Рассвет чуть брезжил. Матье Гийон вгляделся в серую мешанину туч, душивших слабый болезненный свет. Вершины гор тонули в их взбугренной ветром массе. Матье подумал, что такой рассвет предвещает ненастье. Вдалеке, за пустырем, позади уже окутанных мглою домов, в зареве огромного костра, который жгли у Браконских ворот, вырисовывались остроконечные крыши. Ветер прибивал к земле дым, и едкий его запах временами доносился даже сюда. Матье принюхался.
– Небось кончается можжевельник-то, – пробурчал он, – вот они и взялись теперь за ель.
Холодный ветер, налетевший на город, казалось, принесла с собой Фюрьез. Порывы ветра обдавали голый, блестящий от пота торс Матье.
– Ох, уж эти речные ветры, – проворчал он, – сырость одна. Кожей чувствую… Они-то как раз болезнь и приносят. Целую ночь волочатся по дну долины, собирают заразу… Ничего хорошего там внизу и быть не может. Мать недаром говаривала: «Ни добрые ветры, ни добрые люди там не родятся».
– Чего ты там опять бурчишь, Гийон? Вечно тебе все не так!
Пронзительный голос солевара доносился откуда-то сверху, где мгла была чуть тронута желтоватым светом, который пробивался сквозь волны пара, вырывавшегося из узкого окошка. Матье с трудом различил силуэт старика Доме, тот, высунувшись, наблюдал за ним. Сверху Матье был хорошо виден – он ведь стоял перед дверью и его освещало пламя печи.
– А тебе только бы за мной глядеть, – крикнул Матье. – Будто ты хозяин и вся выручка за соль идет тебе в карман.
Вырывавшийся наружу пар тут же подхватывало и прижимало ветром к крыше, и он смешивался с дымом, что поднимался из трубы, вместе с целым снопом искр.
– Я и должен глядеть за топкой, это моя работа. Так чего там у тебя не ладится?
– Все ладится. Я только говорю, что ветер этот недобрый. Он дует с верховьев реки. Холоднющий как лед. До самых костей пробирает. Такие ветры только болезнь и разносят.
– А ты возьмись за тележку, тогда и забудешь про ветер. А глядеть за тобой я должен, слышишь, должен. Понятно? И поддай-ка огня, сегодня совсем нет жару!
– Все этот пакостный ветер задувает.
– Не болтай ерунду! Хватит. Делом занимайся, лодырь! Умелому истопнику никогда еще этот ветер не мешал.
Голова солевара исчезла, и проем окошечка сразу заполнился неожиданно белыми клубами пара. С минуту Матье послушал, как Доме орудует деревянным скребком, погружая его в раствор и выбирая соль, потом принялся наваливать на тележку буковые поленья. По мере того как он укладывал их между прутьями ветхой решетки, тележка все больше оседала на два расхлябанных колеса. Стоило Матье взяться за оглобли, весь остов тележки затрещал, колеса заскрипели и смолкли, лишь когда тележка остановилась перед печью. На сей раз солевар высунулся из лаза, куда вела шаткая винтовая лестница.
– Ну и здоровяк же ты, Гийон. Только говорил я тебе, что тележка-то послабей тебя будет. Ежели тебе лень делать две ездки вместо одной, долго она не протянет. Смотри, сломаешь тележку.
– Возьму другую – от соседней печи. И в накладе никто не останется – кроме нас, ведь на солеварнях никого нет.
– И ты решил, что так и будет! Другие печи со дня на день снова разожгут. Запрещено оттуда брать инструмент, ясно тебе? Делай, как говорят, грузи меньше, а не то в два счета отсюда вылетишь.
Даже не потрудившись ответить, Матье принялся кидать поленья в печь, где ворчал огонь, подстегиваемый ветром, который злобно выхватывал языки пламени и швырял их прямо в лицо Матье, вынуждая его отступать, обжигал лицо, осыпал обнаженный торс каскадом искр, опаляя волосы, оставляя на коже крапинки ожогов. Клубы дыма не проходили в трубу и расползались по тесному помещению, куда ток воздуха шел лишь через низкую дверь. И лишь только ветер вновь набирал силу, сноп дыма, пламени и искр с грозным ворчанием несся обратно к печи, и казалось, будто по комнате течет поток, несущий отблески звезд.
Матье работал и работал. То и дело он крыл ветер, дым, искры, которые падали на его плисовые штаны и которые он гасил прямо ладонью. Окрики старого ворчуна-солевара мало его трогали. Неторопливо, без суеты, он сгружал дрова и наполнял ими печь. И каждый раз, когда он шел грузить тележку, день на его глазах выхватывал из тьмы еще несколько домов или склон холма. Но день этот поскупился на свет, и, наверно, к вечеру еще соберется дождь. В тележке оставалось всего несколько поленьев, когда Матье услышал крик, донесшийся с пустыря.
– Эге-гей! Есть кто на этой печи?
Наверху смолкли скрежетание скребка и стук сабо солевара. Матье собрался было подойти к двери и ответить, но старик Доме сверху уже прокричал:
– У кого глаза на месте, издалека увидит, что одна наша здесь дымит!
– Гийон Матье здесь или нет? – помолчав, спросил пришелец.
Матье услышал, как над его головой простучали сабо солевара, который крикнул из окошка:
– А что вам от него надо, от Гийона?
– Поговорить с ним.
– Он там, внизу, у печи. Да только не отрывайте его от дела, он и так не больно старается.
Матье стоял в нерешительности. Поначалу он шагнул было к двери, но внезапно остановился, охваченный мучительной тревогой. Раз его требуют в такую рань, значит пришли не с доброй вестью. Наверняка человека этого принесло дурным ветром.
Матье, не торопясь, бросил в печь последние поленья и лишь потом вышел, катя перед собой пустую тележку.
Светлее уже не станет. Это чувствовалось по той синеватой дымке, что окутывала город и ближние склоны, окрашивая и стены, и крыши, и леса в одинаковые холодно-пепельные тона, от которых так и веяло зимой. Но не от холода пробрало его дрожью, – он увидел красно-синий мундир городского стражника, стоявшего в десятке шагов от него со шпагой на боку и мушкетом к ноге. Рядом с ним, запахнувшись в черный плащ, полы которого раздувал ветер, стоял иезуит, держа в руках большую сумку желтой кожи с блестящим замком.
– Ты будешь Гийон Матье, из Эгльпьера, возчик по профессии, а в настоящее время… истопник на солеварне? – спросил стражник.
– Само собой – я.
– Тогда бросай работу и следуй за нами.
– А чего от меня хотят?
– Мэр все тебе скажет.
Сверху, из окошка, донесся вопль старого солевара:
– Что? Вы забираете у меня истопника? Да куда ты лезешь, стражник? Видать, совсем рехнулся. Обычно мы втроем у одной печи возимся – и то тяжело. Не могу же я тут один за всех управляться!
– Заменим кем-нибудь другим, – откликнулся стражник.
– А от него-то чего тебе надо? Он славный малый. Надежный такой. Мы с ним прекрасно ладили.
– У меня приказ.
– Чей это приказ? Ты не имеешь права его уводить, не сказавши за что – так в законе писано.
– В законе ничего такого не писано.
– Нет, писано.
– Неправда. Я закон лучше тебя знаю.
Теперь они уже почти кричали. Иезуит выступил вперед и поднял руку, призывая спорящих к молчанию. Как только установилась тишина, ровным, спокойным тоном, столь непохожим на крикливые голоса двух других, он произнес:
– Гийон, вас определили вместе со мной в бараки за Белиной. Там умер могильщик, и вы замените его.
Наступившее молчание казалось нескончаемым. Реву ветра вторил рев огня. Едва уловимый шум огромного насоса, что качал солевой раствор где-то глубоко под их ногами, был подобен приглушенному биению сердца. Справившись с мгновенным оцепенением, Матье бросил оглобли, тележка упала, и сухие поленья посыпались из нее с грохотом, который разнесся далеко за пределы пустыря. Отзвучало эхо, и опять наступила тишина, нарушаемая лишь биением сердца в глуби земли, – Матье различал его так явственно, как если бы приложил ухо к груди больного. Он уже собрался было заговорить, но солевар, опередив его, взревел:
– Да вы все там свихнулись в вашем городе! Тут наверняка ошибка: ведь Гийон-то сам из Эгльпьера. Он даже не из Салена. Так какого же черта ему делать в ваших бараках?
– А ты, – закричал стражник, – не суй нос не в свое дело. Будет ему замена, так что за соль не волнуйся!
Сабо старика застучали наверху, потом по ступенькам лестницы, потом по выложенному плитами полу нижнего этажа. Гийон не обернулся. Пока старик спускался к ним, Матье стоял не шевелясь, точно окаменев под взглядом прозрачных глаз иезуита, который, не отрываясь, смотрел прямо на него. Стук сабо казался удивительно громким в этой тишине, наполненной лишь ветром да глухими ударами, что поднимались из недр.
– Ты-то здесь ни при чем, – сказал старик, подойдя к ним. – И святой отец, конечно, тоже; но хотел бы я знать, как они там кидали жребий и кто из советников при этом был.
Прежде чем ответить, стражник вопросительно посмотрел на иезуита.
– Никто жребия и не кидал; Гийона назначили могильщиком, потому как он пришел в город сразу после смерти жены, а она от чумы умерла.
Гийон шагнул было к пришедшим, но стражник жестом остановил его.
– Не подходи близко, ты наверняка заразный.
– Я!.. Да моя жена умерла от грудной болезни, а вовсе не от чумы! Она уже два года харкала кровью. Можешь спросить у цирюльника, который ее лечил. Когда жена умерла, в Эгльпьере еще и чумы-то не было.
– Если б парень был заразный, – проговорил старик солевар, сжав голую руку Матье, – я бы сам подхватил болезнь. Да и он не мог бы работать.
– Не дотрагивайся до него, – закричал стражник. – А не то отправишься в бараки вместе с ним.
Старик неприятно, скрипуче рассмеялся. По его изможденному, бледному лицу пробежала зыбь мелких морщинок, высохшее, сгорбленное тело затряслось под коричневой рубашкой, которая болталась на нем, как балахон.
– Да мы уж больше месяца работаем вместе, – произнес он. – И сколько раз я до него дотрагивался! Мы и хлеб делили, и все. И пили из одной фляги. Прямо смешно тебя слушать. Попотей тут с мое и смерти не побоишься.
Он смачно сплюнул в сторону стражника и, словно разделавшись со своим гневом, повернулся к Матье, взял его за плечи и расцеловал.
– Ничем я не могу тебе помочь, бедный мой мальчик. – Голос старика звучал теперь мягче и слегка дрожал. – Частенько я бранил тебя, но ты же знаешь, это я так, не со зла. У нас, солеваров, в привычку вошло бранить тех, кто у топки. Чтоб не так тоскливо было, понимаешь… Ты еще вернешься… Точно знаю: вернешься, ты – парень крепкий… Уж поверь мне, вернешься…
Голос старика прервался. Он хлопнул Матье по голой спине и исчез в нижнем помещении. Сабо отстучали три или четыре перекладины лестницы, когда вновь, уже тверже, зазвучал его голос:
– Ты славный малый. Да… Славный малый – и сын у меня был такой же… И его я тоже бранил… И хотел бы еще побранить… Так бы хотел, о господи…
Матье, который всегда считал, что солевар его ненавидит, не в силах был что-либо сказать. Какой-то комок стоял у него в горле и не давал вымолвить ни слова. Он повернулся, направился к дому и вошел туда как раз тогда, когда мокрые сабо старика исчезли, мелькнув последний раз на верху лестницы.
Яростный жар печи, который он всегда так клял, теперь манил его. Жгучий свет пламени завораживал. Он напряженно прислушивался к скрежету скребка по дну чана и завидовал старику солевару, который сейчас гнул спину над раствором, откуда поднимался солевой пар, разъедающий легкие.
Возможно, Матье и бросился бы к лестнице, но в эту минуту к нему подошел иезуит и молча стал перед ним.
Это был человек почти одного с Матье роста, но уже в плечах; лицо его круглилось под черной шляпой, из-под которой выбивались каштановые жестковатые волосы. Матье отметил белизну рук священника, а когда он поднял глаза, прозрачный взгляд нечеловеческой силы пригвоздил его к месту.
– Я – отец Буасси, – произнес священник голосом твердым и теплым, без малейшей жесткой нотки. – Вы меня, конечно, не знаете, я из Доля. Мы с вами вместе пойдем к больным. Увидите, это не так страшно, как говорят. Когда человек так здоров и силен, как вы, ему все нипочем. Я пережил уже две эпидемии, и пострашнее теперешней. И, как видите, я здесь. Значит, господь бог наш рассудил, что я еще могу принести пользу. И если вы тоже сумеете приносить пользу, если вы сумеете любить тех, кому мы станем оказывать помощь, господь бог сохранит вам жизнь.
Говорил он удивительно просто – точно звал Матье на увеселительную прогулку. Он положил прохладную ладонь на плечо возницы и сказал:
– Оденьтесь, Гийон. Вы вспотели. Вот так и заболевают.
– Но моя жена умерла вовсе не от чумы, а от грудной болезни. Цирюльник, который ее лечил, вам это подтвердит. Она два года харкала кровью.
– Я верю вам, но это ничего не меняет. Мы помолимся за упокой ее души. И бессмысленно пререкаться, – они назначили вас, и вам придется идти… Надевайте же рубашку.
У Матье были наготове слова, которые он мог бы сказать в свою защиту, слова возмущения против столь явной несправедливости. Ведь он не из этого города. И нечего ему делать там, на Белине, где каждый день мрут больные и те, кого посылают за ними ухаживать, кормить их и хоронить. Наброситься бы на стражника, а потом скрыться, не пришлось бы соглашаться с тем, что равносильно смертному приговору. Так-то оно так, – и, однако же, Матье натянул рубашку и набросил на плечи толстую накидку. И если разумные доводы застряли у него в глотке, то вовсе не от того, что сказал иезуит, – нет, Матье околдовал этот прозрачный, дружелюбный и в то же время властный взгляд. Он ничего не понимал. Все в нем клокотало, все возмущалось, и вдруг этот взгляд – он связал Матье по рукам и ногам, подчинил его чужой воле, так что он и думать забыл о побеге. В глазах священника не было и тени жестокости, но столько в них было странной силы, что Матье не мог ей противиться.
Какое-то мгновение они стояли неподвижно, лицом к лицу, скрестив взгляды, и Матье почувствовал, что сила эта сломила его. И уже не существовало ничего вокруг – ни ворчания печи, ни скрежета скребка солевара, ни даже обжигающего пламени.
Священник шагнул к двери, потом, внезапно обернувшись, указал на раскаленную пасть печи, где полуобгорелые поленья корчились в вихре искр.
– Не пытайтесь убеждать меня в том, что вам жаль уходить из этого пекла! Здесь, я думаю, пожарче, чем в аду. Я бы не выдержал и часа. Бросьте, Гийон, ведь топить печь – совсем не ваше дело. Вы привыкли к дорогам, к просторам. Поверьте мне, там, наверху, дышится намного легче, чем в этой дыре, похожей на преддверие царства сатаны.
Один за другим они переступили порог, потом Матье, широко шагнув, поравнялся с иезуитом и спросил:
– Вы пойдете со мной и останетесь в бараках?
– Разумеется. Я иду не только ради удовольствия совершить прогулку в вашем обществе.
– Вы сами из Доля, а они все же вас определили!
– Нет, никто меня не определял, просто все наши братья из Салена умерли. Нельзя же оставлять больных без помощи божьей.
Стражник пропустил их на несколько шагов вперед и пошел следом, сохраняя дистанцию. Отец Буасси обернулся, взглянул на него и, не понижая голоса, сказал:
– Не правда ли, Гийон, забавно видеть, как стражник боится к нам приблизиться? Хорош бы он был, если бы ему пришлось надеть на вас наручники!
Смех отца Буасси, такой же светлый, как взгляд, вызвал ответный смех Матье, который почувствовал, как начали разжиматься тиски, сдавливавшие ему грудь.
Они дошли почти до середины пустыря, заваленного кучами дров, когда из слухового окошка на них обрушился дребезжащий, надтреснутый голос солевара:
– Ежели солеварня станет, Конте, почитай, пропало. Так и передайте и мэру и советникам. Это я вам говорю. А мне шестьдесят три года. Слышите, почитай, пропало! Соль – это вам не пустяки. Им, видать, невдомек, только это не пустяки!
Матье обернулся, но старика видно не было. Голос его угас, словно задушенный вырвавшимся из окошка белым облаком, которое ветер тут же смешал с дымом печи, где догорали последние поленья.
Перед дверью в нижнее помещение, где жил еще яркий красноватый огонь, стояла тележка, похожая на иссохшее, нетвердо держащееся на ногах насекомое.
Иезуит шел быстро, и Матье подумал: «Хорошо шагает человек. Для кюре очень даже хорошо шагает. Видать, не из тех сонных мух, которые всю жизнь знай молитвы бормочут». Он посмотрел на тяжелые, подкованные башмаки священника, и ему захотелось спросить, не пешком ли тот пришел из Доля, но только решился он задать вопрос, как иезуит снова заговорил:
– А знаете, старик солевар прав. Конте без соли – это не Конте. Я бывал в других краях, но такого богатства нигде не видел. Горные леса, камень, мясо, молоко, сыры, мед, уголь, зерно, вино, да еще соль в придачу – это немало! Земля эта может сама себя прокормить. Потому жители Конте и хотят остаться независимыми. Все богатства у них есть. Все, что господь бог сотворил лучшего на земле, он дал этому краю. А вдобавок дал быстрые реки и горные потоки, чтобы все эти богатства не пропадали втуне. И как грустно видеть такой край в нищете, потому что людьми овладело безумие!
Некоторое время они шли молча. Шаги их звенели по мостовой, и грохот сапог стражника, который шел следом, не слишком верно вторил им.
– Больно долго это тянется. Конте прежним уже не бывать, – сказал Матье.
– Не говорите так. Я, знаете ли, пережил осаду Доля. В тридцать шестом году ужас что творилось. Бывали минуты, когда никто уже не надеялся дождаться конца. Но господь посылает нам такие испытания для того лишь, чтобы мы научились их преодолевать. Возможно, жизнь в этом краю слишком легкая, вот люди и изнежились. Поверьте мне, Гийон, из этих испытаний мы выйдем только крепче и чище.
Матье захотелось рассказать ему о своей жизни, о жене и о других – о тех, кто умер у него на глазах, потому что кормить их было нечем и ухаживать за ними некому. Вот спросить бы сейчас у священника, чем прогневали господа бога те, что погибли ужасной смертью в горящих деревнях, но он не решился. Он ведь был только возчик. И куда больше привык к лошадям, чем к людям. Он легко нашел бы слова, если б говорил с лошадьми, но беседовать со священником – совсем другое дело. А тем более с таким, который до того красно рассказывает про страну, про людей, про их жизнь, прямо заслушаешься.
А иезуит все говорил и говорил о Конте, каким оно было когда-то, – о Конте, простиравшемся от Монбельяра до земель епископа Базельского, от Невшателя до кантона Во, рассуждал то про Савойю, то про Бургундию, так что вознице вдруг захотелось спросить – уж не на крыльях ли он летает. Сам-то Матье Гийон в мирные времена исколесил вдоль и поперек этот край, но при лошадях, запряженных в огромные, доверху груженные повозки. Час за часом, ценою тяжких усилий поглощал он дорожные версты. И никогда не видел землю Конте такой, какой она открывалась этому священнику, который будто смотрел на нее с высоты птичьего полета, когда дороги, деревни, реки, мосты, возделанные поля и леса сливаются воедино и начинают походить на человеческое лицо, на котором читаются все горести людские.
Матье понимал не все из того, что говорил священник, но слушать его было приятно. И речи эти настолько увлекли возницу, что он забыл, куда идет.
Улицы все еще были почти пусты; пока они шли через город к площади мэрии, им встретились лишь двое-трое горожан да столько же солдат и ополченцев.
В прежние счастливые времена в такой час на этой широкой площади жизнь била ключом. Повозки, всадники и пешие, торговцы, работники и ремесленники – все шли и ехали сюда, едва займется рассвет. В это же утро здесь не было никого, кроме них троих, и шаги их звонко отдавались в безлюдной пустоте. Солдат, неподвижно стоявший у входа в мэрию, казался в рассветных сумерках каменным истуканом. Справа, у стены, дожидалась кого-то огромная, четырехколесная повозка с поднятыми оглоблями. Ни дуги, ни боковых решеток у нее не было, а под вылинявшей, плохо натянутой парусиной угадывался груз бочек и мешков.
Отец Буасси, указав на повозку, заметил:
– Похоже, эту повозку нам придется взять с собой.
Стражник исчез под сводами мэрии и почти тут же вернулся с высоким сухопарым стариком в черном, наглухо застегнутом плаще и рыжих кожаных сапогах. Повернувшись к Матье, который никогда прежде его не видел, человек этот резким голосом произнес:
– Тебе повезло, Гийон. В другом городе тебя бы повесили или пристрелили. Ты ведь пришел к нам в Сален, не сказав, от чего умерла твоя жена.
– Но она же не от…
Иезуит крепко сжал запястье Матье и сказал старику:
– Господин советник, не столь уж это важно, от чего умерла его жена. Мы с Гийоном настроены одинаково. Он по доброй воле готов идти в бараки и помочь там.
Тонкие губы советника раздвинулись, приоткрыв желтоватые зубы. Он усмехнулся и, дернув подбородком в сторону стражника, сказал:
– По доброй воле и в сопровождении солдата!
– Гийон не знал, что наверху нужны люди. Но как только услышал, что там ждут могильщика, тут же сказал, что может выполнять эту работу. Спросите у него.
Отец Буасси повернулся и посмотрел на стражника.
Тот, поколебавшись секунду, подтвердил:
– Так и есть, господин советник.
– Тогда стражник может не идти с вами. Оно и к лучшему, потому что у меня здесь не так уж много здоровых людей.
– Как бы то ни было, я отвечаю перед вами за Гийона, – заверил его иезуит.
– Благодарю вас, отец мой, – сказал советник. – Пусть Гийон запрягает. А я тем временем изготовлю вам пропускной лист.
– Да хранит господь ваш город.
– Благодарю, отец мой. Я сообщу вашему настоятелю, что вы пошли в наши бараки.
Советник ушел в сопровождении стражника, а Гийон направился в конюшню. Там стояла одна-единственная кобыла, которая прежде, видимо, была вполне крепкой, но теперь явно ослабела от недоедания. Матье отвязал ее и подвел к повозке, где отец Буасси укладывал под парусину свою дорожную сумку.
– Ежели весь этот воз должна тащить вот эта животина, мы не скоро наверху будем.
Отец Буасси усмехнулся и потрепал кобылу по холке.
– Ну вот, вам уже не терпится поскорее туда добраться, – сказал он. – Если бы советник вас слышал, он бы окончательно успокоился.
Вернулся стражник и протянул священнику бумагу.
– Кроме этой животины, ничего у вас нет? – спросил Гийон.
– Скажи спасибо, что тебя самого не запрягли, – ухмыльнулся стражник.
Гийон пожал плечами, подтянул подпругу, а когда обернулся, стражника уже не было. Видя, что Матье ищет глазами стражника, отец Буасси со смехом заметил:
– Решил не задерживаться… Он уверен, понимаете ли, что в вас сидит зараза.
– Господи боже мой, да на этой кляче мы ни в жизнь не доедем.
– Не поминайте имя господа всуе и трогайтесь в путь.
– А вы не сядете, святой отец?
– Нет, сейчас я предпочитаю идти пешком. Ну, двинулись. Мне не терпится выйти из этого города.
Возница внимательно посмотрел на священника, но взор того был по-прежнему ясен и невозмутим. И все же Гийон решил, что неспроста это – поначалу иезуит солгал, чтобы избавиться от охраны, а теперь торопится выйти из города. Он взял кнут, заткнутый за передок повозки, щелкнул им, а левой рукой сгреб вожжи, чтоб сподручней было править кобылой. Стук ее копыт и грохот железных ободьев заполнили всю улицу.
– Ну что, приятно снова заниматься своим делом? – заметил отец Буасси.
– А вы прямо мысли мои читаете. Ведь как щелкнул кнут и завертелись колеса, я как раз об этом подумал.
– Иначе и быть не могло. Вы – возница. И сейчас вновь вернулись к привычному занятию… Но я просил уже вас не поминать имя господа всуе.
Свернув налево, на Гальвозскую дорогу, они сразу опознали городские ворота по густым клубам серого дыма, поднимавшегося от костра, который жгли стражники, чтобы не подпустить к себе болезнь. Указав на дым, что стлался над городом и наискось перерезал долину, священник сказал:
– Только что ветер дул с востока, а теперь подул с севера. Сейчас середина ноября, и, если этот ветер удержится, начнутся холода. А с холодами и эпидемии придет конец. Давно замечено, что зима без труда расправляется с эпидемиями.
Дорога полого спускалась под откос, и кобыла шла резво. Путники добрались до заставы, где два стражника, стоя возле костра, разведенного в основании редута, швыряли время от времени в огонь еловые и можжевеловые ветки. Они потрескивали; ветер же выкручивал дым, точно мокрое белье, а потом расстилал его по крышам и садам.
Гийон остановил повозку, и один из стражников, приблизившись, спросил:
– Куда едете?
– В новые бараки, что за Белиной, – ответил отец Буасси. – Вот пропускной лист.
Он достал из нагрудного кармана бумагу и протянул стражнику. Тот прочел и вернул ее.
– Проезжайте, – сказал он. – Но только на этой кляче не скоро вы будете наверху.
– А мы не спешим.
Стражник вытянул длинный шест, лежавший на двух рогатинах, что стояли по обе стороны дороги, и Гийон щелкнул кнутом.
Не прошли они и сотни шагов, как священник спросил:
– Вы умеете читать?
– Только цифры знаю. В моем ремесле надо знать цифры и считать.
Священник рассмеялся:
– Жаль, что вы не знаете букв. Но вы не один такой. Стражник у заставы тоже не умеет читать.
Смех его был таким же ясным, как взгляд; лицо так и искрилось весельем.
– Понимаете, – продолжал он, – вы могли бы выйти из города без всякого сопровождения, представив любой клочок бумаги. Я показал ему письмо одного из наших братьев, а вовсе не пропускной лист.
Тут и Гийон рассмеялся.
– Но ведь это ложь, отец мой, – помолчав, сказал он. – А вы как-никак священник.
– Можно иногда и позабавиться. Не для того создатель послал нас на землю, чтобы мы всю жизнь только плакали. Он хочет, чтоб мы жили в радости. А на свете и так много горя. Поэтому, если ложь пустяковая, – поверьте, за нее отвечать не придется.
Он умолк. Дорога мало-помалу пошла в гору, а главное, становилась все уже, зажатая между зарослями кустарника, с одной стороны, и лесом. Ветер время от времени кидал в путников пригоршни холодных капель, колючих, как песок. Они ускорили шаг и обогнали кобылу, чтоб идти посередине дороги, где ноги не так вязли.
– Неужели вы бы предпочли, чтобы кто-нибудь из стражи провожал нас до бараков?
– Нет, – ответил возница. – Но что, ежели бы тот, который приходил за мной, сказал советнику: мол, врет Гийон все, не хотел он идти к больным?
– Конечно, тот субъект не очень умен, это сразу видно. Но все же в нем есть проблески разума. И я почувствовал, что ему вовсе неохота лезть с нами наверх. Слишком он боится заразы.
Судорожный порыв ветра с дождем заставил их пригнуть голову. Иезуит взялся рукой за шляпу. В молчании дошли они до поворота, где было не так ветрено. Оба выпрямились, и священник, взглянув на Гийона, сказал:
– Момент был удобный.
– Удобный?
– Да, когда я шел, опустив голову. Достаточно было ударить рукояткой кнута пониже затылка.
Возница почувствовал, как у него вспыхнуло лицо. Он хотел возмутиться, но сумел лишь пробормотать:
– Ах, святой отец… Что же вы…
– Остановимся на минутку. Лошади нужно передохнуть, да и мне тоже.
Гийон остановил упряжку и пустил кобылу пощипать кустарник. А отец Буасси вошел под прикрытие ближайших деревьев и сел на пенек. Шум ветра в верхних ветвях, шуршанье редких капель по ржавым листьям, еще висевшим на буках и дубах, создавали впечатление, будто рядом течет река. Гийон опустился на толстое корневище напротив иезуита – тот молча, внимательно глядел на него. Возница чувствовал, как этот взгляд пронизывает его насквозь, и все же не в силах был отвернуться.
– Вы, верно, неплохой парень, – сказал отец Буасси, – но боюсь, иногда вам недостает храбрости. Поначалу вы хотели предложить мне бежать. Добраться до Савойи или до Во, как делают многие. Потом вы сказали себе: «Если этот дуралей сам напросился в бараки, вряд ли он меня послушает; я посильней его, при первой же возможности оглушу его и удеру вместе с кобылой».
Матье открыл было рот, пытаясь что-то сказать, но священник перебил его:
– Нет, Гийон, я еще не кончил. Мы с вами пустились в путь, навстречу случаю, который может оказаться для нас гибельным. Я не лгу, говоря, что наступление холодов вселяет в меня надежду, но мы должны приготовиться к худшему. К тяжким страданиям, а быть может, и к смерти. К смерти мучительной. Я соборовал великое множество больных чумой. Поверьте, это далеко не весело. Так что, Матье Гийон, выслушайте внимательно то, что я вам скажу.
Он замолчал и, приподнявшись с пенька и переступив ногами, вытянул левую перед собой. Взгляд его как будто смягчился, и на секунду вознице показалось, что сейчас иезуит заглядывает себе в душу. Но глаза священника почти тотчас загорелись прежним огнем, и Матье снова почувствовал себя их пленником. Спокойный, размеренный голос отогнал в лесную чащу капризные завывания ветра.
– Поймите меня правильно, сын мой. Если бы вы нашли смерть, ухаживая за больными не по доброй воле, а лишь по принуждению советников, назначивших именно вас выполнять эту миссию, страдания ваши были бы ужасны. Ибо чума редко поражает сразу. Она дает вам время увидеть приближение смерти, к телесным мукам зачастую прибавляются терзания душевные, и они бывают поистине невыносимы. Вы стали бы думать о тех, кто вас назначил, и покинули бы этот мир в ненависти. Вы почувствовали бы себя жертвой несправедливости. И, возможно, последним усилием разума прокляли бы советников. И это было бы страшно, Гийон. По-настоящему страшно. Я же – я был бы виновен в том, что не попытался уберечь вас от подобного конца… Я не хочу так рисковать… Поэтому я вот что вам предлагаю: продолжаем подниматься. Когда мы подойдем к баракам настолько близко, чтобы я мог один довести лошадь с повозкой, вы уйдете, если захотите. Я скажу, что вы сбежали, а я не сумел вам помешать.
Возница хотел было запротестовать, но монах вновь поднял руку в знак того, что еще не кончил.
– Нет-нет, – сказал он. – Сейчас не говорите мне ничего. Вы должны подумать. Я хочу, чтобы вы приняли решение сами и в согласии со своими истинными желаниями.
Он поднялся. Гийон последовал его примеру, и они оказались лицом к лицу, почти вплотную друг к другу. Иезуит снял шляпу, и ветер тотчас растрепал примятые ею волосы. Лицо его не выказывало и тени волнения. Казалось, он весь был исполнен прекрасной спокойной силы, точно могучее дерево, у которого лишь самые тонкие ветки колышатся на ветру.
– Вы должны подумать, – еще раз повторил отец Буасси. – Если вы сами решите туда пойти, все будет иначе. Вы увидите, как на ваших глазах изменится облик мира. Избрав такой удел, вы подниметесь неизмеримо выше тех, кто вас туда назначил. Их решение потеряет свой смысл. У вас будет право сказать: «Эти подлецы выбрали меня, чтобы уберечь жителя своего города. Если бы меня не оказалось под рукой, им пришлось бы кидать жребий. Они солгали мне, они смошенничали, но это не имеет значения, ибо я добровольно принимаю на себя миссию, которая дает мне прекрасную возможность посвятить себя ближнему».
И он направился к дороге, где, нетерпеливо дергая поводья, их дожидалась лошадь, но вдруг обернулся, взял Матье за плечи и долго смотрел ему в глаза. Теперь он не был уже могучим деревом, противостоящим всем ветрам. Он был сама нежность, раскрывшаяся навстречу Матье. Словно бездонное зеркало, которому невозможно солгать. Увидев его таким, возница почувствовал, как все в нем всколыхнулось.
– Вы добрый христианин, – сказал священник, – Вы веруете… Искренне веруете…
В тоне его не слышалось вопроса, и все же Матье трижды утвердительно кивнул.
– Так вот, Гийон, раз вы верите в бога, значит, знаете, что смерть – это лишь начало. Начало другой жизни. Дверь, ведущая в мир света и радости… Если, конечно, человек достоин занять место в том вечном мире.
Они долго шли молча. Иезуит срезал ветку орешника и сделал себе палку. Он шагал и шагал, размеренно и спокойно; кобыла же то замедляла шаг, то вовсе останавливалась, и Гийон вскоре далеко отстал от черного плаща, в который, как временами чудилось ему, облачился ветер. Священник редко опирался на палку, – он вертел ею, перекладывал из руки в руку, как делают мальчишки-пастухи, чтобы убить время.
Возницу поражал этот монах, который лгал, смеялся по любому поводу и так спокойно шел в обитель чумных. И вот, пережив минутную радость, когда в руках у него, Матье, вновь оказались вожжи, хотя это и было совсем не то, что править шестеркой лошадей, как ему доводилось раньше, насладившись возможностью шагать широко, пощелкивая кнутом, он смотрел теперь на маячивший впереди черный силуэт священника, который предоставил ему выбор между жизнью и смертью, а сам беззаботно размахивал палкой.
На первый взгляд выбор казался таким простым. Надо быть сумасшедшим, чтобы согласиться на смерть. Матье-то знал, что такое чума! Он видел ее и в Сен-Клоде, и в Клерво, и в Сусья. Тогда в Сен-Клоде он чуть было не сложил кости. Люди до сих пор помнили тот, 1630-й, год. Не так уж много времени прошло с тех пор. Рассказывали, что в первый же день все монахи бежали в Сен-Люписен. Остаться отважились лишь настоятель и один из послушников. Советников и то оставалось лишь трое. Все словно с ума посходили. Если кто-то заболевал чумой, стражники заколачивали этот дом, а люди все равно пытались оттуда бежать. Из аркебуз расстреливали всех подряд – больных, и подозреваемых, и тех, кто выносил трупы, а как-то убили даже врача. В прошлом году люди все это и вспомнили, страшась, что резня может повториться. Матье как раз проезжал через город с грузом балок и поторопился убраться с постоялого двора, где он остановился поесть супу в компании двух возчиков. Один – тот, что из Гранво, – шел с грузом в гору, навстречу Матье и еще посмеялся тогда такой его прыти. Он объявил, что останется тут на ночь, потому как лошади устали, а хороший возчик не станет гнать лошадей день и ночь просто так, без причины. Несколько недель спустя Матье узнал, что уроженец Гранво из города-то выехал, да только вперед ногами, на телеге с трупами, которая довезла его до кладбища чумных, хотя на самом деле бедняга умер вовсе не от чумы, а от мушкетного выстрела. Решили, что это он занес чуму в город, раз пришел откуда-то из другого места. Лошадей его разогнали кнутом, а телеги со всем зерном сожгли. Страх перед чумой оказался сильнее голода, от которого у всех тогда сводило брюхо.
На бараки Матье тоже насмотрелся, но издали – их всегда выносили за городские стены. И обходили стороной, ибо каждый знал, как редко оттуда выходят живыми.
Напрасно иезуит твердит, что зима убьет заразу – никто ни в чем не может быть уверен. Правда, человек он ученый. Стоит только послушать его речи – сразу ясно. Может, поэтому у него все так просто и получается. Про чуму никто ничего не знает – ни откуда она берется, ни что она такое есть. Прошлым летом мор начался среди оборванцев – солдат герцога Лотарингского, стоявших под Везулем. С резвостью доброго скакуна добралась она до Безансона, Грея, Доля, Салена и множества других городов.
Нет, больно уж хорошо он зубы заговаривает, этот иезуит. Остерегаться надо его речей, а заодно и взгляда, – так душу тебе и выворачивает.
А история насчет того, что-де здорово взять верх над мэром Салена да над советниками, – все это одни красивые слова. Пусть даже возчик окажется выше советников – какая ему с того радость в могиле? Спору нет, Матье верит в бога, но неужто из-за этого он должен безропотно подыхать? И так кругом всякие напасти – и чума, и голод, и война.
Войну он видел близко, как. и чуму, и тоже в прошлом году. Дело было в Полиньи, в середине июня, когда его заставили везти в Шамоль порох и вино. Хорошо съездили, нечего сказать! Закончилось все тем, что, забившись в угол погреба, заткнув уши руками и дрожа мелкой дрожью, он пролежал на земле целый день и всю ночь, а каменные стены дома над ним беспрестанно сотрясались от пушечных ударов.
Когда же Матье вылез из погреба, он узнал, что в битве погибло более трех тысяч человек, зато бургундцы Карла Лотарингского заставили отступить французскую армию под командованием герцога де Лонгвиля. Гийон выпил вместе со всеми; его хотели было затащить обратно в Полиньи, чтобы как следует отпраздновать победу, к которой вроде бы и он был причастен, раз привез им вспомоществование. Но он, Матье Гийон, он был возчик, и в Эгльпьере его ждала работа.
Вот он и уцелел, потому что был хорошим возчиком. Ведь Лонгвиль-то вернулся и осадил Полиньи. И стал убивать, жечь и грабить. В городе остались тогда лишь обгорелые развалины да смердящие трупы, которые некому было хоронить.
Жена Матье в ту пору уже слегла от грудной болезни; узнав о событиях в Полиньи, она велела ему вознести благодарственную молитву. Он поставил три свечи в церкви Эгльпьера, благодаря господа и пресвятую деву.
Но сейчас, если он согласится идти в бараки, станет ли святой Рох – покровитель чумных – оберегать его?
В конце-то концов монах ведь не говорил ему, что он погубит свою душу, если решит уйти.
Позади него из последних сил тащилась кобыла, теперь Матье приходилось тянуть ее под уздцы всякий раз, как склон становился круче или толстые корни пересекали дорогу. Лошадь тяжело дышала, то и дело спотыкалась, с морды ее хлопьями падала пена.
– Эй, – крикнул Матье. – Надо остановиться. Кобыла должна передохнуть.
Священник вернулся.
– Нам еще далеко? – спросил он.
– Самое малое – еще три раза по столько.
– Значит, до наступления темноты нам не дойти. А у меня на ходу разыгрывается аппетит.
Монах достал из-под парусины сумку, отстегнул блестящую металлическую пряжку, вытащил сверток, завернутый в белую тряпицу, и, положив его на передок, стал закрывать сумку. А Матье распряг кобылу и повел ее на спускавшийся под откос лужок, где трава была еще зеленая.
– Тут в овражке есть вода, – сказал он. – Чистый родник. Она сама его найдет.
Дождь совсем перестал, и северный ветер несся высоко, казалось, под самыми облаками, которые он нещадно терзал, трепал, нанизывал на увенчанные деревьями, а кое-где острыми каменистыми пиками вершины гор. Ливень так размочил землю, что путникам пришлось устроиться на передке повозки. Отец Буасси развернул тряпицу и достал большой кусок черного хлеба и нож с роговой рукоятью. Он отрезал ломоть вознице, другой – себе и аккуратно завернул остаток хлеба и нож. Матье поблагодарил, и они принялись медленно жевать подсохшую мякоть, которая во рту становилась вязкой. Не переставая жевать, возница наблюдал за священником, но тот смотрел то на горы, то на лес, то на кобылу, на дорогу, на свои башмаки, на хлеб. Словом, он смотрел на что угодно – только не на Матье. И ничего не говорил. Не обращал к нему ни слова, ни взгляда. Вознице стало не по себе. Он понимал, что священник надумал, верно, не делать и не говорить ничего, что могло бы повлиять на его решение. Оттого-то молчание, воцарившееся между ними, и было столь тягостно.
Перед глазами Матье стояли бараки Сен-Клода и груды трупов в Шамоле и в Полиньи. А не попадет ли он, спасаясь от чумной заразы, прямиком в пекло войны? Разве французы, а также шведы и немцы, нанятые кардиналом, не зверствуют и поныне?
Сам не зная почему – возможно, потому лишь, что молчание становилось очень уж гнетущим, – Матье спросил:
– Отец мой, а вы слыхали про Лакюзона?
– Разумеется, только глухой мог не слышать о нем.
Снова повисло молчание, и поскольку Матье не проронил больше ни слова, отец Буасси спросил:
– Вы хотите отыскать его? Хотите пойти к нему в «лесные братья»?
– Может, это не меньше пользы принесет, чем закапывать мертвых.
– Закапывая мертвых, часто спасают от болезни живых… Разумеется, если бы вы отправились воевать вместе с Лакюзоном, вы не были бы сегодня здесь. Однако, если вы меня бросите, мне безразлично, сделаете вы это из желания сражаться с французами или для того, чтобы где-нибудь отсидеться. Это меня не касается. Я не единственный, кому по горло надоела эта война, – вот все, что я могу вам сказать. Один из наших братьев рассказывал мне, что творилось в мае, когда войска Ла Мот-Уданкура спалили Монтепиль и Сетмонсель. Якобы сразу после этого капуцины из Сен-Клода попытались через вальдейцев добиться мира любой ценой. И нашлись люди, которые их за это упрекают. Как будто предназначение служителей божиих не в том, чтобы спасать людям жизнь!
Матье ничего такого не слышал, – его куда больше занимала мысль о выборе, который он должен сделать между чумой и войной.
– Ежели пойти к аббатству Сен-Клод, – сказал он, – наверняка встретишь людей, которые скажут, где он.
– Кто – он?
– Лакюзон.
Отец Буасси посмотрел на Матье. Лицо священника смягчилось, на губах появилась улыбка, блеснула в глазах, и наконец он рассмеялся.
– А я-то гадаю, почему вы передо мной так стараетесь, – сказал он. – Я ведь все сделал, чтобы вы не стеснялись меня. Я ничего не хочу знать. Поймите меня правильно: важно не то, что я буду думать о вас, а то, что подумаете о себе вы сами.
Возница смешался. Он поглядел туда, где в низине, на лужке, среди высокого тростника, паслась кобыла.
– Так я и знал, что она найдет воду.
– Мне тоже хочется пить, – отозвался священник.
Они встали и медленно спустились к тому месту, где из леса вытекал родник. Там из земли торчал камень чуть выше человеческого роста, на котором лежал желоб из елового дерева. Оттуда вытекала тугая струя прозрачной воды, и они могли поочередно напиться. С мокрым еще подбородком, улыбаясь, священник сказал:
– Вот видите, как небо хорошо все устраивает: у меня есть хлеб, а вы знаете, где найти воду; все говорит за то, что мы должны путешествовать вместе.
Матье подошел к лошади, взял ее под уздцы, и они медленно вышли на дорогу. Начав было запрягать, возница вдруг остановился, выпрямился и встретился глазами со священником, который за ним наблюдал. Матье затылком почувствовал этот взгляд еще тогда, когда, нагнувшись, прилаживал подпругу.
Прошло мгновение, показавшееся вознице мучительно долгим, и когда наконец отец Буасси поинтересовался, чего же он ждет, Матье смущенно спросил:
– А там, в бараках, вы что будете делать?
– Я уже говорил вам: это дело для меня не ново. Мой долг – облегчать людям кончину, соборовать их. Стараться, чтобы у них не возникало чувства, будто они уходят в неведомое. Ну и поскольку всегда недостает народу ухаживать за больными, я, естественно, буду делать все, что придется.
Священник повернулся к лесу, точно намеревался туда отправиться, но так и остался стоять, всматриваясь сквозь стволы в даль. Как только Матье кончил запрягать, отец Буасси обернулся и мягко добавил:
– Облегчать больным смерть – вот наша задача. Но я куда больше радуюсь, если могу хоть кому-нибудь облегчить жизнь!
Он взял свою ореховую палку, воткнутую в рыхлый бугорок, и, как и утром, двинулся вперед шагом, за которым кобыла не могла поспеть.
Матье, держа в руках поводья, шагал следом, не спуская глаз с черной фигуры, уходившей все дальше и дальше. Священник шел легким пляшущим шагом, точно радовался прогулке. И вид его плаща на фоне серого, терзаемого ветром неба скрашивал для Матье унылый пейзаж – будто теплый луч света пробился там, возле горных вершин, где все еще кипело противоборство туч.
Внезапно черная фигура исчезла за поворотом, и Матье словно очутился на дне холодной темной пропасти. Непроизвольно он щелкнул кнутом и крикнул:
– Н-но, разрази тебя… Н-но, н-но, дохлятина ты этакая!
Прибавив шаг, он потянул лошадь за уздечку. Вконец обессиленная кобыла тяжело задышала – мундштук больно резал ей рот, из глубины горла вырвался сдавленный хрип.
За поворотом Матье снова увидел – только гораздо выше – наполовину скрытую кустами черную фигуру, которая шла, приплясывая, поигрывая палкой. Возиица вздохнул с облегчением, перестал дергать кобылу и громко крикнул:
– Святой отец! Подождите!
Священник остановился, обернулся, и шляпа его исчезла за кустами. Матье понял, что он присел на склоне, и пошел своим обычным шагом.
Нагнав священника, который поднялся ему навстречу, Матье остановил упряжку. Он тяжело дышал, на лбу его бусинами выступил пот:
– Вы совсем как это несчастное животное, – рассмеявшись, заметил иезуит, – еле дышите, весь в поту. Зачем, скажите на милость, вы так несетесь? Вы же тянете и лошадь, и повозку. В жизни не встречал еще такого возницу!
Здесь ветер словно придвинулся к ним. Он скатывался с горных вершин, прерывисто грохоча, точно водопад. Внезапный порыв ветра, пронесшийся по кустам и пыльным столбом закрутившийся на дороге, вынудил иезуита прижать рукой чуть было не улетевшую шляпу, – тот в последнюю минуту схватил ее и кое-как, косо нахлобучил. Матье расхохотался.
– Забавляетесь, значит, – заметил монах. – Разумеется, у меня ведь нет такой шапки, как у вас, возниц. Мне бы не мешало завязать свою под подбородком, чтоб не улетела!
Матье проводил взглядом вихрь, скатившийся по склону до родника, который остался теперь далеко внизу. Ветер крупной рысью пересек луг, топча камыши, и заворчал в лесной чаще, растрепав по дороге струйку родниковой воды.
Медленно Матье перевел взгляд на покрасневшее от ходьбы лицо священника. Прочистив горло и стараясь, чтобы голос звучал потверже, он сказал:
– Вы не думайте, отец мой, я совсем не такой плохой возчик. У меня нет привычки загонять скотину… Ежели я ее чуток потянул, так это потому, что она и сама может идти пошибче.
– Да я не упрекаю вас, Гийон. Я шучу. К тому же я ничего не смыслю ни в лошадях, ни в вашем ремесле. Так что не мне вас судить. Но раз уж есть у нас время, расскажите мне немного о вашем деле. У меня никогда не было друга-возницы, и все, что связано с этим, составляет изрядный пробел в моих познаниях. Я очень люблю, когда люди рассказывают мне о своей работе.
Матье удивился. Впервые человек не из простых интересовался тем, что он делает. Нет, этот не как все. Только уж больно много говорит. Вот и сейчас своими расспросами насчет ремесла прервал Матье в ту самую минуту, когда тот собирался сказать ему нечто важное. А Матье и так было нелегко. Наступило молчание – только пели кусты живой изгороди, все неистовей бесновавшиеся на ветру.
– Я привык так ходить, – снова заговорил священник. – Но если я иду слишком быстро, это не значит, что нужно загонять нашу добрую кобылку. Я-то ведь не тяну повозку.
Священник помолчал немного, но возница так и не успел вставить слово.
– Кстати, о ремеслах, – продолжал иезуит, – я не очень понял, как работают печи на солеварне?
Гийон медлил. Он не привык что-либо объяснять, и монаху пришлось помочь ему.
– Что касается вас, все понятно, – сказал он, – вы находились внизу и кидали дрова в печь; а вот что происходит наверху?
– Там стоит здоровый бак, в него льется вода из соляного колодца. Ежели ее нагреть, она выходит паром, и солевары выгребают потом соль.
– А каким образом вода из колодца попадает наверх?
– Так ведь под землей есть насос, а при нем – колесо в три человечьих роста; оно двигает деревянный рычаг, большущий, как дерево. А колесо крутит вода из Фюрьез, – она туда идет по каналу. Дело нешуточное – все это глубоко под землей. Там такая пещера – Арбуазская церковь поместится! Ежели тихо, насос аж наверху слыхать.
Священник кивал с видом явно заинтересованным, но на сей раз возница не дал ему времени задать следующий вопрос. Торопливо, боясь снова потерять с таким трудом найденные слова, Матье сказал:
– Я хотел нагнать вас, чтобы вам сказать… чтоб сказать…
– Да, чтобы мне сказать, мой мальчик?
– Чтоб сказать, что я иду с вами.
Священник улыбнулся.
– Ну что ж, тем лучше, – вздохнув, произнес он. – Вы сняли с меня тяжкий груз. Ибо я очень люблю лошадей, но, как уже говорил, ничего в них не смыслю. И пройти одному с упряжкой даже самый короткий путь, право же, не очень мне улыбалось.
Когда путники и вконец обессиленная кобыла добрались до гребня холма, ночь, медленно сочась из глубины ущелий, растекалась уже по лесам.
После того как Матье сообщил о свом решении, иезуит не стремился больше оставлять его одного. Но возница, который в глубине души надеялся, что священник отнесется к его поступку иначе, был разочарован. Правда, очень скоро он почувствовал, как рад этому монах. Они беседовали об извозе, о дальних поездках через всю страну и говорили об этом беззаботно, точно сейчас отправлялись как раз в такую поездку былых мирных времен.
Потом они замолчали. Возможно, потому, что подъем был крутой, а скорее всего – приближение ночи и места, где стояли бараки, наполняло сердца их тоской.
Менее чем в сотне шагов за гребнем холма показались бараки. Они встали перед ними за обрамленным кустарником поворотом дороги. Издали, в копоти сумерек, эти дощатые, крытые еловой дранкой, строения выделялись неправдоподобно светлым пятном. И на фоне этого пятна мигало четыре или пять оранжевых огоньков.
– Каково бы ни было то место, куда ты направляешься, – сказал иезуит, – если с наступлением ночи там зажигают лампу, она всегда видится путнику как дружеский привет.
Матье же, глядя на бараки, подумал, что они напоминают ему обычную деревню, только слишком уж новую, слишком ровно вытянувшуюся по обе стороны дороги, что уходит к горизонту.
Отец Буасси остановился, и возница крикнул:
– Тпру!
Кобыла остановилась, а крик все звучал, гонимый ветром дальше и дальше, в дальнюю даль. Священник огляделся.
– Ну что ж, если я еще не разучился ориентироваться, мы сделали длиннейший крюк и очутились в конце концов чуть выше города.
– С упряжкой иначе не пройдешь. Есть путь много короче, но он почти весь уступами.
Позади бараков угадывалось убегавшее вдаль плоскогорье, которое как будто обламывалось у края обрыва, над погруженным во тьму городом. А вдали справа к земле прижималась какая-то темная масса.
– Это старые бараки, – пояснил Матье. – Они совсем рядом с крепостью, которую строят. Потому здесь и поставили новые. Каменщики не хотели строить крепость, даже когда в тех бараках никого уж и не было. Они говорили, что болезнь все равно там сидит. Пришлось спалить бараки, и тут началась эпидемия, а теперь и каменщиков-то больше нет.
Матье расхохотался, и священник спросил, что его так развеселило.
– Да хозяин мой всегда говорил: «Самое время строить укрепления, когда враг уже у нас на закорках».
– Тут нет ничего смешного, Гийон. И ваш хозяин не слишком удачно острил. Конте – мирная страна. В мае тридцать пятого, когда Людовик Тринадцатый объявил войну испанскому королю, звон шпаг здесь никого не взволновал. Вы, видимо, забыли, что наше Конте хоть и зависит от испанской короны, однако же, согласно договору, всегда соблюдало нейтралитет. Я знаю, конечно, что в тысяча пятьсот девяносто пятом году Генрих Четвертый уже нарушил этот договор и все же в тысяча шестьсот одиннадцатом он был возобновлен. И мне известен текст. Он весьма конкретен. Там точно сказано, что в случае конфликта между Французским и Австрийским домами ни герцогство Бургундия, ни Бургундское графство не будут вовлечены в военные действия. Ну, а теперь вы видите, чего стоит слово королей! Мы, правда, не знаем всех скрытых политических пружин. Сколько людей могут погибнуть лишь потому, что какой-нибудь принц вступил в брак, который не нравится тому или иному министру!
– Все это, – сказал Матье, – чересчур для меня мудрено. Одно я вижу: нужда всегда при нас.
– Ну-ну, вам-то грех жаловаться. Салену еще повезло: он не пережил ужасов осады. В Доле тоже была чума. И поверьте, то, что происходило на наших глазах, когда они осадили город, было не слишком весело.
Отец Буасси насупился и умолк. А возница не посмел расспрашивать его дальше. Казалось, воспоминания о том, что он пережил, и о чем Матье уже слышал от потрясенных очевидцев, приносят этому человеку глубочайшие страдания
Становилось холодно. Ветер, не встречая на пути иных преград, кроме жалких безлистых кустов, дул здесь куда яростней, чем в ложбине. Он вылетал из одного леса и мчался к другому. Небо все больше прижималось к земле, и сумерки хрипели где-то на голых лугах, точно загнанная лошадь
– Надо бы идти, – сказал возница. – Кобыла вся жаркая, потная, ежели ее надолго так оставить, она враз и простынет.
– Ну что ж, – откликнулся монах, – идемте, я готов.
Они снова тронулись в путь, и Матье захотелось поговорить еще о кобыле, чтобы прогнать из памяти невеселый разговор с иезуитом.
– Не по ее это силенкам – тянуть такой груз, да еще на крутизну, – заговорил Матье. – Но она молодчина, здорово шла. А телега-то страсть какая тяжелая. Они там, в городе, и знать не знают, что это такое. Нет у них уважения к рабочей скотине. Хорошо бы нашлось в бараках местечко, где укрыть ее от холода. Ежели не хочешь лошадь потерять, нельзя обращаться с ней невесть как.
– Правильно, – подтвердил священник. – Я вижу, вы хороший возница.
Для Матье естественно было говорить о лошади, он привык заботиться о своей скотине куда больше, чем о себе самом. Это сидело в нем – ведь он же как-никак возница. И все же, по мере того как они приближались к кучке строений и освещенные окна ширились и росли, Матье чувствовал, как его снова забирает страх. Спазма стиснула ему горло, и он не мог вымолвить ни слова – лишь молча слушал священника, а тот говорил:
– Я еще ни разу не видел, чтобы бараки были так ладно построены. Мне кажется, здесь нам будет лучше, чем в городе. И потом нас тут хотя бы война не затронет. Ни кардинальские «серые», ни «лесные братья» не станут совать сюда нос… А что же вы молчите, вы ведь собирались идти к Лакюзону, не так ли? Вас не удивляет, что я почти в равной степени остерегаюсь как тех, так и других?.. Знаете, я лично всегда отношусь с опаской к военным. Они живут на казенных харчах – и живут в свое удовольствие. Делают что хотят. А тот, кто вздумает порицать их, рискует получить шальную пулю в лоб. Так что, по-моему, лучше уж быть среди чумных, чем среди солдат. Опасности меньше.
Иезуит говорил, время от времени поворачивая голову и бросая взгляд на Матье, но тот помалкивал – шагал себе и шагал, напряженный, прямой, и тянул за уздечку кобылу, которая опять начала дышать хрипло и прерывисто.
Между тем Матье думал: «Вот и неправда, Гийон. Плохой ты возчик. Кобылу совсем заморил. Не может она без передыху дойти до бараков. Они только кажутся близко, потому как огни горят и стены у них светлые, а на самом-то деле – до них еще идти да идти».
Подъем прекратился, но дорога была испорчена глубокими, заполненными грязью рытвинами. Колеса от тяжести увязали чуть не по ступицу, и кобыле приходилось крепко упираться копытами в землю, чтобы повозка не застряла.
Надо бы остановиться. Дать лошади хоть немного передохнуть, а уж потом добираться до бараков, чьи белые стены и светящиеся огоньки словно бы пощадила ночь. До этих бараков, что отступали и отступали, по мере того как повозка продвигалась вперед. Матье чутьем угадывал места посуше, плоские камни или бугры, где можно было бы остановиться и потом без труда снова двинуться в путь. Но всякий раз он решал, что остановится у следующего бугра, а сам твердил про себя:
«Надо было остановиться, Гийон. Ты не останавливаешься, потому что боишься. Боишься, что страх одолеет тебя. Заставит сбежать».
Священник рядом с ним продолжал говорить, но Матье не слушал его. Порой он представлял себе, как останавливает лошадь. И слышал свой голос:
«Отец мой, я надумал. Пойду к Лакюзону. Вы ведь уж почитай дошли. Возьмите в руки узду, а кобыла сама пойдет за вами».
Нет, так не годится. Ничего не надо говорить. И останавливаться тоже. Бросить уздечку и кнут – и бегом. Быстро, быстро, заткнув уши, чтобы не слышать, что будет говорить этот кюре, который наверняка колдун.
Матье знал, что не пойдет искать бургундских «лесных братьев». Если он сбежит, то прямиком направится в кантон Во. Ему известны такие проходы в горах, куда солдаты никогда не захаживают. И зачем только его понесло в Сален! Надо было убираться из этого проклятого края сразу, как умерла жена и стало трудно с работой. Он сам бросился волку в пасть, нанявшись на солеварню. И теперь волк тянет его за собой. А волк и есть этот самый иезуит, который, верно, больше связан с дьяволом, чем с господом богом. С самого утра он только и делает, что угадывает мысли Матье. Сколько уж раз одним своим взглядом он заставлял Матье поступать против воли.
Вот и сейчас он все говорит и говорит мягким, размеренным голосом. Говорит без устали, может, лишь для того, чтобы звучала эта музыка слов, которая парализует Матье, мешает ему задать стрекача, пока они еще не дошли до бараков. Наверняка в этом человеке есть что-то от колдуна. И в ту самую минуту, когда Матье подумал о кантоне Во, священник возьми да скажи:
– Собственно, никто ведь не знает, что происходит с теми, кто уходит за границу. Я всегда задаюсь вопросом, каково им там приходится. Изгнание, мне кажется, никогда не бывает лучшим выходом из положения. Или же надо знать кого-то, кто готов тебя принять. Я, например, не уехал бы, хоть меня озолоти. Но я прекрасно понимаю, почему это делают другие. И считаю несправедливым, когда людей винят за то, что они покинули страну, которую вот уже шесть лет опустошают война и чума. Ведь ни дома у них нет, ни работы, иной раз нет и семьи, что же им делать здесь, беднягам? Ничто их не удерживает. К тому же когда-нибудь это кончится. И тогда они смогут вернуться. Место для них будет!
Мало-помалу в груди Матье страх уступал место ярости. Казалось, иезуит делал все, чтобы склонить его к бегству, и в то же время своей необъяснимой властью удерживал его. На этом голом плоскогорье, под косо летящим ветром, под мрачным небом, где ночь соперничала с последними отблесками дня, цеплявшегося за мчащиеся тучи, на размытой дороге, где тут и там в колеях металлически поблескивали лужи, Матье чувствовал себя так, будто он уже совсем не властен над собой. Впервые в жизни он не волен был в своих поступках. Со звериной жестокостью тянул он за уздечку обессиленную кобылу, а на самом-то деле это повозка всей своей тяжестью толкала его к тем белым баракам, где он наверняка найдет свою смерть.
Может, вовсе и не повозка, а священник подталкивал его потоком слов, гонимых недобрым ветром по плоскогорью. Разве не призывал монах этот ледяной ветер, предсказывая, что он убьет заразу? А может, он призывал не ветер, может, это сам дьявол дует.
Теперь Матье слышались голоса стариков из далекого детства; сидя у камелька, они рассказывали ему, бывало, разные истории, от которых его пробирала дрожь. В их рассказах царил такой же сумеречный свет, завывали зимние ветры и проносились черные фигуры, похожие на силуэт иезуита. Были там и лошади, тянувшие тяжелые повозки по бескрайним плоскогорьям. Повозки, где под парусиной наверняка прячется смерть, и возница всюду возит ее с собой.
Ведь утром Матье даже и не взглянул, чем она нагружена, его повозка. И что это – ветер или смерть приподнимает парусину и оглушительно ею хлопает? А если там смерть, разве не может она выскочить оттуда и схватить его за горло?
– Мы уже недалеко, Гийон, – прервал его размышления иезуит, – но дорога трудная. Не следует ли дать лошади немного передохнуть?
Матье почувствовал, что почва под его подкованными башмаками стала более плотной.
– Тпру! – крикнул он.
Кобыла остановилась. Священник умолк. А ветер снова набрал силу, и Матье показалось, будто крик его, безобразный, оглушительный, достиг пределов черной ночи, глубин лесных чащоб, самого края плоскогорья и скатился на город, притаившийся на дне долины. По спине его пробежала ледяная дрожь. Зубы стучали, он чувствовал, как сжимаются у него кулаки и дергается все тело. И тогда руки его поднялись – он ничего не мог с ними поделать – и кулаки сгребли в охапку плащ на груди священника. Руки тряхнули иезуита, и Гийон услышал свой вопль:
– Но ты же дьявол! Кюре! Ты сам дьявол. Замолчи… Замолчи… Говорят тебе, замолчи!
Священник не останавливал его. Было уже совсем темно, и возница не видел выражения светлых глаз. Все смолкло. Смолкли люди – лишь хриплое дыхание кобылы мешалось с порывистым дыханием ветра. Все смолкло – лишь хлопала парусина да где-то далеко позади завыл волк.
Три раза, четыре прозвучал этот томительный вой, похожий на стон умирающего. И снова тишина.
И только тогда, по-прежнему спокойно, не пытаясь высвободиться, отец Буасси заговорил:
– Вы правы, Гийон, нужно было замолчать, иначе мы не услышали бы волка.
Трясущиеся руки Матье разжались и упали вдоль тела. Священник повернул голову в том направлении, откуда донесся вой, точно надеялся что-то разглядеть в темноте, которая сгущалась с каждой минутой.
– В нынешние времена, – сказал он, – волки не опасны. Война и эпидемия дают им сколько угодно поживы. Но все же сегодня ночью я не пошел бы гулять в лес.
Возница был совершенно сбит с толку. Только что он тряс за грудки этого человека, обвинял его в сношениях с дьяволом, а иезуит в ответ признается, что боится волков.
Матье стоял, свесив трясущиеся руки, раздираемый между жаждой бежать и желанием извиниться. Но ноги отказывались ему повиноваться, а слова застревали в горле. Пустота. Пустота в нем была такая же, как на плоскогорье, которое ночь скрыла от глаз, но которое угадывалось по бесшабашному полету ветра. И на этот раз опять заговорил иезуит.
– Вам, наверное, приходилось встречаться с волками во время ваших странствий? – спросил он.
– Конечно, – прошептал Матье. Больше он не мог ничего из себя выдавить.
А ведь в нем жили воспоминания о ночевках под открытым небом вместе с лошадьми – и на плоскогорьях, и в низинах, где гремели ручьи, и в черной сердцевине огромных лесов – прибежище ветра и тьмы. Чего греха таить, бывало ему иной раз и страшно, но сейчас он испытывал совсем другое чувство. Этот холод, который, казалось, одновременно исходил и от неба, и от земли, эта тьма, которую ледяной ветер нес из-за невидимых гор, не дозволяющая проникнуть взглядом дальше двух-трех шагов, чувство потерянности среди этих бескрайних просторов, – нет, никогда еще Матье не ощущал в душе такого холода и такой тревоги. Теперь не видно было даже новых дощатых стен бараков – лишь огненные пятнышки окон, за которыми дрожали свечи, еще продолжали жить.
И тогда Матье вдруг почувствовал, что место это, к которому он так боялся приблизиться, неодолимо притягивает его. Все на этой земле сделалось ему враждебным, все, кроме маленьких мерцающих глаз, приветливо смотревших на него. И бараки, где сотнями умирали люди, где, быть может, он встретит и свою смерть, внезапно показались ему единственным спасением от владевшего им страха. С минуту он молча глядел на них, потом, повернувшись к священнику, сказал:
– Теперь пора идти. Кобыла отдохнула. А то еще простынет.
До первых строений им оставалось не меньше сотни шагов, когда, перекрывая неумолчный свист ветра и скрип повозки, послышались вопли. Матье перекинул поводья через плечо, натянул их и остановился, забыв проверить, не засосет ли колеса грязь. Он шагнул в сторону, отстраняясь от шумного дыхания кобылы, и весь напрягся. Священник, ушедший немного вперед, вернулся и, взяв Матье за локоть, мягко произнес:
– Я знаю. Когда слышишь это впервые, не можешь в себя прийти. Но потом привыкаешь – и быстро. Сами увидите… А кроме того, днем-то вас здесь не будет. Кладбище наверняка далеко от бараков… Нужно быть сильным, Гийон. Я не хочу, чтобы вы так дрожали. – Он помолчал и, подойдя еще ближе, понизив голос, прибавил: – Послушайте меня, сын мой. Если вам действительно страшно, время еще есть. Нас здесь никто не видел. Вы можете уйти. Что же до меня, даже если мне и случалось колебаться, сомневаться в том, действительно ли мы им нужны, сейчас, услышав их, я уже больше не сомневаюсь. Болезнь заставляет их так стенать и кричать. А я иду, чтобы помочь им победить болезнь. Болезнь и одиночество, когда каждый чувствует себя одиноким, хоть их здесь и много.
И он умолк, давая звучать ночи, в которой и завывания ветра, и хлопанье парусины заглушались доносившимися из бараков стонами. Звук, что долетал оттуда, где мигали редкие глазки света, был подобен дыханию ветра, – того ветра смерти, какой Матье слышал в Салене, когда по улицам проезжали повозки с прикрепленным к верхней перекладине колоколом, – на них сваливали чумных вместе с мертвецами.
Колокол все слышали, но повозки никто не видел, ибо каждый хоронился в своем доме из страха заразиться или быть причисленным к заразным, – тогда его могли силой увезти в бараки.
Священник выпустил руку Матье, снял шляпу, сунул ее под мышку, перекрестился, сложил ладони вместе и сказал:
– Сейчас вы помолитесь вместе со мной, Гийон.
И возница, в свою очередь, обнажил голову, перекрестился и стал повторять следом за священником слова, которые тот произносил своим обычным, ровным голосом.
– Господи, благослови этих несчастных и даруй им исцеление. Господи, благослови также тех, кого ты не исцелишь, и отвори им двери в царствие небесное. Господи, дай мне силы любить их, как ты их любишь, ибо они суть творения твои. Господи, благослови раба твоего Матье Гийона, который научится их любить и служить им.
Иезуит прибавил еще несколько слов по-латыни, которых возница не понял, потом, еще раз перекрестившись, сказал:
– Идемте!.. Через эту обитель страданий проходит путь, что приведет нас в царствие небесное.
Он двинулся вперед, и возница, мучась страхом, но не смея поступить иначе, дернул поводья и щелкнул кнутом. Ветер, кружившийся вокруг Матье, показался ему еще холоднее, потому что лицо и спина у него взмокли от пота.
Когда они подошли к первым строениям, в одном из бараков отворилась дверь, и оттуда вышли двое мужчин; один из них держал в руке фонарь. Это был стражник. Того, кто шел за ним, освещал свет, падавший из дома, – по красному колпаку в нем нетрудно было узнать цирюльника.
– Новый могильщик приехал? – сипло осведомился стражник.
– Да, – ответил священник. – И исповедник тоже.
Стражник подошел, ворча:
– Без исповедника и обойтись можно. А вот у могильщика, черт его дери, работенки хватит!
Он хохотнул, закашлялся и смачно сплюнул.
– Вход здесь, – сказал цирюльник. – Входите, отец мой.
Священник подошел к ним, а Матье остался возле кобылы.
– А этот? – заорал стражник. – Он не идет, что ли?
– Мне б узнать, куда поставить лошадь.
– Сейчас тебе покажут загон, – ответил цирюльник. – Проводите же его.
Снова раздался хриплый смех, и стражник заявил:
– А это не моя забота. Загон ему пусть показывает который больных возит, да только он сейчас в стельку. И не родился еще тот, кто сумеет его разбудить.
Цирюльник пропустил иезуита в дом, предупредив, что сейчас вернется, оттолкнул стражника и, вырвав у него фонарь, обозвал свиньей и пьяницей. Тот снова захлебнулся смехом вперемежку с ругательствами, а цирюльник тем временем подошел к Матье.
– Идем, – сказал он. – Тут совсем близко. Я покажу тебе. От этого пьянчуги толку не дождешься. У нас тут был стражником чудесный парень, но он умер. И с тех пор, как этот остался один, у нас почитай что пет стражи. Только и знает, что сквернословить да пить. Всего спокойнее, когда он пьян в доску. А то так и жди – кого-нибудь пристрелит. Всюду ему чудятся беглецы. Точно у несчастных, которые попали сюда, есть на это силы!
Матье распряг кобылу, и они обогнули первый барак; позади него находился небольшой загон, где они увидели еще одну лошадь; она подбежала к ним и остановилась в нескольких шагах от фонаря, глаз ее светился под фонарем, как тлеющий уголек.
– Мне б обтереть ее чуток, кобылу-то.
– Давай, – откликнулся цирюльник, – я оставлю тебе свет. Сухую солому найдешь вон там, под чурками, слева от входа.
Он ушел, и Матье остался один в темноте, откуда тусклый свет фонаря с каждым шагом выхватывал все новые предметы незнакомого ему, враждебного мира.
В ушах Матье по-прежнему звучали стоны и вопли больных, к ним примешивались раскаты смеха и хриплый голос стражника. Возница прошел вдоль деревянной ограды и обнаружил несколько вязанок соломы – ему пришлось перекидать несколько штук, прежде чем он отыскал хоть одну сухую.
– Господи боже мой, солома валяется прямо на улице, скотине укрыться негде, – нечего сказать, хорошо здесь дело поставлено.
Пока Матье растирал кобылу, он не думал о больных. Подошла вторая лошадь и несколько раз ткнулась в ладони Матье, пытаясь вырвать несколько соломинок. Матье постоял с ними, приласкал животных, поговорил. Здесь он был среди друзей. Интересно, где его поместят, – подумал он и решил, что если б тут была конюшня, он стал бы спать со скотиной. Как всегда, лучше всего он чувствовал себя с лошадьми. В лошадях была вся его жизнь, и он по-настоящему страдал в тот день, когда хозяин сказал, что солдаты угнали шесть великолепных лошадей, которых он всегда водил. На солеварне он тоже куда больше тосковал по лошадям, чем страдал от жары.
Матье вышел из загона, притворил дощатую дверцу и направился к бараку, куда вошел иезуит.
Из других бараков неслась нескончаемая симфония стонов. Женские голоса и вопли детей раздавались где-то совсем близко – возможно, они долетали из барака, который находился всего в двадцати шагах от Матье. Возница мгновение постоял в нерешительности, потом, точно загипнотизированный светом, падавшим из узкого оконца, пошел прямо на него, прикрыв плащом фонарь. От страха он снова весь покрылся потом, но все же продолжал продвигаться вперед. Ничто не вынуждало Матье идти к этому бараку, – его толкала туда какая-то сила, похожая на ту, что помешала ему бежать, когда священник предлагал ему это сделать.
Ступив в полосу света, проникавшего сквозь четыре стеклянных квадратика, Матье помедлил, вглядываясь в густую тьму вокруг, и только потом шагнул к окну. Он едва не упал: вдоль дощатой стены барака шла довольно глубокая канава с вязким, илистым дном. Пытаясь удержаться на ногах, возница так сильно ударил фонарем о доски, что фонарь потух, а шум наверняка услышали в доме. Сердце Матье бешено колотилось. Ему даже показалось, что стоны затихли, – но нет, они стали еще явственнее. Должно быть, прямо тут, у стены, плакал ребенок, и женский голос прерывисто, со вздохами, тихонько напевал незатейливую колыбельную. Женщина пела без слов, но слова сами всплыли в памяти Матье, где они дремали еще со времен детства:
Спи, малыш,
Не слушай ветра,
Ночь тебя укроет,
Мама успокоит,
Спи, хороший,
Спи, пригожий.
Какую-то минуту Матье слушал лишь этот голос, и перед ним возник некий образ, похожий и на жену его, и на мать.
– Были бы они обе живы да было б у меня дите, может, и все они находились бы сейчас там, в этой темнице за дощатыми стенами, – прошептал он.
Стоя на дне канавы, Матье поднялся на носки, чтобы заглянуть в окно. Он осторожно подтянулся, стараясь не ударить еще раз фонарем о стену; поставить его в грязь он не решался. Когда нижний край окна оказался на уровне его глаз, он инстинктивно отпрянул и зажмурился, но тут же разжал веки.
Две масляные лампы, висевшие на крюках, вбитых в столбы из еловых бревен, что подпирали крышу, освещали десятка два тел, распростертых или скрюченных на двух дощатых нарах, где было набросано немного соломы. Больных, наверное, было больше, но Матье не мог видеть ни тех, кто лежал в глубине барака, ни тех, чье хриплое дыхание он слышал совсем рядом, по другую сторону стены. Всмотревшись повнимательнее, Матье обнаружил, что здесь только женщины и дети.
Сначала взгляд его остановился на старухе, которая сидела прямо под лампой, прислонившись к столбу, и держала на коленях голову мальчика лет десяти, чье худенькое тельце извивалось в муках. Колени у него раздулись точно шары, на изуродованные кисти рук с вывернутыми, опухшими и при этом костлявыми пальцами страшно было смотреть. Эти жуткие пальцы судорожно вцепились в живот и рвали, рвали и без того разодранную грязную рубашку. Из приоткрытого рта его текла пена. Старуха не шевелилась. Страшный взгляд ее был устремлен куда-то в бесконечность.
Чуть подальше женщина, должно быть, еще молодая, корчилась в конвульсиях, упираясь в нары затылком и пятками. Вся дрожа, она выгибалась дугой, потом тяжело падала на доски. Изо рта у нее тоже текла пена. Она то и дело хваталась за живот, – рубашка внизу у нее была мокрая от смеси крови, гноя и мочи. Как только ветер переставал дуть в спину Матье, он ощущал страшный смрад, проникавший сквозь плохо пригнанные доски.
Возница долго смотрел на эту женщину – взмокшие растрепанные пряди ее каштановых волос прилипли к голым доскам, с которых съехала разбросанная ее конвульсивными движениями солома.
Другие больные лежали неподвижно. Многие скрючились, прижав колени к груди, уронив голову. И почти у всех изо рта шла пена.
Матье уже хотел было уйти, но вдруг услышал, как хлопнула дверь. Он инстинктивно отшатнулся от окна, потом опять заглянул внутрь. По проходу между двумя рядами нар медленно, вразвалку, продвигалась толстуха на коротких, невообразимо распухших ногах. В руке она держала ведро, из которого торчал половник.
– Кому воды? – крикнула она.
Многие из тех, кто лежал скрючившись, приподнялись, кривясь от боли, и к толстухе потянулись миски, куда она плескала воду. Старуха, державшая меж колен голову мальчика, очнулась и тоже протянула кружку.
– Хотите, я помогу вам его напоить, мамаша? – спросила толстуха.
Старуха кивнула.
– Лучше вам попить до него, не то сами свалитесь, – посоветовала разносчица воды.
Голос у нее был, как у мужчины, грубый, с хрипотцой, а движения на редкость мягкие. Она долго пыталась напоить мальчика, но зубы у того, верно, были стиснуты, и вода текла по подбородку и по груди. Под конец она отступилась, и голова ребенка снова упала на тощие старухины колени. Разносчица воды вытерла фартуком край кружки, снова наполнила его и протянула старухе; та стала пить сама, большими глотками, а разносчица воды двинулась дальше.
Матье подождал, пока она выйдет из барака, и лишь тогда отошел от окна. Он выбрался из канавы и постоял спиной к свету, давая глазам немного привыкнуть к темноте. Он был весь в поту, сердце колотилось, и он с наслаждением вдыхал холодный ветер, порывами налетавший на него.
Покуда он шел вдоль загона, лошади сопровождали его. Он погладил их, с удовольствием ощутив под рукой теплую шкуру. До сторожевого барака он добрался не скоро, пойдя напрямик через участок перерытой земли, где приходилось то и дело перешагивать через разные препятствия и где несколько раз он чуть не упал, спотыкаясь о разбросанные поленья и колья.
Вокруг по-прежнему звучали стоны, а из сторожевого барака доносились хохот и брань пьяницы-стражника.
Войдя в сторожевой барак, Матье чуть не задохнулся от жары, тяжелой жары, насыщенной непередаваемой смесью запахов вина, дыма и пота. Отец Буасси сидел у большого стола и ел из миски суп. Напротив него, верхом на скамье, сидел цирюльник, поставив локоть на стол и подперев рукою голову в красном колпаке. В обеих концах комнаты, за невысокой загородкой, были сооружены деревянные топчаны, наподобие тех, что Матье видел у больных, только короче. Слева растянулся стражник, прислонясь плечами и затылком к засаленной загородке. Едва завидев вошедшего Матье, стражник вскочил, сграбастал лежавший в углу ворох одежды того же цвета, что колпак цирюльника, шагнул к вознице и швырнул тряпье ему в лицо.
– А ну, натягивай, раз ты новый могильщик, – заорал он. – Это одёжа того, заместо которого ты приехал. Его еще не закопали. Так что придется тебе этим заняться. А плащ мы с него все же сняли.
Матье с лету поймал плащ и швырнул его на землю. Стражник, закончивший свою речь раскатом хриплого смеха, так и остолбенел. Выпрямившись во весь свой рост, – а он на целых две головы был выше Матье, – стражник двинулся на него.
– Подыми плащ и надень! – взревел он. – Ты – могильщик, значит и носить тебе одежду могильщика!
– Оставь его в покое, – крикнул цирюльник, – он наденет плащ завтра. Еще успеет – наносится.
– Нет, – вопил пьяница, – он сейчас его наденет. Я хочу его видеть в нем.
Увидев, что стражник рассвирепел, Матье отступил и схватился за кнут, который повесил было себе на шею.
Стражник секунду поколебался, положив руку па эфес шпаги, и пошел на возницу; тот обогнул стол и ждал, держа кнут за тонкий конец рукоятки.
– Оставь его в покое, Вадо! – крикнул цирюльник.
– Нет. Он у меня будет слушаться!
– Не ты здесь командуешь!
– Над больными – ты. А прислуга подчиняется мне. Приказ мэра!
Отец Буасси медленно поднялся и стал между стражником и возницей.
– Нет, – сказал он, – отныне я отвечаю здесь за все.
У стражника забулькало в горле, – не то он засмеялся, не то закашлялся; потом он сплюнул и проговорил:
– Ты, кюре, занимайся своим господом богом. И лучше отойди отсюда, дай мне проучить эту гниду.
– Отойдите, отец мой! – крикнул возница. Стражник вытянул ручищу и, отодвинув священника, прижал его к дощатой стене, а сам пошел на Матье, который таким образом оказался загнанным в угол барака. Но возница был быстрым и ловким. Отяжелевший от вина стражник не сумел избежать удара. Кнут хлестнул его по плечу, и он взвыл, как раненый зверь. В вытянутой руке блеснула шпага. Матье увернулся от клинка, вскочив на скамью, но Вадо ринулся на него. Тогда священник, стоявший сзади, поднял буковое полено и ударил стражника. Могучее тело пошатнулось, ноги подкосились, и стражник съежился и осел, точно пустой мешок.
– Ни к чему вы это, отец мой, – проговорил Матье. – Я ведь и сам бы справился.
– Не сомневаюсь. Однако лучше было это сделать мне. Если бы проучили его вы, он бы вам так или иначе отомстил. А для таких скотов одним выстрелом из аркебузы больше, одним меньше – не имеет значения.
– Вы правильно сделали, – сказал цирюльник. – Мне уже столько раз хотелось его пристукнуть. Но я человек старый – куда мне… Надеюсь только, что вы его не убили.
Цирюльник встал и перевернул стражника; тот что-то заворчал, попытался было сесть, но тут же свалился, бормоча ругательства.
– Сейчас вылью на него горшок воды, – сказал цирюльник, – живо придет в чувство. Только уж яриться будет – не дай бог.
– Погодите, – прервал его иезуит. – А это животное умеет читать?
– Говорит, что умеет. Правда, я не верю.
– Я тоже сомневаюсь. Все они одинаковы. Тогда, – продолжал отец Буасси, подмигнув Матье, – если хотите, чтоб он оставил нас в покое, сразим его письменным приказом. – И, достав из кармана бумагу, он протянул ее цирюльнику и добавил: – Взгляните, это – пропускной лист, который выдал нам мэр, чтобы мы могли выехать из города. Когда забулдыга придет в себя, вы сделаете вид, будто читаете бумагу. И скажете ему, что это моя верительная грамота, которая дает мне здесь неограниченную власть. А потом предложите ему самому ознакомиться с бумагой.
Цирюльник колебался. Он пробежал глазами пропускной лист, потом прочел еще раз – уже внимательнее. Его согбенное высохшее тело, казалось, с трудом держало на плечах слишком большую голову, которую колпак делал еще больше и будто оттягивал вперед. Маленькие серые глазки глядели опасливо и то и дело перебегали с бумаги на стражника, наконец они остановились на священнике.
Заметив, что цирюльник не отводит взгляда, позволяя отцу Буасси смотреть ему прямо в глаза, Матье подумал:
«Вот и ты на приколе, старина. Этого кюре я только нынче утром увидел, а уже знаю: ежели хочешь от него отделаться, не давай ему впиваться в тебя этими своими глазищами. Вот так-то. Я все думал, что мне напоминают его глаза. И понял наконец: родник в горах. Небольшой ручеек, но такой чистый, будто небесная синева».
Теперь в бараке было тихо; только из-за загородки слева от входа, с помещавшихся там нар, доносился храп. Матье подошел и, перегнувшись через загородку, увидел человека, с головой накрытого козьей шкурой и чем-то вроде перины, обтянутой коричневой тканью.
– Это Юффель, он привозит больных, – пояснил цирюльник, предваряя вопрос Матье. – Колен Юффель, из Альеза. Здесь он с августа, когда французы сожгли его деревню. Ему удалось от них удрать, потому что в лесу он как рыба в воде, но с тех пор он малость не в себе. Да он сам вам все расскажет. Только об этом и говорит. Первое время он держался молодцом. Все больше молчал, но работал не покладая рук. А как появился стражник, они стали пить вместе, и как напьются, так лезут в драку… Клянусь вам, радости мне с ними мало, да и обеим женщинам, которые здесь работают, тоже.
Казалось, он потерял мысль и с минуту лишь моргал маленькими серыми глазками, потом посмотрел на священника и добавил:
– Очень я рад, что вы теперь тут будете, право. И если вы думаете, что сумеете держать их в узде, даю слово… – И он кивнул на бумагу, которую положил на стол. Потом бросил взгляд на стражника – тот так и лежал на полу, только теперь храпел – и добавил: – Да, а если он умеет читать?
– Тогда решим, – спокойно ответил иезуит. – Но это, надо сказать, было бы удивительно.
– Можно оставить его тут спать, но если ночью он проснется, то еще чего доброго накинется на вас. Он ненавидит священников. Прежнего исповедника он постоянно оскорблял, тот его даже побаивался.
Отец Буасси сделал знак цирюльнику, чтобы тот сел за стол, за которым лежал пропускной лист, и, снова взяв в руки буковое полено, встал над стражником.
– Гийон, – сказал он, – плесните ему в лицо водой и станьте по другую сторону стола… Что до меня, то я не позволю этому скоту меня оскорблять.
Матье взял глиняный горшок, наполнил его водой из ведра, которое стояло рядом с дверью, и одним махом вылил стражнику на макушку. Тот издал дикий вопль, сел рывком и принялся тереть себе лицо и затылок. Часто моргая, он огляделся вокруг и схватился за пояс. Но шпаги не было.
– Сволочи! – завопил он. – Подонки!.. Вы мне за это заплатите!
Священник преспокойно поднял над головой полено и сказал:
– Потише, это я осадил вас, чтоб вы не наделали глупостей. А когда протрете глаза, будьте добры ознакомиться с бумагой, которую читает сейчас мэтр Гривель.
Ухватившись обеими руками за край стола, пьянчуга с трудом поднялся и тут же рухнул на лавку рядом с цирюльником. Потом провел рукой по затылку и проворчал:
– Клянусь богом, ты поставил мне здоровую шишку… Да еще сзади, сволочь ты этакая!
– Прошу вас быть повежливее и не богохульствовать. А для начала потрудитесь не называть меня на «ты», – повысил голос священник. И уже обычным тоном добавил: – Все ясно, мэтр Гривель?
– Все, – тихо ответил цирюльник. – Вы отвечаете здесь за порядок и…
И умолк, скосив глаза на стражника, который сидел, положив локти на стол, сжав обеими руками голову.
– И стражник, – продолжал священник, – представляющий здесь городские власти, и могильщик, и перевозчик больных обязаны подчиняться правилам, которые я установлю.
– Именно так.
– Покажите бумагу стражнику, чтоб и он знал, о чем там речь.
Цирюльник медленно пододвинул пьянчуге бумагу, но тот резко оттолкнул ее.
– Чего читать-то, раз ты все уже сказал, болван! – огрызнулся он. – А вообще-то я не удивляюсь. В этой проклятущей стране всем заправляют кюре. Они и солдатами тут командуют. Кажись, и к Лакюзону один приклеился, они его даже в лейтенанты произвели. Видали?.. И эти болваны еще под французами ходить не ходят… А у французов-то кардинал командует – всякому ясно… Эх, я б этих кюре…
Священник со всего маху хватил поленом по столу. Все даже привскочили.
– Хватит, – отрезал он. – В таком состоянии вам лучше лечь. Завтра утром мы постараемся во всем этом разобраться.
Стражник расхохотался.
– Это мне-то лечь, – выговорил наконец он, после того как откашлялся и сплюнул. – А сторожить кто будет?
– Что сторожить?
– А то, что я здесь поставлен нести караул. Взялись командовать, а сами не знаете…
– Замолчи, наконец, – сказал цирюльник. – Ты же прекрасно знаешь, что с тех пор, как ты остался один, караул больше никто не несет.
Стражник поднялся, постоял в нерешительности и нетвердым шагом поплелся к нарам, где храпел Колен Юффель.
Цирюльник заметил, что сторожить одному девять бараков – это просто смешно. Кто угодно может войти и выйти под прикрытием темноты, да только идти сюда ни одной живой душе неохота. А удрать отсюда почти ни у кого из больных сил нет. Да и потом они слишком легко одеты, не могут же они пуститься в путь босиком, в одной рубашке. Кроме того, они все из Салена, и если бы им взбрело на ум вернуться в город, часовые, что стоят у ворот, обязаны были бы тут же их расстрелять.
– Тогда кому нужен этот болван? – спросил священник.
– Поначалу было четыре стражника. И они действительно несли караул. Тогда это было необходимо: ведь у нас тут держали людей, которые сами-то не были больны, а только возле больных находились. Эти с радостью сбежали бы. Как и прислуга – тогда ее тоже было куда больше. Это теперь – кругом чума и война – куда же бежать?
Продолжая говорить, цирюльник указал Матье на миску и суп в обливном горшке, под которым чуть тлел слабый огонь. Матье налил себе похлебки из пшеничных и ячменных зерен и, хлебая это пресное, но согревающее варево, чувствовал, как погружается в блаженство.
Тем временем цирюльник покончил с рассказом о том, как устроена жизнь в бараках, и, встав из-за стола, указал на лежанку в углу, противоположном тому, где спали пьянчуги.
– Вы, отец мой, – сказал он, – можете спать там. А мы с Гийоном пойдем к тем двоим.
Последние слова он произнес медленно и точно с сожалением.
– Нет, – сказал иезуит. – Оставьте пьяниц в покое, мы вполне можем устроиться втроем на этой стороне.
Цирюльник улыбнулся, и серые глазки его засветились.
– Спасибо, отец мой, – проговорил он. – Знаете, мне бы это дорого стоило – спать с ними. Хватит и того, что приходится терпеть их весь день.
Все трое готовились ко сну, когда вошла толстуха – разносчица воды, которую видел Матье. Заметив иезуита, она перекрестилась и сказала:
– Там один больной вот-вот преставится.
– Сейчас иду, – откликнулся монах. – Вы обмываете покойников?
– Нет, эта женщина стряпает, – ответил за нее цирюльник. – Ее зовут Эрсилия Макло. Она из Салена. Три недели назад у нее умер муж, и с тех пор она кормит у нас больных. Совсем одна – никто ей не помогает, а это не так легко.
Женщина слушала, переминаясь с ноги на ногу, и улыбалась. У нее были большие навыкате глаза и лоснящееся, точно смазанное жиром лицо.
Отец Буасси вынул из сумки небольшое распятие из белого металла, молитвенник и скромную епитрахиль, которую он развернул и надел на шею. Кроме того, он взял две небольшие, накрытые крышками, металлические чаши со святым причастием.
– Пойдемте, – сказал он.
Они вышли вслед за цирюльником, который нес зажженный фонарь. Ночь показалась Матье еще чернее и холоднее прежнего. Ветер мяукал, цепляясь за крыши бараков, где уже погасили огни. Однако стоны и вопли звучали по-прежнему, – правда, не так громко, как в момент их прибытия.
– Вы предупредили Антуанетту Брено? – спросил цирюльник.
– Да, – ответила Эрсилия Макло. – Она уже там.
– Я ведь говорил вам: не надо, чтоб умирающие видели, как приходит женщина, которая будет класть их в гроб.
– Но они же видят ее теперь целыми днями. Она помогает мне варить суп и раздавать еду – другого-то никого нет.
– И все же, – не уступал цирюльник, – не в такой поздний час.
– А вы сами скажите ей, цирюльник. Я, к примеру, считаю, что она права. Когда у человека агония, ему легче, ежели кто есть рядом – лучше уж она, чем вообще никого не будет.
Матье шел последним, видя между спинами лишь свет фонаря, выхватывавшего из темноты рытвины и грязные лужи. В небе, где продолжал водить хороводы ветер, не оставалось уже ни единого просвета. Матье не раз вздрагивал. Ему казалось, что эта ночь вот-вот навалится на них и обовьет гигантским влажным ледяным саваном. И снова его охватило желание бежать, – однако стоило хоть на миг погрузиться взглядом в эту темноту, как становилось ясно, что лучшей стражи, чем она, быть не может. А ведь как часто темной ночью ему приходилось идти или спать в лесу, на голой земле; сегодня же он чувствовал себя пленником тьмы, точно эта ночь была отлична от тех, которые он пережил раньше. Здесь, в обиталище самой страшной из болезней, он чувствовал себя будто в совсем незнакомом мире, где со всех сторон в зловещей темноте подстерегают его ловушки. И ему казалось, что жалкие остатки жизни, еще сохранившиеся на земле, собраны тут, в этих бараках, где существа, подобные ему, цепляются за свою боль.
И мир, быть может, угаснет вместе с ними. До сих пор ему, вознице, у которого не осталось ни дома, ни семьи, удавалось выскользнуть из всех ловушек, что расставляла ему смерть, но, придя сюда, он попал в западню, откуда нет выхода. Его послали сюда, в бараки, и хотя нашелся человек, который разрешил ему бежать, он все-таки пришел сюда. И ему придется теперь своими руками касаться смерти, которую умирающие и умершие передают живым, чтобы увлечь их вслед за собой, как если бы они страшились отправиться одни в этот путь.
Священник и его спутники увидели освещенное окно, и цирюльник сказал:
– Ну вот, опять в последнем бараке. Уже четвертый за сегодняшний день.
– И наверняка будут еще, – добавила толстуха.
Цирюльник отворил дверь и вошел первым. Вопли и стоны сразу усилились.
В глубине комнаты горела единственная лампа, но фонарь, который нес цирюльник, выхватывал из полутьмы ввалившиеся лица мужчин с отросшими бородами. Сверкали глаза, тянулись костлявые, изуродованные руки. Сначала Матье показалось, что его сейчас вырвет – до того тошнотворный стоял здесь запах. Возница на секунду задержал дыхание, остановился, но выйти не отважился. Приложив к носу влажную ладонь, еще хранившую запах лошадей, он старался дышать как можно реже.
Он пошел вслед за остальными и увидел довольно красивую смуглую женщину лет тридцати; она стояла, скрестив на груди руки, возле неподвижного тела, накрытого с ногами и головой серой дерюгой.
Матье понял, что эта женщина обмывает покойников, и подивился, как она, такая молодая и красивая, может заниматься этим делом.
Она посмотрела на них своими черными глазами и спокойно сказала, обращаясь к священнику:
– Вы пришли слишком поздно, отец мой, он только что преставился.
Священник перекрестился и прочел заупокойную молитву. На мгновение наступила тишина, потом по комнате точно пробежал ветерок. Это больные шепотом повторяли молитву. Еще раз перекрестившись, монах отвернулся от покойника.
– Надо его вынести, – сказал цирюльник.
И тогда человек двадцать слабеющими голосами принялись звать священника:
– Отец мой, подойдите ко мне.
– Господин кюре… Господин кюре…
Священник широким жестом поднял руки, призывая к спокойствию.
– Да, да, я здесь, со всеми вами. Не волнуйтесь, я подойду по очереди к каждому.
Призывы и даже стоны стихли. Воцарилось тяжелое молчание, прерываемое лишь хрипами да время от времени – икотой. А священник уже сидел на краю нар рядом с больным, держа в ладонях его изуродованную руку.
– А ну, – сказал цирюльник, – помогите-ка мне… Ты – парень крепкий, подхватывай под плечи.
Матье без труда превозмог отвращение. Он больше ни о чем не думал. Словно разум его отделился от тела, которое повиновалось приказам цирюльника. Вот он просунул руки под теплые еще плечи покойника. Дерюга оказалась мокрой и липкой, но возница не отдернул рук. Цирюльник взялся за ноги, а толстуха и молодая женщина с двух сторон подхватили тело, чтобы оно не провисало. Подняв покойника, они медленно направились к двери. Какой-то больной крикнул им вслед:
– Вымойте побыстрей его нары. Я хочу перейти туда. А то я у двери.
– Я сейчас вернусь, – сказала молодая женщина. – Переложим вас завтра утром.
– Нет, нынче вечером… Не могу я спать у самой двери.
Они вышли и положили тело в нескольких шагах от барака.
– Завтра у нас дела хватит, – сказала молодая женщина, дотрагиваясь до плеча возницы. – Значит, закапывать ты будешь?
– Да, – ответил он, – я.
– Стало быть, оба здесь спину погнем.
Женщина обернулась к цирюльнику, который сходил в барак за фонарем и, возвращаясь, теперь прикрывал за собой дверь.
– Я посчитала, – сказала она, – с этим будет девятнадцать. Придется рыть большую могилу. Колен сумеет помочь?
– А как же, – ответил цирюльник. – Ежели только кто оторвет его от бутылки!
Цирюльник хохотнул и сказал:
– Есть надежда, что с приездом отца Буасси многое изменится.
– Кабы не стражник, с Коленом можно бы справиться, – продолжала молодая женщина. – Он – парень неплохой. А вот у того точно бес внутри сидит.
– Ну ладно, – сказал цирюльник. – Пошли! А вы, Антуанетта, останьтесь, чтоб проводить отца Буасси. У него нет фонаря. Еще заблудится.
Женщины вернулись в барак, а Гийон пошел следом за цирюльником. С самого утра он не расставался с иезуитом – отлучился только почистить кобылу, – и теперь, когда тот остался с больными, у Гийона возникло странное чувство. Какое-то время они шли молча, потом цирюльник вдруг завернул влево и направился к месту, где сочился родник. Фонарь высветил продолговатое углубление в камне, наполовину скрытое пузатой замшелой стеной, кое-где поросшей плющом, трепетавшим на ветру. Вода тонкой струйкой текла по водостоку, вытесанному из камня.
Цирюльник поставил фонарь на край этой чаши.
– Если хочешь, делай, как я, – сказал он.
Они вымыли руки, и цирюльник пояснил, что новые бараки построили здесь из-за источника, который никогда не высыхает. Ведь это так удобно: не надо возить воду издалека и есть где стирать белье.
Войдя в сторожевой барак, они увидели крупного кряжистого мужчину с тяжелым лицом, заросшим рыжей бородой и низко спускавшимися на лоб курчавыми волосами; он сидел за столом и ел суп.
– Вот, значит, когда ты просыпаешься, – проворчал цирюльник.
– Так никого же не было, – ответил рыжий детина тоненьким голоском, никак не сочетавшимся с его широченными плечами. – Я и надумал: возьму-ка я поем.
Он смотрел на Матье без тени удивления.
– Это Матье Гийон, – сказал цирюльник. – Он из Эгльпьера. Будет вместо нашего могильщика. Завтра поможешь ему вырыть яму.
– А мне надо за больными ехать.
– Поедешь потом.
Человек взглянул в сторону стражника, который храпел, широко раскрыв рот и свесив со скамьи руку.
– И на этого, – проговорил цирюльник, – тоже нашлась управа. Больше ему уж не покомандовать. Да и тебе советую держать ухо востро. К нам приехал отец иезуит, он будет тут начальником, и похоже, умеет он за себя постоять.
Рыжий кивнул. Казалось, ничто не способно вывести его из себя. Матье сел напротив, вполоборота к нему, налил себе полный стакан воды и стал медленно, не отрываясь, пить. Колен Юффель посмотрел на него, и в его карих глазах вспыхнула искорка удивления.
– Не надо пить здешнюю воду, – сказал он. – Ведь чуму-то разносят источники. Это всякий знает.
Он опять принялся за еду, потом, опустошив тарелку, отодвинул ее, несколько раз провел тыльной стороной руки по пухлым губам, наполовину скрытой бородой и усами, оперся локтями о стол, посмотрел на Матье и спросил:
– Из какой ты стороны-то, я запамятовал?
– Из Эгльпьера.
– Это где ж?
– Полтора лье от Салена, дальше по долине.
– А-аа… Недалеко от Оржеле, что ли?
– Да нет, – ответил Матье. – Но и Оржеле, и даже Альез я знаю. Я ведь возчик, так что, сам понимаешь, сколько дорог перехожено.
– А я коров пас.
Он замолчал и, казалось, о чем-то задумался – глаза его затуманились, глубокая складка пролегла между двумя буграми низкого лба, как бы придавленного нависшей над ним шевелюрой.
– В ваши-то края французы приходили? – спросил он.
– Да. И все с собой унесли. А люди сбежали в Сален. Так что деревня теперь пустая.
Юффель медленно покачал головой, потом прочистил горло и сказал:
– К нам они пришли в августе. Двадцать четвертого это было. До конца жизни не забуду.
Цирюльник, стеливший на нарах постель, перебил его:
– Оставь ты это, Колен. Завтра ему расскажешь. Он же спать хочет.
Бывший пастух точно ничего не слышал и ровным голосом продолжал:
– Я как раз собирался гнать скотину на пастбище. Четырнадцать коров пас. Ладно, слышу вдруг – шум возле церкви. Отправился я посмотреть. Вижу, наши тащат четырех солдат-французов – на воровстве попались. Отобрали у них мушкеты и тянут к кюре, чтоб он их исповедовал перед смертью. Ну вот, гляжу, вводят их в церковь, всех четверых, и те, которые их взяли, за ними входят. Я и думаю: надо бы поглядеть. А хозяин говорит: «Угоняй скотину. Это дело может плохо кончиться. А я скотину терять не хочу…» Ой беда, ежели б он только скотину потерял!
Говорил пастух спокойно, не повышая голоса, не нарушая монотонного ритма своего рассказа, который тек неторопливо, словно густая струя. Цирюльник лег.
– Когда будете ложиться, не тушите лампу, – сказал он, – отец Буасси еще должен вернуться.
Матье кивнул: слышу, мол. Его интересовал рассказ пастуха.
– Ладно, погнал я скотину. Но подыматься на общинные пастбища не стал, а повернул на гору, которая над деревней стоит. И вот вижу: выводят наши из церкви троих французов и ставят спиной к водоему – сейчас начнут расстреливать в упор. А тут как раз прибегает в деревню парнишка. Со стороны донской дороги. Ну и началось. Слышу: выстрелили в церкви, гляжу – выезжают с дороги конные. Никак не меньше пятидесяти. И вот те крест, тянулось все не долго. Покуда я добрался до опушки леса, на площади человек тридцать уже лежали мертвыми… И пошло. А там и амбары занялись – дым валом валит. Бог ты мой, вся деревня там и осталась! Вся, чувствуешь? Кто пробовал бежать, тех конные настигали и – бац! – копьем их или пулей. Я своими глазами видел, как они вытащили из дома отца и мать. Крыша тогда уже загорелась. Они прикончили их выстрелом из аркебузы и бросили в огонь. А я стоял и смотрел. И ничего сделать не мог. Ни туда бежать, ни в другую сторону. Ноги у меня отнялись. Вот как есть отнялись. И хозяин тоже на моих глазах помер. И жену его они убили, и обоих малышей. Прямо перед церковью. А кюре, который солдат их исповедовал, они взяли и раздели. Совсем догола, чувствуешь. Крупный такой мужчина, видать, ему лет шестьдесят было. Уж они и хлестали его, и в живот горящими головнями и горящей соломой тыкали. Даже мне было слышно, как он криком кричал. А те – знай себе потешаются. Под конец окунули его в водоем, а после бросили в горящий амбар. А перед тем еще лодыжки ему связали цепью, какой коз привязывают… Тут-то они и увидели моих коров. И двое конных понеслись напролом наверх – прямо через изгороди. Ну, что я мог поделать? Ничего. Знал я одну нору в лесу. Там и схоронился до ночи. Даже дышать боялся. Носом в землю уткнулся, да так и лежал, как зверь.
Он сидел, согнувшись, обхватив себя руками. В глазах застыло какое-то трагическое, молящее выражение.
Так он и сидел, когда вслед за толстухой, которая несла фонарь, вошел отец Буасси. Он поблагодарил и отпустил женщину, а потом подсел к столу выпить воды. Указав на Колена Юффеля, Матье сказал, что это – бывший пастух и он как раз рассказывает о себе. Пастух закивал и тут же принялся повторять священнику свой рассказ. Матье услышал все сначала – слово в слово, без каких-либо изменений, вплоть до малейшей интонации, до самой незначительной паузы. Точь-в-точь ручей в низине – в любое время года он течет себе и течет, размеренно и монотонно.
Священник слушал, не произнося ни слова, и когда пастух описал, как он шел день за днем, обходя дороги и деревни, питаясь одними ягодами, и как под конец забрел сюда, где его пригрел капуцин, – когда он все это рассказал, священник проговорил:
– Если хочешь, мы помолимся за души тех, кто погиб в тот день.
Все трое встали и долго молились. Потом священник сказал:
– Но есть живые, за которыми нужно ухаживать, и есть другие усопшие, что ждут своего погребения. Завтра нам предстоит потрудиться. А потому давайте спать.
Рыжий какое-то время молча смотрел на него, потом вернулся на свое место и лег рядом со стражником.
«Ну вот, – подумал Матье, – вот и ты увидел эти глаза, чистые как родник. Я буду не я, если завтра ты не сделаешь всего, что от тебя потребуется».
Возница подождал, покуда ляжет священник, затушил лампу и вытянулся рядом с отцом Буасси. Храп стражника казался оглушительным среди воцарившейся в комнате тишины. Под окнами завывала ночь. Время от времени плохо пригнанная дверь вздрагивала.
– Ты не очень жалеешь, что пришел? – тихо спросил священник.
Матье только собрался было ответить, что нет, как вдруг со двора донесся протяжный вой, потом жалобное потявкиванье – и он вздрогнул.
– О господи! – пробормотал Колен Юффель. – Опять лисы пришли. А теперь, видать, и волки с ними.
– Должно быть, они к трупам подобрались, – сказал священник, – надо пойти туда.
Они поднялись, но пастух остановил их:
– Не ходите, а главное – света не зажигайте. Я сам туда пойду. Вообще-то это дело стражника, только пока его добудишься, да он еще начнет орать, – уж лучше я сам пойду.
Опять послышалось рычание и лай – на этот раз, казалось, совсем близко.
– Берегитесь, – сказал священник. – Эти твари хорошо видят в темноте.
– Не лучше меня, – пробурчал Колен.
Они почти не слышали, как он приоткрыл дверь и выскользнул наружу. Под порывами ледяного ветра затрещали дощатые стены, потом снова наступила тишина, нарушаемая лишь надсадным храпом пьяницы. Томительно тянулись минуты, потом в ночи разорвался выстрел. Проснулся цирюльник.
– Что случилось? – вскрикнул он.
– Пришли лисы и волки. Юффель взял аркебузу стражника и вышел их пугнуть.
Потявкиванье донеслось уже издали, а из загона послышался топот и ржанье лошадей. Вскоре отворилась дверь, и в темноте появился Юффель.
– С таким стражем нам нечего бояться. Даже выстрел его не разбудил.
– Кого ты там убил? – спросил Матье.
– Да никого, но сегодня они уже сюда не сунутся.
Он пошел было к себе, но, не сделав и двух шагов, остановился и сказал:
– Они подобрались к бедняге Жароссо. Он и надрывался-то от зари до зари из-за этих тварей – спешил поскорей закопать покойников, а сам от волков не ушел. И я ведь его нарочно оставил у самой двери, но эти сволочи, когда голодные, и в дом залезают, чтоб тебя сожрать.
– Молодец, Колен, – сказал цирюльник, – а теперь ложись спать.
Еще какое-то время они слышали, как пастух клянет волков и тихонько поругивает стражника, а потом все снова заглушили ночные звуки, к которым Матье мало-помалу начинал привыкать.
И все же он еще долго не мог уснуть, терзаемый неясными видениями: ему все чудился могильщик, которого он заменил и чье тело лежало теперь в нескольких шагах от него, в ледяном мраке, где рыщут голодные хищники. Он представлял себе, как они бродят вокруг бараков, выжидая, часа, когда смерть унесет всех живых и распахнет перед ними двери, чтобы они могли вволю попировать.
Сон уже окутал Матье, когда ему снова послышался волчий вой, но где-то очень далеко, точно сквозь завесу густого тумана.