Эх, Сибирь-матушка, родина наша, сторона холодная, вьюжная. Обжигают тебя морозы, хлещут дожди, пробегают вольные ветры. Разве что ветрам и подвластны твои просторы. И то летят они не один день, пока не ворвутся в степи Туркестана и Монголии, пока не зашумят над волнами Тихого океана. Ветры и те устают в пути, а что говорить о человеке, которому долгой кажется дорога от села до села? Не раз он останавливает свою лошаденку, чтобы дать ей перевести дух.
И от каждого села далеко-далеко до конца Сибири. Что до луны, то и до ее конца. А может, луна, и поближе: никто не ходил к ней, пути не мерял. Зато по Сибири ходили многие, и любой скажет, как она широка! Широка и порою неласкова. Ой, как неласкова!
Вот какая ты есть, наша вольница, наша крутая судьба! Скольких служивых и торговых людей, землепроходцев и рудознатцев закружила ты, зачаровала навеки своими снежными чарами! Шли они по нехоженым таежным тропам, по нетронутым степным местам с думами о своем и чужом счастье. Но счастья не было. Войны и мятежи издавна раздирали тебя, Сибирь. Рядом с отвагой и щедростью жила хитрость людская, рядом с добротой и честностью жило вероломство. А о беспутстве и говорить нечего.
Потом увидела ты скорбных людей с бритыми лбами, с бубновыми тузами на спинах. Услышала звон кандалов и проклятья.
Гибли люди, да не все. Многих закалила ты, окрылила большой мечтой о свободе. Не об удачном побеге думали эти люди, а о том, чтобы перестроить мир, сделать его таким справедливым, каким он никогда не был.
Посмотришь на твои степи и тайгу. Сколько мужиков собралось здесь со всего света! И каждый пришел к тебе с чем-то своим. Иные принесли в сердцах удаль Дона, иные — трудолюбие Украины, иные доброту вятских и сметку рязанских земель. Все это ты вобрала в себя и, не скупясь, раздала своим сыновьям. И спасибо тебе, матушка Сибирь, за такую щедрость! Большое спасибо!
Может, взмокнет от крови твоя земля в черную годину. Может, многие сложат головы. Да иначе нельзя. Недаром же ты и суровая, и отчаянная, и ничего не прощающая, родина наша, сторона холодная, вьюжная!
Осень девятнадцатого года начиналась обложными дождями. Кисли дороги. Как студень, дрожала серая, бесприветная даль. И так день за днем, неделя за неделей.
Сиротливо стояли спелые хлеба. От сырости тускнела их бронза. Тяжелели, склонялись до земли колосья кубанки, ложился овес. Ждали хлеба́ доброй погоды и расторопных хозяйских рук.
Наконец, вёдро установилось. Ожили заимки. Но на полях больше пестрели платки баб да мелькали вихры подростков. Мужики не шли на жатву. У них была своя забота: рыть окопы да стеречь восставшие села. Вспыхнувшее в Покровском пламя уже охватило около двадцати волостей. После первой победы партизанской армии над карателями крестьяне поверили, что они могут защитить себя, и взялись за оружие.
В селах развевались красные флаги, проводились митинги и сходки. Шла мобилизация лошадей, собирали одежду и продовольствие. Закипали жаркие споры, которые нередко кончались драками. Мужик трудно расставался со своим нажитым. На что ему расписки, кто и когда будет уплачивать по ним! А скотину уже ведут со двора. У брички поворачивают оглобли к воротам, в сусеках гребут зерно. Надо чем-то кормить партизанскую крестьянскую армию, надо ей на чем-то ездить. Одно утешение у мужика, что дело имеет с миром, а не с властями. Тут свои люди берут, можно и договориться о возврате имущества.
Сила поднялась большая, но не все деревни шли к Мефодьеву. Рассуждали мужики, что надо держаться поближе к родным местам, и создавали свои отряды, выбирали своих командиров. Затем мелкие отряды объединялись, образуя партизанские фронты. В августе дошла до Сосновки весть, что в соседнем уезде воюет крупное соединение партизан, которым командует бывший унтер-офицер Гомонов, а у самой Сибирской магистрали открыт Северный фронт.
— Значит, мы теперь не одиноки, — сказал Петруха, радостно потирая руки. — Нужно бы с ними связаться, чтобы в трудное время помогать друг другу.
— Свяжемся и воззвание пошлем, — ответил Мефодьев. — Я уже сказал Ливкину, чтоб приготовил бумагу. И потолкуем о грани, где им проводить мобилизацию, где нам. Это чтоб не драть с одного медведя по две шкуры.
Послом напросился ехать Петруха. Ему хотелось посмотреть на порядки у соседей, выяснить, много ли там большевиков и каково их влияние на партизан. Может, удастся как-то объединить, если не армии, то хотя бы партийцев.
«Нужна крепкая спайка, чтоб нас не разгромили порознь», — думал он.
На заседании штаба обсуждали, как и что говорить Петрухе при встрече с Гомоновым.
— Расскажи им, как мы воюем, сколько оружия у белых взяли, — нараспев говорил Мефодьев. Ему хотелось внушительнее выглядеть перед соседями. Теперь, мол, нам от вас никакой помощи не требуется, а мы вам дадим патронов.
— У самих не богато, — возразил Антипов, глядя мимо Мефодьева на окна, по которым нудно нахлестывал дождь.
— Сколько есть! — вспыхнул Мефодьев. — Дадим десять, двадцать цинок! У нас есть своя мастерская. В сутки заряжает до десяти тысяч патронов. Так и скажи Гомонову!
— Наш порох забивает канал ствола гарью и при выстреле дает много дыма. Только по крайней нужде можно применять его. Я считаю, что Петр Анисимович должен сказать правду, — Антипов поднялся, с шумом отодвинул стул. — У нас по тринадцать патронов на винтовку. Этого очень мало.
Мефодьев раздраженно махнул рукой. И чего прибедняется начальник штаба! Будут бои — будут и патроны. Но решил не спорить. Петруха тоже закрутил носом. Свою линию гнут.
— Ладно. Обещай пять цинок, у них туго с припасом, — сдался главнокомандующий. — А попроси ходков-рессорок, чтоб перевозить раненых. Об этом твоя Маруся заботится.
— И пишущую машинку, — подсказал Ливкин.
— Значит, пять? — по лицу Петрухи пробежала усмешка.
«Как обрадовался, — подумал о нем Мефодьев. — Наверное, до меня уже все обговорили. А вот возьму и назло скажу: двадцать».
Но он промолчал. Пусть на этот раз делают по-своему. Может, они и правы. А в дальнейшем Мефодьев не позволит командовать собой, как парнишка. Прошли времена, когда по кустам прятались. Теперь за спиной у Мефодьева целая армия. Бойцы поддержат главнокомандующего. Как скажет армия, так и будет.
Из штаба Мефодьев вышел с Ливкиным. Им было по пути. В дождевом сумраке посвечивали черные крыши. Зябко жались к заборам и плетням вербы.
— Ну, и погодка! — сплюнул Мефодьев, поднимая воротник френча. — Небо насквозь прогнило. Немного распогодилось, и снова полило. Порастет хлеб на корню!
Они шли, чавкая сапогами, обходя лужи. Под навесом одного из амбаров, где было сухо, Мефодьев остановился, снял и выжал фуражку. Поежился и спросил:
— Как у тебя, Терентий Иванович, с воззванием?
— Давно готово. Геннадий Евгеньевич молодец писать. Откуда только и слова у него берутся. И все такие, что за душу щиплют. Ничего не скажешь — образованный человек.
Мефодьев на минуту задумался, уставясь в набухшую водой землю, потом вскинул взгляд на Ливкина:
— В Сосновке довелось мне беседовать с офицериком. Не дурак он. Кое в чем разбирается. Так офицерик сказал, что Ленин берет к себе на службу царских генералов и полковников. А я большевику Антипову не совсем верил. Думаю, какой он ни наш, а все-таки золотопогонник. Да и на Рязанова некоторые штабные косятся.
— Напрасно косятся, — убежденно проговорил Ливкин. — Геннадий Евгеньевич, правда, ратовал в свое время за учредиловку, но человек он честный и ненавидит Колчака не меньше, чем мы. Вот тут разговорились как-то, признался он, что догадывался и прежде, кто я есть. Даже был уверен. Но никому не сказал. С эсерами он, кажется, порвал или что-то в этом роде.
— Да, он скрывается от Колчака, приехал к нам с чужими документами. Выходит, неплохо тебе помогает? — Мефодьев посмотрел на небо. Оно было по-прежнему холодным, темно-серым. Ни единого проблеска.
На следующее утро, когда дождь прекратился и прояснило, проводили Петруху. Он отправился один, хотя Мефодьев советовал ему взять с собой десяток бойцов. Ведь Петруха везет карты, составленные Антиповым.
— Один скорее доберусь, — просто сказал Горбань.
— Ну, как знаешь!
А дня через два дозорные остановили у Воскресенской грани двух всадников. Документы проверять не стали, а проводили задержанных в штаб. Уж больно подозрительным показался им старший — мужчина средних лет в кожанке, с полевой сумкой на боку. У него были аккуратно подстриженные усы и смеющиеся глаза. Сидел мужчина на коне так же свободно, как на табуретке. Видно, привычно для него ездить вершни. Офицер — определили дозорные.
Другой был совсем молодой. Он, наоборот, мешком плюхался в седле. Мокрый ватник неуклюже топорщился на нем. Из голенища сапога выглядывала грязная портянка.
В штабе никого не оказалось, и старший попросил отвести их прямо на квартиру к главнокомандующему. Дозорные переглянулись. Наверно, белый лазутчик. Всю дорогу расспрашивал об армии, а теперь бросит бомбу — и делу конец.
Задержанный настаивал на своем. Дозорные подозвали проезжавшего по площади Семена Волошенко. Когда Семен не спеша подъехал, старший взял руку под козырек:
— Я из армии товарища Гомонова. Прибыл для переговоров и хочу видеть главнокомандующего.
Семен, который присутствовал на последнем заседании штаба, понял, что медлить нельзя. Он тут же предложил гостям ехать за ним. Дозорные, как бы извиняясь, пожали плечами.
У Мефодьева они застали Костю Воронова. В небольшой чистой комнатке было тепло и уютно. Пахло свежим хлебом. Положив ногу на ногу, Мефодьев полулежал на кровати, гладил рукой колено и что-то рассказывал. Костя сидел напротив на широкой скамье и пошмыгивал горбатым носом.
— Садись, — сказал Мефодьев Семену, не обратив внимания на стоявших у двери.
— Вот, к тебе привел. Они от Гомонова.
Ефим смерил гостей испытующим взглядом и резко поднялся, едва не достав головой матки потолка. Его лицо просияло. А серые глаза вспыхнули озорством. Посмотрим, мол, что за послы: и перевел взгляд на портянку, которую так и не заправил в сапог младший из прибывших.
«Вояка! Не лучше, чем у нас», — подумал Мефодьев.
Зато старший определенно нравился. Он был чуть пониже Ефима, но так же широк в плечах и статен. В глазах светились ум и та серьезность, что отличает людей бывалых и уравновешенных.
Старший шагнул вперед, щелкнул каблуками грязных сапог:
— Начальник штаба армии Куприян Гурцев, — и тут же представил своего спутника. — Алеша Иванов, мой адъютант, комсомолец.
Алеша покраснел, не зная, что сказать. Поспешно ухватился за протянутую Мефодьевым руку, словно боясь упасть на спину.
— Начальник штаба? — Мефодьев указал на лавку, приглашая гостей сесть. — Фронтовик?
Гурцев утвердительно кивнул.
— Офицер?
Снова кивок.
— Из каких частей?
— Казак, из Забайкалья. По ранению пришел домой. Воевал против атамана Семенова, а у вас с отрядом вспольских железнодорожников вступил в армию Гомонова, — спокойно и как бы нехотя рассказывал о себе Гурцев.
— А мы к вам своего человека послали, для связи. Не встречал?
— Нет.
— Ну, что ж, отдыхайте. С дороги не грех и выпить. Продрогли? Сам вижу! Семен! — кивнул Мефодьев Волошенко. Тот мигом вылетел из дома. — Сейчас поедим, выпьем, а отдохнете — соберем штабных и все доложишь по порядку. Обмаракуем, как нашим армиям держаться сообща. А ты мне сразу пришелся по душе, начальник штаба. Вот такого бы нам!
Костя ухмыльнулся и кашлянул в кулак.
Роман жил как во сне. Он куда-то шел, что-то делал, о чем-то говорил. Очевидно, можно было и не идти, и не разговаривать. Впрочем, нет. Из этого и складывалась его жизнь. Как бы там ни было, Роман живет.
А Нюрка погибла. Нет ее совсем. Без нее поднимается и опускается солнце, без нее булькает вот этот бесконечный промозглый дождь. Уж не подойдет она к окну и не скажет, что надоел ей дождь, что она истосковалась по теплу.
Отпели по вечерам звонкоголосые гармошки на гульбище, отплясала свое Нюрка. И в Романовом сердце пусто. Не вздрогнет оно от внезапной радости, не защемит от ожидания. Печаль — это и есть пустота. Может быть, самая большая из пустот.
Иногда казалось, что сон обрывался, наступала явь, и Роману хотелось в Покровское, чтобы повидать Нюрку, которую он любил. Роман заслужил встречу с Нюркой. Он так много страдал! Он рвался к ней с фронта. А первое свидание после разлуки, размолвка у озера, женитьба на Любке и возвращение к Нюрке — это и было его любовью. Не всем дается она одной радостью. И тут же Роман думал о том, что он был несправедлив к Нюрке. И это давило еще сильнее.
После того страшного дня, когда Роман долго пробыл один в бору и вернулся домой разбитым, дед Гузырь и Касатик часто навещали его. Приходили побалагурить и засиживались часами.
Дед приносил с собой работу. Наступила осень, а в Романовом взводе у многих поизносилась обувь. Дед придирчиво осмотрел все сапоги и бродни. Установил очередь на починку.
— А которые, значится, босые, пусть со штаба кожу справляют, якорь ее, — сказал он бойцам. — А ишо дратвы надо.
Штаб осадили просьбами. Больше других теребили Петруху. Мефодьев, мол, занятой человек, а комиссар язык чешет, про революцию рассказывает, да на сходках мужиков уговаривает. Небось, найдет время поискать кожи. Ему не откажут мужики.
— И чего вы ко мне вяжетесь! Сказал, сделаю — и сделаю! — отвечал Петруха.
— Мы б и подождали, да Гузырь торопит. Невтерпеж ему!
— Задал мне дед задачу! — вздыхал, улыбаясь, Петруха. — Ладно. Привезем из Покровского, там есть реквизированные.
Кое-как кожу достали. Привезли дедовы колодки, поделали новые. Помогать деду вызвались несколько бойцов. Но сапожничал главным образом Гузырь. Они приносили куделю, пряли и смолили дратву, искали по селу щетину. Работа подвигалась. Кое-кто из бойцов уже щеголял в залатанных и перетянутых сапогах.
Хозяйка завела квашню, а Роман взялся наколоть дров. В сарае была лишь одна толстая, в полтора обхвата чурка. Со всех сторон в чурке сидели сучки, которые накрепко ее связали. Роман с краев отщепил несколько поленьев, а потом взялся за колотушку и глубоко всадил топор в смолистое дерево. Пробовал вбить клин в трещину. Вспотел и отступился. Сел курить.
Походил, примериваясь, вокруг чурки. И снова ухватился за колотушку. Наконец, дерево стрельнуло, развалилось — и топор тюкнулся о землю.
Роман задумчиво посмотрел на топор. Во всем этом было что-то знакомое, пережитое. Роман стоял точно так же, а топор лежал. Вдруг вспомнилась клуня, мать. Он тогда бросился на мать. Роман стоял…
Нет, это — другое. Зеленая травка в мясоедовском дворе и пластом тело парня. А на белой рубашке кровь маками и рядом топор.
И снова вернулась мысль к Нюрке. Там ее взяли, во дворе. Били, а может, и…
Роман скрипнул зубами, поднял топор и, тяжело дыша, с ожесточением стал рубить. Брызгами полетели щепки.
— Да ты потише, пуп надорвешь али килу наживешь, — за спиной раздался веселый голос Касатика. — Дай помогу!
Гузырь проворно обежал Романа, подивился:
— Чурка, якорь ее, позанозистее протчих будет. Энто у нас в станице один казачишка был, никудышный, любо-дорого. Так он, забубенная голова, ежели чурку не осиливал, звал соседа на помочь и толкали ее всю в печку. Значится, сутунками и топился. А ишо любил энтот казачишка начальству угодить. Раз на троицу напился станичный атаман и давай нагишом по домам бегать! Ну, а энтот увидал и взял в соображение, что надо и ему разболочься, коли атаман почин сделал. И как словом, так и делом. Побежал, любо-дорого, следом. Однако далеко не убег. Поймали его казаки да крапивой по голому заду и особо по протчим местам отстегали. Почитай, неделю хворал. Тело, якорь его, так и взялось пузырями.
Дед закатился смешком, заглядывая в Романовы глаза. Ему очень хотелось развеселить Романа. Ведь худо с парнем, совсем закручинился.
В избе, наблюдая, как хозяйка растапливает печь, Касатик вспомнил одну историю. Он сидел у стола, подперев щеку рукой, и говорил певуче:
— Ехали, ехали мы с отрядом по степи. Кругом — тишь, благодать. Беляков в селах нету. А тут докладывает Мише Русову встречный конный. В нашей деревне, говорит, полно милиции. Всех совдепщиков порубили, одного председателя найти не могут. Был, дескать, люди видели и пропал. Миша командует: разворачиваться и атаковать. Окружили мы то село и ударили. Понятное дело: была милиция, да вся в расход вышла. Сидим на телегах, перекур устроили. А у избушки, где жил председатель совдепа, шум, мужики собираются. Мы туда. «В чем дело?» Отвечают, что никак не достанут председателя. И, действительно, как его достанешь? За печкой щелка, разве что кошке туда пролезть, а он здоровый, плечистый такой. Как залез в эту щель, уму не постижимо. Милиция все вверх дном поставила. Сорвали в избе полы, облазили чердак, амбар, пригоны, по беремю сено повынесли, а за печь кому придет в голову заглянуть? Я ж говорю, дырка шириной поменьше четверти. Захватили мужики председателя, тащут, да куда там! Ни с места! Того и гляди, что руку или ногу оторвут.
— Как же достали? — заинтересовался Роман.
— А так, — радостно встрепенулся Касатик. — Печь разобрали по кирпичу. Вылез браток, баба его от радости плачет, что живой. Сынок малой верещит. А председатель поздоровался с нами, да как захохочет. Не думал, мол, когда печь ложил, что прятаться за нее придется, а то бы от стены отступил хоть на палец. Эх, геройский такой мужик! Жалко, убили его. Дошли потом до нас слухи, что кулачье его прикончило. Вспомнили, как хлеб забирал, и по кускам разорвали.
— Батюшки! — Всплеснула руками хозяйка и вдруг расплакалась. — У меня тоже забрали мужика в Галчиху. И ни слуху, ни духу… Теперь уж, видно, не дождаться.
Дед Гузырь жалостливо взглянул на нее и заговорил громко, стремясь заглушить ее всхлипывания:
— Это понапраслину я сотворил, что Антону, якорь его, черевики отдал. Уж лучше б пожег. А Гаврила ему, значится, пиджак…
Не по-старчески звонкий голос Гузыря оборвался. Дверь отворилась, и через порог решительно шагнул Пантелей Михеев. В его сильно осунувшемся лице не было прежней растерянности. Оно выглядело диковатым, в глазах поблескивали синие огоньки.
Взглянул Роман на Пантелея и вздрогнул. Нюрка была очень похожа на своего отца. Именно такой видел Роман Нюрку, когда она ехала с лугов в компании баб. И эти, плотно сжатые губы…
— Просить пришел, Роман Макарович, — сухо, с болью в голосе, сказал Пантелей. — Возьми меня к себе. Тут мне быть надобно, не обозник я.
Роман не мог проглотить застрявший в горле комок. Ему стало душно. Он вскочил и непослушными пальцами начал сворачивать цигарку.
— Прошу, Роман Макарович…
— Возьму, дядя Пантелей, — переводя дыхание, горячо заговорил Роман. — Потолкую сегодня же с главнокомандующим. Только ты, дядя Пантелей, держи себя…
— И ты держи! — вырвалось у Касатика.
Роман метнул взгляд на матроса, который качал головой и сочувственно улыбался. Мол, все мы понимаем твою кручину, да что поделаешь!
— Доберемся мы-таки до этого палача Лентовского, — процедил Роман сквозь зубы. — Вспомним ему зараз все смерти…
Сон проходил: к Роману возвращалась явь, суровая и понятная.
В школе люди толпились в коридорах, на лестнице. Курили, спорили, протискивались поближе к самому просторному классу, где заседал штаб. А там тоже полно бойцов, сидели на полу, окнах и друг на дружке.
Роман уже слышал, что из армии Гомонова приехали двое для переговоров. За ним присылали, но Роман, как видно, запоздал. Вперед не протиснуться. Спасибо, заметил своего командира Аким Гаврин.
— Пропустите Завгороднего! — зычно крикнул он на лестницу.
Романа знали в армии. Мужики зашевелились, освобождая ему дорогу. А в коридоре образовалась пробка. Его подняли на руках и под общий смех передали над головами почти к самому столу.
Смущенный Роман встал на ноги, поправил гимнастерку и осмотрелся. Прямо перед ним, рядом с Антиповым, сидел мужчина с тонким носом и знакомыми добрыми глазами. Эти глаза нельзя забыть. Только во Вспольске, на постоялом дворе, мужчина был в грязном ватнике, теперь же во френче, а на стуле — новая черная кожанка.
Куприян Гурцев тоже узнал Романа, поднял руку, радостно поприветствовал.
— Вот и встретились! Я ж говорил, что вместе воевать будем! — с хитрецой заулыбался. — Как живешь-то?
— Хорошо, — кивнул Роман.
— Он герой у нас. Лихо дерется, — сказал Антипов. — Я его еще по фронту знаю. Молодец!
А где же второй приезжий? Его за столом не было. Может, этот, что оживленно разговаривает с Рязановым?
Да, это был адъютант Гурцева Алеша Иванов. Совсем нежданно он встретил здесь своего омского квартиранта Геннадия Евгеньевича.
Поистине, широка Сибирь, да тесно в ней. Спас Рязанов Алешу от ареста и посоветовал уйти из города. С горем пополам добрался Алеша до Вспольска и устроился в железнодорожных мастерских.
— А уж оттуда вместе с отрядом рабочих прибился к Гомонову, — рассказывал он. — У товарища Гурцева за адъютанта. Геннадий Евгеньевич, а как — мама?
— Не знаю. Я давненько из Омска. Вскоре после тебя, — Рязанов умолчал об обыске в своей комнате. — Полагаю, Матрена Ивановна жива и здорова.
— Я почему-то всегда думал, что вы, Геннадий Евгеньевич, будете с нами. А кое-кто не верил. Помните, был у нас на именинах, в косоворотке? Это член Сибирского подпольного комитета большевиков, — почему-то шепотом произнес Алеша. — Он нас в комсомол записывал.
— Он не верил?
— Конечно, я прямо не говорил с ним, но он расспрашивал о вас, сказал, что вы, наверное, не наш, что у вас свой путь…
— Который и привел меня сюда, — закончил Рязанов, вскинув мохнатые взъерошенные брови.
Они рассмеялись. В душе у Рязанова поднималось теплое отцовское чувство. Да, у Рязанова мог быть такой сын. Но постоянные экспедиции, неустроенная жизнь и партийные дела уводили его от женщин. Годы прошли в подготовке и ожидании революции. И вот она совершилась. Каков же итог? Рязанова преследует власть, которую год назад он приветствовал. Рязанов ищет союза с людьми, которых еще недавно считал разбойниками. Женщины, которых он мог полюбить, давно замужем.
— Это хорошо, что мы встретились, — уже с грустью сказал Рязанов.
Взглянув на Романа, Гурцев пригласил жестом: подходи поближе. Роман качнул головой. Понял, мол, да посижу здесь. И сел, подобрав под себя ноги.
— Будем начинать, — Мефодьев фуражкой вытер потный лоб. Пробежал веселым взглядом по сосредоточенным лицам бойцов. Теперь не возьмешь нас голыми руками. Послушайте, что приезжий скажет, и намотайте себе на ус. Супротив такой силы Колчаку не полки посылать надо, а целые дивизии.
Антипов пошептался с Гурцевым и встал, уперся руками о край стола. Он ждал, когда люди притихнут, серьезный и невозмутимый. На задних пришикнули — и гомон улегся.
— Товарищи! В нашей родной Сибири запылал пожар революции! Земля горит под ногами у палачей трудового народа. Небо хмурится грозами! Пламя восстаний охватывает все новые села и подбирается к столице кровавого диктатора Колчака!..
Антипов говорил спокойно, лишь иногда повышая голос. Но его слова попадали в самое сердце, мурашками пробегали по спине. В них была большая правда, близкая этим людям.
Слушая Антипова, Роман вспомнил все, что произошло в Покровском на его глазах. Начиналось с налетов милиции на село. Были угрозы, аресты, облавы на кустарей. Потом нагрянули каратели, пороли, вешали, расстреливали мужиков. Люди ожесточились. Не страх, а ненависть овладела ими. Роман вспомнил, как он сам взялся за оружие. Его никто не мобилизовывал в отряд кустарей. Он пошел по доброй воле, он не мог поступить иначе. И так все, кто теперь сидит с ним рядом.
Когда Антипов кончил, заговорил Гурцев. Он рассказал, как воюет армия Гомонова. У нее были стычки и с белой гвардией, и с чехами. Приходилось туго. Но выстояли, вооружились. Новониколаевские рабочие собрали и привезли к Гомонову винтовки и патроны. Сейчас у большинства бойцов есть огнестрельное оружие. Но омская власть может бросить против повстанцев крупные силы, и тогда армиям нужно действовать согласно. Колчак не успокоится, пока в его тылу партизаны. Он пытался покончить с крестьянскими армиями. Это кончилось разгромом его войск. Но враг еще силен.
— Предлагаю координировать наши действия во время боевых операций. Связь между армиями должна быть постоянной и прочной. Мы пошлем своего человека в ваш штаб, вы — в наш. Но главное — восстановить Советскую власть. Командование и большевики нашей армии предлагают созвать съезд делегатов всех сел и партизан. На съезде изберем исполнительный комитет областного Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, — сказал Гурцев. — Советская власть будет снабжать армию, проводить мобилизацию, руководить всем повстанческим движением. Только при ее помощи можно покончить с анархией, царящей на местах. Ведь сейчас кому как вздумается, тот так и делает. Верно я говорю?
Бойцы молчали. Гурцев взглянул на Романа: ну, поддержи!
Роман опустил глаза. Пусть другие высказываются. О Советской власти в Сибири он знает лишь по наслышке. Вроде и хорошей была, да мужиков тоже не шибко жаловала. Нет, пусть говорят другие.
— Чего ж это вы, будто в рот воды набрали? — с обидой проговорил Гурцев.
— Я скажу, — поднялся Ливкин.
Гурцев облегченно вздохнул. Но приметил, что мужики насторожились. Подались вперед.
— Жить без Советской власти мы не можем, — начал Ливкин. — Мы шли за нее в бой в Питере, за нее льется сейчас кровь на всех фронтах. Верно ты говоришь, товарищ Гурцев. Мы поддерживаем ваше предложение!
— Ты, Терентий Иванович, за себя высказывайся, — Мефодьев скривил губы. — Тут у каждого есть свой язык и каждый соображает, как быть.
Ливкин удивленно посмотрел на Мефодьева. К чему это он? Неужели заупрямится, пойдет против? Нет, Мефодьев сам столько боролся за Советы. Тут что-то другое. Опять будет горячиться.
На замечание Мефодьева откликнулись сразу. Из коридора послышалось:
— Правильно! Каждый сам себе хозяин!
— Агитатор не сдавал своего хлебушка Советской власти, потому и не знает, как мужику весело жилось. Он в чужой рубахе блох ищет!
— Ён, может, сам по нашим амбарам шастал!
Ливкин вздрогнул, словно от удара, и кинул поверх голов:
— Эх, вы! За что же бьетесь тогда?
— А ты поясни, — снова ворвался в класс чей-то голос. — Мы — темный народ.
И смех хитрый, вызывающий.
— Да, я брал хлеб у крестьян! Брал, потому что сам видел, как помирают с голоду рабочие! Вы живете тут, как у христа за пазухой… — выкрикнул Ливкин и осекся. Понял, что хватил через край. Сел, отдуваясь.
Костя Воронов потянулся к нагану, вскочил:
— А ну, повтори, как мы тут живем! У меня батьку сожгли!
— Костя! — грозно вскинул брови Мефодьев.
— Да за такие слова я любому влеплю пулю!
Антипов положил руку на плечо Ливкина. Лучше помолчать. Ливкин устало опустил голову.
У Мефодьева прыгали на столе пальцы. Он заметил это, сунул руку в карман, но опять вытащил. Заговорил, стараясь быть спокойным:
— Конечно, мы обсудим предложение Гурцева. Только, по-моему, надо отбросить — «рабочих депутатов». Откуда они взялись, рабочие? Когда мы в Покровском начинали воевать, они по городам сидели… Дожидались, значит, чтоб прийти на готовенькое. Так?
— Позволь мне, товарищ Мефодьев! — не выдержал Гурцев. — Ты вводишь бойцов в заблуждение. Рабочие боролись и борются за Советскую власть. В самом Омске было два крупных восстания против Колчака. У вас за все время погибли десятки, а там на одной станции Куломзино за два дня убито больше четырехсот человек. Жестоко подавлены восстания во Вспольске, Новониколаевске и других городах.
— Не слыхал про такое, — смягчился Мефодьев.
— И народом руководят большевики. Наша партия восстанавливает Советскую власть. Ты что, товарищ Мефодьев, против Ленина?
Костя Воронов опять рванулся вперед, но его осадил новый окрик Мефодьева. Костя сник.
— Нет, я за Ленина. И за Советскую власть. А с исполкомом и повременить можно. У нас есть свой штаб, революционный. Есть и пусть остается до поры.
Роман нетерпеливо выбросил руку, пояснил:
— У нас в Покровском то же на то и выходит. Гаврила был председателем в Совдепе, теперь он ревкомом командует. Как ни крути, а он все — Гаврила.
— За что ж вы воюете? — пожал плечами Гурцев.
— За себя. Ты что, с неба свалился, не знаешь? — крикнул Волошенко.
Антипов затушил недокуренную цигарку о пузырек с чернилами и начал:
— Я считаю…
— Ты армию послушай! — раздраженно оборвал его Мефодьев. — Прикончим Колчака, тогда и разберемся, Советскую власть поставим. Исполком выберем. Как думаешь, Геннадий Евгеньевич?
Рязанов, не ожидавший такого вопроса, немного смутился, встал. Пощипывая густые брови, ответил негромко:
— Самое страшное в теперешних условиях — двоевластие. Я считаю, что если согласиться с приезжими товарищами, то нужно распускать ревкомы.
Мефодьев согласно кивнул головой:
— Над ревкомами мы сами хозяева, а то к нам будут приезжать и распоряжаться.
Ливкин понял, наконец, что пугает Мефодьева. Он боится, что инициатива главного штаба будет связана решениями Совета. Нет, так не пойдет, товарищ главнокомандующий! С партизанщиной надо кончать.
Об этом же подумал и Антипов.
Костя зачастил к Пантелею Михееву. Приходил, садился за стол и просил хозяйку налить чаю. Пил большими глотками, обжигался кипятком. Потом закуривал и начинал разговор:
— Да разве ты знаешь, дядька Пантелей, какая была у тебя дочка! Пока ты путался с атаманцами, она в человека выросла.
Пантелей ронял голову на грудь, и крупные слезы срывались с его век. Невмоготу ему были эти посещения.
— А ну, еще раз повтори все сначала, — просил Костя.
И Пантелей снова и снова рассказывал о том, как ходили они с Мансуровым к вагону смерти и что ночью ответил Лентовский.
— А может, Лентовский сбрехал? — допытывался Костя.
Пантелей качал головой. Лентовский обманывать не станет. Он никого не боится, ни перед кем не отвечает за свои дела. Тому, кто попался к Лентовскому, одна дорога — в могилу.
Костя холодно смотрел во влажные глаза Пантелея и задавал последний вопрос:
— А кто предал Нюру?
Пантелей не мог вспомнить. Ведь ему о ком-то говорил Мансуров. Но о ком? О ком? Горе притупило память. Из нее, словно вода из решета, утекли впечатления тех дней. Остались лишь ледяные глаза Лентовского.
Костя долго ожидал ответа и, не дождавшись, уходил.
Но однажды Пантелей вспомнил:
— Купчиха, Агафья Марковна. Она сказала Лентовскому про Нюру.
В этот день Костя впервые обошелся с Пантелеем по-сыновьи ласково. Подошел к нему и уперся лбом в седую голову. Сказал ободряюще:
— Пока не увидишь ее мертвую, никому не верь.
Больше Костя не приходил. Почти трое суток никто не видел его и на улице. Сидел в избе и много курил, обдумывая что-то. Потом отпросился у Мефодьева в Покровское.
В отличие от Сосновки, Покровское выглядело совсем по-мирному. Дворы опустели. Не было видно ни людей, ни скотины. На полях шла жатва. Хлеборобы дорожили каждым погожим днем.
Чтобы не растравлять рану в сердце, Костя объехал переулками пепелище родного дома на Кукуе. С потемневшим лицом выскочил на своем Рыжке к оружейной мастерской. Не спешиваясь, кликнул Якова. Тот вышел на крыльцо озабоченный. Увидел Костю, заулыбался.
— Порох ничего. Стрелять можно, — сказал Яков. — Но гари много. Придется вставлять пятый патрон в обойму фабричный, чтобы очищать ствол.
— Много зарядили?
— Сколько было гильз, столько и сделали. Тысяч двенадцать.
— Ого!
— Ты из Сосновки?
Костя кивнул.
— Как там Рома?
— Ничего. Нюру жалеет.
Яков задумчиво сморщил лоб, наказал:
— Пусть Любу не забывает! Поклон-то ей передал?
— А то как же! Передал, — солгал Костя. — Я тебя, Яша, вот о чем попрошу. У тебя тут кузница есть. Пусть скуют мне звезду на батькину могилу. Крест выдерну и заброшу, а звезду на столбик поставлю.
— Ладно. Заезжай через недельку. Сейчас работы много, и железа нет, — ответил Яков.
С Кукуя Костя отправился на пашню к Завгородним, передал Любке поклон от мужа. Рассудил, что, коли сбрехал, так надо брехать до конца.
Любка расцвела. Много ли надо бабе для счастья! Вот уж и позабыла все обиды, простила.
— Спасибо тебе, Костя, за такую радость, — сказала она. — Мы тоже кланяемся Роме и ждем его домой. — Любка повесила на плечо серп и пошла на полосу, где Домна вязала снопы. Костя тяжело вздохнул, трогая коня.
Только вечером он подъехал к дому Поминова. Костя нарочно не спешил к Степану Перфильевичу. Днем можно не застать дома самого лавочника. Набросив повод на столбик палисадника, Костя постучал в калитку.
Сначала ему отозвались псы, потом, утихомирив их, заговорила Агафья Марковна. Голос ее срывался.
— Кто это?
— Впускай! Потом узнаешь!
— Не могу пустить! Мужа нет дома.
— Пусти, тебе говорят. Я из главного штаба, — скрипнул зубами Костя.
Калитка открылась. Агафья Марковна завыла, заохала.
— Чего стонешь, курва?
— Хвораю, милок, хвораю…
— Где мужик?
— Уехал, а куда — не знаю.
— Прячешь его?
— Господи, да обыщите все. Пусть меня громом пришибет, если вру. Уехал, не сказавшись. Вот истинное слово — уехал Степан Перфильевич!
— Ну, веди в дом! — приказал Костя.
Он осмотрел сени, кладовку, прихожую и горницу, заглянул в подполье.
— Его счастье, что утек. И твое счастье, что ты баба! — сказал, садясь на лавку под образа. При свете лампы его лицо казалось восковым.
Взглянув на него, Агафья Марковна попятилась.
— Становись на колени, сука! А то — убью! — Костя рванул из кобуры наган. — Теперь отвечай мне, как попу, бежал твой мужик?
— Б-бежал, — пухлое лицо купчихи перекосилось.
— Почему бежал? Когда?
— Сразу, как Антона Бондаря убили.
— Значит, струсил купчина? Так. Ну, молись, стерва! И повторяй за мной. Все повторяй, слово в слово: «Я, сука, предала Нюру Михееву»… Ну!
Купчиха быстро закрестилась, зашептала белыми непослушными губами:
— Я, сука, предала….
— Громче!.. «И счастье мое, сучье, что я — баба, и Костя Воронов потому меня милует, хотя милость, может, и временная, и не стоит меня миловать».
— И счастье мое, сучье…
— Запомни эти слова и повторяй, как молитву! А еще вот тебе, — Костя достал из кармана брюк вчетверо сложенный листок бумаги, развернул. — Тут песня. Я сам сочинил. Перепиши и выучи наизусть. Приеду в другой раз, спрошу. Чтоб назубок знала. Да не вздумай прятаться: от меня не спрячешься! — и ушел, сердито хлопнув дверью.
Через неделю Костя снова был у купчихи. Чтоб не прогневить его, Агафья Марковна тотчас же бросилась на колени и закрестилась.
— А чего молчишь?
— Позабыла, милок, с перепугу все слова.
Костя повторил. Затем перешли к песне. Агафья Марковна начала без запинки, впрочем, и без особого подъема:
Зачем я на свет народился,
Для чего родила меня мать?
Для того, чтоб свободу узнал я
И за Ленина шел воевать.
— Хватит! Теперь ищи листок бумаги, карандаш и пиши, что скажу. Да поворачивайся поживее! Ишь, какое брюхо наела! Крови Нюриной напилась, курва!
Глотая слезы, купчиха села писать. Наклонившись к ней, Костя диктовал:
— «Мой мужик Поминов Степан Перфильич не признает народной идеи и не желает умирать за бедно-народное право и имел крайнюю нужду скрыться из села». Написала? Так. Теперь пиши пониже: «И как я не сумею без него торговать, а также не желаю стать жертвой революции, то с восторгом в новой жизни передаю лавку и склады со всем товаром воодушевленному народу». И распишись.
— Пощади, милок! Не пускай голышом по миру. У нас только и богатства, что лавка. Пощади!
— А ты Нюру пощадила? Ух, ты! — и страшно скрипнул зубами.
В тот же вечер Костя отдал записку Гавриле.
— Добровольно передает все, — сказал он. — Завтра посылай людей принимать товар. Я ее, стерву, предупредил, чтоб ничего не трогала.
— Ладно, — согласился Гаврила. — Мужики об этом уже давно поговаривают. Поминов придерживал ходовой товар. А теперь у меня есть записка купчихи. Все законно. Вот еще надо нам что-то с мельницей делать. Не хочет Захар Бобров молоть по-честному. Придется тоже конфисковать.
— Это уж ваша забота, — махнул рукой Костя. — Я потому говорил с купчихой, что она предала Нюру Михееву, нашу сестричку, — и торопливо вытер ладонью мутные глаза.
Любка так обрадовалась Романову поклону, что забыла спросить у Кости, как он живет там, не нужно ли чего прислать ему. Мужики из Покровского часто ездят в Сосновку. Однако можно и самой съездить. Только бы управиться с жатвой, а там Любка выкроит денек.
Она оглядела полосу, которая золотисто-красной лентой вытянулась вдоль лога. До межи еще далеко. За неделю и то, пожалуй, не управиться. Хоть бы погода постояла, да ветра не было. Обобьет ветер колосья.
Вот о такой, о своей пашне мечтала когда-то Любка. Батрачила, лелея надежду, что со временем будет кормиться со своего клочка земли. И теперь у нее словно прибавилось сил. Конечно, она уставала, как прежде, и, может быть, даже больше, но это была особая, приятная усталость. Любке казалось теперь, что она спит подолгу, и работает не так споро, как нужно.
По вечерам Варвара уезжала доить коров. Она запрягала кобылу и, трогаясь в путь, неизменно говорила:
— Бросайте вы! Хватит!
Любка разгибала затекшую спину и, улыбаясь, поправляла мокрые от пота волосы. Ей не хотелось уходить с поля. Солнце еще высоко, можно поставить не один суслон. И снова принималась за работу.
Ужина не варили. Ели сало, огурцы, простоквашу и падали на нары. А утром поднимались на заре с ломотой в костях, разбитые. Домна разводила костер, а Любка чистила картофель в суп.
Когда подъезжала Варвара, они уже были на полосе.
После разговора с Нюркой Любка не успокоилась. Она поняла лишь, что ничего нельзя изменить.
Арест Нюрки не обрадовал. Любка жалела ее. И даже подумывала иногда, как тяжело будет перенести все это Роману. Да, Нюрка знала и любила Романа раньше, чем Любка. И, наверное, он ее тоже любит. А на Любке женился Роман сгоряча. Нужно было жениться и женился. Что ж, не уходить же теперь из дому на смех людям.
И вот Костя привез поклон. Значит, не позабыл Роман, не выбросил из сердца жену. Хоть иногда, а вспоминает о ней. Видно, как следует просил Костю, что тот аж на пашню приехал.
— Мама! — радостная подбежала к Домне. Звездочками лучились глаза.
— Что, Люба? — отложив в сторону сноп, выпрямилась Домна.
Красная от волнения, Любка говорила прерывисто. Домна слушала невестку, и ее лицо теплело. Нет, не хотела бы она для Романа другой жены. Не вертихвостка, а покорная, работящая. И красивая. От такой жены грех ходить по бабам. И это хорошо, что одумался Роман. Пора за ум браться, о семье тревожиться. Баб много, а семья одна.
За обедом Любка то и дело вспоминала Романа, И как он ест и что любит. Зимой, когда в железной печке прогорали дрова, Роман ложил в золу картошку. Потом выкатывал ее кочергой и, сидя на корточках, чистил. Обмажется бывало сажей, смешной! А то еще любил поджаривать сало. Нанижет кусочками на лучину — и в огонь.
Варвара, снисходительно улыбаясь, поддакивала Любке. Но про себя жалела ее. Не бог знает какой труд передать поклон, а радости-то сколько! Так и светится Любка счастьем. Кобели-мужики, разве они поймут такое. Однако Яша другой. Он и за красавицей писаной не пойдет. Варвара знает это, и потому всегда спокойна. А без покоя на душе трудно жить.
Вечером Любка уговорила Варвару сходить на заимку соседа Кожуры, повидаться с Мариной. Они пробудут недолго, успеют выспаться до приезда Домны. На этот раз свекровь сама отправилась домой. Нужно было испечь хлеб и посмотреть на хозяйство. Макару Артемьевичу не было особой веры.
Прямо с полосы направились они к видневшейся за бугром избушке. Любка шла впереди, иногда останавливалась и потирала исколотые стерней ноги. Варвара недовольно ворчала:
— Ну чего нас понесло! Мало намучились за день?
— Ты не сердись, Варварушка. Мне сегодня так легко и хорошо! И Марину проведать захотелось. Ей мужик помогает жать, у Гаврилы отпросился, — отвечала Любка, ускоряя шаги.
Трофим и Марина только что пошабашили. Трофим принес на растопку беремя курая, кресалом добывал огонь. Трут, который он носил в фуражке, отсырел и никак не загорался.
— Что ж ты, язви тебя! — сердился сосед.
Марина села доить кобылу.
— Будем варить галушки на молоке, — сказала она гостям. — Вы, поди, не ужинали? Вместе поедим.
— Костя Воронов приезжал на заимку. Поклон от Ромы привез, — похвасталась Любка. — Обещался вскорости сам в Покровское.
Последнее она прибавила. Ничего подобного Костя не говорил. Но Любка этого очень хотела.
— И чего их держат в Сосновке? — проговорила Марина. — Воевать — не воюют, а как бы сгодились на жатве.
— Много ты понимаешь! — раздраженно буркнул Трофим. — Война — дело таковское: все нет беляков, а потом вдруг и нагрянут. Что ж, по-твоему, и собирать тогда армию? Известно, домой пойдет каждый. У каждого теперь работы по горло… Да ты загоришь, язви тебя?! — Он все чиркал кресалом, сбивая пальцы.
Наконец, костер запылал. В его свете стали видны черная стена колка, телега с лагуном на задке и пасущиеся кони. Когда кони поворачивали головы к костру, их глаза вспыхивали. Казалось, это горят игрушечные фонарики, с какими ездят по ярмаркам фокусники.
В ночном воздухе гулко звучали чьи-то голоса: один грубый, другой тонкий, как писк комара. В логу, из которого потянуло прохладой, звякало ботало. В той же стороне простучали, затихая, колеса телеги.
Трофим сходил в колок, принес бересты и принялся делать ложки. Любка, наблюдая за тем, как он ловко режет ножом, думала о Романе. Хоть бы уж поскорее кончились бои, и он вернулся домой. Горячий он, все норовит вперед. Недаром же свекор со свекровкой за столом на площади сидели. Как радостно забилось тогда сердце у Любки! Ей было очень приятно, когда говорили о Роме. И вместе с тем, она боялась за него.
— Слух идет, что порубку в бору разрешат нонче, — сказал Трофим. — Каждому двору отведут деляну. Пора бы уж. Постройка обвалилась, и жерди лишней нет, чтоб подправить. При лесничестве воровали, а у Гаврилы не потянешь. Да и совестно как-то, язви тебя!
— Мой баню так и не достроил. Одна слава, что дома живет, а приходит и уходит затемно, — Варвара раздумчиво смотрела, как проворно бегают по веткам голубоватые язычки огня.
— Достроит, — помешивая ложкой в котелке, говорила Марина.
«Тогда Якова забрали. Вместе с Ромой они рубили баню», — подумала Любка. И вдруг ей показалось, что Роман где-то совсем рядом. Может, стоит за спиной. Оглянулась невольно. Нет, он подойдет сейчас. Наверное, в том колке. К лошадям отлучился. И засмеялась: ой, дура ты, Любка, дура.
— Ты чего? — удивилась, изогнув брови подковой, Варвара.
— Да так. Примерещилось.
Возвращались на свою заимку ночью. В небе перемигивались густые и сочные осенние звезды. Было сыро и холодно.
— Марина никак тяжелая, — проговорила Варвара, кутаясь в платок.
— А я что-то не заметила.
— Чего ты, Люба, замечаешь! Получила поклон от Романа и ошалела. Да ты хоть ему-то меньше показывай, что жить без него не можешь. Таких они больше любят, которые характер выдерживают, — понимающе сказала Варвара.
Утром вместе с Домной приехал Яков. Соскочил с брички — и к Любке.
— Видел Костю. Роман с ним передал…
— Она уже все знает, — улыбнулась Варвара.
Яков развел руками:
— Ну, тогда давайте вязки готовить. Гаврила обещал подослать жатку кредитного товарищества.
Любка встрепенулась. Как хорошо-то! Теперь они уберутся скоро и можно будет съездить в Сосновку. Любка обязательно навестит Романа.
Жатка пришла в полдень. Только не та, которую ожидали. Это была бобровская жатка и в упряжи — его же крупные, сытые кони. На беседке — племянник мельника.
— Дядька в добро к вам входит, — в улыбке блеснул Ванька редкими зубами. — Сам напросился у Гаврилы помочь вам. Дай-ка, Люба, напиться.
Любка поднесла ему ковш холодной воды. Ванька выпил смаху, вытер рот рукавом грязной рубашки. И весело тронул коней по жнивью.
— Теперь только поспевайте вязать! — крикнул он, обернувшись.
Застрекотала, замахала гребнями крыльев жатка, Домна и Любка принялись вязать снопы. Яков подавал вязки и ставил суслоны.
К вечеру Ванька Бобров скосил и пшеницу и овес.
Ветер гонял по селу пожухлые листья, наметая у заборов и завалинок золотисто-багряные сугробы. Листья цеплялись за лебеду и крапиву, но не могли удержаться за них. Травы сами старились и умирали.
А бродяга-ветер посвистывал лихо, по-разбойничьи. Швырял в листья песок, и тогда они тонко звенели, будто жаловались на свою судьбу.
Осень не вызывала у Романа прежней грусти. Он словно не видел увядания природы и не слышал крика журавлей в выцветающем небе. Роману некогда было грустить. Он сам находил для себя работу, чтоб как-то отвлечься от тяжелых раздумий. Почти ежедневно вместе со взводом выезжал Роман за село рыть окопы, учиться наступать в конном и пешем строю.
Окопы рыли в двух-трех километрах от Сосновки, в поле и на большой елани. Ночное нападение на село заставило подумать о круговой обороне. Победа партизан была легкой из-за ошибки карателей. Это был прямой просчет белых — идти на Сосновку через мост. Партизанам пришлось бы трудно, если б каратели обошли озеро и ударили со степи.
Роман объяснял бойцам, почему нужно рыть окопы, а сам думал об этом, как о пустой затее. Если армия будет сидеть в Сосновке, то не продержится долго. Надо искать врага, бить его, гнать, не давать передышки. Отчего, например, нельзя было ударить сходу по станции? Свои главные силы каратели бросили на восставшие села. Их здесь разбили наголову. Но преследовать белых до станции не стали. А там партизаны захватили бы немало оружия и продовольствия.
Об этом Роман сказал Антипову. Тот усмехнулся и одним взмахом развернул на столе карту-самоделку. Подозвал поближе.
— Вот смотри. Здесь бор, а здесь линия железной дороги. Станция южнее бора почти на тридцать километров, — Антипов водил по карте карандашом. — Допустим, мы заняли бы станцию, но удержать ее смогли бы едва ли. Дивизия Анненкова дислоцируется по железной дороге. Нас легко б отрезали от бора и крушили со всех сторон. У белых есть пушки, есть два бронепоезда. Кстати, ты не первый захотел штурмовать станцию. Об этом мы спорили с Мефодьевым. После таких побед над карателями зарваться — пара пустяков.
— Вам, конечно, виднее.
— Успеешь, навоюешься. Еще надоест. Скоро у нас горячо будет! — подмигнул Антипов.
— Да уж скорее бы! — резко рубанул рукой Роман.
— Как у тебя с одеждой, с обувью?
— Сносно. Дед Гузырь обул весь взвод.
— Этот старикашка, что натравливал бойцов на комиссара? Ну, и жох! Не отступился от Горбаня, пока не получил кожу. А как ты думаешь, не доверить ли ему сапожную мастерскую? Чтоб взял да и организовал. Сапожников найдем. Сумеет он?
— Сделает, — убежденно произнес Роман и подумал о том, как отнесется к этому Гузырь. Ох, и засуетится же дед! Тогда совсем никому не даст покоя с передами и подметками.
— Ты пошли его ко мне, да прежде побеседуй с ним! И еще вот что. Бойцов никуда не отпускай, особенно пулеметчиков. Надо быть начеку.
Из штаба Роман направился в дом, где жили Гузырь и Касатик. Застал обоих. Дед лежал на лавке, засучив штаны, а Касатик втирал ему в жилистые кривые ноги коричневую мазь. Острый запах ударил Роману в нос.
— Значится, масло муравьиное. Ломота одолела, якорь ее, — пояснил дед. — Садись, Романка, гостем будешь.
Роман присел на табуретку, закурил, наблюдая за Касатиком. Матрос до того разошелся, что лавка ходила ходуном вместе с Гузырем, у которого мелко тряслась жидкая бороденка. Доконает деда Касатик!
— Когда подходит осень, так меня и крутит, любо-дорого! Хоть караул кричи.
Гузырь живо заинтересовался тем, что предложил Антипов. Он рассудил, что это — «обчее переживание» и ему отказываться никак нельзя. Вот только хворает дед, да, поди, выздоровеет. К тому идет дело.
— Ты, Романка, скажи: согласен, мол, дед, якорь его. Однако, перво-наперво, чтоб довольствию положили и в солдаты записали по всей форме. Я, значится, не мру с голодухи, пропитания есть, да все ж она не казенная.
— Ты это сам ему скажешь, дедка, — ответил Роман.
— Можно и сказать, любо-дорого! А то я у вас — не у шубы рукав. А, может, я понужнее протчих буду. Хватит, Проня, заноза-парень, — Гузырь подобрал ноги и осторожно, как что-то хрупкое, опустил их.
Соглашаясь работать в мастерской, дед выставил еще условия. Надо, чтоб бабы не сидели по селам, как квочки, а пряли дратву. Пособирать сапожников и колодки, какие есть. Достать квасцов для выделки кожи и дать Гузырю документ, кто он такой будет, чтобы с тем документом мог он по селам ездить.
Роман рассмеялся. Все дадут, раз армии дозарезу нужна обувь. Можно просить смело.
— А для почину, якорь его, махану я в Покровское, — планировал Гузырь. — Знаю, у кого квасцов взять, и, значится, бабку свою попроведаю. Однако, тож хворает. И еще к Елисею Гаврину наведаюсь.
Касатик почесал затылок, с хитрецой посмотрел на Романа:
— Может, мне компанию составить Софрону Михайловичу? Хоть на пару деньков сойти на берег. Давно не бывал в Покровском.
— Нет. Антипов не дозволяет, — со вздохом ответил Роман, — я бы пустил, да не имею такого права. И ничего не поделаешь — дисциплина.
— Жалко. А может, позволишь все-таки хоть на одну ночку. Да я не так просто — по какому-нибудь делу поеду. Причину найдем. Уж больно хочется матушку повидать.
— Баловник ты, Проня, забубенная голова! — ухмыльнулся Гузырь.
— Нет, — повторил Роман. — Еще был бы ты простым бойцом — так-сяк, а то пулеметчик. О пулеметчиках Антипов особо говорил.
— Я понимаю, — недовольно сказал Касатик и тут же осветил лицо широкой улыбкой. — А до матушки я доберусь! Ласковая она — вот в чем дело.
Спровадив Гузыря к Антипову, Роман поехал туда, где рыли окопы. Но сразу же за селом его перехватил верховой.
— Попа поймали. Куда девать?
— Какого попа?
— Здоровенного. Держал путь со станции в Покровское, а очутился на Сорокинской дороге. Не иначе, как шпион. Куда его?
— В штаб, — ответил Роман, с любопытством рассматривая подъезжавшую к ним подводу. Неужели отец Василий от беляков едет? Довелось-таки еще раз повидаться!
— Я соберу хлопцев — утопим и этого, — предложил дозорный.
— Ты возвращайся, а я провожу попа к штабу.
Так и есть: отец Василий. Он в выгоревшем на солнце подряснике, с бородой. Ишь, какая метла отросла. И волосы по плечам.
— Здорово, батюшка!
Поп высунулся из-за спины возницы — седого кряжистого старикана, — удивленно заморгал, вытягивая отечное лицо.
— Роман? — и закрестился. — Господи, благослови встречу нашу. Принял я многое количество мытарств и, яко блудный сын, возвращался к родному очагу. Но лукавый попутал меня и завернул на Сорокинскую дорогу. Невиновен я, одна вина лежит на мне, и в ней раскаиваюсь!
— Поезжай, — бросил Роман вознице. — В штабе разберутся.
— Скорбь объяла меня и муки, яко женщину в родах, — повесив голову, бубнил поп.
Допрашивали отца Василия Мефодьев и Антипов. Он рассказал им про все, что видел и слышал на станции. Давно собирался батюшка в Покровское, да все не насмеливался. А тут узнал о побеге Пантелея и дал тягу. Не хочет он, чтоб его ухлопали. Жить будет дома и, ежели не позволят править службы, в учителя пойдет. Он все обдумал. Была бы только милость у партизанских начальников.
— А ты не шпионить явился? — строго спросил Мефодьев.
— Видит бог: безгрешна душа моя. — Взмолился отец Василий. — Буду сидеть дома, яко пророк Иона во чреве кита, доколе не придет от вас позволение.
— Ну, смотри! Чуть что — расстреляем! — сказал Мефодьев.
Прямо от штаба отец Василий ударился пешком в Покровское. Ему не терпелось повидать матушку.
Узнав от Романа о приезде попа, Касатик сокрушенно покачал головой.
— Вот так штука! Едва не влип! Пришлось бы любезничать с батюшкой! Нет, дисциплина в армии — добрая вещь!
Ночью Роман проверял посты и вернулся к себе на квартиру уже на рассвете. Хозяйка выгоняла коров в стадо. Она задержала Романа посреди улицы:
— Вчера какой-то курчавый к вам приходил, два раза. Ждал, а я ему говорила, мол, напрасно ждешь. Ищи, где хочешь, только не дома. Обещал сегодня зайти.
Роман ломал голову: кто бы это? Кому вдруг так неотложно понадобился он? Если из штаба, то Романа наверняка разыскали бы.
После обеда приехал Костя Воронов. Он, оказывается, и спрашивал вчера Романа. Конечно, по делу. Собирается Костя в Покровское. Может, Роман хочет передать с ним что-нибудь?
Роман пожал плечами: вроде, ничего.
— А поклон Любе? — Костя испытующе взглянул из-под насупленных бровей. — Жена она тебе.
— Можно, — просто сказал Роман.
— А я уже передал. И диву дался, за что она любит тебя такого. Да как любит! От радости прыгала.
— Да? — как бы очнувшись, спросил Роман.
— Вот тебе и да! И не гляди на меня, будто гусь на зарево!
— Спасибо. Надо, пожалуй, навестить семью. Люба у меня… хорошая.
— То-то, брат! — весело проговорил Костя и пошел к коню.
Из армии Мефодьева Куприян Гурцев уехал ни с чем. Главнокомандующий высказался за военно-революционные комитеты. Бойцы встали на его сторону.
Куприян досадовал на себя. Не с собрания нужно было начинать, а присмотреться к людям, побеседовать с ними по душам и уж тогда поступать, как лучше.
Большевики поддержали Гурцева. Но их в армии мало. А бойцы во всем верят своему главнокомандующему, а он хочет жить пока что своей партизанской республикой. Жаль, не было на собрании Петрухи Горбаня. О нем много слышал Гурцев. Этот бы убедил людей. Недаром же Горбань организовывал в Галчихинской волости первые Советы.
На том же собрании комиссаром действующей армии был избран Рязанов. Его предложил Мефодьев. А Горбаня оставили комиссаром при Главном штабе для работы в селах.
Перед отъездом Куприян Гурцев беседовал с Рязановым. Допоздна засиделись они в штабе. Геннадий Евгеньевич соглашался с тем, что армии должны как-то взаимодействовать. Но в том, чтобы объединять их и создавать совместное командование, не видел смысла.
Он знал, что в армии Гомонова — сильная большевистская прослойка. Там были вспольские и новониколаевские рабочие. Рязанов боялся, что после объединения партизанских сил уменьшится его влияние. Большевики, разумеется, поведут свою агитацию.
Что же касается Советов, то Гурцев слышал, что говорят крестьяне. Они не признают в Советах своей власти. Они не хотят жить по директивам сверху. И с этим нельзя не считаться.
— Ошибка Советской власти была в том, что она брала и ничего взамен не давала, — говорил Геннадий Евгеньевич, двигая мохнатыми бровями.
— А какая власть, позвольте узнать, могла б им дать больше? Кругом разруха, за Уралом — голод. У нас все — в будущем.
— Однако мужики живут в настоящем. Может быть, им придется хуже, но это своя власть, которая не дает обещаний, не подкрепленных делом. Такова крестьянская логика. Я за Советы, но, во-первых, их время, как видите, не пришло. И, во-вторых, у Сибири есть свои особенности. И нельзя проводить той же централизации, что на Западе, нельзя во всем копировать Москву.
— Чепуха! — жестко прервал его Гурцев. — Не ищите золотой середины. Ее нет и не может быть. Вопрос стоит так: или мы, или они. И нам нужны не просто Советы, а большевистские Советы. Только они защищают интересы трудового крестьянства.
— Позволю себе не согласиться с вами. Большевизм признает классовую борьбу. Он разрезает деревню на две половины. Есть кулаки и есть бедняки. Критерий при таком разделении — лишняя голова скота или что-то в этом роде. Но присмотритесь, те и другие сражаются плечом к плечу против Колчака. Их интересы совпадают. И, наоборот, в той же белой армии, у того же Анненкова служат так называемые бедняки. К нам перебежал недавно атаманец. Я интересовался им. И что же? Лошадь и одна корова в хозяйстве.
— А мне рассказывали про мельника в Покровском. Он ведь тоже мужик и зажал все село в своих руках. На стороне этого мельника Советская власть никогда не будет! — горячо проговорил Гурцев. — И Сибирь станет советской, не иначе.
Рязанов молча прохаживался по кабинету, а Куприян следил за ним пытливым взглядом. Что скажет Рязанов на это?
— Мне кажется, чтобы не наломать дров, до полной победы над Колчаком следует воздерживаться от каких-либо реформ, — наконец ответил Рязанов.
Так они ни до чего и не договорились.
Проводив Гурцева, Геннадий Евгеньевич думал о судьбах революции в Сибири. Идею областничества, несомненно, поддержат крестьяне. Большевики останутся в меньшинстве. Будет создано народное правительство с участием всех левых партий. Таким образом, на смену диктатуре придет подлинная демократия.
Геннадий Евгеньевич начал укреплять военно-революционные комитеты. Он предложил в свою очередь создать съезд представителей ревкомов, который бы решил вопросы управления восставшей местностью.
Мефодьев одобрил предложение Рязанова. В армии и в селах выдвигались и обсуждались кандидатуры делегатов. На собраниях нередко выступал сам Геннадий Евгеньевич и приехавший из Галчихи Сережа Иконников. Никакой должности при штабе Сережка не занимал, а назывался агитатором и состоял при комиссаре действующей армии. Когда в селе недопонимали политику Главного штаба, к мужикам посылали Сережку. Он добросовестно выполнял эти поручения. Особенно охотно ехал Сережка туда, где решали, как быть с попами. Обычно после выступления агитатора попов изгоняли из прихода или закрывали церковь. В Галчихе Сережка опечатал храм божий и ключи сдал на хранение председателю тамошнего ревкома. За такое самоуправство ему, правда, пришлось однажды поплатиться. Сережку прихватили в бору хористки и другие верующие бабы. Они навалились на него, связали и отвели на нем малую нужду.
Почти месяц Сережка не показывался на люди, а потом уехал в Сосновку. Всей душой он возненавидел богомольных баб и никогда больше не разговаривал с ними.
Рязанов ехал по делам в Покровское и пригласил с собой Сережку. Бородатый коренастый боец из мотинского взвода, что-то бормоча себе под нос, разровнял на телеге сено, бойко вскочил в передок и, оглянувшись на седоков, тронул серого коня. Телега легко покатилась под гору к мосту, повиливая колесами. Она была разбита, дребезжала и скрипела.
— Ну, и экипаж у тебя! — сказал Рязанов насмешливо.
— Живем в степи, — ответил боец, поворачиваясь. — А ведь прежде, товарищ комиссар, ты не хаил мою телегу, когда спал на ней и ехал до переправы. Не забыл, поди, как я тебя к бакенщику подвез?
Рязанов удивленно поглядел в морщинистое лицо бойца, узнал. Вспомнил: мужик шептался с бабой в сенях. А потом она ревела у ворот.
— Ты ж собирался в бор, уголь жечь, — вкрадчиво произнес Рязанов.
— Не знал я, кто ты есть. Учителя всякие бывают. Мог и шпион в учителя вырядиться. Одежда понарошке на тебе сидела, как на корове седло. И потому решил я, что лучше не брать тебя в попутчики. Уж извиняй, товарищ комиссар.
Рязанов покачал головой. Не смотри, что мужик простачок с виду. Глаз у него наметанный, такого не проведешь.
Развалившись в телеге, Геннадий Евгеньевич с увлечением говорил Сережке о предстоящем съезде. Земство изжило себя. Рождается новая форма крестьянского самоуправления, которую поддерживают мужики.
Возница прислушивался к разговору. Круто повернувшись, заметил:
— Всему голова — Советская власть. И ежели отбросить ее, то я сумлеваюсь.
— Это почему же? — заинтересовался Рязанов.
— Видишь ли, товарищ комиссар, у каждого свой ум и каждый рассуждает по-своему. Которому, может, при царе лучше жилось, а которому без царя. Да не об этом речь. До сей поры мы поджидали, кто кого хлопнет. А теперь ушли партизанить, помогать Ленину. Спросишь, отчего ему помогать. Я скажу тебе, товарищ комиссар. Советская власть у меня двадцать пудов пшенички забрала, под расписку. Жалко было. Пришел Колчак. Двенадцать шомполов мне отпустил. Больно было. Потом прикинул я, сколько рабочему хлебушка надо. Выходит, что ему моей пшенички на целый год хватит. И ежели у меня неурожай случится, Ленин возьмет у других и даст мне. Это и называется Советской властью.
— Ну, а если жить без Колчака и без Ленина? Самим править Сибирью? — наклонился к бойцу Сережка.
Мужик покачал головой и рассмеялся. Ох, мол, и заливаешь ты, дружок.
— Да разве можно так! Сибирь, она никогда не была сама по себе. Что в Питере да в Самаре, то и у нас. Так и будет. Колчак — тьфу, — возница презрительно сплюнул. — И ежели нам жить без Советов, то я сумлеваюсь.
— Ты был на последнем собрании? — спросил Рязанов.
— Был.
— Чего ж не выступил?
— Я человек тут новый. Меня и слушать не станут. Однако мужики жалеют уж, что Советскую власть обидели. Мужик — горлопан, он кого хочешь облает. Попервости облает, а потом разберется и себя выматерит за это.
— В селах есть ревкомы, они всем и командуют, — пояснил Сережка.
— Ревкомы? Да разве они власть? Это ведь — ты да я, да мы с тобой. А власть, она вон откуда идет — из Питера. От Ленина она.
Мужик смолк и молчал до самого Покровского. Рязанову тоже не хотелось говорить. Геннадий Евгеньевич раздумывал над тем, что услышал сейчас. Боец выражал настроение какой-то части армии, и с этим нельзя было не считаться.
Усталые, они шли по степной дороге, радуясь золотым полям, белесоватому небу и солнцу. Они шли следом за подводами и пели что-то свое. Смуглый худощавый командир вел в поводу тонконогого, поджарого коня и курил трубку. Видно, не хотел он ехать, когда другие шли.
Отряд двигался по степи без разведки. Не боялись отчаянные головы, что на них нападут и они не смогут защититься. При внезапной атаке исход боя решается секундами. Не сумеешь встретить врага как следует — и погибнешь. Командир курил трубку и, казалось, нисколько не думал об опасности.
А колонну уже заметили дозорные партизаны. Колька Делянкин круто повернул коня и поскакал к Сосновке. Полы его пиджака трепетали на ветру, рвался чуб из-под сдвинутой набекрень фуражки. Издали казался Колька орлом, распластавшим на спине скакуна свои могучие крылья.
Едва пронесся Колька по улицам села, у штаба грохнуло три выстрела. Это была тревога. И ощетинилась площадь пиками, заколыхалась стволами винтовок и бердан.
Первым выступил из села мотинский взвод. Пешие бойцы, пригибаясь и щелкая затворами, цепью приближались к линии окопов. Затем машистой рысью тронулись конные — взвод Романа Завгороднего и пикари Кости Воронова. Впереди кавалерии ехал главнокомандующий. Когда миновали поскотину, он приказал остановиться. Быстрым взглядом окинул бойцов, весело подмигнул кому-то.
— Завгородний и Делянкин, за мной! — пустил коня галопом.
Они осадили коней на обросшем бурьяном бугре. Мефодьев вскинул к глазам бинокль и рассматривал идущую к селу колонну. Она была на расстоянии каких-нибудь полутора-двух верст. Лицо главнокомандующего вдруг стало напряженным, углы рта опустились.
— Чехи, — глухо сказал он. — Но отряд небольшой, примерно сто человек. Есть пулеметы. Может, это — вражеский авангард?
Роман и Колька привстали на стременах, стараясь получше разглядеть неизвестный отряд. Но было слишком далеко. Колонна казалась им сплошной серой массой, большим ужом, который неторопливо полз по жнивью, пропадая в логах и снова появляясь на пригорках.
И вот над ней вздрогнуло и взметнулось красное знамя. Ветер одним могучим ударом развернул его во всю ширину. Мефодьев подался вперед всем телом и передал бинокль Роману:
— Ничего не понимаю!
Роман увидел пеших солдат в форме немецкого образца. Похоже, что чехи. Но откуда у них красное знамя? Или они решили сдаться партизанам, или это подвох?
Колонна встала. Люди столпились. Затем трое прыгнули в седло и зарысили под знаменем к Сосновке. Мефодьев коротко бросил:
— Едем. — И галопом пустил навстречу им коня.
Когда всадники съехались, один из прибывших — смуглый человек невысокого роста — вынул трубку изо рта, взял под козырек.
— Командир роты мадьяр-интернационалистов Иштван Немеш, — весело отрапортовал он и улыбнулся. — Просим нас извинить. Опоздали выслать вестового. Но мы знали, что здесь свои.
— Главнокомандующий крестьянской армией Мефодьев.
Мадьяр спешился и подбежал к Мефодьеву. У обоих радостно заиграли глаза. Мефодьев тоже соскочил с коня. Они крепко обнялись. Иштван широким жестом показал на своих спутников.
— Мои помощники Лайош и Золтан. Хорошие парни, — Иштван довольно чисто говорил по-русски. — Мы из военнопленных. Воевали на Туркестанском фронте, теперь хотим помогать вам. Лайош, веди роту!
Лайош ускакал к колонне, и вскоре она вошла в село. Мадьяр встретили восторженными криками. Летели вверх шапки, плясали над головами пики. Командира роты Иштвана стащили с коня и принялись качать. Разбросив руки и ноги, он высоко взлетел над головами, бронзово-красный от возбуждения. Выронил трубку, и ее кинулись искать десятки партизан.
Потом Иштван взобрался на горбатую от поклажи телегу и над площадью полетел его звонкий голос:
— Спасибо, товарищи! Нас встречали так во всех селах, — это хорошо. Мадьяры — за русскую революцию! Пока жив хоть один мадьяр — враг не пройдет! Так говорят интернационалисты.
После митинга Мефодьев и Антипов устроили роте смотр. Она вытянулась тут же в две шеренги. Бойцы и в самом деле выглядели браво. Они были неплохо одеты и обуты. У каждого английская винтовка. Кроме того, рота имела четыре пулемета и два ящика гранат Миллс.
— Мы обознались сначала, — сказал Мефодьев Иштвану. — Решили, что нагрянули к нам чехи.
— В роте есть и чехи, человек восемь. Тоже интернационалисты.
— Мы подумали на белочехов, — уточнил Мефодьев. — Но как нас не предупредили? Ведь в селах есть и дружины, ревкомы!
Антипов недоуменно пожал плечами. Значит, проморгали дружинники.
— Мы сами просили их не сообщать, — лукаво усмехнулся Иштван. — В нежданных встречах больше радости.
Знакомясь с бойцами роты, Мефодьев заметил среди них одного в русской форме. Остановился пораженный. Да это же — офицер, которого расстрелял Костя Воронов в Сорокиной. Уж не померещилось ли ему? Нет. Похож, удивительно похож.
— Белый подпоручик. Попадал в плен, а потом встретился с нами и упросил взять его. Он нас и привел в Сосновку, — пояснил Иштван.
— Воронов! — строго позвал Мефодьев, застыв в полуобороте.
Костя подошел с виновато опущенным взглядом. Он тоже заметил подпоручика и понял, что получит сейчас нагоняй. Не выполнил приказа! Главнокомандующий взыщет за такое.
— Ты чего ж это, Воронов?!
— Не мог, товарищ главнокомандующий. Выстрелил в пол. Жалко стало.
Против ожидания Мефодьев заговорил душевно:
— Я тоже пожалел его, когда немного одумался. В общем, ты правильно сделал. — И обратился к подпоручику: — У нас служить будешь?
— Да, — ответил офицер. — Я пойду с вами до конца.
Пока штаб определял, где разместить роту, мадьяр растащили по дворам. Угощали, кто чем богат, а больше расспрашивали о войне, о далекой родине. Менялись кисетами и табакерками. Обнимались. На радостях мадьяры запевали веселые песни. И дивились партизаны заброшенной в Сибирь иноземной речи. Знать бы, о чем поют, так и подтянуть бы можно. Эх, хороший народ — мадьяры!
— Аж мороз по коже дерет, как подумаю, что мог тебя кокнуть в германскую или ты меня, — говорил Семен Волошенко широколицему, рослому интернационалисту, который, сложив губы трубочкой, насвистывал что-то.
— Ты сказал — кокнуть? — затряс головой мадьяр. Он не понимал, что это значит. А ему хотелось знать.
— Ну, убить. Мог же я убить тебя? — пояснил Семен.
— Зачем убить? Ты — товарищ, и я — товарищ. Нам воевать не надо. Мы вместе будем бить Колчака. Так лучше.
— Об этом и я толкую. Мы Колчака — пиф-паф, и к чертовой бабушке!
— Пусть едет к бабушке, — улыбаясь, соглашался мадьяр.
Лайоша зазвали к себе Роман и Касатик. С ними ушел с площади и Костя Воронов, который пообещал раздобыть бутылку самогона. Надо же выпить по случаю встречи. Не так часто приходится видеть мадьяр, да еще и интернационалистов. А тут такие ребята, что душу за них отдать не жалко. Не в гости — контру крошить пришли.
Костя взял у Романа Гнедка и кинулся вершни на дальние улицы. Там у него были знакомые самогонщицы. Как-то построжился Костя над бабами, пригрозил отобрать самогонные аппараты. Теперь бабы угождали ему, дарма угощали перваком.
Лайош был худощавый мужчина лет тридцати пяти, цыганистый, со слегка приплющенным носом и невозмутимыми глазами. Его жилистые, костистые руки свисали чуть ли не до колен. Они походили на большие лопаты, черешки которых ломались при ходьбе.
Лайош сидел за столом, потягивая ноздрями духмяный запах поставленных на стол калачей. Он проголодался, а хозяйка так долго ходила в погреб за огурцами. Но вот в сенях, наконец, скрипнула дверь. Вошла хозяйка.
В ту же минуту Касатик припал к низкому с зеленым стеклом окну.
— Костя приехал! Привез!
Угостили мадьяра на славу. Он оживился, уперся головой в стену и хлопал себя по животу, приговаривая при этом:
— Хорош, отчень хорош…
— Ты сам-то кто будешь? Крестьянин? — спросил Роман, подавая Лайошу кисет.
— Работчий, слесарь. Город Сегед. Хорош город! Слышал?
— Нет. Местность как? Красивая?
— Местность? — переспросил Лайош и мизинцем прочистил ухо.
— Ага. Ландшафт, — вспомнил Роман, как это называется у немцев.
— Отчень красиво. Река Тисса. Хорош река.
— Домой хочется? — Касатик через стол подался к мадьяру.
Лайош взглянул на Касатикову тельняшку, улыбчиво ткнул в нее сухими пальцами:
— Вот Тисса.
Костя застучал по своей груди.
— Я — интернационалист, — это слово ему очень нравилось.
Лайош наклонил голову в знак того, что он все понял.
— Да. С вами уеду в Сегед, а оттуда во Францию. Там далеко? — продолжал Костя.
— Далеко. Отчень далеко идти ногами, поезд — совсем близко.
— Значит, поедем на поезде, буржуев бить будем во Франции. Сначала ваших, потом французских.
Лайош смаху обхватил лопатами Костино лицо и сочно поцеловал в губы. Все рассмеялись.
— Я тоже с вами, — сказал Касатик. Лайош поцеловал и его, а потом и Романа.
Проводив Лайоша до штаба, где, шумно перекликаясь, собиралась рота, Роман пригласил его заходить. Тот пообещал не забывать, наведываться. Может быть, он придет даже завтра вместе со своим другом Шандором. О, это очень веселый человек! Он умеет играть на гармошке и скрипке. Если нужно, то и спляшет. За это Шандора очень любили мадьярские девушки. Знал бы Роман, какие красивые барышни в Сегеде! Пусть сибирячки не обижаются на Лайоша. Они тоже ему нравятся.
Но в ближайшие дни Лайош не пришел. Он уехал в армию Гомонова как делегат съезда Советов восставших сел от мадьяр-интернационалистов.
Антипов рассказал командиру роты Иштвану Немешу о Гурцеве и состоявшемся в штабе собрании. Внимательно слушая, Иштван кусал мундштук трубки и поблескивал угольками глаз.
— Мы пошлем делегата! — твердо сказал он. — Мы будем воевать не за Сосновку, а за Советскую Россию!
Это было вскоре после вступления роты в село, в тот же вечер, а назавтра мадьяры проводили Лайоша.
Яков Завгородний днями пропадал в оружейной мастерской. Отливали про запас пули, чинили винтовки, делали бомбы. Приближалась зима, и кузница готовила подковы и гвозди. Правда, часть старых подков собрали по селу, но большинство нужно было выковать. В кузнице не смолкал перестук молотков.
А еще Яков как член сельского ревкома занимался многими другими делами. Когда Гавриле становилось туго, хоть разорвись, он посылал за Яковом. Тот недовольно морщился, но всякий раз приезжал.
Фельдшер Мясоедов не знал, куда определять раненых. Они лежали в его доме и на полу, и в сенях. Такая теснота, что повернуться негде. Но самое главное — подступали холода, раненые уже мерзли по ночам. Не хватало матрацев, подушек, одеял.
— Что хотите, то и делайте. Но так дальше нельзя, — горячился Семен Кузьмич, допекая Гаврилу. — Принимайте самые неотложные меры!
Обхватив покалеченными пальцами лохматую голову, Гаврила размышлял, как быть. Задумчивый ходил из угла в угол Яков.
— Да-с! О раненых нужно проявить максимум заботы!
Ревкомовцы понимали это без Семена Кузьмича. Конечно, раненый, что ребенок. Простыл, недоел или недопил — и кончился. Никакое леченье впрок не пойдет, когда положить человека некуда.
Уж свои партизаны — ладно. Не о них речь. Не так много партизан. А вот белых по бору насобирали пропасть. Что до Якова, то он бы не стал лечить атаманцев. Знали, на что шли.
— Белые тоже не скот, — как бы прочитав его мысли, сказал Семен Кузьмич. — По всем законам гуманности их нельзя бросать на произвол судьбы.
Яков с досадой махнул рукой. Понятно, мол, да от этого не легче.
— А что если нам занять под лазарет Народный дом? — встрепенулся Гаврила.
— Помещение просторное, — оценил фельдшер. — Однако, насколько мне помнится, там всего одна печь. Не подходит!
— Не горячись, Семен Кузьмич. Печи сложить можно. Давайте-ка лучше осмотрим его, — предложил Яков.
— Где же ключи? — шарил в столе и в шкафу Гаврила.
Ничего не нашел. Послали за ключами от Народного дома к бывшему старосте Касьяну Гущину.
Пока ждали посыльного, на сборню ввалилась компания баб во главе с Морькой Гордеевой. Осадили скрипучий председательский стол, зашумели.
— Говорите толком, чего надо! — сердито прикрикнул на них Гаврила.
— Скажи ему, Морька.
Сорвав с плеч цветастый кашемировый полушалок, Морька взмахнула им, словно хотела отогнать мух от Гаврилы, и заговорила решительно:
— Тише, бабоньки!.. Я скажу, ить не побоюсь! А надо нам молиться, грехи свои перед господом богом отмаливать.
— Ну, и отмаливайте! Я-то причем? — удивился Гаврила.
— Как ты ни при чем, дядька Гаврила! А не тебя ли отец Василий боится!
— Да пошли вы от меня подальше вместе с ним!
— Никуда мы, бабоньки, не пойдем, — степенно рассудила Морька. — А ежели пойдем, так вместе с тобой, дядька Гаврила, к батюшке. Ты скажешь ему, чтоб отводил службу.
— Ладно. Черт с вами. Зовите его сюда!
— А он не может. Говорит, из дома носа не высуну, пока не позволишь. Пойдем к нему, дядька!
— Вы с ума спятили, что ли! Есть мне когда попа уговаривать! А ну, убирайтесь отсюда!
Но бабы не тронулись с места. Тогда Гаврила поднялся и вместе с Яковом и Семеном Кузьмичом отправился к Народному дому. Бабы ринулись за ним.
Ключей у старосты не оказалось. Касьян пришел сам и посоветовал:
— Ломайте замки! Или лучше пробой ломом выдернуть. Не помню уж, когда и кто открывал Народный дом. Наверно, еще тогда открывали, как Николку-царя сбросили.
Семен Кузьмич принес из дома топор, и Гаврила ловко взломал двери. Затхлый воздух ударил в нос. На подоконниках, на полу и лавках лежал серый слой пыли. Под высоким потолком мельтешил крылышками воробей, залетевший через выбитую шибку окна. По углам — мохнатые бороды тенет.
— До сотни человек поместить можно, — определил Гаврила. — Посреди мы сложим голландку, и большие печки по бокам. Вставим двойные рамы. Тепло будет. А из скамеек топчаны поделаем.
— Я найду печников, — сказал Яков, царапая пальцем пыль на стеклах. — Кирпич есть в лесничестве.
— Ну, как? Подходяще? — спросил Гаврила у фельдшера.
— Тут работы — пропасть! До весны хватит!
— Не затянем, — пообещал Гаврила и накинулся на баб: — А вы чего тут!
— Ить мы ж от тебя, дядька, не отступимся, доколь не сходишь к отцу Василию, — подбоченясь, проговорила Морька. — Тяжко нам грехи носить при себе, оттого и просим.
Гаврила плюнул. Вот прилипли, настырные! Ну, что с ними поделаешь! И вдруг он озорно хлопнул себя по лбу.
— Схожу к вашему отцу Василию! Но уговор, бабы: приведете в порядок Народный дом, помоете, побелите. С каждой, кто пойдет в церковь, по два мешка для подушек и матрацев. Шить тоже вам. Вот так, — Гаврила с усмешкой косо посмотрел на баб.
— Сделаем! — зашумели те.
— Так бы и сказал сразу!
— Да нешто мы чурки какие. Соображаем, поди, что все энто для мужиков наших.
— А у кого мешков нет, как быть?
— Дерюги тащи! — подсказал Яков.
— Что принесете, все хорошо, все сгодится, — глядя поверх очков, зачастил Семен Кузьмич, довольный таким оборотом дела.
— Но помните: уговор дороже денег! — сказал напоследок Гаврила, выпроваживая баб на улицу.
К попу Яков и Гаврила пошли, не мешкая. Бабы гуськом тронулись за ними, держась на некотором расстоянии.
— Ловко ты их уговорил, — шепнул на ходу Яков.
Гаврила засмеялся.
Отец Василий сказался больным. Он сидел в горнице за псалтырем, укутав ноги клетчатой шалью. Охал, тяжело поворачиваясь на белом плетеном стуле, крестился:
— Избавь, господи, раба твоего от недуга!
— Ладно тебе. Потом здоровья намолишь. Некогда нам. — Осторожно, на одних носках, проходя в горницу по половичкам, чтобы не наследить, сказал Гаврила. — Зачем баб ко мне подсылаешь? Почему сам не придешь?
Отец Василий страдальчески поморщился, отбросил псалтырь на прибранную, взбитую постель, схватился за бок:
— Хвораю я. К тому ж не выйду из дома, дабы не подумали, что шпионствую. Внутренность моя содрогается, как бы хулы кто не пустил…
— Не бойся! — резко оборвал попа Яков, смяв в руках свой картуз. — Но и сам не держи камня за пазухой. Убьем!
— Что ты, Яша!
— Ну, покончим разговор. Ревком разрешает тебе отводить службы. Только не крутись, как сорока на колу. Молись за нашу, а не за их победу. Понял? — Гаврила круто повернулся и вышел из дома следом за Яковом.
У калитки их поджидали все те же бабы. Висли на штакетнике. Морька поблагодарила за содействие и наказала:
— Толкуют, что поповский Сережка в агитатчиках ходит. В Галчихе церковь закрыл. Так ишшо просим вас передать ему, что мы не токмо обмочим Сережку, а и обмажем. Пусть не ездит в Покровское!
Гаврила и Яков зашагали к сборне. Они радовались тому, что, наконец, устроилось с лазаретом.
— Поварихой к Семену Кузьмичу я пошлю свою Ганну, — сказал кузнец. — Но где-то надо найти сестер милосердия.
— Я потолкую с Варварой и Любкой, — ответил Яков. — Может, согласятся.
Свои планы Яков поведал Домне. Когда он говорил, мать не обмолвилась ни одним словом. Насупив брови, она сосредоточенно смотрела на него. Но вот Яков кончил, и Домна спросила:
— А хлеб молотить поможешь?
— Достану молотилку.
— Нехай идут в лазарет. Отговаривать от доброго дела не стану, — и отвернулась.
— Правильно! Бери молодух — и шабаш! — хлопнул ладошкой по столу Макар Артемьевич.
Любка в деннике доила корову. Яков подошел и, облокотясь на жерди, некоторое время наблюдал, как проворно ходили ее руки, посылая в подойник звонкие струйки молока. Яков подошел с левой стороны, и Любке не было видно его. Но корова повернула голову к Якову и, обеспокоившись, переступила ногами. Любка приподняла подойник, сказала что-то ласково. Корова ткнулась мордой в сено, которое было кучками разбросано по деннику, успокоилась.
Окончив доить, Любка поднялась и встретилась взглядом с Яковом. Смущение пробежало по ее тонкому лицу. Чистые, как родниковая вода, Любкины глаза закипели радостью и удивлением.
— Что-нибудь от Ромы? — подойдя к Якову, спросила она.
— Дело к тебе есть, Люба. Вот какое…
Любка слушала Якова, затаив дыхание. Деверь впервые обстоятельно разговаривал с ней. Любка старалась быть серьезной, но совсем по-девичьи всплеснула руками и призналась:
— Я давно о лазарете думала. Да боялась сказать.
Смолоду Захар Федосеевич считал: надо жить так, чтобы никогда не прогадывать ни в чем. Скажем, неурожай или падеж скота. Других могут вконец разорить эти беды. А ты в них ищи свою выгоду. Есть у тебя лишний пуд пшенички — не держи у себя в амбаре до нового урожая. Продай. Едят люди лебеду, и ты ешь, а зерно отдай другим на посев. Люди знают цену таким семенам, вернут с урожая вдвое и втрое больше. Пропала у кого корова и нет другой — смело предлагай своего теленка. Выгода будет — в горе человек ни с чем не посчитается.
И работай, работай до семи потов. Ничего, что в спине и в руках ломота. Она пройдет, когда станешь ты справным хозяином, когда богатство умножится и сам знать не будешь, откуда оно и берется.
Было так. Забивал Захар Федосеевич кол в землю, и все село знало, что это его кол. Люди рождались, старились, а кол стоял. И никто не смел выдернуть его и перенести на новое место.
Но вот пришло время трудное и жестокое. Все перевернулось, полетело вверх тормашками. Раздольно живет тот, у кого нет ни кола, ни двора. Чем больше у человека хозяйство, тем горше ему. И смекалка теперь — не выручка мужику. Уж как ни вертелся Захар Федосеевич, а кругом в проигрыше. Даже благодеяние поручика Лентовского и то обернулось против мельника. С позором повез Завгородним их добро. К тому ж чуть не пришлось жизнью расплачиваться. Захар Федосеевич еле выпросил пощады у варнака и шаромыжника Романа.
Нельзя подходить к теперешней жизни со старой меркой. Лавочник шел напролом и отдал все сразу. Лавку до последнего гвоздя описали. Кооперацию устроили. Сам Захар Бобров внес двести рублей паевых керенками.
Нет, главное в жизни — удержать хозяйство в своих руках, пока минет кутерьма и все пойдет по-прежнему. Не может вечно продолжаться разбой. А о наживе теперь позабыть надо. Помощи ждать неоткуда. Шла помощь к Захару Федосеевичу, да вся полегла под Покровским и Сосновкою. Мужики сказывают, что не один день мертвяков зарывали, царствие им небесное.
Захар Федосеевич рыл в сарае яму. Это была тяжелая работа. Чернозем, как железо. Ничем его не возьмешь. Да и откуда взяться силе-то в Захаровы годы! С большим трудом поднимал он кирку, натужно крякал. Но не комья, а одни брызги земли летели по сторонам.
Бросал кирку, брал лопату. Плевал на руки, наваливался на черешок. Но лопата скрипела, в землю не шла. Тогда садился Захар Федосеевич на краю ямы, горестно вешал голову, и пот лился со лба, с носа, лился на его скрюченные руки. В сарае становилось душно и угарно, как в бане.
К вечеру Захар Федосеевич расходовался весь. Едва хватало силенки запереть сарай и добраться до постели. Засыпая, он проклинал свою неудачливую судьбу, ругал кузнеца Гаврилу, Романа Завгороднего, призывал на себя и на них смерть. А утром снова шел отпирать сарай, позвякивая висящими на пояске ключами.
Рыл яму мельник втайне от Демки и племянника Ваньки, которые, закончив жатву, перебрались на мельницу. Не хотел Захар Федосеевич, чтоб кто-нибудь в селе знал, куда он спрячет пшеницу от разбойной власти. Ему могла бы помочь Дарья, но она болела. Спускала в погреб кадку с огурцами, оборвалась с лесенки и расшиблась. Хорошо еще, что кадка не загремела вслед за Дарьей. Оставаться бы мельнику вдовцом.
Больше недели рыл Захар Федосеевич яму. Наконец решил: хватит. Выстелил ее соломой и ночью, спустив собак, носил сюда хлеб из амбара. Оно бы лучше закопать пшеницу в мешках, да попреют мешки. Может, не один год лежать здесь хлебу.
На рассвете Захар Федосеевич прикрыл яму землей, которую разровнял по всему сараю и утрамбовал колотушкой. Собрал во дворе всякий мусор и набросал сверху.
«Попробуйте найти теперь, иродово семя, бобровский хлебушко», — с тайной радостью подумал мельник.
Когда солнце веселыми ручейками света просочилось в щели, Захар Федосеевич вышел из сарая и заковылял на улицу. Он знал, что не уснет. Слишком велико было волнение, пережитое им в эту ночь. Сердце так и рвалось из груди. Мельнику казалось, что от ударов сердца вздрагивает не только тело, но и мокрая рубашка.
Он давно собирался заглянуть к отцу Василию. Поп — человек неглупый, почти год шатался по чужим краям. Пожалуй, есть чего рассказать ему, а Захару Федосеевичу послушать. Любопытно, как мужики живут в других местах. Так же им туго приходится али еще как.
На улице сквозило. Как всегда осенью, было сыро и неприветливо. Под заборами, куда еще не успело заглянуть солнце, на прелой листве серебрился иней. Мало осталось жить Захару Федосеевичу, ой, мало! И лучше об этом не думать. Снимать картуз перед встречными и ни о чем не думать.
Отец Василий возился на крыльце с самоваром. Раздувал угли по-солдатски, натянув на трубу голенище сапога. Самовар тяжело дышал, как лошадь на крутом подъеме. Из поддувала вырывались клубы синего дыма.
— Милости просим! — кивнул батюшка и показал на ступеньки. — Присаживайся, Федосеевич. Сей труд послан мне в наказанье за грехи великие. Матушка занедуговала утробой, к фельдшеру ходит по утрам. Плачет праведница и пребывает в уединении в постели своей.
— Моя тож хворает. Лечить надоть. Травами пользовать, — проговорил Захар, разглядывая поповский двор. Порушилось все, пришло в запустение. Сруб у колодца на бок свернуло, заплот того и гляди повалится. От дорожек, посыпанных песком, ничего не осталось. Баба, она и есть баба. Ей бы все помадой мазаться да по фершалам шляться.
Отец Василий сходил в дом и в подоле длинной рубахи принес десяток куриных яиц. Прислушался, не закипела ли вода.
— Всякий, питаемый молоком, не сведущ в слове правды, потому что он младенец, — пробасил поп. — Твердая же пища свойственна совершенным, у которых чувства навыком приучены к различению добра и зла.
Захар Федосеевич не совсем понял изреченную батюшкой мудрость, но вполне одобрил ее. Батюшка не Аристофан Матвеевич, попусту болтать не станет.
— А как вобче? — сощурив подслеповатые глаза, спросил мельник. Ему захотелось поговорить с отцом Василием по-ученому. Мы, мол, тож не лыком шиты.
— Что? — вытянул поп мясистые губы.
— Ну, вобче… Значит, в смыслах, в каких следоваит. Вобче.
— Худо. Мир изрыгает огонь, пожирающий людей. Будет плач на земле.
— Вот как! А у нас ведь понятия нетути!
Когда самовар стал со свистом пускать пары, отец Василий все тем же подолом рубашки снял крышку и, прикрякивая, по одному опустил в кипяток все десять яиц. Подхватил тяжелый самовар и понес в дом. Захар Федосеевич забежал вперед и открыл дверь, обитую рыжей клеенкой.
— Ну, и что известного, батюшка, про нашу жизню? Как мужики по иным селам? — спросил Захар Федосеевич, когда поп усадил его за стол и принялся потчевать чаем с бубликами.
— Худо, — отец Василий порылся в шкафу, достал и положил перед мельником на розовую скатерть серый от пыли кусочек сахару величиной с ноготь. — Сказывают, на Алтае весной объявился цесаревич Алешка. Однако было установлено, что оный человек есть самозванец. Какой-то почтовый чиновник. О сем объявили газеты, удостоверившие гибель цесаревича. Я сам читал… Войско верховного правителя пребывает в положении затруднительном, поскольку кругом смуты и новые порядки.
— Кругом? — удивился Захар Федосеевич и, поперхнувшись чаем, неожиданно проглотил весь сахар.
Отец Василий почесал бугристую волосатую грудь и сказал:
— Апостол Павел, который исходил все земли, в молодые годы именовался Савлом и был неверным. Но, услышав голос свыше, он переменил веру и возлюбил Христа. И тебя, и себя в дни великого разрушения уподоблю апостолу Павлу.
Немного погодя, Захар Федосеевич ушел домой. Разговор с попом забылся в этот же день. В памяти его осталась лишь притча о Павле. Нет, не случайно рассказал ее батюшка. Есть в ней большой смысл. Отец Василий советует не противиться ревкомовцам, понять новую власть и прижиться к ней, как приживается скотина в чужом дворе. У нового хозяина и нрав иной, и обычаи. Скотина понимает и приноравливается.
С этой поры Захар Федосеевич чаще заходил в котельную к племяннику Ваньке. Садился на порог, не спеша крутил цигарку и спрашивал что-нибудь о Советах. Ну, к примеру, что им от мужика надобно.
Ванька подбрасывал в топку дрова, закрывал кочергой раскаленную дверцу и весело хмыкал, вращая белками глаз, которые ясно выделялись на грязном от сажи и мазута лице.
— Чего надо? — говорил Ванька, подсаживаясь к дяде. — Мяса, хлеба, масла, — он загибал пальцы. — Советская власть кормит рабочего, а рабочий присылает в деревню машины, топоры, гвозди.
— А у кого есть машины, тому что?
— У тех забирают и куют им новые.
— Выходит, расчета нетути, — соображал Захар Федосеевич. — А как с мельницей?
— Об мельнице речь особо, — понимающе замечал Ванька. — Ее отнимают насовсем. Я такое слышал.
— Эт отчего ж, иродово семя? Отчего?
— Закон есть у Советской власти супротив мельников, — Ванька вставал и шел к водомерному стеклу или брал кочергу и начинал шуровать в топке.
Бобровский племянник знал о том, что ревком намеревался реквизировать мельницу, и потому так говорил с Захаром Федосеевичем.
И однажды Гаврила и Яков пришли. Они попросили Захара Федосеевича показать им все мельничное хозяйство. Побывали в весовой, поднялись к вальцовому станку, где грохотали бегающие валки и трансмиссии. Першило в горле от мучной пыли. Она густо садилась на одежду, на усы, на ресницы.
Затем они спустились к отсекам, в которые струйками стекала мука. Яков взял на ладошку щепотку крупчатки и растер.
— Хороша! — покачал головой и сбросил муку в отсек.
Когда осмотр мельницы был закончен, Гаврила достал из кармана пиджака заготовленную бумагу. Пояснил насторожившемуся Захару Федосеевичу:
— Храни документ, по нему тебе деньги выплатим, когда с Колчаком рассчитаемся. Тут прописано, что ревком покупает для села и армии твою мельницу. Мало ты молол хлеба, мы постараемся молоть больше.
Захар Федосеевич с минуту смотрел на Гаврилу отсутствующим взглядом. Потом повернулся лицом к мельнице, замахал клешнями рук, словно это были крылья и он собирался взлететь, весь передернулся и со стоном упал на песок.
Его приводили в чувство. Ванька брызгал ледяной водой на голову, тер дяде уши. Гаврила взял мельника в охапку и осторожно перенес на подамбарник.
Но еще до прихода Семена Кузьмича мельник открыл мутные, взбухшие от крови глаза, слабо прошептал синими губами:
— Сделайте… из меня апостола. Я жалаю… — и заплакал, словно капризный ребенок.
— Свихнулся! — заключил Ванька.
Луна выглянула из-за бугра, приметила в ночи трех всадников и пошла им наперерез. Всадники ехали стремя в стремя по еле приметному степному проселку. Дорога, обогнув колок, потянулась лугами, на которых чернели стога. Издали стога казались избами, и Куприян Гурцев подумал было, что въезжает вместе со своими товарищами в Воскресенку.
— До Воскресенки еще далеко, — словно отвечая Куприяну, сказал Петруха. Он хорошо знал местность на многие десятки верст вокруг Покровского. — Надо бы, хлопцы, подвернуть к стогу да покормить лошадей.
— Отчень надо, — живо отозвался мадьяр Лайош.
Втроем они возвращались со съезда рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, провозгласившего Советскую власть на всей территории восставших сел Сибири. У Петрухи не было полномочий от армии Мефодьева. Он присутствовал на съезде гостем. Тем не менее его избрали в областной Совет. Делегаты слышали о вожаке кустарей Петрухе Горбане.
Куприян Гурцев ехал в Сосновку уже не начальником штаба армии Гомонова, а председателем областного Совдепа. Нужно было организовать выборы в волостях, прилегающих к Касмалинскому бору, ознакомить народ с решениями съезда. Но, прежде всего, подчинить облисполкому армию Мефодьева.
Гурцев чувствовал, что Ефим Мефодьев и был, и остается сторонником Советской власти. И не только сторонником, но самым активным борцом. А сейчас его немножко заела гордость. Мол, где вы были, когда кустари вели бои с милицией. Теперь пришли на готовое.
Ошибаешься ты, товарищ Мефодьев. До готового прольем реки крови. Самые жаркие сражения еще впереди. Разбить, уничтожить красных партизан это для Колчака — важный вопрос. Гурцев не мог знать, откуда белые нанесут удар. Может, с севера, где держит фронт армия Гомонова. Может, со стороны Касмалинского бора. А всего вероятнее — Колчак попытается взять партизан в клещи, окружить. Но откуда бы ни ударили белые, их натиск будет жестоким, сокрушающим. Чтобы устоять, нужно собрать под знамя Советской власти, слить воедино весь народ.
Об этом же размышлял и Петруха. Гурцев рассказал ему, что произошло на собрании в штабе. Но где были Антипов и Ливкин! Почему они допустили такое? Мужики за Советскую власть. Каратели научили их разбираться в политике.
Петруха досадовал на Мефодьева. И тут же прощал ему. Горяч, зачастую ломится не туда, куда следует. А состав армии пестрый. Есть здесь и богатые мужики, которые не променяли бы белую власть на Советскую, когда б не казачий шомпол. Вольницы им хочется крестьянской, жить партизанской державой.
А Лайош думал о Сибири. Нравилась она Лайошу широтой русской души. Хорошие люди живут здесь. Добрые, веселые. Но характеры крутые. Захотелось им поставить Советскую власть — поставили. Захотелось покончить с Колчаком — покончат. Очень хорошие люди!
У одного из стогов, что чернел у самой дороги, спешились. Кони потянулись к душистому степному сену. Они выдирали зубами клочья сена и, пофыркивая, жевали с хрустом. Петруха отпустил у своей кобылы подпруги, разнуздал ее и погладил по потной шее:
— Проголодалась. Ну ешь, ешь!
Эх, недурно бы вздремнуть сейчас. Забраться в стог и поспать до утра. Всласть отдохнуть. Вторую ночь Петруха проводит на ногах.
Куприян лежал, привалившись к стогу, и смотрел в небо. Оно было густо усыпано звездами. Иногда звездочки срывались и падали во мрак ночи. Вот упала где-то за Вспольском, а эта — левее, может, у самой Москвы. Знают ли в Москве о восстаниях в тылу у Колчака? Должны знать. Омская организация большевиков поддерживает связь с Центральным Комитетом. А потом — перебежчики, колчаковские газеты. Как ни замалчивают газетчики партизанской войны, а нет-нет да и прорвется сообщение. Читал же Гурцев в «Сибирской речи» о налете Мефедьева на ярмарку. Было бы совсем здорово послать через фронт своего товарища, чтоб поведал о наших делах. Кроме того, нужно связаться с подпольем Новониколаевска, Красноярска, Барнаула и других крупных городов. Наступила пора как-то координировать действия большевистских организаций на территории, где установлена Советская власть, создавать партийные ячейки, усилить влияние большевиков в армии и в селах.
— На моей родине есть очень большая крепость, — почему-то вспомнил Лайош. — Турки много раз подходили к ней и не могли взять. Народ защищал ее. Были женщины, дети. Давно это случилось, а Венгрия помнит защитников Эгера.
— Может, и нам спасибо скажут внуки. Должны сказать, — Куприян вскочил и подошел к своему жеребцу, который заступил в повод. — Как ты думаешь, Петр Анисимович?
— Должны, — твердо прозвучал голос Петрухи.
— В той крепости до сих пор хранится гора черепов венгров, погибших при защите Эгера, — продолжал Лайош.
Мадьяра вдруг оборвал Петруха:
— Поедем. — И при лунном свете холодно сверкнул его глаз.
На въезде в Воскресенку от высокого местами упавшего в улицу плетня рывком отделились две фигуры. Щелкнули затворы винтовок. Хриплый голос прозвучал властно и подозрительно:
— Ни с места! Покажь документы!
Всадники остановились. Ждали, когда подойдут дозорные. Но те не спешили. Переминаясь, разглядывали задержанных. Вид всадников, очевидно, насторожил их.
— Чего ж вы! — нетерпеливо сказал Петруха, отвалясь на заднюю луку.
— А мы ничего, — прохрипело сердито. — Ежели не хочешь, чтоб сняли с седла, покажь документы!
— Строгий какой! — проговорил Куприян и достал из кармана бумагу. — Вот, смотри.
Тогда один из дозорных — плечистый, в зипуне и шапке — стал приближаться к ним, ступая легко и пружинисто. На ходу он бросил через плечо другому:
— Держи их на мушке и чуть чего — стреляй! А ну, что за документы? — Он взял бумагу из Куприяновых рук и начал вертеть, пристально всматриваясь в нее.
— Темно, — проговорил Петруха. — Я спичку зажгу.
— Сам зажгу, — боец чиркнул спичкой, осветил свое бородатое сумрачное лицо. — Кто будете?
— Читай, — спокойно сказал Куприян.
— Сам знаю, что делать. На сходку прибыли?
— На какую?
— Али там как ее?.. На съезд, что ли? К нам многие едут.
— Мы со съезда, — ответил Петруха.
— Хватит дурить. Давай за мной!.. А ты их, Панько, держи на мушке.
Всадники тронули коней. Боец вышагивал рядом, держа винтовку наперевес. Уголком глаза он следил за каждым их движением. Трусил, оттого и похвалялся всю дорогу, пугал:
— Бежать вам никак нельзя. У нас в Воскресенке армии больше тыщи, и все отчаянные.
— Какая ж армия?
— Знамо, какая, — мужик повернул голову к всадникам, чтобы лучше разглядеть, как они отнесутся к его словам. — Крестьянская!
Петруха и Куприян рассмеялись.
— Но-но! — все так же строго прохрипел боец.
Они остановились у крытой соломой неказистой, обшарпанной мазанки. Избушка походила на застаревший трухлявый гриб, который вот-вот сам по себе рассыплется. Под козырьком крыши светилось маленькое оконце.
— Везет же мне! — хмыкнул Куприян, обращаясь к Петрухе. — Куда б ни поехал, везде вот так, по начальству таскают.
Подобравшись к оконцу, боец постучался. Когда ему ответили, вызвал хозяина на улицу.
— Подозрительные по ночам разгуливаются, — заключил он.
Хромой мужик, выскочивший к ним в одних подштанниках и сапогах на босу ногу, взял у дозорного бумагу, позвал Куприяна в избушку.
— Там проверим.
Внутри мазанка выглядела еще более убого. Красноватый свет коптилки плясал на потрескавшихся, волнистых стенах. Посреди мазанки на круглой, неотесанной матке висела зыбка. Куприян осмотрелся и не увидел ни кровати, ни даже топчана. Вся семья спала на полу. Почти у самого порога посапывали во сне голопузые ребятишки. Женщина средних лет, по-видимому, жена хромого, щурясь от света и натянув до подбородка дубленый желтый тулуп, покачивала зыбку.
— Мы проездом в Сосновку, — сказал Куприян, когда командир дружины прочитал его удостоверение.
— Не понимаю, чего они вас задержали, — пожал плечами тот.
— Я показывал им эту бумагу.
— Они неграмотные.
— Вон что! — усмехнулся Куприян, вспоминая, как дозорный придирчиво разглядывал документы. — Ваш боец нам про какой-то съезд толмачил.
— А вы разве не знаете? Завтра у нас съезд всех ревкомов. Комиссар из Сосновки приехал. Я сам его на квартиру ставил.
— Тогда и нам нужно заночевать, — решил Куприян. — Хотя уже скоро утро.
— Куда же вас определить? — задумался мужик. — В хате негде. Сами видите. Разве в сеннике? Не заколеете?
— Давай в сенник, — согласился Куприян, чувствуя, как у него от усталости и тепла слипаются ресницы.
Спали они крепко и проснулись поздно. Уже встало солнце. Хозяин куда-то съездил и теперь хлопотал во дворе возле лошадей. Увидев выходящего из сенника Петруху, он улыбчиво поздоровался и сообщил:
— Комиссар вами интересуется. Он в школу пошел. А конишки-то у вас ничего, особ этот, — мужик кивнул на Куприянова карего жеребца и перевел взгляд на дверь сенника. — Видать, большой чин твой попутчик. Никак, от самого Ленина.
— От Ленина, — задумчиво ответил Петруха.
Съезд начинался в девять утра. Когда Куприян и Петруха подошли к обсаженному тополями крестовому с прирубом дому, в котором была школа, у крыльца уже толпилось десятка полтора людей. Среди них Петруха увидел своего тестя. Тронул за рукав пиджака. Гаврила повернулся к нему, просиял.
— И ты тут? — спросил он живо. — А говорили, что уехал.
— Было такое. Домой возвращаюсь. Да вот услышали мы про ваш съезд.
— Геннадий Евгеньевич там, — Гаврила показал рукой на двери школы, густо крашенные суриком.
В одной из комнат за черным столом, почти столкнувшись лбами, сидели друг против друга Рязанов и Сережка. Они что-то писали. У Сережки пунцовое от напряжения лицо, горят глаза. Рязанов, наоборот, взглянул на вошедших устало, с некоторым удивлением приподняв мохнатые брови.
— Пишем постановление съезда, — сказал он. — Главный штаб объединяет ревкомы. Вырабатываем общую программу.
Петруха хотел возразить, но его опередил Куприян.
— Пишите, — спокойно бросил Рязанову. — Не будем мешать.
И отошел к окну. Петруха проводил его недоуменным взглядом, взял стул и сел возле закопченной печки.
— Мы, собственно, уже кончили, — как бы извиняясь, после минуты молчания проговорил Рязанов.
Куприян ногтем поскреб на окне замазку, перевел сосредоточенный взгляд на Рязанова:
— Вы мне предоставите слово. Я должен поприветствовать делегатов сел от имени областного Совета.
Сережка поднялся из-за стола и отступил к стене. Рязанов, пощипав бровь, торопливо:
— Да-да. Несомненно.
У Петрухи отлегло на душе. Куприян знает, что сказать. Это очень кстати, что представители ревкомов в сборе. Все вопросы можно обговорить сразу.
Съезд начался с короткого выступления Рязанова, который рассказал о сложившейся обстановке, призвал ревкомы всячески помогать крестьянской армии.
— А сейчас мы обсудим, как нам лучше работать, примем революционные законы. Прошу выступать. Но прежде с вами хочет поговорить начальник штаба армии Гомонова товарищ Гурцев.
— Не совсем так, — Куприян вскочил и оглядел присутствующих.
— Есть две власти: одна — помещиков и капиталистов, другая — рабоче-крестьянская. У них — шомпол и нагайка, у нас — свобода. От имени нашей, Советской, власти, я передаю всем крестьянам восставших сел благодарность за их участие в борьбе против Колчака! Я — председатель областного Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, по поручению которого предлагаю выбрать по одному представителю от каждой волости. Эти представители будут введены в исполнительный комитет областного Совета.
«Молодец, взял быка за рога», — подумал Петруха, слушая Куприяна.
Рязанов спросил сухо, прикрыв фуражкой исписанные им листки бумаги:
— Кто выскажется по предложению товарища Гурцева?
Выступили чуть ли не все. Говорили в один голос: центральная власть — это хорошо. Ревкомы приветствуют свой областной Совет и проведут на местах выборы.
Петруха пригласил Куприяна остановиться в избе, где квартировал. Договорился с хозяином. Правда, тесновато в пятистенке. Семья у хозяина восемь душ. Но Куприян проживет в Сосновке недолго. Как-нибудь уж поместится на кровати с Петрухой.
Едва успели расседлать коней, пришел Мефодьев. Обеспокоенный, сердитый, он заговорил с порога:
— Черт знает, что делается! Революционная армия и такой позор! Нет, я буду расстреливать на месте, без суда!
Петруха пожал плечами:
— Ты хоть поздоровайся!
— А, здравствуйте! Запарился я, — Мефодьев нервно закусил губу. — Ну, что делать! Да я ж их, сволочей!
— Ты объясни хоть, на кого злишься.
— Как на кого? Мародеры одолели. С неделю назад сорокинская баба на одном из наших мужеву шапку опознала. Вчера сосновские жаловались, что бойцы ловят и жрут кур. Сегодня, наконец, у деда Гузыря потянули четыре кожи.
— Плохо дело, — согласился Петруха. — Вот, брат, до чего мы докатились.
— Да я ж их перед строем армии шлепну собственноручно! — горячился Мефодьев. — Я из-под земли достану, найду кожи!..
Куприян жадно курил, слушая их разговор. Потом сказал, подняв глаза на Мефодьева:
— Приказ по армии.
— Антипов уже написал. Запрещается иметь вьюки при седлах, а замеченных в воровстве и грабежах будем предавать суду и расстреливать.
— Правильно! — одобрил Куприян. — И еще, по-моему, нужно создать роту особого назначения. Пусть она борется с мародерством, наводит порядок в армии. В эту роту набрать самых честных, самых сознательных бойцов. Во главе ее поставить умного и храброго командира, желательно из членов штаба.
— Якова Завгороднего, — подсказал Петруха.
— Якова? Подойдет. Он наладил нам работу в оружейной мастерской. Теперь без него там управятся. Яков — подходящий кандидат, — уже спокойнее рассудил Мефодьев, присаживаясь на скрипучую табуретку. И тут рассказал о Марусе Горбань. От лазарета приезжала. Мяса у раненых нет. Ответил ей, что армия тож на одном кулеше пробивается. Говорит, вы можете вообще ничего не есть — здоровые, а раненым нужно. Дал ей денег на двух коров, да пусть Гаврила заберет жеребенка у тестя Мефодьева и прирежет. Годовалый жеребчик, в упряжи не был, значит, мясо куда с добром.
— Ну, и жинка у тебя, Петро! Огонь! Не отступилась, пока не добилась своего.
Петруха тепло улыбнулся, потрогал кончиками пальцев белесые усы. Он гордился женой. Много горя пришлось вынести Марусе, но она не сломилась. Характером в батю пошла. Добрая к людям. И ненависть к белякам у нее от доброты этой.
— И о тебе спрашивала, как живешь, не голоден ли, да куда и зачем отправился. Пришлось объясняться, — продолжал Мефодьев, переходя на дружеский тон и вдруг, как будто невзначай. — Да, мы тут комиссара действующей армии выбрали. Рассудили, что тебе много дел найдется при штабе. А Рязанов — человек понимающий, любит говорить с людьми. Пусть и комиссарит. Ты-то как думаешь?
Нет, не умеет хитрить Мефодьев! Вся хитрость его наружу прет! Уж лучше бы сказал прямо, что захотелось иметь комиссара из образованных. Еще бы! Под началом у Ефима армия, а комиссарит в ней мужик деревенский, который и слова-то ученого не подпустит при случае.
В сердце Петрухи шевельнулась обида. Когда ходили маленьким отрядом, Мефодьев во всем спрашивал совета, а теперь оказалось, что Горбань не чета главнокомандующему.
Но Петруха подавил в себе это чувство. Может, оно и лучше, что так вышло. Трудно без грамоты учить мужиков революции.
— Штабу виднее, — уклончиво ответил он. — Как бы только не протаскивал Рязанов свою эсеровщину. Ты советовался с Терентием Ивановичем? Он его хорошо знает.
— Советовался. Ливкин одобряет.
— Что ж, поработаем — увидим.
В этот раз Мефодьев ничего не спросил о съезде, как будто это не касалось его. Промолчали и Куприян с Петрухой. Отложили беседу до вечера, когда в штабе соберутся командиры взводов.
К вечеру разошелся дождь, мелкий, холодный. На дворе острее запахло прелью. Петруха до бровей надвинул папаху и в одном пиджаке шагнул из сеней в непогодь. Полушубок жалел: от сырости расквасится и потом заскорузнет. Куприяну хорошо — он в кожанке. С него, что с гуся вода.
Листья на деревьях опали. Улица казалась шире и угрюмее. Дождь надоедливо стучался в ворота, в окна, отбивая частую дробь, и, обессилев, скатывался на землю. Она уже была мертвой — осклизлая голая земля. Ей не доставало тепла.
Сквозь дождевую завесу смотрел Петруха вперед, где едва брезжили огоньками сгрудившиеся избы. И в памяти встал рейд с притихшими на ночь кораблями. Сейчас ударят склянки и вахтенные зацокают каблуками по железным трапам. А утром, может быть, уходить в море…
— Эх, черт! — поскользнулся и чуть не упал Куприян.
Петруха улыбнулся своим мыслям. Вот и мучился на флоте, а прилип к нему душой. Наверно, вот так же и Касатик скучает по морю. Все оттого, пожалуй, что там прошла молодость. Она хмелем бросалась в голову, неистово горланила и звала, звала в последний, решительный бой.
Их ждали в штабе. Мефодьев прохаживался у стола — два шага вперед, два назад. Губы сжаты, в глазах — нетерпеливое ожидание серьезного разговора. А у окна, забросив руку за спинку стула, вполголоса беседовал о чем-то с командирами взводов Рязанов.
Встряхивая мокрую папаху у порога, Петруха взглянул на Мефодьева. Конечно, Ефим уже все знает о Воскресенке. Это к лучшему.
Куприян обошел всех, поздоровался за руку. Сел на подоконник и уставился на Мефодьева.
— Говорите, — потупившись, бросил тот.
Куприян рассказал о съезде, посетовал на то, что армия не посылала своих делегатов. Но еще не поздно. Представителям армии найдется место в Совете.
— Таким образом, волей народа решен вопрос о власти в восставших селах Сибири, — волнуясь, сказал Куприян. — Довожу до вашего сведения первые постановления областного исполкома. На всей нашей территории объявлена мобилизация мужчин в возрасте от двадцати до тридцати пяти лет. Созданы штабы и комиссии по мобилизации в крестьянскую армию.
— Мы и так всех позабирали! — крикнул Волошенко.
Резким жестом Мефодьев остановил Семена. Дай, мол, человеку высказаться, потом уж все обсудим, как следует.
— Решением областного Совета все фронты и армии объединяются. Главнокомандующим утвержден товарищ Мефодьев…
В комнате одобрительно загудели. Армия любила своего командира. Бесстрашный, справедливый — другого не надо. Сам Мефодьев смущенно отвел взгляд от Куприяна.
— Армия Гомонова подчинена ему на правах корпуса. Из взводов и сельских дружин формируются полки. Военные вопросы доверены главнокомандующему и его штабу. Однако обо всех важных мероприятиях просим ставить в известность областной Совет. У меня — все.
— Очень верное постановление! — воскликнул Антипов.
— Не совсем так. Разбросанность фронтов и… — хмуро начал Рязанов.
— За одно дело воюем, за одну власть — Советскую, — оборвал его Петруха. — И нельзя нам жить, чтоб каждый сам по себе. Правильно, хлопцы?
Рязанов покосился на главнокомандующего. Забыл ли Мефодьев недавний разговор и согласится ли с областным исполкомом? Тогда, кажется, Рязанову удалось его убедить в нецелесообразности объединения армий. Неужели он теперь переменит свое решение. Нет, это не в характере главнокомандующего!
— Вот это будет армия! — вскочил со стула Роман.
— Об чем тогда говорить. Я не против. Завтра же начнем переформировываться, — озабоченно сказал Мефодьев.
В штабе засиделись до вторых петухов. А утром поскакали в села гонцы. Они требовали срочно отправлять бойцов в Сосновку, Покровское и Галчиху, где организовывались партизанские полки. Собиралась грозная сила.
Откинувшись в кресле, Колчак неподвижным взглядом смотрел в потолок на тускло посвечивающий плафон. Его лицо было бледным, лишь у скул кружками разлился нездоровый румянец. Тонкие руки уперлись в край стола, словно хотели отбросить вместе со столом груды телеграмм, донесений, шифровок. Хотели, но не могли. Эти бумаги очень нужны адмиралу. Он снова вопьется в них взглядом и что-то скажет Комелову. Надо только немного обождать. Адмирал думает.
Адъютант верховного сидел напротив, листая папку с последними приказами Колчака. Вот приказ о снятии с должности начальника сообщений ставки и тыла генерала Касаткина и коменданта станции Омск поручика Рудницкого. Оба замешаны в крупных денежных махинациях. В этом же приказе говорится о взяточничестве чиновников министерства продовольствия и снабжения, которое справедливо называют в Омске министерством удовольствий и самоснабжения.
Комелов уже не верил в силу приказов верховного. Они ровным счетом ничего не изменяли. На место Касаткина и Рудницкого придут другие, кто будет мошенничать столько же, если не больше. Даже приказ о замене Лебедева генералом Андогским, по существу, не влияет на фронтовые дела. Победа под Пресновкой, которую одержал корпус казаков атамана Иванова-Ринова, никак нельзя поставить в заслугу Андогскому. Просто пришло большое подкрепление. В одном Сибирском казачьем войске призваны тридцать восемь возрастов. Такого не было за всю историю казачества. Мобилизованы все способные носить оружие иркутские казаки и шестнадцать возрастов енисейских казаков.
Наконец, Колчак перевел взгляд на адъютанта и улыбка оживила его лицо.
— На Архангельском фронте взят город Онега. Генерал Юденич перешел в наступление на Лужском направлении, — ровным голосом сказал Колчак. — Наконец, большевистский ВЦИК и Совет Комиссаров объявили меня вне закона. Приятные новости. Кстати, Михаил Михайлович, вы поинтересовались Блюхером?
— Да. Это командир пятьдесят первой дивизии красных. Сам он рабочий. Безусловно, храбр и талантлив, как полководец, — ответил Комелов.
— Вы всегда даете людям восторженные оценки. Если послушать вас, то что ни командир у большевиков, то талант, выдающаяся личность. Я соглашусь с вами, что у них есть настоящий, большой полководец. Это — Фрунзе. Только он мог разгадать замысел Челябинской операции и вовремя двинуть на помощь Тухачевскому третью армию. Он спас войска Тухачевского от полного разгрома.
— Блюхер очень популярен у большевиков. О нем говорят обычно: «Блюхер выручит нас», «Блюхер прорвет фронт». Это — любимец Ленина.
— Предположим, что вы правы, — согласился Колчак. — Но сейчас создалась очень благоприятная ситуация. Если все лето мы отступали, то теперь роли поменялись. Красные откатываются к Уральскому хребту. Вероятно, это стратегия нового командующего Восточным фронтом красных Ольдерогге. — Губы адмирала скривились в лукавой усмешке.
— Уральские беженцы уже собираются домой.
— Нашим знаменем должно быть упорство. Любой ценой необходимо продолжать наступление. Если до октября большевики не усилятся против Деникина, он возьмет Москву. Что у вас, Михаил Михайлович? Оставьте, я подпишу… В армии уже не единичны случаи заболевания тифом. У Лохвицкого и Пепеляева они принимают массовый характер. Свяжитесь с Дитерихсом и фронтовым лечебным управлением. Пусть принимают самые энергичные меры. Тиф может оказаться губительнее большевистских пуль.
Когда за Комеловым мягко закрылась дверь, Колчак вдруг спохватился, что не сказал ему главного. Адмирал никогда не страдал рассеянностью. Наоборот, он бывал собран и абсолютно точен в мыслях, в поступках, в речи. Что же это? Симптом старости, первый ее звонок? Рано, ему еще всего сорок пять. А может быть, уже сорок пять? Вероятно, он просто переутомился за последние, очень тяжелые для него, дни. Экспедиция в Ледовитый океан теперь кажется ему курортом. Впрочем, курорт — это ласковое море с рыбачьими лодками до самого горизонта, теплый ветер и яркие цветы, много цветов. Или маленький японский городок Никко, где Колчак отдыхал с Анной Васильевной год назад. Его призвали в Россию англичане. Генерал Альфред Вильям Фортефью Нокс. Кстати, он хорошо спит, мистер Нокс. Он всегда хвастается своим крепким сном. Его нервы в порядке.
Колчак резко встал и отошел к окну. Армии необходима помощь в вооружении и обмундировании. Очень нужно теплое белье. Нужны оборудование для лазаретов и медикаменты. Англия и Франция должны доставить в Сибирь все это как можно скорее.
Колчак позвонил и широким жестом пригласил за стол вошедшего Комелова. Заговорил, жестко чеканя слова:
— Пишите, Михаил Михайлович. «Лондон, Уинстону Черчиллю, военному министру Великобритании. Омск, 16 сентября девятнадцатого года. Считаю отрадным долгом выразить Вашему превосходительству глубокую признательность за ту материальную и сердечную поддержку, которую Великобритания неуклонно оказывала нашей армии, ныне собравшейся с силами и перешедшей в решительное наступление против врага. Александр Колчак, верховный правитель России». Все. Телеграмма должна быть доставлена в Лондон срочно. Для этого используйте все каналы связи.
Вошел и склонил голову в поклоне Андогский. Колчак поспешил навстречу генералу, протянул ему руку. Провел Андогского к столу:
— Рассказывайте.
Подтянутый, быстрый в движениях, Андогский повернулся к Колчаку, вскинул водянистые глаза.
— Для священной войны с большевизмом закончили формирование первые дружины «Святого креста» и «Зеленого знамени». Из достоверных источников известно, что чуть ли не все мусульмане идут в добровольцы, так как коран осуждает большевизм.
Колчак рассмеялся, переглянувшись с Комеловым, сказал с горечью:
— И вы верите, генерал, сплетне? Мы не можем собрать в армию русских, а инородцы идут добровольно? Чепуха! Коран? Во времена Магомета, к счастью, не было большевиков, и вы не найдете в коране суры о большевизме. Скажите лучше, эти формирования дадут нам хоть одну боеспособную дивизию? Или это — символика и бутафория? Понимаете ли, я хочу знать в точности, с чем имею дело.
— Пока что в дружинах примерно восемьсот человек.
— Хорошо. На большее я и не рассчитывал. Тем не менее наша задача — проводить работу по формированию дружин и дальше. Для солдат и штатских повсеместно организовать чтение лекций о заветах великих полководцев, о назначении и долге солдата. Еще что у вас, генерал?
— Во Владивосток прибыли две эскадрильи французских военных аэропланов. «Сопвичи» и блиндированные «Сальмсоны».
— Когда они будут на фронте?
— Через неделю, не раньше.
— А мы продержимся эту неделю? — у Колчака насмешливо засветились глаза.
— Определенно, — в тон ему ответил Андогский.
…Нокс спал хорошо. Спал Жанен. Спал и майор Кошек, благополучно отправивший чехословацкие легионы на восток. А Колчак не спал. Осенний ветер завывал под окном, посвистывая в ветвях кленов и акаций. В столовой били часы, и их звон гулко отдавался в коридоре. Вслушиваясь в эти звуки, Колчак думал о предательстве Гайды, который возил с собой в вагоне эсеров и намеревался стать диктатором в Сибири. И все же Гайда был менее опасен, чем вооруженные многочисленные отряды Мефодьева, Гомонова, Щетинкина и других большевистских агентов. Нельзя терпеть их разгула по тылам. К шайкам партизан пора применить самые суровые меры. Если понадобится, то бросить против них все тыловые части и раздавить, сровнять с землей мятежные гнезда!
Назавтра верховный правитель пригласил к себе ротмистра Шарунова и генерала Матковского. Они явились в ставку одновременно, и Колчак принял их, отложив все другие занятия.
— Докладывайте о результатах операции по уничтожению отряда Мефодьева, — сухо сказал он Шарунову, привалившись боком к столу.
Шарунов вытянулся, звякнув шпорами, и заговорил. Он волновался. Колчак заметил, как дрожат его пальцы. Видимо, дела у контрразведки не блестящи. Этого, впрочем, следовало ожидать. Жандармы слишком самоуверенны и тупы для того, чтобы работать гибко и оперативно, как требует время.
— Карательную экспедицию против отряда Мефодьева лично возглавлял начальник контрразведки дивизии Анненкова поручик Лентовский. В ней участвовало полторы тысячи штыков и сабель, — сказал Шарунов. — Но шайка мятежников оказалась сильнее. У нее превосходство в живой силе и пулеметах. Остаткам наших отрядов пришлось отступить. Мы посылали в помощь Лентовскому одного офицера — выходца из Галчихинской волости. Сейчас он в Омске и, как объясняет, силы мятежников…
— Напрасно вы держите в Омске проштрафившегося офицера! — Колчак стукнул кулаком по столу и весь подался к ротмистру. — Пошлите его на фронт. Немедленно!
— Слушаюсь, ваше превосходительство. Силы мятежников за последнее время значительно возросли. К ним пристали мадьяры и прочий сброд. Думаю, что следует посылать уже не отряды, а крупные регулярные части. Силами одной контрразведки не удастся умиротворить восставшие уезды.
— Вы ни на что не способны, ротмистр! Но почему-то в свое время поскромничали и не сказали мне об этом, — глаза у адмирала округлились и застыли. — Борьбу с партизанами, точнее — их полный разгром поручаю вам, генерал.
Матковский качнул головой. Конечно же, он справится с этой задачей. Совсем недавно отказался идти на фронт батальон Томского полка и его очень быстро успокоил Матковский. Достаточно было расстрелять двадцать солдат, и бунт кончился. С нами бог, как писал в приказе по тыловым частям генерал.
— Чем быстрее, генерал, покончите с большевиками в тылу, тем большую услугу вы окажете России. Нужно проявить максимум воли. Помните одно: победителей не судят, — продолжал Колчак. — Для проведения операции вы можете располагать всей дивизией Анненкова, корпусом польских легионеров, польскими уланами, корпусом сибирских казаков. Кроме того, разрешаю бросить против красных два стрелковых полка. Надеюсь, это будут хорошие маневры для наших войск. Учеба, близкая к боевой обстановке. На каждого мятежника, вероятно, придется не менее трех-четырех наших солдат. Вы свободны, господа!
— Я бы хотел проинформировать, ваше превосходительство, — задержался Шарунов.
— Что у вас?
— О Гайде. Получены сведения, что его пышно встречал Красильников в городе Канске. Полковник клялся Гайде, что по первому же его приказу поведет наступление на Омск.
— Предатели! — выкрикнул Колчак, выскакивая из-за стола. — Я дал им все. Я произвел Гайду в генералы, Красильникова — в полковники! Я мог отдать Красильникова под суд!.. Хорошо, идите, ротмистр. У вас все?
— Все, ваше превосходительство.
— Идите!
Колчак тут же вызвал Комелова.
— Заготовьте приказ о лишении Гайды чинов и орденов. Он из России уедет тем, кем приехал сюда — незаметным австрийским фельдшером, — холодно проговорил адмирал. — Каждый должен расплачиваться за свое прошлое!
Степан Перфильевич и Володька прибыли в Омск на рассвете. Утро было сырое, промозглое. Ночью здесь прошел дождь, и на перроне матово светились лужи, по которым вышлепывали солдаты, встречающие поезд с фронта. У многих солдат были носилки. А в стороне, у ворот и на вокзальной площади, — фургоны, крестьянские телеги, крытые брезентом санитарные двуколки.
Кутая лицо в воротник нового касторового пальто, Степан Перфильевич с интересом наблюдал за суматохой. Владимир потянул было отца к вокзалу, но он уперся:
— Поглядим.
Кроме них, на перроне топталось немало любопытных. Больше женщины и барышни. Одни прибыли с поездом. Другие были без багажа: наверно, выходят не к первому составу с ранеными, надеясь встретить кого-то из родных или знакомых.
Паровоз протащил вереницу теплушек и остановился. Степан Перфильевич посмотрел на хвост состава: он обрывался далеко, у самых стрелок. И где только разместят такую уйму раненых!
Едва открылись двери теплушек, станцию огласили стоны и крики. Откуда-то появились сестры милосердия в белых платках и с нарукавными повязками. Они помогали солдатам разгружать вагоны. Раненых ложили на носилки и тащили к подводам. Но некоторые брели к воротам сами, припадая на палки или держась за санитаров.
— Вон тифозные, — кивнул Владимир на больных с пунцовыми перекошенными лицами, которые бились в бреду на телегах. Их придерживали и прикручивали веревками.
Степан Перфильевич взглянул и, понурившись, отвернулся. Вид больных был ужасен. У лавочника защемило сердце при мысли, что его сын мог оказаться среди этих людей. Нет, Володька — молодец, сумел пристроиться.
Один из вагонов разгружали быстрее. Прямо к нему подходили зеленые ребристые фургоны, в которые сбрасывали трупы умерших в пути. Падая, трупы постукивали костями по доскам или плюхались, как набитые куделей мешки.
— Уйдем отсюда! — брезгливо морщась, сказал Владимир. Степан Перфильевич взял чемодан, еще раз окинул взглядом страшные фургоны и тронулся следом за сыном, сутулясь больше обычного. Он сильно сдал за последние недели. Обвис, постарел. В его выпученных глазах постоянно жила настороженность. И то сказать, много мук принял лавочник. Когда на площади мужики терзали Антона Бондаря, Степан Перфильевич сидел на пыльном чердаке своего дома и ждал, что вот-вот заберут и его. Но, слава богу, дотемна никто не пришел к Поминовым.
Ночью Степан Перфильевич, забрав в лавке всю наличность, простился с женой и пешком отправился в дальнюю дорогу. Огородами, под самым носом у дозорных, пробрался он в бор и на третьи сутки добрел до станции, где разыскал Владимира.
Сын обрадовался отцу, а пуще — отцовским деньгам. На них можно было недурно пожить в Омске. Может, и свадьбу отгулять. Жениться бы на красавице из благородных. Выбрать вроде генеральши Гришиной-Алмазовой.
Владимир сказал о своем желании отцу. Степан Перфильевич, платком вытирая потную шею, ответил жестко:
— Об матери надо позаботиться, чтоб с ней беды не вышло да чтоб товар не разграбили.
— И мне нужно жизнь устраивать.
— Не то время сейчас. Но уж коли приспичило, что-нибудь сделаем. Раскинем мозгой, — уступая, проговорил Степан Перфильевич. Владимира вызвали в Омск, и они поехали вдвоем. Лавочник не пожалел денег на вагон первого класса. На станциях он приносил водку и, напившись, хвастался перед попутчиками своим сыном. Как-никак, а в офицеры вывел Володьку. В штабных подпоручиках ходит.
В гостинице «Россия» ничего не переменилось. Те же улыбчивые японцы встретились на лестнице. Та же горничная пробежала по коридору с большим чайником красной меди. И едва отец с сыном переступили порог номера, появился хозяин со своим убийственным равнодушием:
— Приходили из ставки, требовали свободные места и уже хотели занять ваш номер. Пришлось откупиться. Возместите, господин офицер, мои расходы.
Степан Перфильевич запротестовал. Номер оплачен вперед, и никто не вправе вселяться. За что же сын должен платить? Кто может поручиться, что к хозяину гостиницы, действительно, приходили из ставки?
— Милостивый государь, ищите лучше! Многие господа офицеры спят в конюшнях.
— Не спорь с ним, папа. Отдай, — раздраженно сказал Владимир.
Насупившись и что-то бормоча себе под нос, Степан Перфильевич отсчитал деньги и небрежно сунул бумажник обратно, во внутренний карман пальто. Знай, мол, с кем дело имеешь!
Вид туго набитого кредитками бумажника распалил хозяина гостиницы. Он не уходил из номера, и когда отец с сыном разделись, вкрадчиво спросил у Степана Перфильевича:
— Уж не здесь ли проживать собираетесь?
— Временно, день-два, — с достоинством ответил тот.
— За это особая плата полагается, — пожал плечами хозяин.
Степан Перфильевич снова достал бумажник, багровея, сунул вымогателю ассигнацию. Повернулся, чтоб уйти к окну.
— Мало, — хозяин дернул его за пиджак. — Не обманывайте меня, милостивый государь. Вы прибыли в Омск на более долгий срок. А не нравится мой номер, ищите лучше. Многие господа…
Пришлось отдать хозяину еще одну кредитку. Только тогда он скрылся за дверью.
— Ну и разбойник же попался! — переводя дух, заметил Степан Перфильевич.
— Они все тут одинаковые. У этого хоть номера приличные, — через плечо бросил Владимир, откидывая одеяло.
— Да, не дурное заведение, — согласился лавочник, трогая бордовый бархат балдахина.
— Раздевайся, папа. Надо поспать, — предложил Владимир.
Проснулись лишь к вечеру. Пообедали в «Европе». Владимир направил отца в гостиницу, а сам пошел к Шарунову. Нельзя откладывать визитов к начальству.
Пробыл он в контрразведке недолго, вернулся в номер довольный. Ротмистр разговаривал с ним любезно и выразил надежду, что Владимир скоро понадобится контрразведке. Может, буквально через несколько дней.
И назавтра же, когда Степан Перфильевич отправился осматривать магазины, за Владимиром пришел вестовой: Шарунов хочет его срочно видеть. Значит, и впрямь он стоящий офицер, коли отдохнуть не дают в Омске.
Отдав горничной ключ от номера, Владимир поспешил в контрразведку. Некоторое время его продержали в вестибюле. Ротмистр был занят. Знакомый унтер-офицер, проверив документы, проговорил приветливо:
— Как же! Посылал за вами, господин подпоручик!
Владимир бодро прохаживался по вестибюлю, заложив руки за спину. Теперь это был и его дом. Здесь он служил, здесь его знали и ценили.
Шарунов встретил Владимира сдержанно. Не подав руки и не предложив сесть, он взял официальный тон:
— У меня нет оснований упрекать вас в чем-либо, подпоручик. Вы, на мой взгляд, вполне добросовестно исполнили то, что вам предписывалось. И я весьма сожалею, что нам приходится расставаться.
Владимир с недоумением смотрел на ротмистра. Как расставаться? Совсем? Нет, Шарунов имеет в виду что-то другое. Наверное, Владимира хотят послать в длительную командировку с особым заданием. Что ж, если надо, он готов.
— Вами недовольно очень высокое лицо, — цедил сквозь зубы Шарунов. — Не смею судить, насколько обоснованы его претензии. Но я ничего не могу сделать, так как при нашем разговоре с высокопоставленным лицом присутствовал генерал Матковский. Он отлично знает вас. И для меня, и для всего нашего отдела могут быть неприятности, если вы через двое суток не отправитесь на фронт. Ваши документы уже высланы в штаб генерала Каппеля, куда вам и надлежит явиться. Прощайте, подпоручик!
— Как же это? — дрожащим голосом протянул Владимир. — Почему?
— Не теряйте дорогих минут, подпоручик. Вам даны двое суток тыловой жизни и постарайтесь использовать их разумно.
Оказавшись на улице, Владимир постоял у подъезда, не зная, куда идти и что вообще предпринять. Вместо того, чтобы сразу отправиться в гостиницу и сообщить неприятную новость отцу, он почему-то вышел на площадь и кружил по ней, натыкаясь взглядом на втоптанных в грязь крыс. И его могут вот так же раздавить на фронте, как крысу. Владимир уже не мечтал о ратных подвигах. Это было лишь в первые месяцы, после окончания военного училища. А теперь он повидал многих офицеров, которые хорошо пристроились в тылу и не рвутся на фронт. Или там убьют, или заболеешь тифом, и на одной из станций сгрузят в фургон твой труп. И голова страшно застучит по доскам.
Что за высокое лицо, которое хочет смерти молодому, еще не видевшему жизни офицеру? И почему именно выбор пал на Владимира? Кажется, никому из начальства подпоручик не сделал плохого. Он привел отряд Мансурова в Покровское. И разве его вина в том, что каратели были разбиты. Нет, тут что-то иное. Владимира спутали с кем-то, и он должен нести кару за другого.
Отец и сын проговорили всю ночь. Степан Перфильевич строил множество планов, один другого несбыточнее, чтобы вырвать Владимира из лап смерти. А утром собрался к Вологодскому. Слышал лавочник, что премьер принимал купечество по торговым делам.
«Назовусь каким-нито богатым дельцом, примет», — подумал Степан Перфильевич.
В совете министров его провели в канцелярию, и разбитной чиновник, часто сморкаясь в большой носовой платок и важничая, стал расспрашивать, кто он да откуда, и почему обращается непосредственно к Вологодскому. Премьер-министр не имеет возможности принимать по частным вопросам, сейчас очень трудное время. К тому ж Петр Васильевич не совсем здоров. Короче говоря, пусть Поминов обождет до лучших дней, если ему непременно хочется попасть к премьер-министру.
— Но они же сами вызвали меня, — соврал Степан Перфильевич. — Их превосходительство так и сказали…
— Ничем не могу помочь. Вашей фамилии нет в списках.
— Значит, их превосходительство позабыли записать. А я пройду к ним, они и вспомнят.
— Не мешайте работать, господин Поминов. — Чиновник высморкался и показал на дверь.
Степан Перфильевич порылся в бумажнике, как будто отыскивая очень нужный ему документ, выложил на стол несколько кредиток. Поднялся и быстро вышел.
А после обеда он был снова в канцелярии. Тот же чиновник опять подробно допросил его и громко проговорил, чтоб слышали за соседними столами:
— О вас спрашивали, господин Поминов. Действительно, его превосходительство Петр Васильевич интересовался вами.
Затем чиновник провел Степана Перфильевича по железным плитам лестницы наверх, в приемную премьер-министра. И вскоре его пригласили в кабинет.
Степан Перфильевич вошел в большую комнату с лепным потолком и массивными бронзовыми люстрами. На зеленоватом фоне стен белели две изразцовые печи. Комнату разрезали колонны, из-за которых и появился Вологодский. Он был в черном залоснившемся пиджаке, в ботинках с квадратными носками. Премьер приблизился к Степану Перфильевичу мелкими танцующими шажками, показал на желтое кожаное кресло, отражавшееся в натертом до блеска паркете.
— Ну-с, что скажете? — Вологодский пощипал клинышек бороды, выжидающе прищурился.
Степан Перфильевич рассказал о цели своего визита. Единственного сына посылают на фронт и заступиться некому. Служил же Владимир в контрразведке, пусть бы и дослуживал там до конца войны.
— Сыну на фронт нельзя, потому как мать у него в самом пекле у разбойников-партизан, выручать ее нужно.
— Многие люди находятся в стане большевистских тиранов. Есть там и крупные деятели, без коих нам трудно восстанавливать Россию, — жалостливо опустив глаза, произнес Вологодский. — И вашему сыну выпал почетный жребий, вызволить из рабства и их, и свою мать. Победа близка, и вам, как истинному патриоту, следует гордиться тем, что ваш сын идет в бой за справедливость. Он покроет свое имя неувядаемой славой!..
— Может, хоть отсрочить, — попросил лавочник.
— Родина никогда не забудет вашей жертвы, — заключил Вологодский и скрылся за колонной, давая понять, что аудиенция окончена.
И отец с сыном снова ломали свои головы над тем, к кому еще можно обратиться. Владимир, лежа в постели, вспоминал всех влиятельных знакомых. Но в таком деле вряд ли кто может оказать покровительство. Наверно, придется все-таки ехать в штаб Каппеля, а там уж — куда пошлют.
И вдруг Владимир вскочил с постели.
— Есть, папа! Ты сходишь к Гришиной-Алмазовой. Я покажу тебе, где она живет. Ты скажешь, что пришел просить за молодого офицера из штаба Матковского. Она помнит меня. Я помогал ей выйти из автомобиля, когда в военном собрании был банкет в честь чехословаков. Не забудь, папа. Это было весной. Только ты скажешь, и она обязательно вспомнит.
Лавочник купил в ювелирном магазине самую дорогую брошь и, перекрестясь, отправился к Гришиной-Алмазовой. Она приняла его.
Дня через два Владимира зачислили на службу в штаб командующего тыловыми частями генерал-лейтенанта Матковского.
До Романова взвода дошла очередь ковать лошадей. С вечера Роман предупредил об этом бойцов, и назавтра чуть свет подались к кузнице братья Гаврины. Подков было в обрез, и, если прозеваешь, жди потом, когда наготовят их. По селам давно уже собрали все, что могло пойти в дело. И так ковали сейчас коней только на передки.
Вслед за Гавриными Роман послал еще двух бойцов. Но едва они подъехали, вернулся Фрол. Привязывая старого мышастого мерина к столбику забора, плевался и сердито вышлепывал губами.
— Чего? — спросил Роман, выскочив на крыльцо.
— Мотинские всем взводом примчались. Кузницу осадили, — выпалил Фрол.
Роман вывел из-под навеса Гнедка, прыгнул на него и охлябью помчался на степной край села, где на отшибе, в крапиве и бурьяне, стояла приземистая, покрытая дерном кузница. Здесь был настоящий конский базар. Из рук у кузнеца рвали подковы, примеряли к копытам, кричали и ругались. У станка распоряжался рыжий, широкоскулый мужчина лет сорока пяти. Это был командир мотинцев Силантий. С ним не раз встречался Роман. Они даже как-то выпивали вместе, когда Романа зазвал к себе на квартиру мотинский знакомый Матвей Завьялов.
Аким Гаврин стоял в стороне, прислонясь щекой к шее своего коня, и наблюдал, как суетились мужики. Злость у него прошла, по веснушчатому лицу блуждала снисходительная усмешка. Мол, расшумелись, а попрут же вас отсюда.
Роман передал Гнедка Акиму, пробрался к станку. Силантий подводил под брюхо саврасого мерина подпруги. Видимо, это был его конь. Закрепив подпруги на перекладине, Силантий обернулся и встретился взглядом с Романом.
— Вот, куем, — он показал на храпевшего в станке коня.
— Вижу, — резко ответил Роман. — А по какому праву залез без очереди! Или порядка не знаешь?
Их окружили мужики. Любопытно послушать, как начальство сцепится. Кто кого переспорит? За кем верх будет? Силантий — мужик не промах, да и этот молодой, а занозистый. Так на скандал и просится.
— Может, не признаешь порядка? Признавать не хочешь? — допытывался Роман.
— Нам тоже ковать нужно. Нам в Галчиху надо, на формирование, — Силантий важно взбил огненную бороду. — А вы всегда успеете.
— Кончай ярмарку! Не то — попросим отсюда!
— Ишь ты! Он грозит нам! Да кто он такой! Держись, Силантий, — в один гул слились возбужденные голоса. — Тоже нашелся указчик!
— Ты бабе своей укажи, а нам нечего!..
— Да ён бабе не токмо указать, а и показать может!
Мужики раскатились смехом. Роман вспыхнул, обвел толпу гневными глазами.
— А ну, марш отсюда! — крикнул он и, оттолкнув Силантия, бросился развязывать подпруги.
Мотинцы сначала отпрянули, затем загалдели еще громче. Но к кузнице подъехал Антипов. Он с площади услышал шум.
— Чего не поделили? — спросил он строго, подходя к Силантию и Роману.
— Мотинские самовольно полезли. Уж все подковы порастащили, — у Романа дрожали губы.
— А ты б, Завгородний, сообщил в штаб. Разберемся, поди, — укорчиво сказал Антипов.
Роман виновато потупился. В самом деле, чего он связался с мужиками? Разве их переспоришь. Того и гляди, драку затеешь.
— Ты вот что: сдай все подковы, до единой! — приказал Антипов Силантию. — Сам буду проверять. У кого найду — не поздоровится. Ковать лошадей взводу Завгороднего. Ему в ночь выступать на боевое задание. Понятно?
Мотинцы зашевелились, зазвякали подковами. Силантий нырнул между коней, и вот уже его рыжая голова взметнулась в конце очереди. Оттуда долетел недовольный говорок, который тут же стих.
«Ловко осадил их Антипов! И про какие-то задание приплел», — с благодарностью подумал Роман, глядя на хмурых и немного растерянных мотинцев. Они подходили к ветхим, черным от времени дверям кузницы и со звоном бросали на землю подковы. Молча садились на коней.
— Куйте быстрее! — сказал Антипов. — Освободишься, Завгородний, прошу в штаб.
Час спустя Роман привязал Гнедка у изгрызенной лошадьми коновязи, еще раз полюбовался, как аккуратно обрублены с краев и подкованы копыта. Похлестывая черешком плетки по голенищу сапога, прошел в кабинет начальника штаба. Кроме Антипова, за столом сидели Мефодьев и Рязанов. У всех был озабоченный вид, особенно у Мефодьева, который, опершись руками на эфес шашки, пристально разглядывал карту. Когда Роман приблизился к ним, Мефодьев резко поднял голову и сказал:
— Принимай команду конных разведчиков!
— Что? — опешил Роман.
— Будешь командовать разведчиками вместо Воронова. Ему мы даем эскадрон пикарей. Ну, как, согласен?
— Уж не знаю, что и сказать. Привык я к своим-то ребятам… — замялся Роман. До боли жалко было расставаться с боевыми товарищами.
— А мы у него никого не возьмем. Еще дадим ему толковых бойцов, — сказал Мефодьеву Антипов. — Лишь пулеметчика отошлем в Покровский полк. Кажется, мы туда его определили.
— Касатика? В Покровский, — подтвердил Мефодьев. — Насчет оружия для твоей команды мы сегодня же решим. Надо собрать кавалерийские карабины. Они есть кой у кого из тиминцев и у мадьяр. Отдадим их тебе, Роман.
— И вот возьми. Без этого нельзя, — Рязанов снял с шеи свой полевой бинокль в черном кожаном футляре к подал Роману. — Чтоб зорче был.
— А теперь садись. Подумаем, чем займетесь в эти дни, — Мефодьев снова перевел взгляд на карту.
Роман облокотился на стол и пробежал глазами по линиям и точкам на карте. Интересно, куда пошлют. Может быть, опять объявились каратели?
В штабе решили: пока переформируется армия, произвести глубокую разведку, выяснить расположение и численность противника. Для начала сегодняшней ночью Роман отправится к станции Крутиха, там расквартировываются казаки анненковской дивизии, в частности, эскадрон черных гусар поручика Мансурова. Нужно незаметно подойти к станции, залечь поближе и понаблюдать, что там творится. Встретить и допросить жителей Крутихи и по возможности проникнуть в село одному-двум разведчикам. Особенно не рисковать.
— Лучше будет, если вы пересечете линию железной дороги подальше от станции и подойдете к врагу с той стороны, откуда он не ожидает партизан, — заключил Антипов.
— Это со степи? Заметят, туго придется, — возразил Мефодьев. — Держитесь бора, чтоб улизнуть при случае. Они бора боятся. Не сразу кинутся.
— Главнокомандующий прав, — качнул головой Рязанов.
— Может, и так, — задумчиво сказал Антипов. — На месте увидите, что делать.
— Выступайте во второй половине ночи. Возьмешь с собой десяток бойцов, да смотри, подбери коней добрых.
— Подберу, товарищ главнокомандующий.
— И не задерживаться долго под Крутихой.
— Не задержусь.
Из штаба Роман выскочил возбужденный. В душе — радость. Того и гляди выплеснется наружу. Но Роман уже не парнишка, чтобы взять да и рассказать встретившемуся на площади Семену Волошенко, что и команда конных разведчиков, и боевое задание, и бинокль на Романовой груди — все это замечательно! А рассказать все-таки очень хотелось.
Когда Семен завернул за угол школы, Роман пожалел, что не поделился с ним новостями. Может, догнать? Да уж теперь не стоит. Теперь получится нарочито, будто хвастается Роман.
«Наверно, я и впрямь еще парнишка, — улыбчиво подумал он. — А командиру армейской разведки надо быть степенней».
Но радость не проносишь долго в себе. Шила в мешке не утаишь, так и радости в душе. Она где-то промелькнула в Романовом взгляде, где-то прорвалась в разговоре. А потом ее уж и держать не было смысла. Рассказал Роман бойцам про беседу со штабистами по порядку. Лишь о переводе Касатика в Покровский полк промолчал почему-то. Посчитал, что лучше не говорить сейчас.
— Эх, и хорошая же служба у разведчиков! — воскликнул Аким Гаврин. — Прошлое дело, и можно сказать: завидовал я Косте и его взводу.
— Трудная служба, — поправил Бандура. — Иной раз сердце кипит, а ты не моги показываться. Задание тебе такое дадено, чтоб пронаблюдать или языка привести с собой. Был я на германской в разведке, знаю. И то понимать надо, что редкий язык не обмарается, покеда волочешь его. Выходит, кишка слабость оказывает…
Роман отобрал десятерых бойцов, смекалистых и с крепкими конями, посоветовал им пораньше лечь спать. Предстоит дальняя дорога и неизвестно, придется ли отдохнуть в ближайшие два-три дня.
Люди разбрелись по квартирам. Прилег и Роман, но уснуть не успел. С шумом ввалился Касатик, который где-то прохлаждался все это время. Он швырнул бескозырку на стоявший у двери зеленый сундук и присел на кровать, в ноги к Роману. Спросил глухим от обиды голосом:
— Не берешь?
— Нет.
— Не веришь мне?
— Верю. Но есть приказ штаба: пулеметчиков не трогать.
— Да что они там с ума сошли что ли! И туда нельзя пулеметчиков, и сюда нельзя! Будто мы институтки какие и мировой капитал нам заместо дяди родного! — возмутился Касатик. — Я сам пойду в штаб!
— Сходи.
— И схожу! — решительно сказал он, нахлобучивая на голову бескозырку.
Перед рассветом разведчики выступили из Сосновки. Все были в добром настроении. Перебрасывались шутками, говорили о своем первом задании. Один Пантелей Михеев угрюмо молчал. Он ехал к безвестной могиле дочери, и его мысли уходили в прошлое, к Нюрке. Страшной болью отзывались в сердце воспоминания о том, как Пантелей ходил с Мансуровым к вагону смерти, где оборвалась чистая, словно песня, Нюркина жизнь…
Разведчики лишь на закате солнца пересекли линию железной дороги. Поднялись на пригорок. Им открылась степь, местами поросшая березняком и кустарником. Кругом желтели полоски стерни, но заимок не было. Значит, село поблизости.
— Вот за тем леском должна быть деревенька, — показал Пантелей. — А Крутиха много правее.
Роман биноклем ощупывал темнеющую даль. Ясно видел тронутую вечерней дымкой кирпичную водокачку станции, а чуть в стороне — черную маковку церкви. Со стороны станции быстро приближался поезд. Грива дыма над ним казалась огненной в лучах заката.
«Надо уезжать отсюда. А то с поезда заметят, — подумал Роман. — Но куда? На проселок. Между станцией и деревушкой, конечно, есть дорога. Там скорее встретится кто-нибудь».
Разведчики пустили коней ходкой рысью. Копыта мягко зашлепали по жнивью. Роман вдруг вспомнил чей-то рассказ о том, что конокрады, воруя лошадей со двора, обматывают им копыта тряпьем. И хозяева спокойно спят, ничего не слышат… А задание нужно выполнить сегодня же ночью. Мефодьев наказывал, чтоб не задерживались. Если не встретится кто-нибудь из крутихинских на дороге, Роман вместе с Пантелеем проберется на станцию.
Спешились на опушке небольшого леска, саженях в двухстах от проселка. Закурили, настороженно вглядываясь в синие сумерки. Вдруг неподалеку застучал и выскочил на горку пароконный фургон. На мешках сидел солдат в черной форме.
— Может, знакомый? Я выйду на дорогу, попрошу прикурить и задержу без шума, — предложил Пантелей.
— Давай! — Роман взял у него винтовку.
Пантелей поспешно скрутил новую цигарку и зашагал наперерез подводе. Его беспечный вид как будто говорил: смотрите, а ведь недаром ходил Пантелей по германским тылам.
Подвода приближалась. Партизаны напряженно следили за солдатом. Вот он привстал на колени, пошарил возле себя. Наверное, нащупывал винтовку. Боится. Выходит, что и тут не совсем вольготно живется атаманцам.
— Дай-ка, дружок, прикурить, — услышали партизаны ровный голос Пантелея.
— Проваливай, а то прикурю! Век помнить будешь! — грубо ответил солдат, нахлестывая лошадей. Фургон с грохотом покатился под уклон.
Роман уже вскинул винтовку, чтобы выстрелить по лошадям и так остановить уходящего от них «языка». Гнаться за ним было бесполезно. Лошади у него свежие, а до станции рукой подать. Могли и поближе рыскать атаманские дозорные.
Аким подтолкнул Романа, кивнул на горку. Оттуда съезжала другая подвода, тоже пароконный фургон. Видно, за фуражом ездили.
На этот раз Пантелей добился своего. Подвода остановилась.
— Дядя Пантелей!
— Шурка!
— Ты откуда это? Все дезертирствуешь?
— Да вот тут с ребятами, — равнодушно сказал Пантелей. — Давай сюда!
Александр Верба метнулся глазами к леску. От опушки отделились люди. Все вооружены. Александр крикнул на коней. Но Пантелей перехватил вожжи и рванул их на себя. Кони попятились, развернув телегу поперек дороги. Тогда Александр с силой отбросил Пантелея сапогом и, спрыгнув с фургона, принялся отвязывать у левой лошади постромки.
Но бежать уже было поздно. Разведчики окружили Александра.
— Как ударил, сволочь! — поднимаясь и растирая ушибленное плечо, проговорил Пантелей.
— Забери винтовку, — приказал Роман Бандуре. — Теперь вот что, Александр, нам некогда, говори прямо, сколько народу на станции, войска.
Александр испуганно озирался.
— Грех у тебя перед нами большой. За шпионство смерть полагается, — сурово продолжал Роман. — Скажешь правду — можем помиловать и отпустить.
— Ну, говори! — нетерпеливо рванулся Аким.
— Да… Пантелей знает… Сколь при нем было, столь и теперь. Человек пятьсот. Значит, три эскадрона и егерская полурота.
— Бронепоезд есть?
— Н-не видел… Пожалейте! Не губите душу! — заскулил Александр.
— Орудия?
— Четыре трехдюймовки. На платформах в тупике. Должно, разгружать будут… Пощадите меня! Ей-богу, я не виноват! По приказу!
— Чего везешь?
— Овес. Из экономии овечек нагнали, тыщи две или поболе. Так нас за кормом посылали… Пожалей, Роман Макарович! — Александр упал на колени. — По дурости я.
— Ты правду сказал?
— Святой крест — истинную правду!
— Ладно. Пошли, ребята! — Роман повернулся, направился к леску. Но не успел он отойти и на десяток шагов, как за спиной что-то хряпнуло. Догадываясь о происшедшем, Роман не остановился и даже не оглянулся.
— Пантелей его уложил прикладом, — догнав Романа, сообщил Аким.
К Роману зашел проститься Касатик. Он уезжал в Покровское. Такая уж есть война, что, не спрашивая, разлучает людей. Как ни просился у Антипова, чтоб оставили в Сосновке, а ничего не вышло. В полку Касатик нужнее, там ему надо организовать пулеметную команду.
Гузырь увозил матроса на своей подводе. У деда в Покровском были дела. Гаврила обещал собрать по селу шерсть и подыскать пимокатов. Вот и ехал Гузырь проверить, все ли сделано. Он очень любил проверять. Много суетился и ершился при этом, пугал мужиков Мефодьевым, от которого имел «сурьезную» бумагу. Над угрозами деда потешались. Действительно, он выглядел смешным, когда доставал из кармана огрызок карандаша, мусолил его и принимался что-то чертить на обрезке струганой сосновой доски, который постоянно возил с собой. Все знали, что Гузырь писать не умеет.
Смешки мужиков не смущали деда. Он словно не замечал их. Разговор заканчивался неизменно:
— Ты, якорь тебя, про Ефимку Мефодьева слышал? Значится, понимай, что к чему, — и удалялся, важно вышагивая кривыми ногами.
Роман завтракал, когда Касатик и Гузырь появились на пороге. Касатик улыбался, но в глазах билась печаль.
— Садитесь, составьте компанию, — Роман пригласил их за стол к молоку и печеной картошке.
— Спасибо, Рома, мы поели уже, — тепло поблагодарил Касатик. — Надо подаваться нам, Софрон Михайлович.
Роман встал и подошел к матросу.
— Ну! — протянул руку.
Касатик на лету схватил ее и пожал, затем обнял Романа. Легонько отстранил от себя и, понурившись, вышел первым.
— Эх, Проня, забубенная голова! — махнул рукой Гузырь.
У Романа защемило сердце. Казалось бы, чего переживать. Касатик не бог знает, куда уезжал. Всего за двенадцать верст. И все-таки он уходил из того повседневного, привычного, чем жил теперь Роман. Уходил надолго. Может быть, навсегда.
А в полдень приехал Яков. Рванул дверь, грузно затопал по половицам. Сбросив пиджак, расправил богатырские плечи, и в избе сразу же стало тесно. Огляделся, тронул черный ус.
— Я вот квартиру попросторней найду. Будем жить вместе, братан.
Яков приехал в Сосновку принимать наполовину сформированную роту особого назначения. В нее вошли бойцы из разных взводов и дружин. Отбирали их члены штаба и сам главнокомандующий. Чтобы поступить в роту Спасения революции, как ее назвали, требовались рекомендации командиров взводов или председателей сельских ревкомов. Рота должна бороться за чистоту партизанских рядов, против мародеров, спекулянтов, насильников и пьяниц.
— Чтоб нам не повторять Воскресенку, — с горькой усмешкой сказал Мефодьев. — Про тот поход всем позабыть нужно. Я сам как подумаю о нем, так и стыдно, и тошно становится. Ты, Яша, вроде совести будь партизанской.
Куприян Гурцев и Петруха создали в Покровском партийную ячейку. Одним из первых приняли Якова. Рассказав об этом Роману, он посоветовал:
— Тебе, братан, тоже надо в партию. Командиру надо быть большевиком — точка.
— А Мефодьев как?
— Вступит, — убежденно проговорил Яков.
— А Рязанов?
— Чего ты меня допрашиваешь? Все будут в партии, потому как ленинская она. И ты подумай насчет этого.
Яков развязал мешок с харчем, достал из него завернутый в красную тряпицу кусок сала фунтов в семь, туесок с маслом. Насыпал на лавку ворох домашних пряников и печенюшек.
— Вот тебе от мамы, забирай! Бери, бери! Мне сегодня же привезут. Варвара обещала послать. Я ведь и домой не успел заскочить. Правда, до лазарета доехал. Да ты знаешь ли, что Люба твоя сестрой милосердия служит?
— Слышал, — живо ответил Роман. — Ну, и как?
— Обвыкла уже. С Марусей Горбаневой сдружилась, ни шагу без нее. К тебе хочет приехать.
— Долго что-то собирается.
— Не обижайся на нее. Я сам виноват, уговорил их с Варварой в помощники к Мясоедову. А то б давно была здесь.
— Соскучился я по Любе, — сказал Роман, глубоко вздохнув.
Яков пристально посмотрел на брата. Кажется, правду говорит. Тогда зачем было столько мучить Любку? Ведь даже поклона не посылал, как другие. Не проведешь Якова. Он по вороватым Костиным глазам понял, что брешет Костя про поклон.
— Видишь ли… — поймав на себе братов взгляд, трудно заговорил Роман. — Ты знаешь, как у меня получилось с Нюрой. А Любу я всегда жалел. И любил тоже. Теперь вот нет Нюры. Растерзали ее злодеи…
— Да ты брось, — Яков положил свою широкую ладонь на колени Роману. — Чего уж убиваться!
— Я много думал. И теперь как-то получается, что… Как бы тебе сказать… Ну, получается, что и Нюра и Люба для меня в одной Любе. Да нет, не то я говорю! Но как-то вот так. Голова идет кругом… Я особо почувствовал это в разведке, когда нас к станции Крутихе посылали. Там понял я, что Нюры нет. Сердцем понял. А жену свою люблю.
Яков перевел разговор на покровские новости. В селе выбрали Совет, а Гаврилу послали делегатом в областной исполком. Сегодня подался в Окунево вместе с Петрухой.
— А от нас Ливкин, Фрол Гаврин да еще один тиминский едут, — сказал Роман.
— Слушай, братан, ты не отдашь мне в роту Фрола?
— Об этом уже спрашивал Антипов. Их двое братьев, пусть уж будут вместе, как хотят.
— Мы такая же родня, а порознь воюем, — возразил Яков.
— Мы ж командиры, — смущенно ответил Роман и засуетился вокруг привезенного братом продовольствия.
В избу вошла хозяйка, и беседа оборвалась. Яков поспешил в штаб, пообещав снова зайти вечером.
Однако пришел он лишь на следующий день и не один, а с пятью бойцами своей роты. Все они подтянутые, опрятно одетые, с большими красными бантами на груди. Яков не присел даже. Ему нужно торопиться, по делу заглянул к брату.
— Скажи-ка своей команде, что армия совсем покидает Сосновку. Пусть быстро собираются и строются на улице.
— Ты что, Яша? Как это покидает? Куда ж мы?
— Не знаю, — с лукавинкой Яков взглянул на пришедших с ним партизан. — Таков приказ Мефодьева. Собирай народ по тревоге.
Роман ошалело развел руками. Но делать нечего. Главнокомандующему виднее, куда и зачем бросить армию. Может, белые наступают? Но почему Мефодьев не выслал навстречу им разведку? А может, просто учебная тревога: штаб хочет посмотреть, готовы ли бойцы к сражениям.
Теряясь в догадках, Роман бросился в соседний дом, где жили Гаврины. Посмотрев ему вслед, Яков усмехнулся. На мать похож. Бежит, ссутулясь, словно споткнулся и вот-вот упадет. Недаром его и любит мать, что в нем себя узнает. И характером одинаковые, как две капли воды.
Едва Роман постучался в окно, из калитки выскочили оба Гаврины. Старший Фрол, рослый и широкоплечий, услышав приказ, кинулся вдоль по улице. Он размахивал поднятой рукой и басисто кричал, распугивая гулявших у палисадников куриц:
— Собирайтесь! По тревоге уходим из Сосновки! Совсем уходим!
Во дворах забегали. Захлопали двери, заскрипели ворота. Послышалось ржание коней, покрываемое заполошной людской речью. Роман тоже поспешил к своему Гнедку, да Яков остановил его:
— Успеешь! Ты сначала команду свою построй.
— Ты, Яша, чего-то скрываешь! А? — Роман пытливо заглянул в братовы глаза.
Но Яков с нарочитой серьезностью:
— Строй, тебе говорят!
Когда команда конных разведчиков вытянулась посреди улицы в колонну, Яков приказал бойцам спешиться. У кого есть мешки или узлы, положить возле себя.
Положили, недоуменно переглядываясь.
— А теперь приступим к проверке. Выверните карманы!
Партизаны из роты Спасения революции двинулись по рядам, тщательно осматривая нехитрое имущество разведчиков. В карманах и мешках были складни, ложки, кое у кого запасные пары портянок или шерстяные носки, черствый хлеб и желтое сало. У галчихинского парня нашли новенький темляк от сабли.
— Где взял? — строго спросил Яков.
— Батька с германской привез.
— Зачем с собой возишь?
Парень молчал, переваливаясь с ноги на ногу и шмыгая носом.
— Я спрашиваю тебя, зачем?
— Думал, может, шашку дадут, так привешу, — наконец, ответил он, стыдливо опуская ресницы.
— Ладно. Держи при себе, — отмахнулся Яков.
В самый разгар осмотра прискакал боец, тоже с с красным бантом. Заметив Якова, круто развернул екающего селезенкой горячего коня. Из-под копыт взметнулся, брызнул по сторонам песок.
— Товарищ командир роты Спасения революции! У партизан из деревни Сухой лог Мазурина и Артемченко найдены заготовки на четыре пары сапог. Один на пузе под поясом прятал, а Мазурин в мешке и в голенищах.
— Арестовали?
Боец кивнул, пожал плечами. Мол, как же иначе. И, приосанившись, поправил бант.
Осмотр прекратился. Мужики закопошились, складывая свое имущество обратно.
— Товарищи! — сказал Яков разведчикам. — Эту проверку мы проводили по постановлению штаба во всей армии. Дело не в кожах, которые украли, хотя и они нам пригодятся. А в нашей чести, революционной чести бойцов Красной партизанской армии Сибири! Мы проверяли потому, что знаем о добросовестности красных партизан. Вам нечего скрывать. Вы ничего не взяли ни у своих товарищей, ни у мирного населения. А кто взял, того штаб предаст военно-полевому суду. Ворам не будет пощады!
— Расстрелять их! — разом крикнули десятки глоток.
— Вам же спасибо, дорогие товарищи, что вы высоко несете честь сибирского партизана. Теперь можете расходиться по квартирам.
Роман шагнул к Якову, проговорил с обидой, вполголоса:
— И ты мне не сказал. Эх, Яша.
— Приказ. Да и не мог я при своих ребятах. А ты догадаться не сумел.
— Будешь устраивать такие осмотры каждый день, может, и догадаюсь, — уже душевно ответил Роман, наблюдая за тем, как бойцы разводят коней по дворам, оживленно обсуждая случившееся.
Роман был в разведке. Вместе с партизанами своей команды он прошел на конях больше сотни верст на восток вдоль кромки Касмалинского бора. Села, где побывали разведчики, жили тревожно. Услав в крестьянскую армию мужчин, беззащитные, они со дня на день ожидали карателей. Почти во всех селах уже избрали Советы. На сходках обсуждались и одобрялись первые директивы областного исполкома. Это были решения о мобилизации дополнительных подвод, о сборе одежды и продовольствия. Крестьяне понимали, что теперь начинается жестокая, смертная борьба с врагом. Или они выстоят в этой схватке — и тогда сами станут хозяевами своей судьбы, или победят колчаковцы — и шомпол с нагайкой разгуляются по Сибирской земле. Потонут в крови восставшие села, если белые возьмут верх. Значит, ничего не нужно жалеть, даже жизней своих, чтоб уберечь от разгрома родные гнезда.
И еще была надежда на Красную Армию. От приезжих людей, от раненых, прибывших из белой армии домой, мужики узнавали, что российские братья уже вышли на просторы Сибири и скоро будут в этих местах. Поскорей бы!
— Мы спим и видим ленинские войска, — сказал Роману в одном из сел пожилой мужик с деревянной колотушкой вместо ноги и с усталыми глазами.
Нет, брат, не спишь ты по ночам, подумал Роман. Какой уж тут сон, когда каждый час приходится быть наготове. И ты, сельсоветчик, чуть стемнеет — уходишь из дома на сеновал или в клуню, чтоб в случае налета не прихватили каратели. Ничего, мужик, потерпи немного. Переформируется крестьянская армия и навалится на Колчака всей своей силой. И туго придется белым, когда их будут колотить с двух сторон.
— А вы-то как? Знать, не оставите нас в беде? — допытывался мужик, то и дело выдергивая утопающую в песке колотушку. — Мы-то сами вояки липовые. Одно старье да бабы. И оружие вы у нас позабирали. Палкой много не навоюешь.
— Никого не дадим в обиду! — твердо проговорил Роман, чувствуя, как сердце всколыхнулось ненавистью к карателям. — Не дадим!
В другом селе Роман попал на сход. Узнав, что он от самого Мефодьева, крестьяне не пустили его, пока не вручили Роману бумагу, заверенную сотней подписей и печатью, вырезанной из картошки.
«Мы выражаем сочувственную благодарность товарищу Мефодьеву и всем борцам за свободу и Советскую власть, впредь поддерживаем их, до тех пор, пока они идут рука об руку с Советской властью», — говорилось в послании.
Тут же Романа окружили бабы. Наперебой расспрашивали, не знает ли он их мужей, не нуждается ли в чем армия.
— Скажи Мефодьеву, что мы и хлеба пошлем ему, и масла.
— Пусть и коней берет. И скажи, что мы за Советскую власть бога молим, как она выручка наша.
— Дай бог здоровья Ленину и всем вашим начальникам!
Роман невольно вспомнил приезд в Сосновку Куприяна Гурцева. Собрание в штабе. Тогда тоже шел разговор о Советской власти. Шумели, спорили. А оказалось, что мужик уже давно все взвесил. Еще когда по селам шли порки и расстрелы, мужик думал о Ленине. Пусть пока немного дала крестьянам Сибири Советская власть, все-таки она была своя, мужицкая. И на нее теперь надеялись, в ней видели спасительницу.
Вернувшись в Сосновку к исходу вторых суток, Роман сразу же проехал в штаб. У Антипова застал Рязанова. В кабинете было прохладно. Через незамазанные окна с одинарными рамами врывался ветер. Он раздувал парусом ситцевые занавески.
Антипов сидел у горящей железной печки, положив обмотанную тряпкой ногу на табуретку. У него открылась старая рана. Ступня распухла и не влазила в сапог.
Рязанов грелся стоя, распахнув короткое и узкое в плечах пальто. Перед тем, как войти Роману, он рассказал о Галчихе, где прожил несколько дней, помогая формировать полк. Белый офицер Королев, который явился вместе с мадьярами, оказался человеком умным и решительным. Колчака и весь его строй он ненавидит, будет драться до последней капли крови. Определенно способен в военном отношении. Короче говоря, командир полка выбран удачно, а сам полк готов к выполнению боевых, операций.
— Ну, что? — нетерпеливо подался к Роману Антипов. — Говори!
— Проехали по заданному маршруту. И нигде не встретили белых отрядов. И нет никаких признаков, что они поблизости. Противник держится у линии железной дороги, — четко, как положено разведчикам, сказал Роман.
— Это затишье перед бурей, — задумчиво произнес Антипов и подбросил в печку смолистое полено. — Что еще?.. Подходи сюда, грейся.
— Вот, — Роман отстегнул борт шинели, достал из кармана гимнастерки бумажку.
Антипов пробежал ее глазами, ставшими вдруг светлее, улыбнулся:
— Это ведь тоже разведка, — он потряс бумажкой. — Разведка настроения народа. Я вполне удовлетворен тем, что здесь пишут. Почитай-ка, Геннадий Евгеньевич. Крестьяне советуют нам идти рука об руку с Советской властью. А если мы этого не станем делать, они лишат нас своей поддержки. Что вы скажете?
— Что скажу? — Рязанов не спеша прошелся по кабинету. — Я считаю, что инициатива должна исходить только от главного штаба армии. В противном случае, у нас может получиться разнобой.
— Вы имеете в виду военную инициативу. Да, план разгрома группировок врага должен разрабатывать штаб, — горячо говорил Антипов. — А руководит всей борьбой трудящихся народная, Советская власть. Разнобоя не бойтесь. Его не может быть. Штаб исполняет волю народа, а следовательно, и Советов.
— Все это значительно сложнее, чем вы думаете, Федор Иванович, — возразил Рязанов.
— Да никакой тут сложности! Советская власть здесь была и будет, Ну, временно занял Сибирь Колчак, вышибем его…
— Я не совсем согласен с вами. Не нужно спешить с установлением власти. Это не на пользу революции.
— Вы что же, за анархию? — прищурился Антипов.
— За централизованное военное руководство.
— Мефодьев и мыслью, и сердцем с Советской властью. Но он горяч. Любит полную самостоятельность, не хочет опеки, а ему нужна такая опека. Впрочем, чего мы спорим? Советы живут и поддерживаются крестьянами. Так, Завгородний?
— Верно, — ответил Роман, искоса поглядывая на Рязанова.
Антипов снял ногу с табуретки и, прихрамывая, прошел к столу. Положил на видном месте и любовно разгладил привезенную Романом бумажку.
— Добрая это весть, Завгородний, — сказал он. — Спасибо. Иди, не держу тебя. С женой-то повидался? Красивую жену себе выбрал и умную. Ну, чего смотришь, как баран на новые ворота? Заходила она в штаб по делам лазаретным…
— Так она в Сосновке? Я пойду, Федор Иванович!
Антипов рассмеялся:
— У меня ведь тоже радость. Сынишка выздоровел, Васька. Давно уж поправился. Подрос теперь. Наверно, богатырем глядит.
Роман встретил Любку на площади. Разведчики надоумили ее, где искать мужа, — она поспешила к штабу. На Любке были теплая Домнина кофта и кашемировое платье, купленное Романом во Вспольске. Цветастая косынка упала на плечи.
Роман заметил, что косы у Любки закручены сзади в жгут. Может, от этого или от чего другого она показалась взрослее и статнее. Уже не подростком казалась Любка, а женщиной в самой поре расцвета. Васильками цвели ее глаза, когда она вдруг замерла, разглядывая мужа.
Он подбежал к ней и, задыхаясь от волнения, прижал Любку к груди. И поцеловал. Потом боднул ее головой в плечо и, когда он поднял взгляд, увидел на густых и длинных Любкиных ресницах слезы. Роман осторожно снял их и сказал:
— Я Гнедка отвяжу и пойдем. Я ждал тебя.
Любка прижалась к его руке, и так молча шли они до коновязи и потом — до квартиры. Смотрела Любка на возмужавшее лицо Романа, смотрела и тихонько смеялась.
Подперев руками бока, хозяйка следила с крыльца за Романом и Любкой. Она глядела на них и, наверно, вспоминала свое. Когда они подошли поближе, хозяйка сказала:
— Мира и совета вам, голубки! Да и откуда господь посылает таких красавиц!
Она и впрямь была очень красива, Люба, Любушка! Она так и лучилась вся, как солнце, ласковая, нежная. Его, Романова, жена.
На столе бутылка водки, вареные яйца, ватрушки. Все с собой привезла. Ожидала Романа. И он сел и посадил Любку рядом.
— Я проголодался. Сама пекла?
— Сама, — смущенно ответила она.
— А пить не буду. Нельзя мне. Я в разведчиках, и могут вызвать в штаб, — он отставил бутылку.
— Это мне Семен Кузьмич дал.
Роман спросил ее о доме. Она рассказала скупо. Все живы, здоровы — и свекровка, и свекор, и Варвара. Готовятся молотить. Любка поможет им. У нее много работы в лазарете, но это ничего. Раненые выздоравливают, некоторые совсем вылечились. А Любке так хорошо!
— Рома!
— Ну.
— Ты помнишь, что говорил мне? Помнишь? — она нежно погладила его шершавую бронзовую от загара руку. И улыбнулась кротко. А щеки залил жаркий румянец.
— О чем ты, Люба?
— Тебе хотелось, чтоб у нас был ребенок…
— Неужели будет? Любушка! Правда? — взволнованно рванулся к ней Роман.
Она часто закивала головой и вдруг расплакалась от переполнившей ее радости. Никогда ей не было так хорошо. Словно крылья выросли у Любки и она взмахнула ими и полетела навстречу счастью.
По настоянию Гурцева Петруха перешел на работу в областной исполком. Он ловил спекулянтов и самогонщиков, конфисковал их имущество. Расследовал случаи грабежей и незаконных реквизиций. Дел было много. В каждом селе находились люди, которые не признавали постановлений Советской власти, ставили ей палки в колеса. Правда, рота Спасения революции наводила порядок в армии по-военному круто. Партизаны приучались к дисциплине.
Зато в селах, где не было боевых частей, мало что менялось. Забирал Петруха, к примеру, одного самогонщика, и на его место заступал другой. Забирал другого — варил самогонку третий. Под видом реквизиционных комиссий по селам ездили мошенники и конокрады. Они грабили всех без разбора. И это озлобляло мужиков против власти. Грабителей не щадили. Их судили на сельских сходах и расстреливали.
Петруха почти не спал. Измотался вконец. Пожелтел и осунулся, зарос бородой. Встречая Гурцева, просил:
— Отпусти в армию. Ну, какой я следователь! Вроде и не сижу сложа руки, а толку нет.
Куприян уговаривал его потерпеть, пока прибудет товарищ из Новониколаевска. Подпольная организация большевиков посылает его на должность заведующего юридическим отделом. Он учился в университете, а при Советской власти боролся в городе с контрреволюцией. Грамотный работник, проверенный партией.
— Ладно уж. Обожду, — неохотно соглашался Петруха.
Наконец, приехал юркий человек с копной черных волос, падавших на лоб, и острыми глазами. По привычке он назвал сначала свое имя:
— Виктор.
Удостоверившись, что это именно тот, которого ожидали, Гурцев послал за Петрухой.
Областной исполком занимал крестовый купеческий дом в центре села Окунево. Хозяин дома вместе с женой и взрослой дочерью бежал к белым, бросив в селе все свое имущество. Пожитки ревком распределил между семьями партизан, лавку с товаром отдали кооперации, а дом облюбовали исполкомовцы. Здесь разместились все отделы Совета. Петруха имел свой стол, за которым, однако, еще не сидел. Пустовали и другие столы. Сотрудники исполкома ездили по селам, наезжали в Окунево лишь изредка.
Поднявшись на высокое резное крыльцо, Петруха открыл тяжелую дверь с пружинами и вошел в просторную прихожую, где вдоль стен стояли черные жесткие диваны для посетителей, а в углу тускло светился медный пятиведерный самовар. Из прихожей одна дверь вела в отделы, вторая — в кабинет председателя исполкома.
Гурцев знакомил приезжего с обстановкой. Они вели оживленную беседу. Гурцев поднялся навстречу Петрухе и сказал весело:
— Вот и прибыла тебе смена, Петр Анисимович. Сдавай отдел.
Петруха показал товарищу Виктору стол и ознакомил со списком осужденных. Тот внимательно изучил список, нашел непорядок. Против фамилии одного из спекулянтов значилось: «Наказан двадцатью ударами розг».
— Вы мне не ответите, какая разница между Колчаком и нашей властью? — Виктор резанул Петруху взглядом.
— Что? Ну, уж это вы сами должны понимать.
— Не понимаю. И они устраивают порки, и мы. Или, может быть, наша порка нравится людям? Или…
— Да вы погодите, — прервал его Петруха. — Я сам распекал тамошний Совет. Без меня они засудили спекулянта и пороли без меня. Иголки он привез из Вспольска и брал за них вдесятеро дороже. Вот и обмараковали мужики, что расстреливать за такой грех не следует. Выпороли.
Товарищ Виктор подобрел: он-то думал, что порку допустил юридический отдел. Произвол нужно прекращать.
Петруха уже собрался в Сосновку, в армию, но Куприян снова вызвал его:
— Решением исполкома ты утвержден заведующим отделом народного образования. И не отнекивайся, Петр Анисимович.
— Да ты всерьез? Нет, хватит с меня юридического! Тут учителя надо или грамотного, а я что понимаю?
— Прежде всего нужно большевика. Плохо у нас со школами, нигде ребятишек не учат. Зима на носу, а в школах нет ни полена дров. Учителя разъехались, кто куда. Большая, очень ответственная работа тебя ждет. Политическая работа! От твоего успеха зависит авторитет Советской власти. Помни это, — озабоченно говорил Куприян, шагая по кабинету.
Петруха устало смотрел на Гурцева. Да, можно сказать и так: с Петрухи хватит. Не получается из него советский руководитель: грамотешки мало. В одной волости еще так-сяк, управлялся, а когда их стало двадцать — попробуй везде поспеть. Петрухино место сейчас в армии. Там проще.
Но ведь и сам Гурцев может уйти из исполкома. Ему тоже трудно. Давно ли его избрали председателем, а уже почернел. Остались кожа да кости. И кашляет, особенно по ночам. Как бы ни чахотка у Куприяна.
— Ладно. Да ты хоть объясни, с чего начинать, — ударив по столу кулаком, сказал Петруха.
— С дров, — Куприян подошел к шкафу и, насупив брови, стал рыться в бумагах. В душе он понимал Петруху, сочувствовал ему. Но иного выхода не было. Пусть не силен в грамоте Горбань, зато есть у него чутье, закалка революционная. С народом говорить умеет.
— Вот тебе решение исполкома о порубке леса. Пусть сельские Советы отправляют в бор людей и подводы. Действуй, Петр Анисимович!
И Петруха снова поехал в села. Вместе с председателями сельсоветов он осматривал заброшенные, зачастую обветшалые, помещения одноклассных, двухклассных и высших начальных школ. Недоставало парт, невесть куда подевались вторые рамы, вешалки, табуретки.
Петруха показывал решение исполкома, но оно никого не радовало.
— Нет ни мужиков, ни подвод, — отвечали Петрухе. — Детную бабу в бор не пошлешь, да и от баб толку там ни на грош. Пустое это дело, товарищ!
Не хватало учителей. Петруха шел к дьяконам и псаломщикам, уговаривал перейти в школы. Там их будут содержать с семьями за счет общества. Не обидят, потому как речь идет о нужном народу просвещении.
Когда дьяконы и псаломщики упирались, Петруха сердился и угрожал закрыть церкви. Ему отвечали насмешливо:
— До тебя тут один ездил. Говорят, сын поповский. Он такие же слова высказывал, а областной исполком объявил свободу религии и исповедания. Выходит, трогать церковь не дозволяется.
Они очень хорошо разбирались в советских законах. Но ведь надо же учить ребятишек. Отцы не выучились, в темноте жизнь прожили, так пусть хоть дети мужицкие увидят свет. И опять Петруха принимался уговаривать.
Кое-кто в конце концов соглашался. Петруха наказывал, чтоб сельсоветы помогли им продуктами, одеждой и обувью. Некоторым семьям учителей и дьяконов пришлось вырешить коров.
— Но учтите, что это революционные школы, советские, — говорил Петруха. — Про закон божий забудьте. И кто станет тащить ребятишек в церковь, пусть знает, что строго спрошу. Душу вышибу! Поняли, товарищи учителя? А теперь за работу.
В Сосновке Петруха ходил по классам вместе с Антиповым. Теперь в школе не пустовало ни одной комнаты. Больше того, все они были забиты столами и табуретками.
— Это комендатура штаба, — показывал Антипов. — Две комнаты рядом занимает хозяйственная часть. На первом этаже — судебно-следственная комиссия и финансовая часть.
— Много вы тут расплодили начальства, — улыбнулся Петруха.
— Все, как в настоящей, регулярной армии.
— Тесно вам тут. Подыскали бы три-четыре дома, а школу отдали ребятишкам. Пусть учатся.
— А что? Можно б и так. Только штабные не согласятся, — в раздумье проговорил Антипов, распахнув дверь агитационного отдела. — Сейчас у Ливкина целый отряд агитаторов. Регулярно рассылаем по селам известия Главного штаба.
— Так помогите нам хоть найти дом под школу, — попросил Петруха. — И насчет дров. Если армия не возьмется за топоры, не заниматься школам.
— Я сам учитель. Понимаю, что это очень важно — несмотря ни на что, учить детей. Советской власти будут нужны образованные люди. И всем нам нельзя не думать о будущем России. Пусть мы окружены врагом. Пусть! Но и в таких условиях надо что-то делать.
— Верно, Федор Иванович. И ты мне помоги.
— Я бы нашел, кого послать в бор. Но, не могу обойти главнокомандующего. Поговори с Мефодьевым. Надеюсь, он поймет и отдаст приказ, — заключил Антипов.
Мефодьев осматривал окопы. Вернулся в штаб сердитым. Понарыли каких-то канавок. От пули еще можно схорониться. А если ударят из орудий, всем будет крышка.
С Петрухой поздоровался сухо. Мол, что говорить с тобой, коли ты — отрезанный ломоть. С переднего края ушел. Ну, заседай, заседай в своем исполкоме.
Едва Петруха заикнулся насчет лесорубов, Мефодьев вздыбился. В сердцах швырнул на стол кожаную фуражку и зашаркал подшитыми уланками по кабинету.
— Да ты в своем ли уме! — зашумел он. — Мы к смертному бою готовимся, еще не закончили переформирования, а ты к нам с дровами пристаешь! До школы ли теперь армии?
— Я так и знал, — грустно проговорил Петруха. — Значит, брать у крестьян ты можешь, а дать им не хочешь.
— Брать? Меня попрекаешь. Нет, ты скажи, для кого я беру? Для себя?
— А я для кого прошу? — спокойно спросил Петруха.
— Нет людей! Я даже на жатву никого не отпустил. Ты понимаешь?
— На жатву ты мог и не отпускать, а на заготовку дров надо.
— Это тебе в исполкоме сказали? — горькая усмешка изогнула Ефимовы губы. — Я ж говорил, что задергаете теперь. Вы признали, затвердили меня главнокомандующим, так не мешайте. Мне армию в куче держать нужно, а не распылять по бору.
— Лес заготавливать можно у самой кромки. Ну, хорошо, Ефим. Давай с тобой договоримся так. Бойцы пусть несут службу, как положено, а мне дозволь потолковать с ними. Может, в свободный час поработают в бору. Ведь надо же, надо! — раздражаясь, потряс руками Петруха.
Мефодьев опустил голову. Потом недовольно взглянул на Петруху и сказал:
— Иди! Да чтоб никуда от кромки бора! И запомни: я никому ничего не приказывал. Действуй от лица исполкома.
Шагая по людным улицам Сосновки, Петруха думал о переменах в штабе. Новые отделы, службы. Без них не обойтись армии. И люди переменились. Взять того же Мефодьева. Прежде его можно было осадить и поправить. А теперь он решил — и все. Антипов прав, что исподволь подсказывает главнокомандующему, как поступить. Надо учесть это и областному исполкому. Но откуда у Мефодьева какое-то равнодушие к работе исполкома? Уж нет ли здесь рязановского влияния? Геннадию Евгеньевичу, конечно, не понравилось выступление Гурцева в Воскресенке. Куприян ловко его облапошил. Рязанову бы земство устроить, а не Советы. Вот он и пришел к партизанам. А Петруха ему не верит. У Рязанова свои планы.
Но, подумав так, Петруха упрекнул себя. Год назад кустари тоже подозревали Рязанова в предательстве. А оказалось — предал Мирон Банкин. Рязанов не виновен, но какая-то настороженность к нему осталась.
Петруха еле разыскал братьев Завгородних. Они квартировали на первой от степи улице. Здесь было всего несколько домов. Они жили в самом большом, с резными наличниками на окнах, выкрашенными в голубой цвет.
— Настоящий дворец! — оценил Петруха, пожимая руку Якова.
Прошли в чистенькую горницу с рушниками над образом богоматери и цветочными горшками на подоконниках. Роман лежал на широкой скрипучей кровати и курил. Увидев Петруху, он сорвался с места, подал гостю табуретку.
Петруха рассказал, зачем он приехал в армию. Если она не поможет, то надеяться не на кого.
— Соберу роту и вместе потолкуем, — пообещал Яков. — У меня бойцы сознательные, поймут. Ты, Петро, правду говоришь: война — войной, а про детишек нельзя забывать. Может, мы и кровь свою за то проливаем.
— Ну, а ты, Роман, почему молчишь? — спросил Петруха.
— Соображаю, как быть. У меня команда разведчиков. Позволит ли штаб посылать бойцов в бор?
— Тут ты, пожалуй, прав. Разведку трогать не положено. Что ж, идем, Яша. Побеседую с твоими мужиками и двинусь к интернационалистам.
Назавтра с утра застучали в бору топоры, завизжали пилы, забухали падающие сосны. На заготовку дров вышли рота Спасения революции и мадьяры.
Дом Захара Федосеевича жалостливо смотрел в улицу занавешенными, бельмастыми окнами. По ночам ставни и ворота не закрывали. Собаки не спускались с цепи. От этого они тоскливо, до жути выли, чуть начинало темнеть. И не было с ними никакого сладу.
Дарья рассудила, что теперь уж нечего беречь. Все пошло прахом. Все позабирали Гаврила с Завгородними. Не даст им господь спокойного житья ни на этом, ни на том свете. Попадут они на рога к самому дьяволу. И станут они кипеть в смоле и скрежетать зубами.
Дарья отступилась от хозяйства. Она лишь доила коров. Остальное делал Демка. Он запрягал лошадей и куда-то ехал. Потом приезжал, с жадностью набрасывался на простоквашу и сало. Грозился заявить на Дарью Советской власти. Мол, пойду и расскажу обо всем. А о чем рассказывать, и сам не знал.
Дарья не сердилась на Демку. Нынче все на кого-нибудь доносят. Ни на хозяев, так на соседей. Какой же спрос с дурака! Пусть болтает, лишь бы не сошел со двора. Жутко Дарье оставаться одной с Захаром Федосеевичем. Сердце заходит от страха.
С мельницы Захара Федосеевича привез Ванька. Когда конь заржал у ворот, хворая Дарья сидела на крыльце. И прямо перед ней пролетел с карканьем ворон. Подумала Дарья: за нею явилась смерть. Ан тут же Ванька и Демка на руках внесли мужа в дом. Приметив Дарью, Захар Федосеевич засмеялся и показал ей язык. Такого с ним никогда не было. Не любил шутить.
Потом он уснул. Шумно отпыхивался, упершись головой в козырек кровати, и полусогнутые пальцы его рук вздрагивали при этом, будто подзывал Дарью к себе. А проснулся — сел на постели и начал что-то считать. Оказывается, деньги считал. Будто карманы у него набиты кредитками. Он запускал руку в карман и продолжал счет:
— Три тыщи двести… Три тыщи четыреста… Пятьсот…
Насчитал десять тысяч и стал пересчитывать. Сколько-то сот у него не хватило. И тогда Захар Федосеевич пожаловался, что его обманули, и заплакал.
Так продолжалось много дней. Считал и плакал, плакал и считал. А Дарья опускалась перед иконой спасителя на колени и, отбивая поклоны, просила, чтоб бог прибрал и ее, и Захара.
Однако Захар Федосеевич отлежался. К нему вернулся разум. Начал выходить во двор и за ворота, и даже прогуливался по селу. Вступал в беседу с мужиками, которых теперь много было в Покровском. Соображал, что говорил, спрашивал об урожае и ценах на хлеб в отдаленных деревнях.
И лишь иногда находила на Захара Федосеевича блажь. Он вдруг озирался, хитро подмигивал и нашептывал на ухо встречным:
— Я апостолом буду. На небо вознесусь… А мельницу подожгу. Всем тепло будет, иродово семя! Всем!.. Я буду крылышками махать…
Его несколько раз уводили силком от мельницы, где он выискивал место, с какого лучше поджечь. Однажды Захар Федосеевич наносил в машинное отделение мха и сухих веток. И уже намеревался чиркнуть спичкой, как его схватил за руку Ванька.
Об этом узнал Гаврила и, так как мельница ремонтировалась и по ночам на ней никого не было, он выставил здесь часового с винтовкой.
— Теперь не спалит, — убежденно сказал Гаврила.
Но как-то заполночь тревожно загудели колокола. Разбуженные люди шало бросились к окнам: над бором — багряное зарево. Оно клубилось, ширилось и рвалось в небо. И отсветы его бились на стенах домов, как разъяренные коршуны.
Люди засуетились, забегали по дворам. Кто бросился к пожарке, а кто прямо в бор. Заревели:
— Мельница горит!
— Берите ведра, топоры!
— Захар порешил мельницу!
По улицам галопом неслись всадники. Гремели ведра. Прозвенели колокольцами пожарные. Казалось, все пришло в движение. Даже скотина и та забеспокоилась в пригонах.
А мельница полыхала. Со стороны весовой она была охвачена стеной пламени. Горящее дерево стреляло искрами, трещали и падали балки, с тонким звоном лопались стекла.
Прибежавшие первыми командир Покровского полка Андрей Горошенко и его адъютант Николай Ерин кинулись в машинное отделение, надеясь спасти хоть что-нибудь. Они снимали ремни трансмиссии, кувалдой сбивали маховые колеса.
— Срывай трубки с котла! — кричал Андрей. Его перечеркнутые шрамом губы дрожали.
На пороге котельной выросла кряжистая фигура Никиты Бондаря. Он присмотрелся к людям, копошившимся в дыму, завизжал:
— Эй, выходи! Потолок рухнет!
Когда они выскочили наружу, никого у мельницы еще не было.
— Батюшки! Что ж это получилось! — Никита хлопал себя по ляжкам. — Гляжу, горит! И хватил сюда! Ай-ай-ай!..
Люди хлынули сразу. Они окружили пожарище и смотрели на него, сокрушенно покачивая головами. Они уже ничего не могли предпринять. Огонь охватил всю мельницу. Хорошо хоть, что поляна опахана и ветра нет. А то беды не оберешься.
У амбаров чертыхался Гаврила. Ругал себя, Захара Федосеевича и проспавшего часового.
— Где он, постовой? Да я ему!..
Постового не было.
И тут же бабий истошный вопль:
— Вот он! Господи! Пресвятая богородица!
Обняв винтовку, часовой лежал в канаве. Его зубы оскалены. На затылке зловеще чернела рана. Он был мертв.
Канаву обступили. Заахали.
— Не из наших, вроде, покойничек.
— Эк его!
— Это у деда Калистрата Семенчука на хватере стоял. Он никак сорокинский. Дед Семенчук-то здесь? Спросить надо!
И снова крик, только теперь в нем слилось несколько голосов. Люди обернулись и попятились в ужасе. От пламени отделился живой горящий факел.
— Мельник!
Захар Федосеевич завертелся волчком, бросился на песок, снова поднялся и, тычась по сторонам, как чумной, побежал в бор. На нем горели рубашка, штаны, волосы. Мужики в оцепенении смотрели на него, но кто-то вдруг гаркнул:
— Лови! Он бор попалит! — И толпа устремилась за мельником.
Захара Федосеевича поймали, сбили с него пламя. Черного, как уголь, положили на телегу и повезли к фельдшеру, но по дороге он кончился. Его никто не жалел.
— Доподжигался, что подох сам! — шумели мужики. — Туда ему и дорога, собаке!
К утру мельница догорела. От нее остались лишь пепел, головешки да побуревший котел. Над пожарищем курился дымок.
У подамбарника нашли ржавый колун с прилипшими к обуху волосами. Ванька оглядел его, узнал:
— Дядьки Захара.
Именно здесь, на подамбарнике, убит часовой. Убит сзади. А уж отсюда убийца зачем-то стащил его в канаву. Гаврила взвесил в руке колун. Да, удар был крепкий!
Ну, что ж, пора и расходиться. Возбужденно переговариваясь, мужики и бабы покидали место пожара. А Гаврила все не уходил. Чесал покалеченными пальцами за ухом и о чем-то думал.
— Мы убитого заберем, — сказал ему Андрей Горошенко. — Всем полком похороним.
— Погоди, Андрюха. Ты мне вот что поясни: откуда пожар начался. С весовой? Ага, — Гаврила снова задумался. — Значит, ты прибежал первый?
— Первый. Мы с Ериным из Сосновки ехали и увидели, что горит. Еще и сполоха не было. Колокола потом ударили.
— А не заметил ты тут кого-нибудь?
— Нет.
— Может, следом за вами кто прибежал?
— Да. Был Никита Бондарь.
— Ага, — протянул Гаврила. — Ладно, забирайте покойника… Не верится мне, что Захар Бобров один натворил такое. И в огонь попал. Хотя свихнулся он. И все может быть.
Узнали о пожаре в главном штабе. В Покровское послали Якова Завгороднего. Он побывал с Гаврилой на пепелище. Тот поделился с Яковом своими сомнениями.
— На Андрея и Кольку Ерина положиться можно. А вот Никита… Злой он мужик и пакостливый. Но зачем ему это? — вслух размышлял Гаврила.
Яков арестовал Никиту на дому. Когда забирали, Никита ухмылялся, поглаживая бороду:
— Куда ты меня?
— В следственную комиссию.
— Пошто туда?
— Там узнаешь. Собирайся, поедем! — строго проговорил Яков.
Сын Никиты — Илларион молча наблюдал за тем, как отец не спеша одевает зипун, ищет опояску, закуривает. У Иллариона был тяжелый взгляд. Губы плотно сжаты.
«Он что-то знает про отца», — подумал Яков.
Да, Илларион знал. И он повернулся к Якову и проговорил твердо:
— Батя пропутался всю ночь. Пусть дознаются, где был.
Никита вздрогнул, выпрямился и гневно плюнул:
— Иуда!
В Сосновку ехали вдвоем. Никита, горбясь, рысил несколько позади. В его взгляде было что-то волчье. Когда они миновали околицу, Никита поравнялся с Яковом, сам начал разговор:
— Часового убил я. Мельницу поджег тоже я. Это вам за моего Антона. Мы с ним могли и передраться, а все ж он сын мне. Одна кровь… А Захара Боброва я закрыл на мельнице и подпалил весовую. Вот как дело было. Тебе я все говорю, как на духу. Свидетеля нашей беседе нету. Можешь считать, что я тебе ни в чем не признавался. Понял, Яков Макарович?
Яков с трудом сдержался, чтоб не пустить в него пулю. Ничего, засудят Бондаря. Не уйти ему от ответа перед партизанами. Тешится, подлюка. Храбрость свою показывает. Ну, показывай, показывай.
Обо всем, что услышал от Никиты, Яков сообщил следственной комиссии.
Один из следователей выезжал в Покровское снимать допросы с Иллариона, с Андрея Горошенко и Николая Ерина. Картина преступления как будто прояснилась. Но Никита упорно отпирался.
Его судили в Покровском. Было много людей. Никита расплакался и показал иссеченную шомполами спину. Да разве он мог убить красного партизана, когда белые так угостили Никиту! А зачем ему жечь мельницу? Не только обществу, но и себе убыток. Потом ведь всем известно, что говорил Захар Бобров. И это не первый поджог у Захара. Вспомните, как он спалил сено Елисея Гаврина. Вот то-то и оно!
Суд оставил дело без последствия. Так было записано в протоколе. Никиту Бондаря освободили из-под стражи.
— Да он же, гад, виноватый! — возмущенно говорил Яков. — Сам мне рассказывал про все.
— Я тоже так думаю, — ответил председатель суда Ливкин. — Но люди нас не поймут. На этот раз Бондарь вывернулся. Ничего не поделаешь.
Маруся пришла в лазарет улыбчивая, взволнованная. Румянец во все лицо, большие глаза полыхали радостью. Позвала к двери Любку и Варвару, зашептала жарко:
— Девоньки! Вечером молодежь собирается в Совете. Из Окуневой парень приехал. Сама видела. Курносый, важный такой. В полк на Кукуй подались с тятей. Говорят, про Ленина будет рассказывать.
На ближних топчанах завозились. С холщового мешка, набитого соломой, поднялась перевязанная голова.
— Кто приехал, сестрица?
— Человек, — с нарочитой строгостью ответила Маруся, дернув плечом.
— Оно понятно, что не корова и не овца. Вот ты и объясни, что он за человек, ежели о Ленине знает. Нешто из Москвы?
Скрипнули топчаны в углах. Одни раненые свесили на пол ноги, другие, охая, повернулись к двери боком. Любопытные взгляды нетерпеливо потянулись к Марусе.
— Кто про Ленина знает?
— Никто. И лежите себе, а то Семену Кузьмичу пожалуюсь!
— Не обижай нас, сестренка, — заговорил бородатый мужчина лет сорока, поправляя руку на холщовой перевязи.
— А уж тебя, Дмитрий Петрович, это совсем не касается, — озорно сказала Любка.
— Как так? Нет, ежели про Ленина, то всякому интересно послушать.
Пришлось Марусе повторить новость, только теперь уже всем. Вечером приезжий будет говорить с молодежью, за тем и послан в Покровское. И Люба права: Дмитрию Петровичу можно и не ходить в Совет — остарел.
— Я-то?
— Ты-то, — в тон ему ответила Маруся. — И никто из раненых туда не пойдет. Я лучше приглашу приезжего в лазарет.
— Вот спасибо, сестрица, — перевязанная голова облегченно вздохнула и упала на подушку.
После ужина помыли посуду и затопили печи. Варвара, которая дежурила в этот вечер, с завистью смотрела, как Маруся и Любка снимали фартуки, причесывались. Варваре тоже хотелось побывать на столь необычном собрании. Перехватив ее взгляд, Любка пожалела сношеницу:
— Я заменю тебя. Все равно я передумала идти в сельсовет.
— Это отчего ж? — изумилась Маруся.
— Неловко как-то. Пересуды начнутся. Мол, замужняя…
— И не говори! — оборвала ее Маруся. — Уж если на то пошло, так я остаюсь вместо Вари, а вы отправляйтесь.
Выручил Семен Кузьмич. Он ввалился в лазарет промокший. Не погода, а леший знает что! Настоящий ливень. Пока добирался сюда с Борисовки, едва не околел. Даже в ботинках полно воды. Слышите, как чавкает. Это — полная гарантия насморка. Кстати, Геннадий Евгеньевич тоже простыл. Фельдшер встречал его сегодня. Весьма нездоровый вид. Ох, уж эта интеллигенция! А ведь в свое время в экспедициях бывал. Стареем, батенька мой, стареем!
— Помилуйте, а вы чего ж не уходите? — спохватился он. — Отдыхать, всем отдыхать! Я сам подежурю. Не возражайте! Мне необходимо высушиться, а здесь топятся печи.
Варвара так и подпрыгнула от радости. В душе поблагодарила и Семена Кузьмича, и дождик. Все вышло как нельзя лучше.
Повеселела и Любка. С Варварой удобней идти. Если и дома что скажут, так про двоих.
Несмотря на ненастье, в сельсовете собралось немало парней и девчат. Из пожилых тут Гаврила и дед Гузырь. На Гузыре вытертая шинель с чужого плеча. Он сидел в углу, забросив ногу на ногу, и снисходительно поглядывал на молодежь. Дескать, вот мы, начальники, поясним вам про Ленина и про все прочее. Это вам не хиханьки-хаханьки, не гульбища, а серьезный разговор.
Приезжий парень, между тем, говорил по-простому.
— Комсомольцы — это ленинцы. Они вступают в Красную Армию, в партизаны. И не трусят в бою за коммуну, за народную свободу. Вы тоже можете записаться в комсомол. Я вот, например, комсомолец.
— Его зовут Алеша Иванов, — шепнула Любке знакомая девчонка, не сводя восторженных глаз с приезжего.
«И никакой в нем важности. Стесняется даже», — подумала Любка.
Заслонив спиной окно, сутуло замер Илларион Бондарь. При свете лампы на его лице еще больше выпирали скулы, во взгляде была твердость. Илларион порвал с отцом, определился в Покровский полк. И сейчас вот пришел сюда с другими бойцами.
— В комсомол принимаются молодые, — продолжал Алеша.
— Ну, а ежели я пожелаю? Как быть, любо-дорого? Может, я душой помоложе протчих буду, — дед Гузырь кулаком стукнул себя по впалой груди. Стукнул и закашлялся.
— Нет, дедушка, это молодежная организация.
— Вон что, якорь тебя! А ты Ленина видал?
— Не довелось, — вздохнул Алеша. — Ленин в Москве, а я в Омске жил, теперь в Окуневе.
Комната зашумела. В селе кто-то пустил слух, что парень приехал от самого Ленина. Все с нетерпением ждали его рассказа и — на тебе!
«Сказал бы, что видел. Небось не отсох бы язык, — с досадой подумал Гаврила. — А молодежи от этого была б душевная радость».
— Вот мы запишемся в комсомольцы и что же дальше? — поднялся Колька Делянкин.
— Посоветуемся. Для начала песни революционные разучим, декламацию приготовим или пьесу. Я уже попросил Геннадия Евгеньевича, чтоб он сочинил для вас пьесу. Он обещал написать, про Марата. Во Франции такой человек был, Марат. Буржуи его не любили и подослали к Марату одну женщину, и она его убила. Ножом зарезала!..
— Баба, якорь ее! Ишь ты, отчаянная, значится, — покачал головой Гузырь.
Гаврила поднял на приезжего усталые глаза, проговорил с хрипотцой:
— Это хорошее дело. Надо нам молодежь приобщать к революции. А вот им тут одно неясно: что такое пьеса. Верно?
— Не понимаем мы! Пусть расскажет!
Алеша помолчал немного. Зачем-то отодвинул от себя лампу, видно, чтоб не заметили, как он смущен.
— Пьеса это, когда каждый говорит не то, что хочет, а что написано. И люди ходят и представляют, что они и есть французы. А в Марата наряжается кто-нибудь из вас, и в ту женщину тоже. Углем или сажей усы подводят, румянятся…
— Чтобы, значит, никто не узнал? — понимающе кивнул Гаврила. — Да вы вспомните, ребята, как третьего года к нам балаган приезжал на ярмарку!
У молодежи засветились взгляды:
— Ин-тересно!..
Когда начали записываться в комсомольскую ячейку, Любка тронула за рукав Варвару. Шепнула на ухо:
— Пойдем, уже поздно.
Дома Любка налила в корыто теплой воды, принесла из кладовки черный ссохшийся кусок мыла и принялась стирать. Макар Артемьевич подсел к ней поближе. Он любил слушать по вечерам лазаретные новости. И то сказать, отшельником жил он теперь. Никуда не ходил, да и к нему уж никто не заглядывал. Правда, недавно его навестил отец Василий. Пришел пьяный и со слезами молил выпороть Якова и Романа. Не мог забыть поп обиды.
Макар Артемьевич послал батюшку ко всем чертям, а Домна сплюнула и бросила ему вслед:
— У, пьянчуга!..
Подсев к Любке, Макар Артемьевич покучерявил бороду. Спросил, разглядывая радужную пену в корыте:
— Ну, что?
Сноха заговорила о молодежном собрании. Ей понравилось, как приезжий рассказывал про комсомол. Жалко, что Ромы там не было. Он в ячейку записался бы.
— Девок-то тоже пишут? — прищурился Макар Артемьевич.
— Ага, — просияла Любка, встряхивая отжатое полотенце с красными и черными петушками.
Домна подбелила шесток. Вытерла руки фартуком, потянулась на верхнюю полочку шкафа за табаком. Нюхать будет. Она нюхала табак, когда расстраивалась.
Любка покосилась на свекровь и съежилась. Знала же, что Домна не одобрит ее поступка. Муж в армии, а Любка по собраниям шляется.
Макар Артемьевич тоже приметил: что-то пришлось Домне не по душе. И опередил ее:
— Это я одобряю, Люба, когда ты вникаешь. Ну, сходила в сельсовет — и шабаш!
— А в косамол не записалась, будто других хуже. Или муж у тебя замухрышка какой. Или нас с Макаром не садила Советская власть за стол на площади, — дергая ноздрями табак, загорячилась Домна.
Макар Артемьевич с удивлением смотрел на жену. Ну, и баба! Как на нее угодить, ума не приложишь. И характерец же у тебя, Домна Егоровна! И как только прожил с тобой век и не удавился. Не судьба, видно.
— Я запишусь, мама. Обязательно, — Любка повернула к свекрови залитое радостью лицо. — Я ведь спроситься хотела.
— А тут и спрашиваться нечего. Как люди, так и мы, — смягчилась Домна. — И Варваре скажи, пусть пишется. Это не на гульбища бегать. Раз так надо, значит, надо.
— И шабаш! — весело заключил Макар Артемьевич.
Ночью в Сосновку прискакал вестовой из корпуса Гомонова. Поставил у коновязи белого от мыла коня и, придерживая кобуру нагана, взбежал по лестнице на второй этаж школы, где в одной из комнат скучал дежурный по штабу Костя Воронов. Штабники давно разошлись по квартирам. Последним Костя проводил Антипова и от нечего делать стал чистить изогнутую кавказскую саблю, которой он очень дорожил. Во всей армии не было другой такой сабли. И хотя она блестела, как зеркало, Костя все тер и тер ее половинкой кирпича.
Вестовой влетел в комнату, тяжело дыша. Расстегнув теплую грязную куртку и гимнастерку, полез за пазуху.
— Мне главнокомандующего! — запальчиво проговорил он.
Костя спокойно вложил саблю в ножны, взглянул на вестового исподлобья. Чего, мол, паникуешь. И криво улыбнулся: чудной какой-то. Вынь ему да положь Мефодьева! На то и ночь, чтоб люди спали.
— А ты не гоношись. Посиди со мной. Дождемся утра — и увидишь главнокомандующего. Он рано приходит в штаб, — сказал Костя.
Но вестовой достал помятый пакет и потряс им перед горбатым Костиным носом.
— Срочно! Я жеребца загнал в дороге, потому как есть приказ Гомонова вихрем лететь. И отдать это в любой час товарищу главнокомандующему. Значит, донесение важное.
— Так бы и толковал сразу, — Костя не спеша поднялся с табуретки и протянул руку. — Давай пакет.
— Не имею права!
— Да я же снесу Мефодьеву, — недовольно проговорил. Костя. — Давай!
— Не имею права, — повторил вестовой. — Зови главнокомандующего в штаб.
— Ох, и настырный ты! — Костя сбил на затылок кубанку. — Смотри, если потревожу Ефима понапрасну, ты узнаешь меня поближе. Карауль тут! — и вышел, поскрипывая сапогами.
— Скорей, скорей! — крикнул вестовой вслед. Видно, он не особо побаивался близкого знакомства с Костей. Гомонов знал, кого послать с важным донесением.
Мефодьев явился заспанный. Спешил. Под накинутой на плечи кожанкой белела исподняя рубашка.
— Что тут? — он разорвал пакет и, боком придвинувшись к лампе, стал читать воспаленными, налитыми кровью глазами.
Вестовой и Костя наблюдали, как Мефодьевым все больше овладевала тревога. По высокому лбу разбежались морщины. Прочитав донесение, Мефодьев зашагал по комнате, рывками выбрасывая вперед ноги. И застыл у стола.
— Ко мне комиссара и начальника штаба! В самом срочном порядке! — сухо приказал он.
Немного погодя они втроем склонились над столом в кабинете Антипова. Мефодьев водил пальцем по карте и говорил раздумчиво:
— Значит, начинается. Гомонов сообщает, что по всей линии от Омска до Новониколаевска сосредотачиваются крупные силы противника. Во Вспольск прибыло пять эшелонов белой банды. Со стороны станции Селивановой, вот отсюда, через реку переправилась стрелковая часть, которая, однако, не вклинивается в нашу территорию.
— Нас берут в кольцо, — прозвучал сиплый голос Антипова. — Один раз у них сорвалось, теперь идут на второй приступ. Думаю, что воевать нам придется на несколько фронтов. А это очень сложно!
— Да, мы можем оказаться в мешке, — вскинул кустистые брови Рязанов.
— Задача! — протянул Мефодьев. — Ты прав, Федор Иванович. Сложно. И нам надо сделать так, чтобы белых погубила их собственная хитрость… Что если мы не станем распылять своих сил для круговой обороны, а сами возьмем да и начнем трепать их войска, по очереди?
— Правильно! — вскочил Антипов. — Именно так. Главные свои силы мы бросаем на одно из направлений, обороняясь на всех остальных направлениях небольшими отрядами. Но расчет должен быть абсолютно точным. Если кольцо сузится так, что белые части сомкнутся, нам придется очень трудно. С другой стороны, белые должны подойти настолько близко, чтобы мы смогли быстро перебрасывать полки туда, где нам грозит наибольшая опасность. А в случае поражения нашим частям отходить в район сел Галчиха, Покровское, Сосновка и через бор выбираться из окружения.
— При этом четко осуществлять связь между полками и главным штабом. Считаю целесообразным организовать армейскую команду связи, — предложил Рязанов.
Они проговорили до рассвета, обсуждая план обороны. Потом разъехались по полкам.
Отправляясь в Покровское, Геннадий Евгеньевич снова взял с собой Сергея Иконникова. Хорошее дело задумала молодежь. Поддержать бы ее надо. Помнится, Сергей играл в Томске в кружке любителей театра при коммерческом училище. Не возьмется ли он подготовить драматические сцены из жизни Марата? Пьеса? Ну, батенька мой, пьесы вряд ли скоро попадут в такое захолустье. А просветительством нужно заниматься. Это — долг каждого образованного человека. Вот почему Рязанову пришлось стать драматургом. Диалог ему дается плохо, но зато в монологи Геннадий Евгеньевич заключил всю историю великой французской революции.
— Право, вы меня удивляете, Геннадий Евгеньевич, — сказал Сережка. — В такие-то дни ставить пьесы?
— Почему бы и нет?
— Но ведь вы сами только что сообщили…
— Да, враг переходит в наступление. И это, кстати, не последний бой, который придется нам выдержать. Колчак, несомненно, будет разбит. В тылу созрели крупные новые восстания. Их подготовила партия социалистов-революционеров. А что дальше? Перед Сибирью встанет дилемма: или Москва, или самостоятельность. Сейчас нет смысла распространяться об этом, но случится именно так. Сейчас же наш девиз: единство, единство и еще раз единство, как говорил в свое время Марат. Вот почему я здесь, вот почему я прошу вас об услуге.
— Я понял вас, Геннадий Евгеньевич, — кивнул Сережка.
— На территории восставших сел объявлено военное положение. Очевидно, власть, точнее вся полнота власти, перейдет к главному штабу. Это вызывается необходимостью. Ну, что ж, двинемся?
Всю дорогу Рязанов и Сережка молчали. Их вез на ходке боец хозяйственной части. При нем лучше не говорить о политике.
Эта поездка чем-то напоминала Геннадию Евгеньевичу омскую весну, когда он вместе с Павлом Михайловым добирался до Загородной рощи. Если бы знал лидер «Сибирского союза эсеров», куда занесла судьба Рязанова! Если ему кто-нибудь сообщит об этом, Павел Яковлевич, несомненно, удивится. Подумать только: политический комиссар действующей армии у красных партизан! Такой должности нельзя не позавидовать. Рязанов направляет крестьянское движение. За его спиной стоят тысячи вооруженных мужиков, и вся крестьянская Сибирь — в резерве. О, народ еще выскажется. И его мнение будет законом. В Новониколаевске Геннадий Евгеньевич слышал от некоторых областников опасения, что у Сибири, вероятно, доля быть советской. Может, в городах и складывается такое впечатление. Там активно действует большевистское подполье, руководящее рабочими. А в селах картина несколько иная. Крестьяне на распутье, их можно повернуть от Советов к учредиловке или к земскому собору, созыв которого предлагает генерал Анатолий Пепеляев.
В Покровском Рязанов беседовал с командным составом полка и уехал на Кукуй проводить митинг. А Сережка протолкался весь день на сборне и в лазарете у Семена Кузьмича. Вечером направился в школу на репетицию пьесы «Друг народа». С кружковцами занимался Аристофан Матвеевич. Убедившись, что из Кольки Делянкина определенно не получится Марата, он взял эту роль себе. Дантона играл дьякон Порфишка, которого Петруха уговорил перейти в учителя, а Шарлотту Корде — Маруся, Горбань.
Аристофан Матвеевич обрадовался гостю. Расшаркиваясь, пригласил к себе в комнату. Вот видите, вынужден по вечерам завешивать окна таблицами и географическими картами и закрывать двери на крючок. Разве Сергей не слышал, что лишь благодаря случайности учитель остался жив? Так было. Однако Аристофан Матвеевич не особенно сожалеет. Революция не может быть без крови, без жертв. И осадившие школу хотели жестоко расправиться с учителем. Но Аристофан Матвеевич не струсил, и это спасло его. Теперь он убежден, что в трудную минуту человеку важнее всего отвага.
Когда Сережка разделся, учитель зажег на столе вторую лампу.
Сережка заметил:
— Гляди-ко! Да вы неплохо живете, с керосином!
— Получили по специальному разрешению сельсовета. Для революционных нужд. И еще обещал Гаврила литра три.
Вскоре подошли кружковцы. Маруся Горбань привела Любку посмотреть на репетицию и, если понравится, сыграть бессловесную роль жены крестьянина, расстрелянного вандейцами. Поздоровавшись, Любка смущенно нырнула за свою подругу.
— Ты будь смелее! — шепнула ей Маруся.
Сережка быстро пробежал глазами пьесу, которая вся уместилась в тонкой ученической тетради. И тут же предложил перенести второе действие из Конвента в редакцию газеты «Друг народа».
— Дело в том, что, насколько я помню, перед смертью Марата Конвент заседал во дворе Тюильри. Боюсь, что нам будет трудно воссоздать эту обстановку, — пояснил он.
— Вы сказали — нам? — приятно изумился Аристофан Матвеевич. — Значит…
— Да, меня попросил об этом Геннадий Евгеньевич, — небрежно ответил Сережка.
— Мы просто счастливы! — воскликнул учитель, расставляя стулья на воображаемой сцене. — Мне, например, здесь кое-что непонятно. Вот написано: «народ исполняет карманьолу». Я встал в тупик. Карманьола? Не знаю.
— Это танец французов, мы заменим его русской пляской. Надеюсь, плясунов найдем?
— Будут, — пообещал учитель.
Репетицию начали со сцены, где Марат держит речь на площади Бастилии. Аристофан Матвеевич взобрался на стул и стал повторять за Сережкой:
— Мы освободили от короля Францию! Да здравствует республика! Не миловать! — говорит Коммуна своим санкюлотам!..
Учитель кричал, размахивая руками. Любка прыснула, но тут же закрыла лицо уголком платка.
— Слово «санкюлоты» мы заменим словом «партизаны». Так будет понятнее, — сказал Сережка. — И добавим в этом месте насчет религии. Пусть Марат объявит, что все служители культа — мошенники, и потребует закрытия церквей. Давайте-ка, Аристофан Матвеевич, с добавлением.
— А нужно ли? — замялся учитель, спускаясь со стула.
— Обязательно! — последовал упоительно-широкий жест.
— Мне не совсем удобно, знаете ли. Мой авторитет педагога… В селе очень много верующих, почти все ходят в церковь. Могут быть неприятности. — Аристофан Матвеевич уже слышал о расправе над Сережкой. — А что, если бичующие слова вложить в уста Дантона?
— Хо! — забасил дьякон Порфишка. — Мне и заикаться нельзя! Получится так, что и я мошенник.
— Да это же не вы говорить будете, а Марат или Дантон.
— А срамить-то нас станут!..
— Я скажу! — решительно шагнула к Сережке Маруся.
— Вам нельзя. Вы играете контрреволюционерку.
— Тогда плясуну дайте, Кольке Делянкину, — посоветовал Аристофан Матвеевич.
— А вы знаете, это — идея! Он спляшет и от имени народа заклеймит церковь позором! Его слова прозвучат, как приговор всем церковникам.
— Может, не надо про церковь, — неуверенно попросил Порфишка.
— Весь смысл пьесы — борьба с попами, — упрямо произнес Сережка. — Что ж, повторим сцену на площади.
За окном гудел ветер. Голые ветки берез яростно хлестали по стеклам.
Тревожные слухи ползли по селам. От дома к дому передавались вести о приближении белых войск. Кто-то видел польских улан на улицах Вспольска, кто-то слышал, что вдоль линии железной дороги развернула фронт казачья дивизия атамана Анненкова.
Мужики шептались, сокрушенно покачивая головами. Спрашивали друг друга взглядом: выстоим ли? Надеялись на армию партизанскую, на главный штаб, который что-то думал долгими осенними вечерами. Сюда то и дело приходили из сел запросы: подоспеет ли на выручку Красная Армия.
— Должна подоспеть, — неизменно отвечал Мефодьев, а по его очень уж озабоченному виду мужики понимали, что он не верит в это. Самим придется сдерживать натиск вражеских солдат, драться насмерть. Нелегко, видно, российским армиям прорвать колчаковский фронт и соединиться с партизанами, не то бы давно уже были тут.
Плохо спали по ночам восставшие села. Можно скрыться от карателей одному человеку, десяти, сотне, но не селу. Куда денешь баб, стариков и детишек? Заберешь с собой их — на кого останется хозяйство? Да и забирать-то некуда. Каратели заходят со всех сторон.
Армия партизан стояла вдоль кромки бора, выдвинувшись к Новониколаевску корпусом Гомонова. Всего восемь полков, готовых по приказу штаба броситься на врага. Восемь полков, вооруженных пулеметами, винтовками, дробовиками и пиками. Не было лишь артиллерии. Оружейники смастерили пушку, но при первом же пробном выстреле она разорвалась. И отмахнулись от этой затеи. Рассудили, что проще отобрать орудия у белых.
Восемь полков! И, кроме того, конница Кости Воронова. Отдельный эскадрон из трехсот пик и сабель. Ребята на подбор. Такие скорее погибнут, чем отступят в бою. А роты Спасения революции и интернациональная! Нет, не просто одолеть эту силищу.
И все-таки невесело на душе у Мефодьева. Знает он, что победа будет нелегкой. Как ни считай, а белых идет много больше. И вооружение у белых лучше.
День и ночь разъезжают по степи дозоры. Под самым носом у неприятеля кружит команда разведчиков Романа Завгороднего. Отовсюду поступают одни и те же донесения: кольцо вокруг восставших сел сжимается. Вот уже покидает родные места корпус Гомонова, который по плану главного штаба начал отход к Касмалинскому бору.
Главнокомандующий обсуждал с членами штаба и командирами полков эти донесения. У всех напряжены нервы. Кажется, случись что-нибудь неожиданное — нервы лопнут и ошалеют люди. Но все держали себя в руках, готовые к самому худшему. Больше всего боялись паники. Она могла родиться в селах и перекинуться на армию.
Действительно, паника началась, и там, где ее меньше всего ожидали. Областной исполком внезапно покинул Окунево и направился в Мотину. Следом за ним устремились окуневские крестьяне. Бежали семьями со скотиной и домашним скарбом.
Узнав об этом, Мефодьев побледнел и задохнулся от злости:
— Да я перекрошу паникеров! Я покажу им, как кочевать! — Губы его дрожали, серые глаза горели гневом. Правая рука плясала на эфесе сабли.
Разъяренный, заскочил он к начальнику штаба. Антипов привстал за столом, тревожно спросил:
— Что случилось?
— А то, что много у нас начальства! Облисполкомовцы из Окунево уехали.
— Куда?
— В Мотину.
— Ну и что? — недоуменно пожал плечами Антипов.
— Как что?! Паника там. Да я их!..
Рязанов посоветовал распустить исполком.
— На период боев сосредоточить всю полноту власти военной и гражданской в руках главного штаба, — проговорил он сухо и решительно.
Антипов насупился:
— Нельзя! Мы не можем противопоставлять себя Совету! Он избран народом!
— А меня кто избрал? А всех нас?.. Колчак? — В лицо Мефодьеву кинулась кровь. — Пусть нам воевать не мешают. Мы не дозволим разводить панику. Понял, товарищ начальник штаба?
— Понял. Но прежде всего надо разобраться, как все случилось.
— Не хочу разбираться! Мало того, что они переехали, да еще и подводы позабирали. Те самые подводы, которые мы мобилизовали в Окуневе для передвижения армии!
— И все-таки надо разобраться!
— Я спрошу с них!
Пока спорили, прибыл новый вестовой, который сообщил, что областной исполком покинул Мотину и началось бегство мотинцев. Беженцы направляются к Воскресенке.
— Я беру с собой роту Спасения революции и еду туда наводить порядок! — крикнул Мефодьев.
Антипов встал на его пути, суровый, непреклонный.
— Не горячись, товарищ главнокомандующий, — медленно, сквозь стиснутые зубы проговорил он.
— Пусти! — Мефодьев выхватил саблю. Она очертила полукруг и застыла в поднятой руке Ефима.
Рязанов вобрал голову в плечи и зажмурился.
— Руби, товарищ главнокомандующий! — с ледяным спокойствием сказал Антипов. — Но ты не можешь приказывать Совету!
Стукнула, падая в ножны, сабля. Мефодьев обхватил руками голову и с рычанием отошел к окну. И так он долго стоял, вздрагивая спиной. Потом повернулся и, глядя себе под ноги, подступил к Антипову.
— Верно. Я не могу приказывать. Я за Советскую власть, но чего они бегают по степи! — глухо проговорил Мефодьев.
— Разумеется, ехать главнокомандующему нет смысла. Нужно послать исполкому отношение штаба, — предложил Рязанов.
Мефодьев ухватился за эту мысль. Сгоряча продиктовал комиссару:
— Пиши. «Всем членам областного исполкома. Предлагается не наводить паники своими переездами, как было до сих пор. В противном случае все члены исполкома будут нести ответственность перед восставшим народом! Главковерх Мефодьев».
Антипов мусолил папиросу. Он должен тоже подписать документ. Этого ждал Мефодьев. Но расписаться — признать подчинение членов исполкома главному штабу.
— Давай подпишу, — трудно произнес он. — Все-таки панику сотворили. В другой раз умнее будут.
С этой бумажкой послали Костю Воронова. Он охотно принял поручение. Взял с собой нескольких пикарей и отбыл навстречу исполкомовцам.
Костя нашел обоз советских работников в Воскресенке. Обоз вытянулся на главной улице. Люди еще сидели на телегах, не успев расквартироваться. У многих в руках — папки с делами. На подводах громоздились увязанные веревками столы и стулья.
— Ишь, какие грамотные! Небось и песни умеете сочинять! — не спешиваясь, завел разговор Костя. — А ну, собирайся до кучи, потолкуем! Кто тут у вас за главного?
— Я. — С брички спрыгнул юркий темноволосый человек. — Я заведующий юридическим отделом.
— А где Гурцев?
— Товарищ Гурцев в корпусе Гомонова. А вы, собственно, кто такой?
— Петрухи Горбаня тоже нет?
— Нет. Он в отъезде.
— Я командир красной конницы Воронов. Вот вам бумага. Подводы все забираю, а вы давайте в армию! О, да у вас тут мадамы, — Костя заметил на подводах женщин — сотрудниц облисполкома.
Заведующий юридическим отделом быстро пробежал глазами отношение штаба и заметил:
— Вы разъясните, пожалуйста, Мефодьеву, что в вашей армии нет «главковерха», есть главнокомандующий. Это — раз…
— А два — закрывайте свою канцелярию! Воевать надо. Вас вон сколько лбов, — строго оборвал заведующего Костя.
Тут же исполком провел заседание и принял решение прекратить работу на время боев. Посчитали, что Воронов, действительно, прав и нужно идти в армию.
Из Воскресенки Костя уехал довольным. К ночи добрался до штаба. Следом за ним пришли подводы.
— Навел порядок! — сообщил Костя Мефодьеву. И тут же шумно возмутился:
— Не признают в тебе главковерха!
— Не в этом дело, — отмахнулся Ефим. — Ты, кажется, хватил лишку. Как бы нам не иметь неприятностей. Круто мы взяли с тобой, Костя. Ну кто тебе позволил распекать их! А?
— Они сами добровольно распустились. Мол, не желаем больше переезжать, а берем оружие и выступаем в бой. Дескать, революция этого требует…
Через сутки в Сосновку приехали Гурцев и Петруха. Куприян уже снова был начальником штаба у Гомонова, оставаясь одновременно и председателем облисполкома. Он доложил главному штабу о передвижении противника, а затем заговорил об исполкоме.
— Допущена ошибка, которую нужно поправить немедленно, — сказал он. — Ваш посыльный задел исполкомовцев за живое, и они ушли в армию. Нет ничего вреднее, чем ликвидация центрального органа Советской власти. Эту ошибку мы исправляем. Отдайте и вы приказ, что облисполком по-прежнему работает и что только ликвидируются некоторые его отделы. Нельзя горячиться, товарищ главнокомандующий.
— Да разве это я! — воскликнул Мефодьев и посмотрел на Антипова.
Тот улыбнулся. Кипятился ведь ты, товарищ Мефодьев. С тебя и разгорелся сыр-бор.
— Мы сделаем все, что нужно, — заверил Антипов. — Но зачем эти кочевья? Уж если переезжать, то объясните народу, в каких целях переезжают, чтобы не вызывать паники.
— Это тоже ошибка, и я надеюсь, что члены исполкома ее признают, — просто сказал Гурцев.
Петруха пошел ужинать к Мефодьеву. Когда они оказались вдвоем, Петруха остановил Ефима прямо посреди улицы и, тяжело положив руку на его плечо, предупредил:
— Ты меньше слушай Рязанова. У него своя думка, — и вздохнул. — Эх, грамотешку бы тебе дать! Сердце крутое, а понятия подчас не хватает.
Мефодьев раздумчиво почесал затылок. Ему нечего было ответить Петрухе. Он и сам чувствовал, что делает не то. Да уж переиначивать было поздно. Не любил главнокомандующий менять принятые решения. А потом казнил себя в душе за упрямство.
Ночь была на редкость темная. Никак не поймешь, что впереди. В такую темень можно запросто завалиться вместе с конем в яму или вымоину и сломать шею.
Разведчики ехали шагом. Кони размеренно постукивали копытами, устало опустив головы. Они много выходили за трое суток, в течение которых команда Романа кружила около занятых противником сел.
Устали и люди. Все это время они почти не спали. Некоторые с трудом держались в седлах. Затекли, свинцом налились ноги. Ремнями тяжелых карабинов оттянуло плечи. Прилечь бы, отдохнуть вот хоть у этого стога, да нельзя. Беда бродит рядом.
Эх вы, ночи, беспокойные сибирские, страшные ночи, когда тьма подступает к самому сердцу и порой трудно отличить отсвет далеких зарниц от холодного блеска казачьей шашки! Ночи, когда за легким шорохом может последовать выстрел. И поэтому хочется опередить врага: стрелять по черным кустам.
Но стрелять не полагается. На то и разведчики Романовы друзья, чтобы перехитрить белых, все вынести на своих натянутых, как струны, нервах в этих темных, страшных, еще более беспощадных для врага ночах.
Уже были собраны некоторые сведения о противнике. Отсюда, с севера, наступал целый корпус польских легионеров. Впрочем, он еще не наступал, а вышел, очевидно, на исходный рубеж. Части корпуса заняли несколько сел и чего-то ожидали. Чего — это нужно было узнать.
Усылая последнего вестового в Сосновку, Роман наказал ему передать в штаб, что сегодняшней ночью попытается взять «языка». За одним из сел весь день наблюдал в бинокль, спрятавшись в стоге, Аким Гаврин. Сейчас он ехал впереди, рядом с Романом, а за ними цепочкой растянулись по логу остальные.
— Пятый дом от края села, — шептал Аким, наклонясь к Роману.
— Собаки во дворе вроде нет, зато близко пост. Двое часовых охраняют возле околицы орудия. Надо брать офицера без шума.
— Ты уверен, что там живет офицер? — так же тихо спросил Роман.
— Ага. У него золото на фуражке и на воротнике. Фуражка с четырьмя углами, голубая.
— Конфедератка. Да, похоже, что офицер.
Раздвигая голые ветки берез, въехали в колок. Лошади прохрустели ледком и встали, всадники спешились. Село в каких-нибудь двухстах шагах, сразу же за бугром. В пугающей тишине явственно слышался лай собак. А вот неподалеку взметнулась песня.
Еще Польска не сгинела,
Пуки мы жиемы…
Кто-то взвизгнул, ухнул, забарабанил по доскам. Притих и снова загрохал, еще настойчивее. Наверное, в избу стучится. Допоздна загулялся. Скоро уж петухи запоют.
— Пся крев! — и снова:
Еще Польска не сгинела…
Роман подавил в себе волнение и сказал скучившимся разведчикам:
— Заляжете на бугре и, в случае чего, прикрывайте наш отход. Стрелять при крайней нужде, а пока ничем не выдавать себя. Поняли?
Бойцы молчаливо закачали головами, прислушиваясь к доносившимся из села звукам.
— Ребята, у кого есть шапка? Дайте, — попросил Аким.
Ему протянули папаху. Аким нахлобучил ее на голову и сунул кому-то свою фуражку. Затем снял с плеча и отдал карабин.
Фрол отвязал от седла ременные вожжи. Привычным движением перекинул через руку. Звякнули пряжки. Фрол достал из кармана кривой нож и обрезал их. Все это он проделал неторопливо и с таким видом, словно идет ловить коня, а не человека, может быть, до зубов вооруженного.
В село шли втроем: Роман и братья Гаврины. Петляя по высокому, почти в рост, бурьяну, они поднялись на бугор. И их взорам сразу открылось все село. Хотя близилась полночь, окна многих изб светились. Горел свет и в пятом от края доме. Он косо падал во двор, вырывая из темноты невысокие ворота и часть амбара. Не спится жолнерам. Видно, неспокойно у них на душе в чужом краю.
«Эх, знать бы по-польски», — подумал Роман, осторожно продвигаясь вперед.
Вскоре наткнулись на обветшалую стену плетня. Начинались огороды. От них тянуло ботвой и навозом.
— Тут я пойду один. Я знаю, как пройти, — шепнул Аким.
— Ладно. Мы обождем, — ответил Роман и торопливо пожал Акимову руку выше локтя. Мол, удачи тебе.
Аким легко пролез через плетень, метнулся вправо и пропал. Потом Роману показалось, что он увидел тень под окном, но всмотрелся пристальнее и ничего не заметил. Наверное, примерещилось.
В Романовом сердце жил задор, как в детстве, когда он со своими сверстниками устраивал набеги на горох тетки Ганны. Сейчас он боялся одного, что взять «языка» не удастся. И тут же мысленно говорил себе: возьмем, иначе не может быть.
Едва Аким вернулся, на крыльцо вышли двое. Они что-то сказали, засмеялись и подались прочь. По улице дробно прозвенели шпоры.
— Их четверо было, — прошептал Аким. — Остались еще и на нашу долю.
— Идемте, — глухо сказал Роман, сжимая холодную рукоятку нагана.
Аким провел разведчиков мимо бани и пригона, у которого стоял на привязи поджарый ахал-текинец. Роман и Фрол притаились за обомшелым углом дома, почти у самого крыльца. Аким отполз к заплоту.
В доме приглушенно гудели голоса. В полосе света, падающего из окна, появлялись и исчезали длинные размытые тени. Неужели никто не выйдет во двор? Жалко, что упустили тех.
Сколько пришлось ждать, вряд ли могли сказать разведчики. Может, двадцать минут, а может, три часа. Только очень долго. Так долго, что у Романа снова отяжелели ноги. Но хлопнула одна дверь, другая. И на крыльцо шагнул человек. Он громко зевнул, потянулся и не спеша простучал каблуками по ступенькам. И опять остановился, словно к чему-то прислушиваясь.
Роман мягко подобрался к нему и коротко ударил по голове наганом. Человек вытянулся, будто хотел оторваться от земли, качнулся назад. Он упал прямо на руки Романа. Упал без крика и даже без стона. Лишь шумно выдохнул.
Аким ловко забил ему в рот папаху, а Фрол снял ремень с пистолетом и полевой сумкой. Без сомнения, «язык» был офицером. Кроме золотого шитья, его конфедератку украшал белый одноглавый орел. Блестящие пуговицы в два ряда на шинели, а на погонах тоже орлы и звездочки.
«Языка» на руках оттащили в огород и там накрепко скрутили вожжами. Село затихло. Поблизости ни шума, ни шороха.
— Понесем, — прошептал Роман.
Они подхватили офицера, вскинули на плечи. Он был нелегким. Тучное тело вздрагивало и хлюпало. Но разведчики несли его, не останавливаясь, пока их не встретили товарищи.
Когда грузили «языка» на седло, Пантелей Михеев приник к груди офицера ухом, ощупал его руки в тонких белых перчатках. Хотел расстегнуть ворот шинели и отпрянул:
— Да вы ж его удавили. Гляньте, — и показал на петлю, туго захлестнувшую шею. — Околел ваш пан.
Роман встрепенулся. Вот досада! Столько мороки было с «языком» — и все рухнуло.
— Это я, Роман Макарович, виноват. Темно. Сам не могу понять, как вожжа оказалась на шее, — растерялся Фрол. — Ладно уж, мы с Акимом еще за одним сходим.
— Нет, поедем, — возразил Роман. — Дай-ка сюда его сумку. Пора возвращаться.
Аким ворчал на брата всю дорогу. Ну, что теперь скажут разведчики в штабе! Эх, Фрол, Фрол!
Однако в Сосновке выяснилось, что разведчики добыли важные документы. В полевой сумке офицера были карты восставшей местности, на которых синими и красными кружками помечены некоторые села и станции. Кружки нацеливались стрелками на Сосновку.
— Как мы и предполагали, нас собираются атаковать со всех сторон, — говорил Антипов, разглядывая карты. — Теперь знаем, откуда ждать гостей. Значит, воевать будем не вслепую.
Он удовлетворенно потирал руки. Молодцы разведчики! А это что за тетрадь, толстая, с зелеными корочками? Похоже, — дневник. Может, и тут ценные сведения? Только кто прочитает?
— А интернационалисты не разумеют по-польски? Должны бы понимать. Мадьяры живут где-то рядом с поляками, — сказал Мефодьев озабоченно. — Надо послать к ним.
В штаб пришел Лайош. С порога улыбнулся, сморщив сплющенный нос, развел лопатами рук:
— У мадьяр отчень непохожий язык. Но в Сегеде я дружил с поляками, попробую прочитать.
В дневнике было много записей. Лайош читал и переводил последние: «Прибыли в Новониколаевск. Все рады, что выгружаемся. Жолнеры боятся фронта, спрашивают меня:
— Пан поручик, куда нас?
Не знаю сам. Догадываюсь только, что для охраны железной дороги. Чехи, уезжают, и эта обязанность, вероятно, ляжет на нас. Не огорчаюсь этим, так как охрана дороги — лучшее, что можно придумать в проклятой Сибири.
Я устал душой и телом. Нравится русским воевать, пусть воюют. Я хочу в Польшу. Слышишь ли ты меня, Ядвига? Я хочу к тебе. Я скучаю по твоим глазам, по твоему мягкому сердцу. Мне надоело в этой ужасной стране. Мне надоело дышать воздухом, пропахшим кровью и трупами. О, здесь много трупов! Русский адмирал Колчак плавает в море крови. В селах и городах — расстрелы. Впрочем, кое-кого вешают.
Вахмистр Пятковский прав: в Сибири нет людей, есть звероподобные мужики. Злые, свирепые. Я бы не хотел встречаться с ними в бою».
«Проклятие! Нас привезли усмирять партизан. Мы будем убивать и пороть большевистское быдло. За это верховный правитель Колчак прибавляет нам жалованье. Я буду получать 200 рублей в месяц в золотой валюте. Значит, вернусь в Польшу не с пустыми руками.
Боюсь, что нам недолго придется возиться с партизанами. При одном виде жолнеров польских они разбегаются. Сегодня выступили из Новониколаевска и идем к партизанской столице — деревне Сосновке. Получен приказ русского генерал-лейтенанта Матковского. Нам некогда думать о политике, о том, что гуманно и что бесчеловечно. Со скотиной надо обращаться, как со скотиной. Именно раздавить, потопить в крови, превратить в дым и пепел. Уничтожить даже сами названия разбойничьих сел. Этим мы уплатим России за свою самостийность. Услуга за услугу.
Наши уланы тоже примут участие в этой операции. Несомненно, они опередят нас. На плечах партизан ворвутся в Сосновку…»
— Как бы не так! — усмехнулся Антипов. — Это мы еще посмотрим, кто будет на чьих плечах!
…«Против мятежников выступают и русские дивизии: казачья атамана Анненкова и Свободный корпус генерала Касаткина. Не слишком ли много внимания большевикам? Я считаю, что мы сами бы успешно справились с ними.
Второй день идем по пятам отряда большевика Гомонова, который собрал толпу мужиков и назвал ее корпусом. Гомонов трусит, поспешно откатывается к Сосновке».
«Наконец нас остановили. Не партизаны, нет! Остановил нас приказ пана полковника. Мы должны ждать, когда подтянутся к исходным позициям русские части, а затем вместе перейдем в наступление.
Что ж, обождем, если нужно. Вахмистр Пятковский сегодня расстреливал пленных бунтовщиков, С женщинами предварительно забавлялись. По многу раз. Было очень весело…»
— Отвеселился, гад! — с гневом вырвалось у Романа.
Болью резанула мысль: может, и Нюру вот так же… От этой мысли кровь ударила в голову, зашумело в ушах. Стиснув зубы, Роман рывком отвернулся к окну.
Лайош перелистнул тетрадь и увидел вложенный в нее желтый листок. На тонкой бумаге было напечатано по-русски. Лайош передал листок Антипову. Тот пробежал его глазами и побледнел. Глаза округлились и уставились на Мефодьева, не мигая.
— Что там? — нетерпеливо спросил Мефодьев. — Читай!
Антипов медленно перевел взгляд на листок и прочитал вслух:
— «Совершенно секретно. В бой не брать. Приказ по группам русских и польских войск. Омск, 2 октября 1919 года.
1. Разгромить и полностью уничтожить мятежную армию Мефодьева.
2. Все население мятежных сел Покровского, Галчихи, Сосновки и Сорокиной расстрелять, а сами села сжечь.
Командующий войсками тыла генерал-лейтенант Алексей Матковский».
Как офицер штаба, Владимир Поминов был прикомандирован к группе войск, которая наступала со станции Степной. В эту группу входили Томский и Омский егерские полки, а также эскадрон голубых улан дивизии Анненкова.
На Степную Владимир прибыл с последним эшелоном егерей. Поезд встречали серые толпы солдат. На первом пути от низкого деревянного вокзала попыхивал паром похожий на черепаху бронепоезд. Черные стволы орудий и пулеметов равнодушно глядели поверх станционных построек. На одном из вагонов Владимир прочитал на зеленовато-грязной броне надпись: «Сокол». Вспомнил, что видел этот бронепоезд совсем недавно в Омске. Наверное, специально отозвали с фронта.
Матковский трезво оценивал обстановку. Он не хотел рисковать. Вот почему против армии Мефодьева бросались столь крупные силы. В Новониколаевске Владимир узнал, что во Вспольск дополнительно отправлена еще одна часть — Седьмой Тобольский полк. Разумеется, теперь никто в штабе не сомневается, что победа будет легкой.
Покровского Владимир не жалел. Пусть сгорит до тла его постылая родина. Он увезет мать в Омск, где покамест решил осесть Степан Перфильевич. Он уже присмотрел себе домишко неподалеку от Казачьего базара и для начала намеревается открыть москательную лавку.
Выбравшись из станционной сутолоки, Владимир зашагал по широкой улице. В руке он нес небольшой кожаный чемодан, в котором весело побулькивал коньяк. Это для Мансурова. Владимир собирался съездить в Крутиху.
Станция Степная была довольно большим волостным селом. Сюда в прошлом любил выезжать на ярмарки Степан Перфильевич. Всякий раз возвращался довольный, налегке.
Дома на главной улице старинные, большие, крестовые, все в тополях. Богатые мужики живут здесь — по всему видно. А на окраинах та же мелкота, что и в других деревнях. В лучшем случае горбятся покрытые дерном пятистенки.
Командир группы — тучный усатый полковник со свекольным носом пропойцы — квартировал в двухэтажном поповском доме. У крыльца прохаживался часовой. Владимир поднялся в столовую по крутой лестнице, застланной пестрым половиком.
Полковник обедал. Перед ним шипело на сковороде сало. На тарелке грудились соленые огурцы.
Владимир представился с достоинством, не робея перед старшим по чину, как в первые месяцы службы.
— Садитесь, милейший, — пригласил полковник к столу. — У меня запросто. Кухня, как изволите видеть, не изысканная. Однако насытиться можно. Вот выпить нечего. Была бутылочка, так мы ее с Егорушкой прикончили. Денщик у меня с германской. Присаживайтесь, милейший.
— Если нужно, я найду выпивку, ваше высокоблагородие, — поспешно сказал Владимир, глотнув слюну. Сегодня он еще ничего не ел.
Полковник оживился:
— Сделайте одолжение!
Владимир принес из прихожей бутылку коньяка, и они выпили по бокалу. У полковника помутнели глаза. Он потерся носом об уголок салфетки и заговорил.
— Да, душа моя, война — великое благо. Она вносит в однообразие человеческой жизни некоторую разрядочку, дает, так сказать, известную встряску. Мне, например, непонятна некоторая истеричность господ офицеров, которые оплакивают покинутые в России имения. Закончится кампания, и мы все будем дома. Нельзя же допустить, милейший, что наш генералитет не наведет порядка в своем отечестве. Это значит вовсе не верить в русскую военную науку. Будто мы и Наполеона не бивали, и не было у нас Скобелева. Кроме того, с нами державы Согласия. А у вас, подпоручик, есть именьице? Где оно?
— Мой отец занимается торговлей, — не поднимая взгляда, ответил Владимир.
— Алтынник. — Полковник расхохотался, схватился за отвисший живот. — Не обижайтесь, душа моя. А родом-то вы откуда?
— Из Покровского, куда мы идем, — мрачно сказал Владимир.
— О, милейший, вам позавидуют. Вы прежде других окажетесь дома. Прижмете к сердцу дорогих родителей и полюбуетесь грандиозным пожаром. Конским хвостом разметете пепел родного очага. Вы почувствуете себя Нероном, душа моя! А государство компенсирует вам все убытки. Вы станете торговать где-нибудь в Самаре или в Нижнем вяленой воблой. Должен вам сказать, что я обожаю вяленую воблу и вяленых большевиков, — полковник снова расхохотался и вдруг захлопал ладонями по столу, игриво насвистывая военный марш.
— Сегодня утром подморозило. Ничего не поделаешь: Сибирь, душа моя! У солдат летнее обмундирование. Впрочем, это хорошо. Будут спешить в Покровское и Сосновку, чтоб согреться. Это в некоторой степени простимулирует их наступательный порыв…
Полковник разглагольствовал, пока не захрапел, откинувшись лысеющей головой к стене. Вошел с чаем на подносе бородач-денщик. Он приблизился к столу на цыпочках, осторожно поставил поднос и замахал волосатыми руками:
— Ч-ч-ч! Пусть они спят. Ночью в карты резались… Со сна их высокоблагородие шибко сердитые. Бушуют-с!
Владимир накинул на плечи шинель и вышел на улицу. Часовой все так же маячил у дома. Промаршировала, свернула за угол рота егерей. Унылые лица. Еле тащат ноги и пылят, как бараны. Совсем разболтались. Больше заботятся о собственной шкуре, чтоб не продырявило ее. А что им империя!
Владимир не заметил, как оказался на станции. У густо дымящего «Сокола» по-прежнему толпились солдаты. Трогали броню и с восхищением прищелкивали языками. Серьезная, мол, штука. Как подойдешь к ней — стволов, что сучков на дереве. Рванет изо всех — небу жарко станет.
У сгруженных с платформ трехдюймовок курили и скалили зубы артиллеристы. Эти выглядели бравее егерей. Владимир подошел к ним и прислушался.
— Значит, перепугался Колчак. Думает, бомба летит к нему в гости, а то не бомба — лапти спускаются, — рассказывал, сидя на хоботе пушки, вертлявый молодой солдат.
Заметив Владимира, артиллеристы притихли. Вертлявый принялся сосредоточенно ковырять землю носком сапога.
Но Владимира не проведешь. Он знал, о чем только что говорили солдаты, чему смеялись. Недавно в Омске был курьезный случай. Среди бела дня над городом пролетел аэроплан красных. Он сделал два круга и сбросил что-то над самой ставкой. Поднялась страшная паника. Попадали на землю часовые, охраняющие поезда верховного и Жанена. Шоферы забрались под автомобили. В самом здании ставки началась давка в коридорах. Все с ужасом ждали, что вот-вот должна разорваться бомба.
Но взрыва не последовало. У подъезда управления железной дороги нашли лишь пару новых лаптей, а в них 80 рублей денег и записку. На помятом клочке бумаги было написано: «Омскому правителю Колчаку. От души соболезную вашим неудачам на фронте. Посылаю лапти, чтоб удобнее было бежать из Омска. А на 80 рублей, ваше превосходительство, купите сала и смажьте им пятки, чтоб лапти не потрепались. С почтением бывший полковник вашего воздушного флота Борейко».
Узнав о выходке Борейко, Владимир никак не мог простить себе, что не донес на этого изменника контрразведке.
…А эти гогочут. Рады. Погоди же, вертлявый, тебя запомнит Владимир. Не миновать тебе встречи с Лентовским! Разве что счастливым окажешься, в бою погибнешь.
Ночь Владимир провел у полковника. Играли в вист, рассказывали смачные анекдоты и пили. Разошлись с тяжелыми головами. Владимир предупредил полковника, что едет в дивизию Анненкова.
— Ежели, душа моя, увидите Бориса Владимировича, передайте ему мое восхищение. Его голубые уланы — превосходные солдаты. Прекрасный боевой дух! — весело напутствовал тот, похлопывая Владимира по груди.
В Крутихе все было по-прежнему. Так же стоял в тупике черный вагон смерти, а на площади упражнялись в рубке казаки. Только в селе прибавилось войска. Все дворы и улицы забиты лошадьми и повозками. Крестьян почти не видно, все солдаты.
Мансуров был дома. Развалясь на постели в сапогах и фуражке, поручик читал газеты. Рядом — табуретка, на ней высокий бокал с чаем и несколько окурков. Услышав стук в дверь, Мансуров отложил газету, поднялся.
— Какими судьбами? — удивленно спросил он, обнимая Владимира. — А я тебя, брат, во сне видел. Думал, что хана тебе. Мне больше мертвецы снятся. Будто лежишь в бору, под сосной, а тебя черви точат… Эх, надоела эта катавасия! Ну, разобьем мы бунтовщиков, а дальше что? Что дальше? Я вас спрашиваю. Наступление на фронте опять сорвалось. Уж опостылело читать про планомерные отходы наших армий!..
У Мансурова уже не было прежней самоуверенности. В нем как будто что-то раскололось. Странно. Еще перед отъездом Владимира в Омск Мансуров был самим собой — твердым, несомневающимся. Что же, собственно, произошло? Может, поручик получил разнос от самого атамана?
— Денщик-то ваш не вернулся? Не одумался? — спросил Владимир в надежде узнать о матери у Пантелея.
— Нет. И он сбежал, и поп. Оба с концом. А возвращаться к нам может лишь сумасшедший. Кому хочется попадать в руки Лентовского? — сказал Мансуров с горечью. — Говорят, что могильный червь прожорлив…
— У вас неприятности по службе?
— Разумеется. Большие неприятности. Мрак. Пустота. И я, как потерпевший кораблекрушение. До берега сотни верст, а кругом шторм, стихия. Скорпион в кольце огня сам убивает себя, чтоб избавиться от мук. Но люди не скорпионы… Ну, чего мы стоим? Снимай шинель. Садись, брат. Я, кажется, начал ныть. Не обращай внимания. Лучше расскажи, зачем приехал.
Владимир подробно рассказал обо всем, что было с ним, присовокупил к этому омские новости. Настроение в городе паршивое. Много тифозных. Вши расползаются, и сыпняк уже валит обывателей.
— А я лечу триппер, хотя, может быть, этого и не следовало бы делать. Триппер — единственное, что есть во мне конкретного и абсолютно реального, — с грустью сказал Мансуров. — Остальное абстрактно. Честь, идея и даже само понятие — Россия. Когда я бродил со своим отрядом по немецким тылам, я понимал, что у меня есть родина, что я русский. Теперь все это — миф, призрак. У меня нет ни настоящего, ни будущего. Я убиваю, потому что нужно убивать, жгу, потому что нужно жечь. А кому нужно — не знаю. Да и не все ли равно — кому. И кручусь, кручусь, как щепка в мутном потоке. И куда вынесет меня поток, неизвестно. Скорее всего в небытие. Это — библейский конец мира…
«Он помешался», — с жалостью и тревогой подумал Владимир.
— Если нет бога, так дайте мне хоть земного идола! — У Мансурова перекосились и задергались губы. — Колчак? Да он сам не верит в себя! Он не та фигура, которая нужна в большой игре. Он пешка. В лучшем случае офицер. Но не король, даже не заматованный король. Посему шахматный сеанс отменяется. Проигрыш!
Сославшись на неотложные дела, Владимир покинул Мансурова. Бедняга поручик! Он заговаривается. Он болен. В его лице не было ни кровинки.
В прихожей — веселый перестук ножей. Домна и Любка шинковали капусту. На столе быстро росла белая упругая горка капустной лапши. Домна бросала свой нож и перетирала ее с солью. Капуста похрустывала и попискивала, как живая. Любка пригоршнями складывала крошево в кадку. И так повторялось раз за разом.
Макар Артемьевич сидел на сундуке в горнице и, скрестив руки на коленях, наблюдал за женщинами. Через приоткрытую дверь ему было хорошо видно, как Любка подхватила кочан, очертила носком ножа кочерыжку. Зеленые прихваченные морозом листья упали на пол. Затем она рассекла кочан на четыре части, бросила в угол кочерыжку. И застучала ножом.
Залюбовался Макар Артемьевич снохой. Хватка Домны ему понятна. Не первую осень жена возится с капустой. А вот откуда это взялось у Любки?
«Природное. Ничего не скажешь, работящая. Вот уж год доживает в нашем доме, а ни разу на усталь не пожаловалась», — подумал Макар Артемьевич.
— Ты хоть бы кирпичи принес для гнета, — проворчала Домна, поправляя падающие на лоб волосы. — Сидишь себе, трутень. Зима на дворе, а завалинка не засыпанная. Погубим картошку.
— Ты меня замордовала, Домна. Говори уж что-нибудь одно. Или про кирпичи, или про завалинку, — ответил он, нехотя подымаясь с сундука. Подошел к столу и порылся в кочерыжках. Макар Артемьевич любил грызть их.
— Куда это люди побежали? — приглядывалась в окно Домна. — А ну, Макар, выйди узнай.
Макар Артемьевич тяжело вздохнул, покачал головой. Вот так всегда. Ни одно, так другое.
Не успел он выйти, как у палисадника под окнами выросла Марина Кожура. Закричала заполошно, вытаращив глаза:
— На сборню зовут! Сказывают, Гаврила бумагу получил важную. Читать будет. Всем приходить велели! — и подалась за народом.
Домна вытерла руки о фартук, бросила снохе и мужу:
— Пийдемо!
Когда они втроем приближались к площади, там уже стоял рев. Бабы голосили. Некоторые в ужасе прижимали к груди ребятишек.
Домна протиснулась поближе к сборне и, не веря своим ушам, слушала страшный приказ генерала Матковского. Гаврила, как завороженный, все читал и читал его. На большом лбу Гаврилы выступила испарина. Листок словно жег Гавриле покалеченные руки. В нем — приговор тысячам людей. Старикам, женам, детям. Все, кто был здесь и кого не было, обречены генеральским приказом на смерть.
— Люди! Да что ж это, люди! — пронзительно вскрикнула Капитолина Делянкина.
Этот крик заставил Гаврилу вздрогнуть и оторваться от листка. Рассеянный Гаврилин взгляд побежал по толпе и уперся в Домну.
— Иди сюда, Домна Егоровна. Скажи, — позвал он.
Домна и сама порывалась что-то сказать односельчанам в эту трудную минуту. И вот, высоко неся голову, решительная, она поднялась на крыльцо.
— Ворог нас погубить хочет. Ему нужна наша кровь. Озера крови нужны Колчаку и его генералам, — гневные слова Домны тяжело падали в безмолвную толпу. — Так поклянемся же, люди, победить ворога! Лучше умрем в бою!.. Не хнычьте, бабы! Слезы в беде — не помощник. Вилы берите, топоры и косы! Ройте окопы!.. А ты, Гаврила, пиши письмо Ленину. Пусть вызволяет нас. Через фронт пошлем к нему ходоков. Не может быть, чтоб Советская власть не выручила. Родная нам она! Как дети наши, так и власть Советская! Пиши, Гаврила!
Когда Домна сошла в ревущую толпу, Гаврила сказал:
— Все. Прошу расходиться. — И поклонился односельчанам. — Значит, будем драться за свою жизнь. И сегодня же пошлем человека к Ленину.
Толпа закипела, закричала еще неистовее:
— Пощады просить не станем!
— Лучше умрем за Советскую власть!
— Народ победить нельзя! — взметнулся у лазарета голос Семена Кузьмича.
Расходились. Бабы цепенели от страха. Они спешили к детям. Причитали над ними, как над покойниками. Некоторые, обезумев, хватали ребятишек и бежали в лес. Их останавливали дозоры, отправляли домой.
— Не дурите, бабы! Всем тошно!.. — говорили бойцы, едва сдерживая слезы. — Помрем, а детишек не дадим в обиду. Не выстоим, так с боем выведем их из кольца.
Домна увидела, как Марина Кожура усаживала на телегу своих малолеток. Парнишку закутала в тулуп, а на девчонку набросила Трофимов пиджак. Потом обложила их сеном. Плакала Марина, плакали, глядя на нее, ребятишки.
Перескочив через заплот, Домна подбежала к Марине, схватила ее за руку. Та повернула белое, перекошенное страхом лицо, выдохнула:
— Пусти!
— Не надо, Мариночка, не надо! — Домна обхватила ее и гладила, гладила по зыбкой спине. — У всех горе, Мариночка!..
— Я их… в Воскресенку свезу… к знакомым. О, господи! Крошечки вы мои, милые! Голуби вы мои! — Марина отшатнулась, взмахнула руками и упала навзничь.
Домна кликнула сноху. Вместе они увели Марину в избу. Любка сняла с телеги и успокоила ребятишек, которые доверчиво прижались к ней, пошвыркивая носами. Они не могли понять, почему плакала их мать и почему ее уговаривала соседка.
— Что ж с нами будет! — ухватив цепкими пальцами распущенные волосы, качала головой Марина.
— Поздно везти теперь, Мариночка. Там скорее побьют. Будем обороняться тут. Ленин пришлет подмогу, вот посмотришь. Ленин побьет Колчака, супостата проклятого!
Едва Домна вошла в свой двор, к воротам подвалила шумная компания баб. Они ошалело кричали, перебивая друг дружку.
Домну кликнула Пелагея Солодова. Она редко заходила к Завгородним. Может, всего-то два или три раза после дочкиной свадьбы. Тянуло ее к Любке, да не знала, угодна ли будет богатой родне.
— Извиняй нас, сватьюшка, — сказала она, пряча глаза, — кабы не печаль великая, не горе наше, не потревожили б тебя. Помогай, сватьюшка!
— Чего вам? — окинув баб настороженным взглядом, спросила Домна.
— Ты ай что слышала про Ленина? — заговорили разом. — Войска-то у него много? А ить и за то тревожимся, поспеет ли он.
Домна сама хотела бы знать обо всем этом. Но разве она могла признаться теперь, что о Ленине почти ничего не ведала. Лишь как-то упомянул о нем покойный Митрофашка, что, дескать, есть такой защитник простого люда. Но тогда ни Домна, ни ее односельчане, казалось, не нуждались в защите. И замечание Митрофашки Домна пропустила мимо ушей. Потом она услышала о Ленине от Гаврилы. Этот совсем ничего не пояснил. Лишь буркнул, что Ленина бы к нам сюда поскорее. И еще говорил лавочник Степан Перфильевич, что Ленин — голова всей Советской власти и что он за Уралом окопался. Вот и рассудила Домна: коли за Уралом, так потеснит Колчака и придет в Покровское. Ведь у покровчан один интерес с властью Советской.
На площади Домна заронила в людские сердца надежду. Гаврила поддержал ее, пообещал послать ходока. И бабы пришли узнать обо всем этом. Больше им неоткуда ожидать помощи. Домна должна утешить их, а вместе с ними и себя.
— Ленин не допустит расправы! — твердо произнесла она. — Я говорю вам сущую правду.
Бабы облегченно вздохнули: Домна никогда не лгала.
— Спасибо за доброе слово, сватьюшка, — уважительно сказала Пелагея, скрестив на груди худые, шишковатые руки.
В Сосновку донесли, что корпус поляков двинулся на Окунево. Он идет несколькими колоннами и к исходу дня должен занять это село.
Штаб партизанской армии решил дать бой врагу. К Гомонову был послан вестовой с приказом выступать на Окунево. А сам Мефодьев вел туда Покровский полк и роту Спасения революции.
Яков заглянул на квартиру проститься с братом. Роман поджидал Якова к завтраку. Сходил на кухню и принес в котелках борщ и кашу. Армия питалась из общего котла.
— Садись за стол, уж все остыло, — укорчиво сказал Роман, нарезая складником хлеб.
— Некогда, братишка. Началось, — возбужденно сказал Яков.
— Как?
— Вот так. Первыми идем мы. Да ты был сегодня в штабе?
— Нет. А что?
— Твои знакомые тронулись. Поляки… Вот, Рома, и мне довелось воевать Помнишь, назвал ты меня шкурой тыловою? — Яков грустно улыбнулся.
— Да я ведь…
— Я тоже шучу. Эх, и дадим же мы полякам жару! Запомнят сибиряков, сучьи дети!
— Сейчас и выступаете? — с тревогой спросил Роман. — А мы?
— Вы пока остаетесь в Сосновке. Дай, братан, поцелую тебя. — Яков шагнул к Роману, взял его за плечи сильными руками и трижды поцеловал. — Я, конечно, вернусь. Не убьют же меня в первом бою!.. А убьют, помогай Варе, — не давай в обиду ее… Поклон маме, тяте, Любе. Вот и все. Скажи, что не было времени побывать в Покровском. Ну, я скоро приеду.
— Приезжай, Яша, — негромко сказал Роман.
Его слова прозвучали, как просьба. И Яков рассмеялся. Конечно же, он приедет. Сделает в Окунево, что надо, и приедет.
Усмехнулся и Роман. Протянул брату ломоть хлеба:
— Хоть это возьми. Пожуешь в дороге.
Яков пихнул ломоть в карман полушубка, круто повернулся и вышел, придерживая шашку, — здоровый, кряжистый.
Через полчаса рота Спасения революции покинула село. Сытые кони зарысили по разбитому в дожди проселку. Бойцы ехали молча, поглядывая вперед, где над головой колонны пламенело на пике полотнище. Оно было одного цвета с бантами на груди партизан. Под этим знаменем сегодня бойцы должны или победить или умереть. Плен у беспощадного врага куда лютее смерти.
Алое полотнище трепетало на холодном ветру, увлекая за собой. Рота с гордым именем Спасения революции жила предстоящим боем.
Когда перед Воскресенкой она поджидала Покровский полк, Мефодьев на своем Воронке шагом объехал колонну, приглядываясь к бойцам. Многих он знал по прошлым боям. Храбрые ребята! Да и впрямь, здесь собрался весь цвет партизанской армии!
— Разобьем поляка, хлопцы? — с задором спросил он, привстав в седле.
Послышалось дружное:
— Разобьем!
— Как на смотру отвечают, — заметил Мефодьев и улыбнулся Якову, который ехал с ним стремя в стремя. — Муштровал?
— Некогда было, да и незачем. Видно, сами выучились. Любят порядок.
— Это хорошо. Армия без порядка — сброд. Большевиков много?
— Есть, — кивнул Яков и, когда они отъехали несколько в сторону, спросил:
— А ты чего ж не в большевиках, товарищ главнокомандующий?
Мефодьев задумался. Меж прямых бровей прочеркнулись морщины. Затем он глубоко вздохнул, потрепал Воронка по мокрой шее и взглянул на Якова. Тот ждал ответа.
— Видишь ли, Яша… Вот я был беспартийным, а голосовал на съезде за Ленина, потому как он справедливо буржуев крыл. И теперь я за Ленина, потому что он бьет их. Чего ж еще надо?
— В ячейку вступить.
— Мне? А зачем?
Теперь затруднялся с ответом Яков. В самом деле, зачем главнокомандующему вступать в партийную ячейку, которая боролась с контрреволюционными настроениями в армии и в селах. Мефодьев и так делал то же самое.
— Зачем?
— Ну, затем, что большевики есть самый сознательный элемент…
— Эх, Яша! Чтоб быть сознательным, нужно выучиться прежде. Правду Петруха говорит, грамотешки нам не хватает. Однако и переучиться боязно. Я слушал их, тех, что переучились. Ни хрена не понял. — Мефодьев тронул Воронка шпорами и поскакал навстречу подходившему полку.
В Воскресенке не задерживались. Лишь ездовые поменяли уставших коней. Полк в основном передвигался на подводах.
Здесь к Мефодьеву подошел командир дружины, вновь созданной из пожилых и стариков. Командиру было уже за пятьдесят, но он стремился выглядеть побойчее.
— Помочь желаем, — сказал дружинник, потрясая пикой. — Куда нас определите? Мы собрались в Покровское или в Галчиху, поскольку приказ генеральский прочитали.
— Много вас с пиками? — поинтересовался Мефодьев.
— До десятка наберем, а всего больше сотни. У кого — вилы, кто литовки приспособил.
— Кони у всех?
— Да у кого нет, найдем.
— Садитесь на коней и подавайтесь за нами. И пошлите нарочных в другие села. Пусть тоже спешно идут на помощь.
Командир дружины важно откозырял, приложив ко лбу тыльную сторону ладони. Вот, мол, и мы получили боевое задание. И бегом, мелькая подметками сапог, бросился по дворам.
К заходу солнца партизаны приблизились к селу Окуневу. На темно-желтом фоне степи увидели зеленый купол церкви и похожие на скирды верхушки клунь. Само село еще пряталось за бугром. Мефодьев, Горошенко и Яков поскакали вперед. Не успели они выскочить на пригорок, как послышались выстрелы, сначала винтовочные, затем затарахтели пулеметы.
Взвихрив белесую пыль, галопом подлетела разведка полка. У бойцов возбужденные лица. Ошалевшие кони грызут удила, и пена с губ хлопьями падает на землю.
— Противник заметил нас и обстрелял. Там поляков видимо-невидимо!.. — отрапортовал старший.
Мефодьев приказал занимать позицию по бугру. Полк должен сдерживать врага до подхода Гомонова. Горошенко дернул пересеченными шрамом яркими губами и поспешил к подводам.
— А мы? — нетерпеливо спросил Яков.
— Рота Спасения революции остается в резерве. Отведи бойцов вон туда, — показал Мефодьев на неширокий выкошенный ложок, по которому были разбросаны стога.
Яков недовольно потупил взгляд. Вот тебе и сражение. Этак простоишь в тылу и живого поляка не увидишь. Просмеют потом ребята. Истинное слово, просмеют!
— Может, нам… Товарищ главнокомандующий…
— Завгородний, выполняй приказ! — резко сказал Мефодьев, отъезжая.
— Рота, за мной! — в сердцах пронзительно крикнул Яков и на скаку обернулся. Мефодьев уже на бугре. Бедовая голова! На виду у противника жадно разглядывает в бинокль Окунево. А там все еще тарахтят пулеметы. Пули долетают сюда. Слышно, как они тонко поют, выискивая, в кого бы впиться.
В логу рота спешилась. Бойцы с любопытством наблюдали, как занимал оборону Покровский полк. Со стороны особенно заметна была суматоха, создавшаяся у подвод. Пулеметчики стаскивали с телег свои «Максимы» и «Льюисы». Откатывали или относили, но с полпути возвращались, забыв что-то. Тут же делились патроны, расхватывались самодельные бомбы.
«Это же можно было сделать раньше!» — морщась от досады, думал Яков.
Между тем на правом фланге полка, из-за бугра вывернулись конные разведчики противника. По ним дали залп. Один упал, двое других, горяча коней, удалились.
— Не стрелять! — крикнул Мефодьев, по-прежнему гарцевавший на Воронке. — Беречь патроны!
Вдруг на краю села полыхнул дымок. И в ту же секунду просвистел и гулко лопнул неподалеку от подвод снаряд. Взметнулось облако пыли. Шарахнулись лошади. Ездовые попрыгали на телеги и пустились наутек. Застучали сотни колес.
Второй снаряд разорвался правее и несколько ближе к партизанской цепи. Провизжали, зашлепали по земле осколки. Но Мефодьев даже не оглянулся. Он пристально рассматривал в бинокль неприятеля.
— У них не одно орудие, — сказал он привставшему на колено Андрею Горошенко. — Кажется, собрались наступать…
— Прячься, товарищ главнокомандующий!
Батарея противника открыла беглый огонь. На правом фланге снаряд угодил прямо в цепь. Кого-то разорвало. Яков видел, как брызнули ошметья одежды и мяса. Кто-то отскочил в сторону и закружился, придерживая руками живот. Лишь тогда Мефодьев отдал Воронка коноводу и приказал:
— Рассредоточиться по фронту!
— Плохо, что нет окопов. Снаряд — не пуля, от него труднее прятаться, — сказал Горошенко, разглядывая из-под ладони хлынувшую из села черную волну.
Орудийная пальба ожесточалась. Вокруг рвались снаряды, невыносимо кричали и стонали раненые. На пожухлые травы росой оседала припорошенная пылью кровь.
Мефодьев скрипел зубами. Плохо без пушек. Хоть бы одну выставить против батареи.
Когда неприятельская лавина приблизилась настолько, что по ней можно было вести прицельный огонь пулеметов, выстрелы партизан вынудили поляков залечь. Но ненадолго. Они поднялись и снова пошли вперед. И снова ощетинился огнем Покровский полк.
Подбежал к Мефодьеву и плюхнулся рядом вестовой, вернувшийся от Гомонова. Корпус партизан ведет бой с поляками. Как только Гомонов разделается со своими, подойдет помогать.
— Вот так новость, — сокрушенно вздохнул Мефодьев. — Если Гомонов не может ничего прислать к нам, пусть хоть связь держит.
В это время цепь противника поднялась опять. Теперь она была так близко, что партизаны различали белых орлов на конфедератках. От села отделилась еще; цепь. Мефодьев посмотрел на нее в бинокль и сказал:
— Тут не только поляки. Следом идут русские беляки.
Батарея противника смолкла. Наступил благоприятный момент для контратаки. И Мефодьев вскочил, словно подброшенный пружиной:
— За мной! В атаку! Ура! — выхватив шашку, кинулся вперед.
— Ура! — грозно прокатилось по бугру.
Партизаны бросились врукопашную. Но поляки залегли. И Покровский полк оказался под прицелом многих вражеских пулеметов, которые двигались за цепью и молчали до сих пор. Контратака захлебнулась.
Когда надвинулись сумерки, бой стал понемногу затихать. Тогда-то к Якову прискакал ординарец главнокомандующего. Наконец, пришла очередь до резерва! Но ординарец передал:
— Отходим на Сидоровку.
Яков сумрачно повесил голову: Сидоровка — на половине пути до Покровского.
Областной исполком послал Петруху в родное село. Предстояло организовать оборону Покровского. Мефодьев оставил здесь одну роту. Этого, конечно, было мало. В облисполкоме знали, что на станциях Крутихе и Степной собрано в кулак более десяти тысяч штыков и сабель, свыше семидесяти пулеметов и несколько артиллерийских батарей. Войска отборные, в основном казаки дивизии Анненкова, участвовавшие уже во многих карательных экспедициях.
Подъезжая к Покровскому, Петруха издали заметил толпы людей у поскотины. Они копошились в земле. Роют окопы. Что ж, правильно. С этого и нужно начинать. Впрочем, со стороны степи можно использовать канавы, которыми кончались огороды. Нужно лишь углубить их и подготовить площадки для пулеметов.
— Кто старший? — спросил Петруха, поравнявшись с работающими у самой дороги. Здесь были бабы. Они резали лопатами и снимали дерн, долбили чернозем кирками и ломами. Вокруг них вились ребятишки. Подхватывали и оттаскивали бурые дернины.
На голос Петрухи не спеша разогнулась высокая женщина в синей полинявшей кофте, в подоткнутой юбке с оборками и рыжих чоботах. Воткнула в землю лопату, рукавом кофты утерла горячее, пестрое от пота лицо.
— Тетка Домна, — узнал Петруха. — Не ты ли командуешь тут?
— Я, — строго ответила она и подошла вплотную. — Табак есть? Дай-ка понюхать.
Петруха достал кисет, развернул его, подал Домне.
— Чернозем, что железо, — сказала она, растирая крошки табака на ладони. — Бабы упарились.
На собственную усталость Домна не пожаловалась.
— Добре, тетка Домна, — Петруха пробежал взглядом по окопу. — Тут уж кончайте, коли начали, а дальше копать не следует. Будем приспосабливать огородные канавы.
Завидев Петруху, подошел командир роты, светловолосый худощавый мужик из Сосновки. Тонким, певучим голосом произнес:
— Так не пойдет. Чего из канав увидят бойцы, коли под носом крапива? Нас накроют в канавах, глазом не успеешь моргнуть.
— А не проще ли вырубить крапиву, чем кайлить целик? — вкрадчиво посоветовал Петруха.
— Знамо, проще, — хлопнул себя ладошкой по лбу командир роты.
Домна со свистом дернула ноздрями табак, заворчала:
— Дурная голова рукам покоя не дает.
— Верно, гражданочка, — пропел ротный. — Значит, я командую корчевать крапиву.
— Командуй, — кивнул Петруха. — Так скорее пойдет дело.
— Знамо, скорее! — воскликнул ротный и направился к бойцам.
— Моих-то давно встречал? — спросила Домна.
— Давненько. Не наведываются домой? Ну, у них заботы хоть отбавляй, что у Яши, что у Романа. Сама понимаешь, не в чехарду играем.
Петруха проехал в сельсовет. Гаврила очень обрадовался зятю. В такое время и остался совсем один. То хоть Яков Завгородний помогал, то люди из полка. Теперь же хоть разорвись, а не поспеешь всюду.
Петруха сказал о том, что предложил людям рубить крапиву.
— Как это мы не додумались, — всплеснул руками Гаврила. — Там такие канавищи!
— Ты в бору был? Много леса бойцы наготовили?
— Уйму навалили. Когда теперь вывезут!
— Бревнами укрепим брустверы у окопов. Собирай в селе подводы и посылай в бор. А это что за народ? — Петруха показал на топтавшихся у порога стариков.
— Мы, грешным делом, из Прониной, — заговорил исполосованный морщинами старикашка в обтрепанном зипуне. — Ты бы должен помнить. Я по Харитонову воровству свидетельство оказывал. Харитон, грешным делом, стибрил у соседа фунтов восемь сала да туесок меду. Дали ему неделю отсидки в каталажке.
— Помню, дедка, — оживился Петруха. — Он украл, а ты покрывал вора.
— Была, грешным делом, промашка. Обмишурился, Харитона жалеючи, как он мне через свата Елизара родней доводится, — признался старик.
— А в Покровское чего попал?
— С дружиной. Как мы узнали, что каратели перестрелять здешних порешили, так и тронулись на подмогу. Сорок наших пришло грешным делом. И еще, однако, будет.
— Валом валят отовсюду, — с воодушевлением сказал Гаврила. — Полтыщи прибыло, не меньше. И посоветуй, Анисимович, как быть с ранеными. Не может их удержать Семен Кузьмич. Бегут.
— Куда? — насторожился Петруха.
— Да в роту. А некоторые подались к своим полкам в Галчиху и Сосновку. Как про генеральский приказ прослышали, так нет им удержу.
— Что-нибудь придумаем. Однако сейчас надо собрать подводы. Пойдем.
— От Мефодьева ничего не слышно?
— Нет, — ответил Петруха, взглянув на стариков. Он то знал о неудаче под Окуневым, но проболтаются деды — начнется паника.
Вечером вместе с Гаврилой Петруха отправился в лазарет. Их встретили сдержанно. Гаврила уже не раз беседовал с ранеными. Теперь, видно, наябедничал зятю. Но Петруха вроде и не собирался уговаривать. Он прошелся меж рядами топчанов и кроватей, потрогал печи — тепло ли, — полюбовался ситцевыми, желтыми в крапинку, занавесками на окнах.
— Хорошо у вас, братцы! — заключил восхищенно. — А как кормят?
— Тож ничего, — ответил один из раненых.
— Сносно, — определил другой.
— Так-так. А лечат как?
Тут загалдели все, как на ярмарке. Петруха растерялся: кого слушать?
— Лечат на удивление!
— Семен Кузьмич — золото, а не фершал!
— Да мы, как бугаи, здоровые!
Когда откричались и Петруха устало присел на свободный топчан, к нему подошел бородач с рукой на перевязи. Он уставился на Петруху светлыми, спокойными глазами и выдохнул:
— Брешут они! Я, почитай, самый здоровый, и то не владаю рукой. Чисто плеть она.
— Вон что! — простодушно воскликнул Петруха, подвигаясь к бородачу. — А чего ж они говорят такое?
— Это еще не болезнь, когда где-нито зацепило, — продолжал тот. — Болезнь, она тут. В сердце. Думаешь, нам легко генеральское бахвальство терпеть, ведь семьи у каждого. Вот и рассуди, как тут улежишь. А касательно здоровья — брешут.
— Брешем, — согласились раненые. — Дмитрий Петрович верно обсказал. А все ж тех бы отпустить следовало, которые ходят и стрелять могут, потому как нам невпродых.
Петруха сделал вид, что думает, как лучше поступить. А сам уже советовался с Гаврилой, направляясь в лазарет.
— Да, задачу вы мне задали, братцы! — наконец, произнес он. — Может, комиссию создать? От раненых взять одного-двух, Семена Кузьмича и представителя роты Покровского полка. Ваше дело предложить бойца, а они определят, будет ли польза от такого солдата. Народ нам позарез нужен. Вот, кажется, и договорились.
— Это нам подходит, — не совсем уверенно прошумели на топчанах.
— Но те, которых оставят в лазарете, никуда не побегут. А если побегут, будем судить их, как дезертиров.
— Почему ж так? — насупился Дмитрий Петрович.
— Да потому что недолеченный боец — обуза для армии. И принимать в строй недолеченных штаб запретил. А раз ты не в армии и не в лазарете, но по годам подходишь к службе, значит — ты дезертир.
— Ишь ты! — покачал забинтованной головой сидевший напротив Петрухи парень с большими ушами и носом картошкой. По всему было видно, что ему очень хотелось снова в армию.
— Где же Маруся? — спросил Петруха Варвару, которая стояла здесь же, прислонившись к печи.
— В школе, репетирует. С Любой ушла.
— Сходим, — предложил зятю Гаврила. — У меня дело есть к Иконникову. Заодно и посмотрим, как у них получается.
Репетиция была в разгаре. Сережка отрабатывал сцену убийства Марата. В который уж раз Маруся совала в бок Аристофану Матвеевичу деревянный кинжал. Он морщился, иногда повизгивал от боли.
— Получается убедительно! — радовался Сережка.
Но Марату плохо давалась интонация, с которой он должен был произнести предсмертные слова:
— Революция победит!
Аристофан Матвеевич говорил кисло, без подъема. У него еще побаливал бок от очередного удара Шарлотты Корде.
Когда Петруха и Гаврила, осторожно открыв дверь, вошли в класс, Сережка намеревался прервать репетицию. Но Петруха дал знак: продолжайте. И с интересом смотрел, как Маруся, его добрая, много выстрадавшая жена, училась представлять на сцене других людей. Петруха видел в Петрограде спектакли настоящих артистов. И он готов биться об заклад с кем угодно, что Маруся играет не хуже. Как она смело подходит к учителю и колет его! И глаза при этом совсем не Марусины.
В стороне на парте сидели Любка и Порфишка. Ждали своей очереди. Но Аристофану Матвеевичу все еще не давался конец сцены, который Сережка почему-то называл финалом.
— Может, не убивать Марата, — невольно вырвалось у Петрухи. Ему хотелось поговорить с Марусей.
— Нельзя. Это — историческое лицо, и произвол в отношении его недопустим, — пояснил Сережка. — Мы и так многое переменили в пьесе. Вставили кое-что…
— Насчет церкви, по отцу Василию прошлись, — отозвался Порфишка. Ему не по вкусу была эта вставка. И он надеялся, что Петруха и Гаврила поправят Сережку.
Но Петруха одобрил отступления от рязановского текста.
— Церковь можно высмеивать, — сказал он.
— И заодно вставь про приказ Матковского, что, дескать, не удастся тебе, генерал, изничтожить нас, руки коротки, — предложил Гаврила. — Такие слова люди прослушают за милую душу!
— Эпоха не та. Нельзя же все толкать в пьесу, — возразил Сережка с ученым видом.
«Любит говорить заковыристо. Какую-то эпоху приплел. Но все это необходимо для революции. Значит, и толковать не о чем», — подумал Гаврила.
— Я предлагаю от имени сельсовета, — категорически сказал он.
Сережка задумчиво покрутил носом и пообещал:
— Вставим. Придумаем, как сделать лучше.
— Думать-то некогда. Завтра давайте прямо на площади.
Вскоре Гаврила ушел. У него еще были какие-то неотложные дела.
Репетиция затянулась до полуночи. Наконец, Сережка захлопнул тетрадь и объявил, что спектакль состоится завтра, но в школе. Без декораций пьеса многое потеряет.
Петруха и Маруся проводили Любку до лазарета. Она дежурила ночью. А сами пошли домой, к Марусиному отцу. Сразу же после пожара на Кукуе Маруся перебралась в избушку Гаврилы.
Дул, швырялся песком осенний ветер. Гнал по безлюдным улицам колючие клубки перекати-поля. Маруся зябко поежилась. Петруха прикрыл ее полой полушубка.
— Плохо началось у нас, Маруся, — со вздохом сказал Петруха. — Мефодьев отступил и ждет подкрепления. В ночь пятьдесят верст отмахал. Тебе одной говорю.
— Понимаю, — голос ее слегка дрогнул.
— Что ж, сегодня отступили, а завтра и побить можем. И непременно побьем!
Видно, такая уж она есть судьба. Каждый должен исполнить, что ему положено, а потом умирать с чистой совестью. Пока есть дела, не смей думать о смерти. Думай о том, чего бы оставить людям еще и сверх положенного.
Может, Гузырю вовсе не было написано на роду ехать к Ленину. А услышал, что посылает общество ходока через фронт, и завернул в сельсовет к Гавриле.
— Я, значится, повезучей протчих буду, — притоптывая у стола кривыми ногами, говорил он. — Отправляй меня, забубенная голова! Ежели миру надобно, на небо взлезу.
Прикинул Гаврила. Отчего б не послать Гузыря? Молодого схватят по дороге, а со старика и спроса нет. Глядишь, и доберется до Красной Армии. Лошадь у него есть, пусть едет.
— Но ты же на службе, дед. Отпустят ли?
— Отпустят, любо-дорого.
Сообщили в Сосновку. Антипов согласился. Но посоветовал никаких писем с дедом не посылать. Что нужно, пусть передаст словами. И еще подсказал, как лучше перейти фронт. Гузырь должен добраться до прифронтовой полосы, остановиться в одном из сел и ждать. А красные не замедлят прийти. Красная Армия собирается с силами и двинется в глубь Сибири.
Бабка Лопатенчиха напекла Гузырю шанежек, положила в мешок сала, картошки. Гаврила дал денег на дорогу. Чтоб Гузырь не замерз, нашли ему собачью доху.
— Теперь поезжай, — сказал Гаврила. — Да поторапливайся!
— Я, любо-дорого, мигом обернусь! — светился дед улыбкой.
— Спину свою покажи большевикам, как ее казаки разрисовали.
— Значится, само собой, якорь его.
— Домой вертайся, — сказала на прощанье Лопатенчиха, и ее добрые грустные глаза погасли.
Дед Гузырь лихо хлестнул вожжой гнедую масластую кобылу, присвистнул. Телега продребезжала по улице, свернула в проулок, миновала ветряки и первые от села колки. Вот и скрылась вдали узкая, согнутая Гузырева спина.
Ох, широка ты, матушка Сибирь! Переплелись узлами и разбежались по раздолью твои дороги. Если бы взять да связать их в одну веревку. И веревка бы вышла! Русские и нерусские земли, моря-океаны, горы поднебесные — все можно опутать той веревкой, и еще конец останется. Длинный конец. Пожалуй, подлиннее, чем путь Гузыря к Ленину. Вот какая ты, якорь тебя, сторона сибирская!
Третьи сутки ехал Гузырь по степи. Она лежала вокруг него раздетая, обветренная. По осени со всех краев сбегались сюда ветры, бились друг о друга и разбегались по свету.
Не часто попадались Гузырю села. Но когда попадались, приходилось деду попусту тратить время. Его останавливали мужики и провожали в сельсовет. В сомнении качали головами, узнав, куда направляется Гузырь. Да мыслимо ли через фронт пробраться!
Мало-помалу дед привык к таким задержкам. И не жалел теперь так остро, что не взял от Гаврилы бумажки, где было бы прописано, кто он такой.
Под Вспольском мужики предупредили Гузыря. Пусть будет настороже. Не то — прикончат ходока каратели.
К вечеру заморосил дождь. Даль затянуло сумраком. Потом закружились в воздухе снежинки. Степь побелела. Лишь в колках темнели кусты, да за колесами тянулись две черных узких полоски.
Похолодало. Гузырь вытащил из-под себя доху, закутался в нее с головой. Прилег на бок, поджав ноги. Лошадь шла неторопким шагом. Телега покачивалась, попадая колесами в выбоины. Деда одолевала дремота. Непогода его всегда ломала.
Разбудил Гузыря толчок в спину. Дед вздрогнул, ошалело заморгал, приподнимаясь. У самой щеки полыхнуло острие клинка. Рядом с Гузырем на грудастых конях гарцевали три всадника. Было уже темно, он не мог рассмотреть, как они одеты.
— Чего пялишь глаза? — грубо сказал тот, что занес над Гузырем саблю.
— Значится, чего ето?
— Кто ты есть?
— Я?.. А я, паря, сам не знаю. Человек, якорь его. Странник, — ответил дед сиплым со сна голосом.
— Ничего себе странник! А конь чей?
— Мой. Ты не гляди. Жизнь, она поворот имеет. Может, я не бедней протчих. Да.
— Он что-то крутится, — проговорил другой всадник.
— А вы кто ж такие, любо-дорого?
— Мы? Не видишь, что ли. Красные мы.
— Так бы сразу и говорили, забубенная голова! Я ить тоже красный. Из Покровского, якорь его! К Ленину еду!
Всадники зло выругались.
— А ну, трогайся, красная сволочь! Мы покажем тебе Ленина! Давайте его к господину есаулу.
У Гузыря замерло сердце. Влип ты, пропал, Софрон Михайлович, ни за понюшку табаку. Знать, суждено помереть тебе на чужой стороне, от коварной вражеской пули. И поделом тебе, старый хрен. Напросился в послы, да сразу все и выболтал. Не в послы бы тебя, а под плеть, сукиного сына, за такую промашку.
Помирать деду не хотелось. Однако, никому помирать не хочется. Гузырю тем пуще, что не добрался он до Красной Армии, не передал Ленину слова мирского. Будут ожидать в Покровском подмогу, надеяться. Мол, приведет дед войско советское. Бабка крендельков и шанежек напечет, пива наварит. Ан пошел посол, да попал в рассол.
Казаки ржали за спиной. Дескать, ловко мы его облапошили. Метил к Ленину, а попадает к есаулу.
— Эй, пой себе отходную, пока времечко есть.
— Пой, пташечка большевицкая! Отмахала ты крылышками, отпорхала, любезная!..
Слушал Гузырь насмешки казаков, и обида сменялась злостью. Черти вы полосатые, радуетесь, что душу человеческую загубите. Ан душа не затем у Гузыря, чтобы так вот просто распрощаться с нею. Он еще вывернется на допросе. Тож не лыком шит.
Прояснилось. В небе удивленно замерцали звезды. Мол, как это тебя угораздило, старый, угадать под стражу? Что ж, угодил, якорь его. И, значится, должен выпутаться.
Ехали недолго. В лощине показались огоньки.
Никак Вспольск? Нет, это было небольшое село в три улицы. Клуни, во дворах стога сена.
— Значится, вы красные будете, — неожиданно заговорил Гузырь. — Мало вас бьют, якорь его! Я сам казачьего роду — и мы вас всех к ногтю! Может, я сам похрабрее протчих буду!.. Может, я всю жизнь красных убивал! А вы, забубенные головы, супротив благодетеля нашего Колчака.
— Он что, с ума спятил?
— Хитрит каналья. Изворачивается.
— Белых шибко уважаю, потому как я тоже белый, — продолжал Гузырь. — Мы любим, чтоб все было по закону, якорь его.
— Сейчас тебе дадут по закону. Ты у нашего есаула не токмо к Ленину, а и на тот свет съездишь, — сердито сказал один из верховых.
— Ето вы к Ленину собираетесь, любо-дорого! — упрямо твердил свое дед.
Въехали в село. Грузный казак выскочил вперед. Покружили по переулкам и улицам, пока, наконец, не подвернули к большому дому. Возле высоких крытых ворот — понурые кони под седлами.
Дед спрыгнул с телеги, перебросил доху на руки и невозмутимо спросил:
— Куда итить?
— Погоди, успеешь. Вы покараульте его, а я доложу господину есаулу.
— Обыскать его прежде надо.
— Вот и обыскивайте, пока хожу.
Деда обшарили с ног до головы. Он только покрякивал, когда его бесцеремонно ворочали дюжие казаки. Нашли у Гузыря бумажки. Тот, что нашел, приблизился к свету и удовлетворенно хмыкнул: деньги.
— Ты куда капитал ложишь, любо-дорого? Ты ложи в мой карман, якорь тебя, — запетушился Гузырь.
— На том свете все дают без платы. Не жизнь, а малина! — весело ответил казак, подталкивая деда к воротам.
Гузыря ввели в просторную комнату, которая была ярко освещена двадцатипятилинейной висячей лампой. Посреди комнаты — круглый стол, накрытый зеленой скатертью. В переднем углу — буфет и рядом с буфетом зеркало в черной лакированной раме. Пол застлан половиками. По всему видно, богато жил хозяин дома. Да к голытьбе и не заехали б на постой офицеры.
За столом сидели трое, все по-домашнему: воротники гимнастерок расстегнуты, нет ремней. Двое пили чай, а третий курил трубку и писал. Этот третий и был здесь старшим. На нем поблескивали золотом чистые есаульские погоны.
Есаул кончил писать, захлопнул книжечку и принялся молча разглядывать задержанного. Затем поманил его пальцем:
— Подойди поближе.
Гузырь на одних носках осторожно подвинулся к столу. Оглянулся, не наследил ли, и вдруг его понесло:
— Добрался я, значится, до ваших благородиев! Ить силушки нету терпеть, что вытворяют с нами супостаты. Я еле убег, якорь его!..
— Постой, не спеши, — скривив губы в усмешке, сказал есаул. — Ты ведь сам ответил, что красный. Так?
— Так точно, ваша благородия, — согласился Гузырь. — Ежели морозец поджимает, то я покраснее протчих бываю. Шкура у меня помороженная. На холоде краснеет, любо-дорого, а весной лупится. Ну, чисто хряк какой шелушусь. Глянь-ко, я красный и есть, якорь его! Убег я из села своего Покровского от притеснения. Боялся, что заарестуют по другим деревням и… — Он с хитрецой засмеялся, — всем говорил, дескать, до Ленина я добираюсь. Так меня научил наш лавочник. У него, паря, сын Володька у наших, у белых, служит. И послал меня лавочник просить вашей подмоги. С красными, мол, совсем невпродых.
— Ты покровский? Понятно. А если я тебя прикажу расстрелять?
— За что ж, ваша благородия? Энто, якорь его, красные меня изничтожить грозились.
— А изничтожу я. Эх ты, старик, кого вздумал провести? Ты не так глуп, как кажешься. Но и не так умен, чтобы объехать меня на вороных. — Есаул вскочил. — Расстрелять мерзавца!
— Значится, за что эта кара, ваша благородия! — простонал дед. Казаки уже тащили Гузыря к двери. — Я еле добрался до вашей светлости. Да я ж ругал большевиков и всех красных. Хошь вот у них спроси.
— Это было, — подтвердил один из казаков. — Однако, по-моему, камедь ломал.
— Дай бог здоровья благодетелю нашему Колчаку. Дай бог ему, любо-дорого… — жалобно тянул Гузырь. — Ежели уж на то пошло, кончайте меня, да не оставьте нашего лавочника Степана Перфильича безо внимания…
— Пустите его, — приказал есаул казакам, раскуривая трубку. — Он мой гость. Как зовут тебя, старик?
— Софрон Михайлыч, якорь его.
— Садись пить чай, Софрон Михайлыч. Наверно, продрог в дороге.
— Нет, жарко было. Мне лавочник доху дал, забубенная голова.
Гузырь с тревогой посмотрел на казаков. Хоть бы уже не сказали есаулу, что нашли при обыске кредитки. Мол, зачем старику в дорогу такие деньги!
Покровский полк готовился встретить противника под Сидоровкой. И если не разбить, то хоть задержать белых до подхода корпуса Гомонова. Мефодьев не мог взять ни одного бойца из Сосновки и Галчихи. Он знал, что скоро окажутся под ударом и эти села.
В Сидоровку стекались сельские дружины. Пожилые и инвалиды. Все были на конях. Но вооружение дружинников вызывало у партизан грустную улыбку. С пиками приехали немногие. Об огнестрельном оружии и говорить нечего. Даже командирам дружин его не нашлось.
Дружины свели в отряд, командиром которого назначили Николая Ерина. С тех пор, как Андрей Горошенко взял его к себе адъютантом, Николай совсем отказался от водки. Когда ему предлагали выпить, говорил невесело:
— Я свое отгулял. Баста!
Всех удивляла эта перемена. Не верилось, что человек может вот так, сразу, отказаться от спиртного. И кто-то пустил слух: мол, пьет Николай тайно, по ночам. Принялись следить. Но так ничего и не выследили.
Николай гордился тем, что ему доверили отряд, который дружинники называли народным полком. Ерин обещал своим бойцам вооружить их в самом ближайшем времени. И уже они подсчитывали, сколько винтовок и пулеметов есть у наступающих на Сидоровку поляков и белых. Нужно было лишь взять оружие и раздать дружинникам.
— Возьмем, — уверенно говорил Николай. — А сейчас самое главное — научиться кричать «ура». Вгоним противника в панику — и тогда бери его голыми руками. А у нас вилы есть, литовки, стяжки!
С утра до ночи на окраине Сидоровки, где дружинники рыли окопы, звучало дружное «ура». Мужики не жалели глоток.
Полковая разведка постоянно маячила на виду у неприятеля.
Как только ее начинали обстреливать, она удалялась.
Прекращали стрельбу — появлялась снова. Простояв в Окуневе двое суток, белые пошли на Сидоровку. Теперь уже они двигались не спеша, чего-то выжидая. Очевидно, ждали подхода частей, наступавших со стороны Касмалинского бора.
Наконец, поздно вечером белые приблизились к Сидоровке развернулись в цепи, как на учениях, и стали окапываться. Мефодьев должен был или опять отступать или утром принять бой. Отступать было некуда.
— Завтра решающее сражение, — говорил Мефодьев Якову с тревогой и решимостью. — Неужели не поспеет Гомонов?
В корпус Гомонова то и дело посылались связные. Они возвращались с одной и той же вестью: поляки связали Гомонова по рукам и ногам. Идут упорные бои.
В этот вечер Мефодьев еще раз направил к Гомонову верхового. Если помощь не подоспеет, неприятель прорвется к Сосновке и Покровскому.
Мефодьев созвал командиров и объяснил боевую задачу. Оборону по-прежнему должен был держать Покровский полк. Он примет на себя главный удар белых. А рота Спасения революции и сводный отряд дружинников будут действовать в конном строю на флангах противника. Резерва нет.
Совещались в избе одного из дружинников, на краю села. Мефодьев говорил скупо, много курил, обдумывая план предстоящей операции. В душе он жалел, что не было с ним Антипова. Тот бы помог Мефодьеву дельным советом, как лучше расположить части и огневые точки. Может, отряду Ерина придать пару пулеметов? Нет, пожалуй, не следует. От них там будет меньше пользы.
На коленях у Мефодьева лежала сизая грифельная доска, на которой он вычерчивал возможные положения партизанских и белых войск. Он слюнил палец и стирал кружки и линии. Потом снова чертил и, подумав, стирал.
Стоя за спиной у Мефодьева, Яков сосредоточенно глядел на доску. На ней выходило как будто неплохо. Но силы были неравными. Белые превосходили численно. И разве могла тягаться с хорошо обученными, до зубов вооруженными солдатами инвалидная команда Ерина!
— Если выбьют нас из окопов, отступаем по дороге на Покровское, — в тяжелом раздумье сказал Мефодьев. — Сначала отходят дружинники, затем первый и третий батальоны. Прикрывает отход рота Спасения революции. Но это — при крайней необходимости.
Лицо у Мефодьева осунулось, под глазами легла синева. Он почти не спал последние ночи и едва держался на стуле.
— Вам нужно отдохнуть, товарищ главнокомандующий, — заметил Андрей Горошенко. — Перед боем надо хоть час вздремнуть.
Мефодьев слабо улыбнулся, проговорил виновато:
— В тепле разморило. Ну, все решено. Идем на улицу. Неужели не подоспеет Гомонов?
Вышли во двор. Темень. И кругом тихо-тихо. Яков взглянул в сторону окопов. И не увидел ни одного огонька. Притаились в ночи партизаны, притаились и белые. Все ждут утра, ждут кровавой развязки.
Но вот вдалеке послышался цокот копыт. Он приближался. Мефодьев, а за ним и остальные выскочили за ворота. Из мглы вырвалась фигура всадника в папахе.
— Вестовой! — радостно вскрикнул Мефодьев.
Всадник осадил коня, легко спрыгнул. Да это же Колька Делянкин! Значит, у Антипова что-то произошло. Неужели подошли белые? Мефодьев рванулся к Кольке.
— Ну!.. — бросил нетерпеливо, выставив надутые по-детски губы.
— Силами трех полков неприятель наступает на Сосновку, — трудно дыша, доложил Колька. — Вечером нами оставлена Сорокина.
Мефодьев взялся за голову. Сорокина была среди сел, население которых по приказу Матковского подлежало полному уничтожению. Теперь там свирепствуют каратели. Что делать? Может, сняться отсюда и идти на помощь Антипову? Нет, это будет означать поражение, полный разгром.
— Передай Антипову, пусть держится любой ценой. Пусть попытается вернуть Сорокину.
— Мы стоим у кромки бора, у самого села. Неприятель трижды атаковал эту позицию, но был отбит, — продолжал Колька. — И еще новость, — он потупился, переступая с ноги на ногу. — Неприятель наступает на Галчиху. Силы белых в точности неизвестны, но шибко большие. Антипов послал к Королеву команду разведчиков.
У Якова пробежали по спине мурашки. Осой ужалила сердце тревога за брата. Кольцо белых сомкнулось. И Роман попал в самое пекло.
— И все-таки мы разобьем белых, — решительно сказал Мефодьев, отпуская вестового.
Яков направился к своей роте, которая занимала маленькую рощицу на левом фланге у Покровского полка. Тропинка вывела его к окопам. Здесь копошились бойцы, слышались негромкие разговоры. О чем толкуют сейчас партизаны? Вот по окопу прокатился смешок, кто-то сказал:
— Боишься потерять голову, сними с плеч и прячь за пазуху. Она и цела будет.
— Значит, отвоевался, так снова иди в батраки, — сказал другой.
— Советская власть поможет. Не сумлевайся.
— Все будем жить, как паны, а кто ж землю вспашет? Кто посеет?
И чей-то грубый уверенный голос:
— Контру заставим работать!
— Нет, робята. Контру мы выметем из Сибири и заживем сами по себе. Советская власть нам даст плуги и машины. Размахнемся за милую душу!
Прошел Яков немного и опять прислушался.
— Уж до того дожили — соли перехватить негде. Мужики ноне на соляные промысла не ездят, потому как кругом белые миродеры.
— Мародеры, — поправили говорившего.
— С миру дерут. Выходит, что миродеры, — стоял на своем тот.
Ну, о чем еще может говорить мужик, как не о своей крестьянской нужде. Всюду с ним думка о земле да о хозяйстве. А завтра, может быть, многим уже ничего не будет нужно. Но каждый надеется на лучшее. Не всех же убивают на войне. Вот и Яков думает о том, как бы сбиться еще на пару лошадей, как достроить баню. Не по-хозяйски это, когда жена ходит мыться к соседям. Чем Яков хуже других?.. А Роман в Галчихе. Жив ли?..
В рощице стоя дремали оседланные кони. Лишь изредка тонко звякали удила да похрустывал под копытами валежник. Пахло конским потом.
Яков отыскал Чалку и напоил его. Затем выставил усиленный дозор и, присев на мокрый холодный пенек, опустил голову. Одолевал сон. Засыпая, Яков слышал, как кто-то вполголоса пропел:
Не вейтися, белые чайки.
Вам негде, бедняжечкам, сесть…
Едва песня затихла, ухнул снаряд. Яков вскочил и дико посмотрел в сторону села. Уже рассвело. Оказывается, он проспал не меньше двух часов.
Снаряд разорвался, чуть перелетев окопы. Над местом разрыва расползалось по земле облачко. Из черно-бурого оно становилось синим, а потом белым, как молоко. И вот уже ветер, рассеивая, понес его в огороды.
Артиллерия ожесточенно молотила линию окопов. Партизаны несли потери. И тогда Мефодьев приказал отступать на запасной рубеж. Вторая линия окопов находилась в полуверсте позади и правым крылом перерезала Сидоровку.
Белые заметили, как партизаны начали отходить, и перенесли огонь в глубь обороны. Одновременно с этим взметнулись цепи противника. Они бросились к оставленным полком окопам.
Рощица, в которой спешилась рота Спасения революции, была в лощине. Яков не мог видеть противника. Он смотрел лишь на избу, где они совещались ночью. Там Мефодьев. Он даст сигнал, когда можно навалиться на белых с фланга. Хоть бы скорее! Яков напрягся всем телом, стиснул зубы. Ну!
Над двором раз и другой полыхнуло вскинутое на пике красное полотнище.
— По коням! — выхватив шашку, крикнул Яков. И хотя его голос потонул в громовом переплясе разрывов, бойцы поняли, что наступила решительная минута. Рота взлетела в седла. Суровые и острые взгляды сошлись на командире.
— Рота, за мной — ма-арш! — Яков дал коню поводья. Чалка вытянул шею, распластав гриву на ветру. На бешеном галопе он вынесся на бугор, и Яков увидел цепь белых.
До ощетинившейся штыками цепи белых — триста шагов… Двести… Сто… И вдруг в упор ударили по белым пулеметы: Мефодьев обхитрил противника. В первой линии окопов он оставил все пулеметы Покровского полка. Касатик подпустил вражескую цепь и прижал ее к земле, прижал так плотно, что никто из белых не мог ни выстрелить, ни швырнуть бомбу.
Рота Спасения революции врезалась в самую гущу врага. Храпели и дыбились кони, скрежетала сталь, хлопали выстрелы. Запах крови дурманил и кружил головы, распалял сердца.
Яков стоптал конем солдата в конфедератке. Дотянулся шашкой до другого. Шашка скользнула по плечу и легко, как вилок капусты, отбросила голову в сторону. Словно в тумане промелькнуло: Мефодьев на своем Воронке атакует белых с другого фланга. Он повел в бой сводный отряд дружинников. Грозное «ура!» прокатилось над бушующей яростью степью. Лавина пикарей стремительно приближалась.
Яков не заметил, как доскакал до вражеского окопа. Еще секунда — и Чалка перемахнет окоп. Но вдруг что-то рвануло, вспыхнуло и вмиг ослепило Якова. Он потерял сразу оба стремени и полетел в черную, страшную пропасть…
Казалось, что в мозг вошло раскаленное железо. Оно проникало все дальше и жгло, жгло. И мозг капля за каплей вытекал из черепа и растекался теплым по лицу. А кто-то поднимал Якова, тонко звенел колокольцами и говорил, как из-под земли:
— Спасибо Гомонову! Вовремя подоспел.
Послав Кольку Делянкина к главнокомандующему, Антипов собирался проехать на ближнюю елань, где держал оборону Тиминский полк. Белые уже несколько раз атаковали позицию тиминцев, но были отбиты. Однако неприятель подтягивал сюда крупные резервы, чтобы броском занять Сосновку. Егери могли и не атаковать теперь в лоб. Они хорошо узнали расположение полка и, наверное, попытаются обойти тиминцев. Тогда вся сила их удара обрушится на интернациональную роту, окопавшуюся на краю Сосновки.
Сорокина сдана. И ее не вернуть до подхода Мефодьева или Гомонова. Но еще как сложатся дела у них? Если белые сомнут Покровский полк, то Сосновки не удержать.
Антипов на минуту заскочил в штаб к Ливкину. Работники всех отделов штаба в окопах. Туда рвался и Терентий Иванович. Но Антипов усадил его за составление информационных листков.
— Принимай донесения. Наиболее важные новости сообщай мне, — напомнил он Ливкину. — А листки рассылай по полкам и селам.
— Может, потом составлю? — не поднимая глаз, спросил Ливкин.
— Нет, пиши сейчас. Народ хочет знать, что делается на всех направлениях, — ответил Антипов, подходя к окну и разглядывая черневшую у самой кромки бора полоску окопов интернациональной роты.
Сгущались сумерки, а бой не затихал. Ухали орудия, гулко рвались снаряды, частили пулеметы.
— Еду в Тиминский полк, — Антипов упруго зашагал по коридору. Но на лестнице столкнулся с вестовым из Галчихи и вернулся.
Молодой парень, в опушенной смушкой борчатке и рыжей папахе, вынул из-за голенища пакет от командира полка Королева. Антипов нетерпеливо развернул его и, читая, все больше и больше супил брови.
Вести нерадостные. Королев просил подкрепления.
— Передай, что подкрепим при первой же возможности, — сказал Антипов и через плечо бросил Ливкину:
— Еду в Сосновский полк.
Ливкин недоуменно пожал плечами, переспросил:
— Куда?
— Под Сорокину. Попытаемся взять село в ночном бою. Хочу пойти на один маневр.
Ливкину не терпелось узнать, что задумал начальник штаба. Но тот торопливо отмахнулся и выбежал, цокая подковками сапог.
Доскакав до окопов мадьяр, Антипов подозвал Иштвана Немеша, который чем-то развеселил бойцов. Те подмигивали друг другу, посмеивались.
— Ребята заинтересовались, как делают сахар. Пришлось объяснить, — улыбчиво сказал Иштван, посапывая трубкой.
Удивительно спокойны эти мадьяры. Рядом — жестокий бой. В любую минуту он мог разгореться здесь. А бойцы невозмутимо раскуривали, весело болтали. Два мадьяра, сидя на бруствере, играли в карты. Немного поодаль целой компанией читали книжку.
— Когда пустишь нас в дело, товарищ Антипов? Ребята заскучали.
— Скоро, товарищ Иштван. За тем и приехал к тебе. Сейчас я беру один батальон Тиминского полка и увожу с собой под Сорокину. К утру постараюсь вернуться. Впереди вашей роты теперь не будет никого. На скорую помощь не рассчитывайте. Возможный вариант: белые идут в атаку на позицию батальона, который я увожу, и, не встретив сопротивления, выходят на вас. Ведь главная их цель — взятие партизанской столицы.
— Ясно, товарищ Антипов.
— Вам будет трудно.
— Понимаем. Враг не займет Сосновку, — с суровой простотой сказал Иштван, не вынимая трубки изо рта.
К полуночи Антипов с батальоном Тиминского полка подходил к Сорокиной. В бору еле слышно гудели верхушки сосен. Пешие бойцы растянулись по тяжелой ухабистой дороге. Они двигались бесшумно, как привидения.
На елани встретили коноводов партизанского эскадрона Кости Воронова. Они рассказали Антипову, что с вечера белые подожгли в селе одну избу и сами потушили пожар. Боятся, наверное, что под прикрытием дыма перейдут наши в наступление.
— Погрелись малость и хватит.
— Холодно сегодня. Мороз лютый, — заметил Антипов. — Дрожат беляки в шинелях.
Батальон сменил в окопах спешенную кавалерию. Костя Воронов с эскадроном должен был атаковать белых в конном строю.
— Не слишком ли рискованно атаковать в ночное время? — усомнился Рязанов, который не отлучался из Сосновского полка. Он сдал врагу Сорокину и затем много раз безуспешно пытался вернуть ее.
— Война — сплошной риск. Конечно, я отдаю себе отчет в том, на что мы идем. Считаю риск вполне разумным, — ответил Антипов, раздраженный вопросом комиссара. Нашел же Рязанов о чем говорить при бойцах!
Костя показал пальцем на черневшие у поскотины кусты, сказал со злостью, скрипнув зубами:
— Вот что держит нас.
— Что там? — вглядывался в темень Антипов.
— Пулемет. Проморгали мы, когда белые выдвинули его туда. Ну, прямо дохнуть не дает, гад!
— Уничтожить.
— Пробовали. Две бомбы попусту истратили…. Вот если бы подобраться к пулемету поближе, — кипел Костя.
— В чем же дело?
— Не подпускают близко. На любой шорох стреляют.
— Командир Костя, дозволь Жюнуске на пулемет ходить, — послышался вкрадчивый голос киргиза. — Жюнуска мал-мало поговорит с белыми.
— Пустой разговор, — вздохнул Костя.
— Зачем так, командир Костя? Жюнуска будет тихо ходить, совсем тихо.
— Дай ему гранату, — вдруг обратился Антипов к Воронову.
— Зачем гранату? — удивился Жюнуска. — Граната шум будет. У Жюнуски пшак есть, ножик.
— Хорошо. Иди.
Киргиз сполз в окоп. Не спеша сбросил с себя полосатый чапан, малахай. Рывком вытащил из кармана и взял в зубы кривой нож. Опершись руками о бруствер, Жюнуска легко взметнулся над окопом и запетлял от сосны к сосне. То он извивался всем телом, то птицей пролетал по косогору.
Его заметил вражеский пулеметчик. Он дал длинную очередь. Жюнуска перевернулся, упал и скатился в низину. Как ни смотрели партизаны, а больше его не увидели.
— Погиб или тяжело ранен, — определил Рязанов, кутаясь в воротник полушубка. В его голосе вместе с печалью слышались торжествующие нотки. А я, мол, что говорил вам? Ночь есть ночь. И вряд ли есть смысл рисковать.
— Жалко киргиза, — снял шапку Костя.
Но Жюнуска вернулся с пулеметом. Отдышавшись, положил за губу щепотку табаку, почмокал и заговорил:
— Давай свой пулеметчик. Два белай совсем пропал. Жюнуска кантрамил белай.
— Зарезал двух беляков, — объяснил Костя и порывисто прижал Жюнуску к себе, поцеловал. Киргиз смущенно замахал руками.
— Вот это да! — воскликнул Антипов. — Спасибо, дорогой товарищ!
Двое из батальона поползли с пулеметом вперед, а Жюнуска принялся одеваться. Только теперь он почувствовал холод.
Немного погодя партизанские цепи поднялись в атаку. Под самым носом у егерей затарахтел пулемет, теперь он стрелял по белым.
От поскотины бой перекинулся на улицы села. Егери дрогнули. Эскадрон Кости Воронова бросился следом. Конники кололи и рубили врага, ошеломленного стремительным ночным ударом.
К утру Сорокина была уже в тылу у партизан. На рассвете, немного опомнившись и собравшись с силами, белые начали яростные контратаки. Батальон тиминцев нельзя было вернуть под Сосновку.
Как и предполагал Антипов, неприятель нащупал слабое место в обороне партизан и вышел к Сосновке. В девять утра он схватился с интернациональной ротой. Не одолев мадьяр сходу, белые начали обстрел окопов из орудий и пулеметов. Вздыбился, тучами заклубился песок. Заплясали и посыпались стекла изб, прилегающих к кромке бора. Снарядом зажгло чью-то клуню, и она пылала, как большой костер. Сосновка была вся на виду у белых, но они не могли ее взять. Не один раз егери пытались выйти в степь и ударить по роте с фланга, но интернационалисты загоняли их в бор метким, сокрушающим огнем пулеметов.
Враг исходил яростью. Батарейцы пристрелялись к окопам мадьяр. То здесь, то там разрывалась поредевшая цепь. Но курил, выплевывая кровь, Иштван Немеш. Лежал у раскаленного «Максима» трижды раненный Лайош. Рота стояла насмерть.
До полудня противник не сумел ворваться в Сосновку. Тогда он бросил в сражение свой последний резерв — эскадрон голубых улан…
Гаврила долго доказывал вестовому из Галчихи, что хоть он и председатель сельсовета, а патронов выдать не может. Для этого нужна записка штаба — не иначе. Пока нет ее, нечего и толковать. Хочет вестовой последнюю рубаху с Гаврилы, хочет сапоги — пусть берет. Ничего не жалко Гавриле, потому как действительно тяжело Галчихинскому полку. Но патронами распоряжаются главнокомандующий и начальник главного штаба. Они знают, кому дать. Ведь посыльный только что вернулся из Сосновки. Почему он не взял записки от Антипова?
— Как-то растерялся я, спросить не успел, — оправдывался парень в рыжей папахе. — Только собрался заговорить о патронах, а Антипова и след простыл.
— Видишь, ты сам виноват, — втолковывал вестовому Гаврила.
— Сам. Так я ж ничего не говорю про это.
— Зато я говорю.
— Ну, хоть десять тысяч!
— Не могу.
— Восемь!
— Не имею права.
— Ты пойми, дядька, там люди гибнут. Казаки невыносимо жмут нас! — голос у парня дрожал. Того и гляди, расплачется.
Гаврила, не сводя с посыльного сочувственного взгляда, рывком схватил шапку, проворчал:
— Подводишь меня. Ну, пойдем к Петрухе. Чего рот разинул!
Петруху искали по всему селу. Не нашли и вернулись в сельсовет.
— Ты езжай, а мы подошлем патроны, — сказал Гаврила и устало упал на стул.
— Я подожду, — не сдавался парень, устраиваясь на лавке.
— Тогда поехали на Кукуй!
Снова выскочили на улицу. А тут и Петруха верхом.
— Откуда? — спросил с тревогой.
Гаврила ответил. В самом деле, надо бы помочь Галчихе. Поделить патроны между полками, что ли.
— И пулемет бы нам, а еще бомб! — выпалил вестовой.
— Понес теперь! То просил патронов, теперь и то полай, и другое, — нарочито насупился Гаврила.
— Казаки одолевают, — пояснил парень.
— Все, что найдем, пошлем, — пообещал Петруха. — Может, и пулемет подбросим.
— Да поскорее…
Петруха круто повернул коня и зарысил к выселку. Хорошо бы застать ротного на месте. Конечно, ротный упрется. У него всего два «Максима» и несколько самодельных бомб. Мол, чем отбиваться будем, коли белые пойдут на Покровское.
«Действительно, положение трудное, — подумал Петруха. — Неприятель может навалиться на покровчан. Но сейчас решается судьба армии и всех советских сел — в Галчихе».
Ротный сразу понял, что спорить нечего. Отдал «Максимку» с боевым комплектом лент и четыре бомбы.
— А больше не могу. Итак обезоружил роту, — сокрушенно сказал он, сдвигая на лоб папаху.
Тут же посадили на телегу Иллариона Бондаря. Помимо пулемета и бомб, погрузили в мешках патроны. Наказали Иллариону, чтоб не задерживался, торопил лошадь.
Это было утром, а в полдень Илларион подкатил к сельсовету. Увидев подводу, Петруха и Гаврила выскочили на крыльцо.
— Что? — насторожился Петруха, грудью подавшись к Иллариону.
— Опоздали мы, — мрачно ответил тот, слезая с телеги. — Даже вестовой не успел проскочить. Он и завернул меня, а сам в бор подался. Надеется по бору к своим проехать.
— Значит, перерезали дорогу? — Петруха вскинул брови и грозно повел глазом.
— Галчиху окружили казаки. Такой бой идет, аж гудит земля.
— Бери моего коня и скачи к ротному. Пусть занимает окопы на галчихинской дороге. А со степи прикроем село дружинниками, — распорядился Петруха.
И Покровское закипело. Спешно шли в окопы партизаны, а за ними тянулись бабы, ребятишки, старики. Боялись, что белые ворвутся в село. Тогда хоть отступить, уйти от неминуемой расправы. Как-никак мужики прикроют отход семей. А уж если суждено погибнуть, так вместе с партизанами.
Любка еще застала своих дома. Макар Артемьевич сердито топтался на крыльце с вилами в руках. Он ждал побежавшую к соседям Домну. А вот и свекровь. Перескочила через забор и, жарко дыша, бежит, сутулая с непокрытой головой.
— Какие-то белые, а где они — ни одна живая душа не ведает! — всплеснула руками Домна.
Любка передала все, что слышала. Галчиха в кольце, а там ведь Рома. Илларион не мог свезти туда пулемет и патроны. И что теперь будет, никто не знает. Перебьют белые партизан. Говорят, казаков там — без счета.
Домна слушала Любку и холодела от тревоги за сына, за всех, кто был в Галчихе. Неужели нельзя им помочь? Без патронов не выдержать партизанам осады.
— Ты подавайся в окопы, — властно сказала Домна Макару Артемьевичу. — А я свезу оружие к нашим.
— Да там кругом белые! — вскрикнула Любка. — Тебя убьют, мама!
— Я свезу оружие! — повторила она и кинулась запрягать кобылу. Любка помогала ей. Принесла из завозни хомут, бросила в передок охапку сена. Затем она насыпала в мешки пшеницу и тоже сложила их на телегу.
Петруха похвалил Домну за хитрость. Конечно, не просто проскочить с оружием через казачьи заслоны. Если белые откроют обман, Домну расстреляют. Но была надежда: вдруг да провезет. Случается всякое.
Пулемет разобрали и уложили вместе с патронами в сено, а поверх закрыли мешками. Воз как воз. Только бы не учинили обыска.
— Ну, тетка, держись, — покачал головой Петруха. — Не шутейное дело взяла на себя. Мы этого никогда не забудем! — и отвернулся. Глаз застелила слеза.
Подхлестывая вожжой и без того горячую кобылу, Домна выехала за село, миновала Прорывский мост и Семисосенки. Под певучий скрип колес думала о Романе, которого выручит из беды. Ведь этого оружия и не достает партизанам, чтобы отбить казаков. И еще думалось Домне о российской армии. Гузырь, наверное, перебрался через фронт. Шустрый старик.
Вскоре Домна услышала грохот боя. Она ясно различала, как ухали орудия и рвались снаряды, как захлебывались диким лаем пулеметы. Значит, не сдались еще партизаны. И сердце Домны ласточкой летело к ним. Крепитесь, милые, Домна везет вам оружие.
Под Галчихой ее задержали конные в черных гусарских куртках с черепами на рукавах. Они подскакали к подводе, размахивая шашками. Домна невольно вздрогнула. С ними был тот самый офицер, который угощал покровчан шомполами на площади. Тряхнув смоляным чубом, офицер спросил:
— Откуда едешь, тетка?
— Из Воскресенки, — солгала Домна. — Вот пшеничку везу в Галчиху на помол. Тут вальцовая мельница, а у нас все ветряки.
— Поворачивай коня и убирайся, — строго сказал офицер. — А то угодишь в рай с другими. Хлопнут тебя.
— Ишь ты! Так уж и хлопнут! — подбоченилась Домна. — За что ж меня хлопать?
— Она смолоду хлопанная, — ощерился один из конных.
— Пестерь ты, да я тебя как двину, так перевернешься! И замолчь, когда не с тобой говорят! Недотепа!
Офицер рассмеялся.
— Бравая ты, тетка, но поворачивай домой, — уже мягче проговорил он.
— Да куда ж я поеду на ночь глядя! Уж заночую в Галчихе.
— Ты глухая? Здесь бой!
— Воюйте на здоровье. Мне-то какое дело.
— Проверьте, что у нее в мешках, — приказал офицер. Двое соскочили с лошадей и подошли к телеге. Они оттолкнули Домну, стали рыться в сене. Сейчас найдут — и конец. Сейчас, сейчас!.. Взялись за мешок, приподняли, и широкоскулый дюжий казачина пырнул его шашкой. Цевкой побежала пшеница.
— Да что ж ты, антихрист, делаешь! — Ухватила его за рукав Домна. — Да я ж тебя!..
В это время другой казак пропорол насквозь еще мешок. Домна взмолилась:
— Ваше благородие, уйми ты их, варнаков! Пропала моя пшеница!
А сама боялась, как бы не звякнула шашка о пулемет или патроны. Тогда и Романа не выручит, и сама погибнет. Только бы не звякнула шашка! Только бы…
— Довольно! — одернул казаков офицер. — Ладно, поезжай, тетка, в Галчиху, но потом не обижайся на нас. Самой туда захотелось. Спросит кто, скажи, что поручик Мансуров проверял. Смелая ты, тетка, я таких уважаю!
Казаки поскакали в степь. А Домна позатыкала сеном дырки в мешках и тронулась дальше.
Бой все еще грохотал. Но он откатился куда-то в сторону. Неужели и партизаны покинули Галчиху? Так и есть. Домна видела, как на улицах села суетились казаки. У рогачевского дома атаманцы прикладами и шашками добивали раненых партизан. При виде расправы Домна закрыла лицо руками и сгорбилась, как будто ждала, что вот-вот ударят ее.
Домну не раз останавливали, но она называла фамилию Мансурова, и ее пропускали. Кругом еще посвистывали пули. На площади гремели пушки.
Домна завернула во двор к знакомому мужику. Она надеялась узнать, что же произошло в Галчихе и куда отступили партизаны, а заодно и переждать суматоху. Но ни в доме, ни в пригонах, ни в погребе никого не было. Видно, и здешние ушли с красными.
Под вечер Домна снова отправилась в опасный путь. По кривым безлюдным улицам она ехала в бор, к Усть-Галчихе, где разноголосо стучали выстрелы. И на окраине села ее опять задержали.
— Куда прешь!
— Я, солдатики, на мельницу приезжала, да вот и застряла тут. А дома ребятишки. Мне поручик Мансуров позволил!..
— Велено никого не пропускать! Убирайся, пока цела!
— Да как же!..
— А ну, заворачивай оглобли! — казак угрожающе вскинул карабин и выругался.
Пришлось вернуться в Галчиху.
Яков очнулся в незнакомой избе. Над ним низко висел потолок, нештукатуренный, весь в змейках трещин. Белая с желтыми подтеками глина местами покоробилась и отстала.
В избе было тихо. Лишь кто-то сопел неподалеку. Наверное, на полу. Яков повернулся. Резкая боль ударила в голову, потолок завертелся волчком и опрокинулся. К горлу подступила тошнота. С трудом разорвал запекшиеся губы:
— Пить.
Ощупал голову. Она была скручена повязкой. Так старые кадки накрепко схватывают новыми обручами, чтоб не текли. А днища у кадок заливают смолой. Перед тем, как солить огурцы, кадки распаривают… Раскаленное железо шипит и булькает в воде.
— Пить…
Когда Яков снова открыл глаза, он увидел на земляном полу парнишку лет трех, который, пугливо озираясь, уползал за выступ печи. И еще разглядел Яков в полутемном углу кадочку. Там вода. И если сползти с кровати, можно и напиться. Однако парнишка боится Якова. Помрет со страха. Нет, нужно обождать. Кто-нибудь придет. А время тянется медленно. И никто не спешит. Однако Якову нетерпится попасть к своим, в Покровское. Он знает, что врага отбили. В ушах звучат чьи-то слова:
— Спасибо Гомонову… Вовремя подоспел…
Наконец, распахнулась дверь и на пороге появилась молодая бедно одетая баба с охапкой дров. Она жалостливо посмотрела на Якова, сложила дрова у печки. Парнишка радостно залопотал и зарылся в материнском подоле.
— Пить.
Баба отстранила от себя парнишку, застучала горшками. Подошла к Якову с высоким глиняным бокалом в руке.
— Испей холодного молочка, — ласково сказала она, приподнимая другой рукой подушку вместе с головой Якова. Но тот вдруг весь напружинился и привстал на локте. Ему хотелось побороть в себе слабость, но тело мелко дрожало и куда-то плыло вслед за полом, за окнами, за потолком.
Яков пил жадно, не отрываясь. Он весь вытянулся к бокалу. Он пил и чувствовал, как силы возвращаются к нему, как проходит тошнота, цепко державшая его за горло.
— Ужасть, сколь беляков наколотили! — восторженно сказала баба. — Уж и не думали мы, что этак обернется. У Колчака орудий-то сколько, ан все равно наши верх взяли.
— Меня в голову секануло, что ли? — спросил Яков. — И вроде как глаз дергает.
— В глаз, говорят. Может, вылечат, а то и кривым проживешь, не горюй.
Яков так же утешал Петруху. Мол, Марусе ты и такой хорош… А будет ли сам Яков хорошим для Варвары? Уж лучше бы хлестануло куда в другое место, чтоб не на виду.
Немного погодя заехал ездовой Покровского полка Афанасий Солодов. Он пригласил еще двух мужиков, чтоб тихонько перенести Якова на подводу.
Но Яков чувствовал себя бодрее. Он сам встал с кровати и, опершись на плечо Афанасия, добрел до телеги. Лег на прикрытое потником сено. Слабо улыбнувшись, сказал:
— Когда падал, видно, здорово о землю ударился. Затылок болит.
— Повезло тебе, Яков Макарович, — простодушно заметил Афанасий. — Снаряд в аккурат коню под ноги угодил. Чалку твоего разорвало в клочья, а тебе, значит, один осколок. Ребята думали ведь, что изрешетило. Редко ведь так бывает. Знамо, редко.
Добрый, боевой друг Чалка! Вот и нет его. И не в том беда, что теперь Яков безлошадный. Конем он обзаведется как-нибудь. Но Чалку будет жалеть всегда. Яков помнит его еще жеребенком. В семье любили Чалку. Даром что отец не вникал в хозяйство, и тот отдавал Чалку при разделе неохотно. Работящий был конь и понятливый.
Неподалеку от Сидоровки — распутье. Левый проселок ведет в Сосновку, правый — в Покровское. Афанасий повернул направо. Дорога пошла невыкошенными логами среди зарослей бурьяна. В дожди здесь мало кто ездил, поэтому колею не разбили. Телега катилась плавно, ее не бросало по сторонам. И Якова клонило ко сну.
Афанасий скрутил себе и Якову цигарки, разговорился про минувший бой. Хоть и был Афанасий совсем на дальнем краю села, а все видел и все понял. Мефодьев тоже врубился в самую гущу белых. Его окружили, со всех сторон пошли на приступ. И вроде как потерялся Ефим, но потом вынырнул на своем Воронке в другом месте. Правду говорят, что храброго ни пуля не берет, ни штык.
— А инвалидная кавалерия Кольки Ерина за Мефодьевым скачет и «ура» кричит, — захлебываясь дымом, с жаром расписывал Афанасий. — Потом, когда у белых оружие забрали, отдал винтовки и шашки дружинникам, и теперь их отряд Советским полком зовется.
— Кого убили? — спросил Яков, бросая цигарку под колесо. Он не хотел курить.
— Шестерых из Покровского, а сколько всего — не знаю. Раненых с нашей стороны много. Советская власть лазареты устраивает, чтоб всех поместить. Больше в Сидоровке. А тебя приказал доставить в Покровское сам Ефим. Оно и лучше: Варвара твоя там, да и Любка. И меня, значит, послали с тобой, как сродственника. Вот какая штука!..
— Спасибо Ефиму, — тепло проговорил Яков.
— Да я главного-то не обсказал. Мы, значит, подумывали, что польский корпус повстречали. Ан это совсем не те поляки. Это уланы, и идут они из Вспольска вместе с белым Тобольским полком. Потом ихняя кавалерия в бой кинулась, когда Гомонов подошел. А с польским корпусом управлялся один Гомонов, потому он и задержался.
— Вот как! — удивился Яков.
— Это уж потом разобрались. Выходит, что мы сразу два войска побили. В самый раз угодил Гомонов. Мефодьева с дружинниками и твою роту враг отрезал от Покровского полка и хотел напустить на них своих улан. А тут глядим: Гомонов разворачивает свои части. Однако, брешу. Поначалу приняли Гомонова за неприятеля. Подумали, что нас обошли. И покровские пулеметчики стали чесать по его цепи. Да опомнились, когда Гомонов красное знамя выбросил…
Афанасий еще говорил что-то, но Якова одолела слабость, и он задремал. Проснулся уже под Покровским.
Ночью подвода остановилась у крыльца Народного дома. Яков, слегка пошатываясь, поднялся по крутым ступеням, нащупал скобку двери и рванул ее на себя. Опахнуло тяжелым запахом ран и лекарств.
Дежурившая в лазарете Любка испуганно вскрикнула:
— Кто это? — вскочила со стула и прибавила огня в лампе. — Никак Яша?
Она подбежала к Якову, бледная, с трясущимися губами. Подлезла к нему под руку и помогла дойти до свободного топчана.
— Приляг, Яша. Я за Семеном Кузьмичем сбегаю… Братка! — горестно прижалась она к вошедшему Афанасию. — Ты подежурь, побудь тут, Афоня. Я мигом!
— Не надо, Люба, фельдшера беспокоить. Потерплю до утра, — сказал Яков.
Но Любка не послушалась деверя. Она подняла Семена Кузьмича с постели и что было мочи пустилась к Варваре. Ноги утопали в глубоком песке, сердце рвалось из груди. Перехватило дыхание. А в мозгу трепетала лишь одна мысль: поскорее бы добежать.
Семен Кузьмич пришел в лазарет в валенках, пальто внакидку. Морща помятое со сна лицо, ощупывал карманы пиджака — искал пенсне. Но вот нашел, накинул на нос и стал вглядываться в Якова, сидевшего на топчане.
— Эк вас перевязали! — проворчал он. — На голове целая чалма. Где рана?
— Глаз, — со вздохом ответил Яков, поднимаясь.
— Нет, вы сидите, милостивый государь. Сию минутку осмотрим рану и примем необходимые меры.
Семен Кузьмич поверх пиджака надел белый халат. И над тазиком, что стоял у дверей, вымыл руки с мылом. Ему поливал из медного чайника Афанасий.
— Откиньте голову назад. Вот так, — сказал Семен Кузьмич, приближаясь с пинцетом к Якову. — Найдите на повязке узел и развяжите. Так, теперь я буду снимать вашу чалму.
Он подхватил пинцетом край повязки и принялся раскручивать ее. Наконец, рванул и отбросил перепачканную кровью холщовую тряпку.
— Теперь ложитесь на спину. А вы мне посветите, пожалуйста, — попросил Афанасия.
Тот подошел к топчану с лампой. Яков лег, подставив фельдшеру окровавленную глазницу.
— Сию минутку.
Яков передернулся от боли. В рану что-то остро вошло, разбередив ее. По виску побежала к уху теплая струйка крови. Затем Семен Кузьмич осторожно, двумя пальцами приоткрыл веки больного глаза и проговорил озабоченно:
— Глубоко проникающее ранение. Глазное яблоко истекло, но не совсем. Попробуем пока что не извлекать осколка.
Семен Кузьмич прижег йодом и перевязал.
Запыхавшиеся, примчались Варвара и Любка. Принесли с собой подушки и одеяло. Варвара кинулась к мужу, припала щекой к его груди и заплакала.
— Раненому необходим покой, — покосился на нее Семен Кузьмич. — Пусть отдохнет.
Варвара отпрянула, но Яков прижал ее к себе и ласково провел рукой по мокрому от испарины Варвариному лицу.
Семен Кузьмич что-то буркнул себе под нос, набросил пальто, снова буркнул и вышел. Едва за ним захлопнулась дверь, ожили топчаны. К Якову повернулись напряженные, полные любопытства лица.
— Браток, побили белых?
— А как с поляками?
— Всех побили! — возбужденно сказал Яков, облизывая пересохшие губы. — Теперь надо ожидать вестей из Сосновки и Галчихи. Там идет бой.
— Галчиху белые окружили, — сообщила Любка. — Мама нашим пулемет повезла и патроны. Как бы не схватили ее беляки.
Афанасий заторопился ехать в полк. Любка вышла с ним на крыльцо. Ласково положив руку на грудь брата, сказала:
— Береги себя, Афоня. Видишь, что делается!..
— Мне ничего. Я ездовой, — мрачно ответил Афанасий. — В окопы просился, да не пустили. Винтовки нет.
— Встретишь Рому и ему передай… Боюсь я за него! Вот Яшу… — Она кивнула на дверь и расплакалась.
Афанасий обнял ее за плечи. В сердце ударила жалость к сестре. И, чтобы не расплакаться, круто повернувшись, пошел к подводе.
Ни Яков, ни другие раненые не спали до утра. Ждали, не подвезут ли партизан из Сосновки. На рассвете пришло несколько подвод. Прибывшие сообщили, что в самую трудную минуту на помощь интернациональной роте подоспели полки Мефодьева и Гомонова. Белые дрогнули и поспешно отступают в глубь Касмалинского бора.
Один из раненых рассказал, как Мефодьев у всех на виду расцеловал начальника штаба Антипова. Этот Антипов повел партизан в ночную атаку и выбил егерей из Сорокиной.
На самодельных, сколоченных из досок носилках внесли в лазарет командира роты мадьяр-интернационалистов Иштвана Немеша. Весь в кровавых бинтах, он курил трубку, постукивая мундштуком о зубы. Его бледное худое лицо как бы говорило: и все-таки мы не пустили врага в Сосновку, и теперь можно спокойно курить и лечиться.
Однако в тот же день выпала трубка изо рта Иштвана. Выпала, и он уже не мог ее поднять. Впрочем, зачем мертвому трубка?
Есаул не стал расстреливать Гузыря. Он рассудил, что это успеется. Если старик партизанский разведчик, есаул сам казнит его. Но если Софрон Михайлович действительно бежал от красных, то он может оказать неоценимую услугу. Ведь часть, которой командовал есаул, должна была взять мятежное село Покровское. Взять и стереть с лица земли.
В большой операции против красных ей отводилась чисто карательная роль. В то время, когда крупные силы белых прикуют к себе партизанскую армию, есаул с казаками ворвется в тыл мятежников и выполнит до конца приказ генерала Матковского.
Есаул ждал вестей. И вот они получены. Теперь уже нечего мешкать. Наступил момент действовать решительно.
Рано утром есаул вызвал к себе Гузыря. Дед жил по соседству, в крытой камышом саманной избе. К нему был приставлен один из задержавших его казаков, который неусыпно следил за Гузырем. Но дед вроде бежать не собирался. С утра до вечера он нахваливал Колчака да расспрашивал казаков про фронт. Казаки мрачно отвечали, что белая армия временно отступает, но это еще ничего не значит. Сейчас, мол, идет формирование новых полков, а также дружин «Святого креста» и «Зеленого знамени». Большевикам объявлена священная война, и не сегодня — завтра Колчак начнет гнать красных из Сибири. По слухам, он уже осадил Тулу. Значит, скоро Россию освободят от большевиков.
Слушал дед казаков, поддакивал им, а думал, что туго приходится белым. Какое уж тут временное отступление, когда колчаковцы не видят никакого просвета. За Омск боятся.
Гузырь надеялся, что есаул отпустит его на все четыре стороны. Поверил, видно, Гузыревой брехне. Даже в кутузку не посадил.
«Значится, можно ехать дальше, к фронту», — радостно подумал дед, когда пригласили к есаулу. Он уже решил, как перехитрить казаков. Гузырь вернется до ближнего села и направится в объезд к Вспольску. Однако можно и Вспольск миновать. Сесть в поезд на какой-нибудь маленькой станции. Теперь Гузыря не возьмешь голыми руками. Обмишурился однажды и хватит.
У есаула — доброе настроение. Он крутил пепельный ус и, покачиваясь на носках, говорил с легкой усмешкой:
— Ты родился в сорочке, старик. Тебе повезло. Ты едешь домой.
— Благодарствие тебе, ваша благородия, — расцвел Гузырь. — Выезжать-то когда мне, любо-дорого?
— Мы поедем вместе. Ты не рад? — самодовольно протянул есаул.
— Как же получается! Нет ты, паря, отпусти меня одного. Я один ехать желаю, — сказал Гузырь, размышляя о том, как бы отговориться от такой поездки.
— Ты проведешь нас кратчайшим путем в Покровское. Твое усердие не забудется. Или ты боишься партизан?
— Боюсь, ваша благородия! Значится, из меня потом коклету сделают. Мол, ты за отрядом ездил, так и получай пулю, якорь ее!.. Они ить сурьезничают, которые красные.
Есаул изучающе посмотрел на Гузыря. Или старик обманывает, или в самом деле боится? Скорее всего хитрит. Но зачем ему эта хитрость? У старика свой расчет, и он не лишен логики. При любом исходе боя старик хочет быть в стороне.
— Мы поедем вместе, — сухо повторил есаул. — Через четверть часа сотни выступают на Покровское.
Тяжело волоча сапоги, Гузырь вышел на улицу. Еще не доставало, чтобы он привел белых в село. Ничего, скажут, посылали за помощью, а он с атаманцами притопал. Надо бежать! Снег стаял, и теперь уже не найдут по следу, если ночью улизнуть в степь. Но как улизнешь, когда белых несколько сот и лошади у них порезвее? Пристрелят Гузыря, словно куропатку. Что ни говори, а положение его самое никудышное. Чтобы двигаться быстрее, часть оставляла свой обоз. Гузыря предупредили, что и он поедет верхом. Нашли ему старенькое ободранное седло, которое дед кое-как пристроил на побитой спине Гнедухи. А за сбруей и телегой вернется, мол, потом.
«С того света не вернешься», — грустно думал Гузырь. Он был почти уверен теперь, что от смерти ему не уйти. Хоть так, хоть иначе, а его расстреляют. Ну, и планида у деда, до того невезучая, что хоть живьем в землю зарывайся!
Восход солнца застал казаков в пути. Кони шли машистой рысью. Есаул спешил. За его плотно сбитым дончаком еле поспевала масластая Гузырева кобыла. Подохла бы она, тогда, может, отпустили бы белые деда. Не видел Гузырь у казаков заводных лошадей!
Сотни шли по степи, минуя села. За всю дорогу не встретился ни один человек, которому бы Гузырь мог намекнуть о грозящей Покровскому опасности. И чем ближе Покровское, тем больше мрачнел Гузырь. Он безжалостно нахлестывал Гнедуху, придерживая в то же время поводья. Наконец, осадил ее у колка, неподалеку от которого был стог. Раздраженно сказал есаулу, подвернувшему дончака:
— Скотинка, якорь ее! Езжайте, ваша благородия. Ваши кони посытее будут. А я подкормлю своего и догоню вас!
— Зачем? Мы дадим тебе заводную лошадь.
Оказывается, у них были заводные. Ну, конечно, разве казаки отправятся без запасных коней. И тут Гузырю не повезло.
— Я и на Гнедухе дотащусь. Подкормлю ее, паря…
— Ты прав, старик. Кони и в самом деле проголодались.
По команде есаула казаки сошли с седел и быстро растащили стог. Пока кони ели, есаул расспрашивал Гузыря о Покровском. Он хотел знать все: и сколько жителей в селе, и сколько из них вооружено, есть ли где окопы, и как скоро могут подоспеть партизаны, ведущие бои под Галчихой и Сосновкой. Гузырь отвечал уклончиво:
— Значится, партизан и много, и мало. Они то придут, то обратно уйдут. И окопы тоже нароют, а потом зароют.
— Что-то ты вертишься, старик! Гляди, худо тебе будет! — ледяным голосом произнес есаул.
Но вот Гузыря словно подменили. Он как-то сразу оживился и потащил есаула к колку.
— Верчусь я, ваша благородия, потому как кругом уши. Ишо перескажут нашим мужикам, а те коклету сделают. Я тебе по секрету все обрисую.
— Говори, — нетерпеливо сказал есаул, когда они отошли от казаков.
— И скажу, ваша благородия, как я есть Колчаку верный слуга. Сила у мужиков есть, и она больше со степи. Отседова ожидают они вас. Значится, и я потому сюда приехал. А ежели желаешь, проведу вас по бору, и вы накроете мужиков за милую душу.
— Ты не врешь? — лицо у есаула посуровело, дернулись усы.
— Вот те крест святой и все протчее!
— Хорошо. Мы пошлем под Покровское разведку. Если твои слова совпадут с ее данными, мы примем твое предложение. Но если ты врешь, берегись, старик!
— Я отродясь не брехал, ваша благородия, — обиделся Гузырь.
В сумерках подошли к бору. Сотни замерли, поджидая разведчиков. Вдруг со стороны Покровского донеслись выстрелы. Казаки насторожились.
— А я, значится, что тебе говорил? — торжествующе обратился Гузырь к есаулу. — Есть у мужиков сила со степи. Из бора, однако, никого не выжидают.
Разведчики доложили, что на окраине села окопы. У мужиков винтовки. Это они обстреляли дозор. Но в окопах и бабы. Казаки хорошо разглядели полушалки.
Есаул подозвал командиров сотен. Они браво вытянулись в седлах, слушая приказ.
— Идем к селу бором. Не растягиваться и громко не разговаривать, — предупредил он.
Гузырь вывел казаков на Гнилую елань. Это была большая елань в окрестностях Покровского. Она лежала между двух озер, заросшая камышом, осокой и рогозой. С двух других концов елани разлились болота. На этот остров рисковали забираться немногие. Можно запросто потонуть в трясинах. Было лишь два узких, шириной всего в полторы-две сажени, прохода, которые вели через топи на середину елани. Гузырь знал их.
— Тут, ваша благородия, пусть едут по одному по двое в ряд. Значится, нужно перемахнуть через болотце, — направляя Гнедуху в воду, сказал дед.
Выбравшись на сухое место, есаул стал ждать, когда подтянутся сотни. Стемнело, от воды повеяло вонючей сыростью.
«Скоро будем в селе», — думал есаул, искоса посматривая на Гузыря. Дед был спокоен, бежать не собирался. Выходит, он приехал к белым за помощью. И еще спокоен потому, что ночью ему нечего бояться мужиков, — не узнают.
Переправа закончилась, и казаки, шурша камышом, тронулись по елани. Так ехали версты полторы и опять уперлись в болото. Копыта зачавкали в грязи. Гузырь остановил Гнедуху, спешился, присел на корточки, разглядывая черневший за болотом сосняк.
— Подошли, паря, почитай, к самому селу. Тут до кромки бора рукой подать, — сообщил дед, снова садясь в седло. — Сейчас я взгляну, правее должна быть дорога.
Он отъехал всего шагов двадцать, когда есаул, почувствовав недоброе, направил туда же своего коня. Но Гузырь стеганул концом повода Гнедуху и помчался вдоль берега болота. Затем до слуха казаков долетел плеск воды.
— Стой! — крикнул есаул, посылая следом горячего дончака. — Стой! Стрелять буду!
Он выхватил наган, но выстрелить не успел. Дончак со всего маху врезался в трясину вместе со всадником.
Из сосняка Гузырь слышал, как в топи, повизгивая, барахтался есаул. Это продолжалось недолго. Трясина, видимо, проглотила его.
— Эх, любо-дорого! — воскликнул Гузырь и, повернув Гнедуху, кинулся в село. Он знал, что теперь казаки не выберутся с Гнилой елани. Не найдут они по своему следу прохода в болоте. Гузырь дважды прокружил их. А второй проход коленом. Там атаманцам — верная гибель.
Гузырь как с неба свалился в Покровское. Почесывая затылок, Гаврила выслушал его внимательно, спросил:
— Много казаков?
— Много! Три казачьих сотни!
— Может, сообщить Мефодьеву? Он только что прошел с полком на Галчиху, — раздумывал вслух Гаврила.
— А я вот так маракую, что и рота с казаками управится одна. Не сдадутся подобру-поздорову, камыш поджечь надо, выкурить их. Огонь до сосняка не достанет, кругом вода, — посоветовал Гузырь.
Рота немедленно выступила на Гнилую елань и закрыла пулеметом проход, по которому дед завел казаков в ловушку.
Всю ночь шли переговоры. И после того, как с десяток казаков, пытавшихся вырваться из ловушки, потонули в трясине, а партизаны пригрозили поджечь камыши, белые сдались.
— Я шибко уважаю Колчака, якорь его! — весело посмеивался Гузырь, всплескивая скрюченными руками.
Когда белые заняли Галчиху, полк Королева отступил вдоль кромки бора на Пронину. В двух верстах от Галчихи партизаны окопались.
Патроны были на исходе. Пулеметы молчали. Королев поджидал партизанские части со стороны Покровского, чтобы потом взять белых в клещи.
Команда разведчиков была на правом фланге полка, в бору, у дороги на Усть-Галчиху. И почему-то именно на нее враг обрушил всю мощь огня своей артиллерии. Казаки в конном и пешем строю атаковали разведчиков, но до ночи не продвинулись ни на шаг.
Назавтра натиск белых был еще ожесточеннее. Увидев, что разведчикам не удержаться, Королев подкрепил их одним из своих батальонов.
Казаки готовились к новой атаке. Снаряды взрывали песок. Он столбами поднимался к небу. Партизаны задыхались в окопах от пыли и порохового дыма. В это время и подполз к Роману командир батальона мотинский мужик Силантий. Пригладив пятерней рыжую бороду, сплюнул на песок и сказал:
— Дураки мы, что ругались тогда у кузницы. Вот с кем надо спорить, — кивнул на Галчиху.
— Верно, — согласился Роман. — Свой своему поневоле друг. Ну, как там у вас?
— Жмут, однако терпимо. Но теперь что у вас, то и у нас. Я ведь не один пришел к тебе, а с целым батальоном. Наши, мотинские мужики. Пока в согре сидят, окончится обстрел — в окопы переберемся.
— Значит, подмога? — встрепенулся Роман и хлопнул Силантия по плечу.
— Об чем и речь. Доставай кисет. Курнем.
Снаряд разорвался совсем рядом. Вздрогнула земля.
Волна песка ударила в окоп, засыпав обоих. Роман отряхнулся, проговорил сердито:
— И лупит же, гад! Ночью окопы отрыли в рост, а теперь по колена не будут, — и полез в карман за кисетом.
Попыхивая цигарками, пережидали обстрел. Роману беспокойно подумалось о Якове. Как он там, жив ли? Бои идут нешуточные. Роману к этому не привыкать. А Яков в жаркой схватке впервые. Конечно, он не струсит, да зарвется и под снаряд угодит. Помнил Роман, как на германской было с новичками. Придет пополнение, и в первом же бою его выбьют. Обстрелянные солдаты целы, а новичков записывай за упокой.
Тревожился Роман и за Покровское. Как только партизаны покинули Галчиху, связь с родным селом оборвалась. Белые могли нагрянуть и туда, а отпора им дать некому. Роман мысленно читал приказ, найденный в сумке польского офицера: …«все население мятежных сел расстрелять, а сами села сжечь». Это значит, что могут погибнуть и отец с матерью, и Люба.
От этих страшных дум сердце рвала ярость. Темнело в глазах, и до боли сжимались кулаки. У партизан не было сил выбить врага из Галчихи, они еле удерживались на занятом рубеже.
Силантий смачно выкурил цигарку, завернул другую. Пожав плечами, сказал:
— Чего это ты так полюбился казакам? Ни на минуту не забывают. Сколько снарядов извели! По всему видно, что неспроста жмут.
— Да, что-то есть, — согласился Роман, прижимаясь щекой к земле.
Тишина наступила неожиданно, желанная, и в то же время пугающая. Ветер унес удушливую пыль. В окопах зашевелились, заговорили разведчики. Кто-то пустил шутку, и по цепи пробежал смешок. Так всегда бывает в минуту затишья. Но вдруг неподалеку раздался взволнованный голос Акима Гаврина:
— Ползут!
Роман рывком приподнял голову и увидел среди песчаных холмиков, саженях в шестидесяти от себя, подползающих казаков. Они походили на больших черных червяков, извивающихся на песке. Хорошо были различимы тонкие полоски штыков и кокарды. Эх, из пулемета бы ударить! Да нет у Романовой команды пулемета. В батальоне, наверное, есть, но с патронами туго. По этой причине стрелять из винтовок и карабинов разрешалось лишь тем, кто бил без промаха.
Приведенный Силантием батальон рассыпался по окопам. Чаще застучали одиночные выстрелы. От цепи белых то здесь, то там отставали солдаты. Одни пластом лежали на земле. Другие возвращались или ползли вдоль окопов. Ни дать, ни взять — слепые щенята.
— Вот-вот поднимутся казаки. Надо контратаковать их, — предложил Роман.
Силантий одобрительно кивнул. И по окопам сурово прокатилась команда:
— Приготовиться к контратаке!
Партизаны замерли от напряжения. Вытянулись и лихорадочно запылали их пасмурные лица. А черные черви все ползли и ползли. До них уже рукой подать. Но вот вражеская цепь поднялась и, ощетинившись штыками, бросилась на штурм окопов.
— Вперед! Бей гадов! — Роман прыжком выскочил на песчаный бруствер. С крепко зажатым наганом в руке, не оглядываясь, устремился на врага. Секунду замешкался, выстрелил. Побежал снова, гонимый непреодолимым чувством ненависти. Вперед, скорее вперед! А его уже настигали разведчики и мотинцы. Роман ощущал за своей спиной их тяжелое дыхание.
Две лавины столкнулись, ударились, перемешались в клубах пыли. Скрежетало железо, хлопали выстрелы. Слышались вскрики и стоны. Некоторое время нельзя было понять, кто кого одолевает. Затем казаки сбились в кучу, дрогнули и, утопая ногами в песке, кинулись наутек. По ним стреляли, их догоняли, били прикладами, кололи штыками. Бешеная злоба все сокрушала, все сметала на своем пути. Казалось, не было силы, способной усмирить ее…
Отходя в свои окопы, партизаны подбирали винтовки, опоражнивали подсумки убитых. Последним пришел с поля боя Фрол Гаврин. Он принес на руках мертвого брата. Вражеская пуля угодила Акиму в самое сердце. На белой рубашке, как спелые гроздья калины, рдела свежая кровь.
— Браток!.. Браток!.. — рыдая, звал Фрол и тряс, тряс Акима, словно хотел разбудить. Черные тени метались по вдруг заострившемуся Фролову лицу.
Возбужденный атакой, Роман долго не мог успокоиться. У него плясали пальцы, когда скручивал цигарку. Передергивались губы, словно по ним били больно-больно. А в ушах еще оглушающе гудела рукопашная.
Прибежал Королев. Он в шапке-ушанке, в дубленом полушубке. Теперь в нем трудно было узнать вялого, равнодушного подпоручика, которого допрашивал Мефодьев. В каждом его движении, в каждом взгляде чувствовалась собранность.
— Противник не случайно вас атакует, — отдышавшись, сказал Королев Роману. — Со станции на Усть-Галчиху идет еще один отряд белых. Мне только что донесли. Вот и хотят они соединиться, расчистить путь тому отряду. Забирайте свою команду и прикройте Усть-Галчиху. И держитесь, пока не подойдет к нам помощь.
— Хорошо, — уже овладев собой, спокойно ответил Роман и передал по цепи:
— Разведчикам отходить к коням!
Усть-Галчиха была в восьми верстах отсюда. Она привольно раскинулась в бору на большой елани. С одной стороны к селу подходил сосняк, с другой — в камышах лежало озеро. Роман бывал в Усть-Галчихе. И сейчас прикидывал, где лучше встретить белых. Конечно, на противоположном от села берегу озера. Там есть бугор, на котором можно окопаться.
До вечерних сумерек Роман с командой был на месте. Передав коней коноводам, разведчики принялись окапываться. Чтобы работа подвигалась быстрее, прихватили в селе еще несколько лопат. Здесь почва была песчаная, и они рыли траншеи полного профиля.
Роман подсчитал патроны: двести штук. Не много, если учесть, что не было ни единой бомбы.
— Подпустим беляков поближе и тогда уж станем стрелять, — предупредил Роман.
Солнце еще не закатилось, а в бору потемнело. От озера, скованного у берегов льдом, потянуло холодом. Зябли руки. Бойцы дыханием грели их и продолжали копать.
Вдали снова грозно заухало. Прислушались. Это под Галчихой. Видно, не терпится белякам, опять штурмуют позицию, которую держал теперь батальон Силантия. Неужели казаки опрокинут мотинцев!
Наблюдатель с высокой сосны крикнул Роману:
— Показались, товарищ командир! Цепью! — И, сшибая сучья, поспешно спустился.
— По местам! — скомандовал Роман, напряженно вглядываясь в синеву.
Белые шли в полный рост, винтовки наперевес. Печатали шаг, как на учениях. Тускло поблескивали штыки, много штыков. Отряд белых был в несколько раз больше команды разведчиков. Враг знал, что именно на этом бугре его встретят. Наверное, высмотрели партизан неприятельские дозоры.
Когда цепь приблизилась, на левом фланге у окопов гаркнула кавалерия. Она выскочила, словно из-под земли, и лавиной неслась на бугор. Разведчики открыли по ней стрельбу, затем ударили по цепи. И Роман приказал отходить по берегу озера к коням. Отстреливаясь из-за сосен, бежали партизаны.
Но и с этой стороны шли казаки. Меж кустов мелькали красные околыши фуражек. И вдруг в упор ударил пулемет. Пули дождем рассыпались по веткам, запели над водой. И, ломая прибрежный лед, разведчики бросились в камыш.
Роман по горло забрел в озеро, встал, увидев рядом головы Бандуры и Михеева. В полусогнутой, высунувшейся из воды Пантелеевой руке был карабин.
— Там… два патрона… на всякий случай, — постукивая зубами, проговорил Пантелей.
— Сгинем мы… мыслимо ли… — сказал Бандура.
В двух-трех саженях виднелись чьи-то вихры, а дальше шапка и еще шапка. Люди оцепенели.
— Ломайте камышинки… Ежели начнут стрелять, нырять будем… Уйдем… под воду, — негромко произнес Пантелей.
Едва он сказал это, с берега гулко хлестнули по озеру пулеметы. Засвистали и протяжно завыли пули. Роман окунал голову и был под водой, пока хватало воздуха.
Холод обжигал тело, свело руки и ноги. Шумно стучало сердце. Казалось, оно вот-вот не выдержит и разорвется.
Пулеметы смолкли. Роман огляделся. Головы Бандуры над водой не было. Плавала только его папаха, мохнатая, похожая на большую черную кочку.
— Царство… ему небесное, — прошептал Пантелей, отодвигаясь от папахи.
На берегу загорелись костры. Они были разложены вокруг озера. У костров, приплясывая, грелись казаки, возбужденные скорой и легкой победой. До разведчиков доносились насмешливые, злые голоса:
— Выходите обсушиться, краснозадые!
— Скажите теперь, как вам Советская власть ндравится!
— Плавайте, большевички, плавайте! Утра ждите! Мы на лодке к вам в гости приедем.
Полушубок у Романа раскис и оттягивал плечи. Роман снял его. Полушубок булькнул, закрутился, как живой, и камнем пошел ко дну.
— Подержи карабин… Я тоже разболокусь, — попросил Пантелей.
— Уходить… нам… надо, — застывшими губами едва выговорил Роман.
Они поснимали и сапоги. И потихоньку побрели по камышам, скользя ногами по дну. Вот Роман наткнулся на чей-то труп. Невольно отпрянул от этого места. Но вот еще труп.
— Пройди-ка… дядя… туда. Бросать-то ребят нельзя. Вместе выбираться надо, — сказал Роман, вглядываясь в полумрак.
Но никого не нашли. И решили уходить вдвоем. Приблизившись к берегу, Роман выглянул из-за осоки. От костра к костру ходил часовой.
Они выждали, когда часовой отойдет подальше и выползли на берег. Хрупкий ледок звонко потрескивал под ногами. И Роман замирал при каждом таком звуке.
— Давай сюда! — шепнул Пантелей.
Метнулись в кусты. Часовой прошел мимо, постоял невдалеке, повернулся и опять стал удаляться. Стараясь ступать осторожно, Роман и Пантелей направились туда, где по их расчетам была кромка бора.
Они шли долго по хмурым сограм. Скорее не шли, а скользили, как тени, зорко озираясь по сторонам. Наконец, сосны расступились и открылась степь, безмолвная, стылая. Вдоль бора тянул ветер, донося запах полыни.
— Давай поснимаем гимнастерки и штаны. Скорее обсохнем, — предложил Пантелей.
Сняли. Пошли в исподнем. Но это их не согрело. Наоборот, озноб усилился. Он сковывал движения, проникал в грудь, в мозг.
Но вот Роман увидел стог. Можно забраться в сено и хоть немного отогреться. Свернули на кошанину. Она колола и в кровь царапала ноги.
Однако оказалось, что этот крюк они сделали напрасно. В стогу кто-то ночевал. Рядом виднелись воткнутые в землю вверх острием пики. Немного в стороне маячили расплывчатые фигуры пасущихся коней.
Из стога слышались приглушенные голоса, несколько мужских голосов.
Роман молча тронул Пантелея за руку. И они опять пошли, направляясь к дороге.
Небо посерело, когда Роман и Пантелей, вконец иззябшие, вошли в Галчиху. На окраине села они не встретили ни души. Но улицы и дворы были забиты подводами.
«Сколько беляков понаехало», — подумал Роман.
В одной избе заметили свет. Подойдя к палисаднику, через ограду заглянули в окно. Рослая, большегрудая баба топила печь. Отчаялись зайти в эту избу и попроситься обогреться. Уже не было сил.
— А если там солдаты? — встревожился Роман.
— Все равно помирать.
Баба встретила их неласково. Фыркнула, оглядев с ног до головы.
— Бесстыжие! — подбоченилась она.
— Тише, тетя, — попросил Роман, скользнув взглядом по разбросившимся на полу шинелям и полушубкам. И здесь были солдаты, много солдат.
— Ты чего меня уговариваешь! — зашумела баба, хватаясь за кочергу.
— Тише! — повторил Роман, отступая к двери. Ну, и проклятая ж баба!
В углу кто-то завозился, ахнул приподнимаясь.
— Завгородний! Роман! Ты откуда такой?!
Это был голос Кости Воронова.
Над Омском бушевал буран. Город тонул в снежной пыли, мрачный, жалкий, как пропившийся кутила. У магазинов опущены жалюзи, пустуют рестораны, гостиницы, правительственные учреждения. Эвакуировались на восток союзники, министры, семьи офицеров, чиновников и все те, кто боялся прихода большевиков. Много поездов с беженцами растянулось по Сибирской магистрали от Омска до Иркутска. Поезда шли в неизвестное.
По узким улочкам, приседая на ухабах, сквозь буран пробирался адмиральский «Роллс-ройс». Рядом с водителем, нахохлившись, сидел Колчак. Он был в барнаулке и серой папахе. Потухший взгляд устремлен куда-то вдаль. Плотно сжаты бескровные губы.
Колчак спешил на станцию. С очередным поездом уезжала на восток Анна Васильевна. Она задержалась в Омске, хоронила какую-то молоденькую сестру милосердия, привезенную в тифу с фронта. Знакомые этой девушки уже эвакуировались, и ухаживать за ней взялась Анна Васильевна. Но спасти девушку не удалось. Сегодня ее похоронили.
Колчак настоял, чтобы Анна Васильевна уезжала не медля. Нельзя ей подвергать опасности свою жизнь. Омск может быть сдан. Колчак сделал все, чтобы задержать красных на Иртыше. Он стянул сюда все резервы, провел поголовную мобилизацию. Но сейчас он ни во что не верил. Колчак потерял веру в себя еще под Челябинском, а потом на Тоболе. И это было страшно.
Что скажет он любимой женщине? Чем утешит ее? Разве лишь тем, что догонит в пути, и она не будет одинокой в своем путешествии? А еще совсем недавно Колчак обещал Анне Васильевне скорое взятие Москвы. Все мечты рухнули. Если Омск будет сдан, то на каком другом рубеже армия сумеет задержать большевиков? Под Новониколаевском, под Красноярском или Иркутском? «По всей вероятности, Омск — последняя ставка в моей игре, — подумал Колчак. — Потеряем Омск — и все пойдет прахом. Я дал бы много за то, если б в эти дни быть простым генералом, но не верховным правителем».
Поезд посвистывал паром. Его окружили солдаты. Через цепь то и дело пытались прорваться раненые и женщины с детьми — им тоже нужно было ехать.
Командующий оцеплением казачий офицер, заметив выходившего из автомобиля Колчака, поспешил к нему. Офицер что-то объяснял верховному, но тот не слушал его. Он думал о своем неудачливом диктаторстве.
Колчак нашел Анну Васильевну в купе одного из вагонов. Соседние с ней места занимали служанки из омского дома, которые сопровождали госпожу. Верхние полки были завалены чемоданами, узлами, картонками.
— Вы пришли! — улыбчиво воскликнула Анна Васильевна, бросаясь к нему.
Служанки исчезли, оставив их наедине.
— Пришел, — грустно ответил он, снимая мокрую папаху.
— Я ждала. Очень ждала.
— Вот и все, Анна Васильевна. Но вы крепитесь. Впрочем, зачем я говорю это? Мы еще будем бороться. Мы вышвырнем большевиков из Сибири, и вы вернетесь в наш домик на Набережной. Я не постою ни перед чем! Я залью Сибирь кровью! Я… Я…
— Конечно, — задумчиво проговорила Анна Васильевна, низко опустив голову.
— Меня предали союзники, генералы, министры. Весь этот сброд! Они клялись в верности мне, а сами интриговали. Это была ярмарка, где один хотел обмануть другого. И вот результат, он плачевен. И что бы не кричали эти торговцы, я делал все, чтобы победить большевизм! — спазмы удавкой сжали его горло.
Проводив поезд, Колчак вернулся в ставку. Не задерживаясь в приемной, он прошел в кабинет, спросив на ходу у Комелова:
— Есть что-нибудь?
Комелов взял со стола папку и направился к верховному.
— Телеграмма от Уинстона Черчилля.
Колчак прочитал телеграмму вслух:
— «Омск, Александру Колчаку, верховному правителю России. Секретно и лично. Успех, который увенчал чрезвычайные усилия армии вашего превосходительства, радует меня выше всяких слов. Несмотря на разделяющее нас расстояние, я глубоко сознаю, что это было достигнуто в столь тяжелых условиях только благодаря вашему непоколебимому мужеству и твердости»… Ваше поздравление несколько запоздало, мистер Черчилль. И вообще не лучше ли было бы, чтобы вместо поздравлений вы прислали одну-две дивизии солдат, причем не таких инвалидов, как гемпширцы полковника Уорда.
— Еще что?
— Сообщение Матковского о ликвидации партизанской армии Мефодьева.
— Превосходно! Еще?
— Доклад военного прокурора о деятельности полевых судов, сообщение контрразведки…
Колчак прервал Комелова, сурово резанув глубоко запавшими глазами:
— Отправить на фронт всех жандармов и милицию. Пусть хоть сейчас повоюют! И еще послать на фронт мой личный конвой!
— Слушаюсь, ваше превосходительство.
— Защита Омска мною поручена генералу Войцеховскому. Я хотел бы видеть его завтра в два часа дня. — Колчак подошел к карте и уперся в нее угрюмым взглядом. — Наша задача: остановить противника и перейти в контрнаступление. Решающая роль отводится Уфимской, Волжской и Степной группам, объединенным под командованием Каппеля. Это будет мощный кулак! В составе этих групп такие боеспособные части, как одиннадцатая и седьмая Уральские дивизии, тринадцатая Казанская, восьмая Камская, четвертая Уфимская стрелковая генерала Корнилова дивизии, вторая и третья кадровые бригады и первый Волжский армейский корпус. Я целиком одобряю план, предложенный генерал-лейтенантом Сахаровым.
…Перед Колчаком пронеслось воспоминание. Шесть дней назад он вызвал к себе Дитерихса и Сахарова. Они рассматривали эту же карту, и Дитерихс снова жаловался на численное превосходство красных.
Колчак вспылил. Он сказал Дитерихсу, этому голубоглазому монаху в генеральской форме, что все время его командования фронтом связано с исключительной неудачей.
— Вы заверяли меня, что чехословаки выступят, если я назначу вас командующим, — кричал Колчак. — А каков итог? Нет, я считаюсь только с фактами!
Дитерихс начал оправдываться, сваливать всю вину на Гайду. И тут Колчак забушевал. Он сломал несколько карандашей и разбил чернильницу.
— Я вижу лишь одно, что генерал Гайда все-таки во всем прав, — кипел Колчак. — Вы оклеветали его из зависти, оклеветали Пепеляева, что они совместно хотят учинить переворот, да… Переворот необходим! Так продолжать невозможно. Вы скажете, что решительное сражение дадите между Омском и Новониколаевском. Опять начинается та же история, что под Екатеринбургом, Тюменью, Петропавловском и Ишимом. Омск не мыслимо сдать!
Сахаров поддержал верховного. Больше того, он изложил в общих чертах свои мысли, которые во многом совпадали с планами самого верховного.
— Я приказываю защищать Омск до последней возможности! — горячо сказал Колчак.
Дитерихс заупрямился:
— Ваше превосходительство, защищать Омск равносильно полному поражению и потере всей нашей армии. Я этой задачи на себя взять не могу и не имею на то нравственного права, зная состояние армии, а, кроме того, после высказанного вами мнения, я прошу вас меня уволить и передать армию более достойному.
Тогда Колчак назначил командующим фронтом Сахарова. Эту кандидатуру он обдумал давно. Сахаров исполнителен, но у него нет необходимого военного таланта. А для проведения крупной и очень ответственной операции требовался энергичный, смелый генерал. Все эти дни Колчак думал о Каппеле и Войцеховском. Кому же из них поручить защиту Омска? И поручил обоим. Всеми частями Омского фронта командовал Войцеховский, а Каппель наносил удар на главном направлении…
— Сейчас пригласите ко мне Сахарова, — сказал Колчак. — И готовьтесь к отъезду, Михаил Михайлович. Завтра мы уезжаем. Но я разобью большевиков! Я… Я…
Комелов склонил голову и вышел.
Вечером следующего дня со станции Омск уходили на восток два поезда. Первым отправился состав под литером «Д». Он увозил золотой запас России. В двадцати восьми вагонах было золото, и в семи — платина и серебро.
Затем тронулся поезд 58-бис. В нем уезжали сотрудники ставки Колчака. Сам адмирал ехал в салон-вагоне. Когда паровоз дал прощальный гудок, Колчак сказал Комелову, рассеянно глядя в окно:
— У меня такое чувство, что покидаю и Омск, и Сибирь, и Россию навсегда. Если даже Омск не будет вскорости сдан большевикам, я не тешу себя надеждой на нашу победу. До Москвы слишком далеко!.. Может быть, потом, в будущем, но не сейчас… Впрочем, я не сложу оружия! Нет! Нет!..
Генерал-лейтенант Матковский поторопился сообщить о разгроме крестьянской партизанской армии. Атаки белых были отбиты, и полки партизан перешли в наступление. Противник бежал к станциям Крутихе и Степной.
Но из киргизских степей вдруг вынырнул атаман Дутов с Оренбургским казачьим войском. Над восставшими селами снова нависла смертельная угроза. Стоило Дутову переправиться через реку, и он попадал в самое сердце партизанского края.
Узнав, что Дутов близко, отступавшие белогвардейцы приободрились. Они цеплялись за каждый рубеж, на котором можно было обороняться. Они сковывали силы партизан.
— В этой обстановке нам не устоять одним против Дутова, — озабоченно говорил Антипов на заседании главного штаба.
— Но иного выхода нет. Перебросим к реке наши силы и попробуем держаться, пока не подойдет Красная Армия, — сказал Мефодьев, склоняясь над картой. Его воспаленные от бессонницы глаза жадно обшаривали подступы к Омску, словно он хотел увидеть на карте наступающие российские полки.
Рязанов теребил мохнатые брови, посматривал на сидевшего напротив Антипова. Конечно, начальник штаба прав. А Мефодьев, как всегда, горячится.
— Нам нельзя не учитывать того обстоятельства, что атаман Дутов не замешкается в наших местах, — заговорил Рязанов. — Он отступает в Монголию, не иначе. И пусть идет. А мы отведем свою армию с его пути.
— Вон что! — вскочил со стула и решительно шагнул к Рязанову Костя Воронов. — Не согласен я с тобою, товарищ комиссар. И думаю, что никто не согласится. Упустить врага, чтоб он с силой собрался да снова нас стукнул? Не выйдет!
— Справиться с Дутовым, может быть, мы и не сумеем, но задержать его нужно во что бы то ни стало. Я поддерживаю мнение главнокомандующего, — качнул головой Антипов. — Мы оставляем под Крутихой и Степной по полку, а остальные части бросим навстречу Дутову.
— А сейчас, товарищи, разъезжаемся по местам, — заключил Мефодьев, поднимаясь. — Ожидайте приказа.
Но уйти никто не успел. Дежурный по штабу вошел и доложил, что в армию приехал рабочий из Вспольска. Хочет говорить с главнокомандующим.
— Зови, — бросил Мефодьев, нетерпеливо глядя на дверь. Это был седой мужик с моржовыми усами, сутулый, в поношенной фуфайке и шапчонке кверху ухом. В руке он держал котомку, которую тут же положил на скамью.
— Патроны вам принес; — пояснил он и прокашлялся, собираясь с мыслями.
— Спасибо! — Мефодьев подошел к мужику и пожал его загрубевшую руку.
— Мы промеж себя собрали. Как говорят, чем богаты, тем и рады, — смущенно сказал тот. — А вам плачевно доносим, что распоряжение вышло от военного ведомства — всех железнодорожных рабочих и служащих отправлять на Дальний Восток. Заставляют убирать с водокачки машины, котлы. Так что оставят одни развалины. Вот меня и послали рабочие просить, чтоб вы забрали Вспольск. Мы поможем изнутри. Все подымемся на супостатов.
— А много белых во Вспольске? — спросил Антипов.
— Тыщи полторы душ. На станции окопы поделали для пулеметов и цепные окопы к Яровому озеру. — Мужик вдруг взбил на затылок шапчонку, вскрикнул. — Мы приветствуем нашу бесконечную связь!
Мефодьев усмехнулся. Видать, настропалили рабочие своего нарочного. Назубок все выучил. Тут ума не дашь, как отбиться от Дутова, а эти к себе зовут. И не помочь нельзя.
— Что будем делать? — Мефодьев кинул взгляд на Антипова.
— Пошлем туда Покровский полк. Он ближе всего к Вспольску. Пусть только не задерживаются в городе, а выступают из Вспольска навстречу Дутову.
— С душевным сочувствием пожмем протягивающиеся к нам ваши руки, — поклонился посланец рабочих.
Назавтра Покровский полк выступил на Вспольск, а остальные части партизанской армии готовились принять на себя удар оренбургских казаков.
Партизанам еще не было известно о взятии Красной Армией Омска. И тем более не знали они, что часть войск советского Восточного фронта брошена на то, чтобы прикрыть восставшие села от атамана Дутова. За борьбой сибирских партизан внимательно следили в Москве. Сам Ленин торопил красноармейцев штурмовать Омск.
И полураздетые, уставшие от многих боев люди бросились на юг вдоль берега реки и, как щитом, прикрыли своей грудью села партизанского края.
Первой с российскими войсками встретилась разведка Покровского полка. Разведку обстреляли, и она дала несколько залпов, но потом разобрались, извинились и вместе пошли на Вспольск.
В тот же день Вспольск вызвал Галчиху по телеграфу. На почту пришел Куприян Гурцев и председатель сельсовета. Начались переговоры.
— У аппарата командир Первого Петроградского полка, — прочитал телеграфист.
— Ответьте, что с ним говорит председатель областного исполкома Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, — сказал Гурцев. — Наконец, настал счастливый долгожданный час нашего соединения. От имени восставшего народа приветствуем вас, товарищи, и в вашем лице все войска Восточного фронта. Да здравствует Российская Советская республика! Да здравствует товарищ Ленин!
Через две-три минуты аппарат торопливо застучал, и телеграфист, перебирая ленту, стал читать:
— Передайте исполнительному комитету и трудовому восставшему народу горячий привет. Да здравствует скорая победа над кровожадной буржуазией! Вперед, красные повстанческие орлы Сибири!
Закончив разговор по телеграфу, Гурцев отправил вестового в Сосновку, который прибыл туда поздно ночью. Несмотря на это, Мефодьев вызвал в штаб всех командиров.
— И до нас дошла Красная Армия! — взволнованно проговорил он. — Вспольск взят совместно с Первым Петроградским полком. Ура, товарищи!
И штаб задрожал от радостных криков. Обнимали, целовали друг друга. Лишь Рязанов застыл у окна, насупив брови.
— Ты что, комиссар? — обратился к нему Мефодьев.
— Мне непонятно, почему Гурцев разговаривал с российскими войсками от имени партизанской армии. Разве мы уполномочивали его? — холодно сказал Рязанов.
— Это мелочи! — отмахнулся Антипов.
Рязанов пощипал брови, метнул суровый взгляд в сторону начальника штаба:
— А я склонен думать иначе. Выходит, что он герой, ему слава, что областной исполком разгромил врага, а мы все ни при чем. Вот как выглядит сейчас дело.
Мефодьев вдруг помрачнел, уголки рта вздрогнули и опустились.
— Нужно запросить Гурцева: от имени кого он вел разговор, — продолжал Рязанов. — И нам необходимо в точности знать, на каких условиях произойдет соединение нашей армии с российскими войсками. Это очень важно.
— Рядиться будем, что ли? — недовольно произнес Антипов. — Какие еще условия? Вольемся в регулярную армию и вместе пойдем добивать Колчака.
Мефодьев сделал нетерпеливый жест:
— Ты погоди, начальник штаба. Комиссар о деле говорит. Мы спросим с Гурцева. Кроме того, надо послать к российской армии делегацию, которая договорится насчет условий. Считаю, что надо отправить двоих — Рязанова и Антипова. Вам и карты в руки.
— Правильно! — поддержали Мефодьева командиры.
Антипов и Рязанов уехали во Вспольск. Несколько суток от них ожидали известий. Но они молчали, как в воду канули.
Наконец, Антипов вернулся. Сменив в Сосновке коня, он направился под Степную, где стоял Мефодьев с Тиминским и Советским полками. Противник крепко засел в Степной, его никак не могли выбить с этой позиции.
Мефодьев устроился в железнодорожной казарме, которая не раз обстреливалась вражеской артиллерией. Окна были побиты, крыша разворочена снарядом.
Ординарец главнокомандующего провел Антипова в небольшой чулан, где жарко топилась железная печурка. Воняло мышами и гарью. Прямо на затоптанном полу — карта-двухверстка. Вокруг нее на корточках Мефодьев и командиры полков. Увидев входящего начальника штаба, Мефодьев вскочил, рванулся навстречу.
— Ну, как? Не поладили? — с тревогой спросил он.
— С кем?
— Известно с кем. Да ты не тяни, говори скорей!
— С командованием Пятой армии все хорошо. Встретили нас как полагается. Играл оркестр. Выступали с речами. Условия присоединения, как должно быть. Мы входим в Пятую армию. Все бойцы, кому больше тридцати пяти, могут демобилизоваться. Командарм и Реввоенсовет приглашают вас лично для решения вопроса о переформировании.
— Чего ж ты надулся! — удивленно сказал Мефодьев. — Сердишься на кого?
— Рязанов там гнул свою линию. Требовал, чтобы наша армия была отдельной и только координировала свои действия с российскими войсками. Поругался я с Рязановым.
— А где он?
— Проехал к Королеву.
— Так, — задумчиво протянул Мефодьев. — А чего он туда?
Антипов недоуменно пожал плечами.
По вскоре все узнали, зачем Рязанов поехал к Королеву. Галчихинский полк, который наступал на Крутиху, неожиданно приостановил военные действия. А Королев уведомил Главный штаб, что присоединяться к Пятой армии не хочет.
Когда Романа привезли из Галчихи, Домна намеревалась взять его домой. Все равно лазарет переполнен. А дома Роману поспокойней будет. Домна и Любка по-переменке будут сидеть у его постели. Впрочем, Любка может не покидать лазарета. Домна сама управится.
— Да разве я усижу там? Нет, мама, — с болью в голосе сказала Любка. — Я уж отпрошусь у Семена Кузьмича.
Но фельдшер настоял на своем. Место Роману нашли. Ухаживать за ним будет жена, да и другие сестры. Лучшего не придумаешь. А главное — постоянное наблюдение за больным.
— И не возражайте! — сказал Семен Кузьмич, предупредительно подняв руку. — Мы имеем дело с тяжелой формой воспаления легких. В таком состоянии ни в коем случае нельзя брать из лазарета.
Роман горел. И лицо, и шея, и руки — весь пунцовый, будто только что парился в бане. Лишь не было пота. И это Семен Кузьмич считал плохим признаком. Сухой жар хуже.
Дышал Роман часто и неглубоко. Казалось, на груди у него — какая-то невидимая тяжесть. Он метался в постели, рвал ворот рубашки.
Любка смотрела на мужа и беззвучно плакала, кусая угол косынки. Яков из-под бинтов косил глазом на мать.
— Ладно, нехай лежит тут, — согласилась, наконец, Домна.
Первую ночь она провела у постели Романа. Трудной была эта ночь. Роман стонал и бредил. Когда он смолкал, Домна и Любка тревожно подавались к нему, прислушиваясь к дыханию. Замирали над Романом — и привставал на локте Яков. Потом все трое переглядывались: жив.
Несколько раз в ночь наведывался Семен Кузьмич. Он осторожно касался горячей руки Романа и щупал пульс, поглядывая на пузатые карманные часы, которые он доставал из кармана жилетки.
— Будем надеяться, что сердце выдержит, — говорил фельдшер, отходя к топчану, где бушевал в бреду Пантелей Михеев.
Сутками просиживала Любка возле Романа. Опершись плечом о спинку стула, засыпала. Но забытье было тревожным и чутким. Стоило Роману пошевелиться, Любка вздрагивала и открывала глаза.
— Шла бы ты домой да отоспалась, как следует, — советовала ей Маруся. — Совсем извелась. Роме-то уже полегче. Мы с Варей присмотрим за ним.
— Какой тут сон, — вздыхала Любка.
В одну из ночей Роман пропотел и, действительно, быстро пошел на поправку. Жар прекратился. Но Роман был так слаб, что едва держал ложку. Любка пыталась кормить его. Он сердился и ел сам.
Он просил Любку рассказывать покровские новости. Тогда в ее синих лучистых глазах искрилась радость. Любка подсаживалась поближе к мужу и начинала нашептывать, чтоб не слышал никто из соседей:
— Тятя Макар купил на Борисовке кроликов и держит их в предбаннике. Они там столько нор понарыли! Крольчиха должна окотиться. А еще тятя где-то потерял свою шапку, ходит в куртузе… А отец Василий попросился у Петра Анисимовича в учителя. Сан свой сложить обещался. Да Петр Анисимович отказал ему. А Порфишка учит ребятишек. В школе занятия начались…
Она вспоминала все, что делалось в селе. Рассказывала в подробностях. Роман слушал, переспрашивал и незаметно засыпал.
В лазарет приходил Петруха. Он весело размахивал последним информационным листком, присланным из штаба, и поздравлял раненых с новыми победами партизанской армии. А однажды влетел, как ветер. Сорвал с головы и бросил на пол папаху. И крикнул разливисто:
— Братцы! Вчера мы соединились с советскими войсками! — хлопнул себя ладошками по бедрам, пошел плясать вприсядку.
Лазарет буйно зашумел. Поспрыгивали и посползали с топчанов. Запросили самогона, чтоб отпраздновать это событие.
В разгар торжества нагрянул Семен Кузьмич. Накинул на нос пенсне, насупился.
— Что за вавилонское столпотворение! — прикрикнул он. — А вы, милостивый государь, почему безобразничаете здесь?
— Я? — Петруха улыбнулся и покрутил ус. — Простите, Семен Кузьмич! А мое безобразие им на пользу. Вот поглядите, что мигом начнут выздоравливать.
— Никогда безобразие не способствовало исцелению, — буркнул Семен Кузьмич и выставил Петруху из лазарета.
Привезли раненых из-под Степной. С ними — Николая Ерина. У него была перевязана голова. Осколком снаряда раздробило челюсть. Николай отлежался и, заметив Романа, хотел что-то сказать ему, да из этого ничего не вышло. Лишь промычал, как немой, и сморщился от боли. Попросил жестами грифельную доску, которая лежала тут же на столике.
Любка подала. Николай долго чертил на доске карандашом. Потом все стер, написал заново, показал на Романа. Снеси, мол, мужу своему.
«Опять по мурсалу», — прочитал Роман.
Николай смотрел на него выжидающе. Что скажет на это?
Роман проговорил с подчеркнутой небрежностью:
— Ерунда! — ему хотелось ободрить Ерина. — Заживет и следа не останется.
Казалось, что скоро Роман встанет с постели. Но неожиданно болезнь осложнилась. Взбугрились водянистые отеки на ногах, на животе, потом разбухло все тело. Семен Кузьмич осмотрел и ослушал Романа. Забеспокоился:
— Кто бы мог подумать, зашалило сердце. Дело принимает несколько неприятный оборот. Что ж, понаблюдаем, посмотрим, что будет дальше.
Но день ото дня состояние Романа ухудшалось. Сердце стучало теперь с перебоями и как бы нехотя. Видно, трудно было ему справляться со своей работой. Обессилело оно, одрябло.
— Решительно ничем нельзя помочь в наших условиях. Необходимо везти больного в город, в клинику. Скажем, в Новониколаевск, — посоветовал Семен Кузьмич. — И как можно скорее.
Любка бросилась домой огородами, прямиком по рыхлому, белому, как сахар, снегу, не замечая тропки. В одном месте она упала в канаву, поднялась и, не отряхнувшись, побежала дальше. Платок сполз с ее головы, растрепались волосы, но она не поправила их. Любка думала лишь о том, что Роман может умереть, если промедлить с его отъездом.
С трудом переводя дух, она сбивчиво передала свекрови совет фельдшера. Домна засуетилась, накинула на себя шубу и, выскакивая в сени, крикнула:
— Повезем! Я сама повезу Рому!
У сельсовета наскочила на Гаврилу, суровая, бледная. Гаврила растерялся, уступая ей дорогу.
— Что-нибудь случилось?
Домна с трудом собралась с мыслями. Высказала свое горе. Может, от армии или сельсовета бумага какая нужна, чтоб в городе приняли сына на лечение, так пусть Гаврила не откажет в такой милости.
— Да что ты, Домна Егоровна! — с обидой ответил тот. — Разве Роман не заслужил? Мы и бумагу дадим, и на казенной подводе отправим. Они дружки с Гузырем, я подскажу деду.
— Рому-то везти надо в Новониколаевск, — пояснила Домна.
— Гузырь поедет, куда хочешь. Вот только выяснить нужно: взяла ли Красная Армия Новониколаевск. Однако, пока они добираются, возьмет. И не беспокойся, Домна Егоровна, об отправке сына. Сделаем. Завтра спозаранку выедут.
Утром с подушками и шубами в розвальнях подъехал к лазарету дед Гузырь. Домна уже поджидала его у крыльца. Подала мешок с харчем, наказала, чтоб ехал осторожно да не заморозил сына в пути.
— Я Романку в целости предоставлю дохтуру, любо-дорого! — запрыгал Гузырь вокруг саней. — Он излечится, забубенная голова! Поживучее протчих будет!
Распахнулась дверь, и в клубах пара сестры милосердия вынесли Романа на улицу. Им помогали Яков и Семен Кузьмич. Роман был одет в полушубок, теплые, выше колен валенки. Поверх шапки голову обмотали шалью.
Гузырь разгреб сено в санях, постелил на него одну из шуб, положил подушки. Сверху Романа закутали тулупом и дохой.
— Старайтесь дышать носом, — наказал ему Семен Кузьмич.
Стали прощаться. Любка нагнулась к Роману и поцеловала его. Он почувствовал, что лицо ее влажно от слез.
— Не плачь, Любушка. Я скоро вернусь, — тепло и грустно сказал он.
— Держись, братан! — положил руку на Романово плечо Яков.
— Прощевай, сынку, — Домна заглянула Роману в глаза и вдруг перекрестилась.
Гузырь подхлестнул вожжой горячего серого коня, и сани завизжали по прихваченному морозцем снегу. Пробежали мимо тусклые огоньки изб. Проплескался длинными языками пламени костер дозорных у поскотины. И пошла белая, зимняя степь.
Вот и снова покидает родное село Роман. И снова не знает, вернется ли когда-нибудь сюда. Для мужиков уж кончается война. Теперь-то сообща с Красной Армией добьют белых. Скоро добьют. А для Романа продолжается бой, трудный бой за жизнь. Что бы ни говорил Семен Кузьмич, как бы ни утешал, но другого сердца в грудь не вставишь.
И все-таки есть еще в Романе силы. Доктора помогут, и эти силы поборют болезнь. Непременно поборют! Роману теперь никак нельзя умирать. Он завоевал себе право свободно жить, мирно трудиться. У него скоро будет сын или дочь. У него хорошая жена. Да неужели Роман забудет когда-нибудь, как она выхаживала его! Добрая, ласковая Любушка!..
Склонив голову набок, Гузырь любовался ходкой рысью коня. Потом повернулся к Роману, лихо провел рукавичкой под носом, проговорил:
— Не тужи, якорь тебя! Значится, у меня планида похужее твоей будет, ан счет годам потерял. Может, сто мне, может пятьдесят. Все попутал, любо-дорого! А ты двести протянешь! И соответственно, паря, грудь вперед, как ты есть кавалер Егория!
В морозной дали вставало над степью солнце. Оно словно отлито из воска: холодное и тусклое. Восковой казалась и узкая полоска неба у горизонта.
Мефодьев и Воронов прискакали в Покровское. Громко переговариваясь, ввалились в сельсовет. Поснимали задубевшие рукавицы — и к печке. Мефодьев повернул к Гавриле красное с мороза лицо, крякнул, озабоченно сказал:
— Петра Анисимовича надо. Ну и строга зима! Зуб на зуб не попадает.
— Петруха придет сейчас. Он в лавке, — Гаврила выглянул в окно и тоже подошел к печке, поправляя накинутый на плечи старенький полушубок. — Село сидит без муки, бабы кутью варят. Куда везти хлеб на помол? У ветряков жерновов нет, да и толку от этих мельниц мало.
— Думай, на то ты и председатель сельсовета. Может, где во Вспольске есть котел и станок вальцовый. Купи или как там. Денег на это мы вырешим. Есть деньги у штаба, — сказал Мефодьев, потирая руки. — И вот какое дело. Скоро будем расформировывать полки, представь список безлошадных. Дадим по коню на двор. Я вот знаю, что у Якова Завгороднего нет теперь тягла. Ну, как он?
— Можно считать, выздоровел. Только кривой.
— А Роман?
— Увезли в Новониколаевск.
— Жалко, коли помрет. Толковый парень.
— Говорят, у вас тут французов представляли, — заговорил Костя. — Спектаклю ставили. Посмотреть бы желательно про мировую буржуазию. Еще будут?
— Покажут. А было интересно. Все село собралось глядеть. Учитель наш Аристофан Матвеевич — прямо герой!
— Видел я геройство учителя, когда лавочник меня скараулил в школе, — проворчал Костя.
Мефодьев обрадовался Петрухе. Давно не встречались. Ушел Петруха в областной исполком и забыл армию. Школами занялся.
— Тоже надо. В армии-то я, одноглазый, что белая ворона, — с нотками обиды произнес Петруха. — А тут ничего. Отвоевываемся, вроде. Пора о будущем думать. Детишек по-пролетарски учить.
— Насчет ученья не спорю. Но отмежевываться от нас погоди. Еще послужишь в армии.
— Теперь, когда все кончается? Да ты что, Ефим? В Красную Армию калек за версту не подпустят.
— Пока что мы воюем, как воевали. Лишь подчиняемся командарму Пятой и входим в нее, как Сибирский повстанческий корпус. Один из полков мы двинули уже в тыл колчаковцам под Мариинск и Ачинск, на соединение со Щетинкиным, — оживляясь, рассказал Мефодьев. — Гомонов со своими полками выступил против Дутова. Остальные наши части громят егерей и казачью дивизию атамана Анненкова. Мы должны как можно быстрее взять Крутиху силами полка Воронова.
— Ты что ж, полковник? — повернулся Петруха к Косте.
— Только назначили заместо Королева, — не без гордости ответил Костя, поправляя свою кавказскую саблю.
— А Королев? Убит? — насторожился Петруха.
— В том-то и дело, что живой, — сердито повел глазами Мефодьев. — Надо было пристукнуть его в Сорокиной, да Костя разжалобился.
— Верно, жалость взяла, — согласился Костя. — Но теперь я покажу ему, милому, где раки зимуют!
— Мятеж подняли Королев с Рязановым. Штаб отстранил их от должностей. А тебе поручили, Петр Анисимович, побеседовать с полком и представить бойцам нового командира.
— Нет, Ефим, — возразил Петруха, опустив голову. — Я для полка никто, и потом, как мне ехать без ведома областного исполкома?
— Не сердись, Петр Анисимович. Не будем вспоминать старого. Ну, виноват я, с этим Рязановым связался. Заморочил он мне мозги своей ученостью, а теперь вот расхлебывай. Не сердись! — Мефодьев взял Петруху за плечи и стиснул. — С областным исполкомом я договорюсь. А ты, брат, теперь большая шишка. Комиссар Сибирского повстанческого корпуса! Вот кто ты!
Назавтра в полдень Петруха и Костя подъезжали к деревне Георгиевке, что раскинулась на другой стороне бора в тридцати верстах от Крутихи. Здесь квартировал Галчихинский полк, прекративший преследовать белых.
Сосны расступились, и впереди завиднелись придавленные снегом крыши изб. В деревне лаяли собаки. На журавле ближнего колодца каркала ворона. Каркала тревожно, поглядывая на подъезжающих, всадников, словно призывала дозорных полка. Смотрите, мол, едут вас уговаривать.
Петруха придержал коня, предупредил Костю:
— Смотри, не трогай Королева. Без нас разберутся и с ним, и с Рязановым. Понял?
— Как не понять, — недовольно отозвался тот.
Никакой охраны у полка не было, будто никто ни с кем не воевал. Будто возвращались мужики с ярмарки и заехали в село всей компанией чаю попить.
Петруха осуждающе хмыкнул и рысью пустил коня вдоль улицы. У маленькой, спрятавшейся за вербами хатки приметил двух бойцов. Они сидели на кряжистом бревне, посасывая самокрутки, и лениво переговаривались.
— Где штаб полка? — подворачивая к ним, спросил Петруха.
— Прямо, — махнул рукой один.
— Чего ж вы, хлопцы, тут застряли? Добивать беляков надо.
— Расейские большевики добьют. А нашего брата в обоз, да чтоб без всяких поблажек. Наш брат, сибиряк, все стерпит.
— Чудаки вы, хлопцы! — усмехнулся Петруха. — Ей-богу чудаки!
— А ты никак агитировать будешь?
— Зачем вас агитировать? Вы и так хорошие ребята. Просто посоветуемся, что делать, как нам быть, — Петруха понукнул коня и поехал дальше.
В небольшом аккуратном домике Королев гулял со своими командирами. Горланили песни. Кто-то орал во всю мочь, кто-то присвистывал. Во дворе, навалившись грудью на телегу, стоя спал молодой мужик в ситцевой серой рубашке.
— Заведи его в избу, а то замерзнет, — сказал Петруха Косте.
Тот дал мужику пинка под зад, ухватил за шиворот и поволок к крыльцу. Мужик не сопротивлялся. Наоборот, он попробовал было запеть веселое, удалое, но захлебнулся на первом же слове.
Петруха вошел в дом. Здесь было душно. В нос ударили спертые запахи махры, пота, квашеной капусты. За длинным столом вразвалку сидели партизаны. Увидев Петруху, они притихли и принялись разглядывать его с любопытством. Рядом с худощавым, растрепанным Королевым сочно хрустел огурцом рыжебородый Силантий. Отбросив в угол объедок огурца, он заговорил первым:
— Садись, милок, гостем будешь. Выпьем по полной, а век наш недолгий, — и протянул кружку самогона. — Пей!
— У меня дело к товарищу Королеву, — просто сказал Петруха, шагнув к столу. Он словно не замечал этой пьяной компании или замечал, но нисколько не осуждал ее. Так, по крайней мере, показалось всем присутствующим.
Королев встал, пошатываясь, насупился. Он-то понимал, что Горбань тут неспроста. Сказал грубо:
— А ты кто такой? Совдепщик. Я тебя знаю. Не о чем нам говорить с тобой. Ты продаешь Сибирь большевикам!
— Да он сам большевик. Комиссарил попервости, — криво усмехнулся Силантий.
Лишь теперь Петруха спохватился, что среди пьющих нет Рязанова. Впрочем Рязанов — трезвенник. Он где-нибудь в другом доме отсиживается. Наверное, ждет когда начнется смута в других полках. Не дождется, изменник.
— Я большевик, товарищи, — голос Петрухи прозвучал твердо. — И ни от кого этого не скрываю. А касательно Сибири надо разобраться. Давайте отложим наш разговор до завтра. Идите, хлопцы, по квартирам.
Над столом взметнулись пьяные вскрики:
— Мы не желаем идти!
— Ты не указывай нам, расейскими командуй!
— Я, хлопцы, не указчик вам, а только советую.
— Не желаем!
— Уходи пока цел! А то в два счета разменяю! Понял!
Петруха неторопливо повернулся и вышел. На крыльце Костя тер уши мужику в серой рубашке — приводил в чувство.
— Ну, что? — спросил он, разгибая спину.
— С этими каши не сваришь. Нужно искать Рязанова.
В доме опять загорланили, засвистели.
Рязанов стоял на квартире по-соседству. Он испытующе взглянул на Петруху из-под мохнатых бровей и поинтересовался:
— С какими новостями изволили прибыть?.. Знаете, Галчихинский полк небоеспособен, поэтому бессмысленно говорить о его присоединении к Пятой армии.
— Соберите полк. Я хочу побеседовать с бойцами, — потребовал Петруха.
— Зачем это вам?
— Нужно, Геннадий Евгеньевич. Хочу прочитать им один приказ.
— Какой приказ?
— Есть тут. Да вы не бойтесь, я прочитаю и уеду.
К вечеру собрали партизан на площади. Петруха услышал недовольные голоса:
— За что воевали!
— Опять сызнова начальство поставят над нами. Расейские будут командовать!
Рязанов утихомирил бойцов и дал слово Петрухе. Но, прежде чем подняться на табуретку, Петруха показал Геннадию Евгеньевичу приказ штаба и предупредил:
— Теперь вы — не комиссар, а частное лицо. Поэтому не проводите агитацию в армии. Не подчинитесь приказу — плохо вам будет!
Рязанов возмущенно взметнул брови, рванулся, чтоб уйти с площади, но Костя взял за рукав:
— Послушайте, Геннадий Евгеньевич, — и кивнул на Петруху.
— Я не знаю, что вам наговорили тут, но, видно, обманули вас, товарищи бойцы повстанческого корпуса, входящего в Пятую советскую армию, — сказал Петруха. — Никто нас притеснять не намерен! Власть будет наша, народная. Кого захотим, того и поставим. Мы все заодно с Лениным. Это Ленин послал выручить нас Красную Армию.
— Мы сами себя выручили! — раздался голос.
— Нет, товарищи! Мы били врага сообща. И теперь Красная Армия не командовать нами пришла, а прикрыть нас от ударов большого войска атамана Дутова. Красноармейцы — наши родные братья. Весь партизанский корпус так и встретил их, как братьев. И только вас обманули. Комиссар Рязанов сам еще недавно отирался возле Колчака. А подпоручик Королев служил у атамана Анненкова. Мы поверили им, что они за нас. И напрасно поверили. Может, они, действительно, против Колчака, но вместо этого правителя они хотят посадить на нашу шею другого. А ваши командиры с Королевым самогонку пьют, когда всего в тридцати верстах льется крестьянская и рабочая кровь! Разве можно доверять таким командирам?
— Дай, я скажу! — крикнул высокий боец в заломленной к затылку папахе. — Дружка моего Евграфа Щербака под Галчихой убили. Да и не только его. Многие сложили головы, а за что? За то, чтоб мы самогонку тут ведрами хлестали? Нет! За Советскую власть, за народ отдали жизнь ребята! И правильно сказал товарищ, надо лупить Колчака до конца, чтоб его духу в Сибири не было! А нам тут ужастей наговорили. Мол, притеснять будут мужика. А я так думаю, что бедный бедного обижать не станет, а в Красной Армии богатеев нету. Все богатеи у Колчака да у Анненкова!
Боец выговорился и с достоинством отошел на свое место.
— Что ж молчишь, комиссар? — вызывающе крикнул Рязанову кто-то из толпы. — Ты нам по-иному дело обсказывал. Расейскими нас пугал. Ан вишь, что люди толкуют!
— Отвечай, товарищ комиссар! — раздался другой голос.
— Чего там толковать, долой его!
— До-лой!
Рязанову не дали говорить. Засвистели, заулюлюкали. Он растерялся, нахмурился и опустил голову. В сущности, чего ему ожидать от мужиков? Они сразу поверили своему. Горбаню, а Рязанов как был, так и остался для них чужим.
Все было сказано. Петруха лишь зачитал приказ о назначении Кости Воронова командиром Галчихинского полка.
Тут же выбрали в некоторых батальонах и ротах новых командиров, взамен пьянствовавших с Королевым. И полк выступил в ночь на Крутиху.
Мансуров видел, как люди бежали от смерти. Многие из них не были трусами. Почти каждый совершил то, что принято называть подвигом. Солдаты без страха шли в атаки, вступали в штыковой бой. Без страха убивали и умирали.
И вдруг все летело вверх тормашками. Люди теряли власть над собой. Они становились такими, какими их создала природа. Ведь страх всегда живет в человеке. Страх заставляет его кутаться зимой в шубу — можно простудиться и умереть. Страх не позволяет прыгнуть с колокольни, войти в горящий дом, лечь под поезд…
А отвага — умение подавить страх. Одним это удается, другим нет. Люди не скорпионы. Чаще всего люди бегут от смерти.
Разум подсказывал Мансурову, что смерть — не такая уж страшная штука. Умереть можно просто. Приставил пистолет к виску и нажал спуск. Но чувства протестовали. Они говорили: ты еще успеешь умереть, поживи, поручик. Умереть не поздно и завтра. Могильным червям есть кого жрать. И без тебя хватит им пищи.
Так было и на этот раз. Эскадрон Мансурова больше суток сдерживал натиск партизан под Крутихой. Вместе с другими частями дивизии Анненкова черные гусары дрались отчаянно. Казалось, что противник вот-вот выдохнется. Но, вместо этого, партизаны атаковали по всему фронту и смяли атаманцев.
Началось бегство. Мансуров попытался задержать черных гусар на окраине Крутихи. Он кричал, грозился перестрелять отступающих и даже выстрелил кому-то в лоб. Солдат упал у самых ног поручика. Но и это не подействовало. Страх гнал солдат неизвестно куда. Нечего было и думать как-то организовать это людское стадо.
И тогда Мансуров рванул повод из рук подлетевшего к нему коновода, вскочил на коня и поскакал к станции. Он спасался. Он не знал, для чего ему нужна была жизнь, но она была нужна, очень нужна. На путях стоял бронепоезд «Туркестан». К нему мчался Мансуров, чтобы поскорей уехать отсюда. Пусть будет потом полевой суд, пусть расстреляют, но все-таки это потом, а не сейчас.
Свистели пули. Снопами падали в снег черные гусары. Но бой был позади, на окраине.
Мансуров вынесся на привокзальную площадь, перемахнул высокий дощатый забор и, оказавшись на путях, воровато огляделся. Бронепоезд покидал станцию. Его стальная громада маячила уже за семафором, окутанная густым дымом. «Туркестан» уходил в сторону Степной.
Потрясая над головой кулаками, Мансуров выругался. И вдруг совсем рядом загрохотало. Мансуров оглянулся. К нему на большой скорости приближался паровоз с двумя вагонами. Этот поезд тоже спешил к Степной. Мансуров сразу узнал один из вагонов — черный с решетчатыми окнами.
Раздумывать было некогда. Он должен проявить решительность. От этого зависело сейчас, жить Мансурову или умереть. Поручик быстро освободил от стремян ноги и, как только черный вагон поравнялся с ним, пустил своего скакуна вдоль линии. Конь дробно зацокал копытами по гальке. Только бы не поскользнулся! Тогда — смерть!
Мансуров выбрал удобный момент и цепко ухватился за поручни вагона. Рывок — и его выбросило из седла в тамбур.
— С благополучным прыжком, брат поручик! — ухмыльнулся пожилой атаманец с погонами старшего унтер-офицера.
Ничего не ответив, Мансуров выглянул наружу. Конь несколько отстал, но все еще скакал рядом с поездом. Полоскалась на ветру грива, мелькали копыта.
«Прощай, друг!» — пронеслось в сознании.
— Мы подались было в другую сторону, к своим. И «Туркестан» за нами, — снова заговорил унтер. — Да там пути разобраны. Повернули обратно.
— Поручик Лентовский здесь? — спросил Мансуров.
— Брата поручика нету. Его вчера утром вызвали к атаману. В вагоне нас шестеро да палач. И еще сколько-то арестованных.
— Палач? — возбужденное лицо Мансурова вдруг потемнело и исказилось болью. Он распахнул дверь и твердой походкой двинулся по коридору.
В купе стоял полумрак. Окно было закрыто грязной занавеской, на которой виднелись следы крови. В углу, на засаленной подушке, покоилась узколобая голова незаконнорожденного дворянского сына. На короткой шее вздулись синие жилы. Руки сжаты в кулаки, словно дворянский сын приготовился бить кого-то.
Мансурова затошнило. В купе было мало свежего воздуха. Вероятно, весь свежий воздух дегенерат пропустил через себя. Он дышал, как бугай, раздувая вывернутые ноздри.
— Из него должен получиться вполне порядочный покойник, — сказал Мансуров и потянулся к пистолету.
Но не сонного. Нет, это была бы слишком легкая смерть. Пусть тоже помучается.
Поезд набирал скорость. Все веселее стучали колеса, все меньше верст до станции Степной. Мансурову вдруг вспомнился Пантелей Михеев. Где-то он теперь? Может, это Пантелей гонит Мансурова? Что ж, в этом есть логика… Мансуров хотел бы умереть в бою, но не мог. Он бежал от смерти. В глубине души он отмежевывался от прошлого. Но порвать с ним не мог. В прошлом был незаконнорожденный сын дворянина, с которым надо кончать.
Мансуров толкнул палача ногой. Тот открыл глаза, белые, ничего не выражающие, и весь напружинился. Он готов был растерзать поручика. Он привык убивать людей и боялся лишь одного, Лентовского.
Мансуров стрелял с наслаждением, какого он давно, а может быть, вообще никогда не испытывал. Пули дырявили голову, шею, грудь незаконнорожденного и снова голову. Нет, поручик Лентовский, люди — не скорпионы!
На выстрелы никто не пришел. Эти звуки здесь никого не волновали. Их словно не замечали. Тогда Мансуров открыл дверь купе и зычно крикнул в коридор:
— Сбросьте под откос эту падаль!
Два атаманца равнодушно подняли труп с полки и потащили в тамбур. Тут же они вернулись, вытирая обмазанные кровью руки о подол черных гимнастерок. Они были очень подходящими для такой работы, черные гимнастерки. На них не оставалось следов.
Перед Степной поезд обстреляли, но никого в вагоне не зацепило. Лишь вышибло стекла. Сразу стало холодно, как снаружи. Чтобы согреться, Мансуров зашагал по узкому коридору.
В полдень поезд прибыл на станцию. Кроме «Туркестана», здесь стоял на путях еще один бронепоезд, который вел бешеный огонь из орудий. Со стороны бора и Крутихи на станцию наступали партизаны.
Мансурову по всем правилам нужно было явиться к командиру группы войск и получить новое назначение. Но это значило, что его пошлют снова в бой и, может быть, снова придется бежать.
Он решил немного отдохнуть. Найти Поминова, пожить у него несколько дней, отоспаться, а потом будет виднее. Надо присмотреться ко всему, выяснить обстановку.
Мороз пощипывал уши, и Мансуров поднял воротник полушубка. Через раскрытые воротца вышел в улицу. Она была пустынной. Где же узнать о Поминове? Ага, вот из переулка выскочил офицер в кошеве. Мансуров поднял руку.
Офицер осадил белого от инея коня, закурил, поджидая Мансурова. Это был молодой прапорщик егерского полка. Он с радостью вызвался подбросить поручика к квартире Поминова. Прапорщик знаком с Владимиром, частенько встречаются за карточным столом, выпивают.
— Проклятые места! — возмущенно сказал прапорщик. — Холод лютый. Мы больше поморозили солдат, чем потеряли убитыми. А этим бандитам-партизанам хоть бы что! Они могут спать на снегу в сорокаградусный мороз.
— Верно, — согласился Мансуров. — Они тут у себя дома, а нас черт не носи куда не следует.
— Мы — люди подначальные. Где нужно, там и воюем.
— Омск сдали, Новониколаевск сдали… Таким манером мы подарим за месяц всю Сибирь, — вздохнул Мансуров, устраиваясь в кошевке.
— Союзники не допустят, чтобы нас разгромили, — возразил прапорщик. — Они пришлют свои войска. Наконец, нам поможет Япония.
— От них помощи, как от козла молока. Им нужны колонии, барыши.
— Я считаю, что лучше России попасть под иностранную пяту, чем под иго большевизма.
— И то, и другое, прапорщик, одинаково печально…
Владимир Поминов попросил хозяйку поставить самовар, сбегал за самогоном. Он заметил в Мансурове перемену к лучшему. Поручик не нес околесицу, как в прошлый раз. Рассуждал вполне здраво, хотя по-прежнему не совсем лестно отзывался о Колчаке.
— Колчака, а вместе с ним и нас, погубило отсутствие на местах сильной власти. Прежде чем объявлять поход на красную Москву, нужно было укрепить тыл. Иметь в каждой волости гарнизоны. И не зарываться на фронте. Не метаться от Перми до Уральска. А сразу же делать ставку на соединение с Деникиным. Впрочем, мы все недооценили большевистских сил. В то время, когда наша армия редеет, их армия быстро растет.
— Неужели наше наступление на Мефодьева провалилось? — беспокоился Владимир.
— К сожалению, этот факт неоспорим. Мы слишком поздно начали операцию или слишком рано Колчак уступил красным свою столицу. К партизанам подошла армия из России, и, на мой взгляд, нам пора сматывать удочки. Атаман Дутов покинул свои станицы, а у него целое казачье войско, — в раздумье ответил Мансуров.
— А как же теперь моя мама?
— Ты прежде подумай о себе. У твоей мамы больше шансов выжить.
Ночью играли в карты, а часа в четыре Мансуров и Володька вышли во двор проводить прапорщика. В это время по всему селу вдруг захлопали выстрелы.
— Я узнаю, в чем дело, — сказал прапорщик, прыгая в кошевку.
Офицеры быстро оделись: стреляли неспроста. Наверное, партизаны прорвали или обошли фронт и ворвались в Степную. На всякий случай Владимир оседлал коня.
Прапорщик подъехал растерянный и зачастил, глотая слова:
— Бунт… Полки восстали! Ехать… Прорвемся…
— Садитесь в седло, поручик, а я в кошеве поеду, — крикнул Владимир.
Перестрелка на улицах усилилась. За углом двухэтажного поповского дома строчил пулемет. И когда кошевка, взвихрив снег, выскочила в переулок, кто-то бросил в нее гранату. Мансуров, мчавшийся саженях в тридцати сзади, видел, как подняло взрывом Владимира и прапорщика.
«Вот и конец тебе, а мама, наверное, еще жива», — с холодным равнодушием подумал о Владимире поручик.
Мансуров проскочил переулок. Его спасли снежная заметь и темнота. Он не жалел коня, гнал во всю мочь. Далеко за селом он сорвал с полушубка погоны, снял и бросил в снег шашку. Оставил при себе лишь пистолет, который спрятал за пазухой. И уже не галопом — легкой рысцой поехал дальше.
Госпиталь, в котором лечился Роман, помещался в ободранном кирпичном здании неподалеку от вокзала. Палата выходила окнами на оживленную улицу. На мостовой стучали копыта, скрипели телеги, не смолкал людской говор.
Роман лежал головой к одному из окон. Он хорошо слышал, что творилось на улице. Сначала шумы не раздражали. Больше того, Роману были по душе звуки суматошной, неустроенной жизни города, недавно освобожденного от врага. Он как бы сам переносился в эту жизнь, кипел в ее котле. Но потом все осточертело, захотелось тишины.
Шумы угнетали и других больных.
— Почему бы не устелить мостовую соломой! — возмущался раненный в грудь старик в полосатом халате, койка которого была рядом с Романовой.
— Солома? А не лучше ли положить здесь тифозных, а второй этаж отдать нам? — спрашивал, обращаясь к двери, высокий красивый мужчина с холеным лицом и пышными усами. У него была на перевязи рука, как, впрочем, у большинства лечившихся.
Роман попал сюда с трудом. Дед Гузырь двое суток возил его по больницам города. Но везде отказывали. Отказали и здесь, в госпитале Красного Креста. Новониколаевск был взят красными лишь неделю назад, и во всем царила страшная неразбериха. Тифозные валялись прямо на улицах, у подъездов больниц. Роман уже подумывал ехать домой, но один из встречных красноармейцев, прочитав выданную Гаврилой бумагу, посоветовал:
— Вы в Совет поезжайте. Там помогут.
И верно. В Совете дали им провожатого. Большого роста матрос с кадыком на худой шее и черными усиками хлопнул сухой волосатой рукой по деревянной кобуре маузера, угрюмо сказал:
— Я из них душу вытряхну. Контру лечат, а мы подыхай под забором.
По пути в госпиталь матрос рассказал, что многие колчаковские офицеры, не желая идти с отступающей армией, поранили себя и теперь лежат в больницах. Чека не может добраться до них. Раненые находятся под защитой Красного Креста до полного излечения. Жди, когда поправятся, наедят морды. Они поживают там неплохо.
Матрос объяснялся с самим профессором Рижским, чистеньким, благообразным старичком, который начальствовал в госпитале.
— У меня нет мест. Можете пройти и взглянуть. Больные лежат в коридоре, — говорил профессор, потряхивая клинышком седой бороды.
— Не помирать же человеку, — гремел матрос. — А это еще нужно проверить, кого вы врачуете.
— Не имеете права! — загорячился профессор. — Есть международные соглашения!
— Мало ли какие соглашения контра повыдумывала! Вот и революцию погубить сговорились, да не вышло!.. А этого больного вы положите к себе и за жизнь его отвечаете перед Новониколаевским Советом депутатов!
— Вы ничего не понимаете в медицине. Разве я могу дать гарантии? — размахивал руками Ряжский.
— Можешь. Все вы можете, да не хотите! Давай-ка, дядя, ищи койку больному. Сам не найдешь, я помогу!
В конце концов профессор принял Романа.
— Я, дядя, еще приду к тебе, проверю, как ты наших лечишь! — угрожающе произнес матрос на прощанье.
Когда Романа внесли в палату, раненые зашушукались. Их было здесь семеро. И ни в одном Роман не признал простого мужика. Как выяснилось позже, эта палата не отличалась от других. На весь госпиталь приходилось лишь двое больных бойцов Красной Армии: Роман и еще один красноармеец из регулярных частей. Остальные — белые офицеры, которым мирволил профессор Ряжский.
Первое время офицеры остерегались Романа. Не говорили при нем о войне и Советской власти. Враждебно поглядывали на него и шли в коридор или в соседние палаты. Но скоро спохватились, что таиться от Романа нечего. Все равно в Чека знают об этом офицерском прибежище.
Из их разговоров Роман понял, что старик в пестром халате — полковник генерального штаба, служил у Каппеля. Красивый усач — тоже полковник, командовал бригадой на Пермском направлении. Они задавали тон в палате.
Усач любил петь. У него был приятный баритон. Обычно он подходил к окну, глядел на заснеженную, кишащую народом улицу и раздумчиво выводил:
Как грустно, туманно кругом,
Тосклив, безотраден мой путь.
А прошлое кажется сном,
Томит наболевшую грудь.
Ямщик, не гони лошадей!
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить.
Ямщик, не гони лошадей!..
В такие минуты палата замирала. Песня рвала сердца. Офицеры скрипели зубами, ломали пальцы, плакали в подушки. Им, действительно, некуда было спешить. Там, за окнами, Чека ожидала их выздоровления, чтобы посадить в тюрьму или расстрелять. Хватит, повозили вас ямщики, господа офицеры! Слазьте, приехали!
Как грустно средь хладных равнин
Измену забыть и любовь.
А память — мой злой властелин —
Все будит минувшее вновь…
Усач поворачивался лицом к двери и смолкал. В его голубых глазах стояли слезы. Потом он вдруг зло обращался к Роману:
— Что вам Россия! Вы обгадили ее, и еще обгадите! Вы подохнете с голода и добром вспомните перед смертью и Николая, и Колчака!
— Мучителей народа не вспоминают добром, — отвечал Роман. — Не заслужили они добрых поминок.
— Мучителей? А вы сами кто? Не мучители? Вы отняли у меня дом, семью, родину. Я остался нищим! — кричал усач.
— А мы всю жизнь нищие. Испокон веку народ в нужде. Лишь шомполами да плетками его угощают?
— Будет вам, — примирительно говорил старик-полковник. — Здесь мы все равны, у всех ничего нет. Значит, и ссориться нет повода. Почитайте-ка лучше нам последнее стихотворение Маслова. Это был большой поэт, прекрасный стихотворец!
Усач снова глядел в окно и читал:
Тянутся лентой деревья,
Морем уходят снега.
Грустные наши кочевья
Кончат винтовки врага.
Или сыпные бациллы,
Или надтреснутый лед.
Вьюга засыпет могилы
И панихиду споет…
— И панихиду споет… — повторил старик, сокрушенно покачивая лысой головой.
Иногда офицеры принимались ругать Колчака. Он был и правителем никудышным, и плохим главнокомандующим. У англичан несчастливая рука. Им нужно было выдвинуть в диктаторы генерала Василия Болдырева. Того знала армия. Болдырев состоял в Директории. Авторитет его был непререкаем. Выходец из народа, георгиевский кавалер, профессор. Или вручить бразды правления Россией Анатолию Пепеляеву. Вероятно, так и будет. Когда Советская власть в Сибири падет, а она не продержится здесь и месяца, англичане заменят Колчака Анатолием Пепеляевым.
— К этому времени некоторые из нас вылечатся и примут участие в новом, победоносном походе на Москву, — возбужденно замечал усач.
Но радость тут же сменялась унынием. Усач снова подходил к окну, и его просили спеть жалостливый романс. И он пел и плакал.
Роман выздоравливал. Профессор относился к нему с подчеркнутым вниманием. Чем дальше уходили колчаковцы на восток, тем любезнее становился Ряжский. Прошла у Романа отечность, профессор позволил ему подниматься с койки и гулять. Теперь больной может позвонить в Совдеп и сообщить о своем состоянии. В госпитале есть телефон.
Роман обещал поговорить с Советом. Не мог же он признаться, что нет у него там знакомых, кроме матроса, да и тот, наверно, уже давно позабыл Романа.
Однажды, гуляя по длинному коридору, Роман заметил у колонн подъезда часовых. Это были поставленные Чека люди, которые арестовывали выписывающихся из госпиталя белых офицеров. Как только офицеры переступали порог, на них уже не распространялись никакие международные законы. Их не опекал больше Красный Крест.
С этого дня офицеры принялись растравлять свои раны. Но лекарства и время делали свое. Офицеры вылечивались и уходили под конвоем в Чека. Их провожали долгими печальными взглядами.
Наконец, настала очередь усача. Ему разбинтовали руку, осмотрели и сказали, что завтра кончается срок лечения.
— К сожалению, ничего не могу предпринять, — растерянно пожимая плечами, говорил профессор.
Усач угрюмо молчал весь вечер. Глядел на лепной потолок, в одну точку, о чем-то размышляя. А когда в палате погасили свет, Роман услышал, как усач негромко сказал старику-полковнику:
— Из жизни нужно уходить, как из проданного с торгов дома. И не хочется, а надо. В дом вселяются новые жильцы, — и тяжело вздохнул.
А ночью палату поднял выстрел. Усач покончил с собой.
На освободившееся место положили тоже рослого, черночубого мужчину средних лет. У него были большие карие глаза, пристальным взглядом которых он оценил обстановку. И сразу же сказал откровенно:
— Я — поручик Мансуров из казачьей дивизии Анненкова. Буду лечить простреленную руку и триппер полугодовой давности.
— Вы, вероятно, шутите, поручик, насчет… — с усмешкой начал и вдруг замялся старик в пестром халате. — Нельзя же так.
— Насчет триппера? Нет, не шучу! А руку прострелил сам.
Услышав фамилию Мансурова, Роман вздрогнул. Так вот он какой! Это по его приказу атаманцы перепороли осенью восемнадцатого года все село. И этот гад ведет себя так спокойно и нагло в городе, где установлена советская власть!
Роман решительно поднялся и зашагал к двери.
— Вы куда? — спросил его Мансуров. — Уже доносить? Дайте мне хоть отдохнуть, познакомиться с вами поближе.
— Чека с тобой познакомится, ваше благородие! — сквозь зубы процедил Роман, встретившись взглядом с Мансуровым.
Белая армия отступала. Это было паническое бегство. На сотни верст вытянулись вдоль Сибирской магистрали обозы. Шли и ехали обмороженные, голодные, злые. Бились в тифу уложенные на санях штабелями и прикрученные веревками. А вокруг бушевали метели, звенели морозы, горели сторожевые партизанские костры.
Армия таяла. Солдаты гибли в стычках с красноармейцами, умирали от ран и болезней, разбегались кто куда. Они не были способны упорно сопротивляться. Это показали еще бои на подступах к Новониколаевску. Сдав Омск, генерал Войцеховский хотел остановить красные войска на рубеже Оби. На заседании военного совета он сказал:
— Я не мыслю себе потери Новониколаевска. С ним мы потеряем все.
Тогда поднялся командир корпуса Сибирской армии Гривин, боевой пятидесятилетний генерал, закончивший германскую в чине полковника. Гривина знали в армии, как способного, дальновидного военачальника.
— Нас разобьют, — возразил он убежденно. — Вот почему я отдал приказ отступать к Иркутску.
— Вы отмените свой приказ, Петр Петрович, — сдерживая ярость, проговорил Войцеховский.
— Это было бы неблагоразумно.
— Вы передадите корпус другому.
— В этом нет необходимости, — ответил Гривин.
Белый от гнева, Войцеховский выхватил пистолет и в упор трижды выстрелил в Гривина.
Приказ об отходе корпуса был отменен. Однако это ничего не изменило. Войска не удержали Новониколаевска и покатились дальше на восток. Не сумели они устоять и под Красноярском.
Теперь это была уже не армия, а дикая орда, ожесточенная сознанием собственного бессилия. Не Каппель и Войцеховский — сама смерть предводительствовала ею. Горе тем селам, по которым проходили колчаковцы. Убийства и насилия совершались на каждом шагу. Как ненасытная саранча, опустошали белые землю. Губили все, что попадалось, и сами гибли от красноармейских и партизанских пуль, от жестоких сибирских морозов, от тифа.
Между союзниками, как и в Омске, шла потасовка. Уже не за Россию Колчака дрались они, а за то, как бы спасти свою шкуру. В их стае действовал волчий закон: они рвали слабого. Чехи не подпускали к железной дороге белогвардейцев. Пусть русские идут пешком, не мешая продвигаться на восток чехословацким эшелонам. Англичане и французы перекладывали всю вину за поражение на американцев. Япония, хищно оскалив зубы, ждала за Байкалом русское золото.
Новое правительство Колчака было мертворожденным. Оно не имело никакой власти, с ним никто не считался. Еще в ноябре, формируя кабинет, премьер Виктор Пепеляев предложил советнику бывшего царского посольства в Японии Щепкину портфель министра иностранных дел. Щепкин отказался, заявив:
— Я скорей поступил бы в сторожа ватерклозетов Хибийского парка в Токио, это вернее.
По суровому, заснеженному краю от разъезда к разъезду, от станции к станции пробирался поезд 58-бис. Пятого января двадцатого года Колчак сложил полномочия. Он думал теперь лишь об одном: как поскорее добраться до границы. Он знал, что в Иркутске восстание, что власть принял на себя эсеровский Политцентр, который, несомненно, сделает попытку арестовать бывшего верховного правителя. Но Колчак — частное лицо. К тому же он под защитой союзного командования. На вагоне Колчака развевались английский, французский, американский, чешский и японский государственные флаги.
Поезд шел по угрюмой Сибирской земле. Белый от инея, он казался привидением. Впрочем, он и был привидением, кошмаром, уходящим из Сибири. А рядом с полотном железной дороги гудели на морозе провода телеграфной связи. И по ним, обгоняя поезд, летело:
«Всем, всем, всем начальникам партизанских отрядов и рабочих дружин по линии Зима — Иркутск. 13 января к Зиме с поездом 58-бис в чешском вагоне прибыл Колчак. На, мое требование о выдаче Колчака комендант станции Зима чешский полковник Ваня ответил отказом. В случае прорыва Колчака через Зиму примите меры его задержания в Иркутске.
Командир кавалерийского отряда Новокшонов».
Четырнадцатого января поезд прибыл на станцию Иннокентьевскую. Пропели, все реже постукивая на стыках рельс, колеса, залязгали буфера. Колчак воткнул недокуренную папиросу в пепельницу и поднялся с мягкого, обитого красной кожей кресла. Неторопливо подошел к окну. На секунду его ослепил свет. Солнце било прямо в глаза. Колчак прищурился, разглядывая столпившихся на перроне военных. Это были чехи, в большинстве офицеры. Они возбужденно разговаривали, показывая на вагон Колчака.
«Уж не собираются ли они переселить меня в теплушку, — подумал Колчак. — Кто я для них сейчас? Никто. Пять государственных флагов союзных держав являются в некоторой степени гарантией от произвола врагов, но не друзей. Ведь чехи считаются моими друзьями. Так, кажется».
— Александр Васильевич, я выйду узнаю, скоро ли нас отправят, — раздался за спиной голос Комелова.
Вот и адъютант зовет адмирала по имени-отчеству. И для него Колчак всего лишь частное лицо, путешественник по Сибири. Но откуда взялась на душе горечь? Ведь это сам Колчак просил Комелова называть себя именно так.
Подошла Анна Васильевна, встала у соседнего окна.
— Иркутск? — она вскинула изломанные брови.
— Нет, Иркутск следующая, — ответил Колчак. — Сегодня же я увижусь с Жаненом и потребую от него, чтобы поезд под литером «Д» охранялся не чехами, а французами или англичанами. Чехи слишком вероломны, чтобы им доверять русское золото.
— У меня дурное предчувствие, — вдруг в смятении проговорила Анна Васильевна. — Я понимаю, что с нами не должно ничего случиться. В Иркутске войска чехов и союзное командование. Но если… В общем, что бы ни произошло, я не хочу разлучаться с вами.
Колчак намеревался что-то сказать, но в это время в салон вошли Комелов и коренастый, суетливый начальник штаба Зенкевич. Колчак оглянулся и заметил тревогу в глазах Зенкевича, который тут же блудливо отвел взгляд.
— Что случилось? — шагнул адмирал навстречу.
Комелов насупился и произнес трудно, как бы выжимая из себя каждое слово:
— Политцентр настаивает, чтобы до Иркутска ваш эшелон сопровождала и его охрана. Чехи ждут распоряжений от Сырового, а тот от Жанена. Идут переговоры.
Колчак прошел к одному из кресел и сел. Откинув голову назад, слегка вытянул шею. Затем сгорбился и, чтобы успокоиться, закурил. В минуты опасности он должен держать себя в руках.
— Нужно немедленно связаться с Жаненом.
— Я свяжусь, — поспешно проговорил Зенкевич и бросился в купе. Оттуда он вышел с чемоданами. — Я свяжусь! Я потребую…
— Зачем вы берете чемоданы? — сухо спросил Комелов.
Зенкевич не ответил. Он мелкими шажками пробежал по коридору и резко хлопнул дверью. Колчак проводил его презрительной улыбкой.
— Предатель! — выдохнула Анна Васильевна.
Всем было как-то не по себе. Зенкевич струсил и бежал из вагона. Он пристанет теперь к чешскому эшелону и вместе с ним минует Иркутск. А дальше — атаман Семенов и граница.
— Михаил Михайлович, помните я вам говорил об адъютанте Наполеона? — вдруг сказал Колчак. — Так герцог де Ровиго одинаково служил и Бонапарту, и Бурбонам…
— Александр Васильевич, — с укором отозвался Комелов.
— Конечно же, я пошутил. Вы не Зенкевич. — И адмирал отбросил голову на спинку кресла.
Окинув благодарным взглядом высокую и худую фигуру Комелова, Анна Васильевна подумала о том, что этот человек, пожалуй, единственный из всего окружения Колчака, кто не способен на предательство. Если Комелов когда-либо изменит свои убеждения, то порвет с Колчаком открыто, не побоится сказать правду в глаза. Но такое может случиться с ним лишь при иных обстоятельствах, а сейчас Михаил Михайлович ни за что не оставит адмирала.
Всю ночь в салон-вагоне не спали. Когда поезд прибыл на станцию Иркутск, при нем находилась уже двойная охрана. Колчак и его спутники догадались, какое решение приняло союзное командование. Комелов хотел повидать Жанена, но оказалось, что француз уже отбыл на восток.
— Все открещиваются от меня, как от чумы, — горько проговорил Колчак. — И если так, то я один буду держать ответ и за себя и за них. Я не боюсь расплачиваться за свое прошлое, оплатить все векселя. Я ни в чем не раскаиваюсь. Да, абсолютно ни в чем. Я был знаменем белого движения, я не щадил своих врагов. Не кривил душой, а действовал согласно моим убеждениям. Я еще мало пролил крови! Нужно было больше, больше!..
День тянулся утомительно долго. Казалось, ему не будет конца. А когда стемнело, под окнами вагона проскрипели шаги. Вот они заглохли у тамбура. И кто-то решительно толкнул дверь.
Колчак и Комелов поднялись с кресел. Анна Васильевна осталась сидеть. Ее лицо залила бледность, глаза округлились. Непослушные руки нервно запрыгали на коленях.
В вагон вошли командир чешского конвоя и четверо в дубленых полушубках. Люди как люди. В их облике не было ничего устрашающего. Но они уже стали судьбой Колчака и его спутников. Судьба топталась у порога вагона и требовала возмездия.
— Адмирал Колчак, следуйте за мной. Я должен передать вас специальной комиссии Политцентра, — отряхивая снег с полушубка, равнодушно сказал чех.
— Я нахожусь под защитой союзных держав. Разве это вам не известно? — и поджал побелевшие губы.
— Вы русский и вашу участь должны решать русские.
— Хорошо, я иду, — Колчак торопливо надел шубу, папаху. — Вам нужно мое оружие?
От вошедших отделился солдат лет тридцати, вразвалку приблизился к Колчаку, кивнул на шашку:
— Подари на память, адмирал.
Колчак весь съежился и отвернулся. Солдата одернули товарищи.
— Оружие сдадите комиссии, — ответил чех, направляясь к выходу. Колчак задержал его:
— Со мной в вагоне едет близкий мне человек. Анна Васильевна Тимирева. Мы были вместе и не хотели бы разлучаться.
— Да, — ледяным голосом подтвердила Анна Васильевна. — Вы дайте слово, что придете за мной.
…За окном гудела метель. Где-то в сугробах брела на восток, к Иркутску, белая армия.
Под напором красных частей откатывалась к китайской границе дивизия Анненкова. Свой путь к предгорьям Джунгарского Ала-тау атаман отмечал виселицами и освещал заревом пожаров. Побурели от крови камыши у озер Ала-куль и Джаланаш-куль, где озверевшие атаманцы расстреливали и рубили шашками жителей окрестных сел. Обезображенные трупы запрудили реку Тентек возле Уч-Арала — последней ставки Анненкова в России. Над неоглядным простором степи кружились грифы и вороны, почуявшие добычу. Кружились и камнем падали на мертвых.
Анненков спешил. Его прикрывал Оренбургский казачий полк, наиболее боеспособный. Он с ожесточением отбивался саблями и пиками, огрызался огнем орудий и пулеметов. Оренбуржцы не знали передышки. Они никак не могли оторваться от красных.
В теплый весенний полдень штаб Анненкова пересек приграничную реку Кусак. Слева неподалеку виднелось небольшое селение. Под развесистыми карагачами дремали глиняные мазанки, разбросанные в беспорядке по степи. Людей в селении не было. Заслышав о приближении атамана, они бежали в горы.
А впереди широко распахнулся горный проход. Красноватые скалы угрюмо повисли над ущельем, поросшим высоким чием и тамариском. Это были Джунгарские ворота. За ними лежал Китай, незнакомая, чужая страна.
На пологом склоне холма сгрудились двуколки и конные. Раскачиваясь и чихая, подошел серый бронеавтомобиль. Конвойцы с запыленными, усталыми лицами принялись ставить палатку.
По соседству с ними суетился Каланча, который полгода служил денщиком при атамане. На эту должность его взяли по совету Лентовского. Еще тогда в «карантине» поручик приметил его и похвалил в душе за ненависть к большевикам. Этот худой, высокий с бледным лицом парень, действительно, никого не щадил, за что был переведен в свое время в лейб-атаманский полк. Когда Анненкову потребовался новый денщик на место убитого, Лентовский разыскал Каланчу и направил в штаб.
Должностью атаманского денщика Каланча дорожил. Он служил Анненкову верой и правдой, надеясь вскоре получить лычки на погоны, а то и выйти в офицеры. Атаман непременно отблагодарит его за усердие. Вот и сейчас Каланча проворно снял с двуколки белую кошму и маленький столик. Кошму расстелили на земле среди пахучего, жесткого джюсана.
Анненков скинул с плеч светло-голубую гусарскую куртку, опушенную мерлушкой. Лег на живот, широко разбросив по кошме затекшие в седле ноги. Он поджидал начальника штаба дивизии генерала Денисова, который отлучился к одному из полков и вот-вот должен был приехать.
Каланча присел на угол, рядом с атаманом. Закурил, поглядывая в сторону сумрачных гор. Глаза затянуло свинцовой хмарью.
— Россию жалко? — перевернулся на бок Анненков.
— Нет, брат атаман. Чего ее жалеть-то, проклятую!
— А у меня болит сердце. Бросил бы я всех вас и улетел в свою Новгородскую губернию. Но там большевики. Видит бог, много я их перекрошил, да, выходит, мало у нас силы. Деникина и Краснова разбили, Юденича разбили, Колчак с дыркой во лбу поплыл в Ледовитый океан. И мы покидаем Россию.
— Мы ишо вернемся, — сквозь зубы сказал Каланча, ударив кулаком по пыльной кошме. — Ишо попомнит нас Совдепия!
— Разумеется, — криво усмехнувшись, ответил атаман. — Власть большевиков недолговечна. Свобода скоро приестся русскому мужику. И тогда мы вернемся сдирать с большевиков шкуры и натягивать на барабаны. А потом под звуки этих барабанов великий земский собор скажет, кому владеть Россией.
В степи вьюжилось, приближаясь, облачко пыли. Каланча торопливо встал. Вскинув к бровям руку, вглядывался в подернутую дымкой даль.
— Вроде, как начальник штаба, — наконец сказал он. — И с ним кто-то.
На мокрых от пота конях подлетели Денисов и Лентовский. Денисов снял походную сумку, висевшую на задней луке седла. Достал карту, присел на кошму к столику.
— Обстановка сильно изменилась, — проговорил он, морща широкий, покрытый испариной лоб.
— Что случилось? — нетерпеливо спросил Анненков и подвинулся к столику.
— Южная группа наших войск разгромлена. Красные заняли Копал. Весь гарнизон вместе с подполковником Бойко сдался.
— Копал находится в предгорьях Джунгарского Алатау. Мы вовремя вышли к границе, — вслух подумал атаман. — А с севера наступающими со стороны Сергиополя большевистскими отрядами взята Урджарская. — И бросил острый взгляд на Денисова. — Как далеко до Кульджи?
Начальник штаба чертил карандашом по карте: прокладывал маршрут. Он на минуту задумался, пощипал белесоватый от пыли ус и выпрямился, опустив покатые плечи.
— Есть два возможных варианта отступления: на Кульджу и на Урумчи, — сказал Денисов. — Первый — правее озера Эби-Нур через Джимпан и Бурталу, двести пятьдесят верст. Второй — левее Эби-Нура, расстояние втрое большее. Путь на Кульджу имеет и то преимущество, что лежит через богатую травами и водой Бурталинскую долину.
— Что ж, пора уходить, — Анненков выхватил саблю и с плеча рубанул по кошме. — Брат поручик, приказываю вам завершить операцию силами Оренбургского полка.
Лентовский согласно кивнул, щелкнув каблуками. Розовые губы дрогнули в легкой усмешке.
— Брат генерал, — обратился атаман к Денисову. — Свести полки к Джунгарским воротам. Полковника Осанова с северной группой не трогать. Пусть прикрывает нас с левого фланга. Заготовьте приказ: я складываю с себя командование дивизией и поручаю командовать Осанову.
Назавтра полки были выстроены в ущелье, неподалеку от границы. Пешие казаки застыли четырехугольником, без оружия, которое они тут же составили в козлы. Так распорядился штаб.
Атаман подъехал на белоногом карем коне. Его сопровождал Денисов. Обведя хмурым взглядом войска, Анненков поднял руку, как будто командовал стрелять по невидимому противнику. Кисточки реденьких усов подковой легли вокруг искривленного рта.
Казаки смолкли, с нетерпеливым любопытством поглядывая на атамана из-под кучерявых чубов. Все понимали, что дивизия построена неспроста. Анненков скажет своим частям что-то важное.
— Братья! Спасибо вам за верную службу под моим знаменем, — атаман зычно выкрикивал слова. — Белая Русь всегда будет гордиться вами. Вы пролили за нее много крови. Теперь наступил час прекратить на время военные действия. Я освобождаю всех вас от присяги служить мне. Я ухожу в Китай. Пусть каждый выберет, оставаться ли ему в России или идти за границу. Как скажете, так и будет…
Анненков уронил голову на грудь. Весь его вид говорил, что ему очень тяжело прощаться хотя бы с частью своего войска.
Казаки гудели, живо обсуждая предложения атамана. У некоторых были семьи. Они ждали своих кормильцев. Многих страшила чужбина, где придется жить неизвестно как. А ведь потом в Россию не вернешься. Большевики закроют границу.
— Решили? — привстал в седле Денисов. — Тех, кто хочет в Россию, прошу выйти из строя.
Четырехугольник колыхнулся. Большинство казаков вышагнуло вперед. В строю были теперь лишь конвойцы, офицеры и самые отчаянные из молодежи, которым хотелось еще покуролесить с атаманом.
Не пожелавших идти за границу свели в несколько групп. Анненков трогательно простился с ними. Жаль, что вынужден отправлять их без оружия и пешком. Атаман не хочет, чтобы кони и сабли, винтовки и наганы достались большевикам.
— Кланяйтесь от нас своим станицам и селам, братья казаки! С нами бог! — заключил атаман и отдал приказ группам трогаться в путь.
Уходившие расцеловались с теми, кто оставался, в последний раз ласково потрепали по шее своих коней. Прослезились. И толпами двинулись обратно в сторону России, навстречу ветру, доносившему запахи полей и кизячного дыма, — волнующим сердце запахам родины.
Однако казаки не ушли далеко. Об этом позаботились атаман и поручик Лентовский. Оренбургский полк встретил уходивших яростным огнем пулеметов. Затем оренбуржцы порубили безоружных саблями.
Анненков перешел границу. От озера Эби-Нур его путь лежал в Кульджу. Перед тем, как тронуться дальше, атаман дал людям отдых в небольшом киргизском зимовье возле Джунгарских ворот.
Ночью в мазанку к атаману пришел Лентовский. Анненков лежал в постели, но еще не спал. Отбросил бурку, которой укрывался. Прибавил огня в светильнике.
— Слушаю вас, брат поручик.
— Через Джунгарские ворота бежали к большевикам двадцать казаков Оренбургского полка, — сообщил Лентовский. — Взяли лошадей и оружие. Посылать погоню поздно. Но меры принять нужно в самом срочном порядке.
— Вы правы, брат поручик. Возьмите моих конвойцев и закройте все щели, чтобы не только люди, но мышь не проскочила в Совдепию. Кого бы ни встретили там, убивайте на месте! Кто не хочет быть со мной, пусть отправляется к господу богу! — И атаман потянул на себя бурку.
Лентовский ушел. А утром, едва Анненков проснулся, прибежал испуганный Каланча. Он рассказал, что в районе Джунгарских ворот кого-то порубили. Узнав об этом, взбунтовался Оренбургский полк — все казаки в седлах, с саблями наголо. Просят брата атамана к себе.
Не расспрашивая больше ни о чем, Анненков накинул на себя куртку и, на ходу застегивая кавказский пояс с шашкой, выскочил из мазанки. Чуть коснувшись носком сапога стремени, взлетел на коня. И погнал жеребца по каменистой тропинке в гору, где на небольшом плато виднелись всадники.
Оренбуржцы встретили атамана сдержанно. Уполномоченный вести переговоры высокий, плечистый есаул подлетел к Анненкову и опустил шашку к ноге.
— В чем дело? — строго спросил Анненков.
— Брат атаман! Мы вынуждены взяться за оружие. Если не удовлетворите наше требование, полк применит силу. Мы просим немедленно выдать начальника контрразведки поручика Лентовского и всех конвойцев, карауливших ущелье.
— Мотивы? — встрепенулся атаман, прищуриваясь.
Есаул заговорил с дрожью в голосе. Он весь трясся, сжимая белой, как у мертвеца, рукой рукоять сабли.
…Границу Китая последними переехали семьи офицеров Оренбургского полка. Они заблудились в сумерках, проплутали почти до самого рассвета и напоролись на караул. Лентовский приказал стащить всех с подвод. Женщин и девочек насиловали, затем изрубили на куски. От расправы убежала лишь одна тринадцатилетняя дочь есаула. Она и рассказала обо всем.
— Село окружено нашим полком. Мы просим выдачи виновных, брат атаман!
— Штаб произведет расследование и тогда…
— Никаких расследований, брат атаман, — сурово выкрикнул есаул.
Анненков еще раз оглядел ощетинившийся саблями строй оренбуржцев и через плечо раздраженно бросил подъехавшему Денисову:
— Брат генерал, арестуйте и доставьте сюда поручика Лентовского и всех, кто был с ним.
Вскорости их привели. Лентовский был в черной гимнастерке, без фуражки. Он растерянно озирался, и по лицу его метался ужас. Ужас дергал посиневшие губы, щеки, выпучивал глаза. Вдруг поручик рванулся к атаману, обхватил руками его сапог, поцеловал и опустился на колени.
— Спаси… брат атаман… Я… Я… — давился словами поручик.
Анненков отбросил его ногой. Холодно сказал:
— Он ваш. Судите. И остальных…
А хмурые оренбуржцы уже сомкнули кольцо. В нем оказались виновники гибели офицерских семей. Есаул подвернул коня к Лентовскому и занес саблю за спину.
— Мне… приказал… атаман! — крикнул поручик, вздымая руки.
Сабля свистнула — и белокурая голова Лентовского сползла на землю вместе с частью туловища. Есаул, жена которого погибла в ущелье, был хорошим рубакой.
Жалкие остатки колчаковской армии были вышвырнуты из Сибири. Иркутский ревком расстрелял Колчака и его премьер-министра Пепеляева. Убрались восвояси англичане, французы, американцы и чехи. Раздраженные неудачей, союзные генералы и дипломаты сели писать доклады и воспоминания о Сибирской кампании.
А в Сибири налаживалась мирная жизнь. Роман все чаще и чаще слышал на улице смех. Видел, как под окнами госпиталя с лопатами и кирками проходила молодежь. На мостовой весело печатали шаг красноармейцы.
В доме напротив вывесили красный флаг. Там жил купец, и все в палате считали поначалу, что дом реквизирован под советское учреждение. Кое-кто жалел купца. Но потом выяснилось: это сам он решил перекраситься, подстроиться к новой власти.
Профессор Ряжский на обходах говорил о своих заслугах перед революцией. Он всегда верил в победу Красной Армии и способствовал ей. Если кто сомневается, пусть спросит у больного Завгороднего. Ряжский спас ему жизнь по заданию Совдепа. О, это было очень трудно!
Роману хотелось оборвать профессора. Сказать, кто он такой. Но острота обиды сгладилась. Все-таки вылечил Романа Ряжский. К тому же о профессоре все было известно и Совдепу, и Чека.
Караул у подъезда чекисты сняли еще зимой. Очевидно, Мансуров был последним, кого намеревались арестовать.
Роман сообщил в Чека все, что знал о поручике. Когда вошел в палату, офицеры посматривали на него враждебно. Впрочем, некоторые сразу же отвернулись. И лишь Мансуров посмеивался, укладывая здоровой рукой черные завитки волос.
— Я не сержусь на вас. Меня надо расстрелять. Это будет вполне справедливо. Но моя точка зрения расходится с чекистской. Я испытываю желание жить. И с этим нельзя не считаться.
Роман молчал, до боли закусив губы. Он еле сдерживал себя, чтобы не броситься на карателя. А тот продолжал:
— У меня есть смягчающее вину обстоятельство. Я не палач по призванию. Как и каждый из нас, я — скотина, но и во мне проблескивает что-то человеческое. Вот отогреюсь в госпитале и начну воспитывать в себе добрые чувства…
Мансуров исчез из госпиталя дня за три до того, как должен был выписаться.
Ряжский сам позвонил об этом в Чека. Прибыли парни в кожанках. Они деловито осмотрели палаты, перевязочную, операционную, заглянули в кабинет профессора. Спустились во двор, где у двери стоял часовой. Наконец, нашли, что искали. От слухового окна свисала до земли веревка, свитая из простыней и полотенец.
Парни в кожанках сняли караул. Когда подъезд опустел, кто-то из офицеров понимающе заметил:
— Это — военная хитрость. Чекисты изменили свою тактику. Человек выходит из госпиталя в надежде, что его личностью никто не интересуется. Но за дверями следят и его хватают на соседней улице. Это делается, чтоб не было больше побегов.
Двух офицеров, которые ушли чуть ли не следом за чекистами, жалели. Им от души советовали:
— Постарайтесь скрыться в толпе. Да не вздумайте бежать — убьют.
Но на другой день они пришли под окна. Никто не пытался их задержать. Слоняются по городу, ждут поезда на запад.
Это воодушевило колчаковцев, которые еще лечились. Правда, не все поверили сразу, что им повезло. Может, офицерам просто посчастливилось. И когда выписывался старик-полковник, он лично известил о своем уходе Чека. Мол, если нужен, забирайте.
Но чекисты ответили, что не посягают на его свободу. Полковник волен ехать куда угодно.
— Они путают меня с кем-то другим, — говорил старик, недоуменно разводя руками. — Я целых полтора года воевал против большевиков!..
Роман покинул госпиталь лишь в конце мая. Были по-летнему теплые дни. Под окном в яркую зелень оделись тополя. У заборов и в палисадниках пробивалась трава.
Романа с утра позвали к профессору. Молоденькая сестра милосердия провела его в кабинет и уложила на кушетку. Затем послышались мягкие шаги Ряжского, открылась дверь.
— Здравствуйте, Завгородний! — торжественно сказал профессор. — Я рад, что вы выздоровели. Ваше сердце выглядит молодцом. Теперь берегите его, не перегружайте.
Он ослушал Романа, с удовлетворением качнул клинышком бороды. Поводил пальцем перед своим носом:
— Но… не обижаться! В случае болезни вы можете всегда приезжать ко мне. Да, вам крайне необходимо отдохнуть дома с полгодика. Не курите и не пейте спиртного.
Оказавшись на улице, Роман радостно вдыхал пряные запахи весны. Свежий воздух бодрил тело и слегка кружил голову. Нетерпелось попасть в родное село, где Романа заждались родители и Люба. Она уже, видно, родила сына. Если сын, то похож на Романа. А может, на мать. У Любы глаза чистые, голубые, как это весеннее небо.
На вторые сутки Роман сошел с поезда на станции Крутихе. Он сразу же затерялся в гуще людей, толпившихся у вокзала. Что это за люди, почему их здесь так много. Роман не мог понять. Толпа шумела, голосила, раскатывалась смехом. В одном месте лихо наигрывала гармошка. Плясали в кругу мужики.
Пробираясь к выходу, Роман дернул за рукав худощавого парня с котомкой, спросил:
— Провожаете или встречаете кого?
— Сами едем, на Польский фронт. На Украину.
У ворот Романа окликнули. Он обернулся и неподалеку увидел Касатика. Рванулся к нему. Отошли к водокачке, улыбчивые, довольные неожиданной встречей.
— Выздоровел, братишка? Да ты гладкий стал! А мы панов бить отправляемся. Сибирская дивизия сформировалась из добровольцев, начальником Мефодьев, — возбужденно говорил Касатик. — Из покровских многие едут. Андрей Горошенко, пастух Ермолай, Колька Делянкин, Костя Воронов. И мадьяры с нами. Помнишь Лайоша?
— Ну как не помнить! — загорелись глаза у Романа.
— И он едет!
— Завидую я вам! — признался Роман.
С Касатиком была девушка, черноглазая, с полным, румяным лицом. Роман сразу приметил ее. Кто она? В гимнастерке, в хромовых сапожках.
— Познакомься! — перехватил Касатик короткий Романов взгляд. — Это же Ленка, сестренка моя! Шесть лет не видались и опять расстаемся. Она в Петроградском полку служит. Да я тебе говорил о ней, что потерялась. Вот нашлась.
Девушка смущенно протянула маленькую руку. Опустила и тут же подняла взгляд. Проговорила, как бы оправдываясь:
— Не я узнала Проню, а он меня. — Я — вылитая мама.
— А на прошлой недели мы с Ленкой Гузыря провожали. Пожелали ему счастливого плавания до самой Москвы, — продолжал Касатик. — Я его сам посадил на поезд.
— Гузырь поехал в Москву? — удивился Роман. — Зачем?
— К Ленину. Э, да ты, видно, газету не читаешь! ВЦИК наградил Софрона Михайловича орденом Красного Знамени. Вот и вызвали получать награду. Из Покровского Софрона Михайловича провожали с оркестром. Там теперь Петроградский полк.
— Вон что! — с восхищением сказал Роман, радуясь за Гузыря.
Пронзительно заревел паровоз. Потом певуче пронеслась команда:
— По ва-го-нам!
Толпа осадила состав. У Касатика беспокойно заметались глаза от Романа к сестре. Поезд не будет ждать, надо спешить.
Закурим на прощанье из моего фартового, — грустно предложил матрос.
Роман достал кисет и положил его на широкую ладонь Касатика.
— Возьми теперь. Я не курю. А он у тебя, действительно, фартовый.
Касатик расцеловался с сестрой и Романом и, оглядываясь, побежал к своему вагону. Роман махал ему рукой. Лена плакала.
— Если хотите, поедем вместе в Покровское. Тут есть подводы из нашего полка, — сказала она, когда поезд тронулся.
Телега тихо катилась по дороге. Рядом тянулись пашни. Они зеленели дружными всходами. А впереди узкой полоской синел Касмалинский бор. Стоит его пересечь — и откроется родное село. И снова вернется Роман домой, но теперь уже навсегда. Там ждет его мирная жизнь. Роман трудно и долго шел к ней. Вспомнились ему сейчас и походы, и бои, и костры на стоянках. Вспомнились друзья. И вместе с радостью вошла в сердце грусть. Светлая грусть о прожитом.
Вдали прогромыхало. Роман вскинул голову и улыбнулся. Нет, это были уже не разрывы снарядов, не залпы. Наступало ласковое сибирское лето.
Годы пролетают над Касмалинским бором. Время стирает следы боев. Давно осыпались и заросли травой окопы, сровнялись с землей безвестные могилы. Смыли дожди пепел пожарищ.
Но живет прошлое в памяти народной. От отца к сыну, от сына к внуку передаются были, ставшие легендами. И ходят легенды по мирным сибирским селам, по простору, которому нет ни конца, ни края.
А что позабыл человек, то помнит бор. Тонко звенят его сосны, шумят камыши. Прислушайся к ним, и ты услышишь о далеких днях. О горячих сердцах. О людских судьбах.
1956–1960