«Она еще едва умеет лепетать»

I

Побывавши в Петербурге, Козелков окончательно убедился, что для того, чтобы хорошо вести дела, нужно только всех удовлетворить. А для того, чтобы всех удовлетворить, нужно всех очаровать, а для того, чтобы всех очаровать, нужно – не то чтобы лгать, а так объясняться, чтобы никто ничего не понимал, а всякий бы облизывался. Он припомнил, что всякий предмет имеет несколько сторон: с одной стороны – то-то, с другой стороны – то-то, между тем – то-то, а если принять в соображение то и то – то-то, и наконец, в заключение – то-то. Да, пожалуй, в крайнем случае можно обойтись и без «заключения», и «очарование» не только от этого не терпит, но даже действует тем сильнее, чем более открывается всякого рода сторон и чем меньше выводится из них заключений. Ибо таким образом слушатель постоянно держится, так сказать, на привязи, постоянно чего-то ждет, постоянно что-то как будто получает и в то же время никаким родом это получаемое ухватить не может.

Козелков даже и говорить стал как-то иначе. Прежде он совестился; скажет, бывало, чепуху – сейчас же сам и рот разинет. Теперь же он словно даже и не говорил, а гудел; гудел изобильно, плавно и мерно, точно муха, не повышающая и не понижающая тона, гудел неустанно и час и два, смотря по тому, сколько требовалось времени, чтоб очаровать, – гудел самоуверенно и, так сказать, резонно, как человек, который до тонкости понимает, о чем он гудит. И при этом не давал слушателю никакой возможности сделать возражение, а если последний ухитрялся как-нибудь ввернуть свое словечко, то Митенька не смущался и этим: выслушав возражение, соглашался с ним и вновь начинал гудеть как ни в чем не бывало. И действительно, внимая ему, слушатель с течением времени мало-помалу впадал как бы в магнетический сон и начинал ощущать признаки расслабления, сопровождаемого одновременным поражением всех умственных способностей. Мнилось ему, что он куда-то плывет, что его что-то поднимает, что впереди у него мелькает свет не свет, а какое-то тайное приятство, которое потому именно и хорошо, что оно тайное и что его следует прямо вкушать, а не анализировать.

Самая фигура Митеньки изменилась. Был он, в первобытном состоянии, невысок ростом и несколько сутуловат, а теперь сделался, что называется, бель-омом[62] и даже излишне выпрямился; прежде было в лице его что-то до такой степени уморительное, что всякий так и порывался взять его за цацы, – теперь и это исчезло, а взамен того явилось какое-то задумчивое, скорбное, почти что гражданственное выражение. Точно он вот-вот сейчас о чем-то думал и пришел к безрадостному заключению, что надо и еще думать, все думать… думать без конца. Манеры он приобрел благосклонные, но сдержанные, и хотя всем без исключения протягивал руку, но акт этот совершал с такою щепетильною осмотрительностью, что лицу, до которого он относился, оставалось или благоговеть, или же прыснуть со смеху.

К правительственным мерам Митенька стал относиться критически. Находил, что многого еще остается желать и что хотя, конечно, всего вдруг нельзя, однако не мешало бы кой-что и поприкинуть. Но и в этом случае он надеялся, что практика значительно поправит теорию, а под практикою разумел себя и других Козелковых, рассеянных по лицу Российской империи. «Вся суть, mon cher, заключается в исполнителях, – развивал он по этому случаю свою теорию, – если исполнители хороши, и главное (c’est le mot[63]), если они с направлением, то всякий закон…»

Уже с самой минуты вшествия своего в вагон железной дороги он начал поражать всех своим глубокомыслием, зрелостью суждений и, так сказать, преданным фрондерством. Во-первых, он встретился там с Петей Боковым, своим другом, сослуживцем и однокашником, который тоже ехал по направлению к Москве. Разумеется, образовался обмен мыслей.

– Ты к себе? – спросил Митя.

– Да; а ты тоже к себе? – в свою очередь, спросил Петя.

– Да. Пора. Надо дело делать.

Оба друга умолкли и уставились глазами в землю, как будто застыдились. Спутники их переглянулись; одни, которые неопытнее, заключили, что с ними путешествуют инкогнито два средних лет чимпандзе,[64] возвращающиеся к стадам своим; другие же, которые поопытнее и преимущественно из помещиков, тотчас догадались, в чем дело, и, взирая то на Митеньку, то на Петеньку, думали: «А что, ведь это, кажется, наш?»

– Знаешь ли, что я полагаю? я полагаю, что обязанности начальников края совершенно ни с чем не сообразны! – продолжал между тем Митенька, вдруг переставши стыдиться.

Петенька гамкнул что-то в ответ. Спутники опять переглянулись; опытные сказали себе: «Ну да, это он! это наш!», неопытные: «Эге! как нынче чимпандзе-то выравниваться начали!» А советник ревизского отделения Ядришников, рискнувший на лишних шесть целковых, чтобы посмотреть, что делается в вагонах первого класса, взглянул на Митеньку до того почтительно, что у того начало пучить живот от удовольствия.

– Я полагаю, что начальник края обязан заниматься, так сказать, одною внутреннею политикой! – продолжал умствовать Митенька.

– Нынче, вашество, этим делом штаб-офицеры заведывают! – доложил Ядришников и тут же усумнился, понравится ли его речь Митеньке; но последний не только не рассердился, но даже взглянул на него с благосклонностью.

– Я не об том говорю, – отвечал он, – я говорю об том, что начальнику края следует всему давать тон – и больше ничего. А то представьте себе, например, мое положение: однажды мне случилось – а la lettre[65] ведь это так! – разрешать вопрос о выдаче вдовьего паспорта какой-то ратничихе!

– Я тебе лучше скажу! – вступился Петенька, – предместник мой завел, чтобы все низшие присутственные места представляли ему на утверждение дела о покупке перьев, ниток и прочей канцелярской дряни! Разумеется, я это уничтожил, но, спрашиваю тебя, каков гусь мой предместник!

– Я говорил и повторяю: если вы желаете, чтоб мы дело делали, развяжите нам руки! Развяжите нам руки! – повторяю я, потому что странно, наконец, и требовать от человека с связанными руками, чтоб он действовал!

В этом духе беседовал Козелков довольно продолжительное время, в заключение же объявил себя решительно против излишней, иссушающей соки централизации и угрожал, что если эта система продолжится, то «некогда плодоносные равнины России в самом скором времени обратятся в пустыню».

– Нам надо дать возможность действовать, – прибавил он, – надо, чтобы начальник края был хозяином у себя дома и свободен в своих движениях. Наполеон это понял. Он понял, что страсти тогда только умолкнут, когда префекты получат полную свободу укрощать их.

– Я совершенно с тобой согласен, – отозвался с чувством Петенька.

Я не знаю, согласились ли с Козелковым прочие пассажиры, но с своей стороны спешу заявить, что никаких препятствий к приведению в исполнение его преднамерений не встречаю.

Только приезд в Москву остановил потоки козелковского красноречия, но и тут, выходя из вагона, он во всеуслышание сказал другу своему, Петеньке:

– Я полагаю, mon cher, что нам не мешало бы вступить в соглашение с здешними публицистами!

Однако ж к публицистам не поехал, а отправился обедать к ma tante[66] Селижаровой и за обедом до такой степени очаровал всех умным разговором о необходимости децентрализации и о том, что децентрализация не есть еще сепаратизм, что молоденькая и хорошенькая кузина Вера не выдержала и в глаза сказала ему:

– Какой вы, однако ж, Митенька, сделались умный!

II

Приехавши к «себе», Митенька был встречен гурьбою «преданных». Еще до отъезда своего в Петербург он постепенно образовал около себя целое поколение молодых бюрократов, которые отличались тем, что ходили в щегольских пиджаках, целые дни шатались с визитами, очаровывали дам отличным знанием французского диалекта и немилосерднейшим образом лгали. Во главе этой камарильи стоял правитель канцелярии, который хотя был малый на возрасте и происходил из семинаристов, однако, как человек сообразительный, вынужден был следовать за общим потоком. Митенька гордился этою молодежью и называл ее своею гвардиею, но в городе членов ее безразлично называли то «сосунками», то «поросятами».

Нынче довольно много развелось таких бюрократов. Начальники неутомимо стараются о том, чтобы окружить себя молодыми людьми, которые бы имели отчетливое понятие об английском проборе и показывали в приемах грацию. Это, по мнению их, возвышает администрацию, сообщая ей известного рода шик. Некоторые даже снимают с себя фотографические портреты в таком виде: посредине сидит молодой начальник, по бокам – молодые подчиненные, – и, право, группы выходят хоть куда! Начальник обыкновенно представляется нечто разъясняющим, подчиненные – понимающими. Что разъясняет начальник и что понимают подчиненные – об этом до сих пор не мог дать отчета ни один фотограф, однако я никак не позволю себе предположить, чтобы это был с их стороны наглый обман.

Итак, «преданные» гурьбой встретили Митеньку. Произошла сцена. В былые времена администратор ограничился бы тем, что прослезился, но Митенька, как человек современный, произнес речь.

– В настоящую минуту, господа, – сказал он, – мне более, нежели когда-нибудь, необходимо ваше усердие. Прежде я многое предугадывал, теперь – убедился. Виды выяснились совершенно. Нам предстоит только условиться насчет плана будущей кампании – о плане этом вы будете в свое время поставлены мною в известность – и затем дружно направить свои усилия к единой общей цели. Не обещаю вам, что труд будет легкий; напротив того, не скрою, что он даже будет очень и очень тяжел, но надеюсь, что, с Божьею помощью, мы преодолеем препятствия и уничтожим преграды. Главное, messieurs, – быть всегда на страже. Вы поставлены, так сказать, у кормила общественного спокойствия, а с общественным спокойствием – по крайней мере, таково мое мнение – в сильной степени связано общественное благосостояние. С одной стороны, ничто так не обеспечивает благонамеренный человеческий труд, как общая тишина, с другой стороны, что же может нам гарантировать тишину, как не благонамеренный человеческий труд? Эти две великие общественные силы неразрывны (Митенька соединил при этом пальцы обеих рук и сделал вид, что не может их растащить), и если мы взглянем на дело глазами проницательными, то поймем, что в тесном их единении лежит залог нашего славного будущего. Тем не менее, взирая на предмет беспристрастно, я не могу не сказать, что нам еще многого кой-чего в этом смысле недостает, а если принять в соображение с одной стороны славянскую распущенность, а с другой стороны, что время никогда терять не следует, то мы естественно придем к заключению, что дело не ждет и что необходимо приступить к нему немедленно. Eheu, Posthume, Posthume! – так предостерегает нас древний поэт, и мы не имеем права не воспользоваться его советом. Итак, господа, бодрость и смелость! Будем вместе работать и вместе надеяться. С своей стороны, я всегда, как вы знаете, готов ходатайствовать перед высшим начальством за достойнейших.

Такова была, в первый раз по возобновлении, вступительная речь Митеньки. Правитель канцелярии сейчас же определил ее достоинство, сказав, что это речь без подлежащего, без сказуемого и без связки, но «преданные» поняли. С своей стороны, хотя я и согласен с мнением правителя канцелярии, но нахожу, что такого рода красноречие составляет истинное благополучие и положительный ресурс при нашей бедности. С помощью его можно администрировать, можно издавать журналы, можно даже написать целый трактат о бессмертии души. И будет хорошо.

Разумеется, если б у нас были другие средства, если б мы, по крайней мере, впрямь желали что-нибудь сказать, – тогда дело другое; а то ведь и сказать-то мы ничего не хотим, а только так, зря выбрасываем слова из гортани, потому что на языке болона выросла. Стало быть, тут речи без подлежащего, сказуемого и связки приходятся именно как раз впору. Во-первых, обилие словотечения может обмануть слушателя; во-вторых, ежели слушатель и не обманется, то что же он сделает? – плюнет и отойдет прочь – и ничего больше.

Сказав свое слово, Козелков не устыдился, как делывал это прежде, но зажмурил глаза и представился утомленным.

– Без вашества к нам «земские учреждения» пришли-с, – робко молвил правитель канцелярии.

– Будем орудовать-с.

– Прикажете, вашество, распоряжение сделать?

– Будем распоряжаться-с.

Присутствующие думали, что Козелков вновь вступает в состояние единословия, однако ошиблись. Действительно, он несколько минут простоял словно отуманенный, но так как закваска была положена, то не успели слушатели оглянуться, как уже толчея была в исправности и по-прежнему толкла безостановочно.

– «Земские учреждения», messieurs, – сказал он, – вот часть той перспективы, которая виднеется перед нами в будущем. Все картины, messieurs, пишутся по частям и постепенно, и ни одна из них никогда еще не являлась на свет вдруг, готовою во всех своих частях. Начатая с известного пункта, картина растет, растет, развивается, развивается, все дальше и дальше, покуда, наконец, художник не почувствует потребности довершить начатое, осветив дело рук своих лучами солнца. И все в мире следует этому мудрому закону постепенности. Все живет, все работает, все делает свое дело потихоньку и не спеша. Все смотрит вперед, messieurs. И я почитаю себя счастливым, что могу быть перед вами истолкователем тех чувств, которыми более или менее всякий из вас волнуется. Да; еще в школах нас заставляли заучивать мудрое изречение: «Надежда утешает царя на троне, земледельца за сохою, страждущего на одре смерти», и еще:

Надежда! кроткая посланница небес.

И я нахожу, что незабвенные наши педагоги очень хорошо поступали, что упражняли наши молодые умы подобными изречениями. Итак, повторяю: картина еще не нарисована, но она будет нарисована – в этом порукою вам… я! Я многое мог бы сказать вам по этому поводу, о многом желал бы условиться, объясниться, посоветоваться (я человек, messieurs, и, как человек, могу ошибаться), но нахожу полезнейшим оставить этот предмет до времени. А покамест, messieurs, подумайте! и ежели встретите какие-либо сомнения, обращайтесь ко мне с полною откровенностью. Подумайте, messieurs.

Единодушное «ура!» было ответом на эту новую предику обожаемого начальника. Но Козелков уже утомился и только махнул рукой на шумные заявления «преданных».

Дело было вечером, и Митенька основательно рассудил, что самое лучшее, что он может теперь сделать, – это лечь спать. Отходя на сон грядущий, он старался дать себе отчет в том, что он делал и говорил в течение дня, – и не мог. Во сне тоже ничего не видал. Тем не менее дал себе слово и впредь поступать точно таким же образом.

III

А на дворе между тем не на шутку разыгралась весна. Крыши домов уж сухи; на обнаженных от льдяного черепа улицах стоят лужи; солнце на пригреве печет совершенно по-летнему. Прилетели с юга птицы и стали вить гнезда; жаворонок кружится и заливается в вышине колокольчиком. Поползли червяки; где-то в вскрывшемся пруде сладострастно квакнула лягушка. Огнем залило все тело молодой купчихи Бесселендеевой.

– Не могу я ноченьки спать! все тебя, ненаглядного, вижу! – говорит она старому, дряхлому мужу своему.

– Спи! – рычит старый муж и, перекрестивши рот, перевертывается на другой бок.

Словом, всё, все улицы города Семиозерска переполнены какою-то особенною, горячею атмосферой.

Митенька тоже ощущает на себе признаки всемогущей весны. Во-первых, на лице у него появилось бесчисленное множество прыщей, что очень к нему не идет. Каждый раз, вечером, перед сном, он садится перед зеркалом и спрашивает камердинера своего Ивана:

– А что, брат, кажется, уж и в самом деле весна?

– Сами видите! – угрюмо отвечает Иван.

– Много?

– Не есть числа!

– Дай пудру!

Во-вторых, он каждый день, около сумерек, пробирается окольными переулками к дому, занимаемому баронессой фон Цанарцт. В отдалении, на почтенном расстоянии, реют квартальные.

Но административные заботы парализируют все, даже порывы любви. Нет той силы, нет той страсти, которая изгнала бы из головы Митеньки земские учреждения. «Что такое земские учреждения?» – спрашивает он себя сто раз на дню, и хотя объяснить не может, но понимает, чувствует, что понимает. И таким образом влияние весны уничтожается само собою и выражается в одних прыщах. Напрасно хочет он забыть свои преждевременные опасения, напрасно хочет упиться вином любви: в ту самую минуту, когда уста его уже отваживаются прикоснуться к чаше, вдруг что-то словно кольнет его в бок: «А про земские-то учреждения и забыл?»

– Вы не поверите, Marie, как я озабочен! – говорит он баронессе, которая смотрит на него отчасти с досадой, отчасти иронически, – эти земские учреждения… я начинаю, наконец, думать о нигилизме!

– Так вы… нигилист? – произносит баронесса и смотрит еще насмешливее, как будто хочет сказать: «Базаров никогда не позволил бы себе поступать таким нелепым образом с хорошенькой женщиной…»

– Скажу вам, Marie, по секрету: мы все, сколько нас ни есть, мы все немножко нигилисты… да! Разумеется, мы обязаны покамест держать это под спудом, но ведь шила в мешке не утаишь, и истина, bon gré, mal gré,[67] должна же когда-нибудь открыться!

Баронесса с изумлением слушает это нового рода признание, но оно начинает интересовать ее.

– Au fait,[68] что такое нигилизм? – продолжает ораторствовать Митенька, – откиньте пожары, откиньте противозаконные волнения, урезоньте стриженых девиц… и, спрашиваю я вас, что вы получите в результате? Вы получите: vanitum vanitatum et omnium vanitatum,[69] и больше ничего! Но разве это неправда? разве все мы, начиная с того древнего философа, который в первый раз выразил эту мысль, не согласны насчет этого?

Митенька наклоняется очень близко к плечу баронессы и заискивающими глазами смотрит ей в лицо.

– Не нужно только бунтовать, – прибавляет он нежно.

– Но надеюсь, что вы бунтовать не будете?

– Конечно, против вас, Marie, какой же бунт с моей стороны возможен?

– Ну, а не против меня? – допрашивает Marie.

– Вы меня не знаете, Marie, – говорит он таинственно, – я совсем не таков, каким кажусь с первого взгляда. Конечно, я служу… но ведь я честолюбив! Marie! поймите, ведь я честолюбив! Откиньте это, вглядитесь в меня пристальнее – и вы увидите, что административная оболочка далеко не исчерпывает всего моего содержания!

– Итак… вы повстанец?

– Я не говорю этого, баронесса, – опять-таки, зачем впадать в крайности? – но я могу… я во всяком случае могу сохранить свою независимость! Этого, я надеюсь, никто от меня не отнимет!

Митенька чувствует, что он все более и более запутывается, но приход барона очень кстати выводит его из неловкого положения.

– А знаешь ли, Шарль, ведь Дмитрий Павлыч хочет идти… как еще это в газетах пишут… «до лясу», кажется? – продолжает приставать баронесса.

– Что ж, вашество, в городской лес уединиться изволите? – любезно шутит барон.

– Баронесса меня просто сегодня преследует… но, серьезно, у меня есть много кой о чем переговорить с вами, барон!

– К вашим услугам, вашество.

– Во-первых, барон, как хотите, а эти земские учреждения ужасно заботят меня…

– Что же в особенности внушает вашеству опасения?

– Нет, не опасения собственно, но… как хотите, а это предмет такой важности, что прежде, нежели приступить к нему, необходимо, по моему мнению, обсудить его внимательно и со всех сторон.

– Я, с своей стороны, полагаю, вашество, что нам предстоит только исполнить…

– Исполнить – это так; но, с другой стороны, нельзя не принять во внимание и того, что и при самом исполнении необходимо принять меры к обеспечению некоторой свободы совести…

Барон кусает губы; баронесса просто хохочет.

– Нет, мсье Козелков, я вижу, что вы и в самом деле помышляете «до лясу»! – говорит она.

– Вы смеетесь, баронесса, а между тем тут действительно идет дело о предмете первой важности.

Митенька окончательно начинает гневаться, и разговор упадает сам собою. Через несколько минут он удаляется, сопровождаемый насмешливыми взглядами баронессы. В отдалении реют квартальные.

На другой день губернские остроумцы развозят по городу известие, что Козелков скрылся «до лясу» и что его даже видели в городском лесу токующим с тетеревами.

IV

Дни проходят за днями; Митенька все болтает.

– Вы поймите мою мысль, – твердит он каждый день правителю канцелярии, – я чего желаю? я желаю, чтобы у меня процветала промышленность, чтоб священное право собственности было вполне обеспечено, чтоб порядок ни под каким видом нарушен не был и, наконец, чтобы везде и на всем видна была рука! Вы понимаете: «рука»! Вот программа, с которою я выступаю на административное поприще, и натурально, что покуда я не осуществлю всех своих предположений, покуда, так сказать, не увенчаю здания, я не буду в состоянии успокоиться. Не претендуйте же на меня, почтеннейший Разумник Семеныч, что я частенько-таки буду повторять вам: вперед! вперед! вперед! Есть вещи, об которых никогда нельзя достаточно наговориться, и к числу их принадлежат именно те цели, о которых я вам говорю и которых достижение составляет всю задачу моей администрации. Повторяю: покуда мы с вами не достигнем их, покуда я не приду к убеждению, что, где бы я ни был, рука моя все-таки везде будет давать себя чувствовать необременительным, но тем не менее равномерным давлением, – до тех пор, говорю, я не положу оружия. А теперь будем подписывать бумаги.

Речи эти, ежедневно и регулярно повторяемые, до такой степени остервенили правителя канцелярии, что он, несмотря на всю свою сдержанность и терпкость, несколько раз покушался крикнуть: «молчать!» И действительно, надо было войти в кожу этого человека, чтобы понять весь трагизм его положения. Каждый день, в течение нескольких часов, быть обязательным слушателем длинноухих речей и не иметь права заткнуть уши, убежать, плюнуть или иным образом выразить свои чувства, – как хотите, а такое положение может навести на мысль о самоубийстве. Во время этих речей почтеннейший Разумник Семеныч бледнел, и краснел, и ощущал в руках судорогу и даже чуть ли не колики в желудке. А Митенька между тем подписывал бумаги одна за другой и все болтал, все болтал.

– Я бы желал, – ораторствовал он, – чтобы все, начиная от самого приближенного ко мне лица и до самого последнего субалтерн-офицера, поняли мою мысль так же точно, как я ее сам понимаю. Я желал бы собрать всю губернию, соединить, так сказать, на одно мгновение все административные рычаги в один пункт и сказать им: «Господа! вот моя мысль! вот моя программа! Поймите, господа, что я вам говорю, и сообразуйтесь!» Да-с, почтеннейший Разумник Семеныч, я был бы совершенно счастливым начальником, если б это оказалось возможным!

– Что ж, вашество, это не трудно-с; можно завтра же оповестить-с, – отвечал правитель канцелярии, заранее обольщаясь мыслью, что часть лежащей на нем тяжести обрушится на других.

– Вы полагаете оповестить здешних?

– Точно так, здешних-с.

– Да, это недурно; но все же это не то. Я желал бы, чтобы вся губерния – понимаете, вся губерния? – присутствовала при этой моей, так сказать, внутренней исповеди. Вы читали Карамзина?

– Так точно-с.

– Помните там одно место, когда Иоанн Грозный, убежденный добродетельным Сильвестром, решается… это может вам дать некоторую идею о том, чего бы именно я желал!

– Осмелюсь, вашество, доложить, что царь Иван Васильевич не должен был испрашивать разрешения высшего начальства, чтоб устроить подобное торжество, а вашество…

Митенька закручинился.

– Да, – сказал он, – ведь я забываю об этих подробностях. Да, Разумник Семеныч, вся жизнь наша – подробности, и притом жалкие, несносные подробности! Желал бы парить, желал бы лететь – ан смотришь, крылья вдоль и поперек связаны!

– Так прикажете, вашество, здешних покамест оповестить?

– Да, покамест… а впоследствии надеюсь постепенно, с Божьею помощью, и прочих приобщить к осуществлению моих планов!

Разумеется, правитель канцелярии поспешил исполнить данное приказание, но исполнил его таким образом, что по городу сейчас же разнеслись целые легенды.

Последствием этого было, что на другой день местные гранды сказались больными (так что все присутственные места в Семиозерске были в этот день закрыты), а исправник, как только прослышал о предстоящей исповеди, ту ж минуту отправился в уезд. Явился только городской голова с гласными да бургомистр с ратманами, но Митенька и тут нашелся.

– Много званых, но мало избранных, – так начал он речь свою, – очень рад, господа, что имею дело с почтенными представителями одного из почтеннейших сословий нашего любимого отечества, нашей дорогой сердцу России. Милостивые государи! нет сомнения, что труд есть то оживляющее начало, которое в каждом благоустроенном обществе представляет собой главный государственный нерв. Трудящийся человек тих, скромен, покорен начальству и заботится об исправном платеже податей и повинностей. Трудящийся человек спешит на защиту отечества в минуту опасности, ибо знает, что опасность эта угрожает и его труду. Ленивый, напротив того, беспокоен, строптив, к начальству непочтителен и к уплате податей равнодушен. Ленивый на самую опасность отечества взирает беззаботно и на защиту его не спешит. Таково, милостивые государи, значение труда в общей государственной системе, и я совершенно счастлив, что имею честь объяснять это перед вами, как перед естественными его представителями.

Дмитрий Павлыч остановился, чтобы перевести дух и в то же время дать возможность почтенным представителям сказать свое слово. Но последние стояли, выпучивши на него глаза, и тяжко вздыхали. Городской голова понимал, однако ж, что надобно что-нибудь сказать, и даже несколько раз раскрывал рот, но как-то ничего у него, кроме «мы, вашество, все силы-меры», не выходило. Таким образом, Митенька вынужден был один нести на себе все тяжести предпринятого им словесного подвига.

– Я желал бы, чтобы вы поняли мою мысль, господа! – продолжает он. – Чего я хочу, к чему я стремлюсь? Ответ на это очень простой. Я хочу, чтобы все, по возможности, были довольны, чтобы никто не был обижен, чтобы всякий мог беззаботно пользоваться плодами рук своих. Я стремлюсь к тому, чтоб у меня процветала промышленность, чтобы священное право собственности было для всех обеспечено и чтобы порядок ни под каким видом нарушен не был. Надеюсь, почтенные представители, что в этих желаниях и стремлениях нет ничего такого, чему бы вы не сочувствовали. (Представители еще более пялят глаза на Митеньку; некоторые, однако ж, кланяются; городской голова шепчет: «Мы, вашество, все силы-меры».) Не сомневаюсь, друзья мои, не сомневаюсь! знаю и вижу. Но с другой стороны, ежели я буду желать и стремиться один, если я буду усиливаться, а почтенные представители отечественной гражданственности и общественности не будут оказывать мне содействия («мы, вашество, все силы-меры», – озлобленно сопит голова), то спрашиваю я вас, что из этого может произойти? А вот что, друзья мои: я могу уподобиться форейтору, который, не замечая, что постромки, привязывавшие к экипажу выносных лошадей, оборвались, все мчится вперед и вперед, между тем как экипаж давно остановился и погряз в болоте…

Вымолвивши такую штуку, Митенька окончательно стал в тупик и даже раскрыл рот. Проходит несколько томительных минут, покуда Митенька наконец убеждается, что кончить как-нибудь все-таки надобно. На сей раз он решается «завершить здание» посредством фигуры воззвания, поощрения или возбуждения.

– Итак, господа, вперед! Бодрость и смелость! Вы знаете мою мысль, я знаю вашу готовность! Если мы соединим то и другое, а главное, если дадим нашим усилиям надлежащее направление, то, будьте уверены, ни зависть, ни неблагонамеренность не осмелятся уязвить нас своим жалом, я же, с своей стороны, во всякое время готов буду ходатайствовать о достойнейших пред высшим начальством. Прощайте, господа! не смею удерживать вас посреди ваших полезных занятий. До свидания!

Митенька сделал прощальный знак рукою и вышел. Но почтенные представители долго еще не могли прийти в себя от удивления. Все мнилось им, что это недаром, и что хотя Митенька ни слова не упомянул о пожертвовании, но пожертвование потребуется. Градской голова до такой степени был убежден в этом, что, сходя с крыльца Митенькиной квартиры, обратился к своим сотоварищам и молвил:

– Что ж, православные, по мере силы-возможности каждого есть долг и обязанность! А ну-тко, Господи благослови! ура!

V

Дни идут за днями, а Митенька все болтает.

– Знаете ли что? – говорит он однажды правителю канцелярии.

При этом вступлении Разумник Семеныч зеленеет, запускает под жилет руку и всею пятерней до крови скребет себе грудь.

– Я желал бы иметь в своем распоряжении публициста! – продолжает между тем Митенька с невозмутимейшим хладнокровием.

«Лгунище ты необузданный!» – шипит про себя Разумник Семеныч, но вслух говорит:

– То есть как же это, вашество, публициста?

– Под публицистом я разумею такого механика, которому я мог бы подать мысль, намекнуть, а он бы сейчас привел все это в порядок!

– Если вашеству угодно что-нибудь приказать, то, кажется, мы завсегда…

– Нет, это не то! я вижу, что вы меня не понимаете! Вы исполняете свои обязанности, а публицист должен исполнять свои! В Петербурге это ведется так: чиновники пишут свое, публицисты – свое. Если начальник желает распорядиться келейно, то приказывает чиновнику; ежели он желает выразить свою мысль в приличной форме, то призывает публициста! Вы меня поняли?

– Понял-с.

– Следственно, вы должны понять и то, что человек, который бы мог быть готовым во всякое время следовать каждому моему указанию, который был бы в состоянии не только понять и уловить мою мысль, но и дать ей приличные формы, что такой человек, повторяю я, мне решительно необходим. В настоящее время я без рук: ибо, спрашиваю я вас, в чем, собственно, заключается моя обязанность? Моя обязанность заключается в том, чтобы подать мысль, начертить, сделать наметку… но сплотить все это, собрать в одно целое, сообщить моим намерениям гармонию и стройность – все это, согласитесь, находится уже, так сказать, вне круга моих обязанностей, на все это я должен иметь особого человека! Вы меня поняли? Вы поняли, что я хочу вам сказать?

– Но какие же, вашество, будут занятия у этого публициста?

– Выслушайте меня. Вы уже знаете из объяснений со мной, что на мне собственно лежит, так сказать, внутренняя политика – и ничего больше. Все эти бумаги: донесения, предписания, подтверждения – все это только печальная необходимость, которой я подчиняюсь единственно потому, что покуда это так требуется. Но главное – все-таки политика. Что такое «политика»? Политика, почтеннейший Разумник Семеныч, – это такое обширное понятие, которое в немногих словах объяснить довольно трудно. Политика – это всё. Достаточно будет, если я на первый раз скажу вам, что политика может быть разных родов: может быть политика здравая и может быть политика гибельная; может быть политика, ведущая к наилучшему концу, и может быть политика, которая ни к чему, кроме расстройства, не приводит. Но для того, чтобы мысль моя была для вас еще яснее, очерчу в легком абрисе мою собственную политику. Я желаю, во-первых, чтобы у меня процветала торговля, во-вторых, чтобы священное право собственности было вполне обеспечено, и в-третьих, наконец, чтобы порядок ни под каким видом нарушен не был. Вот моя внутренняя политика. Но будем продолжать нить нашего рассуждения. Имея таким образом определенную внутреннюю политику, я, с одной стороны, должен быть весьма озабочен ею, с другой же стороны, эта самая озабоченность должна на каждом шагу возбуждать во мне самые разнообразные мысли. При настоящем моем, так сказать, изолированном положении, что делается с моими мыслями? Хотя и горько, но я должен сознаться, что большая их часть забывается и исчезает бесследно. Я мыслю и в то же время не мыслю, потому что не имею в распоряжении своем человека, который следил бы за моими мыслями, мог бы уловить их, так сказать, на лету и, в конце концов, изложить в приличных формах. Вот здесь-то, почтеннейший Разумник Семеныч, именно и нужен мне публицист, то есть такой механик, которому я мог бы во всякое время сказать: «Вот, милостивый государь, моя мысль! Теперь не угодно ли вам привести ее в надлежащий вид!» Вы меня поняли?

– Понимаю, вашество, и осмелюсь, с своей стороны, доложить…

– Знаю, почтеннейший Разумник Семеныч, знаю! и ко всему мною уже высказанному могу прибавить одно: вы меня знаете и, следственно, можете быть уверены, что я всегда готов ходатайствовать перед высшим начальством за достойнейших!

В тот же день публицист был отыскан. Это был некто Златоустов, учитель словесности в семиозерской гимназии, homo scribendi peritus,[70] уже несколько раз помещавший в местной газете статейки о предполагаемых водопроводах и о преимуществе спиртового освещения перед масляным. Вечером он уже имел с Митенькой продолжительное совещание, во время которого держал себя очень ловко, то есть смотрел своему амфитриону в глаза, улыбался и по временам нетерпеливо повертывался в кресле, словно конь, готовый по первому знаку заржать и пуститься в атаку. Одним словом, показал вид, что сочувствует и понимает. А в следующем же нумере губернских ведомостей был напечатан следующий leading[71] к читателям:

НАШИ ЖЕЛАНИЯ

«Читатель! тебе покажется странным, что мы чего-нибудь желаем. Тебе все еще сдается, что мы не созрели, не имеем права желать и что за нас должен желать кто-то другой… разуверься! Посмотри кругом себя и вложи пальцы в язвы. Что ты видишь окрест? ты видишь просвещенное начальство, которое, с своей стороны, ничего так страстно не жаждет, как того, чтобы ты желал, и не только желал, но и выражал свои желания устно и письменно. Что такое „начальство“? – спросишь ты меня. – Начальство, отвечаю я тебе, есть то зижду-щее, всепроникающее начало, которое непрестанно бдит и изыскивает. О чем бдит? что изыскивает? Вот те вопросы, над которыми тебе предстоит задуматься, читатель, и над которыми ты несомненно задумаешься, если дашь себе труд вникнуть в смысл моих слов. Я же, с своей стороны, продолжаю.

Итак, несмотря на кажущуюся странность подобной претензии, мы желаем. Чего мы желаем? Мы желаем: во-первых, чтобы промышленность в нашем краю процветала, во-вторых, чтобы священное право собственности повсюду и для всех было обеспечено и, в-третьих, наконец, чтобы порядок ни в каком случае нарушен не был. Желания, по-видимому, очень скромные; да они и не «по-видимому» только скромны, но и в самом существе своем. Ибо кто же из вас, читатели, желал бы, чтобы рынки наши представляли картину запустения, чтобы собственность наша была отнята или поругана или чтобы мир потрясался громами революций? Конечно, вряд ли найдется такой чудак, а это несомненно доказывает, что стремления, нами высказанные, не только скромны, но и вполне осуществимы. Однако на деле оно выходит не совсем так.

Что такое промышленность? спрашиваем мы самих себя. – Промышленность (industrie), отвечают нам экономисты, есть совокупность тех плодов, которые составляют необходимый результат занятия рук человеческих. Следственно, где руки человеческие не праздны, там есть занятие, где есть занятие – там в результате плоды, то есть промышленность. То ли мы видим у нас? На это позволим себе отвечать фактом, которого мы, к несчастию, были очевидцами. На днях, отправившись, для прогулки, в загородный сад, мы шли мимо заведения, над дверьми которого нахально красуется вывеска: «И дешево и сердито». И в самом заведении и около него толпилось простонародье, хотя день был не праздничный, погода стояла ясная и теплая, и все, казалось, приглашало к животворящему труду. Нас это изумило; мы обратились к одному из стоявших у дверей с вопросом: какая причина такого многочисленного сборища? – и получили ответ: известно, зачем в кабак ходят! Не удовлетворившись этим, мы вновь спросили: «Но отчего же вы не работаете, друзья?» – но на этот вопрос вместо ответа последовал наглый, возмущающий душу смех!! Вот наша промышленность!

Затем, что такое собственность? и в чем должно заключаться ее обеспечение? Те же экономисты отвечают нам: собственность есть прямое и законное продолжение промышленности, это есть промышленность, так сказать, консолидированная. Из такого определения не вправе ли мы будем вывести следующий силлогизм: где человеческие руки не праздны, там есть занятие, где есть занятие, там в результате есть плод, а где есть плод, там неминуемо должна быть и собственность (proprietas)? Tout s’enchaîne, tout se lie dans ce monde,[72] говорит один знаменитый писатель, и ежели мы признаем законность этой связи (а не признать ее невозможно), то, само собой разумеется, должны будем признать и законность того явления, которое из нее выходит. Но то ли мы видим у нас? На это опять-таки позволим себе ответить рассказом об одном происшествии, которого мы были на днях не только очевидцами, но и жертвою. Не далее как 7-го сего месяца, ночью, в квартиру нашу вошли воры. Мы спали. Только на другой день утром уже удостоверились мы, что были самым наглым образом лишены наиболее ценного нашего имущества. Разумеется, мы тотчас же обратились в полицию – и что же встретили? Вместо того чтобы немедленно броситься по горячим следам и отыскать преступников, полиция к нам же обратилась с вопросами: где мы во время происшествия были, что делали и не вымышлен ли нами самый факт с какими-либо противозаконными целями!!! Вот наши понятия о собственности!

Все это прямо приводит нас к вопросу об обеспечении. Ежели собственность есть явление законное, то само собой разумеется, что она должна быть обеспечена и что пользование ею должно считаться неприкосновенным правом того, кому она путем наследования или купли принадлежит. Но что больше и действительнее всего может обеспечить спокойное обладание собственностью? Ответ на этот вопрос заключается в третьем и главном нашем желании – в том, чтобы порядок ни в каком случае нарушен не был.

И действительно, рассматривая «порядок» с точки зрения полного и гармонического соответствия всех частей целого, мы без труда найдем, что в нем одном заключается зиждительная государственная сила. Он дает нам обеспечение и ограду; с одной стороны, он успокоивает и проливает утешение в сердце труженика, с другой – устрашает и полагает препону тунеядцу, ищущему без труда воспользоваться плодами рук своего ближнего; он поощряет гражданина скромного, верного и преданного и угрожает карой гражданину наглому, беспокойному и преданному анархическим стремлениям. И ежели мы вспомним петербургские пожары 1862 года, то одного того факта достаточно будет, чтобы убедиться в истине наших слов.

Итак, мы все желаем порядка – это несомненно; но для того, чтобы достигнуть этой дорогой для нас цели, что должны мы сделать, читатель? И на это есть ответ очень простой: мы должны все вообще и соединенными силами содействовать просвещенному начальству в его благих стремлениях к прекращению беспорядков. Знаем, что вошло в обычай и даже сделалось как бы модой обвинять начальство в тех неустройствах, которых мы, к сожалению нередко, бываем свидетелями. Но справедливо ли это? сойдемте в глубину нашей совести, исповедуемте самих себя: исполняем ли мы, общество, как следует наши обязанности в отношении к начальству? Мы, конечно, могли бы в ответ на это привести великое множество фактов, очень знаменательных, но… на сей раз умолкаем.

Однако же умолкаем лишь на время. А покуда попросим читателя поразмыслить над нашим настоящим обращением: быть может, ему удастся разрешить кое-что и без нашей помощи».

Когда Митеньке принесли нумер ведомостей, в котором была напечатана эта статья, то он, не развертывая, подал его правителю канцелярии и сказал:

– Вот мой публицист!

VI

Дни идут за днями, а Митенька все болтает.

Все его оставили, все избегают. Баронесса ощущает нервные припадки при одном его имени; супруг ее говорит: «Этот человек испортил мою Marie!» – и без церемонии называет Митеньку государственною слякотью; обыватели, завидевши его на улице, поспешно перебегают на другую сторону; долго крепился правитель канцелярии, но и тот наконец не выдержал и подал в отставку.

– Я вас решительно не понимаю, Разумник Семеныч! – сказал ему Козелков, когда тот объяснил предмет своего прошения.

– Имею желание отдохнуть-с.

– Помилуйте! теперь такое время… с одной стороны, земские учреждения, с другой стороны, внешние и внутренние неурядицы…

– Не в меру, вашество, притеснять меня изволите!

– Я вас притесняю? я?

– Предика эта… каждый день-с!

Правитель канцелярии даже побагровел от исступления при этом воспоминании.

– Но, согласитесь сами, должен же я убедиться, что вы поняли мою мысль!

– Имею желание отдохнуть-с!

– Странно!

Митенька с горечью швырнул прошение на стол.

– Будет сделано распоряжение-с, – сказал он сухо и расшаркнулся.

Когда правитель канцелярии вышел, Митенька раздумался.

«Вот, – думал он, – человек, который отчасти уже понял мою мысль – и вдруг он оставляет меня, и когда оставляет? – в самую решительную минуту! В ту минуту, когда у меня все созрело, когда план кампании был уже начертан, и только оставалось, так сказать, со всех сторон ринуться, чтоб овладеть!»

Митенька в одну минуту оделся и полетел в губернское правление с секретною целью застать членов врасплох и сразу обдать их потоком своего красноречия. Те так и ахнули.

– Господа! – сказал он, засевши в кресло, – я желал бы, чтоб вы поняли мою мысль. Покуда мы будем тянуть в разные стороны, я в одну, а вы в другую, – до тех пор, говорю я, управление у нас идти не может! Быть может, вы захотите знать, чего я желаю, – в таком случае, прошу раз навсегда, выслушайте меня внимательно и запомните, что я вам скажу. Желания мои более нежели скромны; я желаю, чтоб у меня процветала промышленность, чтобы священное право собственности было вполне обеспечено и чтобы порядок ни под каким видом нарушен не был. Вот программа, с которою я вступил на поприще административной деятельности. Конечно, программа эта обширна, даже, смею сказать, слишком обширна; конечно, она обнимает собой все, так сказать, нервы общественного благоустройства, но, с другой стороны, разве вы не имеете во мне советника, всегда готового разрешить все ваши недоумения? разве вы не имеете во мне всегда верную и надежную опору? Господа! я ничего более не желаю, кроме того, чтоб вы поняли мысль мою и приняли ее к соображению. Все остальное я беру на себя. Излишним считаю повторять вам, что я, с своей стороны, всегда готов ходатайствовать пред высшим начальством за достойнейших. Вы знаете, что в этом отношении я твердо держу свое слово. Прощайте.

Это было последнее словесное торжество Митеньки. Он изнемог под бременем собственного своего красноречия и вечером почувствовал себя дурно, а к ночи уже бредил.

– Доврался-таки! – говорил Иван с укоризною, когда Митенька, весь в огне, показывал уже признаки горячечного состояния.

– Ты пойми мою мысль, болван! – отвечал ему Митенька, – я чего желаю? – я желаю, чтоб у меня процветала промышленность, чтобы поля были тщательно удобрены, но чтобы в то же время порядок ни под каким видом нарушен не был!

И вдруг, среди самого, по-видимому, мирного настроения мысли, он вскочил как озаренный и не своим голосом закричал:

– Раззорю!

Загрузка...