Вскоре вернулся северный ветер и прогнал дождь. За одну ночь смерзлась насквозь вымокшая земля. Все сделалось сверкающим, гладким, твердым и звонким, точно высеченным из отборного камня. Небо сверкало и искрилось, и поющий на лету ветерок, казалось, уносил прочь заразу, очищая все на своем пути.
Как только с чумой было покончено, бараки приняли иной вид. Те несколько больных, которым удалось выжить, думали лишь о том, как бы добраться до Салена, и стражнику пришлось все же заняться охраной. Наконец настало утро того дня, когда истек назначенный срок. Уцелевшие больные спустились в город по склону Белины и по тропинке, перемежавшейся выдолбленными в горе лестницами; служители с лошадьми и гружеными повозками двинулись по дороге.
Когда обоз достиг Браконских ворот, его уже ждали советник и взвод стражников. Матье, который вел переднюю упряжку, остановился и подал знак цирюльнику, шедшему следом со второй лошадью. Старик подошел к нему в сопровождении стражника.
– Пусть женщины вылезут из повозки! – крикнул советник.
Антуанетта легко соскочила на землю, а толстая Эрсилия Макло спустилась с трудом. Когда все пятеро собрались вместе, советник сказал:
– Хорошо, теперь наши люди займутся повозками. А вас проводят туда, где вы должны жить.
Волна беспокойства прокатилась по маленькой группе; все зашевелились, с тревогой поглядывая друг на друга.
– Но я-то – я иду к себе, – нерешительно проговорил цирюльник.
– Нет, мэтр Гривель, – возразил советник. – Вы знаете, что по закону совет имеет право назначать людей, которые должны пожить в брошенных домах до возвращения… Он не успел закончить фразу. Цирюльник с поистине удивительной яростью ринулся на него, схватил за грудь камзола и принялся трясти.
– Конечно, всегда одних и тех же! – кричал он. – Те, у кого денег куры не клюют, не желают рисковать своей шкурой. Стоит начаться эпидемии, их и след простыл. Они отправляются в замки на природу, а то и вовсе за границу. И пока они не вернутся, тех, кому меньше повезло, заставляют жить у них, чтоб проверить, не прячется ли там чума…
Стражники тотчас подоспели на выручку и оторвали мэтра Гривеля от советника. Советник был в теле, и одутловатое лицо его так и налилось кровью. Он задыхался не в силах произнести ни слова. Стражники оттащили цирюльника подальше, но заткнуть ему рот не смогли, и он все же выкрикнул:
– Вечно одно и то же – совет назначает нас, а как и почему, никто не знает!
– Не вас одних, – проорал наконец толстяк…
Тут вмешался офицер стражи.
– Успокойтесь, – сказал он. – Ругать нас не за что. По правилам, вам надлежит сидеть в бараках еще десять дней. Но наступили такие холода, что совет пожалел вас. Решил поместить вас в пустующих домах. У вас будет чем обогреться, и еду вам принесут.
Тут советник, немного отдышавшись, обратился к цирюльнику:
– Послушайте, мэтр Гривель, вы же меня знаете, и вам известно, что я люблю справедливость… Но что я могу поделать? Город на три четверти пуст. Если бы не гарнизон, на улицах вообще не было бы ни души… Если хотите, можете попросить, чтобы вашей жене разрешили находиться вместе с вами.
– Ну, конечно, – бросил цирюльник, – пусть и она заразится!
В голосе его звучало лишь слабое эхо недавнего гнева. Он с грустью добавил:
– Ничего не попишешь, решили нас доконать.
Стражники отпустили мэтра Гривеля. Советник подошел к нему и, взяв его за плечо, сказал:
– Вы же знаете, как никто, что никакого риска тут нет. Обычная формальность… При том, что происходит в стране, если мы еще перестанем уважать закон, – нам и вовсе конец… Ясно?
Матье наблюдал за ними. Он всю жизнь жил в деревне, этого закона не знал и не понимал до конца, чего от него хотят.
– Ладно, – произнес офицер стражи, – пошли.
Два стражника погнали повозки к ратуше. Офицер заглянул в бумагу и вызвал:
– Макло, Эрсилия!
Старуха выступила вперед.
– Вот она я, – буркнула она. – Я-то никогда и не мечтала выбраться из ваших бараков, так что делайте со мной что хотите… У меня на этом свете никого не осталось.
– Следуйте за стражником, – сказал офицер.
Пройдя несколько шагов, толстуха обернулась.
– Прощайте… – крикнула она остальным. – Ежели на этом свете не свидимся, будьте покойны, встретимся на небесах… Мы это заслужили… Сам отец Буасси так сказал… Он сейчас как раз готовит нам место.
– Прощай! – раздалось в ответ.
И славная женщина, переваливаясь, пошла прочь. Длинный плащ скрывал контуры ее раздутого тела, и она походила на гонимый ветром большущий коричневый шар.
Офицер вызвал Антуанетту Брено – она не ответила даже на прощальный привет цирюльника. С каменным лицом проследовала она за высоким, тощим, сутулым стражником, нехотя волочившим свою алебарду. Проходя мимо Матье, она кинула на него взгляд, полный угрозы, в котором, как ему показалось, он явственно прочел то, что сказала она ему на лугу, где хоронили покойников:
«Ты сдохнешь… А я вместе с ним сброшу тебя в яму».
Затем настал черед Вадо – он запротестовал, утверждая, что его нанимали для войны, но офицер заставил его замолчать, приказав другому стражнику отобрать у него оружие.
– Мы вернем тебе все, когда ты выйдешь. И можешь мне поверить, если хочешь повоевать, случай тебе представится.
Наступила очередь Матье – он простился с цирюльником и пошел за своим провожатым.
Поначалу они шли молча. Город был пуст. Из считанных труб шел дым. Стражник был того же роста, что и Матье, с добрым, круглым, красноватым лицом.
– Повезло тебе, – сказал он. – Один будешь жить в целом барском доме. И топить можешь сколько влезет… Мы-то все время на улице торчим. И не думай, будто нас хворь щадит. Я здесь всего месяц, а уже сколько народу на моих глазах умерло.
– Знаю, – сказал Матье. – К нам в бараки привозили больных солдат – никак не меньше двадцати было.
– А тебе не попадался один, по имени Бурделье?
– Знаешь, я ведь был могильщиком. Так что имена…
– Да, оно конечно, – согласился стражник. – Но это брат мой… Близнец. Очень мы с ним были похожи… Когда его увозили, у него уже весь живот был вздутый. Наверняка помер.
Он сказал это спокойно, без грусти. Как говорил бы о вьюге или холоде.
Матье объяснил ему, что выздоровевшие больные спускались другой дорогой, но солдат слишком долго жил рядом с чумой и не питал больших надежд.
– Которые оттуда вышли, – сказал он, – видать, не были взаправду больными. Их туда отправили, потому что кто-нибудь в семье заболел. А у нас все по-другому. Властям не хватает людей для защиты города. Так что у нас в бараки отправляли только тех, кому уж точно – крышка. Но которые из бараков возвращаются, их помещают, как и вас, в пустые дома. Так что я живо узнаю, нет ли среди них моего брата. Да только помер он, это уж как пить дать.
Они вышли на улочку, карабкавшуюся к Сен-Анатуалю, и стражник остановился перед богатым и, видимо, недавно выстроенным домом в два этажа. Он снял с пояса огромный ключ и отпер толстую дубовую дверь.
– Ну вот, – посмеиваясь сказал он. – Ты и у себя… Это дом господина Курвуазье, у него есть еще замок в горах. Но он сейчас не там. «Серые» сожгли его замок. А он, говорят, – в Савойе. Здесь ты найдешь, чем обогреться. Еду будут приносить каждый день… Дверь я запру на ключ. Спору нет, ты можешь улепетнуть и в окно, но из города тебе все равно не выйти. Так что лучше сиди спокойно. Неделя-то она быстро пролетит.
Матье вошел. Стражник, остановившись на пороге, сказал:
– Караулу возле городской стены приказано стрелять в каждого, который попробует пройти… Так что лучше не рыпайся. Ну ладно, до свиданьица, друг-возчик! Ты здесь неплохо отдохнешь.
– До свиданья!
Дверь захлопнулась, и ключ повернулся в массивном замке. Едва слышный за толстыми досками двери шум шагов стих, и наступила тишина. Полнейшая тишина, охраняемая стенами из отборного камня. Внутри царил полумрак. Матье выждал, пока глаза к нему привыкнут, и направился к широкой каменной лестнице с коваными железными перилами. Шаги его разносились по всему, дому, где стоял запах затхлости. Металл под рукой был ледяной, влага выступила на каменных стенах, кое-где уже белели пятна плесени. Слабый дневной свет, падавший из узкого окна, что белело на нижней площадке, освещал ступени. Матье поднялся туда, но окно было расположено слишком высоко, и он не мог выглянуть наружу. На площадку выходили три двустворчатых двери. Матье осторожно толкнул одну из них. Каждую секунду ему казалось, что вот-вот появится господин Курвуазье или кто-нибудь из слуг и угостит его ударом шпаги. Он очутился в просторной зале, где половину стены занимал большой, выше человеческого роста, камин, выложенный камнем. Длинный стол с мраморной доской поблескивал в центре комнаты, словно тихое озеро, отражая два широких окна, откуда открывался вид на крыши домов, позади которых виднелись залитые солнцем скалы, венчающие каскады виноградников.
В зале было холодно и сыро, и человеку, всю жизнь свою проведшему на дорогах, трудно было вынести царивший там запах плесени. Матье долго колебался, потом с тысячью предосторожностей повернул шпингалет из блестящего металла и распахнул во всю ширь одно из окон.
В комнату ворвалась струя свежего воздуха, приподняла портьеры, вдохнула жизнь в накинутые на кресла чехлы, вихря водовороты в стоячем воздухе жилища, где, казалось, уже многие века никто не жил.
Для возницы, видевшего лишь подвалы в богатых домах, куда ему случалось сгружать бочку-другую вина, первый день прошел незаметно. Все вызывало его удивление. Простор и высота комнат, число их, мебель, встроенные повсюду камины, люстры, подставки для факелов и огромные гобелены на стенах с изображением полевых работ, какими их представляют себе те, кто никогда ими не занимался.
В маленькой гостиной второго этажа Матье обнаружил написанную красками картину, которая сильно его заинтересовала. Он увидел возницу из далекого прошлого; на вознице была лишь звериная шкура, прикрывающая ягодицы, и управлял он парой каких-то тварей, впряженных в некое подобие повозки, без боковин, на деревянных колесах. На повозке лежала голая женщина и две таких же голых девочки. Твари сильно смахивали на быков, только у них была чересчур длинная шерсть, огромная голова, широкая грудь и диковинные рога полумесяцем.
Матье интересно было бы узнать, по какой стране и когда раскатывала такая необычная упряжка. Сначала он посмеялся над картиной, потом снова и снова возвращался к ней, а под конец даже с удовольствием стал ее разглядывать. Сильно скучал он по своему ремеслу, по лошадям, по дорогам. В бараках он, правда, не сказать, чтоб занимался своим делом, но там при нем были две лошади, да и повозки тоже. Хоронить, конечно, занятие не из приятных, но как-никак заполняет время. А больше всего Матье тяготило безделье. И еще одиночество, потому что хоть и частенько доводилось ему, в лесу или на дорогах, подолгу не видеть лица человеческого, рядом с ним всегда были лошади и все, что есть живого в природе. А здесь жил только огонь, который Матье разжег в очаге на кухне и все время поддерживал.
Кухню он выбрал потому, что тут ему было посвободнее. Она, конечно, не походила ни на одну из тех, где он бывал, – в харчевнях и то он такой не видел, – но предназначена она была для работы, и потому Матье не чувствовал себя здесь одиноко. И до дров тут было рукой подать – они лежали в сарае, куда можно было пройти через низенькую дверцу, выходившую в тесный, темный, зажатый между высокими серыми стенами внутренний двор. Матье так и тянуло туда: он выходил, глядел на небо, жадно глотая воздух, и возвращался в кухню, где огонь пожирал буковые и ясеневые поленья.
Дрова и огонь были живыми существами, друзьями, которых он все больше ценил. Они стали частью его жизни, тогда как все остальное в доме не существовало для него. Проходя через другие комнаты, Матье говорил себе:
«И как это люди могут тут жить. Небось веселого мало. Я, к примеру, не мог бы. И пошевелиться-то боязно. До всего дотронуться страшно».
Он с опаской касался мебели и утвари; эти неодушевленные предметы смущали его куда больше, чем когда-либо существа из плоти и крови.
К середине дня стражник принес ему полный котелок супа и целый хлеб. В супе плавал кусок настоящего сала. Этот стражник говорил не так, как Матье; непонятно было даже, откуда он родом.
Два первых дня Матье от нечего делать обследовал дом и обнаружил книжки с картинками, которые мог рассматривать. Потом острота новизны притупилась, и самым приятным занятием для него стало перебирать воспоминания. Он ездил по стране. Проводил долгие часы с родителями, с женой, за работой, с лошадьми, в солеварне, с отцом Буасси, с Коленом Юффелем, с цирюльником и еще с Антуанеттой.
Теперь, когда угроза чумы миновала, слова отца Буасси и Антуанетты отошли куда-то вдаль. Наверное, эта женщина не была настоящей колдуньей. Что же до иезуита, то он наставил его на путь, который и сейчас ему видится единственно верным, и Матье, говоривший вслух, чтобы поколебать плотную тишину этого слишком просторного дома, все время обращался к священнику. Он много молился и думал при этом чаще об иезуите, чем о боге, которого никогда не мог себе представить.
Ну, и наконец Матье думал о будущем. Конечно, он мог бы наняться на работу в солеварни, но если бы ему удалось выбраться из города, он с радостью вернулся бы к упряжке и дальним дорогам. И мечтая о том, как оно будет, Матье вспомнил подмастерье плотника. Он охотно очутился бы опять среди этих людей, с которыми не пожелал уйти в кантон Во. Ведь если с чумой удалось справиться, война-то по-прежнему бушевала на землях Конте.
Один и без упряжки он проскочил бы. А как перешел бы границу, стал бы расспрашивать, разузнавать. Наверняка люди вспомнили бы повозки, переделанные в сани. Безансон рассказывал ему об огромном озере, о городе, где он работал. Матье даже помнил чудное название этого города – Морж. Там Безансон думал найти людей, которые помогут ему; и там он надеялся снова приняться за работу, ибо он считался хорошим плотником.
И Матье представил себе упряжку красавиц лошадок, повозку, груженную балками, и Безансона, приветствующего его со строительных лесов. Он явственно видел все это и еще видел улыбающееся лицо Мари. И образы эти успокаивали его.
Так пролетели семь дней, а на восьмой день утром, задолго до того часа, когда обычно ему приносили суп, Матье услышал, как открывается дверь. И чей-то голос крикнул снизу:
– Гийон! Ты здесь?
Он вышел на площадку, и, перегнувшись через перила, увидел двух незнакомых стражников.
– Бери одежду и спускайся, – крикнул один из них. – Кончено.
У Матье будто гора свалилась с плеч. Он торопливо набросил плащ, надел шляпу, посмотрел в последний раз на огонь и спустился. Ноги сами несли его. И почему-то ему казалось, что все вокруг залито светом, даже эта темная лестница. Снаружи все застыло от мороза, было солнечно, воздух свеж, кое-где еще лежал снег.
Стражники ждали его на улице. Как только он вышел, один из них снова запер дверь на ключ.
– Значит, – проговорил Матье, – кончено все?..
– Ага, – с наглым смешком ответил стражник. – Кончено с роскошной тюрьмой, теперь попробуешь другую. И я тебе сразу скажу: она будет не такая приятная.
Матье отшатнулся. Стражники, верно, решив, что он намеревается бежать, схватили его за руки.
– Не дури, – сказал тот, который, похоже, был главным. – Ты и двадцати шагов не пробежишь, как я подстрелю тебя точно зайца.
У обоих в руках были мушкеты.
– Да я и не собираюсь бежать, – сказал Матье. – Скажите только, что вы против меня имеете.
– Мы-то ничего. Но раз нам велено отвести тебя в тюрьму, видать, есть причина. Сам-то небось знаешь.
И, таща его за собой, они двинулись по улице. Матье удалось лишь понять, что приказ об его аресте и препровождении в тюрьму подписали мэр и главный судья.
Он был настолько оглушен случившимся, что у него голова шла кругом. Ему казалось, что мостовая горбится волнами, а дома вот-вот рухнут на него.
– Слушай, ты, – прикрикнул на него один из стражников, – на ручках мы тебя нести не будем!
Навстречу им попадались какие-то люди, с любопытством разглядывавшие их. Один из прохожих спросил:
– Что, шпиона поймали?
– Похоже, – ответил стражник.
– Ну а если так, вздерните его, и дело с концом, – посоветовал прохожий.
Случившееся было настолько неожиданно, что Матье покорно шагал, ничего не видя вокруг, словно в пелене светящегося, почти осязаемого тумана. Он почти не чувствовал земли под ногами и грубых рук стражников, крепко-крепко державших его выше локтя.
Они вошли во двор ратуши и направились к низкой дверце, которую Матье замечал всякий раз, как поил у водоема лошадей, – возле нее всегда стоял вооруженный часовой.
При виде этой дверцы и охраны Матье застыл.
– Чего вам от меня надо? – выкрикнул он, – Я же должен знать!
Стражники силой втолкнули его внутрь.
– Не торопись, – крикнул один из них, – узнаешь – не обрадуешься. А ну шагай, живо. И тихо мне!
Они подтолкнули Матье к скользкой лестнице, узкие ступени которой спускались к темному коридору, где дымился прикрепленный к стене чахлый факел. Навстречу им поднялся сидевший на камне старик и открыл тяжелую деревянную, окованную железом дверь, обитую гвоздями.
– Входи, живо, – усмехнулся один из стражников, – здесь тебе будет лучше, чем в другом месте.
Камера представляла собою подвал, с низким сводчатым потолком, довольно длинный, но узкий – не больше четырех шагов в ширину. Кроме двери, которая только что захлопнулась, там было лишь крохотное полукруглое оконце, заделанное крест-накрест двумя железными прутьями и расположенное под самым потолком. Матье остался стоять спиной к двери, дожидаясь, пока глаза, еще полные яркого дневного света, привыкнут к темноте. Так стоял он несколько секунд, как вдруг в другом конце комнаты, под узким оконцем, зашевелилась какая-то масса.
– Когда входишь, ничего не видно, правда? – тихо произнес низкий голос. – Но вы быстро привыкнете, вот посмотрите.
Фигура поднялась, и седые волосы тускло блеснули на слабом свету. Матье стоял лицом к окну и мог разглядеть лишь силуэт человека, более высокого и плотного, чем он сам; незнакомец медленно приблизился к нему. Потом ласково взял его за руку и сказал:
– Идите сюда. Здесь мало света, и лучше, чтоб источник его был позади. Тогда этот маленький мирок намного легче разглядеть.
Они прошли в другой конец камеры, и незнакомец усадил Матье на каменную скамью, вделанную в стену. Под ногами возница почувствовал слой соломы, и когда он сел, прислонившись к стене, то увидел на полу в полутьме блестящие стебельки.
– Кто бы вы ни были, добро пожаловать, – сказал незнакомец. – Пребывание здесь не назовешь приятным, так что давайте постараемся по возможности облегчить его, помогая друг другу переносить все тяготы. Позвольте представиться: Пьер де Мальбок. Здесь я потому, что отказался отдать городу Салену припасы, которые у меня еще оставались. А принимая во внимание то, что я – дворянин, а у власти в Конте – буржуазный парламент, принимая во внимание то, что мы переживаем голод, чуму и войну, принимая во внимание трусость и бесхарактерность тех, кто будет меня судить, возможно, меня ждет смерть.
И, рассмеявшись, добавил, что он, правда, сумел взять свое от жизни.
– Я не спрашиваю, в чем вас обвиняют, – это было бы бестактно, – продолжал он, – но хотел бы знать, кто вы и откуда.
Матье оробел; он назвал свое имя, сказал, что по ремеслу он – возчик из Эгльпьера. Он уже собрался было рассказать свою историю, как вдруг дверь распахнулась. Коридорный факел осветил каску и кольчугу стражника, выкрикнувшего:
– Гийон Матье! На допрос!
Матье поднялся, и товарищ по камере сказал ему:
– Они не оставят вас долго здесь гнить. Не бойтесь, они хотят расследовать ваше дело.
– Пошли, – скомандовал стражник, – да поживей!
Он вытолкнул Матье в коридор, а Мальбок прокричал ему вслед:
– Главное, требуйте адвоката!
Глаза Матье уже привыкли к полумраку, и, выйдя на залитый светом двор, он на миг ослеп.
– Давай, иди, – проворчал стражник. – Ты что, думаешь, мне больше делать нечего? Вперед, висельник несчастный!
Слова эти напугали Матье, но стражник несколько раз ударил его по икрам рукояткой алебарды, и он ускорил шаг. Они пересекли двор и через низенькую дверцу вошли в здание. Еще десять шагов по выложенному плитами вестибюлю, и стражник, остановившись перед другой дверью, постучал в нее рукой в перчатке.
– Войдите! – крикнул голос за дверью.
Они вошли в просторную залу, освещенную двумя большими окнами. В камине, еще более высоком, чем в том доме, где Матье прожил несколько дней, ярко горели отборные поленья. Спиной к огню, облокотившись на стол, заваленный кипами бумаг, сидели двое мужчин. Еще один человек стоял справа от стола, опершись на спинку кресла. Матье одним взглядом охватил всю картину, а стражник подтолкнул его к столу, перед которым стоял небольшой табурет на трех ножках. Двое сидевших за столом были в красных мантиях с горностаевым воротником. А тот, что стоял, был в черной мантии, отороченной белым. Старший из двух судей – белый парик на нем блестел точно серебряный – велел Матье сесть. И спросил, действительно ли он – Гийон Матье, возница родом из Эгльпьера; потом, заглянув в бумаги, продолжал:
– Гийон, в Конте идет война. Край наш переживает тяжкие испытания. И ему нужен каждый из его сынов. Вы обвиняетесь в том, что пренебрегли своим долгом. Вас назначили исполнять обязанности могильщика в чумные бараки, а вы покинули свой пост, намереваясь бежать. Более того, вы пытались соблазнить девицу Брено, Антуанетту, обмывавшую покойников, с целью увести ее с собой в Савойю, куда вы рассчитывали пробраться.
– Но…
– Молчать, Гийон. Вы будете говорить, когда я дам вам слово.
Голос старика гремел раскатами и точно в пропасти отдавался от голых стен. Наступила тишина, и прежним размеренным тоном судья продолжал:
– Ваша первая попытка оказалась неудачной, тогда вы решили попробовать еще раз. И уже не пешком, а выкрав повозку, в которой возили трупы и куда вы спрятали продовольствие. Мы проверили: провизия все еще лежит в ящике, под сиденьем кучера. Когда упомянутая Брено пригрозила, что донесет на вас, вы попытались задушить ее, но она схватила ваш кнут и спаслась бегством. Только боязнь ареста, если вы уедете без нее, помешала вам привести ваш план в исполнение.
Судья сделал паузу и, заметив, что Матье, сидевший на табурете, зашевелился, поднял руку, требуя тишины.
– Обращаю ваше внимание, – продолжал он, – на тот факт, что по закону подобная измена карается смертной казнью, а кража продовольствия отягощает дело. Теперь, Гийон, можете говорить.
Матье точно обухом по голове ударили. Он понял лишь, что ему угрожают смертью и даже чем-то еще худшим, – это казалось ему просто невероятным. Судорожно глотнув слюну, вдруг заполнившую рот, он еле слышно произнес:
– Неправда это… Она наврала…
– Поосторожней, Гийон, вы обвиняете свидетельницу во лжи. Это может только ухудшить дело… А если вы утверждаете, что Брено лжет, вам придется доказать это.
Матье попытался взять себя в руки и минутку поразмыслить. Внезапно ему вспомнились слова товарища по камере, и он сказал:
– Я прошу адвоката.
Судьи с улыбкой взглянули друг на друга и повернулись к человеку в черном, который стоял возле кресла. Человек в черном кивнул, и судья сказал:
– Я думаю, что мэтр Дюпрель возьмет на себя трудную миссию вас защищать.
– Я согласен, – произнес человек в черном; важный его голос шел, казалось, из самой глубины груди.
Он был высокий, пузатый, с тяжелым лицом и низким лбом над маленькими черными глазками.
– Хотели бы вы побеседовать с вашим клиентом? – спросил судья.
– Мне представляется это совершенно необходимым, господин судья, – ответил адвокат. – Я совсем не знаком с делом.
Судья протянул ему несколько листков бумаги, которые он назвал «обвинительным актом».
– Пойдемте, Гийон, – сказал адвокат.
Матье зашагал за ним. Стражник проводил их по коридору до небольшой комнаты, обитой свежими деревянными панелями и освещенной узким зарешеченным окном, откуда свет падал на светлый буковый стол. Стражник вышел, заперев дверь на ключ. Лишь только они остались одни, адвокат усадил Матье на табурет и сам устроился тоже на табурете, прямо напротив него. Положив бумаги на разделявший их стол, адвокат облокотился на него, скрестил пухлые пальцы и, пристально глядя прямо в глаза Матье, спросил:
– В Эгльпьере у вас было свое дело?
– Нет… Я служил у господина Кулона, его убили французы во время осады Доля.
– Значит, у вас своей упряжки нет?
– Нет.
– Но немного денег у вас, надо думать, где-нибудь припасено?
– Нет. А откуда у меня им быть, деньгам? Дома, и того у меня больше нет.
– А кто-нибудь сможет оплатить расходы по вашей защите?
– Расходы? – переспросил Матье.
– Да, расходы по делу и мой гонорар.
– Но я не знаю никого, кто бы…
Матье не успел закончить фразу. Толстяк тотчас поднялся и объявил:
– В таком случае, мой мальчик, вам надо поискать другого адвоката… Но я сильно сомневаюсь, чтобы это удалось вам в Салене, да еще в такие времена.
Он постучал в дверь, которую стражник тут же отпер, и сказал:
– Стражник, можете препроводить заключенного к судьям, которые ведут расследование. И верните им дело.
Матье попытался что-то сказать, но слова сплелись в комок в его перехваченном судорогой горле. Подталкиваемый стражником, он вернулся в залу, где сидели в ожидании судьи.
– Не повезло. Никакой надежды, Гийон, – не без издевки сказал старший из них. – Я знаю мэтра Дюпреля: если он отказывается защищать вас, значит, ваше дело и вправду безнадежно. Адвокаты – в точности как судьи. Они не теряют времени даром…. А теперь назовите, пожалуйста, свидетелей.
– Свидетелей?
– Да, людей, которые могли бы поручиться, что вы – честный малый. Что вы не пытались бежать. Что Брено солгала.
Перед Матье всплыли глаза отца Буасси, и возница не мог сдержать грустной улыбки.
– Улыбаетесь, Гийон. Видимо, перебираете в уме свидетелей… Ставлю вас в известность, что мы уже решили выслушать Макло, Эрсилию, мэтра Гривеля и стражника Вадо – тех, кто был с вами в бараках.
Матье снова подумал о священнике, и вдруг словно солнечный луч осветил его и он услышал:
«Ты славный малый… Славный малый, – совсем такой, как мой сын».
Голос старого солевара звучал в ушах Матье. И, ухватившись за это воспоминание, возница проговорил:
– Ага, конечно… Есть же солевар… Старик солевар. Он все скажет.
Судьи удивленно переглянулись. И председатель записал имя, которое назвал Матье.
Лишь только Матье вошел в камеру, Мальбок протянул ему краюху пропахшего плесенью хлеба.
– Держите, – сказал он. – Это все, чем нас кормят. А кувшин с водой – вон там, в углу.
– Мне совсем не хочется есть, – сказал Матье.
Мальбок принялся успокаивать его. Голос у него был добрый, и говорил он красиво, только Матье не все понимал. Когда Мальбок узнал об истории с адвокатом, его затрясло от безудержной ярости. Гневно жестикулируя, он принялся расхаживать взад и вперед по камере.
– Негодяй! – кричал он. – Я его знаю. Он один и остался в городе… Я-то решил лучше сам себя защищать, чем отдавать деньги такому прохвосту – уж он постарался бы меня угробить. Он выступал однажды против меня в тяжбе по поводу раздела земли… Но для вас хорошего в этом мало. Я все-таки знаю законы и могу вести дело не хуже такого адвокатишки, а вы, мой мальчик, – сомневаюсь, чтобы вы сумели себя защитить.
Он снова уселся рядом с Матье.
– Расскажите-ка мне все подробно, – предложил он. – Подумаем вместе. Вы только внимательно меня слушайте, а я скажу вам, как надо себя вести.
Матье принялся рассказывать. Когда он сказал, что работал у господина Кулона, Мальбок перебил его.
– Ну конечно, – сказал он. – Я его знал. Он расчищал у меня просеки в Шамуа д'Амон. Хорошая была работа…
– Помню, – сказал Матье, – старые дубы и отличный граб.
– Как, и вы там были?
– Я весь лес оттуда и вывез.
Мальбок положил руку ему на плечо, посмотрел на него в полумраке и сказал:
– Мальчик мой, я никогда еще не видел, чтобы просеки были так тщательно расчищены. Вы наверняка хороший человек. Впрочем, я расплатился с вашим хозяином по совести…
– Помню… Он и мне хорошо дал… Спасибо вам.
Мальбок расхохотался.
– Не стоит меня благодарить, – сказал он. – Вы же видите, как получается в жизни. Вчера я был богат. Вы работали на меня, даже не зная, кто я. Если бы я пришел в лес в то время, когда вы там были, вы, вероятно, застенчиво смотрели бы на меня издали, а теперь мы сидим в одной камере. Оба находимся почти в одинаковом положении, и оба в равной мере всего лишены. У вас нет денег, чтобы нанять адвоката, я мог бы оплатить услуги доброй сотни, но в городе остался всего один, чьей помощи я не хочу… Ирония судьбы! Вы не находите?
Он поднялся, прошелся раза два взад-вперед по камере, потом стал перед Матье так, что голова его попадала в слабый луч света, падавший из оконца, скрестил руки на груди и сказал:
– Вот видите, Гийон. Все проклинают голод, чуму, войну, и, однако же, именно в такие времена рождается справедливость. Конечно, мой мальчик. В этом она и заключается. Мы с вами – в одном мешке. И, быть может, обоим предназначена одна виселица.
Он снова сел и положил узкую руку на плечо Матье.
– Да нет же, нет, – поспешил поправиться он. – Я шучу. Людей так запросто не вешают. Давайте рассмотрим поподробнее ваше дело. Итак, вы говорите, что эта женщина заявила…
Матье, преисполненный доверия к этому человеку, начал опять рассказывать. Правда, говорил он обо всем, кроме той ночи, когда они с Антуанеттой ходили за омелой. Он умолк, и Мальбок какую-то минуту неподвижно сидел, обхватив голову руками, упершись локтями в колени; наконец он медленно выпрямился.
– Странно, – проговорил он, – в поведении этой женщины есть что-то для меня непонятное. Вы уверены, что ничего не забыли?
После минутного колебания, преодолевая легкую дрожь в голосе, Матье рассказал о ночи, проведенной с Антуанеттой. Мальбок расхохотался.
– Забавно, – сказал он. – Очень забавно. Вот ведь негодник, а… Люблю, когда без лишних слов девчонке задирают юбку… Да, но это, естественно, не прибавит к вам доверия. Правда, черт подери, у нас есть омела! Колдовство! Придется вам строить защиту на нападении. Да, вы признаете, что хотели бежать. Но не от чумы. Вовсе не от чумы – колдунья внушала вам ужас. Как добрый христианин, вы не хотели дольше оставаться рядом с дьявольским отродьем.
Мальбок снова встал и, подкрепляя свои слова широкими жестами, иногда ударяя себя в грудь, обтянутую колетом с блестящими серебряными застежками, обратился как бы прямо к судьям. Говорил он от первого лица. Вот что он сказал:
– Да, я, Матье Гийон, честный возница и добрый христианин, я сбежал. Признаюсь, господа, мне стало страшно, и я решил уйти. Ибо дьявол, сидящий в этой женщине, казался мне злом, куда более опасным, чем чума, война и голод, вместе взятые. И мне, патриоту Конте, показалось, что великая беда пала на мою родину, покинутую богом и отданную во власть адских сил! Я, конечно, был не прав. Но кто может утверждать, что, оказавшись перед лицом дьявола, он не поддастся панике? Пусть тот, кто осмелится утверждать это, осудит меня… Свою ошибку я осознал, господа. И почувствовал, что священник, которого я бросил, силен своей правотой и сумеет возобладать над демоном, который сидит в этой женщине… И тогда я вернулся, господа. Вернулся, хотя дошел уже почти до самой границы… Вернулся и застал в агонии того, кто принес с собой бога в наши края, где властвуют страдания и смерть…
Мальбок говорил еще долго, но Матье перестал вникать в то, что он говорил. Музыка его голоса, то резкого, то чарующе мягкого, то громыхающего, то молящего, заворожила Матье, и он слушал не понимая.
Когда же Мальбок, внезапно умолкнув, остановился перед ним, Матье почудилось, будто что-то оборвалось. И он вздрогнул.
– Ну как, – спросил Мальбок, – все понятно?
Матье ответил жестом, означавшим: «Не очень».
– Ничего, – сказал аристократ. – Мы все это еще отточим. Я заставлю вас повторить. Суд – тот же театр. Поверьте, я обучу вас вашей роли, и, при желании, вы возьмете за горло этих господ и сделаете из них рулет с начинкой… Ну вот я и заговорил о вещах, возбуждающих аппетит… Тот же театр, уверяю вас. Сами увидите – сплошная комедия. – И он принялся разглагольствовать о судебном процессе, но Матье не в силах был следить за ходом его рассуждений.
Мальбок говорил уже от имени адвоката, как вдруг распахнулась дверь.
– Мальбок, в суд, – вызвал стражник.
– В суд?! – воскликнул Мальбок. – А следствие?
– В суд, – повторил стражник. – И живо.
Матье поднялся. Мальбок обнял его и прижал к себе.
– До скорой встречи, мой мальчик, – сказал он. – Пожелайте мне удачи.
– Удачи вам, сударь, – пробормотал возница.
Тяжелая дверь захлопнулась, и своды долго удерживали эхо удара, от которого, казалось, содрогнулись толстые стены. Затем повисла пустота. Матье ощущал вокруг себя ее леденящую тяжесть. Пустота, наступившая после смерти иезуита, сейчас снова навалилась на него.
Он сидел неподвижно на камне и медленно жевал остатки заплесневелого хлеба, потом поднял тяжелый кувшин со щербатым горлом и отпил воды. Вода была свежая, но солоноватая, и Матье подумал, что ее, верно, брали из Фюрьез, совсем рядом с ратушей, пониже солеварен. Мысль о солеварнях напомнила ему про старика солевара. Матье забыл о нем, пока жил в бараках, но сейчас ему казалось, что человек этот может ему помочь. Судья записал его имя, значит, он его вызовет. При мысли о том, что он снова увидит старого солевара, Матье немного успокоился. И окружающий мир перестал казаться ему таким враждебным. К тому же, скоро вернется Мальбок. И научит Матье, как говорить с судьями.
День клонился к вечеру, и камера постепенно погружалась во тьму, исполненную тоскливого безмолвия. Матье так хотелось бы встать и походить, как это делал Мальбок, повторить слышанные от него слова, но он не решался. Слишком непроницаемой была тишина. И Матье сидел, не двигаясь, на каменной скамье в углу, поставив на нее ноги и упершись подбородком в колени. Хоть он и закутался в плащ, холод пробирал его до костей. Он вспомнил про солому, но тут же подумал, что нехорошо, наверное, ложиться, покуда не вернется товарищ.
Стало почти совсем темно, и Матье начал уже дремать, как вдруг, вздрогнув, очнулся. По ту сторону двора гулко хлопнула дверь, затем послышались шаги и звяканье цепи по булыжникам мостовой, затем отворилась дверь коридора, куда выходили камеры. Сквозь глазок Матье увидел пляшущий огонек факела. Теперь шаги и звяканье цепи раздались уже в коридоре.
– Как, разве вы не поместите меня с Гийоном?
Это был голос Мальбока. И ответ стражника:
– Иди-иди, двигайся. Твоя камера там, в глубине.
Послышалась возня, и Мальбок крикнул:
– Слушай меня, Гийон. Справедливости больше нет. Они меня приговорили. Завтра на рассвете все будет кончено. Я рассчитывал на твое общество в последнюю ночь. Но они не дают… Прощай, возница! И защищайся как следует, мой мальчик… Они хитрые, эти буржуа! Да хранит тебя бог, Гийон! Буржуа правят правосудие так же, как короли!
Голос быстро стих. Послышалось звяканье металла, стук сапог, глухие удары, стоны и наконец тяжело хлопнула дверь камеры. Вновь простучали сапоги, глазок заполнился светом факела… И все смолкло.
Смолкло все, кроме эха, гудевшего в душе Матье. Эха слов, сказанных человеком на пороге смерти.
Запах коптящего факела проник в камеру, Матье вдохнул его и в непроглядной тьме повалился на солому, прислонился спиной к сырой стене и, спрятав лицо в ладони, заплакал так, как не плакал уже очень давно.
Много раз за эту ночь Матье забывался глубоким сном, но через несколько минут просыпался с таким чувством, будто спал долгие недели. Ледяной воздух, сочившийся снаружи, добирался до него сквозь плащ и тонкий слой соломы, которой он прикрылся. Лунный свет рисовал на массивных камнях бледный полукруг. Черный перекрест прутьев решетки угадывался на просвет, но в глубине камеры царила густая тьма. Матье настороженно прислушивался. Когда небо начало светлеть, он услышал во дворе стук сапог. Долго – долго раздавался этот звук, а потом тишина снова вступила в свои права.
Голова у Матье гудела, в мозгу проносились обрывки слов: он так хотел бы остановить их, привести в порядок, придать им смысл, но не мог разобраться в этой мешанине. Речи Мальбока путались с речами отца Буасси. Вопросы судьи жгли, словно удары хлыста. Прошло довольно много времени, прежде чем Матье понял, что у него жар. Лоб и руки покрылись испариной, и, поднявшись, он вынужден был опереться о стену – так трудно было ему держаться на ногах. Машинально он ощупал низ живота, как часто делал в бараках, проверяя, не настигла ли его чума. Боли никакой он не почувствовал и рассмеялся про себя. Он представил себе вдруг запоздалую вспышку болезни, увидел, как стоит перед судьями и объявляет им, что болен, а теперь заразил и их. Но тут же он вспомнил Антуанетту и ее проклятья и ужаснулся. Все его беды – от нее. Может, это ему наказание за то, что он спал с колдуньей и носил омелу втайне от священника.
А может, это сам отец Буасси его и наказывает? Ведь если он уже там, на небесах, то у него теперь большая власть. Он же все видит. Он узнал то, что Матье скрыл от него, и отказывает ему в прощении. И он еще, дурак, надеялся, что, вернувшись в бараки, получит отпущение грехов, – ан священник-то ему и отказал. Святой отец, которого Матье считал таким добрым, его отдал судьям, а посланницу дьявола оставил на свободе. Разве не значит это, что дьявол сильнее господа бога?
Антуанетту не только никто не трогает, – именно ее потусторонние силы избрали для того, чтобы обвинить его.
Если уж из-за какого-то пустяка суд приговорил к смерти дворянина, который может постоять за себя, так разве сумеет несчастный возница, которого обвиняют в измене, выбраться отсюда невредимым?
– Господи, почему ты бросил меня совсем одного?.. Господи, я знаю: я – большой грешник, но я же боролся… Я вернулся. И от колдовства отказался… И омелу, которую носил, выбросил… И ежели ты даруешь жизнь и покой тем, кто и сейчас ее носит, а меня лишаешь милостей своих, что я должен тогда думать?
Он не смел произнести: «Значит, что же, колдунья сильней тебя и куда надежнее служить дьяволу!» Он не смел произнести это даже про себя, но слова сидели в нем. И пугали его. Матье так хотелось бы изгнать их, но они не сдавались. Он их слышал, хоть и не произнес, и в ушах у него звучал его собственный голос:
«Как ты мог допустить, чтобы умер священник? Он же любил тебя. И ни разу тебе не изменил. Неужто он и вправду умер, потому что не носил омелы?»
Матье замер, прислонившись спиной к стене, в ужасе от того, что он произнес. Ибо святой отец был тут. Его лучистые глаза, словно сияние зари, осветили погруженную во тьму камеру. Он ласково смотрел на Матье, и все же в глазах его читался укор.
– Простите меня, отец мой. Мне так страшно, что я совсем потерял голову. Помогите мне… Помогите… Дайте мне силы.
Матье упал на колени, желая помолиться. Но в памяти его заученные молитвы переплелись с речами священника и Антуанетты.
Он уже хотел было подняться, когда снова услышал во дворе грохот сапог. Шум приблизился и смолк. Матье весь напрягся. Удары его сердца, казалось, наполнили камеру рокотом горного потока. Скрипнула наружная дверь, послышались голоса. Грохот сапог раздался уже в коридоре, и мимо камеры Матье проплыло пламя факела. Отворилась другая дверь. Голоса. Звяканье цепи. Стук молота по наковальне. Тишина. Звуки, которые Матье не сумел определить, и снова приближающиеся шаги.
– Прощай, возница! Желаю удачи! Не щади колдунью… Нападение – лучший способ защиты… И помни о твоем друге – иезуите… В этом презренном мире ты не добьешься высшей справедливости, возница, но она грядет для нас!
Всю ночь Матье жалел, что ничего не сказал Мальбоку вечером. И твердо решил хоть что-то крикнуть ему утром, а теперь Мальбок прошел мимо его двери, но Матье так и не сумел ни звука выдавить из сжавшегося горла. Хлопнула наружная дверь. Матье обернулся и подбежал к оконцу. Напрягая все силы, он крикнул:
– Спасибо, сударь! Прощайте!
Сапоги с грохотом пересекали двор.
– Прощай, Гийон! Держись смелее. Вера в бога придает смелости… Я презираю их, Гийон… Они сейчас меня повесят, но им куда страшней, чем мне! Повесят, хотя дворянин может требовать, чтобы его обезглавили. Но здесь буржуазный парламент, Гийон. И правосудие – тоже буржуазное. Они одинаково ненавидят и бедняков, и дворян. Не верь им, Гийон…
Голос вдруг изменился. Должно быть, Мальбок боролся со стражниками, и все же ему удалось напоследок крикнуть:
– Они сейчас меня повесят, потому что у них нет даже палача, который может отрубить голову…
Матье показалось, что голос задушили. Снова, удаляясь, прогрохотали сапоги – правда, уже в другом ритме – и затихли вдали. Несколько секунд царила густая тишина, затем послышалась приглушенная барабанная дробь. Раздались крики, но Матье не разобрал слов.
День прибывал. И, наверное, залил уже город тем не дающим тени светом, какой обычно предвосхищает минуту, когда солнце появляется из-за гор.
Матье представил себе город, каким видел его, проезжая по нему с упряжкой в тот час, когда двери домов только-только начинают открываться. Видение было столь реальным и отчетливым, что Матье различил даже цоканье копыт и стук железных ободьев по мостовой. Он закрыл глаза, пытаясь удержать воспоминание. И точно обрел вновь свободу и безмятежную мирную жизнь. Однако второй раскат барабанной дроби вывел его из мечтаний. Барабан прозвучал суше и короче.
И опять все смолкло.
Все смолкло на целую вечность, длившуюся несколько минут; потом снова ворвался со двора грохот сапог. Распахнулись двери. Наверное, в конюшню… Так и есть. Матье не ошибся. Лошадь вышла, остановилась, попятилась. Тишина. Лошадь снова тронулась и потащила за собой небольшую, верно, легкую повозку.
Матье хотел бы ничего не слышать. Ничего не знать, но перед ним вставал образ человека, которого сейчас, наверное, снимают с виселицы и грузят на повозку, чтобы затем предать земле.
Матье перекрестился и, так и не вспомнив ни одной молитвы, со звенящей от боли головой, только и сумел прошептать:
– Господи, прими душу его в царствие небесное, я точно знаю, он был хороший человек и любил тебя.
Утро тянулось бесконечно: какие-то люди, переговариваясь, сновали взад-вперед по двору, ставили в конюшню повозку; приходил стражник вместе со стариком тюремщиком – принесли краюху хлеба, такого же заплесневелого, как и накануне. И все же Матье, истерзанный голодом и совсем окоченевший, съел его. Он сжался в комок на собранной в кучу соломе, плотно завернувшись в плащ, стуча зубами и обливаясь потом.
– Может, сдохну еще до суда, – шептал он время от времени.
Он не в силах был ни о чем думать – лишь желал, чтобы смерть подобралась к нему так же незаметно, как прохладный ветерок или скупой свет, проникавший со двора. Тело и разум медленно цепенели, и он не испытывал при этом никакой боли. Он и не заметил бы минуты, когда жизнь его перейдет в небытие.
Ибо единственным, что более или менее четко присутствовало в нем, был призрак смерти. Он не думал больше ни о судьях, ни о той, что обвинила его, – он думал лишь о том, что умрет на виселице, как умер тот, в ком он надеялся найти поддержку. Он сидел на соломе, точно птица в гнезде, – только высиживал он свою смерть. И вылупится она в тот миг, когда Матье уйдет из жизни. Тысячу раз он пытался представить себе мир иной, но теперь смерть стала безликой. Растворилась в неведомом. В темной бездне. Обернулась чем-то вроде бездонного каменного мешка. Из тюрьмы, где он сейчас сидит, он перейдет в этот каменный мешок, в этот черный колодец.
Он уже давно покончил с хлебом, когда загрохотали сапоги. Дверь отворилась, и вошел стражник.
– Гийон, в суд!
Безотчетно Матье повторил то, что сказал Мальбок, когда за ним пришли:
– В суд? А следствие?
Но Мальбок это выкрикнул, а Матье лишь еле слышно пролепетал. Стражник вытолкнул его наружу. Ослепленный солнцем, Матье на секунду прикрыл глаза. Холодный воздух обдал льдом влажные от пота лоб и руки. Стражники подхватили его с двух сторон и потянули за собой через двор. Они повторили вчерашний путь, но на сей раз прошли до конца двора и завернули направо, в коридор, приведший их к низенькой двери, где они и остановились. Ждали они недолго, но Матье успел заметить, что на стражниках не было кольчуг. Они были в серебристо-серых парчовых колетах и зеленых фетровых шляпах, поля которых с одной стороны были загнуты кверху. В руке каждый держал сверкающую стальную алебарду, а с пояса, застегнутого бронзовой пряжкой, свисал протазан. Низенькая дверь отворилась, и стражник, в таком же костюме, пропустил их в просторную залу, освещенную четырьмя окнами, прорезанными в стене, противоположной входу. В глубине залы, перед картиной, на которой изображены были судьи, сидели трое настоящих судей, куда меньше тех, на картине. Матье сразу узнал двоих из них – они допрашивали его накануне. Третий был совсем молодой, с женоподобным, чуть одутловатым лицом. По обе стороны от занимаемого судьями стола двое мужчин, одинаково одетых в красное, сидели каждый за своим небольшим столом. Не успел Матье разглядеть остальных присутствующих, как один из этих двоих принялся что-то читать – да так быстро, что Матье не разобрал ничего, кроме своего имени, названия родной деревни и последней фразы, произнесенной помедленнее, – в ней говорилось насчет повешения.
Судья, который был старше всех остальных, спросил Матье, признает ли он правильность фактов. Матье молчал.
– Я с вами говорю, Гийон! – рявкнул судья. – Молчание – не лучший способ защиты! Отвечайте, признаете ли вы правильность фактов?
Матье развел руками, и кисти, падая, тяжело стукнули его по бедрам.
– Господин судья, колдунья она, – пробормотал он.
Раздался многоголосый смех, и, взглянув налево, откуда он донесся, Матье увидел человек двадцать – они сидели на скамьях и смотрели на него. Среди них, в первом ряду, Матье узнал советника, который отправил его в бараки. На нем было одеяние из синего бархата, на груди сверкал вышитый золотом герб города.
Старик судья потряс колокольчиком.
– Ну хорошо, раз вы не хотите говорить, послушаем свидетелей, – сказал он, когда смех стих.
И выкликнул имя старика солевара; тогда человек, сидевший за столиком слева, поднялся и сказал:
– Господин председатель, свидетель умер. Мы проверили по реестру, который вел в бараках цирюльник. Свидетеля похоронили там в последний день.
Судьи обменялись понимающим взглядом.
– Вот видите, – обратился к Матье главный судья, – вы сами же похоронили его, а делаете вид, будто не знаете.
Снова послышался смех; у Матье же это известие словно отняло последнюю крупицу жизни. Он стал думать о старике солеваре и надолго как бы ушел из зала суда. Он пытался вспомнить, кого хоронил в последний день, но под саванами все покойники похожи друг на друга – разница только в росте да в весе.
Когда Матье очнулся, показания давал цирюльник.
– Этот человек добросовестно исполнял свою работу, – говорил он. – Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». И он и вправду вернулся.
Цирюльник посмотрел на Матье, и во взгляде его можно было прочесть, что большего для защиты Матье он сделать не может, но зато не сделает и ничего такого, что принесло бы ему вред.
Затем настала очередь Антуанетты, которая принялась кричать, причитать, заламывать руки; она заявила, что Матье пытался ее изнасиловать и уговаривал вместе бежать.
Матье сначала слушал ее, потом не выдержал и завопил:
– Врешь ты все! Ведьма… Ты, ты сама сбежать хотела…
– Замолчите, – прогремел председатель. – Оскорбления свидетеля усугубляют вашу вину.
И он снова дал слово Антуанетте.
– Он говорит, будто я бежать хотела, – начала она сладеньким голоском, – но ведь пытался-то бежать он. Да ежели я задумала бы сбежать, мне бы пуститься за ним следом и все…
Ярость мешала Матье внимательно ее слушать. Он немного успокоился, лишь когда Антуанетта кончила говорить и вошел Вадо. С виду он был трезв. На нем ладно сидел голубой, тщательно вычищенный мундир, густо расшитый серебром на воротнике и обшлагах. Он глядел на Матье во все глаза. И начал несколько бессвязно; потом голос его окреп, и, обретя свою обычную уверенность, он заявил:
– Хороший он парень. Не знаю уж, куда он ходил, но вернуться – вернулся. А немного сыщешь таких, которые бы вернулись.
Он замолчал, и Матье, воспользовавшись паузой, крикнул:
– Скажи им, что она – колдунья, она хотела заставить нас носить омелу!
Стражник замялся и опять уставился на Матье.
– Замолчите, – крикнул председатель. – И бросьте ваши россказни про омелу и колдовство.
Судьи тихо посовещались, потом старший из них велел стражнику сесть. Но тот продолжал стоять.
– Вы хотите что-нибудь добавить? – спросил судейский.
– Ага, – ответил стражник. – Она и вправду хотела заставить нас носить омелу. И иезуит вправду называл это колдовством.
Антуанетта, сидевшая рядом с цирюльником, вскочила и точно фурия бросилась на стражника, пытаясь вцепиться ему в ворот.
– Покажи, – крикнула она. – Покажи, как ты не носишь омелу… Вы все ее носили! Даже он!
Дрожащей рукой она указала на Матье. Председатель позвенел в колокольчик и шепотом посовещался с другими судьями.
– Если факт колдовства будет подтвержден, – объявил наконец он, – суд распорядится взять под стражу Брено, Антуанетту, и держать ее до тех пор, пока не соберется церковный суд, который правомочен разбирать преступления такого рода.
Антуанетта закричала. Цирюльник тоже что-то закричал. Вадо орал, размахивая руками, судья кричал, отчаянно звеня в колокольчик, – и вся эта сумятица продолжалась довольно долго.
Когда спокойствие было восстановлено, настала очередь толстухи Эрсилии Макло. Лицо ее алело ярче, чем одежды судей, она заикалась, озиралась по сторонам, точно загнанный зверь, и Матье не удалось понять ни слова из того, что она говорила. Только когда она пошла на место, он расслышал:
– Бедный ты мой малыш, да хранит тебя господь… Да хранит тебя господь.
По требованию судьи цирюльник подтвердил показания стражника по поводу омелы.
– Я знаю, что омелу она носила, прибивала ее над дверями бараков и хотела заставить и нас ее носить. Да только я не знаю, чтобы кто-то на это пошел…
Антуанетта снова вскочила.
– Врешь ты! – завопила она. – Вы же все ее носили!..
– Стража, взять эту женщину! – выкрикнул председатель. – И увести, чтобы мы ее больше не слышали!
Два солдата чуть не волоком вытащили Антуанетту из зала суда, – она отбивалась с яростью фурии, понося цирюльника, понося стражника и богохульствуя.
Едва за ней закрылась дверь, председатель сказал:
– Писарь, запишите, как богохульствовала здесь эта женщина!
Матье смотрел вслед Антуанетте без всякой ненависти, чувствуя, как зарождается в нем великая надежда. Раз Антуанетту арестовали, стало быть, его выпустят на свободу. И конечно, признают, что она обвинила его по злобе. Зал, судьи, стража, зрители казались Матье уже не столь враждебными. И чудилось ему, что священник вернулся и стал рядом с ним, чтобы его поддержать.
– Спасибо вам, отец мой, – прошептал он, – видать, это вы так захотели.
В зале зашелестели разговоры, пока судьи тихо совещались. Матье видел все это как бы сквозь светящуюся дымку. И когда тот, что сидел за маленьким столиком справа, поднялся и заговорил, Матье лишь вполуха слушал его. Насторожился он, лишь когда судейский обратился прямо к нему:
– Гийон, вы обманули доверие тех, кто полагал, что может рассчитывать на вашу преданность. Вы обманули многострадальное Конте. Откуда нам знать, а может быть, за время вашего отсутствия вы вступили в сговор с врагом.
Говорящий повернулся к судьям и, таинственно понизив голос, подчеркивая каждое слово, продолжал:
– Кстати, господин председатель, я хочу обратить ваше внимание на один пункт в показаниях цирюльника из бараков. Мэтр Гривель, правдивость которого не подлежит сомнению, но наивность бросается в глаза, сказал нам: «Этот человек добросовестно выполнял свою работу. Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». Но позвольте, господа, вот тут-то и кроется разгадка. Парень, который хорошо выполняет свою работу и своим поведением старается всех сбить с толку, разве это не идеальный тип шпиона? Ведь Гийон не жил в Салене. Никто доподлинно не знает, откуда он явился в наш город. Здесь он встретился с иезуитом, добровольно, я подчеркиваю это слово, добровольно, пришедшим сюда. Кто же, господа, добровольно бросится в самое пекло чумы, имея кафедру в Доле? – Он сделал паузу, победоносно обвел глазами зал суда и, широко и как-то суетливо размахивая руками, принялся вещать дальше: – Ах, господа, несчастное, измученное Конте знает уже немало измен. Вам не хуже меня известно, сколько священников мы осудили за шпионаж в пользу проклятого кардинала, который сосет кровь из нашей несчастной родины. И если бы смерть не поразила иезуита-изменника, он был бы сегодня здесь, на позорной скамье, и ответил бы…
Стражник Вадо разом вскочил с места и завопил так, что задрожали стекла.
– Эй вы! Потише! Я сам не ладил с иезуитом… Терпеть не могу попов… Но этот был храбрый малый…
Судья зазвенел в колокольчик.
– Стража, – крикнул он, – вывести свидетеля: он мешает прокурору… Вывести его…
Четверо стражников потащили Вадо к двери, а он отбивался и кричал:
– Он же не знал его, чего ж он мелет… Мы-то видали его с больными… Нужен ему больно ваш дерьмовый шпионаж…
Зал долго еще бушевал, и колокольчик не раз принимался звонить. Наконец, когда все смолкло – лишь кое-где раздавался еще шепоток, – обвинитель снова взял слово, но Матье его больше не слушал. Он думал об отце Буасси, о стражнике, обо всем, что происходило в бараках. Только последняя фраза обвинения достигла его ушей, поскольку говорящий снова обращался к нему:
– Гийон, вы предали наш город и вашу родину, как сообщник шпиона, если у вас самого не хватало ума стать шпионом; вы заслуживаете высшей меры наказания, и я требую ее для вас, хоть вы и не признаетесь в своем преступлении.
Прокурор тяжело опустился в кресло, тогда как в зале еще звучало эхо его слов. Старик судья поглядел на Матье и спросил:
– Обвиняемый, что вы можете сказать в свою защиту?
Но Матье был настолько потрясен всеми этими историями про шпионаж и обвинением, выдвинутым против иезуита, что не мог сразу прийти в себя. Судья повторил вопрос голосом, в котором звучало нетерпение. Тогда Матье понял, что должен что-то сказать. Он лихорадочно принялся подыскивать слова и наконец, запинаясь, произнес:
– Неправда это… Святой отец никакой не шпион… Вот Антуанетта – она колдунья, это все знают… Колдунья…
По залу пролетел шепоток и смешки.
– Именно так все теперь и думают, – сказал судья, дождавшись, пока стихнет шум. – Но, боюсь, это недостаточно веский довод в вашу пользу. Что вы можете сказать в ответ на обвинения, выдвинутые против вас?
– Я же не сделал ничего плохого… Я хотел только помочь людям – они заблудились в тумане… И все… А после я вернулся в бараки…
– Да, вы говорили это следствию. Если вам нечего прибавить, суд приступит к решению. Зал просят соблюдать тишину.
Судьи принялись шепотом совещаться. Матье теперь уже совсем не знал, можно ли еще на что-то надеяться. Ему стало страшно от слов человека, сидевшего за маленьким столиком. Почему он говорил с такой ненавистью? И что он, Матье, ему сделал – ведь он знать не знает этого человека! И зачем так остервенело он стремился очернить память отца Буасси? Возница никак не мог взять все это в толк, но раз судьи держат совет, не спрашивая его, Матье, значит, то, что он думает, не имеет никакого значения.
Судьи совещались недолго. Старик судья снова взялся за колокольчик, позвонил и провозгласил:
– Принимая во внимание, что виновность Гийона Матье доподлинно установлена, принимая во внимание, что суд заседает в городе, которому угрожает враг, и, следовательно, решение его не подлежит апелляции и должно быть исполнено немедля, принимая во внимание, что каждый житель Конте обязан отдать всего себя без остатка защите родины, принимая во внимание, что в подобных обстоятельствах всякое милосердие было бы проявлением преступной слабости, суд приговаривает Гийона Матье к публичной казни через повешение до наступления смерти.
По залу пробежал шепот, но судья жестом водворил тишину.
– Приговор будет приведен в исполнение завтра, на рассвете.
Когда приговор обрушился на Матье, ему захотелось крикнуть, что он невиновен, но крик застрял в горле. Из зала несся нарастающий гул, и стражники – не грубо, скорее даже дружелюбно – подтолкнули его к выходу в коридор. Повели его не назад в тюрьму, а в небольшое помещение, выходившее во внутренний двор, где кузнец заковал ему запястья и щиколотки в железные кольца, соединенные друг с другом тяжелыми цепями.
– Мы не можем не делать этого, старина, – сказал один из стражников, – правило такое.
Теперь они двинулись назад, через двор. Матье приходилось держать повыше руки и ставить пошире ноги, чтобы цепи не волочились по камням. Они были тяжелые и гремели, переворачивая всю душу. Несмотря на тяжесть и боль, Матье взглянул в сторону конюшни, одна из дверей которой была открыта. Он заметил лоснящийся круп лошади и в темноте узнал Мариоза, возницу из Салена, с которым частенько работал вместе. И сразу на него пахнуло ароматом прошлого – дороги, упряжки, свобода. Рванувшись в сторону конюшни, он закричал:
– Мариоз!.. Мариоз, помоги мне!.. Я пропал!
Но тот спрятался. И гнет одиночества, более тяжкий, чем цепи, навалился на Матье. Голос его заглох, и он безвольно поплелся дальше между стражниками.
– Давай, двигай, сам видишь – никого там нет.
Не успели они войти в коридор, как раздался голос Антуанетты.
– Заковали тебя, возчик! Заковали! – кричала она. – Значит, повесят. Я ж так тебе и предсказывала… Вот и подохнешь, возчик. А мог уже быть далеко… мог бы…
Выкрики ее прервал один из стражников.
– Заткнись, ведьма, я слыхал, как ты обругала в суде одного из наших! Ничего, сейчас я тебе заткну твою грязную глотку… Ну-ка, откройте мне эту камеру!
Старик тюремщик поспешно отпер камеру, где раньше сидел Матье, и, подняв факел, посветил стражнику.
– Гляди, Гийон, что делают с ведьмами, покуда их еще не сожгли заживо… – крикнул тот, подскочив к Антуанетте. – На колени, чертовка, на колени!
Он схватил в кулак длинные волосы Антуанетты, оттянул ей назад голову, потом рванул вперед так, что она рухнула на колени. Тогда, опрокинув ее на свою согнутую ногу и придерживая одной рукой, другой он запихнул ей в рот охапку соломы. Антуанетта закашлялась и глухо застонала. Факел осветил ее вспыхнувшие ненавистью глаза. Стражник рванул спереди корсаж, и красивые белые груди Антуанетты на мгновенье стали самым ярким пятном в этой мрачной комнате.
– Недурно, – бросил стражник, – пожалуй, стоит подзаняться нынче ночью.
Но едва он дотронулся до груди Антуанетты, она вцепилась ногтями ему в спину. Он выпустил ее волосы и хлестнул по лицу, потом поднялся и ударом сапога в бок отшвырнул к каменной стене.
Лишь только стражник отошел от нее, Антуанетта вытащила изо рта солому, сплюнула и выкрикнула:
– И ты тоже умрешь не своей смертью!
Стражник умело послал в ее сторону плевок, который, правда, не долетел до нее, и, вернувшись к Матье, спросил:
– Не хочешь поскакать на ней чуток? Из-за нее ведь тебя приговорили.
Матье покачал головой.
– Твоя правда, – сказал стражник. – Нечего мараться о всякую дрянь.
Перед уходом Матье еще раз взглянул на Антуанетту – она лежала, скрючившись, почти там же, где сам Матье коротал это утро. В ее черных глазах уже не было ненависти – одно лишь неизбывное отчаяние. Тогда, пользуясь тем, что тюремщик не закрыл еще дверцу, Матье спросил:
– Зачем ты это сделала? Скажи, зачем?
Старик поднял факел. В черных глазах опять мелькнула было молния, потом Антуанетта уронила голову на колени, и тело ее затряслось от долго сдерживаемых рыданий.
Стражники грубо расхохотались.
– Ишь ты, ведьма, распищалась, как младенец, – сказал тот, что измывался над ней. – Не тужи, старуха, мы придем тебя утешить… У нас небось найдется чем тебя позабавить… Что и говорить, найдется!
Они еще посквернословили, пока старик запирал дверь, затем повели Матье в глубь коридора, где находилась совсем темная, без всяких окошек камера. Они объяснили, что не имеют права помещать в другое место приговоренных к смерти, и предложили Матье сесть на солому. Когда он сел, прислонившись к стене, один из стражников продернул конец цепи в кольцо, вмурованное между двумя камнями. Щелкнул замок.
– Правило такое, – сказал стражник. – Но я оставил тебе цепь подлиннее… А старик воткнет факел как раз против твоей двери. Вот увидишь, ежели не закрывать глазок, у тебя будет немного света… А уж мы постараемся принести тебе чего-нибудь запить хлеб…
Они были уже в дверях, когда один из них обернулся:
– Не тужи, мэр еще, может, тебя помилует.
Слово это будто осветило темную камеру. И пока тюремщик, провожавший стражников, не вернулся с факелом, в непроглядной тьме светилось лишь это слово – «помилует». А может, мэр и есть тот самый советник, который говорил с ними в день отъезда и сейчас молча сидел на процессе? Матье попытался восстановить в памяти мельчайшие подробности того дня. Советник отправил Матье в бараки, потому что жена его умерла от чумы. Сегодня он молчал, но судьи упоминали об этом в своих бумагах. А раз они об этом знали, значит, советник им говорил. А раз говорил, значит, он против Матье. А раз он хотел, чтоб Матье казнили, чего ради теперь он дарует ему помилование?
Когда тюремщик вернулся и стал закреплять факел в кольце, висевшем против двери камеры, Матье окликнул его:
– Эй, старина!
Ключ повернулся, и дверь отворилась. Старик вопросительно дернул головой.
– Скажи, а как оно бывает – помилование-то? – спросил Матье.
Старый тюремщик жестами показал, что он немой. Факел горел за его спиною, и Матье не мог видеть лица, но чувствовал, что человек этот незлобив и с радостью поговорил бы с ним. Он пошел куда-то, оставив дверь открытой, и, вернувшись с охапкой чистой соломы, положил ее поверх той, насквозь пропитанной сыростью, на которой сидел Матье. Затем снова вышел и запер за собой дверь; Матье услышал, как медленно удаляются его шаги. Факел он оставил в кольце, против двери, и слабый свет плясал в проеме глазка. В центре камеры на полу лежал довольно яркий прямоугольник света, а в остальной ее части бродили неверные огоньки. Матье огляделся. Мысль, что после этой темной и холодной комнаты он не увидит ничего, кроме площади и виселицы, еще не уложилась окончательно в его сознании. Война и чума приучили его ждать смерти в любую минуту, но представление о ней не имело ничего общего с той неотвратимостью, что встала перед ним меньше часа назад. В голове его все время стучало, что жить ему осталось лишь вечер да ночь, но верилось в это с трудом. Когда же постепенно он свыкся с этой мыслью, ему стало казаться, что до рассвета осталась еще целая вечность. Ему отвели крохотный кусочек пространства, да еще приковали цепью к стене, что лишало его возможности хотя бы обойти свои владения. Он, исколесивший всю страну, он, чувствовавший себя узником всякий раз, как его задерживали где-либо на два-три дня, рассматривал теперь свою камеру, точно необъятный мир, узнать который он не мог и помыслить. И он, так долго лелеявший надежду побродить на воле со своей упряжкой, теперь задавал себе вопрос, как доживет он до столь уже близкого рассвета.
Нет, быть этого не может. Слишком расплывчатое это понятие – рассвет, и не может оно означать миг его смерти.
Подсознательно он ждал какого-то события, которое снова прибило бы его к берегу жизни. Никогда раньше не склонный к мечтаниям, теперь он пытался представить себе, что может вытащить его отсюда. Долгое время ничего не приходило ему в голову. И вдруг в нем точно прорвалась плотина, и волна видений затопила его. Вот появился стражник Вадо, который защищал его в суде: он выкрадывает у товарищей ключи, освобождает Матье и бежит вместе с ним на лошадях, стоящих наготове во дворе. И старик солевар вовсе не умер. Узнав, что Матье приговорили, не выслушав его показаний, он в ярости оглушает стражников и освобождает узника. А вот Мальбок, спасенный черными всадниками в тот миг, когда он поднимался на виселицу, приходит за Матье. И наконец возвращается Добряк Безансон с беженцами и осаждает ворота города. Матье слышит, как Безансон кричит ему:
«Это я – Добряк Безансон!.. Иду!.. Держись, старина!..»
А вот на город нападают французы и «серые» и освобождают всех узников. Или же Антуанетта, раскаявшаяся в том, что приговорила Матье к смерти, насылает порчу на стражников. И Матье видит, как он бежит вместе с ней. И снова чувствует ее тело, каким познал его в ту ночь, когда они рвали омелу.
Видения проносились так стремительно, что у Матье кружилась голова. Руки и лоб опять стали влажными. Он шарил глазами по темным углам камеры и внезапно наткнулся на предмет, которого дотоле не замечал. Предмет этот находился за дверью, в уголке, где лежала куча подгнившей соломы. Матье пришлось лечь на живот и до отказа натянуть цепь, чтобы добраться до него. Кончиками пальцев ему удалось подкатить по соломе этот кусочек дерева; он зацепил его и поднял к свету.
Но тотчас же отшатнулся и подальше отбросил от себя деревяшку. Это оказалась маленькая, неумело сработанная виселица с болтающейся на ней фигуркой. Дрожа как в лихорадке, Матье отвел было глаза, но какая-то не подвластная ему сила неодолимо притягивала его взгляд. Медленно, почти против воли, он протянул руку и поднял виселицу. Фигурка повешенного качнулась два-три раза и замерла. Матье сжал ее указательным и большим пальцами. Повешенный был влажный и холодный. Матье понюхал и уловил запах заплесневелого хлеба.
Если хлеб еще влажный, если крысы не съели его, значит он здесь недавно. И значит, это Мальбок смастерил виселицу и вылепил повешенного. Рассмотрев его ближе, Матье заметил, что фигурка висит на толстой шерстяной голубой нити того же цвета, что и колет Мальбока. Зачем же свою последнюю ночь он потратил на то, чтобы изобразить собственную смерть? Знал ли он, что Матье окажется здесь вслед за ним? Может, хотел оставить Матье памятку? Для того, чтобы его запугать или чтобы придать мужества?
Так Матье ничего и не понял. Он не отрываясь глядел на освещенную светом виселицу, ее угловатая тень плясала на глинобитном, усыпанном соломой полу.
Заслышав в коридоре грохот сапог, Матье схватил виселицу и спрятал под подстилкой, точно бесценное сокровище.
Вошли стражники. Они принесли ему кувшин воды, четвертушку хлеба и кусок сала.
– Больше ничего не нашлось, старина. Но стражник Вадо посылает тебе вот это. А уж ты его знаешь и понимаешь, что такое для него выпивка. Матье взял фляжку.
– Спасибо, – пробормотал он. – Передайте ему от меня спасибо…
Другой стражник протянул ему небольшое металлическое распятие и сказал:
– А это кюре прислал тебе, чтоб ты мог, ежели хочешь, помолиться. Вернешь ему завтра утром, когда он придет тебя исповедовать… Он всегда так делает.
Матье снова поблагодарил и, видя, что они собираются уходить, спросил:
– А что же все-таки значит помилованье-то? Стражники переглянулись, и тот, который был поприветливей, сказал:
– Чтоб мне провалиться, тогда тебя не вешают… Просто остаешься в тюрьме до самой смерти.
Они помедлили с минуту и молча вышли; немой запер за ними дверь. Пламя факела, заплясавшее от движения воздуха, раскачало прямоугольник света на полу. Матье поставил посередине распятие на массивной подставке, – в точности такое же носил с собой отец Буасси, чтоб служить мессу. Правда, это было повыше и из желтого металла, а распятие отца Буасси – из белого.
Прошло много времени, прежде чем Матье решился съесть хлеб и сало. Жевал он медленно. Давненько он не ощущал вкус сала во рту. Хлеб не был ни засохшим, ни заплесневелым, и, наверное, в нем хватало пшеничной муки. Напиток тоже был вкусным. Матье выпил несколько больших глотков, и приятное, тепло разлилось у него внутри, посылая кровь в самые кончики пальцев хоть и потных, но ледяных рук и ног.
Матье доел сало, но у него оставался еще большой кусок хлеба, и он положил его на свет, уберегая от крыс. Потом достал из-под соломы виселицу и поставил ее позади распятия, которое оказалось вдвое меньше нее.
Теперь он уже ни о чем не думал – верно, начало действовать спиртное. Он смотрел на Христа, на повешенного, а за ними уже появлялись безмятежные картины детства, смыкавшиеся теперь с последними его днями. Картины, в которых самые мучительные мгновения жизни имели почти тот же цвет и вкус, что и минуты радости. Картины, в которых спокойное лицо и светлые глаза отца Буасси возникали все чаще и чаще, пока проходили первые часы этой ночи. После того, как Матье покончил с едой, тишина, казалось, сгустилась еще больше, и малейший шорох соломы разносился громко, как треск горящего кустарника. Много раз перед глазами Матье возникали большие костры, и он явственно чувствовал их запах, гуляющий по дорогам вместе с влажным октябрьским ветром. Он сам нарочно шуршал соломой, стараясь прогнать гнетущую тишину, и вдруг замер. Задержал дыхание, насторожился. Где-то глубоко-глубоко под землей раздавался стук.
Сердце Матье сразу затопила надежда. Кто-то рыл ход, чтобы освободить его. Быть может, Безансон, а может, стражник или другие узники? На мгновенье кровь закипела в его жилах. Ему стоило немалых усилий успокоиться и вслушаться получше. Он улегся на бок и, раздвинув солому, приложил ухо к земле. Звук доносился оттуда, ритмичный и настойчивый.
Слишком ритмичный и слишком настойчивый. Матье понадобилось всего несколько минут, чтобы определить его. Эти удары, похожие на пульс здорового человека, производил насос соляного колодца. Матье не раз видел его – огромное колесо в три человеческих роста, движущее рычаг из цельного ствола дерева. Перед его глазами возник свод подземелья, где дни и ночи работает этот насос, приводимый в движение водой канала, берущего начало от Фюрьез. Подземная галерея, должно быть, доходит до самой тюрьмы. Там, как раз под камерой, другой каменный свод. Если бы Матье мог копать, он попал бы в катакомбы солеварни. А оттуда без труда вышел бы к руслу реки, и ему оставалось бы спуститься или подняться вверх по течению, чтобы выйти из города. Помимо воли ногти его принялись царапать сырую землю, но холод впившегося металла тотчас напомнил ему о цепях. Прежде чем рыть, надо от них избавиться. Он снова попытался раскачать вделанное в стену кольцо, но силы его иссякли. Он тотчас покрылся потом, опустил руки и, задерживая дыхание, стал вслушиваться в стук насоса – живого сердца земли.
Теперь звук этот казался ему оглушительным. Он нарастал внутри Матье, точно эхо под каменными сводами – только в десять, в сто крат сильнее. И возница уронил голову на колени, зажал уши руками, стараясь укрыться от этого стука, отбивавшего, как ему мерещилось, ритм жизни. Жизни и свободы, которые заказаны ему навсегда.
Наконец Матье заснул, прислонившись к стене, уперев подбородок в согнутые колени. Проснулся он внезапно и с таким чувством, будто падает в бездонную пропасть. Ему даже показалось, что он закричал. Но нет, безмолвие оставалось столь же гнетущим, и нарушал его лишь стук насоса, который и шумом не назовешь. Когда Матье открыл глаза, взгляд его упал на освещенный прямоугольник, где в свете факела плясали искаженные тени виселицы и распятия. Он не мог оторвать от них глаз, одновременно вслушиваясь в глухой стук, поднимавшийся из недостижимых недр, которые он так явственно себе представлял. Какую-то минуту подземная галерея неотступно стояла перед ним, потом он снова увидел виселицу и, как завороженный глядя на нее, медленно поднес руки к горлу. В день, когда он сорвал омелу, шнурок больно резанул ему затылок, и сейчас пальцы его тщетно пытались отыскать след того пореза.
Напрасно старался Матье понять, как долго он спал, – ничто не указывало на течение времени. Свет факела не стал слабее, но ведь тюремщик мог сменить его, покуда Матье спал. И он подумал, что потерял, быть может, несколько часов жизни, которую оборвет приближающийся рассвет. При этой мысли тоска пронзила Матье с новой силой, и он подумал, что часы сна все же помогли ему сократить муки страха. Не лучше ли было бы проспать до самой зари? И чтобы стражники пришли бесшумно и отнесли его, спящего, на место казни. А можно ли, если тебя повесят во сне, проснуться сразу в мире ином?
Матье дал себе волю и представил, как мать пробуждает его ото сна. А рядом с ней он увидел отца, жену и священника.
– Глупость какая-то, – сказал он вслух.
Голос его прозвенел в тишине. Он подождал, пока растворится эхо, но тишина показалась ему еще более гнетущей, и он снова заговорил:
– А может, не такая уж и глупость? Ежели есть рай, так они все там… А мне с чего бы туда не попасть? Зла я никому не делал. Это другие мне делают зло.
Говорил он тихо, и все же ему казалось, что звуки разнеслись до самых границ ночи.
На несколько минут все замерло под отсыревшими сводами. А потом ночь стала просыпаться. Вдалеке послышался непонятный шум. Снова тишина, затем скрипнула дверь, ведущая во двор. Матье задрожал. Тело его и лицо мгновенно покрылись ледяным потом. Неужто он так долго спал? Неужто рассвет, невидимый в этом каменном мешке, уже наступил?
Стук шагов, звяканье ключей, голоса, скрип еще одной отворяемой двери и женский крик, сразу оборвавшийся. Раскаты грубого хохота.
– Антуанетта…
Матье шепотом произнес это имя. Дрожь прошла, он глубоко вздохнул – напряжение исчезло. Рукавом он вытер пот, от которого щипало глаза. Волна неуемной радости накатилась на Матье, но ему тут же стало стыдно при мысли о том, что происходит в камере, где он сидел накануне. В нем не только не осталось ни капли ненависти к Антуанетте, но внезапно он понял, что, будь он сейчас на свободе, бросился бы к ней на помощь. Невольно он потянул цепи, но металл тотчас врезался в запястья. На мгновенье перед ним, как наяву, возникло ее трепещущее тело, тугая грудь, и видение это было реальнее, чем крест и виселица, реальнее, чем мрак камеры и свет факела, реальнее, чем мысль о казни, ждавшей его на рассвете.
Неужто он любил эту женщину?
Потекли нескончаемые минуты – то слышался приглушенный хохот солдат, то ругательства, то звуки ударов.
Потом опять захлопали двери, застучали, умноженные эхом, сапоги, и снова эта ночь вне времени плотно сомкнулась вокруг Матье.
Долго думал Матье об Антуанетте и стражниках, пока ему не пришла в голову мысль, что солдаты наверняка явились к ней без долгих проволочек. Так что ночь, может, только еще начинается. Жуткая ночь, но пусть бы она длилась вечно.
Пришел немой тюремщик, снял догоравший факел и заменил его новым, более ярким. Задвигались тени в волнах дыма и света.
– Который час? – крикнул Матье.
Старик заглянул в глазок и медленно, шаркая ногами, ушел.
Матье снова представил себе Антуанетту и прошептал:
– Нехорошо я подумал. Когда они пришли, я решил было, что это за мной. Со страху у меня вся кровь застыла. А как услыхал, что они вошли к ней в камеру, меня и отпустило. Хоть и знал, что они там будут делать.
Внезапно Матье вспомнил, что с той минуты, как зачитали приговор, он ни разу не молился. И стал думать, какую бы молитву прочесть за несколько часов до смерти. О чем, кроме помилования, может он просить? О хлебе насущном?
– Вот она, смерть-то, – вздохнул он. – Ведь это значит, никогда больше не поесть тебе ни хлеба, ни чего другого. И никогда не выпить. И белого света не увидать.
Усилием воли он вернулся к молитвам и решил сказать богу, что прощает и судей своих, и Антуанетту.
– Отец Буасси наверняка присоветовал бы мне так поступить… Но что же все-таки плохого я сделал? Что я сделал судьям? Я их и знать-то не знаю.
Мысль о всепрощении занимала его какое-то время, потом он сказал вслух:
– А я ведь было ушел. Ежели бы не вернулся, теперь был бы в Морже, со всеми остальными.
И все они возникли перед ним – Мари и Безансон явственнее других, а потом уверенность в том, что он сам виноват в своих бедах, поглотила его целиком. Быстрая, словно молния, мысль пронзила его сознание, но Матье тотчас прогнал ее.
– Нет, – сказал он. – Святой отец тут ни при чем. Я сам хотел вернуться… Нет, отец мой, я совсем на вас не сержусь.
Он чувствовал глубокое замешательство. Разве не простил он иезуита только потому, что на пороге смерти не мог обойтись без его помощи?
– Отец мой, ну вы же можете испросить для меня помилование.
Матье было совестно обращаться к человеку, который ждал его в царствии небесном, и все же долгую минуту он позволил себе помечтать о том, как мэр пожалует ему помилование. Из тюрьмы его при этом не выпустят, но цепи снимут и переведут в камеру, смежную с той, где сидит Антуанетта Брено. Вдвоем им – Матье, правда, не представлял себе как – удалось бы сбежать из тюрьмы и из города. Пешком они дошли бы до лесной деревушки, заночевали там, а потом перебрались бы в Швейцарию, где нашли бы Безансона и остальных беженцев.
С тех пор как его арестовали, Матье часто думал об этих людях, промелькнувших в его жизни, но оставивших по себе теплое чувство. То и дело вспоминались Матье глаза Мари в тот миг, когда советник спросил насчет чумы, вспоминался ему птичий смех и чудное прозвище подмастерья.
– Добряк Безансон, – прошептал он, – подмастерье плотника… А ведь и виселицу строят плотники… И виселицу, и помост, и люк.
Матье никогда не приходилось наблюдать казнь, но однажды утром, когда он выезжал в горы с грузом соли, он видел, как рабочие воздвигали на площади орудие правосудия. И он хорошо помнил, что руководил ими мастер-плотник. На сей раз они, верно, возводили виселицу днем, накануне казни господина де Мальбока. Матье припоминал, что он слышал стук молотка.
Перед глазами его стояли виселица, помост, люк. Сейчас он почувствует, как пол уходит из-под ног. Ощущение паденья, с каким он проснулся, было как бы предвестием того, что его ждало.
Его затрясло. Стало холодно и страшно.
Он понимал: скорее страшно, чем холодно.
Он взял фляжку, которую принес стражник, и посмотрел ее на свет. Там оставалась еще добрая половина. Если он разом все это выпьет, то наверняка уснет. И просуществует эту ночь без единой мысли.
– И без молитвы, – заключил он.
Но разве не поторопит он этим свою смерть? Во всяком случае, отцу Буасси не понравилось бы, как Матье ведет себя в ожидании последнего часа. Священник часто говорил ему, что надо смело смотреть в лицо смерти и что она – всего лишь переход из этого зачастую мрачного, холодного мира в мир вечного света и тепла. Здесь, под звездами, Матье осталось прожить совсем крохотную частицу ночи, и вот он уже не знает, чем ее заполнить. Ему вдруг показалось, что между теперешним мгновеньем и мгновеньем, когда раскроется люк, тоже еще целая вечность. Черная, мрачная, вязкая вечность. И пройти ее можно лишь ценой небывалых усилий, ибо вся она – тина, торф, необозримые топи.
– А ежели за смертью ничего нет… Совсем ничего.
Усилием воли он отогнал от себя и болота, и небо, и дороги, и лошадей, и солнце, и даже свет факела, освещавший виселицу и распятие. Но и за опущенными веками мир все равно существовал. Мир и свет.
– Да что ж это значит – ничего?
Вернулся страх. И притащил с собой разные сцены из жизни Матье, но главным образом – сцены агонии. Агонии людей, умерших у него на глазах, агонии знакомых и незнакомых, чью смерть описывали ему другие. Ничто – даже муки сожженного французами кюре не были так ужасны, как это навязанное ему ожидание.
Матье так долго сидел неподвижно, что под гнилой соломой вдруг зашевелилась крыса. Матье затаил дыхание. Солома приподнялась, крыса показалась, но, увидев или почуяв человека, тут же скрылась. Матье лишь на короткое мгновенье различил крысу в темноте, но появление ее показалось ему знаменательным.
Почему? Он и сам не знал, – понимал только, что крыса эта – существо вольное. Она вольна жить в этой тюрьме или в любом другом месте. И поднялась она подземными переходами, верно, прямо от русла Фюрьез. Уж не пришла ли сюда эта крыса, свободная от цепей, эта вольная, полная жизни крыса, чтобы указать Матье путь к свободе? Она уцелела от чумы, от охоты на крыс, какую вели люди, обвиняя этих животных в распространении чумы. Может, она – единственная крыса в Салене, оставшаяся в живых.
И Матье подумал, что он – ничтожнее этой крысы, ибо ему осталось меньше времени жить. Ему случалось убивать крыс, даже не задумываясь о том, что он приносит им смерть. А теперь вот убьют его самого. Палач ведь вроде охотника на крыс. Тюрьма и цепи – та же крысоловка.
А эта крыса и дальше будет жить своей маленькой жизнью. Если ей захочется подняться вверх по течению реки, она выйдет из города и пойдет куда глаза глядят, через поля и леса. И если она решит добраться до Во или до Савойи, никто не помешает ей в этом. Ей надо будет лишь старательно избегать людей, лис, волков да крупных хищных птиц.
Матье все еще держал в руках фляжку стражника. Он отхлебнул глоток, но спиртное тут же обожгло ему все внутри, и он пожевал кусок хлеба, чтобы загасить этот огонь. Смесь хлеба со спиртным вызвала у него тошноту, но он сдержался. Поднялся, отошел подальше, насколько позволяла цепь, и справил нужду. Прямо на охапку гнилой соломы, под которой исчезла крыса. Звук льющейся струи напомнил ему о реке, и он представил себе, как его моча течет по крысиному ходу до самой Фюрьез. Частица его спаслась, выбралась на волю. А он остался, прикованный цепью. Руки его перебрали цепь до самого кольца, накрепко вбитого между двумя огромными камнями. Он схватился за кольцо и еще раз попытался расшатать его, напрягая все мышцы, собрав всю волю; он боролся так долгую минуту, а потом опустился на пол, без сил, обливаясь потом. На мгновение он представил себе, как выдирает из стены кольцо и, позвав тюремщика, оглушает его ударом цепи. Потом берет у него ключи, идет за Антуанеттой, вместе они оглушают стражника, который несет караул во дворе, угоняют лошадей и прорываются сквозь городские ворота. А там останется лишь добраться до холмов. Городские стражники не будут их преследовать из страха нарваться на французов или шведов. В холмах все деревни сожжены и брошены жителями; в развалинах он найдет кузнечные инструменты и освободится от цепей. А там уж – прямиком в леса.
Но надо ли брать с собой Антуанетту или пусть ее осудят за колдовство? Ему казалось, что если бы она действительно обладала волшебной властью, она могла бы помочь ему осуществить этот план.
Отдышавшись и придя немного в себя, он вдруг стал над собой смеяться. Смеяться смехом, имевшим тот же вкус, что этот кислый хлеб и спиртное, так сильно обжегшее ему горло. Он поднял кувшин и отпил ледяной воды. Но солоноватая вода тоже отдавала плесенью.
Долго Матье сидел, ни о чем не думая. Он взял виселицу и вынес ее из прямоугольника света, где оставалось теперь лишь распятие да кусок хлеба. В эту минуту факел опять стал тускнеть, и тюремщик пришел заменить его. Он отпер дверь, удостоверился, что Матье на месте, и собрался было выйти, когда возница спросил его:
– Который же теперь час?
Старик присел на корточки и нарисовал на полу три черты. Потом поднялся, запер дверь и воткнул новый факел вместо прежнего, а тот унес с собой. Запахло смолой. Вкусным запахом жизни.
Три часа – значит, до рассвета осталось, по меньшей мере, часа четыре. Сообразив это, Матье подумал, что тем, кого казнят летом, куда хуже. На мгновение он ощутил превосходство перед ними, но потом подумал, что это, наоборот, продлевает его мучения.
Теперь он боролся с собой. Боролся с нестерпимым желанием звать на помощь, вопить, требовать, чтобы его освободили, помогли бежать, даровали помилование.
Что-то непременно должно произойти. Сам он ничего сделать не может, но другие могут все – они ведь свободны, и цирюльник, и стражник, и даже те стражники, что вели его сюда и так злились на Антуанетту. А правда, неужто она не околдовала их и не попыталась сбежать, когда они пришли ее насиловать? А если ей это удалось, придет ли она за ним, чтобы они могли бежать вместе?
Глаза Матье теперь не отрывались от распятия. Напрягая каждый нерв, возница вслушивался в ночь, ожидая какого-нибудь шороха, который возвестил бы его освобождение.
Молча он начал молиться про себя, и вся молитва его заключалась в одной-единственной фразе, которую он все повторял и повторял без конца:
«Господи, помоги им меня спасти».
«Они» были все те, на кого, как казалось Матье, он еще мог рассчитывать. И живые, и мертвые вместе. Некий странный образ, объединивший в себе черты и Безансона, и Мари, и отца Буасси, и Антуанетты, и стражника, и жены Матье, и его родителей, и его бывшего хозяина, и Мальбока, и цирюльника, и французов, захвативших город, и Лакюзона, явившегося освободить узника, чтобы обрести еще одного солдата для своего отряда.
Молитва повторялась и повторялась, все одна и та же, проникнутая надеждой выжить.
Матье заполняло теперь лишь ощущение бесконечности жизни, которая раскинется перед ним, едва только тень виселицы исчезнет из его глаз.
И тогда настала минута покоя, почти счастья, за которую Матье успел прожить необыкновенно насыщенные и долгие часы прошлого. Больше всего его удивляли всякие мелочи, которые, как оказалось, глубоко врезались в его память. Вроде бы совсем незначительные пустяки. Скажем, пятно на стене дома, где он жил со своей женой. Или нервный тик у человека, которого он встретил где-то на постоялом дворе и имени которого даже не помнил. Или нрав и привычки одной из первых его лошадей, которую, как ему казалось, он давно позабыл. Дорожные происшествия. Сломанное колесо. Завершенная работа.
Охваченный воспоминаниями, он не замечал, как течет время. И когда из коридора до него донесся шепот и приглушенные шаги, когда пламя факела заколебалось от тока воздуха, он ни секунды не сомневался, что пришли его освобождать.
– Господи, слава тебе, – быстро-быстро заговорил он. – Ниспошли им удачу до конца.
Дверь отворилась, и тюремщик посторонился, пропуская стражника и старенького кюре, который нагнулся и поднял распятие.
– Надеюсь, оно помогло вам, сын мой, – сказал он. – Помните, что его муки были тяжелее тех, что придется испытать вам, и еще помните, что он умер за нас.
Матье едва не закричал, но вдруг понял, что почти всю ночь разглядывал распятого Христа и даже не подумал о том, что это ведь тоже – приговоренный к смерти, только быть распятым, наверно, куда мучительнее, чем быть повешенным.
Христос знал, на что идет. Он знал уже царствие своего отца. А Матье Гийон, несчастный, отягощенный грехами возница, в чем он может быть уверен?
Дальше все разворачивалось так, точно это был кто-то другой. Посторонний, на глазах которого кончалась жизнь приговоренного к казни Матье Гийона.
Он ответил не таясь на вопросы старенького кюре, оставшись с ним наедине. Он послушно согнулся, когда два кузнеца, один – с переносной наковальней, другой – с молотом и долотом, разбивали его цепи. Звон оглушительно разрастался под сводами, и Матье вспомнил, как накануне, услышав этот звук, подумал, что, наверно, во дворе подковывают лошадей.
– Лошади-то – они свободны. Шагают себе по дорогам.
– Чего ты говоришь? – спросил кузнец, помогая Матье подняться.
– Ничего, – вздохнул Матье.
Стражники завели ему руки за спину и скрутили запястья обжегшей кожу веревкой. Потом, взяв Матье с двух сторон под руки, они вывели его в коридор. Проходя мимо камеры Антуанетты, Матье прислушался. Надеялся ли он услышать крик, зов, последнее прости? Он и сам не знал. И не осмелился спросить у стражников, почему там так тихо. Ни шороха.
Выйдя во двор, он взглянул на небо. Ни единого облачка. Легкий ветерок, налетевший, верно, с востока, мурлыкая, скатывался с крыш. Блеклая заря освещала лишенный красок мир. Матье хотел было сказать им, что день еще не наступил, но тотчас услышал голос судьи, произнесшего:
«На рассвете».
Еще мгновение – и солнце перевалит через горы, но Матье уже не увидит его. И он вдруг ощутил неодолимое желание еще раз увидеть солнце. Слева от них послышался шум, от которого Матье вздрогнул. Он повернул голову. Дверь конюшни была распахнута, оттуда выводили лошадь. Она катила повозку, крытую черной парусиной, вроде той, какая была у Матье в бараках, только меньше. Его удивило, что переднее правое колесо было совсем новое. Светло белело дерево, и блестел железный обод. Матье хотелось окликнуть возницу и лошадь, но ни звука не вырвалось из его сдавленного горла. Они прошли под аркой ворот, где мостовая была выложена более крупными камнями. Матье никогда раньше не замечал разницы в величине камней. На площади, на просторе, свет был ярче. В глубине виднелась улица, ведущая к солеварням и к городским воротам, вправо от них уходит дорога в горы, влево – в Эгльпьер. Перед глазами Матье возник лесной лагерь, Мари, Безансон, другие его обитатели и совсем явственно – отчий дом в Эгльпьере, глинобитный пол, печка, стол, две скамьи. Мать и жена ждали его. В котелке варился суп. Потом он увидел себя ребенком рядом с отцом.
Прямо перед ним блестела крыша. Он не мог отвести от нее глаз. На мгновение ему почудилось, будто тело его сейчас выскользнет из рук стражников и взлетит к этой крыше. Но тут он перевел глаза вправо, где против ратуши высился эшафот и виселица на нем. И веревка с петлей. Он видел теперь только это, и невыносимая боль пронзила его голову и тело. Он застыл, остолбенел, но стражники подхватили его, вынуждая идти. Ноги не слушались.
Кюре поднес ему распятие.
– Смотри на него, – сказал он. – И целуй.
Матье впился взглядом в Христа, и тотчас перед ним возникли ясные, как родник, глаза отца Буасси, светлые и лучистые, как никогда. И голос его произнес:
«Никогда не забывай, что смерть – это лишь переход к свету. К вечному свету».
Целуя распятие, Матье думает о святом отце.
С каждым шагом перед мысленным взором Матье возникают все новые видения, не заслоняя, однако, светлых глаз. Вот он идет себе спокойно к рубежу своей жизни, шагая с упряжкой по дороге. Идет спокойный. Счастливый тем, что живет.
Отец Буасси никогда не говорил с ним о своем прошлом. А было ли у него прошлое? Было ли детство? Человек бессемейный, бездомный, конечно же, он был посланником божиим на земле… Спустился, верно, чтобы найти хорошего возницу.
Несколько шагов Матье идет ни о чем не думая. В какой-то мглистой пустоте, которая, быть может, и есть смерть.
Позади креста, что несет священник, высится эшафот и гигантская виселица с веревкой. А там, дальше – вооруженная стража и люди. Небольшая толпа, и все – на одно лицо. И все смотрят на него. Взглядом, который ни о чем не говорит. Они – где-то далеко и в то же время очень близко.
Он вздрагивает и снова столбенеет. Долго грохочет барабан, а тем временем он поднимается по ступенькам светлой деревянной лестницы, ведущей на эшафот. Только тут он замечает палача в красном капюшоне; из коротких рукавов торчат огромные голые руки.
Барабан смолкает. Священник говорит:
– Молитесь со мной, сын мой.
И Матье удается повторить за ним «Отче наш» голосом, который принадлежит как будто не ему. Какое-то странное чувство. Он не узнает свой собственный голос.
Ему связывают щиколотки, как связали до этого запястья. Его охватывает внезапное желание вырваться, расшвырять всех ногами, но мышцы окаменели, и вот узлы уже стянуты.
Матье поднимает голову и смотрит в небо. Оно уже светлое. Такое же светлое, как взгляд отца Буасси. Взгляд этот обретает такую силу, что все остальное стирается. Все, кроме света. Может быть, Матье уже покинул этот мир и устремился туда, где надет его иезуит?
Светлый взгляд заполняет собою утро, а вот раздается и голос священника. Иезуит говорит о других глазах – глазах девы Марии. Непорочных глазах ребенка, которые словно отмывают от позора и облегчают самые тяжкие страдания.
А потом перед Матье встают глаза другой Марии – той, что ушла в кантон Во. А рядом глаза матери, жены… Глаза множатся, проникают в самую его душу.
Кюре, стоящий возле осужденного, поднимает распятие.
Матье провожает взглядом крест, кажущийся черным на фоне неба, по которому разливается свет. Свет, идущий с востока, с той стороны, где кантон Во. Издалека. Из-за лесов, из-за равнин, по которым змеятся дороги и бегут упряжки, ведомые возницами.
В голове у Матье возникает:
«Лошадей не вешают… Если б я был лошадью!..»
Веревка ложится под подбородком.
Крест в небе становится все чернее. Там, над холмами, солнце уже встало. Но здесь, на дне лощины…
Грохочет барабан, и пол уходит.
Ослепительная вспышка опаляет глаза Матье. Что-то в нем разрывается сверху донизу, вдоль всего тела, с ужасающим хрустом, который открывает перед ним двери в неведомое.
Шато-Шалон, 17 июля 1974 -
Вильнев-сюр-Йонн, 27 сентября 1975