Летним вечером мы с моим приятелем Сидом шли по дощатому настилу Океанского парка, как вдруг на одной из скамеек, почти у самой воды, я заметил знакомую картину.
– Погоди, – тихо сказал я, – притормози-ка…
Мы остановились и прислушались.
На скамейке сидела старая еврейская чета, ему я дал бы лет семьдесят, ей – лет шестьдесят пять. Оба что-то непрерывно говорили и размахивали руками, при этом никто никого не слушал.
– Сколько можно повторять одно и то же! – сказал он.
– Ой, извини, ты что-то говорил? А я и не заметила! – огрызнулась она.
– Вот именно – что-то! Я всю жизнь тебе что-то говорю! И таки не самую последнюю чушь, если бы ты хоть раз соизволила подумать!
– Ой, ой, вы только послушайте его! – бешено вращая глазами, сказала она. – Всю жизнь! Может, перескажешь все по списку?
– С удовольствием, могу начать прямо со свадьбы.
– С какой еще свадьбы?
– С той самой. С этого дурдома, за который я выложил кругленькую…
– Ой-ой… Это кто это выложил?!
– Да я тебе в два счета докажу, что…
– Ой, я тебя умоляю – кто таки станет тебя слушать…
Et cetera, et cetera…[10]
– Жалко, что нет диктофона, – сказал я.
– А зачем? – пожал плечами Сид. – Я и так все запомнил. Можешь разбудить меня ночью – и я воспроизведу тебе их разговор слово в слово.
Мы двинулись дальше.
– Можешь себе представить, – сказал я, – они сидят на этой самой скамейке каждый вечер, и так – уже много-много лет!
– Ого, – протянул Сид. – Да они комики со стажем.
– Не говори так. Это совсем не смешно. Скорее грустно.
– Что? Грустно? Да брось ты! По-моему, их хоть завтра можно выпускать на сцену – играть водевили в «Орфеуме»![11]
– Но разве это не грустно?
– Да ладно тебе, расслабься. Готов поспорить, что они вместе уже лет пятьдесят. Этот бред они начали нести еще до свадьбы – и несут по сей день, с тех пор как кончился их медовый месяц.
– Но они ведь совсем не слушают друг друга!
– Ну и что, они же соблюдают очередь. Сначала она его не слушает, потом он ее. А послушали бы – так все бы и закончилось. Сразу бы охладели друг к другу. Это их возбуждает, понимаешь – по Фрейду.
– Но с чего ты это взял?
– Да они просто все выплескивают – все недовольство, все страхи. Спорим, они и в постели не прекращают свою перебранку, а через пару минут оба засыпают с блаженной улыбкой на устах!
– Ты правда так думаешь?
– Не думаю, а знаю. Мои дядя и тетя вели себя примерно так же. На самом деле взвешенная доза взаимных оскорблений продлевает жизнь.
– И сколько же они прожили?
– Тетя Фанни и дядя Эйза? Восемьдесят и восемьдесят девять.
– Так долго?
– Особая словесная диета, постоянно держали себя в тонусе. Это такой еврейский бадминтон: он подает – она отбивает, она подает – он отбивает. Никто не выигрывает, но ведь, черт возьми, никто и не проигрывает!
– Никогда не думал об этом в таком разрезе.
– Ну, так подумай. Пошли назад, пора бы и перекусить.
На обратном пути мы снова поравнялись с местом романтических летних рандеву.
– И еще кое-что! – кипятился старик.
– Кое-что! Да тут не кое-что… Тут тридцать кое-что!
– А ты прямо подсчитала!
– Да, подсчитала! Господи, да куда девался этот список?
– Какой еще список? Кому они нужны – твои списки…
– Мне нужны! Тебе не нужны, а мне нужны!
– Дай мне договорить! Я не закончил…
– Как можно закончить нескончаемое? – философски заметил Сид, в то время как мы покинули зону слышимости, так и не выслушав главные аргументы.
Через пару дней он позвонил мне.
– Я нашел диктофон.
– Зачем?
– Ты – писатель. Я – писатель. Почему бы не подсобрать топлива для наших мельниц?
– Ну, давай…
– Тогда будь готов, заеду прямо сейчас.
И мы пошли. Опять был чудесный теплый вечер, какие часто случаются в Калифорнии и о которых лучше не рассказывать родственникам с восточного побережья, а то те поверят и тут же нагрянут в гости.
– Ничего не хочу слышать! – говорил он.
– Нет уж, ты послушай! – вторила она.
– Спасайте, люди добрые! – Я зажмурился. – Действие второе. Те же. Партия продолжается, волан в игре. Проигравших нет. Ты что, правда собрался включать диктофон?
– Даже Дик Трейси[12] им пользовался, а мы что, хуже?
Мы подошли поближе, и я услышал легкий щелчок включаемого устройства.
– Как же его звали? Ах да, Айзек!
– Никакой не Айзек!
– Нет, Айзек!
– Да Аарон же его звали!
– Какой еще Аарон! Аарон – это старший!
– Нет, младший!
– Да какой дурак тебе это сказал?
– Какой, какой… Ты сам и сказал!
– Попрошу без оскорблений.
– Что, правда глаза колет?
– Да я тебе в два счета докажу, что…
– Отлично, с пылу с жару! – сказал Сид, когда мы тихо ретировались, унося с собой в кармане их голоса.
Дело пошло – на следующий день мы записали их еще раз, потом – еще раз и еще.
А потом вдруг скамейка опустела. Они не пришли один вечер, другой…
Когда я не обнаружил их и в третий раз, я зашел в небольшой кошерный магазинчик по соседству и, указав на скамейку, спросил, куда пропали ее завсегдатаи – я ведь не знал их имен. Конечно, знаем, сказали мне. Это Роза и Эл, Эл и Роза Штайн. Да, они ходили сюда много лет, ни одного вечера не пропустили. Но теперь – все. Эл больше не придет. Такие вот дела. Во вторник его не стало. Опустела теперь скамейка – очень непривычно. Ну да что тут сделаешь?
Я сделал то, что я мог сделать, внезапно обнаружив, что я действительно грущу о них – об этих двух совершенно незнакомых мне людях, вдруг ставших знакомыми. В маленькой местной синагоге я узнал название крошечного кладбища и однажды вечером отправился туда, сам не зная зачем. При этом я чувствовал себя так же, как когда-то давно, когда мне было лет двенадцать и я – гой – решился заглянуть в синагогу в центре Лос-Анджелеса, чтобы послушать, как поют и молятся все эти дядьки в шляпах.
Конечно, эта женщина была там, на кладбище. Сидела возле камня, на котором было вырезано его имя, и говорила, говорила, говорила – и иногда трогала камень рукой.
А что же он? А он, как всегда, ее не слышал.
Некоторое время я постоял там с закрытыми глазами и послушал. Потом ушел.
Когда солнце совсем село и спустился туман, я отправился в парк, к заветной скамейке. Она по-прежнему пустовала, и это выглядело ужасно.
Но что еще я мог сделать?
Я позвонил Сиду.
– Я по поводу диктофона. У тебя сохранились… те пленки?
В один из последних летних вечеров мы с Сидом, как обычно, прошли через кошерный рынок на площади, где продавалась знатная пастрома[13] и фирменные ватрушки «Эмпориум», и вырулили на променад с рядами скамеек вдоль моря. И вдруг Сид сказал:
– Интересно, интересно…
– Что тебе интересно? – спросил я и увидел, что он смотрит в сторону той самой скамейки. К тому времени она пустовала уже неделю.
– Смотри… – Он тронул меня за локоть. – Там, кажется, та самая бабуля.
– Ну и что?
– Все-таки вернулась! А я думал, заболела или еще что. А она – вот.
– А я знаю, – улыбнулся я.
– Да откуда тебе знать? А это точно та же скамейка? Ну да. Да и тетка вроде та же – болтает без умолку, как ненормальная…
– Та же, та же.
Мы подошли уже совсем близко.
– Слушай, – прошептал он еле слышно. – Но ведь рядом никого нет. Похоже, она разговаривает сама с собой!
– Это только так кажется, – совсем тихо сказал я, потому что мы подошли уже вплотную. – Ты послушай.
– Ой, ну не морочь мне голову! Кому нужны твои смешные аргументы? – говорила бабуля, с горящим взглядом обращаясь к пустой половине скамейки. – Аргументы у него! Да если надо, я их тебе хоть тысячу приведу!
И вдруг случилась еще более странная вещь.
– Это ты-то? – произнес в ответ чей-то голос. – Нечего сказать, дожили!
– Это же тот самый голос! – воскликнул Сид, потом спохватился и добавил шепотом: – Его голос… Но ведь он же умер!
– Да, умер, – отозвался я.
– Но это еще ладно, – продолжала бабуля, – ты посмотри, как ты ешь. Просто понаблюдай!
– Легко тебе говорить… – Голос старика вдруг стал звучать тише.
– А тебе-то кто мешает? Говори!
Послышался щелчок. Сид скользнул взглядом вниз и увидел в руках у бабули… свой диктофон.
– И еще кое-что, – сказала она вживую.
Щелк.
– С какой стати я должен все это терпеть?! – проорал голос в записи.
Щелк.
– Да-да, у меня есть для тебя кое-что, что тебе не понравится! – выкрикнула она вживую.
Сид внимательно посмотрел на меня.
– Это ты? – спросил он.
– Ну, я… – сказал я.
– Но как?
– Взял все записи со всех вечеров. Потом переписал на отдельную кассету все его реплики и оставил между ними паузы, чтобы она успевала что-нибудь прошамкать в ответ. В некоторых местах записал чисто его вопли, когда ответ не нужен. А если что, она может остановить диктофон и проораться сама. А потом уже включать дальше…
– Но… как тебе это пришло в голову?
– Увидел ее на кладбище, – сказал я, – и сам чуть не умер. Представляешь, она разговаривала с холодным куском мрамора. В полной тишине. И вот тогда я переписал твои пленки, все эти его вопли и причитания, и вечером опять пришел на кладбище. Она, конечно, была там – думаю, она собиралась остаться там навечно и умереть с голоду. Ведь мрамор ей не отвечал. А ответ всегда нужен, даже если ты его не слушаешь или думаешь, что не слушаешь. Поэтому я подошел к могиле, включил диктофон, убедился, что из него доносятся выкрики старика, и отдал ей прямо в руки. И не смотрел, что будет дальше, станет ли она что-нибудь орать ему в ответ или нет. Просто ушел – и все. Только он и она. Она и он. Высокий голос, низкий голос. Низкий, высокий… В общем, ушел. А уже вчера вечером она сидела здесь на скамейке и ела ватрушку. Думаю, теперь она собирается жить дальше. Ну разве это не классно?
Сид прислушался к возмущенному голосу старика:
– С какой стати я должен все это терпеть? Кто-нибудь мне скажет? Я жду. А?
– С превеликим удовольствием! – кричала в ответ бабуля.
Мы с Сидом двинулись к выходу. Позади нас таяли в летних сумерках два голоса – ее высокий и его низкий.
По дороге Сид проникновенно взял меня под руку.
– Хоть ты и гой, – сказал он, – но здесь поступил как истинный еврей. Так и хочется сделать для тебя что-нибудь хорошее… Только вот не знаю что.
– Может, по пастроме? Под водочку, а?