ЭДИТ НЕСБИТ (Edith Nesbit, 1858–1924)

Английская писательница Эдит Несбит (в замужестве Эдит Бланд) снискала мировую известность как автор многочисленных произведений для детской аудитории, лучшие из которых впоследствии были экранизированы. Несбит расширила традиционные рамки сказочного жанра, привнеся в него элементы детектива, фэнтези и научной фантастики. Действие ее книг часто разворачивается в узнаваемой, повседневно-будничной среде, в которую неожиданно вторгаются магия и чудеса. Это оригинальное переплетение прозы жизни и сказочного вымысла получило развитие в творчестве таких писателей, как Клайв Стейплз Льюис («Хроники Нарнии»), Памела Трэверс (повести о Мэри Поппинс), Диана Уинн Джонс («Ходячий замок Хоула») и Джоан Роулинг (романы о Гарри Поттере).

Будущая писательница родилась в лондонском районе Кенсингтон в семье известного агрохимика Джона Несбита, которого она потеряла в раннем детстве. Слабое здоровье ее сестры стало причиной частых переездов семейства, в разное время жившего в Брайтоне, Бекингемшире, Франции, Испании и Германии, а в 1870-е годы осевшего на несколько лет в селении Халстед на северо-западе графства Кент; именно Халстед-холл, как предполагается, стал прототипом дома с тремя трубами, в котором происходит действие самой известной книги Несбит «Дети железной дороги» (1905). В возрасте семнадцати лет Эдит с семьей вернулась в Лондон, а в 1877 г. познакомилась с банковским клерком Хьюбертом Бландом и в апреле 1880-го вышла за него замуж. В этом браке у супругов родилось трое детей, которым Несбит посвятила свои лучшие книги: «Дети железной дороги», «Искатели сокровищ» (1899), «Пятеро детей и чудище» (1902) и их сюжетные продолжения; кроме того, она взяла на воспитание двоих детей, которых родила от Бланда ее подруга и домохозяйка Алиса Хоатсон.

Несбит и Бланд были убежденными сторонниками социалистических идей и стояли у истоков основанного в 1884 г. Фабианского общества (предтечи лейбористской партии), с рупором которого, журналом «Сегодня», они активно сотрудничали в течение 1880-х гг., нередко подписывая свои статьи общим псевдонимом Фабиан Бланд. Но очевидные успехи Несбит на поприще детской литературы постепенно увели ее со стези публициста.

Наиболее известные ее книги для детей, помимо уже названных, — «Феникс и ковер» (1904), «История амулета» (1906), «Заколдованный замок» (1907) «Дом Арденов» (1908), «Удача Хардинга» (1909), «Волшебный город» (1910), «Чудесный сад» (1911), сборники рассказов и сказок «Шекспир для детей» (1797), «Книга драконов» (1900), «Восстание игрушек» (1902), «Кошачьи истории» (1904), «Волшебный мир» (1912). Перу Несбит также принадлежит около дюжины романов для взрослой аудитории — «Мантия пророка» (1885), «Красный дом» (1902), «Невообразимый медовый месяц» (1921) и др. — и четыре сборника страшных рассказов: «Мрачные истории» (1893), «Что-то не так» (1893), «Истории, рассказанные в полночь» (1897), «Страх» (1910).

Рама из черного дерева

Рассказ «Рама из черного дерева» («The Ebony Frame») был впервые опубликован в ежемесячнике «Лонгманс мэгэзин» в октябре 1891 г. (т. 18. № 108); позднее вошел в авторский сборник «Мрачные истории» (1893) и различные коллективные антологии страшных рассказов. На русский язык переводится впервые. Перевод осуществлен по изд.: Mammoth Book of Ghost Stories 2 / Ed. by Richard Dalby. N. Y.: Carroll & Graf, 1991. P. 406–416.

* * *

Быть богатым — ни с чем не сравнимое ощущение, тем более если ты успел познать глубины нищеты: был наемным писакой на Флит-стрит,{106} служил репортером, подвизался журналистом, твои статьи браковали и никто тебя не ценил. И все эти занятия были совершенно несовместимы с фамильным достоинством человека, происходящего по прямой линии от герцогов Пикардии.{107}

Когда скончалась моя тетушка Доркас и завещала мне семь сотен годового дохода и дом с обстановкой в Челси,{108} я понял, что мне осталось желать только одного: поскорее вступить во владение наследством. Даже Милдред Мэйхью, которую я до этого считал светочем моей жизни, сразу утратила часть своего блеска. Я не был помолвлен с нею, но снимал жилье у ее матери, пел с Милдред дуэты и дарил ей перчатки, когда мог себе это позволить, что случалось нечасто. Это была милая, добрая девушка, и я рассчитывал когда-нибудь на ней жениться. Очень приятно сознавать, что молоденькая женщина о тебе думает; с таким чувством и работается легче. И очень приятно знать, что на вопрос: «Согласишься ли?» — последует ответ: «Да».

Однако известие о наследстве едва ли не полностью вытеснило образ Милдред из моего сознания, тем более что она в ту пору находилась с друзьями за городом.

Мой свежеприобретенный траурный костюм еще оставался совершенно новым, а я уже сидел в тетушкином кресле перед камином в гостиной собственного дома. Мой собственный дом! Он был велик и роскошен, но при этом пуст. И тут меня снова посетили мысли о Милдред.

Комната была обставлена удобной мебелью из палисандрового дерева с дамастовой обивкой. На стенах висели несколько весьма недурных образчиков масляной живописи, но вид комнаты уродовала кошмарная гравюра в темной раме «Суд по делу лорда Уильяма Расселла»,{109} занимавшая пространство над камином.

Я встал, чтобы ее рассмотреть. Я бывал у тетушки довольно часто, как и предписывал долг, но вроде бы не видел прежде эту раму. Она явно предназначалась не для гравюры, а для картины. Черное дерево, из которого она была сделана, покрывала красивая и необычная резьба.

Мой интерес все возрастал, и, когда вошла с лампой горничная тетушки (я сохранил прежний немногочисленный штат слуг), я спросил, давно ли гравюра здесь висит.

— Госпожа приобрела ее всего лишь за два дня до болезни, но раму новую покупать не хотела — эту достали с чердака. Там, сэр, полным-полно любопытных старых вещей.

— А давно ли хранилась рама у тетушки?

— О да, сэр! В Рождество будет семь лет моей службе здесь, а рама сюда попала задолго до меня.

В ней была картина. Она теперь тоже наверху — чернущая и страшная, как каминное нутро.

Мне захотелось взглянуть на картину. Что, если это какой-нибудь шедевр старых мастеров, который тетушка приняла за хлам?

На следующее утро, сразу после завтрака, я посетил чердак.

Запасов старой мебели там хватило бы на целую лавку древностей. Весь дом был обставлен в едином средневикторианском стиле; все, что не соответствовало идеальной меблировке гостиной, стащили на чердак: столики из папье-маше и перламутра, стулья с прямыми спинками, витыми ножками и выцветшими сиденьями с ручной вышивкой, каминные экраны с золоченой резьбой и вышивкой стеклярусом, дубовые бюро с медными ручками; рабочий столик с плоеным шелковым чехлом, поблекшим, изъеденным молью и готовым рассыпаться в прах. Когда я поднял шторы, все это вместе со слоем пыли оказалось на свету. Я предвкушал, как верну это богатство в гостиную, заместив его на чердаке викторианским гарнитуром. Но в ту минуту я занимался розыском картины, «чернущей, как каминное нутро», и в конце концов она обнаружилась за старыми каминными решетками и нагромождением коробок.

Джейн, горничная, тут же ее опознала. Я бережно отнес картину вниз и стал изучать. Сюжет и краски были неразличимы. В середине имелось большое пятно более темного оттенка, но что это было — человек, дерево или дом, оставалось только гадать. Похоже, картину написали на очень толстой деревянной доске, обтянутой кожей. Я решил было отправить ее к одному из тех мастеров, кто при помощи живой воды дарует вечную юность пострадавшим от времени семейным портретам, но тут меня посетила идея: а почему бы мне не попробовать себя в роли реставратора — хотя бы на краешке картины?

Энергично пустив в ход губку, мыло и щеточку для ногтей, я очень скоро убедился, что изображение отсутствует. Под щеткой не обнаруживалось ничего, кроме голой дубовой поверхности. Я перешел к другой стороне, Джейн наблюдала за мной со снисходительным интересом. Результат был тот же. И тут меня осенило. А почему эта доска такая толстая? Я оторвал, кожаную окантовку, доска распалась и в облаке пыли упала на пол. Там были две картины, соединенные лицевыми сторонами. Я прислонил их к стене — и тут же был вынужден сам на нее опереться.

Одна из картин изображала меня; портрет точно, в малейших подробностях, повторял мои черты и выражение лица. Это был я — в платье времен короля Якова Первого.{110} Когда была написана эта картина? И как, без моего ведома? Что это — причуда моей тетушки?

— Боже, сэр, — возопила у меня над ухом Джейн, — какая миленькая фотография! Это на маскараде, сэр?

— Да, — выдавил я из себя. — Мне… мне больше ничего не потребуется. Вы можете идти.

Она ушла, а я с неистово колотившимся сердцем повернулся к другой картине. Это был портрет прелестной женщины — ослепительной красавицы. Я отметил совершенство ее черт: прямого носа, ровных бровей, пухлых губ, тонких ладоней, бездонных сияющих глаз. На ней было черное бархатное платье. Фигура была изображена в три четверти. Локти женщины опирались о стол, подбородок покоился в ладонях; лицо было обращено прямо на зрителя, взгляд, устремленный в самые глаза, ошеломлял. На столе виднелись циркули, еще какие-то сверкающие инструменты, назначения которых я не знал, а также книги, бокал, кипа бумаг, перья. Но все это я разглядел позднее. В первые четверть часа я неотрывно смотрел в ее глаза. Подобных я никогда не видел: они и молили, как глаза ребенка или собаки, и повелевали, словно глаза императрицы.

— Прикажете стереть пыль, сэр? — Любопытство заставило Джейн вернуться. Я кивнул. Свой портрет я отвернул в сторону, а изображение женщины в черном заслонил собой. Оставшись один, я сорвал со стены «Суд по делу лорда Уильяма Расселла» и поместил в крепкую темную раму женский портрет.

Потом я послал багетному мастеру заказ на раму для своего портрета. Он так долго пребывал лицом к лицу с изображением прекрасной чародейки, что у меня не хватало духу отнять у него счастье смотреть на нее. Если это сентиментальность — что ж, назовите меня сентиментальным.

Прибыла новая рама, и я повесил ее напротив камина. Перерыв все бумаги тетушки, я не нашел ничего, что объясняло бы происхождение моего портрета, осталась тайной и история картины, запечатлевшей незнакомку с удивительными глазами. Выяснилось только, что вся старая мебель перешла к тетушке после смерти моего двоюродного деда — главы фамилии. Я бы заключил, что наше сходство — семейное, если бы все, кто входил в гостиную, не восклицали: «Как похоже вас изобразили!» Пришлось использовать объяснение, придуманное Джейн, — маскарад.

И тут, как можно предположить, история с портретами подходит к концу. Вернее, это можно было бы предположить, если бы далее не следовало еще немало страниц. Как бы то ни было, тогда я счел эту историю законченной.

Я отправился к Милдред и пригласил ее с матушкой у меня погостить. На картину в раме из черного дерева я старался не смотреть. Я не мог ни забыть, ни вспоминать без странного трепета выражение глаз женщины, когда я увидел их впервые. Меня пугала мысль, что наши взгляды опять встретятся.

Готовясь к визиту Милдред, я сделал в доме кое-какие перестановки. Многие предметы старомодной мебели были перенесены вниз, весь день я перемещал ее так и эдак и наконец, уставший, но довольный, уселся перед камином. Взор мой случайно упал на картину, на карие, бездонные глаза женщины, и, как в прошлый раз, замер, прикованный каким-то колдовством, — так мы иногда подолгу, как зачарованные, рассматриваем в зеркале отражение собственных глаз. Встретившись с ней взглядом, я ощутил, что мои зрачки расширяются, а под веками щиплет, словно от подступивших слез.

— Как же мне хочется, чтобы ты была женщиной, а не картиной! — произнес я. — Сойди вниз! Пожалуйста, сойди!

Я говорил это со смехом и все же простер вперед руки.

Я не клевал носом, не был пьян. Я был абсолютно бодр и совершенно трезв. Однако, протягивая руки, я увидел, как расширились глаза женщины, как затрепетали губы. И можете меня повесить, если это неправда.

Ладони ее шевельнулись, по лицу пробежала тень улыбки.

Я вскочил на ноги.

— Э нет, — проговорил я вслух. — Слишком уж странные фокусы выделывают отблески камина. Велю-ка я принести лампу.

Я потянулся к колокольчику и уже к нему притронулся, но не успел позвонить, потому что услышал какой-то звук у себя за спиной. Огонь был тусклым, углы комнаты тонули во мраке, но за высоким резным стулом явно сгустилась какая-то тень.

— Я должен в этом разобраться, — воскликнул я, — а иначе грош мне цена! — Выпустив колокольчик, я схватил кочергу и разворошил догоравшие угли. Потом решительно отступил назад и посмотрел на картину. Рама из черного дерева была пуста! В темном углу, где стоял резной стул, послышался тихий шелест: из тени показалась женщина с картины — она двигалась ко мне.

Надеюсь, никогда в жизни мне не придется вновь пережить такой безграничный ужас. Даже под страхом смерти я не сумел бы пошевелиться или заговорить. То ли все известные законы природы утратили силу, то ли я сошел с ума. Я трясся всем телом, но (радуюсь, вспоминая это) не пустился бежать, пока по каминному коврику ко мне приближалась фигура в черном бархатном платье.

Меня коснулась рука — нежная, теплая, человеческая, — и тихий голос произнес:

— Ты звал меня. Я пришла.

От этого прикосновения и звука этого голоса мир словно перевернулся. Не знаю, как описать это словами, но не было уже ничего страшного или даже необычного в том, что портреты облекаются плотью; происшедшее представлялось совершенно естественным, правильным и бесконечно желанным.

Я накрыл ее руку своей. Перевел взгляд с незнакомки на свой портрет. Его не было видно в слабых отсветах камина.

— Мы не чужие друг другу, — сказал я.

— О да, не чужие.

Сияющие глаза заглядывали в мои, алые губы почти касались моего лица. Ощутив, что обрел главное в своей жизни сокровище, которое считал безнадежно потерянным, я вскрикнул и обнял ее. Это было не привидение, это была женщина, единственная женщина в целом свете.

— Как давно я тебя потерял? — спросил я.

Она откинулась назад, повиснув на руках, обхвативших мою шею.

— Откуда я могу знать? В преисподней не считают время.

Это был не сон. О нет! таких снов не бывает. Хотел бы я, чтобы бывали. Разве могу я в снах видеть ее глаза, слышать ее голос, чувствовать щекой прикосновение ее губ, целовать ее руки — как в ту ночь, лучшую в моей жизни! В первые минуты мы молчали. Казалось, довольно было после долгого горя и мук Вновь ощутить на себе Объятья милых рук.[10]

Мне очень трудно рассказывать эту историю. Какими словами описать то, что я испытывал, сидя рядом с ней, держа ее руку и глядя в ее глаза? Это было блаженство воссоединения, воплотившихся надежд и мечтаний.

Может ли это быть сном, если я оставил ее сидеть на стуле с прямой спинкой и сам спустился в кухню сказать служанкам, что на сегодня они свободны, что я занят и прошу меня не беспокоить; потом собственноручно принес дрова для камина и, переступив порог, обнаружил ее на том же месте? Я видел, как обернулась ее темноволосая головка, как в милых глазах засветилась любовь; бросившись к ее ногам, я благословил день своего рождения, ибо получил от жизни такой неоценимый подарок.

Милдред я не вспоминал; все другое в моей жизни было сном, а это — это была сплошная упоительная реальность.

— Не знаю, — сказала моя гостья, когда мы, как верные любовники после долгой разлуки, налюбовались друг другом, — не знаю, что ты помнишь из нашего прошлого.

— Ничего, кроме того, что люблю тебя — и всю жизнь любил.

— Ничего? В самом деле ничего?

— Только то, что я бесконечно тебе предан, что мы оба страдали, что… А что помнишь ты, моя драгоценная госпожа? Объясни мне, помоги понять. Но нет… я не хочу понимать. Достаточно того, что мы теперь вместе.

Если это был сон, почему он никогда не повторялся?

Она склонилась ко мне, одной рукой обняла за шею и притянула мою голову себе на плечо.

— Похоже, я привидение, — произнесла она с тихим смехом; от этого смеха во мне как будто пробудились воспоминания, однако я не сумел их удержать. — Но ведь мы с тобой так не думаем, правда? Я расскажу тебе все, что стерлось у тебя из памяти. Мы любили друг друга (о нет, это ты не забыл) и после твоего возвращения с войны собирались пожениться. Наши портреты были написаны перед расставанием. Я изучала науки и знала больше, чем полагалось женщинам в те дни. Милый, когда ты уехал, меня объявили ведьмой. Судили. Потом сказали, что меня следует сжечь. Я наблюдала за звездами и обладала знаниями, недоступными другим женщинам, поэтому меня всенепременно требовалось привязать к столбу и подвергнуть сожжению. А ты был далеко!

Она задрожала всем телом. Боже, в каком сне мне могло присниться, что мои поцелуи способны унять эту бурю воспоминаний?

— В последнюю ночь, — продолжала она, — ко мне явился дьявол. До этого я была ни в чем не повинна — тебе ведь об этом известно? И даже тогда я согрешила только ради тебя… ради безмерной любви к тебе. Явился дьявол, и я обрекла свою душу неугасимому огню. Но я получила хорошую цену. Мне было позволено вернуться через свое изображение (если кто-нибудь, глядя на него, этого пожелает), пока портрет остается в своей раме из черного дерева. Резьба на ней сделана не человеческой рукой. Я получила право вернуться к тебе, душа моей души.{111} Но я получила кое-что еще, о чем ты сейчас узнаешь. Они сожгли меня как ведьму, подвергли адским мукам на земле. Эти лица, обступившие меня со всех сторон, треск дров и удушающий дым…

— Нет, любимая, стой, не надо!

— Той же ночью моя матушка, сев перед портретом, заплакала и запричитала: «Вернись ко мне, мое бедное потерянное дитя!» И я с радостно бьющимся сердцем шагнула к ней. Но она отшатнулась, кинулась прочь с криком, что увидела привидение. Она сложила наши портреты обратной стороной наружу и снова вставила в раму. Матушка обещала, что мой портрет останется здесь навечно. Ах, все эти годы мы провели лицом к лицу!

Она помолчала.

— Но как же человек, которого ты любила?

— Ты вернулся домой. Мой портрет исчез. Тебе солгали, и ты женился на другой, но я знала, что однажды ты снова явишься в мир и я тебя найду.

— Это была вторая часть платы?

— Да, — медленно проговорила она, — второе, за что я продала душу. Условие таково: если ты тоже откажешься от надежды на райское блаженство, я останусь живой женщиной, не покину твой мир и сделаюсь твоей женой. О дорогой, после всех этих лет, наконец… наконец!

— Если я пожертвую своей душой, — сказал я, и эти слова не показались мне бессмыслицей, — то в награду обрету тебя? Как же так, любимая, ведь одно противоречит другому. Моя душа — это ты.

Она смотрела прямо мне в глаза. Что бы ни произошло в прошлом, настоящем, что бы ни сулило будущее, в тот миг наши души встретились и слились воедино.

— Итак, ты решаешь, решаешь обдуманно, отказаться ради меня от надежды на райское блаженство, как я отказалась ради тебя?

— От надежды на райское блаженство я ни за что отказываться не стану. Скажи, как нам устроить себе райскую обитель здесь, на земле?

— Завтра, — отозвалась она. — Приходи сюда один завтра ночью (полночь — время духов, не так ли?), я выйду из картины и больше туда не вернусь. Я проживу с тобой жизнь, умру и буду похоронена, и это будет мой конец. Но прежде, душа моей души, нас ожидает жизнь.

Я склонил голову к ней на колени. Меня одолела странная сонливость. Прижимаясь щекой к ее ладони, я перестал что-либо сознавать. Когда я проснулся, в незанавешенном окне занималось призрачное ноябрьское утро. Голова моя опиралась на руку и покоилась — я проворно выпрямился — ах, не на колене моей госпожи, а на расшитом вручную сиденье стула с прямой спинкой. Я вскочил на ноги. Застывший от холода и одурманенный снами, я все же обратил взор к картине. Она была там, моя любовь, моя госпожа. Я простер вперед руки, но страстный возглас замер у меня на устах. Она сказала — в полночь. Малейшее ее слово для меня закон. Я встал перед ее портретом и всматривался в ее зеленоватые глаза, пока мои собственные от безумного счастья не наполнились слезами.

— Милая, милая моя, как пережить часы до нашей новой встречи?

И ни разу меня не посетила мысль, будто эти высшие и завершающие мгновения моей жизни были сном.

Неверными шагами я покинул гостиную, рухнул на кровать и крепко заснул. Проснулся я уже в полдень. К ланчу должны были прибыть Милдред с матушкой.

О существовании Милдред и об ее грядущем приходе я вспомнил только в час.

Вот тут начался истинный сон.

Остро осознавая, насколько бессмысленны все действия, не связанные с нею, я отдал распоряжения по приему гостей. Когда Милдред с матушкой явились, я встретил их приветливо, но свои любезные слова слышал как бы со стороны. Мой голос звучал как эхо, душа в беседе не участвовала.

Тем не менее я как-то держался до того часа, когда в гостиную принесли чай. Милдред и ее матушка поддерживали беседу, изрекая одну учтивую банальность за другой, я терпел, как праведник, осужденный в преддверии райской обители на сравнительно легкое испытание чистилищем. Поднимая глаза на свою любимую в раме из черного дерева, я чувствовал, что все предстоящее: несусветные глупости, пошлости, скука — ничего не значит, ведь в конце меня ожидает встреча с нею.

И все же, когда Милдред, заметив портрет, молвила: «Спесива не в меру, вы не находите? Театральный персонаж, наверное? Из ваших дам сердца, мистер Девинь?» — мне сделалось дурно от бессильного гнева, а тут еще Милдред (как мог я восхищаться этим личиком буфетчицы — такому место только на бонбоньерке!), накрыв своими курьезными оборками ручную вышивку, взгромоздилась на стул с высокой спинкой и добавила: «Молчание означает согласие! Кто она, мистер Девинь? Расскажите нам о ней: не сомневаюсь, с ней связана какая-то история».

Бедная малышка Милдред улыбалась в безмятежной уверенности, будто я с зачарованным сердцем ловлю каждое ее слово; Милдред, с перетянутой талией, в тесных ботинках, вульгарным голосом разглагольствовала, расположившись на стуле, где перед тем сидела, рассказывая свою историю, моя госпожа! Это было невыносимо.

— Не садитесь на этот стул, — сказал я, — он неудобный!

Но предупреждение не подействовало. Со смешком, на который отозвался злой дрожью каждый нерв в моем теле, она продолжала:

— Бог мой, мне сюда нельзя? Ну да, здесь ведь сидела эта ваша приятельница в черном бархате?

Я посмотрел на стул, изображенный на картине. Он был тот же самый — Милдред расположилась на стуле моей госпожи. В тот миг я с ужасом осознал, что Милдред реальна. Так это все же была реальность? Если бы не случай, разве смогла бы Милдред занять не только стул моей госпожи, но и само ее место в моей жизни? Я встал.

— Надеюсь, вы не сочтете меня невежливым, но я должен ненадолго уйти.

Не помню, на какой предлог я сослался. Придумать подходящую ложь не составило труда.

Видя надутые губки Милдред, я понадеялся, что они с матушкой не останутся на обед. Я бежал. Это было спасение — остаться одному на промозглой улице, под облачным осенним небом, и думать, думать, думать о моей возлюбленной госпоже.

Часами я бродил по улицам и площадям, переживая заново каждый взгляд, слово, касание руки — каждый поцелуй; я был невыразимо, бесконечно счастлив.

О Милдред я совсем забыл; мое сердце, душу и дух заполняла собой женщина в раме из черного дерева.

Услышав, как сквозь туман прозвенело одиннадцать ударов, я повернул домой.

На моей улице волновалась толпа, в воздухе разливался слепящий красный свет.

Дом был охвачен пламенем. Мой дом!

Я протиснулся через толпу.

Портрет моей госпожи — уж его-то я как-нибудь спасу.

Прыгая по ступеням, я как сквозь сон (и это действительно походило на сновидение) увидел Милдред: она высовывалась в окно второго этажа и заламывала руки.

— Посторонитесь, сэр! — крикнул пожарный. — Нам надо спасти молодую леди.

А моя леди, как же она? Ступени трещали и дымились, раскаленные, точно в преисподней. Я стремился попасть в комнату, где висел портрет. Это прозвучит странно, но я чувствовал только одно: картина нужна нам, чтобы вместе любоваться ею все дни своей долгой и радостной семейной жизни. Мне не приходило в голову, что портрет и моя госпожа едины.

Достигнув второго этажа, я ощутил у себя на шее чьи-то руки. Черт лица было не разобрать в густом дыму.

— Спаси меня, — прошептал женский голос. Схватив женщину на руки, я по шатким ступеням понес ее прочь от опасности. Сердце охватила странная тоска. Я нес Милдред. Я понял это, как только ее коснулся.

— Не подходите к дому! — кричали в толпе.

— Все уже в безопасности! — крикнул пожарный.

Из окон вырывались языки пламени. На небе сгущалось зарево. Я вырвался из рук, старавшихся меня удержать. Взлетел по ступеням. Пробрался по лестнице. Внезапно мне сделался понятен весь ужас случившегося. «Пока мой портрет остается в этой раме из черного дерева». Что, если и портрет, и рама погибнут?

Я сражался с огнем, удушьем и собственной неспособностью его одолеть. Я должен был спасти картину. Вот и гостиная.

Ворвавшись туда, я увидел мою госпожу. Клянусь, сквозь дым и пламя она тянула ко мне руки — ко мне, пришедшему слишком поздно, чтобы спасти ее, спасти счастье всей своей жизни. Больше я ее не видел.

Прежде чем я успел до нее дотянуться или хотя бы ее окликнуть, пол подо мной раздался и я упал в бушевавшее внизу пламя.


Как меня спасли? Разве это важно? Как-то спасли — будь они неладны. Тетушкина мебель сгорела полностью. Друзья указывали, что, поскольку обстановка застрахована на крупную сумму, неосторожность заработавшейся допоздна горничной не нанесла мне никакого урона.

Никакого урона!

Так я обрел и потерял свою единственную любовь.

Всей душой и всем сердцем я отвергаю мысль, что это был сон. Таких снов не бывает. Сновидения тоскливые и мучительные — это пожалуйста, но сны о совершенном, невыразимом счастье? Нет, моя последующая жизнь — вот она действительно сон.

Но если я так считаю, почему я тогда женился на Милдред, растолстел, поскучнел и раздулся от самодовольства?

Говорю вам: все это сон; единственной реальностью была моя дорогая госпожа. И какое значение имеет все то, что человек делает во сне?

Пер. с англ. Л. Бриловой

Загрузка...