнев, и нет в ней сострадания!
Скрипнула калитка. Пантелей по кашлю узнал Мансурова.
— Михеев! Квасу! — залетел со двора голос поручика.
Пантелей проворно схватил ковш и кинулся в погреб. Когда он вернулся, Мансуров и Владимир потешались над попом.
— Я считаю, что нам незачем жениться, — подзадоривал поручик отца Василия.
— Блуднику сладок всякий хлеб, — басил тот, шлепая мясистыми губами.
— Не скажи. Мы выбираем хлеб с изюминкой. — Мансуров подмигнул Владимиру, отхлебывая большими глотками ледяной квас. — Любим баб покрасивее.
— Что золотое кольцо в носу свиньи, то женщина красивая и безрассудная. Соглашусь жить лучше со львом и драконом, чем с такой женою.
Владимир озорно и заискивающе рассмеялся. Он вспомнил ночь, проведенную у матушки. Вспомнил откровенное признание Мансурова. Уж и подарочек ждет батюшку в Покровском — на удивление!
— Еще Иисус сын Сирахов сказал: отнюдь не сиди с женою замужнею и не оставайся с нею на пиру за вином…
Отец Василий ушел, что-то бормоча себе под нос. А офицеры все шутили.
«Поручик в добром духе и трезвый. Надо поговорить с ним сегодня же», — решил Пантелей.
После обеда Владимир пошел прогуляться. Мансуров устраивался на койке спать. Приоткрыв дверь, Пантелей заглянул в горницу:
— Брат поручик, дозвольте…
— Чего тебе, Михеев?
— Дочка моя Нюра Лентовским забранная, — робко сказал Пантелей, скрестя на груди руки.
— Что? Ах, это твоя! Помню-помню. Когда купчиха говорила о ней, я еще подумал, не твоя ли она. Жаль, Михеев, но она была с красными.
— Да что вы, брат поручик! Ни с кем она не была, а помогала фельдшеру. Сами знаете, как туго солдатской семье живется. Платили Нюре, она и работала. Несмышленная, а глупого дитя родителю жальчее, — с мольбой говорил Пантелей. — А вы купчихе не верьте, по злу она на Нюру. Пущай ее Лентовский выпустит, а я ей по-родительски шкуру спущу.
— Едва ли я помогу тебе, Михеев. Лентовский крут с большевиками, особенно после неудачи в Покровском.
— Одна у меня Нюра. И ежели что сделается с нею, не жить мне, — трудно сказал Пантелей.
Поручик спустил босые ноги на пол, задумался, скользнул взглядом по седому Пантелееву виску.
— Хорошо. Я попытаюсь, — и принялся обуваться.
На вокзал они пошли вместе. Горе застилало Пантелею глаза, и он шагал, словно пьяный, ничего не видя перед собой. В душе он благодарил Мансурова. Если поручик спасет Нюрку, Пантелей будет слугой ему на всю жизнь. Уж лучше пусть самого Пантелея посадят за решетку.
Черный вагон находился в стороне от вокзала, на запасных путях. Часовые не подпускали к нему ближе, чем за двести саженей. Здесь Пантелей и остановился. Полным надежды взором проводил Мансурова. Часовые знали поручика и пропустили его.
Лентовский выслушал просьбу, поиграл розовыми губами.
— Очевидно, мы освободим ее. Передайте это вашему Михееву.
Мансуров повернулся, чтобы уйти, но Лентовский задержал его.
— У меня много большевиков, поручик. Любопытно, за кого вы будете просить в другой раз.
Мансуров вскинул голову, тряхнув кудрями:
— Это очень важно, поручик?
— Да, — Лентовский холодно сощурил глаза.
— Если есть красивые женщины, почему бы и не попросить.
— За своей красавицей приходите вечером. Мы допросим ее и отпустим после соответствующего внушения. Но учтите, это лишь благодаря тому, что Михеев ходит с атаманом с германской. Мы не забываем заслуг. И чтоб больше не дурила. Попадется еще — не помилуем!
Пантелей не чаял, как дождется вечера. Хотел не уходить с путей, но Мансуров тронул его за рукав.
— Здесь нельзя. Все будет в порядке.
— Не били б ее! — тревожился Пантелей.
— Лентовский обещал не трогать.
Пантелей радовался, как ребенок. Он улыбался всем и пел песни. Чтобы скоротать время, почистил и без того чистого коня Мансурова, засел починять себе сапоги. Каждые пять минут он вбегал в горницу и спрашивал поручика, не надо ли ему чего-нибудь.
— А ты крепко любишь дочку! — улыбаясь, заметил Мансуров.
— Как не любить ее такую! Ласковая она у меня.
— А вот отец Василий любит свою матушку.
— Навестить он ее хочет, — сообщил Пантелей.
— Пусть навестит. Она рада видеть батюшку.
Еще засветло Мансуров поднялся в черный вагон. Лентовский вышел из купе горячий, с красными кроличьими глазами.
— Допрашивал двух свеженьких мужичков, — сказал он, закуривая. — Ты опять ко мне? Впрочем, ты за комиссаршей. Так-так.
— Вы обещали отпустить ее, поручик, — мягко напомнил Мансуров.
— Обещал. Но вы же знаете дворянского сына. Этот идиот неподрассчитал своих силенок и убил ее. Да, произошла ошибка, трагическая ошибка. — Лентовский притворно вздохнул и развел руками.
— Как же так?!
— А вот так. Вы скажете Михееву, что дочь его пробудет еще некоторое время под арестом, пусть он не беспокоится за нее. Нет никакого повода для беспокойства.
Знать, в недоброе время родила Аграфена Михеева дочку. Берегли родители Нюрку, да разве от смерти убережешь? Пришла смерть, размахнулась косой острой и срезала ромашку полевую. Нет цветка, будто и вовсе никогда не было, будто не его согревало солнце, не его ласкали легкие ветры, не о нем радостно шептались травы. Нет цветка. А смерть хохочет и кружится в пляске, постукивая и прищелкивая костями.
У смерти холодные глаза и пухлые девичьи губы. Пантелею показалось она похожей на Лентовского. И тогда сорвал он со своего рукава череп и бросил себе под ноги.
Мансуров не захотел скрыть от Пантелея страшной правды. Мансуров мстил Лентовскому за дворянского сына, за побег из Покровского, за вызов к атаману — за все. Разговор с Лентовским он передал слово в слово.
Пантелей рыдал, бился головой о стол, а Мансуров стоял над ним, как беркут, и говорил резко, с желчью:
— Вот плата тебе за то, что ходил с атаманом. Лентовский щедр. Да, он очень щедр!
Немного успокоившись, Пантелей попросил Мансурова забрать в вагоне смерти Нюркино тело, чтобы похоронить его. Мансуров снова поскакал к Лентовскому.
— Брат поручик спит, — сказал ему часовой. — Никого пускать не велено. Ночь.
Но Мансуров пробился к контрразведчику.
— Язык погубит вас, поручик, — предупредил Лентовский. — Зачем вы сказали отцу, что комиссарша убита?
— Солдат Михеев в одном из боев спас мне жизнь!
— Дешевая романтика! И я бы просил не беспокоить меня по пустякам. Вы отлично знаете, поручик, что мой вагон — не палатка маркитанта. Я никому ничего не выдаю.
…И об этом рассказал Мансуров своему вестовому. Пантелей не мог уснуть ни в первую ночь, ни во вторую. А на третью еще до петухов Мансуров вызвал его во двор, сообщил пропуск.
— Уезжай отсюда. К утру ты будешь далеко. Возьми карабин, пару гранат и отправляйся с богом, — сказал Мансуров.
Пантелей уехал. Смерть дочери оторвала его от прошлого и бросила неизвестно куда. Может, к партизанам? Простят ли они его — об этом Пантелей не думал сейчас. Ему все равно. Нюрки нет, срезала смерть ромашку полевую…
В один из дней, когда партизанская армия Мефодьева готовилась к новым боям, на кромку Касмалинского бора под самой Сосновкой выехал солдат в атаманской форме. Он был весь седой и измученный бессонницей. Когда его окликнули дозорные, он поднял руки, едва не свалившись с седла.
— Да это же дядька Пантелей! — крикнул старший дозорный.
Пантелея проводили к штабу. Навстречу ему вышел Ефим Мефодьев. Он удивленно взглянул на Михеева и приказал обезоружить его.
— Доч-ку Ню-ру убили! — со стоном выкрикнул Пантелей.
И в тот же день, ускакав от людей в бор, до крови кусал себе губы Роман Завгородний. В глазах билась невысказанная боль. И скупые мужские слезы бороздили лицо. Они искорками падали на горячий песок. Искорки ярко вспыхивали и гасли.
А Касмалинский бор задумчиво шумел о неудачливой, горькой судьбе Нюрки. И еще шумел он о неизбывной ее любви к Роману, к людям, ко всему земному.