Часть четвертая СВЕТЛЫЕ, КАК РОДНИК, ГЛАЗА

23

Большую часть дня они потратили на подготовку повозок, подставляя под колеса деревянные полозья, на которые крепился металл. Основные работы выполняли Безансон, старик кузнец и столяр, а Пьер, Матье и двое других помогали им. Близость отъезда целый день держала всех в сильнейшем возбуждении, а когда наступил вечер, Добряк Безансон, улучив минуту, когда он остался наедине с Матье, спросил:

– Ты хорошо подумал?

– Да… Я не могу ничего тебе…

– Ты и не должен ничего мне объяснять, – перебил его Безансон. – Я сказал советнику, что пойду с тобой вместе в конце обоза. Оно и понятно. Ежели какая повозка сломается, лучше мне быть позади… А тебя ему хотелось послать вперед, потому как ты – возчик и хорошо знаешь дороги, но я ему сказал, что ты подойдешь, если понадобится. – И, рассмеявшись, добавил: – Видишь, что ты заставляешь меня делать.

Оба нервно засмеялись, скрывая волнение; потом, взяв Матье за плечи, Безансон снова заговорил – уже серьезно:

– Мы с тобой непременно еще свидимся, Гийон… Сам увидишь, что я правду говорю… Сам увидишь.

Вот и все. Они расцеловались, пожелали друг другу удачи, и при свете высоко взошедшей луны Матье видел, как они удалялись. Он стоял в тени хижины, на самом краю селения, а сани-повозки скользили на неподвижных колесах, соединенных длинными подкованными железом полозьями.

Матье выждал, пока парусиновый верх последнего фургона исчез за елью, и, слушая, как затихают вдали пощелкиванья кнутов и крики возниц, медленно, еле сдерживая слезы, с тяжелым сердцем вернулся в хижину Безансона. Короткие язычки пламени плясали на красноватых угольях. Матье подбросил еще пару поленьев, поворошил их и какую-то минуту неподвижно глядел на огонь. А когда все стало расплываться от навернувшихся на глаза слез, он прошел к нарам и лег, укрывшись плащом. Все ушло куда-то, все, кроме этих бревенчатых стен и глинобитного пола. Матье подумал, что остался совсем один в лесном селении, и ему пришла в голову мысль побывать в каждой хижине. Потом, поразмыслив, он пожал плечами. Глупая мысль – такая же глупая, как и считать, что можно прожить здесь одному… И не уйти вместе со всеми.

Он приподнялся на локте. Будто ток горячей крови вдруг хлынул по его венам.

– Мне совсем недолго их догнать… Бог ты мой, Добряк Безансон, ну и рожу он скорчит! Так его и слышу… Вот бы он обрадовался!.. А остальные ничего никогда и не узнали бы. Он обещался не говорить им до первой остановки… А на первой остановке они будут уже в самом Валь-де-Мьеже, бог ты мой!

– Оставьте наконец бога в покое.

Матье подскочил. Он говорил вслух, и ему в самом деле показалось, что голос иезуита перебил его.

Во всяком случае, светлые глаза были до ужаса реальны, они стояли перед ним, здесь, во тьме, где жило лишь пламя очага. Глаза эти будто бросали ему вызов… А в завываниях ветра слышался голос:

– Ты хочешь помчаться следом за ними? Ну что ж, иди! Иди скорее, догоняй их!.. Мне ты больше не нужен. Ты меня предал. Разве могу я снова доверять тебе? На что мне такой человек? Если ты и вернешься, то не ради меня, нет! Это было бы просто нелепо. Нет, вернешься ты опять же потому, что боишься. Ты ушел, потому что трясся за свое бренное тело, а возвращаешься потому, что боишься за свою душу… А может, и ради Антуанетты. Ради наслаждения. Запретного наслаждения… Или же просто боишься, что она отомстит тебе, если ты удерешь без нее… Нет, конечно же, ты возвращаешься, чтобы спасти свою душу! Но разве при этом ты нисколько не хитришь? Ведь ты возвращаешься в бараки, когда уже наступили холода и убили заразу… Ибо ты знаешь, что зима возьмет верх над болезнью. Я сам тебе это говорил. Брось, Гийон, главное, не уверяй меня, будто ты и не думал об этом. Хитришь, Гийон… Ты возвращаешься и хочешь, чтобы мы поверили в твое самопожертвование, тогда как тобою движет один лишь эгоизм. Хитришь, Гийон. И прибавляешь еще одну ложь к уже и без того тяжкому бремени своих грехов.

Голос постепенно затих. Матье, не спавший и предыдущую ночь, поддался усталости. Тяжелый сон не отпускал его до самого рассвета. Когда он проснулся, голова у него гудела. Огонь потух, и холод завладел хижиной, тем более потому, что Матье неплотно прикрыл дверь. Он поднялся, сделал несколько движений, разгоняя кровь. И ему вспомнилось, что произошло перед тем, как он заснул. Он подошел к очагу, потоптался и с досадой проворчал:

– Незачем сейчас сызнова разжигать… Идти надо, чего уж там!

Он отворил дверь, и занимавшийся день проник внутрь, серый, точно мутная вода. Он представил себе повозки-сани. На какой-то миг вспомнил Безансона и услышал его прощальный совет:

«Главное, дождись света, а уж после иди. Волки прямо подыхают с голоду… И пику возьми, слышишь! Непременно возьми пику. Все лучше, чем твоя рукоятка от заступа».

Матье несколько раз прошептал:

– Добряк Безансон, плотничий подмастерье. Сколько краев исходил…

Он повторял эти слова, такие притягательные для него, ради удовольствия их слышать. Повторял и видел перед собой высокого сухопарого молодца, с которым ему, наверное, так легко бы работалось.

– Теперь-то, – сказал он, – я догоню их разве что к ночи.

И сам испугался того, что эта мысль еще могла прийти ему в голову. Закинув на плечо сумку, он сжал в руках длинную пику, которую смастерил старик кузнец, и вышел из хижины, плотно притворив за собой дверь. Ветер дул теперь куда слабее. Вьюга пряталась там, в верхушках деревьев, оттуда доносилось ее хриплое дыхание. Внизу же царило спокойствие. Из затворенных хижин не вырывалось ни единой струйки дыма. Матье медленно прошел к загону для скотины. Промерзшие навоз и солома были под ногой твердые, как камень, а запахи холод убил.

«Будет ли у меня еще когда-нибудь хорошая упряжка?»

Лошади, дороги – вот его жизнь.

Он вернулся по своим следам и, бросив последний взгляд на покинутое селение, вышел на дорогу, где накатанный снег хрустел под ногами. Лошади утоптали середину пути, а широкие, окованные железом полозья оставили с каждой стороны по две сверкающие, почти ровные дорожки.

Когда проселок вывел его на большак, Матье остановился. Он уже не колебался, но все же не мог не проводить долгим взглядом убегавший тройной след, который поворачивал вправо, в сторону гор. А ему надо было влево. Туда, где не оставалось уже ни малейшего следа от их упряжки. Снег и метель сравняли дорогу.

С рассветом дорога эта, по которой никто до него не ходил, показалась Матье неприветливой. Однако он пошел по ней широким, хоть и неровным шагом, ибо то и дело проваливался в снег, похрустывавший под ним. Звериные следы перерезали иногда дорогу. То лисьи, то волчьи, то птичьи, а тут прошло стадо ланей. Но потом и они исчезли, и лес оказался во власти Матье. А где-то в вышине, над ветрами, пространство заполняли крики невидимых галок и ворон. И от незримого их присутствия лес, казалось, еще плотнее сжимался вокруг Матье.

Он не раз один с обозом пересекал этот лес, но никогда прежде не испытывал такой тоски, какая навалилась на него теперь. Среди этих гигантских деревьев он словно опять стал ребенком, которому мать рассказывает жуткие истории про странные существа – полубогов, полулюдей, – что в давние времена обитали в густых ельниках. Его обуял ужас, знакомый с тех пор, когда долгими зимами он сидел в уголке, возле очага, и слушал сказки под стоны вьюги; только теперь он был совсем один. Нет уже вокруг него толстых стен их дома, а голос матери звучит лишь эхом, таким далеким, что он едва различает его. И вот уже сам лес рассказывает эти истории под стон деревьев, в чьей густой тени, возможно, притаился целый сонм всякой нечисти.

Матье попробовал заговорить вслух, но собственный голос испугал его. А что если он разбудит неведомые силы, притаившиеся где-то тут, рядом – они ведь могут подхватить его и унести в места куда более страшные, чем те, где царит чума.

Лес этот не мог измениться с тех пор, как Матье проходил тут последний раз, и, однако, возница ничего здесь не узнавал и то и дело спрашивал себя, уж не заблудился ли он. Нет, вот же дорога, та самая, единственная – только шагает он по ней в одиночестве, без доброго соседства упряжки. В самом скрипе его шагов, гулко отдававшемся в тиши, было что-то необычное и тревожное. И Матье частенько оборачивался, всматриваясь в бело-черное безмолвие.

Наконец стало светлее, и он с облегчением увидел перед собой уходящую вдаль голую равнину. Он прибавил шагу и вышел на опушку, где в солнечных лучах вытягивались на снегу плотные тени елей. Здесь он остановился, прислушался и, вновь объятый тревогой, долго глядел по сторонам. Теперь он уже боялся встречи не с неведомыми существами, а с человеком.

Здесь сама бескрайность простора порождала тоску. Всюду, насколько хватал глаз, – ослепительная белизна, которая вздымалась волнами, едва намеченными где более ярким блеском, где голубоватой складкой. Глаз быстро уставал вглядываться в сверкающие дали, – все приходило в движение, расплывалось, принимало бесконечно меняющиеся формы. И, однако же, равнина эта была не менее пустынной, чем Валь-де-Мьеж.

Матье сошел с дороги и двинулся напрямик, через вздымавшиеся сугробами поля, где он проваливался иногда почти по пояс. Так все утро он с трудом продвигался вперед. И лишь когда он пересек дорогу, ведущую из Левье в Мутен, ему встретились первые признаки жизни. Лошади спустились здесь в долину, верно, меньше часа назад, потому что навоз, который Матье пошевелил рукой, в середке был еще влажный и теплый; возница попытался было подсчитать лошадей, но это оказалось невозможно. Должно быть, их было с полсотни, а то и больше. Внимательно осмотрев четкие следы на обочине, возница заключил, что форма подков отличается от той, какая принята в Конте или во Франции.

– Кто же это может быть? – прошептал он. – Шведы? Или немцы? Или еще кто, совсем издалече? Так ли сяк, а лучше уходить с дорог да с открытых мест.

Матье выпрямился, огляделся и решил срезать напрямик к лесу Комбель и, спускаясь к Дурнону, идти по возможности лесом. Правда, так он даст большой крюк, но зато сможет перейти большак возле Рюбале, – там, где лес вплотную подступает к дороге с обеих сторон.

– Вот бывает и кстати, когда нет упряжки, – усмехнувшись, заметил он вслух. – С лошадьми да с повозкой прямиком не пройдешь.

Теперь лес уже не пугал Матье. Следы, свидетельствовавшие о недавнем присутствии здесь людей, вселяли куда больший страх, чем неведомые существа, мысли о которых на какой-то миг завладели было им.

Когда солнце показывало полдень, возница выбрал на опушке место, откуда хорошо видны были окрестные поля. Усевшись в тени большой ели на пенек, он спокойно мог оглядеть все кругом. Он открыл сумку, достал оттуда хлеб, сало и вино, которыми снабдил его Безансон. На самом дне он обнаружил небольшую флягу, вытянул пробку и понюхал. Фруктовая настойка, и, судя по запаху, очень крепкая. От одного взгляда на нее Матье сделалось теплее. Дружба Безансона пришла с ним и сюда, чтобы придать ему силы и обогреть.

«Да, с ним-то уж мы непременно свидимся. Он сам сказал. Не все же время войне быть, а там он и вернется. И проедет через Сален, чтоб со мной встретиться».

Эта лучащаяся надеждой мысль долгое время не покидала Матье.

Во второй половине дня он поздравил себя с тем, что, сделав крюк, прошел лесом: на дороге, что ведет в Понтарлье, виднелось множество следов лошадей и повозок. Матье прекрасно знал, сколь ничтожным стало движение на дорогах в эти неспокойные времена, и сразу понял, что рано еще говорить о конце военных действий. Прежде чем переходить дорогу, он прислушался. Тишина. Даже вьюга наконец смолкла. Потеплело, и небо на западе затянулось тучами.

«А ежели опять тепло станет, чума снова силу не наберет?»

Сначала ему сделалось страшно, но потом, когда он подумал, что отец Буасси уже не упрекнет его тогда в том, что он возвращается к концу эпидемии, его охватила глухая радость. К тому же слой снега здесь был куда тоньше, а мороз наверняка слабее, чем в лесу Валь-де-Мьежа. Где-то на склонах, тут и там, слышалось многоголосое журчанье родников, рожденных первым таянием и прокладывавших свои тайные тропки под слоем рыхлого снега.

Матье оставил Дурнон справа и направился на закат, обходя стороною Клюси. Дорогу он снова перешел там, где прятался в тот первый день, выжидая, пока проедут фургоны. Он остановился. Что-то сжалось внутри него. На дороге не было никаких следов, и все же ему показалось, что перед ним катит упряжка. Он явственно услышал стук копыт, крики возницы, громыханье железных ободьев, скрип колес. И опять услышал кашель бедняги Жоаннеса. А потом все исчезло, – остались лишь добрые глаза Мари.

Неужели она и вправду хотела, чтобы он вернулся в обитель чумы? Не ее ли взгляд, в конечном счете, заставил его вернуться в бараки? Не имела ли эта незнакомка большей власти над ним, чем иезуит, хотя Матье и словом с ней не перемолвился?

День шел на убыль. Солнце докатилось до сероватой, с отороченными золотом краями, пелены туч, наплывавшей с запада. Ни шороха ветерка, ни птичьего чириканья не слышалось в густой тишине, которую нарушала лишь песня ручейков под снегом.

Недалеко от Версани Матье пересек рощицу, и когда он вышел из нее на дорогу, ведущую к баракам, солнце совсем уже скрылось. Рыжеватый свет еще заливал чистую часть неба и, отраженный, вытягивал на снегу лиловые светящиеся тени скал и деревьев. И Матье, глядя на небо, вспомнил большие горные озера в каменистых, поросших лесом берегах. Но те озера остались далеко позади, наверняка они уже скованы льдом и лежат белые, словно голые равнины.

Ночь длинными, неслышными шагами кралась за Матье. Она настигла его, когда возница добрался до луга, где он копал могилы и где из тумана вынырнули две сбившиеся с пути повозки. Работу его кто-то продолжил. Снег был перемешан с землей, и два бугра рыхлой земли указывали место совсем свежих могил. Черные следы лошадиных копыт и повозки шли с луга – словно ведя возницу в бараки.

С тяжелым сердцем, задыхаясь, пошел Матье по нечеткому следу лошадиных копыт, обрамленному более ясными линиями, оставленными колесами. С первыми проблесками дня Матье отвернулся от совсем еще свежих следов саней, что уносили живых к жизни – туда, к горам, где нарождаются зори. Весь день Матье шел вслед за солнцем. И вот теперь, когда сгустились сумерки, он вновь увидел следы повозки, но повозки мертвецов, и следы эти приведут его в селение умирающих.

Далеко впереди, на затопленной тьмою земле, вдруг расцвели четыре золотистых цветка величиной со шляпку гвоздя, четыре неподвижных искорки, упавших до наступления ночи, чтобы известить Матье о том, что кто-то из живых еще ждет его в бараках.

24

В спокойствии сумерек чума заявляла о себе еще издали, и Матье Гийон, заслышав знакомые звуки, сбавил шаг. Значит, хоть живые и остались еще на Белине, смерть продолжает творить там свое дело.

Дорога чернела среди заснеженных откосов. Грязь, вперемежку с пластинами льда, делала ее скользкой. Матье был еще в тридцати шагах от первого строения, когда справа послышалось лошадиное ржание и стук копыт. Инстинктивно он весь напрягся, крепко сжав пику, но тут же понял, что это лошади в загоне почуяли его. И заржали в знак дружеского приветствия.

– Узнали меня, – протянул возница. – Вечер добрый! Вот радость-то… Ах вы мошенники, издалека меня учуяли, не ошиблись.

И он радостно направился к загородке, на лошадиный зов. Встреча с животными уняла тоску, и привет их показался ему добрым предзнаменованием. Он гладил теплые морды, ноздри, обдававшие его горячим, обжигающим дыханием. И тихо говорил с ними, счастливый от того, что вновь произносит слова, которые сопровождали его всю трудовую жизнь. Потом он вытащил из сумки оставшийся хлеб, разделил его и, протягивая лошадям, пояснил:

– Малость задубел, в такой-то мороз… Это лепешки. Совсем тонкие. Их испекли в глиняной печи, которую старики сложили там, в лесу, наверху… А вам и невдомек, где это находится, – Валь-де-Мьеж. Перед тем, как сюда подняться, небось никогда из долины-то не выходили.

Сзади него отворилась дверь. Матье обернулся. Прямоугольник тусклого света упал на землю, где мешались грязь и полурастаявший снег. На пороге возник силуэт стражника.

– Кто там ходит?

– Гийон, возчик… Это я, не стреляй!

– Тысяча и тысяча чертей, – громыхнул стражник, – проиграл я… Проиграл четыре бутылки! Вот подлость! Да, нельзя держать пари с кюре. Я побился с ним об заклад, что ты в кантон Во смылся и не видать нам тебя, как своих ушей.

Матье вошел в барак, а стражник хлопнул его по плечу и оглушительно расхохотался.

– Тысяча чертей, – вопил он, – хоть и проиграл, а платить-то мне не придется. Я ж с иезуитом бился об заклад, а ему, почитай, крышка. Я ему не заплачу, но и сам не выпью того, что он поставил бы мне, если б я выиграл… Небось сговорились, черт вас дери! Ты ему сказал, что вернешься. Признавайся, негодяй! Небось помогли друг дружке обвести меня вокруг пальца, а?

Он наступал, подняв мушкет, глаза его сверкали недобрым огнем. Он был пьян, и Матье уже хотел было привести его в чувство, как вдруг он сам отложил оружие, пожал плечами и, отвернувшись, буркнул:

– Проклятый возчик, проклятый кюре… И это вонючее чумное Конте.

– А где остальные? – спросил Матье.

– Да где ж им еще быть? Понятное дело, возле кюре. Все как есть. Обе суки и цирюльник. В дальнем мужском бараке. Накрылся он, твой кюре; здесь, вишь ты, не захотел остаться. «Я, – говорит, – заразный, и положите меня с больными». Мне-то плевать, хоть бы он и тут лежал… Но раз захотел туда идти…

Внезапно он осекся, удивленно поглядел на Матье и расхохотался. Потом закашлялся, отхаркнул и, сплюнув, просил:

– Кого это ты решил наколоть на эту пику. Уж не солдатом ли заделался? Не к Лакюзону ли, случаем, в отряд подался?

Матье положил в сторонку сумку и пику и вышел, не обращая внимания на пьянчугу, который сквозь хохот продолжал что-то бормотать.

Несмотря на блестевший снег, темнота сгустилась. Огни горели только в трех бараках, и Матье направился к последнему, увязая в грязи и проваливаясь в канавы. Прежде чем войти, он постоял перед дверью, больных стало явно меньше, но стоны их, как и раньше, были исполнены боли. Дверь отворять не хотелось. Он так явственно представлял, как встретится с отцом Буасси, по-прежнему жизнерадостным, крепким, и теперь с трудом мог поверить, что сейчас увидит его немощным, больным.

Рука Матье дрожала, когда он поднимал засов. Он осторожно толкнул дверь, но петли все же скрипнули. Обе женщины и цирюльник, которых он сразу заметил в центре барака, повернулись к нему. Несколько больных, скрючившихся на нарах, тоже подняли глаза, но Матье едва взглянул на них – он искал священника.

Цирюльник отступил в сторону, а Матье, продолжая идти вперед, не отрываясь смотрел на лицо иезуита, который лежал с закрытыми глазами. Наступило молчание, нарушаемое только стонами больных, потом отец Буасси открыл глаза. И, узнав Матье, ничуть не удивился. Глаза его остались такими же, как прежде, но щеки запали, нос заострился, и на распухшей шее вздулись красные и лиловые вены.

– Я так и знал, – прошептал он. – Я так и знал. Голос у него был слабый и пугающе хриплый.

– Вот ты и пришел, – продолжал он. – Долго же ты ходил… Я ведь мог тебя и не дождаться.

Матье отметил про себя это обращение на «ты». Он хотел было ответить, но отец Буасси поднял изуродованную, со скрюченными пальцами руку, прося его помолчать.

– Благодарю вас, – сказал он, обращаясь ко всем остальным. – Я хотел бы побыть наедине с Матье.

Цирюльник и обе женщины вышли. Когда Матье входил в барак, он прочел крайнее изумление в глазах цирюльника и толстухи, Антуанетта же смотрела на него с улыбкой, в которой читалось торжество. Теперь, переступая порог, она обернулась и бросила на Матье обеспокоенный взгляд.

Когда дверь закрылась, священник предложил Матье сесть на край дощатого настила, на котором он лежал. Другие больные лежали достаточно далеко и не могли слышать его слов. К тому же все они, казалось, были в беспамятстве или прострации – лишь время от времени раздавалась икота, возвещающая конец.

– Видишь ли, – заговорил отец Буасси, – я очень хотел дождаться твоего возвращения, прежде чем отойти в мир иной. Да и потом я ждал, что зима обуздает заразу. И во всем господь наш мне помог. Наверное, знал, что ты вернешься. А я без конца твердил себе, что ты не дашь мне уйти вот так. И надеялся, что ты будешь здесь, когда придет время рыть мне могилу. Плоть наша ничтожна, но, последнее пристанище – вещь все же важная, и нельзя, чтобы этим занимался первый встречный.

Он попытался улыбнуться, но нижняя часть изуродованного болезнью лица уже не слушалась его, и улыбка засветилась лишь во взгляде.

– Я рад, что ты здесь, – продолжал он. – Знаешь, я очень рад.

Его коченеющая рука, дрожа, приподнялась. Матье взял ее и крепко сжал в ладонях.

– Нет, нет, отец мой, – воскликнул он, – не говорите так! Вы еще поправитесь…

Глаза священника затуманились.

– Не надо, мой мальчик, – ответил он, – ты же знаешь, я не люблю ложь, когда речь идет о вещах серьезных. Нам осталось слишком мало времени и не надо терять его на пустую болтовню. Послушай… Мне нужно сказать тебе кое-что важ…

Иезуит умолк, стараясь сглотнуть, и Матье торопливо сказал:

– Мне тоже, отец мой. И хорошо бы, вы меня исповедали.

Священник снова попытался улыбнуться.

– Умирающие обычно не исповедуют живых, но раз ты просишь, я тебя выслушаю… Обещаю… Только сначала дай мне сказать. У меня уже, понимаешь, совсем нет сил… Главное – ты вернулся. Я только надеюсь, что не из-за меня и не из-за этой женщины.

Матье отрицательно покачал головой, и больной, казалось, успокоился; он снова заговорил, но все медленнее, все более хриплым голосом:

– Сюда уже никого не привозят… В Салене эпидемия кончилась… Власти оставят вас здесь еще на несколько дней, а потом вы спуститесь. И для тебя это грустное приключение окончится… Но ты не должен никогда забывать встречу со страданием и смертью… Ты будешь помнить, что всегда можно что-то сделать для облегчения страданий ближнего… И не забудь: умирают не только от чумы. Болезнь заставила меня немного опередить тебя. И у меня будет время приготовить тебе место. Но уверяю тебя, я вовсе не спешу свидеться с тобой там, как и ты не станешь спешить догонять меня.

Он помолчал, улыбнулся одними глазами и, переведя дух, прежним серьезным тоном добавил:

– Ты всегда должен быть готов к смерти.

И умолк. Он долго лежал с закрытыми глазами, стараясь отдышаться. Матье чувствовал в своих ладонях его руку, напрягавшуюся в борьбе с болью, которая, наверно, жгла ему нутро. Больной открыл глаза и совсем уже глухим голосом сказал:

– Смерть, мой мальчик, это справедливость… Те, кто заставил тебя ехать сюда, действовали, конечно, обманом. Ты же показал, что ты чище их. Но смерть настигнет и их, как настигнет когда-нибудь тебя. И она поставит тебя в один ряд с теми, кто властвовал над тобою на этой земле… Вы будете стоять в одном ряду на Страшном суде.

Голос его был едва слышен, и Матье пришлось наклониться, чтобы разобрать слова.

– Меня смерть призывает сегодня. Но я буду жить в тебе и во всех тех, кто меня любил… И ты тоже будешь жить в тех, кому ты поможешь выжить или умереть… Я не хочу, чтобы ты оплакивал меня… Хорошо?

Матье с трудом сдерживал волнение. Однако он нашел в себе силы улыбнуться и сказал:

– Обещаю вам, отец мой.

– Спасибо, мой мальчик… Думай всегда о прощении… Не плачь обо мне… Просто иногда, когда будешь молиться… Ты же знаешь, что это для меня только начало.

По телу его пробежала дрожь, и он икнул… Лицо исказилось, изо рта хлынула пена. Теряя от страху голову, хотя ему приходилось видеть такое уже много раз, Матье бросился вон из барака.

– Цирюльник! – кричал он. – Цирюльник, скорей сюда!

Крик его разнесся далеко в ночи и словно вдохнул новые силы в грудь стонущих.

– Иду! – отозвался цирюльник.

Матье вернулся к священнику, по мертвенно-бледному лицу которого струился пот. Глаза больного приоткрылись. Они были по-прежнему прозрачны, но с губ, хотя они и шевелились, не слетало ни звука. Матье вытер ему лоб и рот. Но на губах тут же снова появилась пена.

– Отец мой, – сказал Матье, – вы должны меня выслушать.

Священник опустил веки и кивнул, Матье показалось, что он пытается улыбнуться. Быть может, он хотел сказать, что в этом нет необходимости?

Вошел цирюльник и сразу склонился над отцом Буасси. С минуту он смотрел на него, потом после двух новых приступов рвоты взглянул на Матье и прошептал:

– Это конец… Знаешь, долго он уже не протянет… А какой был крепкий… Но часто самые сильные первыми и уходят.

Священник, видимо, пытался сдержать стоны, рвавшиеся из груди и клокотавшие где-то в горле. Снова его стала мучить икота; он громко застонал, и этот стон подхватили другие больные. Потом его словно бы отпустило, и дыхание стало почти ровным. Колени разогнулись, голова повернулась вправо. Цирюльник то и дело вытирал ему губы, на которых при каждом выдохе появлялись пузыри. Глаза еще несколько раз открылись, но взгляд, казалось, блуждал где-то в бескрайней пустоте, погруженной в вечную тьму.

Вошли обе женщины.

– Как подумаю, что некому даже причастить его перед концом, – сказала Эрсилия.

– Да, жаль, – отозвался цирюльник, – но он – святой человек. И я уверен, что он попадет прямо в рай. – Помолчал и добавил: – Но мы все же можем помолиться за него.

Хором они прочли «Отче наш». И собирались начать другую молитву, когда тело священника внезапно выгнулось дугой. Досок касались лишь затылок и пятки. Долгий хрип раздвинул губы, потом тело разом обмякло и тяжело упало.

Цирюльник перекрестился и закрыл веки священнику, но глаза снова раскрылись в предсмертном спазме.

С минуту царила тишина, потом снова зазвучали молитвы – приглушенно, обрывисто, сквозь рыдания.

Молитву прервал звук распахиваемой двери – вошел стражник. Он, пошатываясь, сделал два шага, посмотрел на распростертое тело и сказал:

– Преставился! Я знал, что мне не придется ему платить… Ей-богу…

Он расхохотался, и Матье, чувствуя, как в нем закипает гнев, шагнул было в его сторону. Но цирюльник, схватив возницу за руку, сказал:

– Нет, Гийон. Нет. Не делай этого… Ему бы это, сам знаешь, не понравилось.

И Матье снова стал молиться, а стражник, оставив дверь нараспашку и горланя пьяную песню, вышел.

25

Женщины принялись обмывать и обряжать покойного. Когда тело завернули в саван, Матье и цирюльник отнесли его в закуток, сооруженный по настоянию священника из кольев и веток, чтобы уберечь трупы от лис и волков. Пять покойников уже лежали там.

– Целых пять за один сегодняшний день? – осведомился Матье.

– Нет. – ответил мэтр Гривель, – это за два дня. С тех пор, как слег святой отец, хоронить стало некому. После твоего ухода стражник вырыл две ямы вместе со святым отцом. На том и кончилось.

Матье хотелось бы, чтобы тело отца Буасси отнесли в сторожевой барак и чтобы все они могли посидеть возле него эту ночь. Много раз он собирался сказать об этом, но в ушах его тотчас раздавался голос священника:

«В смерти все равны. Зачем устраивать пышные похороны? Важно не то, что делают с телом, а то, куда устремляется душа…»

Священнику бы не понравилось, если бы он провел последнюю ночь в доме, тогда как другие покойники лежат прямо на снегу.

И живые направились в сторожку, где храпел оглушенный водкой стражник.

– Стоило святому отцу свалиться, как этот негодяй снова принялся за свое, – заметил цирюльник. – Хорошо еще, что с наступлением холодов не приходится больше ездить за больными.

Пока цирюльник говорил о том, что чума затихает, Матье поглядывал на Антуанетту. И всякий раз глаза его встречали сумрачный взгляд молодой женщины, в чьих глазах пламя свечей зажгло тревожные огоньки. Матье почувствовал, как ему становится не по себе. И непонятное чувство это мешало ему думать о священнике так, как он того хотел. Антуанетта словно звала его, он ощущал, как его к ней тянет, – так тянет к себе глубокая пропасть.

Когда цирюльник закончил свой рассказ о том, как обстояло дело в бараках, Матье, слушавший его, почти не слыша проговорил:

– Завтра пойду копать.

– Сегодня ночью будут еще покойники, – заметил мэтр Гривель.

– Я выкопаю большую яму.

Наступило молчание, и стало слышно, как у самых бараков затявкали лисы.

– Я все же надеюсь, – сказала Эрсилия, – что ты выроешь отдельную могилу для святого отца. По-моему, он ее очень даже заслужил!

– Само собой, я б так и сделал, – ответил Матье, – да только он сказал, что хочет быть вместе со всеми.

– Чего ты выдумываешь! – возмутилась толстуха.

– Это правда, – вмешался цирюльник. – Мне тоже он так говорил еще до того, как Гийон вернулся. «Я хочу покоиться вместе со своей паствой», – сказал он мне. А после засмеялся и добавил: «Вы же знаете, я слишком болтлив, чтоб обходиться без компании. В земле теперь, должно быть, не слишком тепло, так что одному невмоготу будет». Так и сказал… Меня даже удивило, до чего легко оп шутит со смертью… И я еще подумал, что смерть для него, верно, не так страшна, как для нас.

Матье промолчал, но вспомнил, как однажды иезуит сказал ему: «Смерть – ничто, когда ты к ней как следует приготовился. Страшно встретиться с нею, если думаешь, что за ней – пустота… Я стольким людям помогал умереть, что давно и хорошо ее знаю. Да и она, должно быть, неплохо знает меня».

Слова его тогда поразили Матье, который до этого ни разу не слышал, чтобы так говорили о смерти.

Женщины ушли, и цирюльник сказал:

– Ложись спать, мой мальчик. Завтра у тебя работы будет хоть отбавляй.

Матье несколько удивляло то, что никто не спросил его, где он пропадал, и он решил, что священник, должно быть, наказал не задавать ему вопросов. Они легли, и лишь только комната погрузилась во мрак, цирюльник уснул. Какое-то время Матье прислушивался к его ровному дыханию, потом бесшумно встал, накинул плащ и вышел.

Тучи, что поднимались из-за горизонта на закате, затянули теперь три четверти неба, но оттуда, где оно оставалось еще чистым, струился свет и заливал искрящуюся снежную равнину. Ветер стих, но от земли поднимался холод, не такой, правда, жгучий, как днем. Матье бросил по охапке сена лошадям и направился туда, где лежали покойники. Тишина была почти осязаемая, и он подумал, что это вечно безмолвная смерть, наверно, пришла сюда за святым отцом, а может, и за ним самим. Он толкнул дверцу, вошел и опустился на колени рядом с телом священника. Медленно перекрестившись, он сложил руки и попытался молиться. Прочел «Отче наш», и вдруг – словно бурный ручей переменил русло – вместо слов молитвы в памяти возникли другие слова. Вспоминались речи священника – то, что святой отец говорил ему наедине по пути сюда или когда они хоронили мертвых:

«Страдания должны стать для тебя дороже удовольствий… И жить нужно, зная, что смерть всегда близка. Это не значит, что всю жизнь ты должен только и думать о конце – такого не выдержать. Просто не надо восставать против смерти, если чувствуешь в себе силы умереть с достоинством… И если будешь жить в уверенности, что однажды войдешь в мир вечного блаженства, думать о прощании с этим миром будет тебе куда легче… Смерть не должна быть для тебя уходом в ночь. Не бойся смерти, думай о ней, глядя на свет, струящийся с небес. К этому свету и надо идти. Поверь мне, лишь закрыв в последний раз глаза в этой жизни, ты увидишь наконец вечный день».

Было в этом что-то, чего Матье до конца не понимал, но слова отца Буасси врезались в его память. И, повторяя их сейчас в ночной тиши, он был уверен, что не спутал ничего. Отец Буасси говорил еще, что смерть освобождает от страданий, и, вспоминая, сколь скоротечна была агония священника, Матье подумал, что человек этот, стоявший так близко к богу, отошел в царствие небесное куда быстрее, чем большинство других больных. Но есть ли это доказательство того, что господь существует, что он всегда отличит истинного христианина и избавит его от страданий?

Внезапно перед глазами Матье возник образ кюре-мученика, о котором рассказывал Колен Юффель. Разве тот кюре плохо служил господу и мало любил людей, почему же уготован был ему такой конец?

Поднимавшийся от снега холод, сковал уже колени и бедра Матье и подбирался потихоньку к животу. Однако он решил не уходить, пока не прочтет два раза «Отче наш» и два раза «Богородице, дево, радуйся»; помолившись, он перекрестился, встал, тщательно прикрыл за собой дверцу и пошел к себе.

Все спали, и в бараке раздавался громкий храп стражника. Матье подумал, что пожертвовал бы сотней таких вот солдафонов ради сохранения одной жизни священника, но тут же сказал себе, что отец Буасси наверняка не одобрил бы такой мысли. К тому же стражник, хоть пьяница и грубиян, не пытался уйти из бараков. И перед лицом смерти оказался более стойким, чем Матье… Все здесь проявили себя лучше, чем он.

Подумав об этом, Матье снова вспомнил про замученного кюре. Может, ему еще придется куда как дорого заплатить за свою слабость. Разве, вернувшись, он отмылся от всех грехов? Этакая жалость, что у отца Буасси не хватило времени исповедать его. Кому он может теперь открыться? И если чума вдруг настигнет его, кто поможет ему умереть?

Ему опять сделалось страшно, и он надолго застыл, глядя, как тлеющие головешки медленно затухают, покрываясь пеплом. Он пытался представить себе тот мир вечного блаженства, о каком рассказывал ему отец Буасси.

Там он уже или еще нет?

На мгновение снежный путь, приведший его в бараки, смешался в сознании Матье с тем путем, по которому ушел священник. Возница знал, что ни один земной путь не похож на тот, каким следуют мертвые, и все же он так и видел священника, шагающего по дороге, похожей на ту, что ведет к швейцарской границе. И тут Матье вспомнились те, кого он оставил на пути в мирные края. Вот Мари, вот Безансон, Пьер, дети.

Должно быть, Матье уже достиг зыбких границ сна, когда вдруг его пронзила мысль о том, что эта женщина с ангельским лицом носит имя пресвятой девы, а Безансон – плотник, как и Иосиф. Матье тут же вспомнил про бегство в Египет, и ему подумалось, что, быть может, санный поезд отправился к отцу Буасси. И если бы он тогда остался с ними, быть может, сейчас был бы уже подле священника.

Он стряхнул с себя оторопь. Какая дикая мысль. Точно он пожелал всем этим людям смерти.

Пытаясь успокоиться, он стал думать о том, что его усопшая жена и отец Буасси вот-вот встретятся. И, конечно же, поговорят о нем. А поскольку мертвые видят все, что происходит на земле, быть может, жена его и расскажет священнику о путешествии, проделанном Матье.

Перед глазами возницы вновь предстал пройденный путь и все, что с ним связано, и он подумал, что священник, может, захочет ниспослать ему с небес отпущение грехов, которое не успел дать перед уходом в мир иной.

Мысль эта утешила Матье, но на сон надежды уже не было. Он пытался думать об отце Буасси и о других усопших, но их образы заслонялись картинами земной жизни. Перед ним возникали дороги, окаймленные черным терновником или мшистыми стенами. Поля и крестьяне на них, приветствовавшие его, когда он проезжал мимо со своими повозками. Вспомнился ему и хозяин, с которым он ездил первое время, чтобы изучить дороги и тайны ремесла. Умный это был человек и интересно говорил обо всем, что они видели. Но видели-то они вещи простые, ничуть не страшные. Скажем, землю, которая может рассказать лишь о труде людей, склоненных над бороздой; да и битвы тогда велись разве что за хлеб насущный, который господь посылает только тем, кто его заслужил.

Наконец Матье удалось вернуться мыслями к священнику, вновь, как это часто бывало, услышать обращенные к нему рассуждения о жизни – услышать светлые речи, исполненные радости бытия, услышать хвалу их краю! Краю, на который отец Буасси глядел, как могут глядеть, казалось, лишь птицы с высоты своего полета, прослеживая все неровности местности, все следы, оставленные временем и руками человеческими, все пути – и древние и новые; любуясь виноградниками, что живут века, украшая собой землю; деревнями, стоящими на холмах и в долинах, с их тучными землями и обильными водами; и деревнями на равнинах, где хозяйничают ветры. Мало-помалу Матье погружался в сонное оцепенение, вспоминая руки отца Буасси, когда тот раскрывал перед ним самую суть явлений. Ибо никто никогда не говорил так с Матье ни о севе, ни о жатве, ни даже о собственной его работе. Все – и жесты, и слова, и музыка этого голоса – затрагивали сокровенные глубины существа Матье. И такой человек ушел. А Матье, который завтра будет рыть для него могилу, Матье, который остался в тепле среди живых, не может даже пролить слезу над его телом. Вместо того, чтобы скорбеть, он с наслаждением воскрешает в памяти то, что за какие-нибудь несколько дней узнал о мире, который до встречи с отцом Буасси изъездил вдоль и поперек, так и не научившись ни видеть его, ни любить.

Какое-то время Матье неподвижно лежал на спине, и перед закрытыми глазами его тлели красноватые угольки. Потом мало-помалу свет их померк, вытесненный другим, более ясным и прозрачным. Вознице не надо было искать его источник. Свет шел от того, что воскрешалось в памяти. Это светился чистый, как родник, взгляд, так поразивший Матье в тот первый раз, когда отец Буасси заглянул ему в глаза.

26

Проснулся Матье еще до света, разбуженный шумом воды, стекавшей с драночной крыши барака. Он встал. Цирюльник, который тоже уже не спал, сказал, что дождь начался еще глубокой ночью.

– Вы, значит, вовсе не спали? – спросил Матье.

– Спал, но недолго… Ты меня разбудил… Не знаю, что с тобой было, но ты кричал и разговаривал.

– А что я говорил?

– Я ничего не понял… Только что-то о лошадях, Безансоне и какой-то Мари.

Матье подошел к очагу. Бросил туда несколько веток, разворошил пепел, чтобы вытащить головешки, и раздул пламя. Потом сунул в огонь три расколотых полена и отступил. Очаг светил теперь ярче масляной лампы. Повалил дым, и Матье пришлось отворить дверь, чтобы в холодном, отсыревшем дымоходе образовалась тяга. Он выглянул наружу. С востока по снегу робко наползал тусклый свет, высвечивавший кое-где коричневые и зеленые пятна. С неба падала сетка мелкого, частого, колючего дождя.

Матье решил, что в горах, наверно, идет снег и, возможно, беженцы застряли в лесу. Затем он подумал о священнике и других усопших – лежат в мокрых саванах, облепивших тело.

Цирюльник поставил на железный треножник котелок с супом, к которому тут же потянулось пламя.

– Как только поешь, – сказал он, – надо идти копать.

– Ясное дело, – откликнулся Матье, – ежели чуть потеплеет, покойники ждать не смогут.

– Сначала пойдешь ты, а к полудню и я подойду с повозкой… Разве что стражник сумеет меня заменить, хотя это сильно меня бы удивило.

Стражник спал, свернувшись под козьей шкурой, – видны были лишь его сапоги да вытянутая вперед левая рука. Дышал он хрипловато, но ровно.

– Не нужно его трогать, – сказал цирюльник, – чем больше он спит, тем меньше пьет и меньше хулиганит.

Они съели по миске горячего супа, макая в него зачерствелый черный хлеб, потом Матье накинул плащ, надел свою широкополую войлочную шляпу и вышел. Он сделал крюк, чтобы пройти мимо закутка, где лежали покойники, остановился и прочел молитву. Под вымокшей простыней вырисовывалось лицо священника.

– Не больно-то вам тепло, святой отец, – прошептал Матье. – Но я сейчас пойду выкопаю вам могилу.

И пошел. Лицо священника стояло перед ним, но уже без савана. Оно предстало перед Матье таким, каким он видел его во время обмывания, и возницу снова поразило его безмятежное выражение. Смерть ничуть не изменила черты, но на них лежала печать чего-то непостижимого, недоступного. Словно неясный отсвет великой тайны, ключ к которой, возможно, лежит под навсегда сомкнутыми веками.

Какое-то время Матье шагал, вглядываясь в окружавшую его влажную серую пелену, которая, будто лаком, покрывала дорогу и деревья, казавшиеся еще более грязными из-за талого снега. Матье подумал, что потепление, если оно еще протянется, может снова разжечь болезнь. Цирюльник говорил ему об этом за завтраком, и страхи Матье вновь было ожили. Сейчас же он испытывал чуть ли не удовлетворение – должно быть, это чувство появилось у него благодаря присутствию священника. Ибо отец Буасси был здесь, перед ним, без савана, живой, и смотрел на него своими удивительными глазами.

Естественно, Матье тут же разговорился с ним. И полилась теплая дружеская беседа, еще более непринужденная, быть может, чем разговоры, которые возница вел с живым священником. Казалось, иезуит во всем одобрял Матье, и тот, поняв это, совершенно успокоился. Они говорили о путешествии Матье, о том, что сделал он в пути, о людях, которых встретил. Вообще рассказывал больше возница. Священник лишь слушал и одобрительно кивал, добродушно улыбаясь.

Несмотря на легкий скос луга, земля в обители умерших вся пропиталась водой, и Матье стоило большого труда снять верхний слой почвы, то и дело налипавший на заступ. Работал он, однако, не останавливаясь и, несмотря на грязь, несмотря на то, что рукоятки лопаты и заступа от дождя стали холодными и скользкими, все копал и копал – лишь изредка разгибался, чтобы перевести дух. Дождь и пот текли, смешиваясь, по его лицу и затылку. Тяжелые капли проникли под одежду. Вода сочилась, казалось, отовсюду – и из земли и из той серой, ничуть не посветлевшей с раннего утра бесконечности, в которой утопал взгляд.

Когда послышался шум похоронной повозки, Матье уже почти закончил работу. Он выпрямился и, опершись руками о край ямы, с трудом выбрался наверх. Башмаки его отяжелели от налипшей земли, и он обчистил их лопатой. Вскоре из-за серой завесы, скрывавшей низ луга, появилась лошадь и одновременно возник силуэт Антуанетты, шагавшей рядом. Матье понял, что она пришла одна, и его охватил великий страх. Женщина остановила лошадь в нескольких шагах от него и подошла, повесив кнут на шею, как делают возницы. На ней была длинная пелерина; капюшон и поднятый высокий воротник оставляли открытым лишь лицо, казавшееся от этого еще худее. Тень, падавшая от капюшона, лишала ее черные глаза привычного блеска. Она улыбнулась и твердо произнесла:

– Святой отец был уверен, что ты вернешься, да и я тоже. Только я никому не говорила об этом.

Она расхохоталась. Матье стоял перед ней, свесив тяжелые от усталости руки, не в силах шелохнуться, не в силах вымолвить ни слова.

– Быстро закопаем покойников, – продолжала она. – И удерем вместе с повозкой. Я положила туда одеяла и еды на неделю… Вот уж не ждала такой удачи. Стражник мертвецки пьян, и полно больных, которым надо надрезы делать, так что цирюльник страсть как обрадовался, когда я сказала, что мы и вдвоем тут управимся.

– Бог ты мой! – воскликнул Матье. – Да ты совсем спятила! Ты, значит, думаешь, я вернулся, чтоб снова уехать!

Она подошла к нему и хотела обнять за шею, но он почти грубо оттолкнул ее.

– Нет, – прорычал он. – Не тронь меня. Ты ведьма!

Она отступила, чтобы не потерять равновесия, капюшон упал. Черные волосы рассыпались по плечам, и в глазах появился тревожный огонек.

– Ведьма, говоришь, ну что ж… Но ежели ты еще жив, благодари меня за это. Погляди на своего дружка иезуита. Он и помер-то потому, что омелу носить не захотел.

– А остальные…

Она не дала ему докончить:

– Все ее носят. Тайком. Я сама видала у стражника, когда он спал. Даже цирюльник – и тот ночью срезал кусочек от ветки, что я привязала над их бараком. Мы с Эрсилией видели. И она тоже носит. С первого дня. Я и ей дала.

Матье начала бить дрожь. Ему хотелось найти сильные, бичующие слова и отхлестать ими эту тварь, но искал он их напрасно. Его мозг сковало страхом.

Лошадь сама прошла еще несколько шагов, и Матье удалось все же вырваться из ловушки, куда ввергли его глаза Антуанетты. Посмотрев на повозку, он подумал, что священник-то ведь тут, совсем рядом. И услышал слова, которые отец Буасси говорил ему перед самой кончиной:

«Омела – не лекарство. Это – языческое поверье, предрассудок, недостойный истинного христианина. И носить ее, считая, что она спасет тебя от болезни, – значит не верить в господа нашего».

Взгляд вернулся к Антуанетте, которая по-прежнему пристально смотрела на него, – лицо ее искажал гнев. И когда она стала упрекать его в трусости, угрожать ему самыми страшными бедами, он рванул ворот рубахи, схватил ветку омелы и дернул коротким движением шнурок, который сразу лопнул, больно опалив ему затылок.

– Вот тебе твое чертово зелье! – выкрикнул он.

И бросил омелу в лицо женщине.

Наступила тишина, в которой слышалось только дыхание лошади и шум капель, падавших в грязь с парусины. Внезапно женщина рассмеялась, и смех ее походил на крик совы.

– Пропал ты, Гийон, – сквозь смех резко выкрикнула она. – Совсем пропал. Чего хочешь делай, а все равно пропал. Обещаю тебе: ты сдохнешь и долго в муках будешь мучиться.

Матье бросился к ней и схватил ее за горло.

– Заткнись, ведьма! Заткнись, говорят! Антуанетта, задыхаясь, обвила кулаки Матье своими

нервными пальцами и вонзила длинные ногти. Возница разжал руки, и женщина резким движением высвободилась. Едва восстановив равновесие, она выбросила ногу вперед и ударила Матье носком ботинка под колено. Он хрипло вскрикнул и скрючился от нестерпимой боли, схватившись обеими руками за ногу. Антуанетта же, сдернув кнут, по-прежнему висевший у нее на шее, огрела Матье по спине.

– Ты сдохнешь! – кричала она. – Сдохнешь!

Трижды резко просвистел кнут. Женщина старалась ударить Матье по лицу, и тот, увертываясь от ударов, упал на бок. А она, пока он поднимался, повернулась и побежала прочь. Матье даже не пытался догнать ее – слишком сильно болело колено и слишком тяжелы были облепленные землею башмаки.

Уже с дороги женщина швырнула кнут ему под ноги и крикнула:

– Сам возись со своими мертвецами… и подыхай! Мне-то бояться нечего… Ничегошеньки, слышишь… Я еще полюбуюсь, как ты будешь подыхать. Придет другой могильщик, и я вместе с ним сброшу тебя в яму!

Несмотря на влажный, насыщенный туманом воздух, крик ее разнесся до самых лесов и вернулся к Матье с четырех сторон розы ветров, словно сама земля посылала ему смерть.

27

Долго еще Матье не мог успокоиться. Тяжело дыша, не в силах унять дрожь в руках он неподвижно стоял и смотрел на серую завесу, за которой исчезла молодая женщина, потом медленно подошел к лошади и принялся поглаживать ее.

– Ведьма, – повторял он. – Ты видишь, старина, она же колдунья… А я-то чуть не задушил ее… Само собой, мне бы тогда прямая дорога в ад… Но уберегся я от этого… Я даже не мог бы закопать ее вместе с другими и сказать, что-де, мол, она сбежала… Не мог бы. Не гоже дьявольскому отродью лежать рядом с божьим человеком, вроде отца Буасси. Кощунство это.

Мало-помалу он успокаивался, заставляя себя думать об отце Буасси, который лежал там в повозке вместе с другими покойниками. При мысли о том, что он один будет опускать священника в землю, у Матье стало легче на душе. Хоть и трудно ему будет, а хорошо, что так вышло. Ибо Матье был уверен, что за все время тут, в бараках, никого священник не любил так, как его. А раньше? Смешно сказать, но он ведь ничего не знал о прошлом святого отца. Знал только, что пришел тот из Доля, где учительствовал. Пережил там осаду и чуму, – вот и все. Никогда священник не рассказывал ни о своей семье, ни о детстве.

Дождь понемногу редел, и день окрасился желтоватым светом, едва еще заметным, но указывавшим на то, что небо, где-то в невидимых высотах, должно быть, проясняется. Матье огляделся. Леса постепенно возникали из тумана. Пятна снега стали ярче, луга – точно высвобождались из серой пелены.

Матье тихонько взял лошадь под уздцы и, ласково с ней разговаривая, заставил ее тронуться и подойти так, чтобы повозка стала задом к тому краю ямы, где он не наваливал земли. После этого он подпер колеса камнями, приподнял не без опаски задний край парусины и закрепил его сбоку. Сладковатый запах смерти заставил его застыть. Запах был совсем иной, чем в первые дни, когда мухи тысячами вились в воздухе, а вороны нахально усаживались на самый край ямы. Сегодня не было ни мух, ни птиц. Матье только сейчас заметил это. И подумал, что холода, как и должно быть, убили мух, а вот что птиц нет – нехорошо это. Все молчало – и небо, и земля, будто угрожая ему таинственными опасностями. Слышались только удары копыт по рыхлой земле да легкое позвякиванье мундштука о зубы лошади. И звуки эти еще больше подчеркивали молчание окружающего мира.

Матье снял шляпу, положил ее на сидение повозки, вернулся и потащил первый труп. Это была женщина. Он определил это по волосам, длинная прядь которых выскользнула в дыру плохо зашитого савана. Он обхватил труп руками и положил у края ямы. Потом вытащил двух детей, совсем легоньких, и еще одного – побольше. Саваны были в чем-то липком, промочившем их насквозь. Запах стал сильнее, и Матье отошел на несколько шагов, чтобы, отвернувшись к лесу, разок-другой глотнуть воздуха.

Иезуита он вытащил шестым. Матье легко узнал его по кресту из черной материи, нашитому на саван. Он был тяжелым. Матье вытянул сначала ноги и нижнюю часть тела, затем подсунул левую руку под бедра, а правую – под плечи. Застылая неподвижность тела облегчала задачу. Трупы напоминали Матье бревна, которые ему так часто приходилось ворочать. Отца Буасси он положил немного в сторонку. Ему пришла мысль подпороть простыню и взглянуть еще раз на лицо священника, но он тут же отказался от этого, вспомнив, что нечем будет ее зашить.

– Я положу вас сверху, святой отец, – сказал он. – И посередке.

Трупов было одиннадцать. Значит, ночью умерло еще шестеро. Должно быть, их перенесли на повозку прямо из бараков – прежде, чем взять умерших из отведенного для них закутка, – так как лежали они в самом низу. Тела еще не успели окоченеть, и Матье труднее было их спускать. Он обливался потом. И делал свое дело, стиснув зубы, стараясь удержать перед глазами взгляд священника, снова и снова повторяя про себя слова, которые тот говорил о смерти и о мире ином, куда она открывает двери.

Сложив все трупы у края ямы, Матье соскользнул вниз. На дне уже скопилась вода.

– Бедняги, – пробормотал он. – Вымокнете все.

Он спустил трупы, один за другим, и положил их в ряд, оставив себе проход, чтобы не наступить на них. Детей он поместил сверху, рядом с двумя женщинами, подумав, что, возможно, это их матери. И тут же вспомнил Мари и ее детей. Наконец посередине он положил священника. Запах в яме стал нестерпимым, и могильщик с трудом переводил дух. Как только эта часть работы была закончена, он вылез наверх, отвел подальше повозку, обтер руки о мокрую траву и, вернувшись, опустился на колени у края ямы. Он не знал заупокойной молитвы, которую священник читал всегда по-латыни, поэтому сказал, как умел, иногда запинаясь и подыскивая слова:

– Господи, прими их в светлое твое царствие. Лучший пастырь почиет вместе с ними… Господи, дай мне силы оказаться достойным этого служителя святой церкви, который подарил мне свою дружбу… Господи, избавь меня от искушений… Господи, сделай так, чтобы все эти люди, которые столько страдали, нашли мир в твоей обители…

Он помолчал, потом, пристально глядя на застывшее тело священника, произнес:

– Отец мой, вы уже там, сидите справа от господа, так дайте же мне силы жить честно, и чтоб он принял меня, когда придет мой черед, и воссоединил с вами. Простите мне прегрешения мои. Я же стану бороться с соблазнами и служить ближнему моему, как вы учили меня.

И Матье надолго застыл, мысленно вновь проживая часы, проведенные подле священника.

Небо еще посветлело, и ветер, налетевший с севера, шепотком прошелся по лесу. Матье подумал, что холода, наверное, еще вернутся.

Он поднялся, взял лопату и, яростно врезаясь в размокшую землю, принялся кидать ее вниз, на трупы, и она падала с глухим стуком.

Постепенно белые пятна саванов исчезли. И вскоре осталось лишь пятно величиною с две ладони, – там, где было лицо священника. Матье остановился, с минуту глядел на него и сказал:

– Простите, отец мой.

Потом снова принялся за работу, так и не зная, сказал он это, думая о своих прегрешениях или о том коме земли, что бросит сейчас на лицо священника.

28

Предзакатное солнце пробилось наконец сквозь серую пелену, когда Матье медленно подъезжал к баракам. Вокруг все сверкало – и долина, и леса, где мокрые ветви деревьев сбрасывали последние капли на остатки снега. Дорога превратилась в топь, и лошадь, спотыкаясь и скользя, то и дело с усилием вытягивала из жидкой грязи колеса повозки. Матье сидел впереди. В руке он сжимал кнут, который подобрал там, где бросила его Антуанетта. И не отрываясь смотрел на него. Никто никогда еще не бил Матье. Он думал об этой женщине, о мгновеньях, проведенных с нею в лесу, и о ненависти, которую прочел в ее глазах, когда она хлестала его. В память о священнике, и особенно с той минуты, как Матье сорвал с себя омелу, он гнал от себя мысли о волшебстве, колдовстве, о потусторонних силах, и все же в ушах его безумолчно звучали брошенные ведьмой угрозы. Неужто правда, будто мать ее погубила герцога Саксен-Веймарского? А ежели это правда, почему бы дочери не обладать такой же властью? Теперь один только Матье не носит омелу. Один только он – а до него это был иезуит. Неужто правда, будто священник умер из-за того, что отказался от омелы? Но, может, колдунья солгала. Ничто ведь не доказывает, что стражник и цирюльник тайком носят омелу.

Лошадь тащилась еле-еле, и Матье машинально прищелкивал языком, чтобы заставить ее немного ускорить шаг. Привыкшая к Матье лошадь чувствовала, что вознице сейчас не до нее. И наддав было немного, постепенно снова вошла в прежний ленивый ритм.

Когда они добрались до бараков, день стал уже угасать. Отливавшее оранжевым солнце вскоре сделалось красным и начало медленно погружаться в лиловый пепел, клубившийся на горизонте, точно выдохнутый землей.

Матье кончал распрягать, когда к нему подошел цирюльник. На какой-то миг возница подумал, что он собирается говорить с ним об Антуанетте, и ожидал неприятных объяснений, но, должно быть, та держала язык за зубами, потому что мэтр Гривель лишь сказал:

– Вот ведь нескладно как получилось. Бедняга не щадил себя и умер, как раз когда болезнь пошла на убыль. А я-то даже пойти с вами не мог. – И бросив взгляд туда, где за загородкой лежали покойники, добавил: – Еще пятеро умерло после того, как повозка уехала к тебе. Но эпидемия кончилась. Больше не поступило ни одного больного и прискакал нарочный с пакетом от мэра Салена. Как проживем четыре дня без покойников, можем спускаться.

Мэтр Гривель покачал головой, скорчил гримасу, так что его запавшие от усталости и недоедания щеки собрались в складки, потом сказал:

– Четыре дня – ничто в сравнении с тем, сколько мы тут прожили, но только пробыть нам тут придется наверняка не меньше недели… А после тут уж никого из живых не останется.

Неизбывная усталость звучала в его голосе. А Матье слушал его и думал лишь о священнике. Однако, когда старик нагнулся за куском дерева, чтобы очистить от грязи подошвы, возница заметил у него на шее тоненький белый шнурок. Конечно, цирюльник мог носить ладанку, но возможно – и веточку омелы? Матье не осмелился спросить его, но, ложась спать, внимательно наблюдал за стариком. И вот когда мэтр Гривель снимал воротничок, рубашка приоткрылась, и Матье увидел омелу.

Пьяный стражник храпел, как всегда. Матье выждал, покуда уснул цирюльник, бесшумно поднялся и при свете очага, где тлели два толстых буковых полена, расстегнул одежду пьянчуги. На волосатой, влажной, сильно пахнущей потом груди покоился плетеный кожаный шнурок с несколькими засохшими листочками и тремя серыми шариками. У Матье затряслись руки. И не из страха перед стражником, которого не разбудил бы и аркебузный выстрел, раздайся он в бараке, – Матье смутно сознавал, что этот его поступок – в общем-то предательство. Раз он делает так, значит все еще верит в силу Антуанетты. И, значит, вера его в бога недостаточно крепка. Невидимая нить еще связывала его с тайнами мрачной бездны, откуда поднимались голоса земли и чего-то неведомого, и хоть язык этот внятен детям человеческим, смысл всегда ускользает от них.

С тысячью предосторожностей Матье вернулся на свое место. Дыхание спящих заполняло лишь малую часть помещения, где плясали огоньки и тени. А из темных углов поднимался и раздвигал пространство целый мир. Тут были старики крестьяне, говорившие, что надо чтить день сева, не то духи земли, глядишь, загубят весь урожай. А там кто-то полз на коленях вдоль борозды с куском хлеба в руке, чтобы задобрить лесных богинь. А вот кюре погнался за крестьянкой, которая в зерно для сева подмешала пепел бараньего черепа. И все вместе они хором возвещали, что омела – это растение жизни, предохраняющее от всех хворей. А в нескольких шагах отсюда, в другом бараке, Антуанетта, может, думает сейчас о нем. В самом ли деле она так уж ненавидит его? И в силах ли наслать на него чуму?

Еще прежде чем проверять, носят ли другие омелу, Матье подумал, как бы на него снова не напал страх, если он убедится в правоте Антуанетты. Теперь же, когда он знал, что один только он не носит спасительного растения, ему никак не удавалось отделаться от мысли, что он больше остальных подвержен болезни.

Однако же он неустанно твердил себе, что он здесь самый сильный и сумеет уберечься от нее.

Тем не менее неуверенность не проходила, хоть он и убеждал себя, что отец Буасси, покидая этот мир, конечно же, завещал ему частицу своей веры, которая и дает ему силы преодолеть желание сбежать.

А желание это жило в нем точно дремлющий зверь, который от любого пустяка может вскочить на ноги. Мысли Матье не подчинялись ему, они то и дело устремлялись вслед за путниками, которые, верно, достигли уже границы, если какие-нибудь случайности не задержали их.

Не в силах заснуть, Матье вслушивался в ночь. Снова поднялся ветер, но не такой сильный, как раньше. Он стонал в щелях крыши. Вой его был еле слышен, как и стоны больных, – значит, он носился где-то в высях. Низкое небо, раздавившее день, теперь, может, уже высвободило верхушки деревьев. Если солнце немного растопило снег под елями, то мороз, вернувшись, покроет все коркой, и сани легче будут скользить. Лошади перестанут проваливаться. Возницы наверняка уже обернули им ноги старыми мешками, чтоб уберечь от падения. Быть может, седовласый старик и Добряк Безансон решили идти и ночью, чтобы воспользоваться морозом.

Несколько раз где-то близ бараков принимались выть волки, и даже разыгралась битва, после которой к их завываниям примешался визг раненой лисицы. Матье вспомнил, как в первую ночь Колен Юффель встал и пошел выстрелить в хищников. Но Колен умер, как и священник, который заставил построить закуток для покойников.

Потом настала тишина. Тишина, в которой слышался глухой рокот, похожий на шум далеких горных потоков, зажатых между гулкими скалами, – рокот, возвещающий уход в оцепенение и сон.

Загрузка...