У отца, у матери был сынок Романушко и дочка — девка Восьмуха. Романушко — желанное дитятко, его хоть в воду пошли. А у Восьмухи руки загребущие, глаза завидущие.
У отца, у матери был сынок Романушко и дочка — девка Восьмуха. Романушко — желанное дитятко, его хоть в воду пошли. А у Восьмухи руки загребущие, глаза завидущие.
Пришло красное лето. Кругом деревни лежат белые оленьи мхи. родятся ягодки красные и синие. Стали брат с сестрой на мох ходить, ягодки брать.
Матка им говорит однажды:
— Тятенька из-за моря поясок привез атласный лазорева цвету. Кто сегодня больше ягод принесет, тому и пояс.
Пришли ребята на мох, берут ягоду-морошку. Брателко все в коробок да в коробок, а сеструха все в рот да в рот.
В полдни стало жарко, солнечно.
У Романушки ягод класть некуда, а у Восьмухи две морошины в коробу катаются и те мелки и зелены.
Она и сдумала думку и говорит:
— Братец, солнце уж на обеднике! Ляг ко мне на колени, я тебе головушку частым гребешком буду учесывать.
Романушко привалился к сестре в колени. И только у него глазки сошлись, она нанесла нож да и ткнула ему в белое горлышко… И не пуховую постелю постилает, не атласным одеялом одевает, — положила брателка в болотную жемь, укутала, укрыла белым мохом. Братневы ягодки себе высыпала. Домой пришла, ягоды явила:
— Без расклонки брала, выдать мне-ка атласный пояс!
— Романушко где-ка?
— Заблудился. Его лесной царь увел.
Люди в лес побежали, Романушку заискали, в колокол зазвонили… Романушко не услышал, на звон колокольный не вышел. Только стала над ним на болотце расти кудрявая рябина.
Ходят по Руси веселые люди — скоморохи, народ утешают песнями да гуслями. Поводырь у скоморохов свет Вавило. И пришли они на белые оленьи мхи, где Романушко лежит. Видит Вавило рябинку, высек тесинку, сделал гудок с погудалом. Не успел погудальце на гудок наложить, запел из гудочка голосок жалобно, печально:
Скоморохи, потихоньку,
Веселые, полегоньку!
Зла меня сестрица убила,
В белый мох положила
За ягодки за красны,
За поясок за атласный!
Продрожье взяло скоморохов:
— Эко диво, небывалое дело! Гудок человеческим языком выговаривает!
А Вавило-скоморох говорит:
— В этом гудке велика сила и угодье.
Вот идут скоморохи по дороге да в ту самую деревню, где Романушкин дом. Поколотились, ночь перележать попросились:
— Пусти, хозяин, веселых людей — скоморохов!
— Скоморохи, здесь не до веселья! У нас сын потерялся!
Вавило говорит:
— На-ко ты, хозяин, на гудке сыграй. Не объявится ли тебе какого дива.
Не поспел отец погудальце на гудок наложить, запел из гудочка печальный Романушкин голосок:
Тятенька, потихоньку,
Миленький, полегоньку!
Зла меня сестрица убила,
В белые мхи положила
За ягодки за красны,
За поясок за атласный!
Мать-то услыхала! Подкосились у нея с колен резвы ноженьки, подломилися с локот белы рученьки, перепало в груди ретиво сердце:
— Дайте мне! Дайте скорее!..
Не поспела матерь погудальце на гудок наложить, запел гудок, завыговаривал:
Маменька, потихоньку,
Родненька, полегоньку!
Зла меня сестрица убила,
В белый меня мох положила
За ягодки за красны,
За поясок за атласный!
Пала мать на пол, клубышком закаталась… И почто с печали смерть не придет, с кручины душу не вынет!
Сошлась родня и вся порода, собрались порядовные соседи. Ставят перед народом девку Восьмуху и дают ей гудок:
— На-ко, ты играй!
Побелела Восьмуха, как куропать. Не успела погудальце на гудок наложить, и гудок поет грозно и жалобно:
Сестрица, потихоньку,
Родненька, полегоньку!
Ты меня убила,
В белые мхи схоронила
За ягодки за красны,
За поясок за атласный!
Восьмуха шибла погудальце об пол. Вавило подхватил да стегнул девку в пояс. Она перекинулась вороной, села на подоконник, каркнула три раза и вылетела оконцем.
Скоморохи привели родителей и народ на болото. Вавило повелел снять мох под рябиной…
Мать видит Романушку, бьет ладонями свое лицо белое.
А Вавило говорит:
— Не плачьте! Ноне время веселью и час красоте! Заиграл Вавило во гудочек, а во звончатый во переладец, и народ запел:
Грозная туча, накатися,
Светлы дожди, упадите!
Романушко, убудися,
На белый свет воротися!
И летает погудало по струнам, как синяя молния. Гременул гром. Над белыми мхами развеличилось облако и упало светлым дождем на Романушку. И ожил дитя, разбудился, от мертвого сна прохватился. Из-под кустышка вставал серым заюшком, из-под белого мха горностаюшком. Людям на диво, отцу-матери на радость, веселым людям — скоморохам на славу.
Жил юный Пойга Корелянин. Жил житьем у вершины реки. Наехала на него шведка Кулимана[10], дом и оленей схватила. Пойга и пошел вниз по реке. У Лисьей горы изготовил ловушку и пошел умыться. Видит — на воде карбас, в нем спят. На берегу девица, не спит. Ночь летняя, сияющая.
Пойга испугался красоты этой девицы:
— Ты не звезда ли утренница?
Она засмеялась:
— Если я звезда, ты, должно быть, месяц молодой. По сказкам, он гоняется за утренней звездой.
— Чья же ты?
— Я дочь вдовы Устьянки. В карбасе моя дружина, пять уверенных старух. Плавали по ягоды по мамкину указу.
Пойга взмолился к ней:
— Девица, подожди здесь! Я тебе гостинец принесу, лисичку.
Он к ловушкам поспешил к своим — туда залезли Лисьи дети. Он обрадовался: «Не худой будет подарок для девицы».
И тут прибежала Лисья мать. Стала бить челом и плакаться:
— Пойга, милый, отдай мне моих детей!
Он говорит:
— На что много плачешь, Лиса? Мне твое горе внятно. Меня самого шведская Кулимана обидела. Возьми детей.
Пока Лиса да Пойга разговаривали, старух на карбасе заели комары. Устьянкина дочь и уплыла домой…
Пойга опять идет вниз по реке.
На новый месяц догоняет его Лисья мать. Пойга удивился:
— Ты на кого детей-то бросила?
Лисица говорит:
— Есть у меня родни-то. Это ты один, как месяц в небе. Я тебя женю на дочери вдовы Устьянки. За твое добро тебе добро доспею.
Вот они дошли до Устья. Тут сделали шатер из белого моху. Лисица говорит:
— Пойга, нет ли у тебя хоть медной денежки?
— У меня серебряных копеек пять.
Лисица прибежала в дом к Устьянке и говорит:
— Государыня Устьянка, Пойга, мой сынок, просит мерку-четверик: хочет жито мерить.
— Возьми.
Лисина принесла мерку в шатер, запихала в заклеп две серебряные денежки и несет мерку обратно:
— Государыня Устьянка, дай меру побольше — четвериком мерить долго.
Вдова дала Лисе полмеру и говорит дочери:
— Гляди, в четверике-то серебро застряло. Вот какое «жито» меряют, хитряги!
Лиса опять там в полмеру за обруч влепила три серебряных копейцы и несет обратно. Устьянка опять приметила серебро, однако виду не подала, спрашивает:
— Для какого случая зерно-то меряли?
— Жениться собирается.
— Пожиточному человеку что собираться? Посватался — и все.
— Государыня Устьянка, я ведь и пришла твою дочку сватать.
Вдова говорит:
— Надобно жениха-то в лицо поглядеть.
Ведет Лисица Пойгу на смотрины и думает: «Не гораздо ты, жених, одет. В чем зверя промышляем, в том и свататься идем». А идут они через болото, по жерди ступают. Лиса и подвернулась Пойге под ноги, он и слетел в болото.
На сухое место выбрался, заплакал:
— Испугается меня теперь невеста. Скажет, черт из болота вылез…
А Лиса над ним впокаточку хохочет:
— Сохни тут, тетеря косолапая! Я хорошую одежу принесу.
Лисица к Устьянке прилетела:
— Как быть, государыня? С женихом-то смех и горе! К вам на смотрины торопился, на болоте подопнулся и ляпнул в грязь. Обиделся, назад пошел.
Вдова зашумела на Лису:
— Как это назад пошел?! Глупая ты сватья! Возьми вот мужа моего одежу. Пусть переоденется да к нам, к горячим пирогам.
Вот Пойга в дом заходит. Невеста шепнула ему украдкой в сенях:
— Ты виду не показывай, что мы встречались.
Пойга за столом сидит, ни на кого не глядит, только на себя: глянется ему кафтан василькового сукна, с серебряными пуговками.
Вдова и шепчет Лисе:
— Что это жених-то только на себя и смотрит?
Лисица отвечает:
— Он в соболях, в куницах ведь привык ходить. Ему неловко в смирном-то кафтанчике.
Вдова и говорит Пойге:
— Ну, добрый молодец, сидишь ты — как свеча горишь. Не слышно от тебя ни вздора, ни пустого разговора. Ты и мне и дочке по уму, по сердцу, Однако, по обычаю, надо съездить посмотреть твой дом, твое житье— бытье.
Пойга смутился: как быть? Ведь дом-то шведка схватила.
А Лиса ему глазком мигает, чтобы помалкивал, и говорит:
— Обряжай, Устьянка, карбас. Возьми в товарищи уверенных людей, и поплывем смотреть житье женихово. Не забудь взять в карбас корабельный рог.
Вот плывет дружина в карбасе: Устьянка с дочкой, Пойга, да Лиса, да пять уверенных старух. Подвигались мешкотно: по реке пороги каменные; однако до вершины добрались.
На заре на утренней Лисица говорит:
— Теперь до нашего житья рукой подать. Я побегу по берегу, встречу приготовлю. А вы, как только солнышко взойдет, что есть силы в рог трубите. Гребите к нашему двору и в рог трубите неумолчно.
Лисица добежала до Пойгина двора и залезла в дом. Шведка Кулимана еще спит-храпит. По стенам висит и по углам лежит Пойгино добро: шкуры лисьи, куньи, беличьи, оленьи.
В эту пору из-за лесу выглянуло солнце. И по речке будто гром сгремел — затрубили в рог. Кулимана с постели ссыпалась, ничего понять не может.
А Лисица верещит:
— Дождалась беды, кикимора? Это Русь трубит!
Кулимана по избе бегает, из угла в угол суется, лисиц, куниц под печку прячет:
— Ох, беда! Я-то куда? Я-то куда?
Лиса говорит:
— Твои слуги-кнехты где?
Кулимана вопит:
— Кнехты мне не оборона! У стада были, у оленей, а теперь, как русский звук учуяли, побежали в запад. Так летят, что пуля не догонит.
Лиса говорит:
— Тебе, чертовка, надо спрятаться. Я при дороге бочку видела. Лезь в эту бочку.
Кулимана толста была, еле запихалась в бочку. Лисица сверху крышку вбила:
— Хранись тут, Кулимана, в бочку поймана. Не пыши и не дыши. Я потом велю тебя в сторонку откатить.
А Пойга с гостями уж по берегу идет и невесту свою за руку ведет. Лиса к нему бежит:
— Гостей ведешь почетных, а на дороге бочка брошена. Ну— ка, гостьюшки-голубушки, спихнем эту бочку в воду, чтоб не рассохлась.
Пять уверенных старух мигом подкатили бочку к берегу и бухнули с обрыва.
Кулимана ко дну пошла. Больше никого пугать не будет.
Устьянка с Пойгой по дому ходит, дом хвалит:
— Дом у тебя как город! И стоит на месте на прекрасном. Моя дочка будет здесь хозяюшка и тебе помощница.
Вот сколько добра доспела Пойге Лисья мать за то, что он ее детей помиловал.
Были Саня и Дуня, брат и сестра. Саня в городе работал, Дуня дома хозяйничала, в деревне.
Вот она от брата записку получила: «Завтра приеду домой на побывку».
Дунюшка обрадовалась: «Чем буду братца угощать?.. Ах, братец котлеты любит!»
Котлету большую замесила, с тарелку, поставила жарить. «Ох, забыла: братец уксус любит!»
В подпол спустилась, стала из бочки уксус цедить* «Ох, котлета сгорит!»
В избу полетела, котлету на окно поставила студить. «Ох, забыла кран завернуть, уксус выбежит!»
А уж уксус выбежал: во весь пол лужа. «Ах, меня братец забранит: сырость развела!»
В углу мешок муки стоял. Дунюшка мешок в охапку взяла, давай эту лужу мукой посыпать. По полу ходит, грязь месит. «Вот теперь сухо, хорошо… Ох, кошка котлету съест!»
Бежит в избу, а уж кот давно котлету съел. Нет ни муки, ни уксусу, ни котлеты.
А брат приехал веселый, не стал браниться:
— Дуня, я поеду на завод насчет железа, крышу крыть. А деньги вот, в сундук кладу.
Дуня говорит:
— Деньги бывают золотые и серебряные, а тут бумажки пестрые.
— Ладно, не толкуй.
Брат ушел, Дуня села у окна покрасоваться. Мимо горшечник едет:
— Эй, красавица, горшков не надо ли?
— Надо, только денег настоящих нет, а всё бумажки пестрые.
— Покажи.
Она деньги из сундука вынула, показывает. Деньги как деньги: рублевки, трешницы, пятишницы. Горшечник видит — девка глупая.
— Ладно, деньги мои, посуда твоя.
Дунюшка посуду в избу носит, всю избу заставила. На окнах кринки, на лавках кринки, на столах, на полках…
Брат приходит, глаза вытаращил:
— Дуня, это что?
— Посуда.
— Где взяла?
— Купила.
— Где деньги взяла?
— Я не деньги, я твои бумажки пестрые отдала.
— Авдотья, ты меня разорила! Опять надо в город на заработки идти. И ты со мной пойдешь. Собирайся.
Саня и видит: Дуня дверь с петель снимает, тяжелую, дубовую.
— Куда ты с дверью-то?
— А может, в чистом поле будем ночевать. Я без двери боюсь.
Брат идет, и Дунюшка за ним пыхтит, дверь прёт.
Вечер. Темень. На перекрестке сосна матёрая.
Саня говорит:
— Залезем на эту сосну, ночь пересидим на сучьях. Безопасно будет.
Брат на сосну лезет, и Дунюшка за ним с дверью мостится. Расположила дверь на сучьях и легла.
А давишний горшечник домой едет мимо этой сосны. «Эх, я неладно сделал, глупую девку обманул. Надо ее деньги сосчитать».
С телеги слез, под сосну сел, стал считать Дунины деньги: рубль… три рубля… девять… двенадцать…
Дунюшка сквозь сон слышит этот счет. На край двери привалилась, чтобы поглядеть. Дверь перекувырнулась, Дунюшка и полетела, загремела с дверью вниз.
Горшечник рявкнул со страху, пал в телегу, лошадь настегал да домой без оглядки.
Брат с сосны слез, видит — деньги лежат.
— Дуня! Мои деньги!
Сосчитал — все до копеечки целы.
— Ну, Дуня, пойдем домой хозяйствовать. Нет нужды в город идти.
Зачинается-починается сказка долгая, повесть добрая.
Ходило Ершишко, ходило хвастунишко с малыми ребятишками на худых санишках о трех копылишках по быстрым рекам, по глубоким водам. Прожился Ерш, проскудался. Ни постлать у Ерша, ни окутаться, и в рот положить нечего.
Приволокся Ерш во славное озеро Онего. Володеет озером рыба Лещ. Тут лещи — старожилы, тут Лещова вотчина и дедина со всем родом-племенем. Закланялось Ершишко рыбе Лещу. Ерш кланяться горазд: он челом бьет, затылком в пол колотит:
— Ой еси, сударь рыба Лещ! Пусти меня, странного человека, на подворье ночь переночевать. За то тебя бог не оставит, родителям твоим царство небесное…
Пустил Лещ Ерша ночь обночевать.
А Ерш ночь ночевал, и две ночевал… Год жил, и два жил!.. И наплодилось в озере Онеге ершей втрое, впятеро против лещей. А рыба ерш ростом мала, да щетина у ей, как рогатины. Почали ерши по озеру похаживати, почали лещей под ребра подкалывати. Три года лещи белого свету не видали, три года лещи чистой воды не пивали.
С этой напасти заводилась в озере Онеге бой-драка великая. Бились-дрались лещи с ершами от Петрова до покрова. И по этой лещовой правде взяли лещи Ерша в полон, рот завязали, к судье привели.
Судья — рыба Сом с большим усом — сидит нога на ногу.
Говорит Лещ:
— Вот, господин судья… Жили мы, лещи, в озере Онежском, ниоткуда не изобижены. Озеро Онего век было Лещова вотчина и дедина. Есть у меня на это письма, и грамоты, и судные записи. Откуль взялся в озере Онеге Ершишко Щетинников, не ждан, не зван? Лисий хвост подвесил, выпросился у меня в Онеге ночь перележать. И я за его сиротство, ради малых ребят на одну ночь пустил. А он, вор, ночь ночевал, и две ночевал. Год жил, и два жил… И теперь ершей в озере впятеро больше против нас, лещей. Да та худа рыба ерши ростом мала, а щетина у их, что лютые рогатины. И они по озеру нахвально похаживают, лещей под ребра подкалывают. Наши деушки-лещихи постатно себя ведут, постатно по улочке идут, а ерши наших девок худыми словами лают. С этой беды заводилась у нас с ершами драка немилостива, и по моей Лещовой таланести взяли мы Ершишко Щетинникова в полон и к тебе привели: сидите вы, судьи, на кривде, судите по правде!
Говорит судья — рыба Сом:
— Каки у тя, Леща, есть свидетели, что озеро ваше, лещово?
Лещ говорит:
— Нас, лещей, каждый знает. Спроси рыбу Семгу да рыбу Сига. Живут в озере Ладожском.
Спрашивает судья Ерша:
— Ты, ответчик Ерш, шлесся ли на таковых Лещовых свидетелей, Семгу да Сига?
Ерш отвечает:
— Слаться нам, бедным людям, на таковых самосильных людей, Семгу и Сига, не мочно. Рыба Семга да рыба Сиг люди богатые. Вместе с лещами пьют и едят. И хотят они нас, малых людей, изгубить.
Судья говорит:
— Слышишь, истец Лещ. Ерш отвод делает… Еще какие у тебя есть свидетели-посредственники?
Лещ говорит:
— Еще знают мою правду честна вдова Щука да батюшко Налим. Живут в Неве-реке, под городом Питером.
Спрашивает судья Сом:
— Честна вдова Щука да батюшко Налим тебе, Ершу, годны ли в свидетели?
Ерш в уме водит: «Рыба Налим — у его глаза малы, губища толсты, брюхо большо, ходить тяжело, грамотой не доволен. Он не пойдет на суд. А Щука — она пестра, грамотой востра, вся в меня, в Ерша. Она меня не выдаст».
И Ерш говорит:
— Честна вдова Щука да батюшко Налим-то общая правда, на тех шлюся.
Посылает судья — рыба Сом — Ельца-стрельца, пристава Карася, понятого Судака по честну вдову Щуку, по батюшку Налима.
Побежали Елец-стрелец, пристав Карась, понятой Судак из Онега-озера на Ладогу, с Ладоги на матушку Неву-реку. Стали щупать, нашли Щуку. Учали батюшку Налима искать. День искали и два искали, не пили не ели и спать не валились. На третьи сутки — день к вечеру, солнце к западу — увидали под островом Васильевским колодину. Колодину отворотили — под колодиной батюшко Налим сидит.
Елец— стрелец, пристав Карась, понятой Судак челом ударили:
— Здравствуешь, сударь-батюшко Налим! Зовет тебя судья — рыба Сом с большим усом — во славное озеро Онего во свидетели.
— О-о, робята! Я человек старой, у меня брюхо большо, мне идтить тяжело, язык толстой, непромятой, глаза малы — далеко не вижу, перед судьями не стаивал, у меня речь не умильна… Нате вам по гривенке. Не иду на суд!
Привели на суд Щуку.
Суд завелся.
Вот судья — рыба Сом — сгремел на Ерша:
— Сказывай, ответчик Ерш, каки у тя на Онежское озеро есть письма и крепости, памяти и грамоты?
И Ерш ответ держит:
— У моего-то папеньки была в озере Онежском избишка, в избишке были сенишки, в сенишках была клетишка, а в клетишке сундучишко под замчишком. В этом сундучишке под замчишком были у меня, доброго человека, книги, и грамоты, и судные записи, что озеро Онего — наша, ершова вотчина. А когда, грех наших ради, наше славное Онего горело, тогда и тятенькина избишка, и сенишки, и клетишка, и сундучишко под замчишком, и книги, и грамоты, и судные записи — все сгорело, ничего вытащить не могли.
В те поры Леща, и Щуку, и всех добрых людей, которые рыбы из озера Онега, горе взяло:
— Врешь ты, страхиля! Нища ты коробка, кисла ты шерсть! Наше славное озеро Онего на веку не гарывало, а у тебя, у бродяги, там избы не бывало!
А Ерша стыд не имет. Он заржал не по-хорошему да опять свое звонит:
— Был у моего тятеньки дворец на семи верстах, на семи столбах. На полатях бобры, под полатями ковры — и то все пригорело… А нас, ершей, знают в Питере, и в Москве, и в Соломбальской слободе, и покупают нас, ершей, дорогою ценою. И варят нас с перцем и с шафраном, и великие господа, с похмелья кушавши, поздравляют…
И честна вдова Щука не стерпела:
— Нищая ты копейка! На овчине сидишь, про соболи сказываешь! Тридцать ты лет под порогом стоял, куски просил. А кто тебя, Ерша, знает да ведает, тот без хлеба обедает. Останется у голи кабацкой от пропою копейка, дак на эту копейку вас, ершей, сотню купят. А и уху сварят — не столько наедят, сколько расплюют.
И Ерш к Щуке подскочил и ей плюху дал:
— Вот тебе раз! Другой бабушка даст!
И Щука запастила во весь двор:
— Караул, убивают! А озеро Онего век было Лещово, а не Ершово! Лещово, а не Ершово!
Судья возгласил:
— Быть по сему! Получай, Ерш, приказ от суда: уваливай из озера Онега.
Ерш в ответ:
— На ваши суды плюю и сморкаю!
И Ерш хвостом вернул, головой тряхнул, плюнул в глаза всей честной братии, только его и видели.
Пошел Ершишко, пошел хвастунишко на худых санишках о трех копылишках с малыми ребятишками по быстрым рекам, по глубоким водам. По пути у Леща в дому все окончательно выхвостал…
Из Онега-озера Ерш на Белоозеро, с Белаозера в Волгу-реку.
Река Волга широка и долга.
Стоит в Волге-реке Осетер. Тут Осетрова вотчина и дедина.
Закланялось Ершишко рыбе Осетру, челом бьет, затылком в пол колотит:
— Ой еси, рыба Осетер! Пусти меня в Волге-реке одну ночь перележать. За то тебя бог не оставит. Родителям вашим царство небесное…
А рыба Осетер хитра и мудра. Она знает Ерша.
— Не пущу!
Ерш на него с кулаками. Ерша схватили, с крыльца спустили.
Ерш придумывает: «Рыба Осетер хитра-мудра, а если будет вода мутна, Осетер в гости пойдет и невода не минует».
Начал Ерш Волгу-матушку со дна воротить, с берегов рыть. Волга-река замутилась, со желтым песком смешалась.
Стали люди поговаривать:
— О, сколько рыбы поднялось! Воду замутили…
Люди невод сшили, стали рыбу промышлять. А рыба Осетер хитра-мудра: видит, вода мутна — и она дома сидит, в гости не ходит.
Это Ершу хуже ножа. Он мимо Осетровых хором свищет, рад оконцы выстегать.
— Эй ты, Осетрина, старая корзина! Отпирай окна и двери, будем драться четыре недели. И я тебе голову оторву. Схожу сейчас пообедаю и приду тебя, Осетра, убивать.
Пошел Ершишко обедать да и попал в невод. Из невода в медный котел. Уху из Ерша сварили, хлебать стали. Не столько съели, сколько расплевали. А хоть рыба костлива, да уха хороша… Сказка вся, больше врать нельзя.