Том I

ВВЕДЕНИЕ ХРИСТИАНСКАЯ СВЯТОСТЬ

Размышление о христианской святости может быть лишь итогом других раздумий. И действительно, ведь только для того, чтобы получить право говорить о ней, необходимо прежде погрузиться в созерцание святости Бога — Высшего Существа, Которое по милосердию Своему решило сообщить Себя избранному народу и таким образом стало Святым Израилевым (Ис. 10, 20).

Необходимо также хранить живое и исполненное любви воспоминание о "Святом Сыне Его Иисусе" (Деян. 4, 27–30), пришедшем, чтобы "посвятить Себя и освятить" тех, кого Отец дал Ему (ср. Ин. 17, 19); и, наконец, необходимо говорить о Духе Святом, Которым человек "запечатлен в день искупления" и Который не хочет быть оскорбленным (Еф. 4, 30).

На этом фоне, присутствующем скрыто, но отнюдь не забытом, разворачивается наше повествование. Поэтому прежде всего в словосочетании "христианская святость" следует обратить внимание на слово "христианская": слово, в котором прежде всего утверждается принадлежность человека воплотившемуся Сыну Божьему. Если бы мы не могли сказать этого о человеке, у нас не было бы и никакой возможности говорить о его святости[1].

Сознание святости

Тем, кто впервые обращается к Слову Нового Завета, кажется поразительным и почти вызывающим сознательное утверждение первохристианской общины о том, что она с о стоит из святых. Авторы новозаветных текстов называют святыми себя и своих учеников, они употребляют это определение почти что в значении существительного и вкладывают в него смысл, явно расходящийся с естественным представлением о святом как о личности высокого нравственного достоинства[2].

Анания решигельно возражает Господу, Который посылает его принять в Церковь новообращенного Савла: "Господи! я слышал от многих о сем человеке, сколько зла сделал он святым Твоим в Иерусалиме" (Деян 9, 13) Коринфским христианам сам Павел объясняет, что в первый день недели каждый должен отложить то, что может, чтобы собрать милостыню для святых", то есть для бедных иерусалимских братьев (1 Кор 16, 1–2) Во втором послании он объясняет, что македонские Церкви, несмотря на свою бедность, "весьма убедительно просили принять дар и участие их в служении святым" (2 Кор 8,4).

Говоря эфесянам о своей апостольской миссии, он, не колеблясь, утверждает о себе и о других, что "тайна Христова не была возвещена прежним поколениям сынов человеческих, как ныне открыта святым Апостолам Его" (Еф 3, 5) Препоручая римлянам сестру Фиву, Павел просит "принять ее для Господа, как прилично святым", и помочь ей во всем, что ей понадобится (16, 1 и след), просит он и у коринфян помогать семье Стефана, которая "посвятила себя на служение святым" (16, 15) Вторично обращаясь к коринфянам, в начале послания он предупреждает их, что оно предназначено также "всем святым по всей Ахаии" (1, 1) и в конце его лобызает их лобзанием святым", добавляя "приветствуют вас все святые" (13, 12).

Служение Петра в Иудее состоит в том, чтобы "обойти всех /святых/", спускаясь к Лидде, а потом в Иоппию, где, подобно Иисусу, он воскрешает юную Тавифу Вот как об этом повествуется в Деяниях апостолов "Петр преклонив колена, помолился и, обратившись к телу, сказал Тавифа встань. И она открыла глаза свои и, увидев Петра, села Он, подав ей руку, поднял ее, и, призвав святых и вдовиц, поставил ее перед ними живою" (Деян 9, 32–41).

Мы намеренно остановились на отрывках, лишенных чисто догматического содержания, на отдельных эпизодах, обращении или заключении, или же о простом упоминании, что предполагает отныне общепринятое обращение и самоопределение.

И это отнюдь не горделивое утверждение собственного нравственного превосходства (известно, какие высокие моральные требования предъявляли к себе первые христиане). Чтобы доказать это, достаточно вспомнить о той твердости, с которой сами авторы обличают в то же время грехи, слабости и отступничество, которые пустили корни в каждой общине: "не много из вас мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных. Но Бог избрал немудрое мира" (1 Кор. 2, 26). С другой стороны, вся первая глава написана во обличение споров и раздоров среди коринфян. Но именно упрекая общину, Павел хочет научить ее, как должно поступать "во всех церквах у святых" (14, 33).

"Святые по призванию"

Следовательно, христиане свободно называют себя "святыми" не потому, что считают себя нравственно совершенными, хотя, как мы увидим, проблема "нравственной святости", выраженной в жизни, изобильной добрыми делами, отнюдь не замалчивается. Но точка отсчета — это убежденность христиан в том, что они просто призваны к объективному состоянию святости.

Уже о народе Израильском говорилось как о "священном собрании" (Исх. 12, 6; Лев. 23, 3; Числ. 29, 1): это была община, которую Бог отделил для Себя и которая созывалась на собрание для отправления культа.

В Новом Завете эта терминология используется, однако, уже с другим значением. Обращаясь к римлянам, Павел говорит: "всем находящимся в Риме возлюбленным Божиим, призванным святым" (1, 7). Коринфяне тоже были "призванными святыми" (1,2).

Подчеркивается прежде всего призвание к святости. Об этом ясно говорится в известных словах Петра: "По примеру призвавшего вас Святого, и сами будьте святы во всех своих поступках. Ибо написано: ""будьте святы, потому что Я свят"" (1 Пет. 1, 15). Но этот призыв — не обращенный к массе людей голос, который зовет ее в "святое место", куда удастся проникнуть только лучшим, и это даже не четкое отделение одного "священного" народа от других нечистых ародов, как в Ветхом Завете: это всеобщее призвание.

Святой Августин писал: "Non ideo vocati quia sancti, sed ideo sancti quia vocati" (Призваны не потому, что святые, но святы, потому что призваны). Следовательно, само призвание бескорыстно освящает. Иначе говоря, речь идет о святости, источник которой — милосердно открытый Богом "дом святости", где каждый может найти приют. Святость — в чистом царстве благодати, в пиршественном зале, куда приглашены даже хромые и слепые нищие.

Это призвание, о котором говорится в Священном Писании, когда речь идет о святости, — не едва уловимый голос, предназначенный только для избранных. Это извечный голос: "Он избрал нас в Нем прежде создания мира, чтобы мы были святы я непорочны пред Ним в любви" (Еф. 1, 4–5). Это голос, ставший плотью, голос Самого Слова Божьего и именно поэтому он был запечатлен в Писании.

Каждого человека, которому возвещается Нагорная проповедь, поражают ее заключительные слова; "Будьте совершенны, как совершен Отец ваш небесный" (Мф. 5, 48). Поэтому "святость", понятие, само по себе столь исключительное и обособляющее, в Церкви понимается и проповедуется в самом универсальном, максимально широком смысле слова. "Господь Иисус, Учитель и божественный Образец всякого совершенства, всем и каждому из Своих учеников, какое бы положение они ни занимали, проповедовал жизнь в святости, источник и совершенство которой — в Нем Самом" (Lumen Gentium 40).

Но название главы соборного документа ("Всеобщее призвание к святости в Церкви") имеет двоякий смысл: с одной стороны, оно может значить, что в Церкви все (члены ее) призваны к святости, а с другой стороны, оно может означать, что все люди призваны к святости в Церкви. Ведь никогда нельзя забывать, что, перефразируя Пеги, "все христиане призваны быть святыми, а все остальные люди призваны стать христианами". Следовательно, святость — это в высшей степени универсальное и личное призвание каждого творения.

Все это помогает нам понять, что для бедных христиан раннехристианской Церкви называться святыми означало возвещать миру радостную весть о том, что все без исключения, "кого ни призовет Господь" (Деян. 2, 39), могут, несмотря на свою нищету, быть милосердно приняты в святом храме Божьем, более того, сами могут стать "храмом Святого Духа" (1 Кор. 6, 11. 20; ср. 3, 16).

Святость как дар и как богатство

Святость — это прежде всего дар-событие. Это нечто, что бескорыстно, как благодать, дается человеку и преображает его. В Слове Божьем об этом говорится как о "новом творении" (2 Кор. 5, 17; Гал. 6, 5; Еф. 2, 10; 4, 24); "возрождении" (Тит. З, 5; Иак. 1, 18; 1 Пет. 1, 3. 23); "обновленной жизни" (Рим. 6, 4); "новом рождении" (1 Ин: 3, 9; 4, 7; 5, 18); "богосыновстве" (ср. 1 Ин. 3, 1); "усыновлении" (Еф. 1, 4–5); "уподоблении образу Небесного Отца" (ср. 1 Кор. 15, 49); "жизни по духу" (Рим. 8, 9 и след.); "водительстве Духа Божьего" (Рим. 8, 14); "помазании от Святого" (1 Ин. 2, 20); "вечной жизни" (Мк. 10, 17; Мф. 19, 16–29; Рим. 2, 7; 5, 21).

Все эти определения почти целиком собраны Преданием в знаменитом фрагменте из Иоанна Златоуста, приведенном святым Августином: "И вот безмятежной свободой наслаждаются те (только что принявшие крещение), кто еще недавно были узниками, и стали гражданами Церкви те, кто блуждали подобно бродягам, и блаженствуют в праведности те, кто пребывали в смятении греха. И действительно, они не только свободны, но и святы; не только святы, но и праведны; не только праведны, ной сыны; не только сыны, но и наследники; не. только наследники, но и члены; не только члены, но храм и жилище Духа Святого. Видишь, сколь многочисленны дары крещения! А некоторые думают, что небесная благодать состоит только в отпущении грехов! Мы же перечислили десять преимуществ. И именно поэтому мы крестим детей, хотя они не совершили грехов: дабы им даны были святость, праведность, усыновление, наследие, братство Христово: дабы они стали членами Христа" (ср. Contra Jul.1,5,21).

Этот отрывок, который можно было бы прокомментировать гораздо подробнее, напоминает нам о том, что основное в христианстве — это представление о том, что Бог бескорыстно принимает слабое и грешное творение и делает его сопричастным к источнику жизни — общению со Святым Сыном Божиим, ставшим человеком.

Поэтому об истории спасения народов земли можно рассказать, как это делает Павел в прекрасной 11 главе Послания к Римлянам, пользуясь аллегорическим образом оливы, посаженной Богом, "святой корень" (Рим. 11, 16) которой — во Христе. Это — самое главное, потому что "если корень свят, то (святы) и ветви" (там же). И даже если первые истинные ветви были временно отрезаны (история Израиля), а другие, дикие, привиты (христианская история), все, в согласии с временами благодати и ревности Божьей, должны стать "общий ками корня и сока маслины" (11, 17), не превозносясь, "потому что не ты корень держишь, но корень тебя" (11, 18). Но то, что происходит в истории целых народов — это то же самое, что должно сокровенно и необратимо произойти в жизни каждого человека благодаря его крещению (ср. также Ин. 15).

Здесь следовало бы, "молитвенно обратившись" к 6 главе из Послания к Римлянам, прокомментировать ее слово за словом. В этой главе слова "жизнь" и "смерть" как бы пресуществляются в таинстве Крещения, обретая для крещеного значение смерти и жизни Самого Христа.

Павел употребляет непереводимый термин, который в Вульгате передается словом "complantati", а на русский переводится как "соединены": соединены с Христом "подобием смерти и подобием воскресения" (ср. Рим. 6, 5). Так все основные события человеческой жизни предстают как сопричастность: "с Ним умерли" (2 Тим. 2, 11), "с Ним погреблись" (Рим. 6, 4), "сНим воскресли" (Еф. 2, 6), "с Ним царствовать будем" (2 Тим. 2,12), "сидящие с Ним одесную Отца". Эта сопричастность дается Самим Духом Христовым, посланным всем верующим (Ин. 3, 5;7, 39; 14, 16–17; 20, 22; Деян. 2; 1 Ин. 4, 14; Рим. 8, 9-16. 23).

"Мы Христовы — мы Христос". Такова сжатая формулировка святого Августина (En.in Ps. 22, 11, 2), верная всему церковному Преданию. А вот слова святого Кирилла Александрийского: "Поскольку в нас — Дух Сына, в Сыне мы были усыновлены Отцом" (Thesaur. ass. 33).

Все это не что иное как основные положения экклезиологии. Но говоря о христианской святости, надлежит не быстро просмотреть их, как нечто уже известное, но надолго на них остановиться, чтобы вовремя заметить, как часто этими положениями фактически пренебрегают.

Быть может, никогда в истории Церкви не было столь опасной и распространенной ереси, как эта: говоря о святости и о том, что человек должен стремиться поступать нравственно, отвечая на благодать Божью и "творя добро", незаметно, но неуклонно человек умаляет значение предсуществовавшего дара, того, что уже было соделано Богом и, следовательно, сводит Христа лишь к образцу для подражания. Уже Августин говорил пелагианцам: "В том страшная и скрытая зараза вашей ереси, что вы пытаетесь уверить, что благодать Христова — в Его примере, а не в Его даре" (С. Julianum).

В определенные исторические эпохи забвение Христа как дара (и забвение Его даров), сведение его к образцу для подражания выражает горделивую и оптимистическую веру в возможности человека, в другие эпохи оно выражает скорее страх перед отчуждением. Для одних христиан оно оборачивается апатией и безнадежным равнодушием, для других — лихорадочной деятельностью. Но в конечном счете это всегда "утрата Воспоминания", которая выражается в пренебрежении тем, что у истоков возможной человеческой святости — лишь чистое милосердие, даруемое бескорыстно, даруемое постоянно и даруемое всем. Или, как говорила Адриен фон Шпейр, "святость состоит не в том, что человек все отдает, а в том, что Бог все берет": и именно то, что Бог все берет, Он и дарует нам.

Правда, существует и противоположная опасность, о которой свидетельствует трагический кризис, вызвавший появление протестантизма, но и не только он: чрезмерное значение, придаваемое дару, ведет к обесцениванию деяний, к забвению необходимости "подражать Христу", "освящаться еще" (Откр. 22, 11). Но это лишь парадоксальное доказательство того, что даже утверждение дара может быть делом человеческим, когда дару не позволяют "брать", как то ему присуще, приносить плод при свободном содействии человека.

Протестантизм стал жертвой заблуждения не потому, что он утверждал "оправдание верой", но потому, что он с той же твердостью не заявлял, что благодаря вере человек предается Христу, с тем чтобы по необходимости совершить еще больше добрых дел, чем он совершил бы, если бы уповал лишь на свои силы.

Знаменательно, что как раз в тот период истории, когда кризис достиг в лютеранстве предельной остроты, Тереза Авильская, дойдя до седьмой комнаты своего мистического Замка и описав "духовный брак", когда дар любви Божьей как бы сжигает молящееся творение, замечает: "Это конец молитвы, дочери мои. Такова цель духовного брака: совершать деяния за деяниями, ибо они — истинное знамение, по которому можно узнать, от Бога ли получены благодатные дары" (VII, 4, 6). И далее: "Знаете ли вы, что значит обладать истинной духовностью? Это значит быть рабами Бога, отмеченными Его железом, железом Креста, дабы Он мог продать вас в рабство по всему миру" (VII, 4, 8).

Святость как обязанность

Каждый дар налагает на человека обязанность. Этими словами можно обобщить все сказанное нами раньше. Предание выразило эту истину в словах необычайно емких: "Будь самим собой".

С точки зрения святости, дарованной свыше, нет никакой разницы между только что крещеным ребенком и великим мистиком, достигшим единения с Богом, или старым аскетом, исполненным любви и изнуренным подвигами покаяния. Разница только в одном: ребенок обладает даром святости, как обладает он даром жизни: этот дар заключен в нем во всей своей полноте, но еще должен развернуться, должен стать "обязанностью", исполняемой терпеливо и великодушно, тогда как жизнь старого аскета уже завершилась, он принял дар во всей его полноте и со всей ответственностью. Между ними двумя на самом деле нет другой возможности истинно христианского существования, и остается лишь несостоявшееся существование человека, который стареет, как бесполезной игрушкой, забавляясь неиспользованным даром Божьим.

Совершенно понятно, что старый аскет — это лишь крайний пример, а реальность гораздо сложнее и богаче оттенками и возможностями. Прежде всего, христианская святость не сводится к одному образцу. Или, лучше сказать, ее Образец един: "Святость — это отражение облика Единственного, в Ком реализовались все возможности человечества: Иисуса Христа"[3]. Святой Павел пишет фессалоникийцам: "Бог избрал вас… для достижения славы Господа нашего Иисуса Христа" (2 Фее. 2, 13–14). Но отблеск этой славы на лицах верующих отмечен уникальностью их личности и истории.

Таким образом, существует прежде всего, если можно так сказать, облик святости, общий для всех, о котором надлежит говорить прежде всего: это нечто, что должно быть присуще всем без различия. Нужно жить, "как прилично святым" (Еф. 5, 3), "совлекшись от ветхого человека с делами его" (ср. Кол. 3, 5–9) и "облекшись в нового (человека), который обновляется": "облекитесь, как избранные Божий, святые и возлюбленные, в милосердие, благость, смиренномудрие, кротость, долготерпение, снисходя друг к другу и прощая взаимно… Более же всего облекитесь в любовь, которая есть совокупность совершенства. И да владычествует в сердцах ваших мир Божий… и будьте дружелюбны. Слово Христово да вселяется в вас обильно, со всякою премудростью… И все, что вы делаете, словом и делом, все делайте во имя Господа Иисуса Христа" (Кол. 3,10 и след.).

Нельзя пренебрегать полученным даром святости: если человек принимает его, в нем неизменно отражается зрелая благость облика Христа, несмотря на грех, который неизменно подтачивает каждое творение. по природе своей слабое и несовершенное. Облик Христа отражается в творении хотя бы потому, что по благодати Божьей творению всегда дано обладать обликом Того, Кто испросил и получил для человечества прощение.

Можно определить объективное содержание святости исходя из многочисленных библейских наставлений верующим: "В вас должны быть те же чувствования, какие и во Христе Иисусе" (Флп. 2, 5). Кроме того, вся история Церкви и жизни святых рисует единую драгоценную картину.

Но нам хотелось бы поразмыслить о том особом отблеске святости, которым Бог наделяет отдельного человека. Необходима ясность в вопросе о том, какую святость уготовал Бог каждому Своему творению в отдельности: святость неповторимую и уникальную, как имя, которым Он зовет человека.

Следует прежде всего помнить, что святость — это "воля Божья" (1 Фее. 4, 3), и сказать о том, что значит для человека "творить волю Божию". Напоминание об этом могло бы показаться даже банальным, если забыть, что речь идет не об очевидном общем принципе, а о конкретной проблеме существования: святость для меня — творить то, чего хочет от меня Бог, творить Его конкретное, единственное, драгоценное и неповторимое определение[4]. Святой — это "раб Иисуса", который "всегда творит волю Отца", считает "Его волю своим хлебом" в тот самый момент, когда, "скорбя смертельно", он произносит последние и окончательные слова своего освящения: "Не как Я хочу, но как Ты" (Мф. 26, 39).

Свята Тереза из Лизье, которая считает для себя невозможными существующие образцы святости (хотя страстно желает следовать каждому из них — МА 250 и след.), пока не находит своего места, уготованного ей Богом.

Узнать эту определяющую и освящающую волю Божью о себе самом легко и вместе с тем трудно. Трудно, если руководствоваться изменчивыми человеческими суждениями и соображениями. Легко, если неизменно следовать постепенно открывающемуся Промыслу Бога о Его творении.

Воля Божья о каждом человеке — это всегда желание мира, "чтобы были все единым Телом": "Да владычествует в сердцах ваших мир Божий, к которому вы и призваны в одном теле" (Кол. 3,15).

Не может быть воли Божьей, которая бы ставила человека вне промысла о гармоничном созидании тела Христова. Не может быть воли Божьей, целью которой было бы индивидуальное совершенство отдельного творения.

Конечно, каждый человек призван реализовать свою неповторимую личность во всей ее полноте. Но эта личность может вскармливаться и зачинаться только как член единого тела Прочтем отрывок из Послания к Ефесянам, где утверждается эта основополагающая истина:

Итак, я, узник в Господе, умоляю вас поступать достойно звания, в которое вы призваны, со всяким смиренномудрием и кротостью и долготерпением, снисходя друг ко другу с любовью, стараясь сохранять единство духа в союзе мира. Одно тело и один дух, как вы и призваны к одной надежде вашего звания; один Господь, одна вера, одно крещение, один Бог и Отец всех, Который над всеми, и чрез всех, и во всех нас. Каждому же из нас дана благодать по мере дара Христова. И Он поставил одних Апостолами, других пророками, иных Евангелистами, иных пастырями и учителями, к совершению святых, на дело служения, для созидания Тела Христова, доколе все придем в единство веры и познания Сына Божия, в мужа совершенного, в меру полного возраста Христова, дабы мы не были более младенцами, колеблющимися и увлекающимися всяким ветром учения, по лукавству человеков, по хитрому искусству обольщения, но истинною любовью все возвращали в Того, Который есть глава Христос. из Которого все тело, составляемое и совокупляемое посредством всяких взаимно скрепляющих связей, при действии в свою меру каждого члена, получает приращение для созидания самого себя в любви". (Еф 4,1–7,11–16).

Нет святого, святость которого не отождествлялась бы со служением, благодаря которому созидается все тело. Нет святого, который не знал бы, что его главное и подлинное призвание — это его миссия в Церкви. Нет святого, который не сознавал бы, что его собственная святость заключается в том, чтобы освящать другие члены. Поэтому призвание отдельного человека к святости ("воля Божья") существует только в Церкви, произрастает на ее почве, на почве, которая питает саму эту святость, и именно поэтому эта святость смиренна[5]. В свою очередь, Церковь сама питается этой смиренной святостью.

Как это было и для Христа, высшее проявление святости — став Евхаристией, раздать свое существование, подобно хлебу. Это равнозначно утверждению, что святость состоит в любви любви к Богу и действенной сопричастности к Его любви, объемлющей весь мир Любви ко Христу, Который "возлюбил Церковь и предал Себя за нее, чтобы освятить ее" (Еф 5, 25–26).

Любой святой или любой человек, стремящийся к святости, который забыл бы об этом хоть на мгновение, который бы забыл об этом в поступках, рассматриваемых безотносительно к намерениям[6], не был бы христианским святым, а его святость стала бы тягостным рабством.

Непременная принадлежность телу, членами которого, нуждающимися в единстве, стали люди (а эта потребность в единстве предшествует любой индивидуальной одаренности и существует несмотря на нее) — это первая аскеза для того, кто хочет относиться к святости — своему дару и обязанности — с должным уважением. Если этой аскезы нет, то любая другая аскеза является для христианина прибежищем, когда дела его прокляты. Если же человек к этой аскезе стремится, то любая другая форма аскезы становится подготовкой и опорой для этой единственно необходимой аскезы.

В заключение представляется все же необходимым напомнить, что у слова "святость" в Библии есть единый общий смысл. Одно из наиболее глубоких, оригинальных и своеобразных значений слова "святость" заключается в следующем: принадлежащий Богу, предоставленный Ему, в особенности если речь идет о культе. Так, вся Церковь:

— святой храм Божий (1 Кор 3, 17, Еф 2, 21), а вся жизнь христиан должна быть жертвоприношением Богу;

— "Итак, умоляю вас, братия, милосердием Божиим, представьте тела ваши в жертву живую, святую, благоугодную Богу, для разумного служения вашего" (Рим 12, 1);

— "Будем через Него непрестанно приносить Богу жертву хвалы, то есть плод уст, прославляющих имя Его" (Евр 13, 15);

— "Устрояйте из себя дом духовный, священство святое, чтобы приносить духовные жертвы, благоприятные Богу Иисусом Христом" (1 Пет 2, 5).

Даже все земное ("тела ваши") соучаствует в торжественной космической литургии, где каждый является святым и священником во Христе. Поэтому чтобы стать святыми, достаточно чистосердечно и смиренно следовать увещеванию апостола Павла "за все благодарите ибо такова о вас воля Божия во Христе Иисусе" (1 Фее 5, 18–19)

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга — сборник кратких медитаций о жизни нескольких святых. Размышления о них помогут нам открыть свое подлинное человеческое лицо то, которого желает и которое любит Бог.

Рассказы помещены в хронологической последовательности каждый портрет как бы характеризует свой век-век второго тысячелетия христианской истории.

Выбор имен иногда определялся знаменательными датами (так, Эдит Штейн была признана блаженной совсем недавно). И, наконец, следует отметить, что Бенедетта Бьянки Порро еще не была канонизирована Церковью, и то, что о ней рассказывается в этой книге, свидетельствует не о стремлении упредить суждение Церкви, но о нашей радости и уверенности в том, что святые по-прежнему живут среди нас.

Созерцая их облик, мы сами стремимся исполнить свое человеческое предназначение.

ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

Примечания к основному тексту принадлежат переводчику.

Цитаты из Священного Писания приводятся по синодальному изданию Библии. В случае, если в текст синодального перевода вносятся изменения, это отмечается знаком (*). Если в тексте подлинника нет точных ссылок на Священное Писание и установить их оказалось невозможным, перевод делается с итальянского текста, что специально не оговаривается. В парафразах библейских текстов переводчик также стремился следовать синодальному переводу.

Моей матери:

"Как утешает кого-либо мать его, так утешу Я вас", — говорит Господь (Ис 66, 13),

ПРЕДИСЛОВИЕ К III, IV томам

"Я знаю одну планету, на которой живет некий Господин Шермизи. Он никогда не нюхал цветов, никогда не смотрел на звезды, никогда никого не любил. Целый день он занимается только сложением и целый день повторяет: "Я — человек серьезный", — раздуваясь при этом от гордости. Но это не человек, это — гриб!"

Я вспомнил это грустное откровение Маленького Принца Сенг-Экзюпери, сдавая в печать очередной том "Портретов святых".

Нa христианской планете следовало бы прежде всего научиться искать святых, подражая брату Льву, который пытается найти Ассизского Бедняка: при свете луны он тихонько ищет его в лесу и, наконец, слышит голос святого Франциска Подойдя ближе, он видит его сюящим на коленях и молящимся с обращенным вверх лицом и поднятыми к небу руками В духовном экстазе он вопрошал: "Кто ты, о нежно любимый Бог мой.? И что есть я, презренный червь и никчемный раб твой:?" ("Цветочки").

Вся красота христианской планеты проявляется в святых, а святые это те, кто скрывается в лесу (они постоянно скрыты в милосердии, даже когда совершают "дела и поступки" на благо своих братьев), чтобы беседовать с Богом, вести с ним тот разговор, который всякий раз возвращает мир к первоначальной чистоте творения.

П. Антоннио Мария Сикари

СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ

Да дарует нам Бог благодать созерцать лик святых, не впадая в заблуждение или в грех, отвлекаясь от наших забот, нашего миросозерцания, наших переживаний и даже от наших эмоций.

Пусть их лики сияют нам тем светом, отблеск которого падает на них.

Иисус говорил об Иоанне Крестителе: "Он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о Свете. Но люди хотели малое время порадоваться при свете его" (*).

Обратимся же к созерцанию лика Франциска Ассизского, святого, который нам кажется хорошо знакомым, потому что он вошел в церковное Предание и в саму нашу культуру. Это образ, который дорог всем, даже неверующим, потому что легенда о нем отмечена трогательной поэзией и человечностью "Цветочки Франциска Ассизского" стали органичной частью европейской культуры, а некоторые аспекты францисканской духовности, такие как любовь к природе, стремление к бедности, призыв к миру, находят много сторонников в современном мире.

Поэтому было бы не трудно нарисовать всем известный традиционный образ святого Франциска Но именно поэтому мы изберем другой путь.

Постараемся выделить в образе святого Франциска его собственно христианские и церковные черты. Отвлечемся от привычных поэтических образов, чтобы понять суть личности святого Франциска, его духовный опыт, и доныне призывающий нас к обращению. Поэзия полезна и прекрасна, но ею можно восхищаться, ни на йоту не изменяя своего поведения в жизни. Бог посылает нам святых не для того, чтобы давать пищу нашему эстетическому чувству, а для того, чтобы обратить нас.

Начнем с утверждения, которое многим может показаться странным. Быть может, никогда в истории Церкви не было столь опасного, столь потенциально опасного момента, как тот, когда в мир явился Франциск. И эта опасность исходила не извне, но из его собственной личности. Век Франциска называли "железным веком", и Церковь была отягощена, почти раздавлена бременем унижений и грехов. В одном сочинении, написанном около 1305 года, несомненно, сгущавшем краски, но в общем верно отражавшем положение вещей, говорится: "Церковь пребывала в столь униженном состоянии, что если бы Иисус не пришел ей на помощь, послав новое поколение, исполненное духа бедности, уже тогда ей должен был быть вынесен смертный приговор" (Arbor vitae). Это суровые слова, но они достаточно хорошо передают атмосферу той эпохи. Франциск как личность мог бы представлять опасность для Церкви. Потому что справедливо будет сказано о нем: "Франциск был более, чем кто-либо из людей, когда-либо пришедших в мир, подобен Христу". Само по себе суждение об этом должно выноситься Богом, потому что только Ему ведомы сердца, однако такая оценка отражает реальность, если вспомнить о том впечатлении, которое Франциск производил на окружающих, и о той надежде, которую вдохнул в душу своих современников и потомков этот человек, такой простой и бедный. Достаточно перечитать рассказы, которые были написаны непосредственно после его смерти. Франциск был канонизирован Папой в Ассизи всего лишь через два года после его смерти, и уже тогда его жизнь сравнивали с жизнью Христа.

В повествованиях о жизни Франциска можно прочесть, что он родился в хлеву между ослом и волом, что он все более уподоблялся Господу: есть рассказ о том, как Франциск превращает воду в вино; есть рассказ о многочисленных чудесах; есть рассказ о последней вечере Франциска, о которой повествуется почти в тех же выражениях, что и о тайной вечере Иисуса; есть рассказ о смерти Франциска, на теле которого запечатлелись стигматы и следы Страстей, и биографы говорят, что он казался Христом, вновь снятым с креста. Вот несколько таких свидетельств, самых простых, — это народные песнопения, так называемые "лауды", посвященные святому.

В лаудах говорится: "Хвала святому Франциску,/ который, подобно Искупителю,/явился распятым на кресте"; "Когда Бог послал святого Франциска блаженного,/мир, объятый тьмой,/просиял великим светом"; "В тебе вновь открылись раны,/которые носил на Своем теле Спаситель"; "Святой Франциск, свет народов,/ ты — образ Христа Искупителя".

Биографы Франциска говорят о нем, пользуясь библейскими образами и выражениями: "Явилась благодать Бога, Спасителя нашего, в сии последние дни на рабе Его Франциске", — пишет св. Бонавентура о его рождении. "Мы возвещаем вам великую радость — никогда не слыхано было в мире о подобном чуде, кроме как во дни пребывания на земле Сына Божьего — Христа Господа", — писал Брат Лев в послании, возвещая всем братьям о смерти св. Франциска.

О нем говорится, что его душа была "благодати полной", в его уста вкладываются, например, такие выражения: "преклонятся предо мной все люди в мире" (*).

Таким образом, впечатление, произведенное св. Франциском, было огромным, и это было впечатление "христоподобия" Теперь надлежит задуматься о том риске, которому подверглась тогда Церковь.

Речь идет вот о чем достаточно было того, чтобы в XVI веке жил человек, который страстно любил Христа, несомненно, любил Христа, но не был святым, не был ев Франциском, и чтобы он пожелал реформировать Церковь, — и западная Церковь распалась, разделилась на два ствола и разделена до сих пор.

Что могло случиться во времена св Франциска? Действительно, в историческом и духовном плане Церковь никогда не стояла перед лицом столь великой опасности.

Однако, именно говоря о личности ев Франциска, надлежит подчеркнуть следующее с одной стороны, этот человек столь уподобился Христу, что говорилось чуть ли не о "новом Воплощении" и что его чуть ли не называли "новым Христом", а с другой стороны, он не дал ни малейшего повода отрицать Церковь или поставить ее под сомнение Напротив, Франциск всеми силами поддерживал Церковь, именно так, как это было изображено на знаменитой картине Джотто "Сон папы Иннокентия".

Чтобы понять это, обратимся прежде всего к автобиографическому документу, который представляет собой наиболее подлинное свидетельство о духовном опыте святого это "Завещание" Франциска, написанное им незадолго до смерти и как бы подводящее краткий итог его духовного пути.

Первый абзац "Завещания" гласит: "Поскольку я пребывал во грехах, мне казалось слишком горьким видеть прокаженных, и Сам Господь привел меня к ним, и я был к ним милосерден, а когда я удалился от них, то, что мне казалось горьким, было мне обращено в сладость душевную и телесную, а потом через некоторое время я оставил мир". Таким образом, Франциск считает моментом своего обращения встречу с прокаженными. Первой встречей была по преданию та, когда он захотел преодолеть свое отвращение. В "Легенде о трех братьях" об этом отвращении говорится так "Он сам признавался, что вид прокаженных был ему столь тягостен, что он не только отказывался смотреть на них, но прямо-таки не выносил их, не переносил близости их жилищ или вида кого-нибудь из них, и хотя милосердие влекло его подавать им милостыню через другого человека, он, однако, отворачивал лицо и затыкал нос" (n. 11).

Чтобы понять всю необычайность первого его поступка, "поцелуя прокаженному", нужно перенестись в ту эпоху. Проказа, принесенная с востока крестоносцами, считалась страшным знамением Божьим. Прокаженных называли "больными Бога благого" или "людьми, запечатленными проказой по воле Божьей". Когда человек заболевал, он поступал в лепрозории, которые были устроены наподобие монастырей: там служились службы, больные молились, из лепрозория нельзя было выйти без разрешения настоятеля и т. д. Когда христианин поступал в лепрозорий, Церковь сперва служила Чин погребения, а потом говорила ему: "Душой ты остаешься в Церкви, но тело твое, запечатленное Господом, умерло, и ты должен ожидать лишь воскресения". Прокаженный был знамением самой трагической участи, которая может постичь человека. Его положение было столь трагичным и в силу ограниченных медицинских знаний того времени, но в любом случае жизнь прокаженного была таинственным символом бренности человеческого существования, символом неизбежной смерти и воскресения.

Франциск преодолел свое отвращение, принял эту смерть заживо не единожды, но разделив с прокаженными их жизнь.

Первыми францисканскими монастырями стали лепрозории Так было и впоследствии, когда в других европейских странах появились первые последователи святого.

Жизнь с прокаженными стала для Франциска духовным опытом, благодаря которому ему было послано видение Распятого. Его биограф пишет: "Когда Франциску предстало видение распятого Христа, он почувствовал, что душа его истаяла Воспоминание о Страстях Христовых столь живо запечатлелось в сокровенных глубинах его сердца, что с того момента, когда ему случалось вспоминать о распятии Христа, он с трудом сдерживал слезы" (Legenda maior, n.5). И Франциск "защищал" свои слезы. Он говорил: "Я оплакиваю Страсти Господа моего. Из любви к Нему я не должен был бы стыдиться идти по всей земле, громко рыдая".

Таким образом, основа духовного опыта Франциска — это острое и страстное сопереживание страдающему телу Христову, уважение к телу Христову, которое может предстать в смиренном обличье больных и отверженных и которое все же ты должен целовать и оплакивать всем сердцем, более того, ты должен "уподобиться" ему. Это единственный источник францисканской бедности.

Далее в "Завещании" сказано: "Господь даровал мне такую веру в церкви, что я просто молился, говоря: "Мы поклоняемся Тебе, Господи Иисусе, во всех церквах Твоих, сущих в мире, и благословляем Тебя, потому что святым Крестом Твоим Ты искупил мир".

Когда Иисус сказал ему "Иди и укрепи Церковь Мою ты видишь, вся она рушится", Франциск понял эти слова буквально: он увидел три обветшавшие церквушки (церковь св. Дамиана, св. Петра и Ла Порциункола), сказал "Я хочу принести Богу в дар свой пот", и начал восстанавливать их. Но он поступил так не потому, что ошибочно истолковал слова Христа, как говорят некоторые из его позднейших биографов, но именно потому, что он физически ощущал, что "исполняется великой верой в церквах", где поклоняются Богу, в простых зданиях церквей, ради которых стоило тратить время и силы. Да, Франциск действительно хотел восстановить Церковь, Церковь Христову, принадлежащую Господу, и опирался он на то, что прямо и извечно связывает Христа с Церковью Евхаристию (а также священство) и Священное Писание. Поэтому далее в "Завещании" говорится "И Господь дал и дает мне такую веру в священников, которые живут по уставу Святой Римской Церкви, ради их священства, что если я подвергнусь преследованиям, то хочу прибегнуть к ним. И если бы я даже обладал премудростью Соломоновой и случилось бы мне не поладить со священниками — бедняками мира сего — в тех приходах, где они живут, я не хочу ни в коем случае проповедовать против их воли И их и всех других я хочу бояться, любить и уважать как господ моих и не хочу взирать в них на их грехи, потому что вижу в них Сына Божьего, и они — мои господа, и я поступаю так потому, что в этом мире ничего не вижу телесно от Всевышнего Сына Божьего, кроме Пресвятого Тела и Крови Его, Которые только они освящают и раздают".

В нескольких источниках рассказывается, как Франциск встречает еретиков, которые отвергают Церковь Пользуясь случаем, они приводят его к местному священнику, живущему в сожительстве и являющемуся соблазном для прихожан, и спрашивают "Как же относиться к такому священнику?", а Франциск идет ему навстречу и говорит ему "Грешен ли ты, я не знаю, но знаю, что твои руки касаются Слова Божьего", и преклоняет колена, целуя руки священнику.

Священство и Евхаристия были для него единой любовью, совершенной и неразрывной. В сочинении Томмазо да Челано Vita secunda говорится: "Все его естество, сверх всякой меры охваченное восторгом, пламенело любовью к Таинству Тела Господня. Он хотел, чтобы целовали с великим благоговением руки священника, потому что ему дана божественная власть совершать таинство Евхаристии. Он говаривал: "Если бы мне довелось встретить святого, сошедшего с неба, и бедного священника, я бы сначала приветствовал священника и хотел бы поцеловать ему руки. Я бы сказал: "О, подожди, святой Лаврентий, ибо руки этого человека касаются Слова жизни и наделены сверхчеловеческой властью!"".

Основная богословская идея св. Франциска, высказанная им самим в Послании всем клирикам, была такова: "Ничего от Всевышнего телесно мы в этом мире не имеем и не видим, кроме Тела и Крови, наименований и слов, которыми мы были созданы и искуплены". Именно поэтому далее в его "Завещании" говорится: "Где бы я в недостойных местах ни нашел святейшие имена и слова, я хочу собрать их и прошу их собирать и помещать в подобающих местах. И мы должны почитать и уважать всех богословов и всех, кто возвещает слово Божие, как дарующих нам дух и жизнь".

В сочинении Vita prima говорится: "По-человечески невозможно понять его волнение, когда он произносил имя Божье. Поэтому где бы он ни находил что-нибудь написанное о делах божеских или человеческих, на дороге, в доме или на полу, он собирал все с великим благоговением, слагая в священном или по крайней мере подобающем месте, опасаясь, не написано ли там имя Господне или что-нибудь о Господе. И когда однажды его собрат спросил его, почему он столь заботливо собирает даже сочинения язычников или сочинения, где наверняка нет имени Божьего, он ответил "Сын мой, потому что все буквы могут слагаться в это святое Имя". И еще более удивительно то, что диктуя приветственные послания или увещевания, он никогда не позволял вычеркивать слово или слог, даже если они были лишними или написанными с ошибкой" (п. 82).

Мы часто представляем себе св. Франциска размышляющим о великих вопросах или вынашивающим высокие замыслы или же думающим о вещах простых, добрых и прекрасных, но основная черта его облика, о которой свидетельствует история, — забота и попечение этого человека обо всем, что с наибольшей ясностью и очевидностью напоминало ему о Спасении Тремя вещами Франциск поистине дорожил Это прежде всего Тело Христово. Он очень часто говорил о нем с редким благочестием и жаром.

Когда он послал своих братьев в разные страны Европы, для себя он избрал Францию, объяснив это тем, что он слыхал, будто там особо почитается Евхаристия.

Он написал всем правителям (подеста, консулам, судьям и т. д.): "Увещеваю вас, господа мои, отложить всякое иное попечение и заботу и достойно принимать Пресвятое Тело и Кровь Иисуса Христа".

И он, беднейший из бедных, отвергающий любую собственность, хотел бы, чтобы его братья путешествовали с драгоценными дароносицами, на случай если им доведется оказаться в приходах, где Таинство хранится в алтаре без должного благоговения.

Затем он дорожил Священным Писанием, "божественными именами", и эта его забота о них распространялась на любой написанный текст, на каждое слово, так что формы, которые принимало это почитание, кажутся нам преувеличенными: "Увещеваю всех моих братьев, если они где бы то ни было найдут написанными божественные слова, пусть чтут их, как только могут, и соберут их и сохранят, почитая в этих словах Господа, их произнесшего".

И, наконец, известна любовь Франциска ко всем одушевленным и неодушевленным творениям. Но источник этой знаменитой "францисканской любви" — не столько тонкая и поэтическая душевная организация Франциска, сколько его духовность.

Глава Legenda maior, посвященная рассказам об этой любви, носит знаменательное заглавие: "Как творения, лишенные разума, выказывали любовь к нему". Это нечто противоположное тому, о чем мы обычно думаем. Сами творения чувствовали, что этот человек любит их, и их тянуло к нему, они узнавали его, "чувствовали его милосердную любовь". А Франциск любил их, потому что видел в них Творца, их создавшего, и образ Искупителя.

В сочинении Vita prima говорится: "Как описать его неизреченную любовь к творениям Божьим и нежность, с которой он созерцал в них премудрость, благость, могущество Творца…? Даже к червякам он чувствовал величайшую любовь. потому-что Священное Писание говорит о Господе: "Червь я, а не человек", и он убирал их с дороги, чтобы их не раздавили" (п.80). Видя ягненка среди коз, Франциск умилялся, думая об Агнце Божьем, идущем среди фарисеев; видя мертвого ягненка, он плакал, думая о закланном Агнце Божьем ("Увы, брат агнец, в чьем образе Христос явился людям!"); видя цветы, он думал о "сияющем цветке, расцветшем в сердце зимы"; если на его глазах рубили дерево, он просил, чтобы сохранили хотя бы одну ветвь, потому что Христос тоже, подобно ветви, произрос из древнего корени Ессеева; а глядя на камень, он с волнением вспоминал о Христе — камне, ставшем главою угла. Можно привести и другие примеры.

Любовь к творениям была любовью к Богу-Отцу и к Христу-брату, любовью, которая все охватывает и в которой все обретает свой смысл.

Здесь наша мысль обращается к знаменитой Хвале творениям. Не все знают, в каких обстоятельствах она была написана.

За два года до смерти Франциск был измучен болезнью. Уже более пятидесяти дней он не мог выносить ни дневного света, ни огня ночью.

Он почти ослеп, и глаза его постоянно резала жестокая боль. На виски ему клали два кружка раскаленного железа, чтобы прижечь больные места. Он жил в крохотной келье, кишащей мышами, которые по ночам грызли его тело, а днем мешали ему молиться и даже есть. И тогда, как говорит его биограф, "Франциска охватила жалость к самому себе" и он взмолился: "Боже, приди на помощь моей немощи". И Бог обещал ему отныне "покой Царства Своего". Франциск сел, погрузился в раздумье, а потом сказал: "Всевышний, всемогущий, благой Боже…", и сочинил также музыку. Он даже пожелал, чтобы с тех пор его братья, ходя по городам и селам, сперва проповедовали, а потом учили людей "Хвале".

Многие ли знают, что Франциск так объяснял прекрасные слова, обращенные им к солнцу и огню: "Мы все слепы, и Господь просвещает наши глаза благодаря творениям Своим"?

Многие ли знают, что прилагательное "драгоценные", ("драгоценные звезды") Франциск всегда употреблял исключительно по отношению к Евхаристии и всему, что с нею связано? И что вода была для него смиренной, драгоценной и чистой (он даже никогда не вступал в нее ногами из опасения ее замутить) потому, что напоминала ему о смиренном и чистом Христе, "воде живой"? Многое еще можно было бы сказать о том, что так хорошо известно и так плохо понято: о мире, о бедности, о которых столь часто вспоминают в отрыве от единой любви, их объясняющей.

Источником всех ценностей и всякой любви для Франциска была его связь с Христом, и вне этой связи все показалось бы ему смешным и ложным.

Поэтому в заключение хотелось бы привести слова его первого биографа: "Братья, жившие с ним, хорошо знают, что ежедневно, ежеминутно на его устах было воспоминание о Христе, знают, с каким блаженством и нежностью он разговаривал с Ним, с какой нежной любовью он с Ним беседовал.

Он действительно был целиком захвачен Иисусом. Иисус был всегда в его сердце, Иисус был на его устах, Иисус был в его ушах, Иисус — в его очах, Иисус — на его руках, Иисус — во всем теле его" (Vita prima).

Legenda maior также говорит, что это был "подлинный христианин, который благодаря совершенному подражанию Христу в жизни стремился уподобиться Христу живущему, в смерти — Христу умирающему, а после смерти — Христу умершему" (14, 4).

Франциск любил Христа как живое историческое лицо: Христа — Творца и творение, Христа в Церкви, в Евхаристии, в Библии, Христа страдающего и Христа во славе. О нем сказаны знаменательные слова: "Он был среди святых святейшим, а среди грешников — одним из них" (Vita prima, n.83).

В этом — тайна христианской жизни: стать святыми без какой-либо гордыни или отделения, но, напротив, чувствуя себя все более сопричастными ко всей слабости мира и Церкви, к благому предназначению всего творения, которое постепенно, в ежедневных трудах и стенаниях движется к своему завершению.

СВЯТОЙ ТОМАС МОР

Томас Мор жил в начале нового времени (1478–1535), когда волна гуманизма и Возрождения захлестнула всю Европу. И слово "волна" означает как раз то, что может вознести на гребень, но может и бросить вниз.

Оговоримся сразу — так понимал гуманизм и Возрождение Джованни Пико делла Мирандола, которого вся Европа считала самым обаятельным, самым ученым и образованным человеком своего времени. Савонарола говорил о нем: "Быть может, никому из смертных не было дано столь великого ума. Этого человека следует считать одним из чудес Божьих и чудом природы, столь возвышен его дух и его учение". Макиавелли, который не был ему другом, тем не менее, считал его "человеком почти божественным". Упоминание о Пико делла Мирандола здесь не случайно, потому что именно Томас Мор перевел на английский и прокомментировал жизнь Пико делла Мирандола (+1494) через десять лет после его смерти. Так вот, этот гуманист в своей знаменитой Речи о достоинстве человека говорил, что человек — центр мира и он по своей свободной воле решает, подняться ли ему к божественному миру или спуститься к миру низшему, животному.

Этот выбор, предложенный человеку, стоял также перед гуманизмом и Возрождением.

Конечно, эти движения восторженно говорили о преклонении человека перед классической древностью, о совершенстве форм, о сознании им своей собственной значимости и своего достоинства, о стремлении человека к невиданному прогрессу, открывающемуся перед ним.

Но этот выбор ставил человека перед двоякой возможностью: гуманизм мог быть либо восхождением человека к его подлинному божественному образу, данному ему в откровении (христианский гуманизм), либо он мог быть обожествлением человека, которое требовало бы от него все большего сосредоточения на своих собственных силах и привело бы к элитарному и утонченному самолюбованию.

А само Возрождение могло пониматься или как культ человеческого "успеха", пропитанный языческим натурализмом, или как настоящее "возрождение": подлинный синтез христианства и классической культуры благодаря возвращению к источникам и того и другого ради нового синтеза и подлинного обновления.

В сущности вопрос сводился к следующему: должна ли новая культура впитать и нести в себе с надеждой и христианское Откровение или же Откровение Христово должно было впитать, очистить и преобразить всю эту новую культуру, даже если этот процесс будет болезненным.

Иными словами, речь шла о том, выдержит ли творческий порыв и возрождающееся чувство человеческого достоинства испытание Крестом Христовым и его непреходящим значением в жизни человека.

Пико делла Мирандола, от которого в какой-то момент ожидали, что он возглавит это движение (что могло бы изменить его историю), умер в возрасте всего 31 года.

Вторым великим гуманистом, от которого ожидали решающего слова как от подлинного "властителем умов" Европы, был Эразм Роттердамский. В его честь слагались восторженные гимны. Слово "эразмов" было синонимом слову "ученый". Но Эразм, хотя сегодня его образу дается иная оценка, был личностью сложной, ему недоставало как подлинной философской глубины, так и подлинно глубокого религиозного чувства, а его ядовитая ирония часто порождала непонимание.

Третим мыслителем европейского уровня был Томас Мор. В Англии он пользовался такой известностью, что в учебнике латинской риторики, по которому велось обучение в 1520 году, ученики находили упражнения, где говорилось о нем, и должны были четырьмя различными способами перевести на латинский язык фразу: "Mop — человек божественного ума и необычайной учености". Эразм любил его "больше самого себя" и называл его "своим братом-близнецом". В доме Мора он написал свою знаменитую Похвалу глупости (ее греческое название, представляющее собой намеренную игру слов, можно было бы перевести как "Похвала Мору"). Сегодня говорят, что чтобы понять Эразма, нужно читать Мора, а чтобы понять его иронию, нужно смешать ее с юмором Мора.

Мор защищал Эразма изо всех сил, убедительно и верно изъясняя смысл тех его произведений, которые подвергались нападкам. И именно под влиянием Томаса Мора Эразм обратился к исследованиям в области библеистики и патристики, которые его впоследствии прославили и привели к пониманию гуманизма прежде всего как возвращения к новозаветным и патриотическим источникам христианства.

Кем же был Томас Мор? Он родился в 1478 году. Как всякий уважающий себя гуманист, он изучает латинский и греческий, становится юристом. В 24 года он начинает преподавать право. Он становится признанным адвокатом среди лондонских торговцев и ведет дела крупнейших мореходных компаний.

В 1504 году его назначают вице-министром хранителем сокровища и спикером Палаты общин. Он — канцлер герцогства Ланкастерского и распоряжается львиной долей богатств короны. В 1528 году он на вершине своего успеха, у него трое замужних дочерей: Сесиль, которой двадцать один год, двадцатидвухлетняя Елизавета, любимая дочь Маргарита, двадцати четырех лет, и девятнадцатилетний сын Джон, который собирается жениться. Есть у него и приемная дочь по имени Маргарита. Он был дважды женат: его первая жена умерла через несколько лет после свадьбы, когда дети были еще совсем маленькими.

В 1529 году он получает один из главных постов в британском королевстве: становится лордом-канцлером Генриха VIII, ближайшим к государю человеком и его непосредственным представителем. Ни один гуманист Европы не сделал столь блестящей политической карьеры.

В то же время он — человек утонченной культуры. Он пишет на латыни, но является и основателем блестящей английской прозы, которая до него была необработанной и неуклюжей. Он один из основоположников английской историографии: его история Ричарда III, которая впоследствии вдохновила Шекспира на создание его трагедий, сегодня считается классическим образцом этого жанра.

Он занимается изучением Библии, философии и богословия. Страстно увлекается музыкой и живописью (именно он открыл великому Гольбейну дорогу в Англию). Его самое известное произведение, Утопия (1516), написанное первоначально на латыни, — это "одно из основополагающих и главных произведений политической философии, написанное в противовес созданному в ту же эпоху Государю Макиавелли. Это одно из немногих произведений гуманистов, дожившее до наших дней". Благодаря ему слово "утопия" вошло во все европейские языки.

Произведения Томаса Мора на английском языке занимают 1500 страниц форматом в одну четверть листа, написанных готическим шрифтом в две колонки. В таком же томике помещены и латинские сочинения. Несколько лучших произведений будет им написано в лондонской тюрьме Тауэр.

Эразм Роттердамский так говорит о Море: "Благодаря своему красноречию он бы победил и врага; и мне он столь дорог, что если бы он попросил меня петь и водить хоровод, я бы с радостью повиновался ему…

Если только меня не вводит в заблуждение великая любовь, которую я к нему питаю, не думаю, чтобы природа когда-нибудь создала характер более гибкий, чуткий, предусмотрительный и тонкий. Иначе говоря, человека, более, чем он, одаренного всеми мыслимыми достоинствами. Добавь сюда дар вести беседу, равный его уму, необычайную приятность в обращении, духовное богатство… это приятнейший из друзей, с которым мне нравится и заниматься вещами серьезными и весело шутить".

Дом Мора считался одним из самых гостеприимных и уютных домов Лондона. Царящая там атмосфера гармонии и веселья, ум Томаса и его детей (дочери вносили поправки в критические издания греческих авторов!), вера, проповедуемая словом и воплощенная в жизни, привлекали и пленяли всех, кто у него бывал.

Но по вечерам Томас посещал и бедные кварталы и постоянно помогал деньгами беднейшим из бедных. Он снял большой дом, чтобы дать в нем приют больным, детям и старикам и назвал его Домом Провидения. Каждый день он бывал на Литургии и не принимал ни одного важного решения, не причастившись. Он молился и читал Библию вместе со всей семьей и сам ее комментировал. Он вызывал возмущение знати, потому что в смиренной монашеской одежде пел в приходском хоре, хотя был лордом-канцлером. Тем, кто его за это упрекал, он с тонкой иронией отвечал: "Не может быть, чтобы я вызвал неудовольствие короля, господина моего, тем, что публично возношу хвалу Господину моего короля".

Точно так же он отказывался, как полагалось ему по чину, ехать на коне во время крестного хода с молением об урожае, говоря: "Я не хочу следовать на коне за Учителем моим, Который идет пешком".

Рождественскую и пасхальную ночь Мор проводит в молитве вместе со всей семьей. В Страстную пятницу он читает и комментирует в кругу семьи рассказ о Страстях Господних. Если ему говорят, что какая-нибудь женщина, живущая в его селении, мучается родами, он молится до тех пор, пока ему не сообщают, что ребенок родился. Под роскошными одеждами он носит обычно грубую власяницу он снимет ее и пошлет дочери только перед казнью.

Все это говорит о том, сколь многогранен был этот человек, которого многозначительно называли "omnium horarum homo", "человеком на всякий час" (или "на всякое время") человеком, который остается самим собой в любую минуту своей жизни. Провозглашая его святым в 1935 году, ровно четыреста лет спустя после его смерти, Пий XI с восхищением восклицал "Это поистине человек совершенный!"

И именно созерцая его во всей целостности его человеческой личности, следует размышлять о его мученической смерти. Обстоятельства ее достаточно хорошо известны Генрих VIII был другом Томаса Мора он тоже гуманист, он тоже человек богато одаренный и привлекательный, он тоже поэт и "богослов". Он даже получает от Папы титул "защитника веры". К сожалению, это также "один из тех людей, которые хотят внушить, что они делают добро даже тогда, когда творят зло, которые вертят законом, как им угодно, называют зло добродетелью, чтобы им не пришлось каяться, и поэтому крайне опасны для себя и для других из-за средств, к которым они прибегают для собственного оправдания" (Д. Саржан). Генрих VIII начинает процесс о признании недействительным своего брака с Екатериной Арагонской. Кое-какие зацепки для этого есть, но Святой Престол не расположен уступать Генрих запрашивает и покупает заключения знатоков права и лучших европейских университетов (положительное заключение Падуанского университета стоило ему нескольких сотен фунтов стерлингов).

В 1532 году, чтобы заручиться поддержкой духовенства, Генрих заставляет провозгласить себя "единым защитником и верховным главой английской Церкви". Синод подчиняется без особого сопротивления благодаря ограничительной заключительной формулировке: "насколько сие дозволено законом Христовым".

На следующей день (16 мая 1532 года) Томас Мор возвращает государю печати — знак своего достоинства — и становится частным гражданином, готовясь жить в суровой бедности. Никаких сбережений у него не было — он все раздал бедным и отдал своей многочисленной семье и семьям своих близких. Теперь же он внезапно лишался всякого придворного жалования и всех доходов. С тех пор у него не хватало дров даже для того, чтобы растопить камин.

Он говорил шутя, что еще есть немного времени, прежде чем весело пойти всем вместе просить милостыню от дома к дому, распевая Salve Regina. Он отказался присутствовать на коронации Анны Болены, и новая королева возненавидела его. В 1534 году все были обязаны подтвердить присягой свое согласие с Актом о преемственности, которым через несколько месяцев был дополнен Акт о главенстве. Томас Мор был единственным светским лицом во всей Англии, кто отказался принести присягу. Из духовенства отказались принести ее только один епископ и несколько монахов-затворников.

Томас Мор, заключенный в лондонскую тюрьму Тауэр, отказывается принести присягу, но молчит: он не дает никакого объяснения своему поведению, он не хочет дать повода для вынесения смертного приговора. Обвинения, клевета, угрозы, лесть, даже давление родных остались безрезультатны: он не хочет никого судить, не хочет никому навязывать своего мнения, но не приносит присягу и ничего не объясняет.

Чтобы осудить его, нет законных оснований: будучи сам опытным адвокатом, он легко доказывает несостоятельность предъявляемых ему обвинений в бунте.

Тем временем в тюрьме он пишет один из лучших богословских и философских трактатов на английском языке: Диалог об утешении в несчастиях, затем начинает Комментарий на Страсти Христовы.

В документах процесса мы читаем: "В ответ на вопрос, признает ли он и считает ли, что король — верховный глава английской Церкви…, он отказывался дать прямой ответ на вопрос, заявляя: "Я не хочу вмешиваться в такого рода вещи, потому что твердо решил посвятить свою жизнь размышлениям о Боге, о Его Страстях и о бренности моей земной жизни"".

Он знает, что должен умереть, но не хочет давать своим врагам никакого оружия против себя. Когда, комментируя евангельский рассказ о Страстях, он дошел до слов "возложили на Него руки" (*), трактат прервался, потому что у него отобрали все письменные принадлежности.

1 июля его приговорили к смерти за государственную измену. Тогда, со всей ясностью юридической логики, на которую он был способен, он обосновал незаконность Акта о главенстве.

6 июля он был обезглавлен.

На первый взгляд поведение Томаса Мора кажется не вполне последовательным. Он провозглашает истину только после того, как приговорен к смерти. Почему?

Читая его Комментарий на Страсти Христовы, опубликованный недавно под названием В Гефсиманском саду, можно найти ясное и трогательное в своем смирении объяснение. Мор считал, что он не заслужил благодати мученичества, он боится себя самого, своей слабости, жизни, проведенной среди мирского довольства.

Он завидует монахам-затворникам, спокойно идущим принять это страшное мученичество (казнь по обвинению в государственной измене, уготованная и ему, но впоследствии замененная отсечением головы по просьбе короля, была ужасна: сперва приговоренного вешали, пока он не лишится чувств, затем оживляли, затем распарывали ему живот и четвертовали его). Все это страшит Мора: его образ жизни его к этому не подготовил. От него требуется героическое мужество — а он чувствует себя страшным грешником.

Способ разрешения его личной трагедии, найденный им со всей строгостью ума, отточенного за годы занятий правом, поистине совершенен.

"Обвинителям, которые насмехались над ним, потому что он не объяснял открыто причины своего несогласия, навлекая на себя таким образом смертный приговор, он ответил, что не чувствует себя столь уверенным в себе самом, чтобы сознательно идти на смерть, как он сказал, "из страха, как бы Бог не наказал меня за самомнение, низвергнув меня. Поэтому я не выступаю вперед, но отступаю назад. Но если Сам Бог поведет меня на смерть, я верю, что в великом Своем милосердии Он не оставит меня благодатью и мужеством"" (В Гефсиманском саду, с 31, прим).

Во всем Комментарии на Страсти, говоря о страхе, который Христос испытал в Гефсиманском саду, он объясняет свое положение бояться не противоречит христианству, но тот, кому страшно, должен следовать за Христом Следовать действительно значит идти по следам, отказаться от движения своими силами "Всякий, кто поставлен перед выбором отречься от Бога или принять мученическую кончину, может быть уверен в том, что перед этим выбором поставил его Сам Бог" (В Гефсиманском саду, с 28, 55, 60).

Чтобы быть уверенным в том, что его призывает Сам Бог, он не хочет ни стремиться к мученичеству, ни уклоняться от него "Если мы бежим, сознавая, что для спасения нашей души или душ тех, кто нам вверен, Бог приказывает нам остаться на своем месте, уповая на Его помощь, мы делаем глупость. Даже если мы поступаем так для того, чтобы спасти свою жизнь.

Да, именно потому, что мы поступаем так для того, чтобы спасти свою жизнь" (там же, с 132).

Это моление Томаса Мора о чаше в его Гефсиманском саду он знает, что не может бежать, потому что совесть ему этого не позволяет, он знает, что не должен сознательно стремиться к мученичеству, так как не уверен в том, не продиктовано ли это стремление гордыней и самомнением.

При этом вопрос, столь ясный для его совести, далеко не столь же ясен в контексте богословских споров того времени Ведь в ту эпоху королевской власти приписывалось божественное происхождение, власть Папы в Риме, в отличие от других государств, была духовной и светской одновременно, а божественное происхождение папства не было столь ясным и определенным, как сегодня Еще свежо было воспоминание о том, как во времена великой схизмы было несколько Пап одновременно.

Томас Мор говорил своей дочери: "Я твердо намерен не связывать своей души ни с кем, будь то даже первый святой нашего времени".

Он не открывал всего, что думал, даже дочери Он говорил ей: "Оставь в покое живых и думай об умерших, которых Бог, я надеюсь, упокоил в раю. Я уверен, что большинство из них, если б они были живы, были бы того же мнения, что и я и я молю Бога, чтобы моя душа пребывала сих душами.

Пока я еще не могу сказать тебе всего. Но в заключение повторю, что, как я часто говорил тебе, дочь моя, я не беру на себя право высказывать свое мнение или спорить по этому поводу, я не обсуждаю и не осуждаю поведение других, я никогда не сказал ни слова и не написал ни строчки против решения парламента и ни в коем случае не хочу лезть в душу тем, кто думает или говорит, что думает иначе, чем я. Я никого не осуждаю, но совесть говорит мне, что речь идет здесь о моем спасении. В этом, Мэг, я уверен, как в существовании Божьем".

Когда Томас Мор был еще канцлером, по делам службы ему пришлось изучать проблему примата папской власти. "Честно говоря, — замечал он, — тогда я и сам не думал, что папская власть божественна по происхождению".

Но спустя десять лет, посвященных исследованию творений Отцов Церкви и соборных документов, он убедился, что необходимо по совести признать истину о том, ч то примат папской власти был установлен Богом.

Тогда эта проблема широко обсуждалась: некоторые считали примат папской власти не истиной веры, но спорным богословским вопросом. Сам Мор считал, что Собор выше Папы и что, следовательно, случай с Генрихом VIII не вполне ясен.

"Если Томас Мор должен ценой своей жизни отказаться от того, чтобы поставить под сомнение верховную власть Папы, то это не потому, что он считает учение о ней обязательным для всех догматом веры, но потому, что сам он считает его истинным. Он не отвергает возможности обсуждения этого вопроса для других, не стремится склонить их, даже дочь, на свою сторону, поскольку для него это вопрос свободного выбора. Но поскольку его исследования привели лично его к убеждению, что римский первосвященник обладает верховной властью, он не признает за собой права Говорить об этом иначе, чем думает" (А. Бремон, Блаженный Томас Мор, Рим, 1907).

Мор говорил: "Я не нахожу в своем сердце сил говорить то, что мне запрещает совесть". Всем этим и объясняется то осторожное и на первый взгляд продиктованное опасением за свою жизнь поведение Томаса Мора, когда ему пришлось "исповедовать веру".

В Евангелии Иисус говорит, что никто не берется строить башню, не подсчитав сначала, во что она обойдется. И Томас Мор пишет дочери: "Во всех этих обстоятельствах я не забыл совет Христа, данный в Евангелии, и прежде чем приняться за строительство крепости для защиты моей души, я сел и подсчитал, чего мне это будет стоить. В течение многих бессонных ночей, охваченный тревогой, я размышлял об этом, Маргарита, когда моя жена спала, думая, что я сплю тоже. Я видел, каким опасностям иду навстречу, и, думая о них, устрашался. Но теперь я благодарю Господа за то, что, несмотря на это, Он даровал мне благодать никогда не допускать мысли о капитуляции, даже в том случае, если бы худшие мои опасения подтвердились" (Письмо дочери Маргарите).

"Конечно, Мэг, твое сердце не может быть более слабым и хрупким, чем сердце твоего отца… и, по правде говоря, моя великая сила в том, что, хотя все мое естество восстает против боли, так что от простого щелчка я чуть ли не падаю, тем не менее, несмотря на все перенесенные страдания, у меня никогда не было мысли пойти на то, что противно моей совести" (там же).

Этот человек — гуманист, сознающий свое высокое достоинство, но в то же время смиренно признающий и свою слабость, — по воле Божьей оказался в обстоятельствах, когда он должен целиком препоручить свое человеческое величие Иному, чтобы пойти своим крестным путем.

Вот одна из лучших страниц, написанных Томасом Мором в тюрьме: "Христос знал, что многих в силу самой их физической слабости устрашит одна мысль о мучениях…. и Ему было угодно ободрить их, дав пример Своей скорби, Своего страха, Своего ужаса. Он как будто прямо хочет сказать тем, кто так устроен, то есть слаб и боязлив: "Ты столь слаб, но будь мужествен; сколь бы усталым, угнетенным, охваченным страхом перед жестокими мучениями ты себя ни чувствовал, будь мужествен: Я тоже, думая о близких Страстях, горчайших и жесточайших, чувствовал Себя еще более усталым, подавленным, устрашенным и сломленным ужасом… Подумай о том, что достаточно следовать за Мной… Доверься Мне, если ты не можешь довериться себе самому. Смотри: Я иду перед тобой тем путем, который столь страшит тебя. Ухватись же за край Моей одежды, и ты получишь силу, которая освободит тебя от пустых страхов и укрепит твою душу мужественным сознанием того, что ты идешь по Моим следам.

Храня верность Своему обещанию, Я не позволю, чтобы ты был искушаем сверх сил"" (В Гефсиманском саду, с. 35).

Когда стало ясно, что Бог хочет, чтобы Томас Мор шел по Его окровавленным следам, он встретил смерть с улыбкой на устах (его последние остроты привели в негодование благомыслящих людей). Теперь, когда ему уже не надо было ни с кем бороться, он с исчерпывающей полнотой высказал истину, которую носил в своем сердце. Сначала и в последний раз он как юрист ясно и исчерпывающе обосновал незаконность Акта о главенстве. Затем он показал, насколько сердце его было полно любви даже к подкупленным судьям.

В своей речи после вынесения обвинительного приговора Мор сказал: "Милорд, это обвинение основано на акте парламента, который находится в формальном противоречии с законами божескими и законами святой Церкви, согласно которым ни один светский властитель не может в силу какого бы то ни было закона присваивать себе верховную власть или какую-либо часть власти, законно принадлежащей Римскому престолу в силу духовного владычества, дарованного как особая привилегия устами нашего Спасителя, когда Он лично пребывал на этой земле, исключительно святому Петр и его преемникам, епископам того же престола. Следовательно, для христиан этот акт не может быть достаточным правовым основанием для обвинения кого-либо из них".

В ответ на замечание, что все епископы, все университеты и все правоведы государства подписали этот акт, он ответил: "Даже если мнение всех епископов и всех университетов обладает таким значением, какое Ваша светлость, как кажется, ему придает, я совершенно не вижу оснований, Милорд, чтобы оно в чем-либо изменило то, что говорит мне совесть. Ибо я не сомневаюсь, что во всем христианском мире, хотя и не в этом королевстве, многие придерживаются по этому поводу моей точки зрения.

Но если говорить об умерших, а многие из них стали святыми на небесах, то я уверен, что огромное большинство их, если бы они были живы, думали бы так же, как я думаю сейчас, и поэтому, Милорд, я не чувствую себя обязанным сообразовывать свое суждение с собором одного королевства в противоречие с Собором всего христианства".

Последние слова Томаса Мора перед его судьями были таковы: "Господа, я могу добавить только одно: как апостол Павел, согласно Деяниям Апостолов, одобрительно смотрел на смерть св. Стефана, и даже сторожил одежды тех, кто побивал его камнями, но тем не менее сейчас вместе с ним он свят на небесах, и на небесах они будут соединены вечно, так и я поистине надеюсь (и буду усердно молиться об этом), что мы с вами, господа мои, бывшие мне судьями и приговорившие меня к смерти на земле, вместе, ликуя, сможем встретиться на небе, достигнув вечного спасения" (из Биографии Роупе).

И он был обезглавлен.

"Человек, — сказал Томас Mop, — может быть обезглавлен без большого вреда, более того, к его неизреченному благу и вечному счастью". Но Томас Мор знал, что это возможно только если сердце исполнено любви ко Христу и Его Страстям. И эту любовь он испытывал даже к своим преследователям.

Когда мы размышляем о судьбе этого человека — гуманиста и мученика, мы прежде всего оказываемся перед дихотомией "гуманизм и крест". Наша эпоха тоже хочет быть эпохой прогресса человеческой личности и "культа человека". Более того, значительно выросло сознание человеческого достоинства и умножились возможности человека реализовать свой потенциал. Христиане стремятся к тому, чтобы быть людьми среди людей, сотрудничать, содействовать прогрессу общества, вести диалог, они даже утверждают "гармоничный гуманизм". Иначе говоря, христиане среди тех, кто все более твердо утверждает человеческое достоинство каждого отдельного человека. На этом стремлении к открытости и прямоте многим так называемым гуманистическим движениям легко спекулировать.

Но это же искушение встает и перед христианами, и они часто ему поддаются. Они стоят за диалог, за плюрализм, выказывают интерес ко всем ценностям, естественным и сверхъестественным.

Но остается один вопрос, который должен быть к ним обращен: есть ли еще что-либо или Кто-либо, ради кого стоит умереть? Есть ли еще что-либо или Кто-либо, ради кого стоит принять мученичество, то есть свидетельствовать своей кровью, начиная с того, что к такому свидетельству может привести (спокойно принимаемый крах карьеры, преследования из-за веры, бедность и т. д.)?

В одном из своих посланий кардинал Мартини писал: "Когда мы думаем о великих мучениках человеческой истории, встает проблема: стремясь к диалогу, не становимся ли мы конформистами, лже-миротворцами и даже не перерождаемся ли мы?".

Таков первый вопрос, первый серьезный вопрос, который мы должны задать себе и другим.

Второй вопрос подобен первому. Провозглашая культ "человечного" человека, мы все чаще сталкиваемся с неизбежным противоречием: с одной стороны, мы говорим о неприкосновенности личной совести (кто сегодня не станет защищать свободу своей совести?), но, с другой стороны, стало нормой подчинять свою совесть так называемому "общему мнению".

Поэтому нам уже не кажется странным отказываться от голоса своей совести в пользу общего мнения. То, что кажется дозволенным большинству, мало-помалу начинает казаться дозволенным или во всяком случае не столь уж серьезным, как кажется, и нам, и во всяком случае представляется заслуживающим внимания. И часто, когда речь идет лично о нас, нам не стоит больших усилий изменить велению совести или заставить ее замолчать.

Если же мы занимаемся общественной деятельностью, тогда наше сознание может даже раздваиваться: с одной стороны, как частные лица, мы считаем какой-либо закон несправедливым, а определенное поведение аморальным и т. д… Но с другой стороны, как общественные деятели мы считаем, что должны следовать мнению большинства, быть исполнителями того, что общественная мораль признает терпимым и желательным.

В особенности ярко это проявляется в ситуации, когда мы считаем, что справляемся с делом управления лучше, чем другие, что наша мораль выше и что мы в большей мере обладаем способностью, "бороться со злом, руководствуясь критерием меньшего зла". И, следовательно, если общественное мнение хочет поклоняться золотому тельцу, мы отливаем золотого тельца и называем это терпимостью, уважением к чужому мнению, верностью своему общественному долгу, уважением к демократическим законам.

Томас Мор выступил против всего общества, провозгласившего справедливым закон, который он по совести считал противным закону Божьему.

Он даже не обладал абсолютной уверенностью в том, что прав с богословской точки зрения: все сведущие люди — включая духовенство и епископов! — говорили ему, что он может "присягнуть", принять и признать закон, который угоден всем. Несомненно, он был человеком, который более, чем кто-либо другой, подходил для роли посредника. И, может быть, если бы он остался на своем посту, ущерб, нанесенный этим "законом", за который проголосовал английский парламент, был бы меньше.

Но он счел невозможным остаться на своем посту. Он счел невозможным жить с раздвоенным сознанием, потому что совесть его была едина и принадлежала Богу.

Поэтому он стал мучеником. То есть свидетелем Христовым.

Какой страх перед страданием, какой страх перед крестом Христовым, сколько буржуазного конформизма за этим якобы христианским умением примирять свою совесть с моралью других людей, даже если она ей противоположна, и при этом оправдывать себя любовью!

Христианская любовь — это готовность отдать жизнь, а не стремление сохранить ее любой ценой под предлогом того, что это делается для блага других людей.

Вера и гуманистические устремления его времени вдохнули в Томаса Мора желание быть человеком, человеком целиком и полностью. Но настал день, когда он понял: есть ситуации, когда христианин, именно для того, чтобы быть человеком в полном смысле слова, должен предать Христу всю свою человеческую сущность, есть ситуации, когда выбор только один: или бесчеловечность, или человечность Воскресшего. И поэтому он избрал смерть.

СВЯТОЙ КАМИЛЛО ДЕ ЛЕЛЛИС

В 1574 году двадцатичетырехлетний уроженец южно-итальянской области Абруццо Камилло де Леллис был конченым человеком.

Когда он родился, его мать была уже очень пожилой, "седой, с морщинистым лицом", как пишут хроники, так что к радости ожидания ребенка примешивалась неловкость. Ей было шестьдесят лет. Вспоминая Евангелие, люди называли ее святой Елизаветой. И эта неожиданная беременность казалась ей таким чудом, что, когда пришел час, и роды обещали быть довольно тяжелыми, она спустилась в хлев, дабы ее ребенок, "подобно Иисусу и св. Франциску", родился в кормушке для скота. Там и родился ребенок в воскресенье Пятидесятницы 1550 года, в момент вознесения чаши, когда звонили колокола. Мальчик был очень крепкий и ростом больше обычного (когда он вырастет, то будет выше всех остальных почти на голову), но сердце старой матери было охвачено тягостным предчувствием.

И действительно, воспитывать ребенка было некому. Его отец, почти постоянно находившийся в отлучке, был капитаном пехоты и воевал в печально известном отряде Фабрицио Марамальдо.

Однако самого его, Джованни де Леллиса, считали порядочным человеком и даже в каком-то смысле "добрым христианином", хотя он начал свою военную карьеру с ужасного разграбления Рима в 1527 году и завершил ее аналогичной операцией в 1559 году. Как бы то ни было, хорошим отцом он стать не смог.

Жена его умерла, когда Камилло было всего лишь тринадцать лет, и уже тогда он был неисправимым маленьким бунтарем; он начал сопровождать отца от одной военной стоянки к другой и перенял у него гибельную страсть к игре в карты и в кости, а у солдат — хвастливые и вульгарные манеры.

Его отец умер, когда, несмотря на то, что ему уже стукнуло семьдесят, пытался завербоваться в поход против турок, записав в поход и своего сына. У него не оставалось ничего. Он оставил сыну только шпагу и кинжал. Камилло все считали "взбалмошным, распущенным и странным", что на языке той эпохи значило аморальным и неукротимым, однако не без проблесков великодушия.

В течение нескольких лет, за вычетом некоторого не вполне обычного перерыва, о котором речь далее, он вел жизнь наемного солдата, рискуя жизнью в сражениях и схватках, чтобы потом спустить в игре заработанные таким образом деньги.

Переходя из одной роты в другую, он и как солдат опускался все ниже, нанимаясь в отряды, пользовавшиеся самой дурной славой.

В 1574 году он чудом спасся после кораблекрушения и, высадившись на берег в Неаполе, стал играть с таким азартом, что проиграл буквально все: деньги, шпагу, аркебузу, порох, накидку.

Он стал бродяжничать, как бездомный пес, без цели, сознавая свое унижение, воруя, прося милостыню перед церквями "с великим стыдом". В конце концов он нанялся помогать в строительстве монастыря для капуцинов: он водил двух ослов, груженых камнями, известью и водой для каменщиков.

Все его существо с такой силой противилось труду, что он кусал себе руки от злости и, как сам он признавался позднее, боролся с искушением прирезать ослов и убежать.

Но близость к капуцинам, которые только что получили новый устав и были исполнены рвения, не прошла для него даром.

Уже раньше, когда во время сражения его охватывал ужас, он давал что-то вроде обета, который сразу же старался забыть, — обет стать монахом.

Шел 1575 год. Во время путешествия в монастырь св. Иоанна Ротондоон встретил монаха, который отвел его в сторону и сказал ему: "Бог — это все. Все остальное ничто. Нужно спасать бессмертную душу…". Во время обратного пути по извилистым дорогам Гаргано Камилло размышлял об этих словах.

Вдруг он соскочил с седла и, бросившись на землю, зарыдал: "Господи, я согрешил. Прости меня, великого грешника! Меня, несчастного, столько лет не знавшего и не любившего Тебя. Господи, даруй мне время, чтобы долго оплакивать мои грехи".

Он попросил принять его в монастырь, но дважды его удаляли из монастыря по причине, связанной с тем эпизодом, рассказ о котором мы пока откладывали. Уже во время его военных приключений с отцом на ноге Камилло открылась рана, которая останется неизлечимой на протяжении всей его жизни и с течением времени будет становиться все ужасней. Врач, который осматривал его в Генуе, скажет впоследствии, что это была "огромная, зловонная, рыхлая и глубокая яма".

Сегодня некоторые думают, что это была страшная болезнь того времени — врожденный или приобретенный сифилис, причиной которого были либо его собственные пороки, либо пороки его отца. Однако большая часть его биографов отвергает это предположение и говорит только о дистрофических язвах.

Как бы то ни было, Камилло принадлежал к категории неизлечимо больных. Он уже лежал в течение некоторого времени в римской больнице св. Иакова, где лечили самые страшные болезни, и даже помогал там ухаживать за другими больными.

Его пришлось выгнать из госпиталя, прежде всего потому, что "мозг его был тяжело болен": Камилло был задирой, наглецом, был неопрятен и все время стремился удовлетворить свою страсть к игре.

Он даже спускался по ночам через окно, чтобы найти лодочников и носильщиков, с которыми мог бы проводить время за игрой до зари.

Второй раз он вернулся в больницу уже как послушник-капуцин. Поведение его было совсем иным, исполненным сострадания, но сдержанным.

Камилло думал прежде всего о своем монастыре. Наконец-то он смог туда вернуться, но рана снова загноилась.

Капуцины решили удалить его из монастыря окончательно. И Камилло вернулся в больницу, к которой рана как будто приковала его.

Стоит вспомнить, каковы были больницы того времени, помня при этом о том, что римские были лучшими в мире.

В больницу для неизлечимо больных поступали больные самыми отвратительными болезнями, отбросы общества, иногда страшные на вид, которых часто просто бросали у дверей больницы.

Обычно там было около семидесяти коек, но каждый второй год их становилось пятьсот, когда врачи назначали радикальное лечение (лечение древесной водой, очень дорогое и знаменитое в те времена). Это лечение применялось прежде всего при сифилисе, но также и в случае, если человеку хотелось просто укрепить здоровье. К нему прибег Торквато Тассо, чтобы избавиться от "меланхолического расположения духа", и Альд Мануций, чтобы вылечить болезнь глаз. Курс лечения длился сорок дней.

Но если с точки зрения медицины того времени больницы пользовались достаточно широкой известностью, то что касается условий содержания больных, они были ужасны. С трудом удавалось найти людей, которые бы согласились заботиться об этих отвратительных существах, даже священники уклонялись от духовной помощи им. И больные были предоставлены наемному персоналу: преступникам, которых силой заставили работать в больницах, или людям, у которых не было другой возможности заработать. Сейчас даже трудно себе представить, как это выглядело в действительности.

Вот отрывок из хроники XVI века: "Уход за больными был поручен подонкам общества, то есть невежественному персоналу, бандитам и всякого рода преступникам, которые в наказание или для покаяния были направлены в больницы…

Достоверно, во всяком случае, то, что бедные больные находились в агонии два или даже три дня, стеная и мучаясь, но никогда не слыша ни малейшего слова утешения и ободрения…

Сколько раз… не было никого, кто дал бы им поесть, и они голодали целыми днями? Сколько тяжелобольных бедняков, которым не меняли постельное белье хотя бы несколько раз в неделю, лежали среди нечистот и паразитов?

Сколько ослабевших больных, поднимавшихся с постели по необходимости, падали или сильно ушибались? Сколько мучимых жаждой не могли получить ни глотка воды, чтобы освежить пересохшее горло? И мы знаем, что многие, обезумев от страшной жажды, пили мочу…

Но кто поверит тому, что я скажу сейчас? Скольких умирающих бедняков, еще не испустивших дух, эти молодые и равнодушные наемники сразу же стаскивали с постелей и полумертвых бросали среди трупов, чтобы потом похоронить заживо?…".

И это не преувеличение, потому что подобные сведения есть у нас и о других больницах того времени. Когда Камилло и его помощники начали работать в главной миланской больнице ("Ка ' гранда"), они обнаружили, что туалеты в таком состоянии, что, как считал Камилло, их посещение могло стать причиной смерти: "Бог весть, сколько больных умерло в течение года потому, что они ходили в эти грязные и зловонные места!".

Помимо общей заброшенности, серьезной проблемой было и физическое насилие со стороны наемного персонала, который буквально избивая больных кулаками и давая им пощечины заставлял их принимать назначенные лекарства. Иногда санитары так грубо поднимали больных рывком с постели, что те умирали у них на руках.

В больнице для неизлечимо больных Камилло теперь знают благодаря его обращению. Очень скоро его назначают главой дома, то есть лицом, непосредственно ответственным за организационную и финансовую часть. Он начинает наводит в больнице порядок.

Он по опыту знает "одержимых дьяволом преступников", знает все уловки бездельников, потому что когда-то бездельником был он сам, и становится вездесущим. Он наблюдает за работой больницы денно и нощно. Он появляется тогда, когда никто этого не ожидает, укоряя, увещевая, заставляя каждого работать; и работать хорошо.

Он контролирует покупки, ссорится с купцами, отсылает назад плохой товар. Там, где нельзя заставить, он сам становится образцом.

Речь идет о милосердии.

Он своими руками умывает лица несчастных бедняков, пораженных раком, и целует их.

Он вводит ритуал приема больных и сам следит за его исполнением: каждого больного встречают в дверях, целуют, моют и целуют ему ноги, снимают с него лохмотья, одевают его в свежее белье и укладывают в чистую постель.

Он объясняет наемным санитарам: "Больные бедняки — это зеница ока и сердце Божье… то, что мы делаем им, мы делаем Самому Богу".

Он начинает собирать вокруг себя самых лучших из них, молится с ними и говорит им (он, едва умеющий читать и писать!) об основных положениях богословия страдания.

Одна мысль овладевает им со всевозрастающей силой: нужно заменить весь наемный персонал людьми, которые ухаживали бы за больными только из любви к ним.

Он хочет, чтобы в больнице работали люди, "которые не из корысти, но добровольно и из любви к Богу служили бы больным так же милосердно, как мать ухаживает за больным ребенком". Таков его план. И он сразу же вызывает у окружающих озабоченность. Немногие друзья, с которыми он молится и говорит о своих намерениях, одиноки. Одни боятся, что придется отказаться от заработка и от своих привычек, другие подозревают, что Камилло хочет завладеть больницей, третьи считают его проект невыполнимым. Сам Филипп Нери, духовник Камилло, убеждает его отказаться от задуманного, потому что не думает, чтобы "этот неученый и невежественный человек смог управлять большим собранием людей".

Камилло, со своей стороны, спокоен: "Мне казалось, что сам ад не может меня отвлечь или помешать задуманному предприятию". Он уверен, что этого требует от него Сам Распятый Христос.

Однако он понимает, что для того, чтобы вызвать к себе доверие, он и его сподвижники должны ступить на путь священства. Чудом ему удается рукоположиться, хотя об отвлеченном богословии он не имеет почти никакого понятия и не в состоянии написать ни страницы без множества нелепых орфографических ошибок.

Он оставляет больницу для неизлечимо больных, где от него хотят избавиться, и собирает своих сподвижников в бедной лачуге, где у них на троих два одеяла и по ночам им приходится спать поочередно. Они начинают работать независимо в большой римской больнице — больнице Святого Духа.

Это знаменитая больница Hospitium Apostolorum ("Апостольский приют"), устроенная по воле самого Папы и порученная им монахам конгрегации Святого Духа. Больница была основана Иннокентием III, великим Папой XIII века, чтобы в ней "нашли приют хозяева (то есть больные) и слуги (то есть все остальные христиане)".

Монахи, работающие в больнице, дали обет быть "всю жизнь слугами своих хозяев — больных".

К сожалению, во времена Камилло этих "слуг" осталось мало и они стали более чем хозяевами.

Сикст IV, Папа, повелевший расписать Сикстинскую капеллу, перестраивает больницу столь роскошно, чтобы по крайней мере внешне придать ей прежнюю славу.

Не всем известно, что кроме Сикстинской капеллы в Риме существует и Сикстинская больничная палата, палата Святого Духа, — один из прекраснейших римских памятников искусства и архитектуры.

Ни в одной римской Церкви, даже в Сикстинской капелле, нет столь роскошного входа. За ним открывается огромная палата: 120 метров в длину, 12 метров в ширину, 13 метров в высоту, с кессонным потолком, как в красивейших из романских базилик, и с прекрасным восьмигранным куполом в центре. Вверху стены покрыты фресками, а внизу обшиты узорчатой кожей. Вдоль стен — два ряда больничных коек, стоящих, как трон, на возвышении, над каждой из которых — балдахин на колоннах. В конце палаты — небольшая ниша, созданная по проекту Палладио, где хранятся Святые Дары. За ней — большой орган, на котором два раза в неделю во время еды для больных исполняется музыка.

Вход в палату свободный. Тот, кто приходит туда каждое утро на Литургию, может потом служить Иисусу, Которого он чтил в Евхаристии, заботясь о своих больных ближних. И действительно, в больницу Святого Духа открыт свободный доступ всем, кто хочет творить дела милосердия: добровольную помощь могут оказывать пришедшие в Рим паломники, монахи, священники, кардиналы, ученые, ремесленники, кающиеся, грешники, которые хотят загладить свои грехи, святые…

Дух этой больницы таков, каким, согласно христианским представлениям, должен быть дух любой больницы. На портале главной больницы в Турине — как и многих других — было написано: "Культ любви, подобающей Христу — Богу и человеку — в образе больных бедняков".

Эти слова, исполненные веры, в больнице Святого Духа обрели свое воплощение. Но, к сожалению, там была явлена не только великая вера Церкви, но и ее земная нищета.

И действительно, люди выказывали себя недостойными этого великолепного учреждения: с наемным персоналом были те же проблемы, что и в других больницах, а гигиеническое и санитарное состояние больницы далеко не соответствовало ее внешнему великолепию; добровольная помощь оборачивалась беспорядком, а высокие идеалы — грубой действительностью.

Больница Святого Духа была как бы предельно осязаемым выражением тайный парадокса Церкви.

В этом месте, реорганизовать которое человеческими силами казалось невозможным, тридцать лет работал Камилло со своими друзьями, постепенно образовав новую религиозную конгрегацию: орден Служителей больных Для них больница — это все, и они работают там, мало-помалу принимая на себя весь труд и исполняя его харизмой милосердия.

Камилло нравится музыка. Иногда он ходит слушать ее в церквях, однако, выходя из них, говорит: "Но мне больше по душе другая музыка…: когда много больных бедняков хором зовут и говорят: "Отец мой, дай мне воды, постели мне постель, согрей мне ноги…"".

Однажды ночью его видели "стоящим на коленях у ложа больного бедняка, во рту которого была такая смрадная и ужасная раковая опухоль, что ее зловоние было невыносимым, но Камилло, приблизив свое лицо к его лицу, обращал к нему слова, исполненные такой нежности, что он, казалось, обезумел от любви, и, в частности, говорил: "Господь мой, душа моя! что я могу сделать, чтобы послужить вам?", думая, что это его возлюбленный Господь Иисус…".

Один очевидец рассказывает: "Я много раз видел, как он плачет от волнения, созерцая в бедняке Христа, так что он преклонялся перед ним, как если бы это был Сам Господь".

Он не давал себе ни дня отдыха. Когда его заставляли отдохнуть, чтобы он не обессилел, он возвращался в больницу тайком.

Он всегда носил привязанными к одежде все необходимые для больных принадлежности: от святой воды до книжки с молитвами на исход души, питьевой воды, судна и даже "удобной плевательницы в виде маленькой бронзовой раковины".

С их помощью он как бы служил свою Литургию. Иногда, кормя больных, Камилло рассказывал им о своих грехах, потому что был убежден, что рассказывает о них Самому Господу. Обратимся вновь к свидетельствам очевидцев: "Беря кого-нибудь из больных на руки, чтобы сменить ему простыни, он делал это так бережной с такой любовью, что, казалось, он держит тело Самого Иисуса".

И, оказав больному помощь, он никогда не оставлял его, не поцеловав ему руки и лицо. Он не знал, что бы еще для него сделать. Знавшие его говорили, что "если бы у него было сто рук, все сто были бы заняты уходом за больными".

И далеко не всегда ответом на его заботы была благодарность.

Состарившись, он скажет своим братьям; "Часто больные меня били кулаками, давали мне пощечины и всячески меня оскорбляли, что, впрочем, доставляло мне большое удовольствие и радость, потому что больные могут мной не только повелевать, но и всячески мне досаждать и несправедливо меня обижать, как мои законные господа".

Однажды он пришел к одному из своих молодых братьев, чтобы научить его обмывать больных, и испачкал себе руки.

Брат с отвращением смотрел на них. Увидев это, Камилло сказал: "Когда я буду умирать, да пошлет мне Господь Бог благодать: руки, покрытые этим святым тестом милосердия".

Другого же брата он заставлял хорошенько умять солому в матрасах, говоря ему: "Видишь, она золотистого цвета, и это настоящее золото, потому что на него можно купить небо".

Он просил прощения за то, что не может говорить ни о чем, кроме милосердной любви к больным, потому что, как он говорил, он похож на сельского священника, который умеет читать только миссал: "так и я не могу говорить ни о чем ином".

Когда он иногда по вечерам возвращался в монастырь, то созывал братьев на капитул, ставил на середину комнаты кровать, клал на нее матрасы и одеяла, просил кого-нибудь лечь на нее, а потом начинал учить других, как привести в порядок постель, стараясь не беспокоить больного, как сменить белье, как обращаться с больными, испытывающими тяжкие страдания. Потом он заставлял их самих все повторять.

Время от времени он кричал: "Больше сердца, я хочу видеть больше материнской любви!". Или: "Больше души в руках!". Однажды в больницу прибыл комендант конгрегации Святого Духа (главный начальник больницы) и срочно потребовал к себе Камилло. Но тот как раз кормил больного. Он попросил передать следующее: "Скажите монсиньору, что сейчас я занят Иисусом Христом, но, как только освобожусь, предстану перед Его преподобием". И в том, что он ухаживает за Самим Господом, Камилло был искренне убежден.

Его первый биограф писал: "Казалось, что он уже не живет в своем теле. Только Иисус и бедные жили в нем".

Постепенно молодых людей, которые хотели разделить его жизнь, становится все больше, и Камилло начинает "захватывать" другие больницы.

Он начинает действовать в Неаполе, Генуе, Милане, Мантуе. Именно в Милане вопрос о больницах встает с особенной остротой. Камилло самовольно, не с кем не советуясь, воспользовавшись благоприятным случаем, становится во главе целой больницы, беря на себя и руководство всей хозяйственной частью.

Для Камилло разделения между материальным и духовным не существует. Он хочет делать все, что имеет отношение к уходу за больными. Его братья не согласны, потому что они справедливо считают, что в этом случае дело в конце концов сводится не к помощи больным, но к помощи чиновникам, которые экономят, тогда как братья буквально валятся с ног от усталости.

Но для Камилло все, что хотя бы отдаленно касается его несчастных подопечных, свято и должно быть исполнено.

Тем временем он первым становится жертвой непосильного труда.

Во время знаменитого наводнения на Рождество 1598 года, когда Тибр вышел из берегов, несмотря на ропот братьев и служителей и на их уверения, что опасность отнюдь не так велика, он заставляет их перенести этажом выше всех больных — а их было около трехсот — с их вещами.

Когда последний больной был перенесен наверх, Тибр затопил нижний этаж больницы — уровень воды достигает трех метров от пола. Но больные были спасены.

Люди обращаются к Камилло в любой беде, в особенности во время чумы и голода, свирепствующих то здесь, то там, когда кажется, что мертвые, которых не успевают хоронить, "убивают живых". К концу своей жизни Камилло основал четырнадцать монастырей, его сподвижники работали в восьми больницах (четыре из которых целиком находились под их началом), а его конгрегация насчитывала 80 послушников и 242 человек, принесших вечные обеты.

Угнетенный старостью, он слагает с себя все начальственные обязанности и просит позволения жить и умереть в больнице Святого Духа, чтобы закрыть глаза среди своих бедняков.

Посетившему его генералу ордена Босых Кармелитов он сказал: "Я был великим грешником, игроком и человеком дурных нравов". Но он также вправе сказать о себе: "С тех пор, как Бог просветил и призвал меня служить Ему, я не помню, милостью Божьей, чтобы мне когда-либо случилось совершить смертный грех или намеренно совершить хотя бы грех простительный".

Однажды вечером один из братьев заглядывает в изолятор, где угасает жизнь Камилло, и видит, что тот созерцает картину, где сам он изображен у ног Распятого. На его вопрос Камилло ответил: "Что я делаю? Я жду благой вести от Господа: "Придите, благословенные Отца Моего, ибо был Я болен, и вы посетили Меня"".

Он умер в возрасте 64 лет, но перед смертью написал завещание, чтобы завещать всего себя. Он заставил всех своих братьев подписать его и попросил, чтобы его привязали к нему на шею и положили вместе с ним в могилу.

В завещании он целиком и полностью отдает себя самого: "Я, Камилло Леллис, оставляю тело мое той земле, из которой оно было взято.

…Я оставляю дьяволу, презренному искусителю, все грехи и прегрешения, которые я совершил против Бога, и каюсь в них до глубины души…

Далее я оставляю миру всю тщету его… и желаю сменить эту земную жизнь на непреложное обетование Рая… все, что мне принадлежит, — на вечные блага, всех моих друзей — на общение святых, всех родных — на сладостный ангельский сонм и, наконец, все диковины мира — на созерцание Бога лицом к лицу.

Далее я оставляю и отдаю душу мою со всеми ее свойствами моему возлюбленному Иисусу и Его Пресвятой Матери Марии… и моему Ангелу-хранителю.

Далее, я предаю мою волю в руки Девы Марии, Матери Бога всемогущего и не хочу желать ничего, кроме того, что угодно Владычице Ангелов.

И, наконец, я оставляю Иисусу Христу Распятому всего себя душою и телом и уповаю, что по неизреченной Своей благости и по великому Своему милосердию, Он примет и простит меня, как простил Магдалину, и будет благосклонен ко мне, как к доброму разбойнику перед смертью крестной…".

И действительно, он умер улыбаясь, в тот миг, как священник, читавший над ним отходную, произносил слова: "Да предстанет тебе Иисус Христос в облике милостивом и радостном".

Сегодня то, что было сделано Камилло де Леллисом, своей милосердной любовью к больным охватившим всю Италию, может показаться отдаленным во времени и уже не столь необходимым.

Наши больницы и наши больные, как можно слышать, уже не в столь ужасном состоянии, в котором они находились тогда, когда Камилло начал ухаживать за больными с такой яростной нежностью.

На самом деле это не совсем так. То же самое, что рассказывается о св. Камилло де Леллисе, мы можем прочесть в рассказах о жизни Матери Терезы Калькуттской и ее сестер. Они ухаживают за тысячами умирающих бедняков, которых находят на улицах и в сточных канавах и которые благодаря им могут умереть, "как ангелы".

И по сей день они готовы признать Христа во всех, кто неизлечимо болен.

Тем не менее, во всяком случае на западе, больницы уже не так ужасны, как больницы времен Камилло де Леллиса, по крайней мере пока удается сдерживать распространение смертоносных эпидемий и болезней.

Но мы, современные люди, не знаем, как поведем себя, если вернутся те дни, когда уход за больными будет сопряжен для врачей, медсестер, санитаров с вполне реальным повседневным риском для жизни. Никаких обнадеживающих признаков, безусловно, нет, и даже современные учреждения и общественные структуры быстро оказались бы во власти паники и эгоизма. Понадобятся святые, и дать их сможет только Церковь. Но еще более ужасно то, чем оборачиваются успехи современной медицины. Если бы была осознана вся бесчеловечность грехов, которые сегодня обличает Церковь (убиение младенцев посредством абортов, манипуляции с эмбрионами, скрытые или открытые формы евтаназии — безболезненного умерщвления безнадежно больных и тяжело страдающих людей по их просьбе), то они предстали бы не менее жестокими и отталкивающими, чем то, что происходило в больницах во времена Камилло де Леллиса. Более того, Опыт прошедших веков научил нас быстрее уничтожать следы наших злодеяний.

Кроме того, даже те больные, за которыми сегодня ухаживают хорошо (а уже то здесь, то там поднимается вопрос о том, что государство должно прежде решить, кто заслуживает такого отношения, а кто нет, поскольку медицинское обслуживание должно подчиняться законам железной экономии), — даже эти больные часто жалуются, что к ним относятся не как к живым людям, а как к испортившимся механизмам, которые сдаются врачам и медицинскому персоналу в надежде взять их назад исправными.

Больной человек не рассматривается как целостная личность, а те, кто за ним ухаживают, не отдаются своему делу целиком: происходит в лучшем случае встреча между болезнью и средствами победить ее — все остальное безымянно, и больной обреченна горькое одиночество. И здесь полнота самоотдачи св. Камилло, его способность отдавать себя больным целиком сияют, как солнце.

Наши больницы, по справедливому замечанию современного биографа св. Камилло де Леллиса, уже не посвящены страданию и человеческому братству, но часто представляют собой "лишь подвергшиеся поруганию дома, зараженные корыстью, самомнением, бесчувственностью здоровых".

В любом случае, проблема не будет решена до тех пор, пока с больным не будут обращаться как с существом священным.

Сегодня, когда ведутся споры о допустимости евтаназии, нельзя не вспомнить о том, что монахов конгрегации св. Камилло в Болонье и Пьяченце народ называет "отцами доброй смерти", а во Флоренции и в Тоскане — "отцами прекрасной смерти".

Церковь может дать ответ на все человеческие вопросы, и эти вопросы — достояние не только ее отвлеченного разума, но прежде всего — ее памяти, то есть воспоминания о ее святых, которые столь любили Христа, что целиком отдались всему, что ни есть человеческого.

Один из министров индийского правительства, сравнивая то, что удалось сделать Матери Терезе с успехами социального обеспечения, однажды с восхищением и некоторой грустью сказал ей: "Разница между нами и вами вот в чем то, что мы делаем для чего-то, вы делаете кому-то".

И в этом — вся ослепительная тайна христианства все и все — знамения Кого-то, Кто искупил всех и вся.

В заключение приведем еще один, последний эпизод из жизни ев Камилло де Леллиса, чтобы еще раз запечатлеть в памяти его образ "Однажды он увидел, что многие бедняки лежат на земле, покрытой соломой, потому что им не хватило постелей. Когда он смотрел на них, его спросили, почему он так скорбит, он ответил: "Я ем хлеб скорби, смотря на страдающие члены Христовы"". Жить для него означало "умереть для себя самого, чтобы жить в Иисусе Христе, распятом в больных".

СВЯТОЙ ЖАН-МАРИ ВИАННЕЙ, АРССКИЙ ПАСТЫРЬ

Среди биографов святого арсского пастыря был и Анри Геон, французский поэт и драматург, родившийся более ста лет назад.

В первой главе своей биографии автор говорит, что жизнь святого пастыря столь бесхитростна и удивительна, что хочется рассказать ее, как сказку. И эта сказка, — пишет он, — звучала бы так: "Жил-был во Франции, в окрестностях Лиона, маленький верующий крестьянин, который с самых малых лет любил одиночество и Бога благого. А поскольку те парижские господа, которые устроили революцию, не разрешали народу молиться, мальчик со своими родителями ходил слушать Литургию в хлебный амбар.

Священники тогда скрывались, а если их ловили, то им по-всамделишнему отрубали голову.

Поэтому Жан-Мари Вианней мечтал стать священником. Но хотя он умел молиться, ему не хватало образования. Он сторожил овец и возделывал землю.

Он слишком поздно поступил в духовную семинарию и провалил все экзамены. Но призваний тогда было мало и в конце концов его все-таки взяли. Он был назначен приходским священником в Аре и оставался там до самой смерти Он был последним из сельских священников в последней из французских деревень. Но он был прирожденным священником, а это случается не часто. И призвание его было столь исключительным, что в последней французской деревне оказался первый священник Франции, и вся Франция пустилась в путь, чтобы увидеть его.

Так вот, он обращал всех, кто приходил к нему и, если бы не умер, то обратил бы всю Францию.

Он исцелял душевные и телесные недуги. Он читал в сердцах, как в книге. И Пресвятая Дева посещала его, а дьявол строил ему козни, но не мог помешать ему быть святым.

Он стал каноником, потом — кавалером Ордена Почетного Легиона, потом его считали святым.

Но пока он был жив, он так и не понял, почему.

И это прекраснейшее доказательство того, что он действительно заслужил эту славу.

Все это происходило в XIX веке, который в раю, где знают людям истинную цену, называется "веком арсского пастыря". Но во Франции об этом даже не подозревают".

В этом рассказе чувствуется рука художника, который немногими точными штрихами рисует почти исчерпывающий образ своего героя. Но автор сразу же останавливается и предупреждает, что за этим простодушным повествованием скрывается глубокая личная драма, весь трагизм которой на первый взгляд не заметен. Все, о чем упоминалось, справедливо. Крестьянскому мальчику из окрестностей Лиона было семь лет, когда в Париже был установлен якобинский террор и под страхом смерти были изгнаны все священники, не принявшие схизму, а тысячи их были убиты. Более того, направляясь усмирять лионское восстание, войска Конвента прошли через деревню Дардийи, где он жил. Церковь была закрыта. Приходской священник сперва принес все клятвы, которых от него потребовали, а потом сложил с себя сан. Время от времени семья Вианней, рискуя жизнью, дает приют какому-нибудь подпольному священнику. Маленький Жан-Мари принимает первое причастие в тринадцать лет, в комнате с закрытыми ставнями, загороженными телегой с сеном, тогда как несколько крестьян охраняют вход в дом. Это время так называемого "второго террора".

По его собственным словам, призвание к священству проявилось у него очень рано "после одной встречи с духовником", когда он понял, что стать священником значит быть готовым умереть за свое служение.

Но если мальчиком он не мог ходить в приходскую церковь, то тем более он немог ходить в школу, которой просто не существовало.

Когда он впервые сел за школьную скамью, ему было 17 лет. Он безуспешно пытался учиться. Ему помогал его друг-священник, веривший в его призвание, но результаты были плачевны. Потом сам арсский пастырь скажет, что этот священник пять или шесть лет старался чему-нибудь его научить, но это был напрасный труд, потому что, несмотря на все его усилия, в голове юноши не укладывалось ничего. В этих словах много смирения, но в то же время много правды.

Трудности стали непреодолимы, когда надо было приступить в семинарии к изучению философии и богословия, которые к тому же изучались на основе письменных текстов, причем объяснения давались по латыни.

Но приходской священник из Экюйи, очень чтимый в диоцезе, добился для Жана-Мари всевозможных льгот при учении и сдаче экзаменов и даже помог ему рукоположиться, взяв его своим викарием.

Он был рукоположен в возрасте 29 лет, в 1815 году, когда в Турине родился Дон Боско. Первые годы служения он провел под началом того святого священника, который так помог ему и так много сделал для его воспитания: "За ним есть прегрешение, — скажет впоследствии Жан-Мари Вианней, — в котором ему будет трудно оправдаться перед Богом: он помог мне рукоположиться".

Необходимо оговорить, что Жан-Мари желал этого всем сердцем, но глубокоосознавал свое недостоинство. Его покровитель, напротив, его поддерживал и ободрял, потому что был убежден в том, что у Жана-Мари ярко выраженное призвание и что недостаток образования будет возмещен особым даром разумения в вере. Ион оказался прав. Жан-Мари, со своей стороны, был убежден, что получил огромный и незаслуженный дар: "Я думаю, — скажет он впоследствии, — что Господу было угодно избрать из всех приходских священников самого тупого, чтобы совершить наибольшее из всех возможных благ. Если бы Он нашел еще худшего, Он поставил бы его на мое место, чтобы явить Свое великое милосердие".

В этих словах — его духовная драма, мистическая драма, всю глубину которой необходимо осознать.

Харизма этого молодого священника проявится в том, что он совершенно растворится в своем служении, что он будет только священником — служителем Божьим, так что вся его личность целиком сольется с даром священнического служения.

Арсский пастырь станет покровителем всех приходских священников в мире, потому что он будет охвачен безысходной жаждой отказаться от своей личности перед тем незаслуженным даром, который он получил, жаждой сгореть в огне своего служения: и налагая на свое тело в знак покаяния самые тяжкие лишения, он будет умерщвлять плоть.

Безысходной жаждой… Арсский пастырь скажет о себе, что ему всегда было непонятно искушение гордыней, но что его терзало искушение отчаянием, мучительное ощущение своего недостоинства, спастись от которого можно было только всецело предавшись Богу.

Важно понять истоки его драмы, исходя из нашего опыта.

Часто христиан смущают человеческие слабости священника. Они говорят: "Он не умеет проповедовать" или: "Он не умеет обращаться с людьми", "он такой же грешник, как мы все…", "почему я должен исповедоваться ему, если он хуже меня?" и так далее.

Вспомните на минуту обо всех более или менее справедливых упреках, которые вам случалось обращать в адрес священников или которые вам доводилось слышать. Так вот: самое серьезное в этих обвинениях — то, что в них подчеркивается объективный характер служения: важно только действие Божье, совершающееся через посредство данного человека-священника.

Святой арсский пастырь перед самим собой и перед Богом — живое воплощение этой невыразимой драмы.

С одной стороны, он говорил: "Что такое священник, мы сможем понять только на небе. Если бы поняли это на земле, мы умерли бы, не от страха, но от любви… После Бога священник — это все. Оставьте приход на десять лет без священника, и люди будут поклоняться зверью!".

Но, с другой стороны, он добавлял: "Как страшно быть священником! Какое сострадание вызывает священник, который свершает Литургию как что-то привычное! Как несчастен священник, чья нравственная сущность не соответствует его служению!".

Следует отметить, что для него этой проблемы не существует. Более того, когда он совершает Литургию, кажется, что он видит Бога, столь содержательна отправляемая им служба, столь глубоко волнует она присутствующих.

Однако его мучает мысль, что на него, приходского священника, возложена ответственность за приход, которой он недостоин. Вплоть до последних лет своей жизни он будет надеяться, что сможет избавиться от этой ответственности, чтобы, как он говорил, "после служения на приходе не предстать сразу же на суд Божий".

И до последних дней его жизни его будет преследовать страх, что он встретит смерть, поддавшись искушению отчаянием.

Трижды ночью он будет пытаться бежать, чтобы придти к епископу просить позволения скрыться и в уединении "оплакивать свои грехи".

В последний раз он попытается бежать, уже будучи известным по всей Франции, за три года до смерти. Он, подготовит побег ночью, но что-то заподозрившие прихожане будут бодрствовать, готовясь задержать его. Его ближайшие сподвижники будут всячески его удерживать, прося его прочитать вместе с ними утренние молитвы, пряча его бревиарий, пока толпа прихожан не преградит ему путь, с плачем умоляя его остаться: "Господин священник, если мы чем-либо огорчили вас, скажите, чем, мы сделаем все, что вам угодно, только останьтесь с нами".

Не сопротивляясь, он позволил отвести себя в церковь, осужденный — в самом возвышенном смысле этого слова — сидеть в исповедальне, говоря себе: "Что будет иначе со всеми этими бедными грешниками?".

На следующий день он смиренно отвечал тем, кто напоминал ему о событиях прошедшей ночи: "Я вел себя как мальчишка!".

Но он бежал не от трудов, а из-за опасения, что он недостоин своего служения.

Он говорил: "Я жалею, что я священник, не потому, что меня тяготит обязанность служить Литургию, но я не хотел бы служить на приходе".

Он думал, что своим назначением обязан тому обстоятельству, что епископ переоценил его достоинства, и что, следовательно, он поступает лицемерно, успешно скрывая свою духовную нищету.

"Как я несчастлив! Все, даже монсиньор, обманываются на мой счет! Видно, я действительно отъявленный лицемер!".

Честно говоря, немало было людей, его презиравших. Священник соседнего села, видя, как его прихожане отправляются в Аре, писал ему: "Когда священник имеет такое смутное понятие о богословии, ему бы не следовало даже входить в исповедальню".

Некоторые священники даже обрушивались на него в проповедях.

А арсский пастырь отвечал. "Мой дражайший и возлюбленнейший брат! Как я должен любить Вас! Вы единственный, кто хорошо меня понял", и настойчиво просил похлопотать перед епископом о том, чтобы его освободили от должности Он писал: "Будучи лишен места, занимать которое по причине моего невежества я недостоин, я смог бы удалиться от мира и оплакивать свою жалкую жизнь".

Но следует заметить, что эта смиренная и выстраданная самооценка не является следствием грустного, меланхоличного и мрачного характера. Напротив, Жан-Мари Вианней — человек живой и даже не лишенный чувства юмора Однако его самооценкаобусловлена двумя различными факторами.

Прежде всего, это фактор культурно-исторический: он получил очень суровоевоспитание янсенистского толка, большое внимание в котором уделялось тайне предопределения и осуждения.

Этим ригоризмом поначалу было отмечено его отношение к кающимся, а также его проповеди, но постепенно возобладала благоговейная хвала всеобъемлющей любви Божьей Однако в еще большей степени столь смиренное отношение арсского пастыря к самому себе объясняется его мистическими переживаниями.

Он сам откроет это одной женщине, пришедшей к нему на исповедь: "Дочь моя, не просите у Бога совершенного познания своей нищеты. Однажды я попросил об этом, и вся моя нищета мне открылась. Если бы Бог не поддержал меня, я бы в тот же миг впал в отчаяние!".

А одной из своих помощниц он сказал: "Я попросил у Бога, чтоб Он открыл мне мою нищету. Познав ее, я был столь подавлен, что попросил Его уменьшить мои страдания. Мне казалось, я не перенесу их".

В другой раз он сказал: "Я был столь устрашен, познав свою нищету, что сразу же стал молить о благодати позабыть ее. Бог услышал меня, но оставил мне в нищете моей достаточно разумения, чтобы я понял, что никуда не гожусь".

Это очень важные признания. Многие мистики прошли через этот опыт, через "темную ночь", необходимую для того, чтобы стать сопричастными к Страстям Христовым, целиком предаться в руки Отца и ощутить Его любовь.

"Бог — все, я — ничто", — это слова св. Августина, св. Франциска, св. Катерины Сиенской и некоторых молодых святых нашего времени.

В жизни арсского пастыря этот мистический опыт глубоко связан с той миссией, о которой мы уже говорили: стать безраздельно священником, священником во славе, чтобы никакая человеческая гордыня уже не могла примешаться к тому могуществу благодати, которое Бог дарует Своему творению.

"Благой Бог, Который не нуждается ни в ком, использует меня для Своего великого дела, хотя я — неученый священник. Если бы у Него под рукой был другой приходской священник, у которого было бы для самоуничижения больше оснований, чем у меня. Он взял бы его и через него сотворил бы в сто раз больше добра".

Но как живет арсский пастырь в этой "мистической ночи"? Прежде всего, он, конечно, не тот человек, который будет терять время, зализывая себе раны, как то неизбежно происходит, когда речь идет не о святом смирении, а только о психических комплексах.

Напротив, все свое человеческое естество он подчиняет служению Богу. И прежде всего им движет сознание, что он должен "принести себя в жертву".

И сегодня вид орудий умерщвления плоти, им применявшихся, рассказ об избранном им образе жизни, о том, какие посты он на себя налагал, об отсутствии минимальных удобств, производит сильное впечатление.

Если он спит всего несколько часов в день на голых досках, если он в течение нескольких дней питается вареным картофелем из небольшого чугунка, если он занимается самобичеванием до потери сознания, то он поступает так прежде всего потому, что он — приходской священник и, следовательно, именно он должен испрашивать прощения за грехи своих детей; потому что он много исповедует, и именно он должен исполнять ту епитимью, которая была бы для грешников слишком тягостной, хотя и заслуженной.

"Боже мой, даруй мне обращение моего прихода. Я готов терпеть все, что Тебе угодно, до конца своих дней… лишь бы они обратились".

С другой стороны, если бы он до такой степени не подчинил себе свое тело и чувства, как мог бы он следовать своему призванию, более чем на двадцать лет приковавшему его к исповедальне, где он, не щадя сил, исповедовал по 15–17 часов в день, а очередь кающихся, пришедших со всей Франции и требовавших выслушать их, никогда не уменьшалась?

Каждую частность в жизни святых надлежит рассматривать в свете всего Божьего Промысла о них, дабы она явила свой истинный смысл.

Далее, арсский пастырь постоянно живет с мыслью о том, что для своих прихожан он должен быть добрым пастырем.

Прежде всего он считает, что должен научить их. Его предшественник в одном из своих донесений писал, что местное население настолько невежественно, в том числе и в вопросах религии, что "большинство детей не отличается от животных ничем, кроме Крещения". То же самое справедливо и для взрослых мужчин, которые уже далеки от Церкви или во всяком случае ходят в церковь редко и остаются безразличны к происходящему.

Он повсюду ищет встречи с ними, он знает каждого из своих прихожан, он удерживает их в церкви почти часовыми проповедями. Иногда он не находит слов.

Иногда волнуется. Иногда прерывает проповедь и, указывая на дарохранительницу, говорит голосом, который не может не потрясти: "Он там". Он со своими прихожанами на ты, он говорит с ними их языком, прибегая к понятным для них сравнениям.

Едва ли стоит безоговорочно утверждать, что арсский пастырь не был умен. Его проповеди написаны живым языком и обладают удивительной силой убеждения.

Вот как он на примере типичной семьи обличает леность на молитве: "Дома им никогда не придет в голову прочесть "Благослови" перед едой, или поблагодарить Бога по окончании еды, или прочитать молитву "Ангел Божий"[7]. А если они и молятся по старой привычке, то при взгляде на них вам станет не по себе: женщины читают молитвы, хлопоча по дому и громко обращаясь к детям и слугам, мужчины вертят в руках шляпы и береты, как будто бы смотрят, не прохудились ли они.

Они думают о Господе так, как будто уверены, что Он не существует или представляет собой что-то смехотворное".

О любви Божьей он говорит так: "Господь наш на земле подобен матери, несущей дитя свое на руках. Это дитя злое, оно пинает мать, кусает, царапает ее, но мать не обращает на это никакого внимания: она знает, что если бросит его, то дитя упадет, потому что не может ходить самостоятельно.

Таков наш Господь: Он терпеливо переносит все наши выходки, всю нашу наглость, Он прощает нам все наши глупости и, несмотря на нас самих, сострадает нам".

О гордыне он говорит: "Вот человек, страдающий, раздираемый сомнениями, возмущающийся. Он хочет владычествовать надо всеми, он считает, что представляет собой ценность. Кажется, он хочет сказать солнцу: "Уйди с неба, я буду вместо тебя светить миру…". Настанет день, когда этот горделивый человек обратится всего лишь в горстку пепла, и река за рекой унесет его прочь… до самого моря".

На этом основано служение арсского пастыря. Иногда он говорит им: "Мы ждем-не дождемся, как бы отделаться от Господа, как от камушка в башмаке", или же: "Несчастный грешник подобен тыкве, которую хозяйка разбивает на четыре части и видит, что она кишит червями" или: "Грешники черны, как печные трубы". — Но одно дело — приводить примеры из проповедей и бесед, а совсем другое — видеть и чувствовать, как эти слова рождаются в его сердце, как они пронзают его душу.

Достоверно одно — выходя из церкви, все говорили: "Ни один священник никогда не говорил нам о Боге так, как наш".

Сам его епископ замечал: "Говорят, арсский священник неучен — не знаю, верно ли это, но достоверно знаю, что Святой Дух просвещает его".

Его пастырская деятельность (помимо основания приюта для девочек-сирот и впоследствии института для обучения юношества) разворачивается в трех направлениях, в которых он сразу же увидел признаки глубокого кризиса веры во Франции той эпохи.

С одной стороны, это работа по праздникам и привычка к богохульству как самые разительные признаки практического атеизма — фактического отрицания Бога, вера в Которого исповедуется на словах.

Жан-Мари Вианней знает, что его крестьяне работают по праздникам из корысти, лишая время и жизнь их человеческого содержания. Недаром парижские господа пытаются тем временем отменить выходные и праздники и заменить их "десятым днем", светским выходным днем, лишь бы люди забыли о дне Господнем и о церковных праздниках.

Арсский пастырь не успокоится, пока не сможет в отчетной книге прихода записать, что в праздничные дни прихожане работают "редко", и пока приезжие не будут с удивлением наблюдать, как три возчика пытаются справиться с разъяренной лошадью, опрокидывающей телегу, не выходя из себя и не богохульствуя. Эта сцена их так удивила, что они описали ее в дневнике путешествия.

Кроме того, святой пастырь ведет борьбу с кабаками, о которых он говорит как о "заведениях, чей хозяин — дьявол, школе, где ад излагает свое учение, где продаются души, где разрушаются семьи, где подрывается здоровье, где вспыхивают ссоры и совершаются убийства".

Не будем спешить с улыбкой. Представим себе деревню с 270 жителями, где целых четыре харчевни, две из которых находятся рядом с церковью.

Подумаем о том, что по воскресеньям люди вместо того, чтобы идти в церковь, идут туда и проводят там долгие вечера и ночи вместо того, чтобы проводить их у себя дома. Подумаем о том, что именно там идет торговля единственным наркотиком того времени — вином; о том, что там спускаются деньги, заработанные для семьи; о том, что там завязываются ссоры и зарождается вражда.

Проповедь и деятельное вмешательство приходского священника привели к тому, что сперва были закрыты два кабака рядом с церковью, а потом и два остальных.

А в будущем попытки открыть еще семь новых будут обречены на провал.

Третья проблема приходской жизни — это танцы: арсский пастырь говорит, что "дьявол окружает танцы, как садовая ограда", а люди, туда входящие, "оставляют своего Ангела-хранителя у дверей, тогда как его место заступает бес, так что в определенный момент в зале оказывается столько же бесов, сколько и танцующих".

В те времена крестьянские балы и странствования танцоров из одного села в другое были почти единственным средством распространения сомнительных нравов, которому не могла противостоять семья. И как бы ни изменился мир, нечистота молодежи, супружеская неверность и вожделение, разжигаемое некоторыми танцами, никогда не были христианскими добродетелями и не являются таковыми и сегодня.

Но и эти социальные пороки мало-помалу почти полностью исчезают, ибо народ любит и уважает святого человека — Жана-Мари Вианнея, который молится за него и за него налагает на себя покаяние.

Но главное дело святого пастыря — это его деятельность как исповедника. Около 1827 года начинает распространяться слух о его святости. Сначала к нему приходит от пятнадцати до двадцати паломников ежедневно. В 1834 году их уже тридцать тысяч в год, а в последние годы его жизни их будет от восьмидесяти до ста тысяч.

Пришлось установить регулярное транспортное сообщение между Лионом и Арсом. Более того, пришлось открыть на лионском вокзале специальное окошко, где продавались билеты в Аре и обратно сроком действия в восемь дней (в те времена такого рода билетов не существовало), потому что для того, чтобы попасть на исповедь, нужно было ждать в среднем неделю.

Так началась настоящая миссия арсского пастыря — "мученика исповедальни". В последние двадцать лет своей жизни он проводил в исповедальне в среднем 17 часов в день, начиная исповедовать летом с часа или двух часов ночи, а зимой — с четырех утра и до позднего вечера.

Он прерывал исповедь только для служения Литургии, чтения бревиария, катехизиса и на несколько минут для еды.

Летом в церкви было так душно, что паломникам приходилось по очереди выходить на улицу, чтобы не упасть в обморок, а зимой в церкви была лютая стужа. Один из очевидцев рассказывает: "Я спросил его, как он может столько часов оставаться на таком морозе, никак не укутав ноги от холода. "Друг мой, — ответил он мне, — дело в том, что со дня Всех Святых и до Пасхи я ног вообще не чувствую"".

Но оставаться в церкви, как бы прикованным толпой к исповедальне в любую погоду и в любое время было еще не самой большой жертвой и страданием. Страданием была та волна грехов и зла, которая захлестывала его, как лавина грязи.

"Все, что я знаю о грехе, — говорил он, — я узнал от них".

Он слушал кающихся, читал в их сердцах, как в открытой книге, но главное — их обращал.

Часто он успевал сказать кающимся только несколько слов, а в последние годы жизни у него был такой слабый голос, что он был едва слышен. Однако кающиеся отходили от исповедальни потрясенными.

"Если бы Господь не был столь благ! — говорил он. — Но Его благость так велика! Какое зло сделал вам Господь, что вы так с Ним обращаетесь!" или же: "Почему ты так жестоко оскорблял Меня? — скажет тебе однажды Господь наш. И тебе будет нечего ответить".

Очень часто, особенно тогда, когда грешники слабо осознавали свой грех и, следовательно, недостаточно раскаивались, святой пастырь сам начинал плакать.

И это было необычайно: видеть воочию как бы воплощение истинной скорби, подлинного страдания, настоящих Страстей: кающийся как бы на миг мог увидеть скорбь Бога о его грехе, скорбь, воплотившуюся в облике исповедующего его священника.

Произнося перед священниками во время духовных упражнений проповедь на арсской площади, Иоанн Павел II говорил им о необходимости вернуть верным радость прощения.

Он сказал: "Я знаю, что вы сталкиваетесь со многими трудностями: с нехваткой священников и прежде всего с равнодушием верных к Таинству Прощения. Вы скажете: "Они уже давно не ходят на исповедь!". Именно в этом проблема. Разве за пренебрежением этим таинством не скрывается маловерие, отсутствие ощущения греха, представления о посредничестве между Христом и Церковью, отношение к таинству как к выродившемуся ритуалу, обратившемуся в простую привычку?

Вспомним, что генеральный викарий арсского пастыря сказал ему: "В этом приходе нет большой любви к Богу, но она зародится благодаря вам". И святой пастырь тоже не нашел в своих прихожанах большого рвения. В чем был секрет его притягательности для верующих и неверующих, для святых и грешников? В действительности арсский пастырь, грозно обрушиваясь на грех в своих проповедях, подобно Иисусу, был очень милосерден, встречаясь с каждым конкретным грешником. Аббат Монэн говорил о нем: "Это очаг любви и милосердия". Он пламенел любовью Христовой".

Ему было уже 73 года: он превратился в старца с длинными седыми волосами, тело его иссохло и стало как бы прозрачным, глаза стали еще глубже и лучезарней. Он умер в то жаркое лето 1859 года 4 августа без агонии, без страха, "как лампада, где больше нет масла", и, по свидетельству очевидца, "в его глазах было необычайное выражение веры и счастья".

Его прихожане, собравшиеся вокруг бедного жилища своего пастыря перед его кончиной, обложили весь его дом тканью, которую они периодически смачивали водой, чтобы хотя бы в эти последние дни арсский пастырь не так страдал от страшной жары. После его смерти десять дней и десять ночей к телу священника в капелле, где он столько исповедовал, был открыт доступ паломникам, и тысячи их шли перед его гробом непрерывным потоком.

В той же речи, произнесенной Иоанном Павлом II в Арсе, перефразируя название известного итальянского романа "Христос остановился в Эболи", но придавая ему противоположный смысл, Папа сказал: "Христос действительно остановился в Арсе в то время, когда приходским священником там был Жан-Мари Вианней. Да, Он остановился там в прошлом веке и увидел толпы мужчин и женщин, усталых и изнуренных, как овцы, не имеющие пастыря. Христос остановился здесь как добрый пастырь. "Добрый пастырь, пастырь, который по сердцу Богу, — говорил Жан-Мари Вианней, — это величайшее сокровище, которое Бог может даровать приходу, это один из драгоценнейших даров божественного милосердия"".

Дар этот необходим и в наши дни.

СВЯТОЙ ДЖУЗЕППЕ БЕНЕДЕТТО КОТТОЛЕНГО

Введение к последней по времени биографии св. Джузеппе Бенедетто Коттоленго (Domenico Carena, Il Cottolengo e gli altri, Torino 1983) написано Джулио Андреотти.

Этот известный политический деятель рассказывает о довольно знаменательном эпизоде. Однажды президенту Луиджи Эйнауди[8] принесли объемистую папку с ходатайством о назначении пожизненным сенатором промышленника, который построил для своих рабочих детские сады, школы, больницы, спортивные стадионы, клубы отдыха и т. д. Эйнауди прочел все документы, а потом вынес резолюцию: "Заслуги, о которых говорится в итальянской Конституции, — это не благие дела просвещенного промышленника, но то, что сделал Коттоленго. К сожалению, его уже нет в живых и я не могу назначить его сенатором".

Джузеппе Коттоленго умер в 1842 году, в возрасте 56 лет, и то, что он сделал, поразило не только Турин, но и всю Европу.

Он даже получил премию, которая в те времена была равнозначна Нобелевской: премию Монтьон, и уже при его жизни во Франции была выпущена о нем книга, переведенная на разные языки, в том числе и на русский.

В пастырском послании архиепископа Туринского в 1837 году, когда Коттоленго был еще жив, говорится о его "титанической деятельности, перед которой, в изумлении созерцая ее, останавливается не только Пьемонт и Италия, но и вся Европа".

Однако всего десять лет назад, когда Коттоленго был уже 41 год, он был всего лишь добрым пастырем, как и многие. Тогда он стоял на краю серьезного психологического кризиса и глубоко сомневался в своем призвании.

Мы уже созерцали и еще будем созерцать образы других священников, призвание которых было как бы предопределено с самого их детства. Напротив, св. Джузеппе Бенедетто Коттоленго был человеком, который 41 год своей относительно короткой, пятидесятишестилетней жизни, провел, не понимая до конца самого себя, будучи не в силах принять решение. Он провел все эти годы в состоянии неудовлетворенности, пока Бог не пронзил ему сердце. С тех пор немногие оставшиеся ему годы — всего 15 лет — были наполнены необычайно интенсивной деятельностью.

Итак, в 41 год отец Коттоленго — упитанный каноник, служащий в кафедральной церкви Турина — церкви Тела Господня. Это рыжеволосый сангвиник, добродушный и непосредственный, поведение его не лишено странностей.

У него доброе сердце, и он всегда готов сделать благое дело. Однако ничего особенного он собой не представляет. В глубине души он не находит себе покоя, хотя внешне его жизнь сложилась вполне благополучно.

На торжественных гражданских и церковных церемониях он имеет право носить лакированные туфли с серебряными застежками и длинное алое облачение. У него приличное жалование и раз в неделю, по понедельникам, — выходной день.

К его исповедальне стекаются многие; студенты туринского университета хотят, чтобы он проповедовал им во время духовных упражнений и конференций; бедные из его прихода просят его о помощи, потому что он известен своей щедростью. Он умеет помогать людям в решении их конкретных проблем, входит во все обстоятельства их жизни и верен своему слову. Будучи очень привязан к своей семье, принадлежавшей к сословию средней буржуазии, он интересуется также ее торговыми операциями и хорошо разбирается в купле-продаже мебели.

Более того, он оставался в семье еще в течение многих лет, когда уже стал священником, пока не решил получить высшее богословское образование и не защитил диплом "с похвалой и одобрением", что давало ему возможность занять хорошее место.

Наконец, с 1818 года он был назначен каноником почтенной конгрегации Пресвятой Троицы, членами которой были шесть священников-богословов и в ведении которой находилась церковь Тела Господня. Основной целью этой конгрегации было придать надлежащий блеск гражданским религиозным церемониям, в которых принимали участие наиболее высокопоставленные представители светских властей.

Став каноником, Коттоленго поселился в центре города, в Доме каноников, где занимал просторную и удобную комнату на последнем этаже.

Рассказывая в письме к матери о своей новой жизни и новых обязанностях, он пишет: "Моя дорогая мама! Не беспокойтесь. что у меня много хлопот. Мои обязанности занимают у меня шесть часов в день, которые приходятся на самое удобное время: три часа утром и три часа после обеда. Так что будьте спокойны, я живу, как дома".

Часто он говорит о себе самом с иронией: "Здоровье мое превосходно. У меня отличный аппетит, я сладко сплю и упитан, как монах…".

В другом письме он пишет: "Благодарение Богу, теперь я могу исполнить ваши пожелания: лицо мое округло, как полная луна, и кланяться вам, дорогая мама, честь имеет ваш почтительнейший, преданнейший и всячески обязанный вам сын — каноник и богослов Коттоленго".

Еще в 1825 году, в возрасте 39 лет, он пишет: "Благодаря помощи Божьей и покровительству блаженной Девы Марии, я дороден, как провинциальный монах".

Однако за шутками и юмором, которые всегда будут ему свойственны, скрывается состояние душевной неустроенности. Душа этого образованного, рафинированного, окруженного всеобщим уважением священника охвачена внутренней тревогой, и он не может найти выход из психологического тупика. В его отношении к домашним появляется отчужденность и нарастающее раздражение в ответ на их просьбы. Кроме того, ему как священнику, занимающемуся делами милосердия, часто приходится сталкиваться с бедняками: "Какой смысл носить серебряные застежки или алое облачение в этом мире?".

Он угнетен. На вопрос о том, что с ним творится, он резко отвечает: "Я пьян с утра до вечера. Сам не знаю, что со мной".

Бесплодно проходят месяцы. Кто-то дает ему почитать жизнеописание св. Винцента де Поль: "Почитайте, господин каноник: когда мы соберемся за столом, вы сможете что-нибудь рассказать, а то сейчас вы и рта не раскроете".

Психологически и духовно он чувствует сильное влечение последовать примеру этого святого, чей образ исполнен милосердия, но ему не хватает сил. До тех пор, пока Бог в один день не преобразил его жизнь. Это случилось в воскресенье утром, 2 сентября 1827 года. В Турине с приехавшего из Милана дилижанса сошла французская семья. Она состояла из женщины на сносях, больной лихорадкой, и ее мужа, поддерживавшего ее и в то же время старавшегося усмотреть за пятью испуганными детьми. Кто-то из прохожих объяснил им, как пройти к главной городской больнице. Подобно траурной процессии, они направляются к ней, но в больнице принять их отказываются. Нужно идти в родильный дом. Семья вновь пускается в крестный путь. Но и в роддоме принять женщину отказываются из-за правил внутреннего распорядка: роддом не может принимать больных лихорадкой женщин, страдающих, быть может, и другими болезнями.

В конце концов несчастная семья находит пристанище в конюшне одной харчевни — полуподвале, превращенном в ночлежку. Во второй половине дня состояние больной ухудшается, и посылают за священником.

Так каноник Коттоленго становится свидетелем ее смерти, тогда как врач, помогающий бедным, пытается спасти хотя бы бедную девочку. Она прожила всего несколько минут, которых священнику едва хватило, чтобы её окрестить.

Грязная солома залита кровью, дети кричат, мужчина проклинает судьбу и этот незнакомый город.

На сердце у отца Коттоленго камень.

Другие каноники уже ждут его к ужину. Он идет по улицам, охваченный жестокой скорбью. По дороге он заходит в церковь и преклоняет колена перед Святыми Дарами: "Боже мой, почему? Почему Ты пожелал, чтобы я стал этому свидетелем?

Чего Ты от меня хочешь? Надо что-то делать!".

И вот он поднимается, зажигает все свечи на алтаре Девы Марии и приказывает ризничему звонить в колокола. Над вечерним городом разносится неурочный звон. Окна открываются, люди спрашивают друг друга, что случилось. Кое-кто отправляется в церковь. В церкви каноник встречает их облаченный в стихарь и епитрахиль и торжественно читает с ними литанию Деве Марии.

Кончив литанию и не говоря ни слова в объяснение, он отпускает всех со словами: "Благодать дарована! Благодать дарована! Да будет благословенна Пресвятая Дева Мария!".

В этот миг родился новый человек. Жить ему остается пятнадцать лет, и эти годы будут насыщены как целая жизнь и даже больше.

Сначала он снимает в центре города пару комнат: в течение четырех лет он примет там более двухсот больных, которые не могут рассчитывать ни на какую другую медицинскую помощь. Все финансовые и организационные возможности отца Коттоленго находятся в распоряжение этих бедняков, которым, по его убеждению, должно быть предоставлено не только необходимое, но и излишнее.

До сих пор сохранилась его аккуратная отчетность: если на жилье уходит 1820 лир (а ежедневный заработок женщины в то время составлял 50 чентезимо), то на питание тратится 4183 лиры; 262 лиры уходят на покупку табака и шоколада: эта статья расхода упоминается целых 45 раз. Записи о расходах на вино показывают, что каждому больному подавалась квинта красного пьемонтского вина два раза в день — в полдень и вечером.

Это частности, и они могли бы показаться ничего не значащими, но в них выражается тот дух, которым проникнуто новое дело.

Великое достоинство отца Коттоленго — быть может, самое большое чудо, им совершенное, — состоит в том, что он умеет привлечь к себе и увлечь своим делом десятки сотрудников и добровольных помощников.

Он не отказался от своего прежнего статуса. Но теперь, когда он в парадном облачении стоит вместе с другими канониками на ступенях церкви, ожидая прибытия властей, почуяв аппетитный запах только что сваренных груш, доносящийся от соседнего лотка, он не колеблясь выходит из рядов духовенства, чтобы купить большой кулек, и весь сияет при мысли, что его бедняки смогут поесть этих теплых ароматных груш.

Через четыре года городские власти заставляют его закрыть его маленькую больницу, потому что поползли слухи о том, что это рассадник инфекций. Через несколько месяцев он вновь откроет больницу на окраинах города. Тем временем он устраивает в пустых комнатах бывшей больницы что-то вроде детского сада, первого в Италии, где воспитывает около десяти детей.

Итак, он вновь открывает больницу в переоборудованном деревенском доме, а потом начинает пристраивать к нему одну постройку за другой, пока не образуется что-то вроде небольшого поселка. Разношерстные пристройки получают одна за другой знаменательные названия: дом веры, дом надежды, дом любви.

А все здание получает название Малого Дома Божественного Провидения.

— Через полтора года со времени основания в Малом Доме уже 150 коек для больных, ясли, рассчитанные на сотню детей, есть дом для брошенных девочек.

Отцу Коттоленго добровольно помогают около пятидесяти женщин и девушек. Всего в нем живет почти 300 человек.

Отличительная черта Малого Дома — это то, что он организован по семейному принципу.

Когда Коттоленго встречает человека, который в чем-либо нуждается, он принимает его и старается сделать так, чтобы тот почувствовал себя как бы в своей семье. Так рождается "семья" глухонемых, "семья" подростков с врожденными дефектами, "семья" инвалидов, умственно отсталых, расслабленных старческими немощами, эпилептиков…

Необходимо понять, что значит слово "семья". Каждая семья состоит из нескольких десятков человек: жизнь тех, кто ухаживает за больными, престарелыми и детьми, не отличается от их жизни; добровольцы — мужчины и женщины, многие из которых впоследствии объединятся в конгрегацию и примут монашество, — живут вместе со своими подопечными, едят один хлеб с ними, исполняют те же обязанности и обладают теми же правами. Мужчины и женщины, дети и престарелые, монахи и миряне, смиренно живут одной жизнью, как то обычно бывает в семье. И это не пассивный уход за пациентами, но активная помощь каждому, которая позволила бы ему либо обрести утраченное здоровье, либо вернуться к работе, либо восстановить отношения с себе подобными.

У каждого свое дело: кто работает, кто молится, кто обслуживает обитателей Малого Дома, кто их обучает, кто занимается административными делами… Здоровые, увечные и больные живут вместе и восполняют друг друга.

Мало-помалу при Малом Доме Божественного Провидения, превратившемся чуть ли не в маленький город, будет все необходимое: булочная, мясная лавка, столярная мастерская… Даже на жизнь тех, кто всецело посвятил себя Господу, пребывание в Малом Доме накладывает свой отпечаток: так отец Коттоленго становится основателем различных семей монахов и монахинь, у каждой из которых свой устав и свой стиль жизни, приспособленный к условиям дела, которому они посвятили жизнь.

Впоследствии отец Коттоленго основал даже свою семинарию, чтобы готовить священников себе по сердцу. И все это он делает, не имея каких-либо сбережений, но собирая дары Провидения, и помощь поступает из самых разных источников.

Один из его братьев говорит ему: "Всякий раз, приезжая к тебе, я вижу какую-нибудь новую постройку. До каких размеров ты хочешь довести строительство? Откуда у тебя столько денег? Как ты предполагаешь покрыть расходы?". Отец Коттоленго отвечает ему: "Не беспокойся. Мы с тобой дети и не понимаем путей Провидения. Предадимся Его воле". Тем, кто спрашивает у него, что он намерен сделать, например, собирается ли он устроить настоящую больницу, он отвечает: "Я не вопрошаю Провидение, но предпочитаю следовать Ему. Чтобы я построил больницу? У меня и мыслей таких нет! Однако это могло бы быть угодно Божественному Провидению… Как знать, чего пожелает Божественное Провидение? Я ни на что не годен, и даже не представляю себе, что делаю. Однако Божественному Провидению, несомненно, ведомо, что Ему угодно. Мне остается только повиноваться Ему. Вперед же во имя Господне".

И действительно, ему подарят больницу, построенную специально для него. Источник его безграничного упования на Провидение в одном: "Бедные — это Иисус, а не только образ Его. Это Сам Иисус, и служить им надо так, как мы служили бы Ему"; "все бедные — наши господа, а те из них, чей вид внушает отвращение нашему телесному взору — это наши господа в первую очередь, это поистине наши жемчужины"; "если мы будем плохо обращаться с ними, они прогонят нас из Малого Дома. Они — Иисус".

А вот разговор между отцом Коттоленго и министром внутренних дел короля Карла Альберта, пришедшим лично, чтобы увидеть, что происходит на периферии Турина, где "среди домов и хижин как будто по мановению волшебной палочки вырос новый квартал, и там, как пчелки, трудятся монахини, больные, юноши и девушки":

"Извините, досточтимый господин каноник, вы главный в этом приюте для бедных? — Ваше превосходительство, какая честь! Главный не я. Благодатью Божьей я — последний из туринских священников, чернорабочий Божественного Провидения… -

Откуда у вас средства, чтобы отстраивать это здание и содержать такую толпу народа? — Ваше превосходительство, здесь все принадлежит Божественному Провидению, которое никого не оставит без помощи. — Провидение, Провидение… Вам легко говорить, но правительство должно все знать. А если в один прекрасный день, досточтимый господин каноник, с вами что-нибудь случится и все эти люди останутся на улице? — …Этот маленький дом живет под защитой Божественного Провидения, которое заботится о нем в форме добровольных приношений. Если же потребуются чудеса, то Провидение в состоянии совершить их. — Время чудес прошло! — …Будьте спокойны, ваше превосходительство.

Незачем беспокоиться об уже решенной проблеме. Божественное Провидение нас не оставляет и никогда не оставит. Умрут люди, исчезнут семьи, прекратят свое существование правительства, но банк Божественного Провидения никогда не обанкротится! Я больше убежден в существовании Божественного Провидения, чем в существовании города Турина".

Можно было бы вспомнить множество случаев из жизни отца Коттоленго и более подробно рассказать о том грандиозном деле, которое он сумел осуществить всего лишь за пятнадцать лет. Однако достаточно двух примеров, чтобы ощутить все величие его души и "разумения".

Первый случай свидетельствует о силе его веры. Пришел день, когда денег стало катастрофически не хватать. Долги выросли, и некоторые из кредиторов уже стучались в двери. Вмешалась правительственная комиссия: она хотела даже учредить административный совет. Отец Коттоленго отказался это сделать. От него требуют по крайней мере сократить расходы и уменьшить число обитателей Малого Дома, прежде чем закрыть его окончательно.

Вот ответ Коттоленго: "Когда мне придется это сделать (то есть закрыть Малый Дом), я лягу у его дверей и там умру. Я много думал о своем поведении, стараясь доискаться, не совершил ли я какого-нибудь прегрешения, из-за которого Бог оставил меня. Я великий грешник, но не помню, чтобы совершил какое-нибудь новое преступление; я проверил, нет ли в моем Доме какого-нибудь вопиющего безобразия, из-за которого на него могла бы обрушиться небесная кара, и ничего подобного не нашел. Поэтому я спрашиваю себя: откуда такая нехватка средств? И вот о чем я подумал. У меня никогда не было свободного места, никогда не было свободной койки. Так вот, уже в течение некоторого времени у меня пустуют две или три комнаты, где можно было бы разместить человек пятнадцать больных. Вот почему Бог оставил меня! Я согрешил маловерием! Дайте мне немного денег, чтобы обставить эти комнаты и разместить там больных, и вы увидите, что через месяц ситуация изменится!".

Комнаты были обставлены, и всего через несколько дней там были размещены "пятнадцать самых уродливых и грязных нищих, подобранных на туринских улицах".Такова была вера этого человека, о котором его исповедник говорил: "У одного каноника Коттоленго больше веры, чем во всем городе Турине".

А вот другой случай.

Представим себе на минуту, что это мы отвечаем за все "семьи", созданные отцом Коттоленго. Представим себе, как нужна была материальная помощь и прежде всего помощь добровольцев, а затем подумаем о самом отце Коттоленго, который в момент наибольшего размаха своей деятельности и наибольших материальных потребностей решил объединить нескольких из своих сыновей и дочерей и основать женские созерцательные монастыри, а также отшельнические созерцательные мужские монастыри.

Иначе говоря, он решил собрать людей, которые хотят посвятить свою жизнь исключительно молитве, восхвалению Бога и покаянию.

Он основал пять женских созерцательных монастырей и один мужской отшельнический монастырь и считал это одним из важнейших дел своей жизни. Эти монастыри должны были быть как бы сердцем, бьющимся за весь огромный Малый Дом Божественного Провидения.

В современном мире много говорится о милосердии, добровольной помощи тем, кто в ней нуждается, о "малых сих", о которых нельзя забывать.

Если есть основа для диалога со всеми, даже с неверующими, то это, по-видимому, вопрос о милосердии. Однако созерцая титанов милосердия — святых, мы видим, что для них и вокруг них все было верой: верой проповедуемой, провозглашаемой, ставшей призывом.

Святые посмеялись бы над безличным милосердием или милосердием, не основанном на вере. Не потому, чтобы человек неверующий не был способен на великодушие и самоотверженность, но потому, что истинное милосердие — это то, которое не только идет навстречу тому, кто в нем нуждается, как то происходит, когда оно движимо инстинктивным состраданием или идеологическими убеждениями. Истинное милосердие — это то, которое идет навстречу Тайне, горящей в сердце человека: в его собственном сердце и в сердце другого, сколь бы слабым, больным или отвратительным тот нам ни казался.

Истинному милосердию свойственно целостное восприятие личности ближнего, его проблем и его судьбы. Поэтому милосердие — это созидание непреходящих ценностей, которыми отмечен ход истории, которые влияют на культуру и социальную жизнь, которые меняют человека: как человека, творящего дела милосердия, таки человека, в милосердии нуждающегося.

Традиционный призыв творить дела милосердия остается в силе. Ведь тот, кто желает укрепить и развить свою веру — веру, которую он имеет, хотя бы она была с горчичное зерно, — должен немедленно зажечь ее огнем истинного деятельного милосердия и сострадания. Только так он спасет свою веру от возможной гибели, и чем более — зрелой будет становится личность, тем в большей степени она обретет способность, как говорили святые, творить "деяния за деяниями".

В повседневной жизни отмечены деятельным милосердием все те поступки, которые, если можно так сказать, открывают новые горизонты для сердца, ума, суждений, гостеприимства, человеческой солидарности, всего уклада жизни, дома…

Но это милосердие уже не должно вдохновляться исключительно душевным порывом, которого может не быть, который может пройти или питаться за счет тех, на кого он обращено. Все должно исходить из уверенности, просветившей сердце. Уверенности в том, что всё — в малом и большом, с малыми или великими мира сего — ты делаешь для Христа, Который есть любовь и смысл жизни.

И здесь настало время произнести то бросающее вызов слово, которым можно охарактеризовать личность этого святого: святой Джузеппе Бенедетто Коттоленго — "радикал".

Оставим в стороне полемику. Сейчас мы хотим установить, почему обречены на бессилие все человеческие порывы, когда они не основаны на божественном милосердии.

Во времена дискуссии об аборте одна женщина — видный представитель партии радикалов, партии, которая время от времени приходит к убеждению, что она защищает права человека, потому что поддается эмоциям, — писала: "Объясните мне, почему нужно защищать право на жизнь тысяч уродливых, нежизнеспособных, неполноценных существ, которые наполнят собой кунсткамеру Коттоленго.

Объясните мне, почему свято право на жизнь калеки, которого потом никто не защитит…".

"Объясните мне…": это либо богохульство, либо начало молитвы.

Быть может, нужно было бы смотреть на мир глазами отца Коттоленго, чтобы увидеть ложь.

Тот, кто и сегодня входит в дом Коттоленго, говорит, что это не "кунсткамера" не потому, чтобы там не было ничего ужасного, но потому, что посещение дома оставляет "сладчайшее и страшное впечатление. Милосердие монахов и монахинь, та нежность, с которой они обращаются с больными, их чудесное спокойствие свидетельствуют об атмосфере высокой духовности" (из Предисловия к биографии отца Коттоленго).

И, главное, именно дома Коттоленго — доказательство того, что есть кто-то, кто приносит в жертву всю свою жизнь, чтобы защитить жизнь самых слабых. Много лет назад, в 1835 году, еще при жизни святого, двадцатипятилетний туринский граф посетил Дом Коттоленго и написал отчет, где описывал разные его отделения. Свой отчет он закончил словами: "Таков Малый Дом Божественного Провидения, где пятьсот несчастных нашли приют, где их кормят, одевают, воспитывают для их собственного блага и для блага других людей, где принимают только родившегося человека и человека умирающего, где можно прочесть историю всех людских несчастий и всего человеческого благородства. И этот необычайный Дом основан и управляется одним человеком, у которого в мире нет ничего, кроме неисчерпаемых сокровищ бесконечной любви и безграничного упования на Провидение, никогда его не оставляющее… У каноника нет ни счетоводов, ни экспедиторов, ни администраторов, ни бумаг, ни книг, ни реестров. Однако здесь царит порядок, потому что все, кто участвует в жизни Дома, сами чувствуют себя обогащенными и исполнены глубокой веры: они помышляют только о Провидении…

Короче говоря, Коттоленго — избранник, настоящий чудотворец!".

Неизвестно, почему историки итальянского Рисорджименто, столь охотно приводящие массу подробностей, зачастую исполненных такого презрения к Церкви, никогда, даже в примечаниях, не цитируют этих слов молодого графа Камилло Венсо Кавура[9]

"Объясните мне, почему свято право калеки на жизнь…". Если это богохульство, никакой ответ невозможен.

Если это молитва, в доводах разума нет нужды: скорее нужно вопросить тех, кто не утверждает святость этого права теоретически, но доказывает его всей своей жизнью.

Нужно было бы вопросить бесчисленную череду тех, кто обращался с жизнью больных как со священным даром.

Здесь можно вспомнить и об одном из самых выдающихся христианских мыслителей нашего времени; Эманюэле Мунье, маленькая дочь которого была обречена на безнадежное растительное существование.

Он писал жене: "Какой бы смысл имело все это, если бы наша девочка была только больной плотью, кусочком страдающей жизни, а не маленькой белой облаткой, превосходящей всех нас, заключающей в себе бесконечную тайну и любовь, которая ослепила бы нас, если бы мы увидели ее лицом к лицу…

Если нам остается только страдать (терпеть, переносить), может быть, мы не сможем дать то, что от нас требуется. Мы не должны думать о страдании как о чем-то, что у нас вырывается силой, но как о чем-то, что мы отдаем как дар, чтобы не быть недостойными маленького Христа, находящегося с нами… Я не хочу, чтобы эти дни пропадали даром, мы должны принимать их такими, как они есть: как дни, исполненные еще неведомой благодатью".

"Друзья говорят: "На их долю выпало большое горе", но это не горе: нас посетил Некто великий…

Как знать, не требуется ли от нас хранить в своем доме причастие и поклоняться ему, не забывая о том, что Божество присутствует в обличье жалкой слепой материи.

Бедная моя маленькая Франсуаза! Ты для меня — образ веры" (Дневники и письма).

И вместе с ним тысячи христиан в больницах, в приютах и у себя дома пережили или переживают и сегодня то же самое, ощущая свою сопричастность к "священной истории".

Отец Коттоленго провел свою жизнь, расцвечивая красками любви этот "образ веры".

Сегодня его дело, слившееся с его именем, распространилось по всей земле.

Существует более 700 домов, сестер отца Коттоленго более четырех тысяч.

Сегодня "Дома Божественного Провидения" тоже живут без долгов и не прося денег ни у кого. И хотя их бюджет исчисляется солидными суммами, государственные субсидии им составляют менее 10 %. "Провидение остается хозяином Малого Дома".

Последние слова отца Коттоленго были таковы: "Помилуй, Господи, помилуй, Господи. Доброе и святое Провидение… Пресвятая Дева, настал твой черед".

Его жизнь, как было написано тогда в одной статье пьемонтской газеты, прошла как "один день, исполненный великой любви". Даже если он провел много лет — и пусть это станет для нас и ободрением, и предостережением — ожидая, пока благодать Божья пронзит ему сердце болью и нежностью, как может пронзить его только Бог.

Чудо явилось канонику Коттоленго в то воскресенье, когда трагедия нарождающейся жизни, скорбного материнства и смерти (трагедия, для нас ставшая привычной) открылась перед ним во всей своей горькой реальности: равнодушие убило, а милосердие должно было начать спасение.

И повинуясь этому призыву, он начал свое дело, хотя ему уже было за сорок, хотя он уже был хорошо "пристроен".

Так он стал святым.

Этому призыву можем последовать и мы.

СВЯТОЙ ДЖОВАННИ БОСКО

В канун столетней годовщины смерти св. Джованни Боско (1888) была выпущена новая книга об этом святом, чтобы "открыть его истинное лицо", то есть чтобы продолжить ту разрушительную работу, которую уже несколько лет ведет "светская" культура с целью подорвать католическое предание на уровне народной религиозности.

Жизненный путь святого описывается в этой книге как "путь ловкого и удачливого менеджера, стремящегося воплотить в жизнь грандиозный проект и обладающего феноменальной способностью делать деньги на вере и милосердии".

Газета "Коррьере делла Сера" от 11 февраля 1987 года посвятила этой книге хвалебную рецензию, подчеркивая именно намерение автора показать миру темные стороны личности дона Боско: "его двусмысленные предрассудки и ограниченность, "мрачный пророческий тон" и "похоронную педагогику", иными словами" ветхозаветную религиозность", которая знаменует "подлинную культурную реакцию"".

"Перед нами, — продолжает газета, цитируя автора книги, — вырисовывается приземленный облик "предпринимателя от религии" и вместе с тем "шамана", наделенного способностями великого факира и ловкого фокусника, но прежде всего незаурядными дарованиями экстрасенса".

28 февраля 1987 года в свою очередь, "Унита" посвящает этой же книге почти пол-страницы, в особенности подчеркивая менеджерские дарования мнимого святого. Его дело характеризуется как "основанное предпринимателем, сумевшим воплотить свой навязчивый педагогический проект… в нечто очень похожее на промышленное предприятие с огромным оборотом, в подлинную многонациональную корпорацию".

Но единственное, что в этой книге в какой-то степени приближается к истине, — это изумление перед жизнью, где множество необычайного сопровождает насыщенную и активную социальную деятельность. И это происходит — думается, не случайно, — в эпоху торжества позитивизма. И сегодня самые изощренные исследования преследуют одну цель: объяснить личность этого святого, не прибегая к "сверхъестественному".

Дон Боско родился, когда не прошло еще и тридцати лет со времен Французской революции, в тот год, когда на Венском конгрессе рухнул миф о Наполеоне (1815). Уже в XVIII веке, так называемом "веке Просвещения", вера подвергалась нападкам и насмешкам в рамках наступательной программы во имя обожествления разума, берущего на себя роль борца против всего, что он называет "суеверием".

В ХIX веке эти нападки смешиваются, а часто и тесно переплетаются с социальными и национальными вопросами.

Здесь нет возможности хотя бы кратко охарактеризовать эпоху, когда жил дон Боско: эпоху начала индустриализации, движений за возрождение нации, реставраций и революций, эпоху потрясений, которые нам трудно себе представить. Вспомним по крайней мере о знаменитых современниках дона Боско.

Когда умер философ-идеалист Гегель, дону Боско было 16 лет. Конт, который хотел основать новую религию человечества, старше его на семнадцать лет.

Фейербах — на одиннадцать, Дарвин — на шесть, Маркс — на три года, Достоевский старше его на шесть лет, Толстой — на восемь.

Когда в Италии родился дон Боско, Фосколо[10] было тридцать семь лет, Мандзони[11] — тридцать, Леопарди[12] — семнадцать, Маццини[13] — десять; Гарибальди — восемь.

Друзьями дона Воско были Пий IХ[14], Лев XIII[15], Виктор Эммануил II, Кавур, Раттацци[16], Криспи[17], Розмини[18].

В год смерти дона Боско, в том же городе, Турине, Ницше окончательно впал в безумие. Многих из этих имен дон Боско даже не знал. Самым известным писателем, с которым, по свидетельству самого дона Боско, он два раза встречался в Париже и которого он обратил, был Виктор Гюго.

Но несомненно, что мир, в котором жил дон Боско, был проникнут всеми веяниями, связанными с этими людьми. В этом мире дон Боско совершал поступки, следовал одним идеям и отвергал другие, иногда без должного критического отношения принимал то, что подсказывало время. Представлять его образ иным было бы абсурдом.

В обстановке брожения идей, событий, замыслов, в эпоху реставраций и революций — в эпоху, когда Церковь иногда считалась союзницей, а чаще — врагом, с которым нужно бороться, когда антиклерикализм получил невероятное развитие, является то, что уже тогда вынуждало даже врагов преклонить голову: святость.

Изобильная, многообразная святость, прежде всего святость так называемых "проповедников Евангелия бедным"; святость, перенесенная в быстро растущие города, сопровождающаяся потоком невероятных переживаний и сверхъестественных явлений.

Можно взять какое-нибудь событие из жизни дона Боско и рассмотреть его под микроскопом, сочтя его недостаточно документированным. Но сразу же явится тысяча других фактов, подтвержденных десятками разнообразных свидетельств.

Примем за точку отсчета 1848 год, вошедший в историю как год великих потрясений, год первой войны за независимость.

Туринская семинария опустела. Более 80 клириков, в пику архиепископу, во время рождественской Литургии выстроились на клиросе Собора с трехцветной кокардой на груди, и таким же образом приняли участие в празднествах по случаю принятия статута короля Альберта[19].

В следующем году архиепископ был арестован и заключен в тюрьму. В городе хозяйничали банды анти-клерикалов, нападавшие на монастыри. Священники разделились на священников-патриотов и священников-реакционеров. Тем временем правительство готовило закон о закрытии всех монастырей. Закон, согласно которому будет закрыто 331 монашеское объединение, где жило всего 4540 монахов и монахинь, будет подписан в 1855 году.

Это лишь немногие печальные факты, но в те же самые годы в Турине одновременно живут и действуют, будучи друзьями и друг другу помогая, св. Джованни Боско, св. Джузеппе Кафассо — тюремный капеллан, сопровождавший приговоренных к смерти, духовный наставник Джованни Боско, св. Джузеппе Коттоленго — священник, опекавший неизлечимо больных и называвший себя "чернорабочим Провидения". В течение некоторого времени дон Боско ему помогает, но потом пойдет своим путем. Однажды, взяв край его одежды, отец Коттоленго пророчески сказал ему: "Она слишком легкая. Достаньте себе одежду попрочнее, потому что многие дети ухватятся за нее".

Дону Боско помогала молодая женщина на двадцать лет моложе его. Он встретил ее в 1864 году: впоследствии она станет основательницей конгрегации "Дочерей Марии споручницы": это святая Мария Маццарелло.

В 1854 году в ораторий[20] дона Боско поступит мальчик необычайной духовной одаренности. В тот год был провозглашен догмат о Непорочном Зачатии; мальчик влюблен в эту тайну Девы Марии. В 15 лет он станет святым. Его имя — Доменико Савио.

Другой мальчик станет преемником дона Боско. Его также недавно провозгласили блаженным: это Микеле Руа.

Еще один мальчик, проведший в оратории три года (он говорил, что это было лучшее время его жизни), узнав в возрасте 16 лет, что дон Боско при смерти, предложит Богу взамен свою молодую жизнь. Впоследствии Луиджи Орионе, также основавший конгрегацию по воспитанию детей (это тот священник, о котором Силоне[21] говорит в своем знаменитом автобиографическом рассказе), будет провозглашен блаженным. Он скажет о доне Боско: "Я прошел бы по раскаленным углям, чтобы еще раз увидеть и поблагодарить его".

Другой молодой священник, дон Федерико Альбер, проповедует во время реколлекции перед пятьюдесятью юношами, из числа которых дон Боско хочет выбрать себе помощников. Сегодня он также провозглашен блаженным.

Вот уже восемь святых, официально признанных Церковью (не считая десятков других, оставшихся неизвестными), которые встречаются, разговаривают друг с другом и друг друга понимают, как добрые друзья. Вокруг них сверхъестественное проявляется в многообразных формах, как будто бы именно в то время, когда Церковь Божья страдает за свои и чужие грехи и сталкивается с труднейшими проблемами, Бог хочет воочию явить живую, горячую кровь, струящуюся в ее теле, и Дух, Который оживотворяет изнутри ее телесную тяжесть.

В жизни дона Боско было много чудес: пророческие сны, видения, билокация, способность прозревать тайны души, умножение хлебов, еды и облаток, исцеления и даже воскрешение умерших.

Вспомним лишь о двух происшествиях, получивших широкий резонанс в современном ему обществе.

Первое происшествие — не только грустное, но и страшное. В то время как король пребывал в нерешимости, подписать ли закон об уничтожении всех монастырей, что впоследствии навлекло на него отлучение со стороны Святого Престола, дон Боско увидел во сне придворного пажа, который возгласил ему: "Большие похороны при дворе".

Он говорит об этом всем своим помощникам, пишет письмо королю и предупреждает его о том, "чтобы он нашел способ устранить нависшую угрозу и любой ценой помешать принятию этого закона".

Такова последовательность событий. Письмо дона Боско датируется декабрем 1854 года. 12 января 1855 года в возрасте 54 лет умирает королева-мать Мария-Тереза. 20 января в 33 года умирает королева Мария-Аделаида, жена короля. 11 февраля в возрасте 33 лет умирает брат короля Фердинанд, принц Савойский. 17 мая умирает последний сын короля, которому едва исполнилось 4 месяца.

Бешенство короля обращается на дона Боско. 29 мая, посоветовавшись с несколькими священниками, он все же подписывает закон. Каждый может думать об этом все, что угодно, но современники были в ужасе.

Другой случай, напротив, трогателен. Летом 1854 года в Турине вспыхнула эпидемия холеры, эпицентр которой был в Борго Дора — сборном пункте иммигрантов в двух шагах от оратория дона Боско. В Генуе от холеры умерло уже 3000 человек. В течение месяца в Турине заболело 800 и умерло 500 человек. Мэр города обратился к горожанам с призывом о помощи, но добровольцев, готовых ухаживать за больными или перевозить их в лазарет, не нашлось. Все были охвачены паникой. В день Девы Марии Снежной (5 августа) дон Боско собирает своих ребят и обещает; "Если вы препоручите себя благодати Божьей и не совершите никакого смертного греха, то уверяю вас, что никто из вас не заболеет холерой". Он просит их ухаживать за больными.

Ребята делятся на три группы: старшие ухаживают за больными в лазарете и в домах, а младшие собирают больных, умирающих на дорогах и брошенных в одиночестве в домах. Самые маленькие остаются в оратории, готовые оказать неотложную помощь.

У каждого с собой склянка с уксусом, чтобы мыть руки после контактов с больными. Весь город и даже антиклерикально настроенные власти поражены и восхищены. Эпидемия кончилась к 21 ноября. С августа по ноябрь в Турине заболело 2500 и умерло 1400 человек. Ни один из ребят дона Боско не заболел.

Это два случая, которые помогают почувствовать ту атмосферу, в которой жил дон Боско и в которой, как в некой физически ощутимой среде, жили его ребята и сотрудники, которых привлекли к нему не его сверхъестественные дарования, но его близость к Богу. Таково церковное объяснение. Тому, кто принципиально это объяснение отвергает, приходится изыскивать множество иных.

Когда в 1884 году дон Боско давал интервью репортеру газеты "Журналь де Ром" (он был первым святым в истории, которому довелось дать интервью, — жанр этот был придуман в 1859 году одним американцем), ему между прочим были заданы такие вопросы:

" — Каким чудом Вам удалось основать столько домов в разных странах? Дон Боско — Мне удалось сделать больше, чем я надеялся, но как это произошло, я и сам не знаю. Пресвятая Дева, которой ведомо, что нужно современному миру, помогает нам…

— Позвольте задать нескромный вопрос: творили ли Вы чудеса?

Дон Боско — Я всегда думал только о том, чтобы исполнить свой долг. Я молился и уповал на Деву Марию…

— Что Вы думаете о современном положении Церкви в Европе и в Италии и о ее будущем?

Дон Боско — Я не пророк. Пророки — это вы, журналисты. Поэтому спрашивать о том, что произойдет, следовало бы у вас. Никто, кроме Бога, не знает будущего.

Темне менее, если судить по-человечески, будущее обещает быть мрачным. У меня очень грустные предчувствия, но я ничего не боюсь. Бог всегда спасет Свою Церковь, а Дева Мария, которая видимым образом покровительствует современному миру, сможет явить искупителей".

Но кто же такой был дон Боско? Чтобы говорить о нем, нужно начать с рассказа о его матери, бедной крестьянке, не умевшей ни читать, ни писать, овдовевшей, когда Джованни было всего два года. Ей пришлось, сжав зубы, бороться, чтобы сохранить семью во время голода и нищеты. Она знала очень немного: помнила наизусть несколько отрывков из Ветхого Завета и из Евангелия; знала об основных принципах христианской жизни ("Богу ведомы даже твои помыслы", знала о рае и аде, об искупительном смысле страдания; уповала на Провидение; имела представление о таинствах и умела читать молитвы по четкам).

Однако послушаем, что говорит сам дон Боско: "Я помню, что именно она готовила меня к первому причастию. Она проводила меня в церковь, сама исповедалась, препоручила меня исповеднику, а потом вместе со мной прочитала благодарственную молитву. Она помогала мне до тех пор, пока не убедилась, что я сам могу достойно исповедоваться".

Дон Боско также пишет: "В день первого причастия среди толпы детей и взрослых было почти невозможно сохранить молитвенную сосредоточенность. Утром моя мать не позволила мне ни с кем разговаривать. Она проводила меня к святой Трапезе.

Вместе со мной прочитала приготовительные и благодарственные молитвы. В тот день она запретила мне заниматься домашними делами. Я посвятил время чтению и молитве. Несколько раз она повторила: "Сын мой, это был для тебя великий день. Я верю, что Бог стал владыкой твоего сердца. Обещай Ему, что ты постараешься творить добро всю жизнь… "".

И она же, говоря о возможном призвании сына к священству, сказала ему: "Если ты станешь священником и тебя постигнет несчастье — если ты разбогатеешь, ноги моей никогда не будет в твоем доме".

А в день рукоположения она сказала: "Теперь ты священник, ты ближе к Иисусу. Я не читала твоих книг, но помни, что начать служить Литургию значит начать страдать. Отныне ты должен думать только о спасении душ и оставить всякую заботу обо мне".

Когда она начала нянчить внуков другого сына, ведя относительно спокойную жизнь, Джованни приехал к ней и сказал: "Вы говорили когда-то, что если я стану богатым, ноги вашей не будет в моем доме. Сейчас я беден и обременен долгами. Не станете ли вы матерью для моих ребят?".

Мама Маргарита смиренно ответила: "Если ты думаешь, что такова воля Божья…".

Десять последних лет своей жизни (1845–1856) она провела, став матерью десяткам и сотням чужих детей, которых ее сын-священник вел к Богу, работая до изнурения и черпая силы в смиренном и терпеливом созерцании Распятого.

Так рождаются и возрастают святые.

Еще в детстве Джованни Боско видел сон, который, даже пока он спал, казался ему невозможным: ему снилось, что он превращает маленьких зверей в детей Божьих; и с тех пор его влекло посвятить свою жизнь воспитанию брошенных подростков.

Для ребят он во что бы то ни стало хотел стать священником, начав учиться уже взрослым человеком, пренебрегая насмешками и преодолевая всяческие препятствия. Ему помогала его необычайная память.

В годы учения он нашел время для того, чтобы — либо с целью заработка, либо для собственного удовольствия — быть пастухом, фокусником, акробатом, портным, кузнецом, барменом, пирожником, вел счет при игре в бильярд, играл на органе и на спинете. Позже он будет сочинять песни.

Как он пишет, ему казалось, что заботиться о детях, не имеющих хлеба, не получивших образования, ничего не знающих о вере, — это единственное дело, которое он должен делать на этой земле. И в этом он был убежден с пяти лет.

Турин в то время лихорадило: началась индустриализация. В город хлынули десятки тысяч иммигрантов: согласно некоторым данным, в 1850 году их было от 50.000 до 100.000. Началось бурное жилищное строительство. Город кишел подростками, которые брались за любую работу: они готовы быть бродячими торговцами, чистильщиками обуви, торговцами спичками, трубочистами, конюхами, рассыльными. Права их никто не защищает. Они собираются в самые настоящие банды, которыми кишат предместья, особенно в праздничные дни.

Первые подопечные дона Боско — это маленькие каменщики, каменотесы, мостильщики дорог…

Многие подростки промышляют воровством и рано или поздно попадают в городскую тюрьму.

Другие молодые священники тем временем уже начали заниматься брошенными подростками, но они позволяют вовлечь себя в политику, и их начинания терпят крах. Один из них, очень известный в Турине, убежденный в том, что он "идет с народом", повел двести своих подопечных в сражение при Новаре. Это было поражение во всех отношениях.

Дон Боско не дает сбить себя с пути. Он заботится только о своих подростках. Он собирает их в ораторий, постоянно водит за собой в поисках достаточно вместительного помещения, которого могло бы хватить на всех. Ему приходится вести войну на много фронтов одновременно. Политические деятели обеспокоены революционным потенциалом сотен подростков, которые повинуются дону Боско по первому слову. Ораторий находится под непрерывным надзором полиции. Некоторые благомыслящие люди считают его рассадником безнравственности. Приходские священники города обеспокоены нарушением принципа административного деления "по приходам". Если уж устраивать ораторий, то его нужно устраивать при приходе. Бросается обвинение: "Молодежь отрывается от прихода".

Обвинение обращено против дона Боско. Приходские священники, кроме того, испытывают ностальгию по тем временам, когда молодые иммигранты должны были приходить с рекомендательным письмом местного приходского священника, чтобы быть принятым в новый приход.

С другой стороны, существующие приходские оратории открыты только в праздничные дни, а дон Боско считает, что они должны действовать ежедневно и что священник должен быть занят в них постоянно. Только из-за этого приходские священники из осторожности прекращают полемику и приостанавливают наступление.

Однако они настаивают, чтобы дон Боско по крайней мере с течением времени ориентировал своих подростков на их приходы.

Но это юноши, которые и близко бы не подошли ни к одному приходу. Более того — что еще важнее и что трудно понять извне — ораторий дона Боско в первую очередь не учреждение или место сбора. Ораторий — это прежде всего сам дон Боско, его личность, его энергия, его стиль, его метод воспитания: и этого ни один приход позаимствовать не может К счастью, архиепископ решил личнопосетить ораторий. Он провел день прекрасно и от души веселился (впоследствии он скажет: "Я никогда в жизни так не смеялся"). Он причастил более чем триста подростков, потом конфирмовал их, радуясь, что их так много, и даже то, что, встав, он сильно ударил голову в митре о низкий потолок здания, не испортило ему настроения.

Согласно его решению, свидетельства о конфирмации всех юношей передаются в курию, а затем рассылаются по приходам: так ораторий практически получает статус "прихода подростков без прихода".

Проводя знаменательную аналогию, дон Боско говорил, что аббат Розмини, всемерно его поддерживавший, сравнивал его предприятие с миссиями, открывающимися в далеких землях.

Другим фронтом борьбы была для дона Боско необходимость дать отпор так называемым "священникам-патриотам", которые хотели вовлечь его подростков в политическую деятельность и борьбу за возрождение нации.

Он писал; "В 1848 году в умах царил такой разброд, что я не мог доверять даже своим помощникам по хозяйству. Поэтому всю домашнюю работу приходилось делать мне. Мне приходилось готовить, накрывать на стол, подметать пол, колоть дрова, шить рубашки, белье, полотенца и штопать их, когда они рвались. Казалось бы, пустая трата времени, однако я и здесь нашел возможность помогать подросткам жить по-христиански. Раздавая хлеб или мешая суп, я мог спокойно дать добрый совет, сказать теплое слово".

Помимо того, ему приходилось вести борьбу и с теми (а в их числе в какой-то момент были даже его друзья), кто считал, что дон Боско окончательно сошел с ума.

Постоянно переезжая со своими подростками из одного убогого помещения в другое, дон Боско с абсолютной убежденностью говорил им о просторных ораториях, церквях, домах, школах, лабораториях, тысячах подростков и многочисленных священниках, которые будут с ними.

Ребята верили ему, повторяли его слова. Однако даже у самых преданных друзей опускались руки: "Бедный дон Боско! Он так привязался к своим ребятам, что повредился в рассудке".

Весь Турин говорил о "безумном священнике". Был даже изобретен план, как поместить его в лечебницу. Ближайший друг святого, тоже священник, плача, говорил: "Бедный дон Боско, он действительно тронулся!". Дон Боско пишет: "Все старались держаться от меня подальше. Мои помощники оставили меня одного примерно с четырьмястами подростками".

Поражало одно: тем, кто замечал ему, что действительность бесконечно далека от его описаний (дома, школы, церкви и т. д.) и с раздражением спрашивал его: "Но где же все это?", он отвечал: "Я не знаю, но все это существует, потому что я это вижу".

Между тем подростки росли и вызывали все больше опасений. "Я должен признаться, — пишет дон Воско, — что привязанность и послушание моих ребят достигает немыслимых высот". Но это питало слухи о том, что дон Боско со своими подростками может с минуты на минуту начать революцию.

Конечно, это объясняется политическим климатом того времени. Но действительно, не вывел ли этот необычайный человек из тюрем под честное слово и без всякого присмотра на день отдыха более трехсот юных заключенных, и не привел ли он всех их без исключения вечером обратно? Нужно также понять, кем был для них дон Боско. Об этом достаточно хорошо свидетельствует один случай.

В июле 1846 года он начал харкать кровью и потерял сознание после страшно утомительного дня, проведенного в оратории. Он был на пороге смерти и прибег к таинству Елеосвящения. Восемь дней он находился между жизнью и смертью.

В течение этих восьми дней были ребята, которые, работая под палящем солнцем на строительных лесах, не пили ни капли воды, чтобы испросить для него у Бога исцеления. Сменяя друг друга, они молились днем и ночью в святилище Девы Марии утешительницы, после обычного двенадцатичасового рабочего дня. Некоторые пообещали читать молитвы по розарию в течение всей жизни. Некоторые — сесть на хлеб и воду на месяцы, на год, кое-кто — на всю жизнь.

Врачи говорили, что в ту субботу дон Боско должен был непременно умереть. Кровохаркание стало постоянным. Но непостижимым образом дон Воско выздоровел.

Он встретился со всеми своими юношами в капелле, слабый, без кровинки в лице. Он сказал только одно: "Вам я обязан жизнью. С этого дня я всю мою жизнь отдам вам". И весь остаток дня он провел, выслушивая их одного за другим, чтобы изменить на легкие и посильные те чрезмерные обеты, которые они принесли Богу, молясь об его исцелении.

И это была не просто романтическая, идеализированная привязанность. Это был плод жизни, посвященной "деяниям за деяниями". Описать ее невозможно. Можно только напомнить некоторые факты.

В 1847 году, когда в ораторий приходили уже сотни подростков, некоторым из них было некуда идти, потому что они были бездомными, и они поселились вместе с доном Боско и его мамой Маргаритой.

Первых гостей устроили на кухне. В конце года их будет шесть, в 1852 году — тридцать пять, в 1854 году — сто пятнадцать, в 1860 году — четыреста шестьдесят, в 1862 году — шестьсот, пока их число не достигнет максимума — восьмисот. В 1845 году дон Боско основал вечернюю школу, где каждый вечер обучалось в среднем триста подростков. В 1847 году он открыл второй ораторий. В 1850 году основал общество взаимопомощи для рабочих. В 1853 году — сапожную и пошивочную мастерскую. В 1854 году — переплетную мастерскую.

В 1856 году — столярную мастерскую.

В 1861 году — типографию.

В 1862 году — кузнечную мастерскую.

Тем временем в 1850 году был также основан пансион, где первоначально жило двенадцать студентов. В 1857 году их было уже сто двадцать один человек.

Таким образом, в 1862 году ораторий посещало шестьсот подростков, которые жили при нем, и еще шестьсот, которые приходили из дому.

Кроме шести мастерских, были воскресные и вечерние школы, две школы вокальной и инструментальной музыки. В оратории работали тридцать девять салезианцев, которые вместе с доном Боско основали новую религиозную конгрегацию.

Поскольку епархиальная духовная семинария была закрыта, дон Боско параллельно занимался и образованием будущих священников. К концу его жизни (1888 году) семинария Вальдокко выпустит несколько сотен священников "новой формации" — из бедных слоев населения.

В то же время — опять же для своих ребят — дон Боско начал писать: он пишет школьный учебник по священной истории, историю Церкви, историю Италии, много биографий и сочинений воспитательного характера, всего около пятидесяти названий. Он даже написал небольшое сочинение об "упрощенной десятичной метрической системе": эта новая система должна была войти в силу с 1850 года и должна была преподаваться в школах с 1846 года, но правительство не подготовило никакого распоряжения. Каждое из сочинений дона Воско можно считать выражением его любви к Церкви и к юношеству. В 1888 году вышло сто восемнадцатое издание его книги о воспитании подростков.

Такова была деятельность дона Боско до начала шестидесятых годов; до его смерти остается еще четверть века. За это время он отредактирует 204 выпуска "Библиотеки итальянского юношества" с текстами латинских и греческих авторов, откроет пять первых колледжей, станет основателем женской конгрегации, построит святилище Девы Марии споручницы и церковь Пресвятого Сердца в Риме, станет основателем 64 салезианских объединений в шести странах мира, пошлет миссионеров в Латинскую Америку. Ему будут помогать 768 салезианцев. Он совершит триумфальные апостолические путешествия во Францию и в Испанию — страны, где все хотят увидеть "человека великой веры", как его называют повсюду.

Во Франции он проведет в 1833 году четыре месяца, разъезжая по всей стране.

Газета "Фигаро" пишет, что "ряды карет весь день стояли у его дома уже в течении недели" перед его приездом в Париж. Кардинал Лавижри назвал его "итальянским Винцентом де Поль".

Знаменательная деталь: в 1883 году типография дона Боско была лучшей типографией в Турине. В 1884 году на "Национальной выставке промышленных изделий, научных достижений и произведений искусства" дону Боско была предоставлена особая галерея, над входом в которую крупными буквами было написано:

ДОН БОСКО: САЛЕЗИАНСКАЯ БУМАЖНАЯ ФАБРИКА, ТИПОГРАФИЯ, ПЕРЕПЛЕТНАЯ МАСТЕРСКАЯ И ИЗДАТЕЛЬСТВО

Он был первым священником, подготовившим экспозицию на национальной промышленной выставке. Один из историков пишет, что читавшие вывеску сначала смеялись, думая, что речь идет об обычных кустарных поделках, но, осматривая экспозицию, были поражены: они могли как бы воочию проследить весь процесс создания книги — от собранного тряпья, из которого делается бумага, до готового тома с сотнями гравюр в отличном переплете. Одна из провинциальных газет писала, что галерея дона Боско была одной из немногих, где постоянно толпился народ.

Эта необычайная активность позволяет поставить вопрос об историческом значении деятельности дона Боско.

Говоря о трех Святых прошлого века, занимавшихся социальной деятельностью, автор книги, о которой мы упоминали в начале, приводит такую оценку их деятельности: "Они никак не повлияли на великие события истории последующего времени: их место — на риторических страницах истории предкапиталистического общества".

Газета "Унита" высказывается еще резче: "Бесспорно, из салезианских ораториев вышли некоторые из лучших наших футболистов, которые иначе могли бы стать негодяями".

Сегодня кто угодно может безнаказанно себе позволить любую банальность или любое резкое суждение, говоря о деятельности или о людях Церкви, поскольку многие христиане все принимают и со всем соглашаются. Они опасаются упрека в некритическом отношении к Церкви, поэтому любые критические замечания и любое умаление значения ее истории вызывают их одобрение. Иногда они даже занимаются самобичеванием, столь велико их желание идти в ногу со временем. Если критика выходит за рамки допустимого, они разве что слегка улыбнутся.

За 125 лет существования итальянской нации из салезианских ораториев вышли и в них в полном смысле слова сформировались миллионы людей. Но миллионы людей не представляют ценности в глазах тех, кто обвиняет святого Джованни Воско в том, что он не был приверженцем прогрессивных политических взглядов и не дал прогрессивного научно-социологического анализа современного ему общества.

Он просто видел, где нужна помощь, и оказывал ее. Он помогал конкретным людям, которые творят историю ежедневно, хотя и не представляют ценности в глазах тех, кто занимается учеными историческими обобщениями.

В памятной записке самого дона Боско Франческо Криспи мы читаем: "Из реестров следует, было собрано и воспитано по этой системе не менее ста тысяч подростков. Они получали помощь: кто изучал музыку, кто занимался гуманитарными науками, кто искусством и ремеслами, и все стали умелыми ремесленниками, продавцами в магазинах, хозяевами лавок, учителями, трудолюбивыми служащими. Многие занимают почетную должность блюстителей порядка. Многие, одаренные незаурядными природными способностями, окончили курс в университетах и стали филологами, математиками, медиками, юристами, инженерами, нотариусами, фармацевтами и так далее".

Некоторые неодобрительно относятся к дону Боско, потому что в сложной политической ситуации, когда борьба сопровождалась насилием, он, с одной стороны, предпочел устраниться от участия в общественной жизни (как он сам говорил, его политикой была молитва "Отче наш"), а, с другой стороны, выбрал на первый взгляд легкую позицию — хранил верность Папе.

В эпоху, когда все, даже антиклерикалы, кричали: "Да здравствует Пий IX", потому что считали его либералом, дон Боско учил своих подростков кричать: "Да здравствует Папа!".

По его собственному выражению, оторвать его от Папы было труднее, "чем моллюска от скалы". Когда его спросили о его отношении к Папе, чтобы выяснить его позицию, он сказал: "Я на стороне Папы, я католик и слепо подчиняюсь Папе. Если бы Папа сказал пьемонтцам: "Идите на Рим", я тоже сказал бы: "Идите"[22].

Если же Папа говорит, что поход пьемонтцев на Рим — разбой, и я скажу то же самое. Если мы хотим быть католиками, то мы должны думать и верить так, как думает и верит Папа".

Тогда исторические коллизии и общественные деятели были еще лишены того мифического ореола, который окружает их сейчас в книгах по истории; их поведение было отмечено непоследовательностью и не всегда отличалось благородством. С другой стороны, деятельность тех священников, которые стояли "за народ, во имя единства", не имела никакого влияния на ход истории.

Кроме того, дон Боско был человеком, к посредничеству которого в случае, когда надо было непременно придти к соглашению, могли прибегнуть все: Церковь и государство, король и Папа, министры и кардиналы.

Когда нужно было решить проблему с итальянскими епархиями после объединения страны (шестьдесят их них было без епископа), посредником в долгих переговорах был дон Боско.

Другой знаменательный эпизод: "Именно министр Раттацци объяснил дону Боско, как организовать монашескую конгрегацию, несмотря на им же предложенный закон об уничтожении монашеских орденов (знаменитый закон Раттацци 1855 года).

"Раттацци, — сказал дон Боско, — захотел вместе со мной сформулировать некоторые положения нашего Устава, касающиеся отношения к Гражданскому Кодексу и государству".

Практически он указал ему путь, как создать конгрегацию, которая изнутри управлялась бы обычными церковными законами, а внешне, с точки зрения государства, подчинялась бы гражданским законам, регулирующим деятельность организаций взаимопомощи и других тому подобных учреждений. Гениальный выход — "создать религиозное объединение, которое с точки зрения государства представляло бы собой гражданскую организацию", был подсказан ему самим Раттацци. Эта идея была неожиданностью даже для епископата. Помощь Раттацци, убежденного антиклерикала, объяснялась его личной симпатией к дону Боско.

Дона Боско осуждают и за то, что он не обличал социальных несправедливостей своего времени и разделения общества на классы, но помогал бедным в рамках данного общественного устройства. Иначе говоря, он просил милостыню у богатых.

Критика такого рода исходит из отвлеченных принципов, но не из конкретных фактов. Действительно, в то время, когда дон Боско основывал свой второй ораторий, Маркс писал "Манифест". У дона Боско было довольно определенное отношение к сложившейся ситуации, хотя он и не дал широкого научного осмысления явлению пауперизма в интернациональном масштабе и назревавшим общественным переворотам.

Но он отказался стать "священником-общественником" и политическим деятелем, потому что чувствовал, что его призвание — непосредственная помощь, любовь, которая заставляет сразу же засучить рукава и приняться за дело. Есть люди, призванные бороться против причин социальной несправедливости, а есть те, кто призван бороться непосредственно с ее следствиями. У каждого свое призвание, и все призвания важны. Важно призвание того, кто размышляет, анализирует и указывает пути перемен, важно и призвание того, кто любит, принимает, спасает, потому что бедные не могут ждать, пока осуществятся великие перемены.

"Предоставим другим монашеским орденам, более устоявшимся, — писал дон Воско, — обличать и заниматься политикой. Мы пойдем прямо к бедным".

С другой стороны, даже Пертини[23] писал, что у салезианцев он научился "безграничной любви ко всем отверженным и угнетенным" и что в эту любовь посвятила его жизнь святого Джованни Боско.

Любопытно также узнать, что некоторые из первых контрактов между мастерами и подмастерьями в Италии, представлявшие собой нечто новое и революционное, написаны и подписаны доном Боско.

Но одно качество дона Боско никогда еще не оспаривалось: это его талант воспитателя.

Сегодня находятся даже люди, упрекающие дона Боско в том, что его метод воспитания был "похоронным", "отсталым", что это было "что-то вроде педагогического наваждения, при этом лишенного даже прогрессивного или новаторского характера".

В 1920 году знаменитый педагог-антиклерикал Джузеппе Ломбарде Радиче, неверующий, но честный, писал своим сподвижникам: "Дон Боско! Это был великийчеловек, образ которого вам должен быть хорошо знаком. В рамках Церкви… он создал мощное воспитательное движение, восстановив контакт Церкви с народом, ею утраченный. Для нас, находящихся вне Церкви, вне любой Церкви, он остается героем, героем превентивной системы воспитания и системы школьного воспитания по семейному принципу. Его последователи по праву могут гордиться".

Еще он писал: "Дон Боско? Секрет его воспитания в одном: в идее! В наших школах много идей. Много идей может быть в голове и у глупца, священника или мирянина, учителя или не-учителя. Единой идеи придерживаться трудно; идея — это душа" (Отношение клерикалов и масонов к проблеме школьного воспитания, "ЛаВоче", 1920).

В головах тех, кто шестьдесят лет спустя критикует дона Боско, конечно, "много идей".

В 1877 году дон Боско опубликовал небольшую брошюру под заглавием "Превентивная система воспитания юношества".

Залогом успеха этой воспитательной системы была прежде всего личность самого воспитателя, его беззаветная преданность своему делу.

"Я обещал Богу, что даже последний мой вздох будет принадлежать моим бедным ребятам, — говорил дон Боско. — Для вас я учусь, для вас работаю, для вас живу, для вас готов даже отдать жизнь".

"Помните, что весь я принадлежу вам, днем и ночью, утром и вечером, в любой момент".

Отправной точкой превентивной системы воспитания является беззаветная преданность воспитателя, преданность, которая для дона Боско была чем-то предельно конкретным. Он требовал, чтобы его воспитатели были среди ребят постоянно, даже тогда, когда те отдыхали: они должны быть всегда доступны для общения, всегда на виду.

С точки зрения принятой в то время системы воспитания, основанной на авторитарной власти воспитателя, это была настоящая революция, поставившая все с ног на голову. Дисциплины следовало добиваться не наказанием, но убеждением, и идеалом послушания была не безупречно выстроенная шеренга воспитанников, а толпа вокруг воспитателя.

Корреспондент французской газеты "Ле Пэлерэн" в 1883 году писал в одной из своих статей: "Мы видели эту систему в действии. Туринские студенты являют собой как бы большой колледж, но никакой внешней упорядоченности там нет: можно ходить повсюду вместе, как бы одной семьей. Каждая группа окружает одного из преподавателей. Нет никакого шума, никакого раздражения, никаких конфликтов. Мы видели безмятежные лица этих подростков и не могли не воскликнуть: "Здесь перст Божий!"".

Веселье было естественным источником сверхъестественного. "Ты должен знать, — объяснял маленький Доменико Савио только что поступившему товарищу, — что здесь наша святость — в весельи". Принуждение должно было быть устранено даже в тех важнейших случаях, где оно было освящено традицией: а в те времена не было воспитательных заведений для юношества, где не были бы обязательными исповедь и причащение.

Дон Боско принимал исповедь у всех юношей и всех их причащал, но ни для кого это не было обязательным. Более того, он всегда советовал не досаждать им увещеваниями, но только ободрять их. Он просто показывал им, что без мира на сердце они не могут быть действительно счастливы, не могут чувствовать себя детьми.

С другой стороны, дон Боско был глубоко убежден, что без богообщения, без религии воспитание невозможно.

"Воспитание, — говорил он, — идет от сердца, а господин сердца — только Бог, и мы не сможем добиться ничего, если Бог не вручит нам ключ от этих сердец". И он добавлял: "Только католик может с успехом применять превентивный метод воспитания".

Ему удавалось убедить в этом даже некоторых протестантов, приходивших к нему поучиться. Его формулировки могут казаться нетерпимыми, но они объясняются тем единством и цельностью личности, без которой нет настоящего воспитателя.

Представление дона Боско о воспитателе отмечено цельностью, цельностью отмечено его представление о деятельности воспитателя и о самом воспитательном процессе.

По его мнению, в воспитании нет ничего, чем воспитатель мог бы пренебречь или что было бы его недостойно, идет ли речь о том, чтобы накормить воспитанников, раскроить им одежду, принять участие в игре, научить их ремеслу, или об игре на музыкальных инструментах, молитве, проповеди, исповеди, причащении.

В 1884 году, еще при жизни святого дона Боско, вышла его биография, написанная одним французским автором. В ней говорилось: "До сих пор основатели конгрегации и монашеских орденов ставили перед собой определенную цель в лоне Церкви; они применяли закон, который современные экономисты называют законом разделения труда. По-видимому, согласно идее дона Боско, его смиренная община должна брать на себя весь труд".

Разум, религия, любовь — вот тройственный принцип, который дон Боско хотел положить в основу своей системы превентивного воспитания. Все жизненное пространство должно было быть предоставлено воспитаннику целиком. Особое значение в процессе воспитания имела любовь. И действительно, можно сильно любить, но мало сделать.

В своем известном письме из Рима он писал: "Разве я недостаточно сильно люблю моих ребят? Ты знаешь, люблю ли я их. Ты знаешь, сколько я ради них выстрадал и вытерпел за все эти сорок лет, и знаешь, сколько я страдаю и терплю и сейчас.

Сколько усилий пришлось мне приложить, сколько унижений и преследований вытерпеть, сколько противодействия преодолеть, чтобы дать им хлеб, дом, учителей, и особенно чтобы лечить их!

Я сделал все, что сумел и смог для тех, кого любил всю жизнь… чего же еще надо?".

Ответ таков: "Надо не только любить ребят — надо, чтобы они знали, что их любят".

Во времена дона Боско это было столь очевидной истиной, что один из его ребят, уже будучи взрослым, в ответ на вопрос о том, как они воспитывались, сказал:

"Мы жили любовью".

В этом гениальность дона Воско: недостаточно любить, нужно, чтобы эта любовь была видна невооруженным глазом: чтобы это была любовь, "выражающаяся в словах, поступках и отражающаяся даже в глазах и на лице".

Такая любовь требует глубокой аскезы, полной, ежедневной самоотдачи.

В 1883 году дона Боско посетил скромный ломбардский священник, слышавший о нем много интересного. Это будущий Папа Пий XI, который провозгласит дона Боско святым.

Ему пришлось ждать, потому что дон Боско беседовал со своими помощниками, которых он созвал к себе. Тем временем священник наблюдал за происходящим.

Впоследствии, почти через пятьдесят лет, уже будучи Папой, он так рассказывал об этой встрече: "Люди приходили отовсюду, кто с одним вопросом, кто с другим.

Он стоял, как будто разрешение всех трудностей было сиюминутным делом, все слушал, все схватывал на лету, отвечал на все вопросы.

Казалось, он внимательно следит за всем, что происходит вокруг него, и в то же время можно было бы сказать, что он ни на что не обращает внимания, что помыслы его устремлены далеко.

И это действительно было так он был далеко, он был с Богом. И — что удивительно — у него для всех находилось верное слово. Такова сила жизни в святости и постоянной молитве — жизни, которую дон Боско вел среди постоянных и неотложных дел".

Это и был талант воспитания и самовоспитания, ставший святостью. В последние месяцы своей жизни он передвигался с трудом "Куда мы пойдем, дон Боско?" — спрашивали у него. "Мы пойдем в рай!" — отвечал он.

Он был канонизирован в конце года Искупления, в день Пасхи 1934 года.

Он был первым святым в истории, канонизация которого сопровождалась также гражданскими торжествами в Капитолии, где произносил речь министр народного просвещения.

Эти торжества стали признанием того, что дон Боско отныне принадлежит всем. Он принадлежит всем и поныне.

СВЯТАЯ МАРИЯ ГОРЕТТИ

24 июня 1950 года перед огромной толпой — говорили, что собралось пятьсот тысяч человек, — Папа Пий XII провозгласил Марию Горетти святой. Впервые из-за необычайного стечения верующих канонизация происходила под открытым небом, на площади святого Петра.

По этому случаю Папа торжественно в полноте своей власти провозгласил: "В честь Троицы святой и нераздельной, к прославлению католической веры и во умножение христианского благочестия, властью Господа нашего Иисуса Христа, лаженных апостолов Петра и Павла и нашей, по зрелом размышлении и после усердных молитв к Богу о помощи, выслушав мнение досточтимых братьев наших Кардиналов Святой Римской Церкви, Патриархов, Архиепископов и Епископов, присутствующих в Риме, мы постановляем и определяем, что Мария Горетти, Дева и Мученица, — Святая…, утверждая ежегодное празднование ее памяти вселенской Церковью в день ее рождения к новой жизни, 6 июля".

Пусть это торжественное определение Святого Престола (а ведь речь идет о девочке!) станет краеугольным камнем нашего исполненного веры, непоколебимого убеждения, когда мы будем созерцать лик этой маленькой святой.

Ибо не без скорби вспоминаем мы ту недавнюю полемику, вызвав которую, кое-кто хотел "развеять миф" о святости Марии Горетти, считая ее плодом недостойных манипуляций со стороны Церкви.

Конечно, нас не смутят исторические разыскания, в свете которых эта святая предстанет перед нами в своем истинном облике — облике крестьянки, выросшей на болотах, неграмотной и некрасивой. Нас не смутит то, что ее человечески и образ не раз подвергался идеализации.

Мы можем даже улыбнуться — но улыбнуться добродушно, а не высокомерно и презрительно, — читая идеализированные описания ее внешности: ведь она была святой и мученицей целомудрия.

Сегодня на смену идеализации пришел реализм в худшем смысле этого слова, тогда как в начале века предпочтение отдавалось поэтическо-сентиментальным описаниям.

Вот как тогда описывали маленькую Марию: "Он была поистине прекрасна, но прекрасна целомудренной красой, вызывавшей почтительное преклонение перед редкой, евангельской чистотой, которой был отмечен ее облик. Веки с длинными ресницами, всегда готовые скрыть под покровом скромности ее живой взгляд, прекрасно оттеняли бледно-розовый цвет ее вспыхивающего по малейшему поводу алым румянцем лица с правильными и благородными чертами. Ее густые светло-каштановые волосы и необычайно прозрачные глаза делали ее поистине красавицей. Вся она, развитая не по летам, крепко и хорошо сложенная и грациозная, казалась не прекраснейшим из творений земных, но ангелом, достойным кисти Веато Анджелико".

Представляя себе свою героиню столь возвышенным образом — что сейчас кажется нам несколько картинным — ее первый биограф, тем не менее, не хотел сказать, что она стала святой потому, что была красива. Скорее, он представлял себе ее красивой потому, что она была святой.

Эта попытка, наивная, но вполне понятная, диктовалась желанием подчеркнуть во что бы то ни стало в физическом облике душевную красоту, или, лучше сказать, красоту тела, освященного благодатью.

Однако, с улыбкой отмечая это, мы должны сказать, что такой прием был менее произвольным, чем сегодняшние попытки доказать, что Мария Горетти не может быть святой, потому что на самом деле она была некрасивой, бедной, жалкой девочкой, чумазой и необразованной.

И если справедливо, что мы должны уважать все исторические факты, чтобы не приписывать их необоснованно благодати Божьей, то в еще большей степени мы, христиане, должны уважать могущество и свободу благодати Божьей и не можем допустить, чтобы для нее могла быть препятствием человеческая нищета.

С другой стороны, делать из скромной внешности и скудной интеллектуальной жизни Марии Горетти вывод о ее нравственном убожестве (презрительно называя ее, как это делалось, "жалким тупоумным лягушонком", "несчастной девочкой, задавленной собственным невежеством и невежеством окружающих", "претерпевшей мученичество из-за своего скудоумия и невежества") означает ничего не знать о бесконечной любви Бога ко всем Его творениям и о необоримой силе, с которой Он может привлечь их к себе.

Из этого вытекает все остальное.

Итак, Мария Горетти была девочкой, которой еще не исполнилось и двенадцати лет. Действительно, в детстве она знала страдания и лишения, а иногда и горе; действительно, она не умела ни писать, ни читать; действительно, она не была красивой, одевалась бедно, ходила босиком, была застенчива и немногословна.

Рассказы о том, как жили в то время крестьяне на понтинских болотах, производят тягостное впечатление. Но расизмом и презрением отмечено описание их жизни как деградации теми, кто находит "жалкими" даже придуманные детьми игры на гумне, теми, кто считает местные семьи того времени, только притонами насилия и животного вожделения, теми, кто думает лишь об издевательствах над детьми или о нелепых и суеверных религиозных обрядах.

Родители Марии Горетти были христианами и дали ей христианское воспитание. Они могли научить ее немногому: некоторым молитвам, нескольким заповедям и рассказам о жизни и Страстях Христа. Они привили ей чувство долга, исполненного из любви к Богу, научили ее уповать на Провидение. Ее мать, переехав в Конку, местечко неподалеку от Неттуно, из своей родной деревни Коринальдо, в тридцать лет овдовела. Она осталась в большом старом крестьянском доме с шестью детьми и с семьей, на паях с которой ее муж купил дом: больным шестидесятилетним стариком и его двадцатилетним сыном.

Они вместе вели испольное хозяйство на земле, которая в первый год — год смерти мужа — дала 300 центнеров зерна и 96 центнеров бобов. Тем не менее расплатиться с долгами семье не удалось.

Поэтому мать работает в поле, а заниматься домашним хозяйством приходится Марии: она носит воду, готовит еду, присматривает за братьями и сестрами, чинит и штопает белье, покупает все необходимое. Она не умеет вести долгие духовные беседы и не чувствует в них потребности. Но, как вспоминают люди, ее знавшие, ее слова отмечены вековой народной мудростью и исполнены веры. В самые трудные минуты она ободряет мать, говоря: "Мужайтесь, мама, чего вы боитесь? Теперь мы уже большие! Лишь бы Господь послал нам здоровье! Провидение поможет нам. Как-нибудь проживем!".

Эти смиренные слова отмечены величием духа, хотя девочка говорит только на диалекте…

Может быть, ее вера не до конца осознана ею самой, — в чем ее упрекают сегодня — но ее проявления просты и обыкновенны: Марию глубоко трогает проповедь о Страстях, она страстно желает принять первое причастие, ежедневно читает молитвы.

Кто-то со свойственным "взрослым" высокомерием сказал, что бедные дети того времени желали принять первое причастие потому, что это был единственный день в их жизни, когда они могли надеть праздничную одежду и стать похожими на богатых детей.

Конечно, если так считать (а это все же довольно убогое объяснение), то уже невозможно почувствовать, с каким внутренним трепетом маленькая Горетти говорит маме: "Я желаю Иисуса", а на ее слова, что у них нет денег, чтобы купить ей покрывало, платье и туфли, отвечает: "Но иначе я не смогу причаститься! Я не хочу жить без Иисуса!".

Сама того не зная, маленькая девочка говорит то же, что великие мистики. Или мистики всю свою жизнь стремятся внутренне подражать детям? В день, когда Мария подходит к алтарю, она сначала испрашивает у всех по очереди, в том числе у своего будущего убийцы, прощения за свои мелкие прегрешения. Братишке, который должен подойти к причастию вместе с ней, но остается таким же непослушным, как обычно, она говорит: "Подумай о том, Кого ты сейчас примешь! ты всегда должен стараться вести себя хорошо!". А когда после окончания службы все шумят и веселятся, она остается в стороне, серьезная и сосредоточенная, отчасти потому, что не привыкла к праздникам, отчасти чтобы не препятствовать тайне, присутствие которой она в себе ощущает, всецело овладеть ее существом.

Можно было бы легко согласиться с тем, что духовная жизнь девочки не отличалась особенной глубиной, если бы при этом не надо было бы отметить, что такой глубиной отличается только жизнь Бога, более того, Он становится ее источником, когда захватывает Свое творение. Тем более что в жизни Марии Горетти есть одна странная особенность, которая может ничего не сказать историку, но быть исполненной смысла для нас, верующих: в силу стечения непредвиденных обстоятельств, в отличие от обычной практики, девочка была конфирмована задолго до первого причастия, в 6 лет. С точки зрения церковного учения о таинствах она уже тогда стала взрослой и "сильной", свидетельницей Христовой.

И даже если справедливо то, что часто ей, измученной усталостью, лишь с трудом удавалось читать монотонные молитвы — например, ежедневно читать розарий в кругу семьи — то еще более справедливо, что Бог умеет и так привлечь к Себе Свои творения и утвердить их в любви. Справедливо и то, что часто у девочки в руках четки и во "внеурочное" время, когда она вспоминает об умершем отце и хочет напомнить о нем Господу.

Соседи говорили: "Видно, что эту девчушку отметил Господь". А ее мать вспоминала: "Чем старше она становилась, тем делалась добрее. Она никогда намеренно меня не огорчала". Утром в ту субботу, когда она была убита, Мария пошла к соседке. Она хотела попросить ее, чтобы та на следующий день проводила ее в церковь на праздник Драгоценнейшей Крови Христовой. Она сказала ей: "Я так хочу причаститься!".

Но на следующий день, прежде чем принять Тело Христово в больнице, она сама принесет в жертву Иисусу свое бедное маленькое тело и прольет за Него свою кровь.

В тот день 5 июля 1905 года Мария Горетти сидит под жарким солнцем на ступеньках дома и чинит рубашку тому, кто через несколько минут убьет ее. Хотя она и мала, но все понимает и старается не оставаться одна дома, где ее могут застать, старается держаться подальше от того человека, который однажды уже подстерег ее и пригрозил ей смертью, если она кому-нибудь проговорится.

На гумне кипит работа: мать подсыпает в молотилку бобы. Маленькие братишки играют на молотилке. Алессандро хватает Марию за руки, тащит ее в дом и пытается изнасиловать. Девочка отбивается и кричит, но за шумом молотилки и ребячьим гомоном ее крикане слышно. Тому, кто станет ее убийцей, она говорит все, что знает: "Что ты делаешь? Это грех. Бог не хочет этого, ты попадешь в ад". Конечно, она говорит все это на диалекте…

Он запихивает ей в рот кляп, а потом теряет разум: берет долгоносик (инструмент для расширения отверстий) длиной 24 см и несколько раз вонзает ей его в живот. Позже, с ужасом вспоминая об этом, он скажет: "Я как будто толок початки кукурузы в корзине, чтобы вылущить их…".

Думая, что она мертва, он оставляет ее на земле. Марии еще удается подняться, открыть дверь и закричать. Он наносит ей новые удары в спину. На ее теле обнаружат 14 ран: четыре из них пришлось на околосердечную сумку, сердце, левое легкое и диафрагму, остальные — на кишечник.

Ее поднимают с земли: девочка еще пытается прикрыться разодранными одеждами и еще находит в себе силы сказать: "Алессандро хотел заставить меня делать постыдные вещи, но я не хотела". И, конечно же, она говорит на диалекте…

Ее довозят до больницы и два часа ей делают операцию без наркоза. На следующий день она умирает. В бреду она повторяла: "Что ты делаешь, это грех, ты попадешь в ад".

В один из кратких моментов, когда к ней возвращается сознание, ей дают последнее причастие и спрашивают у нее, прощает ли она своего убийцу. Само его имя ужасает ее, но она говорит, что прощает его и молит Бога, чтобы Он его простил. Потом она умирает.

Движимый инстинктом веры, источник которого глубоко и которого ни одному историку никогда не удастся объяснить и понять, христианский народ говорит, что Мария — мученица, святая, "святая Агнесса XX века". Слух об этом расходится, подобно волнам, разбегающимся из единого центра.

И Церковь, которой ведомо все и которая стоит надо всем, признает: эта девочка предпочла умереть, но не нарушить волю Божью. Это и есть мученичество. Конечно, тот, кто не верит в волю Божью, видит лишь растерзанный маленький труп. С этим ничего не поделаешь. Но перед верующим человеком встает нежный образ святой, пусть и некрасивой.

По правде говоря, она уже не нуждается в защите, потому что отныне ее окружает ликование Самого Бога и почитание всей Церкви. Нуждается в защите скорее ее весть, ее пример. Когда несколько лет тому назад антиклерикалы пытались дискредитировать образ св. Марии Горетти, говоря о ней как об "убогой святой" (но на самом деле попытки дискредитации были предприняты сразу же после ее смерти: уже в 1910 году, когда в родном селении Марии Горетти хотели поставить ей памятник, масоны инсценировали демонстрацию протеста), подлинным объектом их ненависти была не столько маленькая мученица, сколько то, что воплощается в ее образе с церковной и культурной точки зрения. Здесь мы должны, хотя и против воли, процитировать отрывок из книги, искажающей ее образ, потому что из него явствует, что на самом деле является объектом нападок, впрочем, и не столь скрытым: "В последние тридцать лет грязное преступление, о котором говорил Пий XII (на церемонии канонизации Марии Горетти) завоевало себе новое место под солнцем, а презренная плоть все чаще становилась орудием земной радости, но предложенный столь торжественно пример, заслуживший такую награду, не остался бесплодным. Во имя Марии Горетти многие девушки предпочли толкнуть другого на грех смертоубийства, нежели запятнать свою собственную чистоту".

То, что об этих словах не следует забывать как о прискорбно неудачном выражении, то, что они выражают определенную программу, доказывается довольно знаменательным обстоятельством; среди примеров пагубного влияния Марии Горетти приводится Пьерина Морозини, которую Павел II впоследствии, 4 октября 1987 года, провозгласил блаженной.

Упреждая определение Церкви, автор с иронией писал: "Пьерине Морозини было 16 лет, и она была членом женской группы молодежного католического движения, когда в 1947 году ей довелось присутствовать на церемонии беатификации Марии Горетти. Во время этой церемонии она говорила: "Как прекрасно умереть как Мария Горетти!". У себя дома она повторяла каждой подруге, подводя ее к портрету Марии в своей комнате: "Как хорошо было бы принять такую кончину!".

На фабрике она тоже говорила об этом постоянно, и однажды кому-то пришло в голову испытать ее. Покушавшийся на ее честь, будучи отвергнут, убил ее ударами камня по голове. Сейчас идет процесс о ее беатификации. По всей вероятности эта рабочая-мученица станет новой Марией Горетти индустриального общества".

Единственное, чего не предвидел наш автор, — это то, что Папа провозгласит блаженной и поставит обществу в пример не одну "деву и мученицу", но сразу двух: работницу из окрестностей Бергамо Пьерину Морозини и юную Антонию Мезина из Оргозоло. По словам наместника Христова, обратившего свою торжественную речь к Церкви и миру, "путь Пьерины Морозины (убитой, когда она возвращалась с работы домой) не закончился, он по-прежнему сияет всем, для кого евангельский призыв исполнен притягательной силы". Папа сказал также: "Охапка дров, собранных чтобы испечь хлеб в печи (шестнадцатилетней Антонией Мезина) в тот майский день 1935 года, осталась в горах рядом с ее телом, побитым камнями. В тот день зажигается иной огонь и готовится новый хлеб, для гораздо большей семьи".

Так с одной стороны оказывается "блаженство чистых сердцем", которые, порой принося себя в жертву, несут радость и надежду всей человеческой семье, а с другой стороны — прискорбное заблуждение тех, кто считает, что назначение плоти, даже если это противоречит системе ценностей и достоинству личности, — в том, чтобы быть "орудием земного наслаждения".

Если следовать логике того автора, которого мы против воли процитировали, девушка-христианка, подвергаясь насилию, должна охотно уступить из двух соображений: потому что тогда ее "презренная плоть" станет "орудием земного наслаждения" и потому что таким образом она из христианской любви не допустит своего оскорбителя до "эксцессов".

Именно в этом и заключается самое невероятное: так называемая "светская" культура доходит до такого самоослепления, что начинает видеть истинный смысл истории Марии Горетти и ее духовных сестер в том, что это девушки или женщины с подавленными инстинктами, заторможенность и упрямство которых спровоцировало их оскорбителей.

Так мы приходим к довольно печальному парадоксу. Наконец-то науки о человеке пришли к заключению, что дело не только в том, чтобы "обладать телом", но прежде всего в том, чтобы "быть телом", потому что тело — это сфера реализации личности и ее связей с окружающим миром.

Отвлекаясь от всех неточных культурно-исторических формулировок, это именно то, чему всегда учила Церковь, говоря о "святости" и о "чистоте" человеческого ела и, следовательно, считая грехом любое его оскорбление или использование как средства для достижения цели.

Конечно, некоторые формулировки и некоторые оттенки могут измениться. То, как в былые времена рассматривалась эта проблема, сегодня не может быть удовлетворительным. Но разве этого достаточно, чтобы взирать на церковное учение о человеческом теле с улыбкой надменного превосходства?

Тело — это материальное воплощение личности: любая попытка разорвать эту связь или позабыть о ней, или использовать ее в своих целях, или "отнять ее историю", кому бы она ни принадлежала, даже если к этому стремится и этого добивается сама личность, унижает ее и ее достоинство и, следовательно, противоречит воле Бога, извечно пожелавшего нашего существования и любящего нас во всей полноте нашего бытия. Вочеловечившись, Бог дал нам Свое Тело в Евхаристии и сделал нас храмом, где присутствует Он Сам. Вера и христианское Предание учат нас, что нас связывают с Ним отношения подлинной дружбы и что мы Ему принадлежим.

Мария Горетти, бесспорно, не имела глубокого философского представления о личности и о теле. Не обладая таким представлением, она была исполнена доверия к Богу. А согласно Его учению, изложенному в заповедях, не должно совершать ничего нечистого. Так она и поступила.

Священники и мама говорили ей, что иначе она попадет в ад. Конечно, богословская точка зрения несколько сложнее и, согласно ей, ад — это возможная посмертная судьба человека, вся жизнь которого была порочна. Но жизнь, целиком порочная, состоит из целиком порочных действий. А связь двадцатилетнего человека с одиннадцатилетней девочкой — это нечто безусловно порочное.

В этом и состояла небогатая, но возвышенная философия маленькой Марии Горетти, и этого было достаточно, чтобы Богу было угодно ее добровольное жертвоприношение. В своем глубоком смирении девочка поняла это, и защищала эту истину изо всех сил.

Поэтому Бог возлюбил ее и сделал примером для всей Церкви. Потому что и маленькая девочка, если она отмечена Богом, заставляет преклонить колена даже великих и премудрых.

СВЯТОЙ МАКСИМИЛИАН КОЛЬБЕ

Перед нами лучезарный образ человека, пред которым все, даже неверующие, преклоняются, о котором все говорят с глубоким почтением. Это святой Максимилиан Кольбе. Он принес в жертву свою жизнь в концлагере Освенцим, любовью и мученичеством искупив достоинство угнетенного человека, и его подвиг стяжал ему всеобщее уважение.

Но надлежит постичь смысл поступка, им совершенного, в контексте всего его существования: его призвания, идеалов, неутомимых трудов, упорной миссионерской деятельности, даже в контексте того, что кому-нибудь могло бы показаться интегризмом, но что свидетельствует лишь о целостности его веры. Только так можно избежать опасности рассматривать его смерть в искусственном отрыве от жизни.

О. Максимилиан Кольбе был сыном своего времени и своей родины: он родился в 1894 году в польской деревушке, в семье владельцев небольшой текстильной мастерской. Погиб он в возрасте 47 лет в 1941 году в Освенциме. В 13 лет, в 1907 году, он поступил в семинарию францисканцев-конвентуалов; в 16 лет (в 1910 году) стал послушником.

С 1912 по 1919 год он изучает философию и богословие в Риме. Защищает диплом по философии в 1915 году и диплом по богословию в 1919 году. Он интересуется физикой и математикой и даже проектирует новые виды самолетов и другие конструкции.

В Риме ему довелось присутствовать на демонстрации масонов-антиклерикалов, устроенной в честь Джордано Бруно. Они несли черную хоругвь, где Люцифер попирает св. Михаила Архангела. На площади св. Петра они раздавали листовки, где было написано, что "сатана должен царить в Ватикане, а Папа — служить ему".

По своему душевному складу молодой Максимилиан — рыцарь, подобный рыцарям раннего Средневековья, но дама его сердца — Дева Мария. Он убежден, что началась "эпоха Непорочной", когда, согласно словам Книги Бытия, Мария должна раздавить голову змия. Он пишет: "Нужно бросить зерна этой истины в сердца всех людей, которые живут и будут жить вплоть до конца времен, и заботиться о том, чтобы они проросли и принесли плоды освящения; нужно, чтобы Непорочная овладела всеми сердцами и воздвигла в них трон Сына своего, увлекла всех людей к познанию Его и воспламенила их любовью к Пресвятому Сердцу Иисуса".

Сам он глубоко чтит Деву Марию: он обращает к ней самые нежные и ласковые слова, как это умеют делать только поляки. Он глубоко убежден, что христиане должны стать "рыцарями Непорочной", и основывает в ее честь особое братство.

Это "Воинство Непорочной", устав которого, написанный им самим, дошел до нас. Начальные слова этого устава, говорящие о цели создания братства, таковы: "Стремиться обратить грешников, еретиков, схизматиков, иудеев и т. д. и в первую очередь масонов (это слово подчеркнуто дважды); и прежде всего освящать всех под покровительством и при посредничестве Пресвятой Девы Марии".

Мы уже упоминали об обвинении в интегризме, которое сегодня о. Кольбе навлек бы на себя со стороны многих благомыслящих и чрезмерно щепетильных христиан. И действительно, у Воинства Непорочной нет никакой особой духовной направленности. Принадлежность к нему — это не умозрительный выбор, но выбор, определяющий весь жизненный путь. Об этом выборе говорится так: "С помощью Божьей мы должны добиться того, чтобы верные Рыцари Непорочной находились повсюду, но прежде всего там, где их присутствие особенно важно, а именно:

1) там, где воспитывается юношество (преподаватели высших учебных заведений, школьные учителя, тренеры спортивных обществ);

2) там, где формируется общественное мнение (редакторы и служащие в редакциях газет и журналов, их распространители, сотрудники публичных библиотек, библиотек-передвижек, устроители конференций и ответственные за показ фильмов);

3) в сфере искусства: скульптуры, живописи, музыки, театра.

Рыцари Непорочной должны стать в каждой области первооткрывателями и быть ведущими научными специалистами (в области-естественных наук, истории, литературы, медицины, права, точных наук и т. д.).

Пусть благодаря нашему влиянию и под покровительством Непорочной возникают и развиваются промышленные предприятия, торговые и банковские учреждения.

Одним словом, пусть присутствием Воинства будет отмечено все, и пусть Воинство исцеляет, укрепляет и созидает все для вящей славы Божьей благодаря Непорочной Деве Марии на благо всей церковной общине". Возможно ли это? Силами одного человека сделать это вроде бы совершенно невозможно.

В 1927 году о. Кольбе начинает на пустом месте строить целый город примерно в 40 километрах от Варшавы. Он говорит о нем как о будущей второй Варшаве. Он называет этот город "Непокаланов": город Непорочной. Всего через несколько лет в Непокаланове уже есть: "обширное расчищенное пространство для сооружения большой церкви в честь Непорочной…

Издательский центр: редакция, библиотека, наборный, цинкографский цех с фотолабораторией, линотипный и печатный цехи…. несколько переплетных цехов, склады и отдел доставки. В левой части города находились в разных зданиях капелла, кельи монахов, дом для послушников, дирекция, медпункт и, на некотором расстоянии, большая электростанция. Есть несколько кузнечных и ремонтных цехов, столярные, сапожные и швейные мастерские, склады стройматериалов и пожарная команда.

Но это еще не все: там была стоянка для автомашин, маленькая железнодорожная станция, связанная с государственной железной дорогой; предусмотрено также строительство аэропорта с четырьмя самолетами и строительство радиостанции. Повсюду — крупные бревна, склады дерева, трубы и различные строительные материалы".

О способности Максимилиана Кольбе увлекать служением своему рыцарскому идеалу других свидетельствуют цифры: через десять с небольшим лет в Непокаланове живут уже 762 монаха: 13 священников, 18 клириков, 527 монахов, 122 молодых человека, готовящихся к рукоположению, 82 послушника. Когда Максимилиан Кольбе после рукоположения возвратился в Польшу из Рима, польских францисканцев было немногим более ста. Монахи Непокаланова обязаны строго соблюдать обет бедности, но в их распоряжении должна быть наилучшая техника; от самолета до ротационных машин последней марки. Братья о. Кольбе способны сделать все: организовать пожарную команду и получить удостоверение летчика, выучиться на дирижера, чтобы лично контролировать записи на пластинки и изучить основы кинорежиссерского мастерства.

Очевидцы так описывают о. Максимилиана Кольбе, который основал эту огромную общину и в первые годы руководил ею: "Он был упорным, настойчивым в достижении цели, неумолимым…

Способность взвешивать и рассчитывать была у него в крови: он неустанно что-нибудь обдумывал, намечал, составлял сметы предварительных расходов и затрат. Он разбирался во всем; в моторах, велосипедах, линотипах, радиоаппаратуре; знал, что стоит дешево, а что стоит дорого; знал, что, где и когда следует покупать…

Не было средства связи, которое казалось бы ему достаточно быстрым. Он часто говаривал, что средством передвижения миссионера должен быть самолет последней модели".

Жизнь всей общины описывается о. Максимилианом Кольбе так; "Образ жизни нашей общины отмечен некоторым героизмом. Таков Непокаланов и таким он должен быть, если действительно хочет достичь поставленной цели — не только защищать веру и содействовать спасению душ, но, дерзко и самоотверженно наступая, завоевывать для Непорочной одну душу за другой, один аванпост за другим, водружать ее знамя на газетных, журнальных и книжных издательствах, на агенствах по продаже книг, на антеннах радиостанций, на художественных и литературных институтах, на театрах, кинотеатрах, парламентах, сенатах, короче говоря, повсюду на земле. Кроме того, Воинство Непорочной должно бдительно следить за тем, чтобы никому и никогда не удалось коснуться этих знамен. Тогда будут низвергнуты все проявления социализма, коммунизма, ересей, атеизма, масонства и всех тому подобных заблуждений, корень которых — грех…

Таким я вижу Непокаланов". В новом городе печатается восемь журналов тиражом в несколько сотен тысяч экземпляров. Тираж самого объемистого из них — журнала "Рыцарь Непорочной" — достигает в те годы миллиона экземпляров. О. Кольбе предполагает переводить его на итальянский, английский, французский, испанский и латинский языки.

Сам он прожил в Непокаланове лишь несколько лет. Уже в 1930 году он был в Японии, где основал на пустом месте город, подобный Непокаланову, названный им "Садом Непорочной". Один автор, критически оценивающий деятельность Кольбе, пишет: "Цель его была завоевать мир — не больше не меньше. Поэтому он поехал в Японию обращать" язычников"; поэтому он строил все новые издательства, основывал монастыри, вынашивал планы распространить по всему земному шару Воинство Непорочной.

Все свои замыслы гигантского масштаба он воплощал почти из ничего, без гроша в кармане, постоянно выпрашивая милостыню в своей залатанной рясе; вошедшей в пословицу. Он обладал поразительной энергией и незаурядным организаторским талантом. Он брался за любое предприятие в буквальном смысле слова своими руками. Он замешивал известь и подносил кирпичи на стройке, работал наборщиком в типографии. В Нагасаки он работал над изданием "Рыцаря Непорочной" на японском языке, хотя по-японскине знал ни слова…".

Во время строительства "Сада Непорочной" он "спал на чердаке, укрываясь пальто".

В 1939 году Воинство Непорочной насчитывало 800.000 человек.

О. Кольбе говорил: "Мы заполним весь мир", и вынашивал планы проникновения в Индию и в арабские страны.

В 1932 году, строя Непокаланов, он решил, чтобы маленький участок земли был отведен только под кладбище, потому что, как он говорил, он предвидел, что кости братьев Воинства будут рассеяны по всему свету.

Какова же была его цель? Вот она: "Нужно затопить землю потопом христианских изданий и изданий, посвященных Деве Марии, на всех языках, повсюду, чтобы утопить в водовороте истины всякое заблуждение, нашедшее себе в печати могущественную союзницу; нужно спеленать мир бумагой, где написаны слова жизни, чтобы вернуть миру радость жизни".

Богословские взгляды о. Кольбе радикальны и бескомпромиссны. Вот как передает их суть один из его биографов: "Он упрямо верил, говорил, писал, что истина едина — и, значит, един Бог, един Спаситель, едина Церковь. Следовательно, люди, все люди, призваны принадлежать единому Богу, единому Спасителю, единой Церкви.

Этому идеалу посвятил и принес в жертву свою жизнь этот миссионер с пером в руке, как он себя любил называть". Таков был человек, на которого обрушил свою ярость фашизм. Он знал, что его ждет. У него было много друзей, которые обо всем его предупреждали. Гестапо даже сообщило ему, что его просьба о предоставлении ему германского гражданства была бы принята благосклонно, если бы он записался в список лиц немецкого происхождения, поскольку у него была немецкая фамилия и по происхождению он был немец (хотя фамилия его матери была явно польской).

Впервые он был арестован вместе с несколькими из своих братьев. Он ободрял их словами: "Смелее, мы отправляемся с миссией". В первое время в Непокаланове размещался госпиталь Красного Креста. Мало-помалу туда начали стекаться беженцы. Там находилось 2000 человек, выдворенных из Познани, и несколько сотен евреев. Немцы стали считать Непокаланов центром, где собирались беженцы.

О. Кольбе, в первый раз отпущенный на свободу, реорганизовал город, чтобы приспособить его к потребностям всех беженцев, и устроил там лечебницу, аптеку, госпиталь, кухни, булочные, огород и все необходимое. 1 февраля 1941 года он был арестован вторично. Он говорит: "Я иду послужить Непорочной туда, где сейчас нужна моя работа". Его работа была нужна в Освенциме. На этого человека с подорванным здоровьем (он страдал туберкулезом, и у него было только одно легкое) обрушились жестокие страдания. Страдания, которым он подвергался постоянно, наравне с другими и больше других, потому что был священником, а священники были для фашистов столь же ненавистны, как евреи. Он стал номером 16670. Сначала он подвозил телеги с гравием и камнями для строительства стены крематория. Телеги он должен был подвозить бегом. На расстоянии десяти метров друг от друга стояли стражники с дубинками, следившие, чтобы ритм работы не замедлялся. Потом он должен был распиливать и перетаскивать стволы деревьев. Поскольку он был священником, ему приходилось таскать тяжести в два или три раза тяжелее, чем носили другие заключенные. Его товарищи по несчастью видели, как он обливается кровью и шатается. Он не хотел, чтобы кто-нибудь подставлял себя под удары вместо него. "Не делайте этого. Непорочная поможет мне, я справлюсь сам".

Когда его хотели положить в полевой госпиталь, если он перенесет перевозку, он все время указывал на кого-нибудь другого, кто, по его мнению, нуждался в этом больше, чем он: "Я могу подождать. Вот ему это нужнее…".

Когда его заставили переносить трупы, часто страшно изувеченные, и укладывать их штабелями для кремации, его товарищи слышали, как он шептал: "Святая Мария, молись за нас", а потом: "Et Verbum caro factum est" (И Слово стало плотью).

В бараках кто-то, охваченный ужасом, ночью подбирается к нему и слышит его слова, произносимые медленно, спокойно, льющиеся на душу, как бальзам: "Ненависть не созидает — созидает только любовь".

Или же он говорит о Непорочной: "Она — подлинное Утешение скорбящих. Она слышит всех, всех!". Больные зовут его "наш дорогой отец". Потом настал день, когда одному из заключенных четырнадцатого блока удалось бежать. Отец Кольбе был переведен в этот блок лишь несколько дней назад. Три часа заключенные всех блоков стояли по стойке "смирно". В девять часов был сделан перерыв на скудный ужин. Четырнадцатый блок должен был стоять неподвижно, смотря, как его ужин выливают в канаву.

В течение всего следующего дня блок оставался на площади, стоя неподвижно в строю, у всех на виду, под ударами стражников, под июльским солнцем, страдая от голода, жары, неподвижности, гнетущего ожидания. Если кто-нибудь падал, его бросали в кучу на краю поля. Когда с работы вернулись все остальные блоки, начался отбор десяти человек, которые должны были умереть голодной смертью в бункере вместо одного убежавшего.

Один из обреченных закричал от отчаяния, вспомнив о жене и детях. И вдруг совершилось чудо. О. Максимилиан вышел из рядов и предложил себя вместо этого человека, которого он даже не знал. Замена была принята. По заступничеству о. Кольбе в тот миг Бог совершил чудо.

Мы должны восстановить происшедшее. Не многие слышали его слова. Но все отмечают о дну деталь. О. Кольбе вышел из рядов и прямо, "уверенным шагом" направился к лагерфюреру Фрицшу, изумленному смелостью узника. Для лагерфюрера Фрицша узники были всего лишь номерами. О. Кольбе заставил его вспомнить, что они были людьми, личностями. "Что нужно этому грязному поляку?". "Я — католический священник. Я пожилой человек (ему было 47 лет). Я хочу заменить его, потому что у него жена и дети".

Самое невероятное — первое чудо Кольбе, чудо, совершенное благодаря Кольбе, — это то, что его жертва была принята. Эта жертва — его свободный выбор, проникнутый состраданием, была как раз проявлением того, для борьбы с чем был построен концлагерь. Концлагерь должен был доказать, что этические представления о братстве людей — вздор. Что есть только одно этическое понятие — "раса", и что низшие расы "неполноценны".

Человечность, согласно нацистской идеологии, — это иудейско-христианская выдумка. Концлагерь был подтверждением тому, что человечность есть для человека нечто внешнее, что ее можно сорвать, как маску, по собственному произволу.

"Концлагеря были полем решающего философского спора" (Щепанский). То, что Фрицш принял жертву Кольбе и прежде всего то, что он принял замену (он должен был по крайней мере послать на смерть обоих), и, следовательно, дал возможность дару обрести свою ценность и принести плоды, было невероятно. Ведь поступок Кольбе придавал смерти человеческий смысл, делал ее не уступкой силе, но добровольным жертвоприношением. Для Фрицша это было либо проблеском чего-то нового и неизвестного, либо выражением его полной слепоты — слепоты человека, не верившего уже, что существование этих людей имеет какое бы то ни было значение для истории. И действительно, не было никакой человеческой надежды на то, что известие об этом поступке выйдет за границы концлагеря.

О. Кольбе тоже по-человечески не мог надеяться, что его поступок найдет какой-нибудь отклик в истории. Но ему удалось неопровержимо доказать, что лагерь — это Голгофа. И это не просто символический образ. Доказательство тому — Литургия. С того дня, с дня, когда жертва была принята, в лагере была церковь.

Осужденные были брошены в темные подземелья блока нагими, в ожидании голодной смерти. С тех пор им не давали ничего, даже капли воды. Во время их долгой агонии о. Кольбе громко читал молитвы и псалмы. И из соседних камер ему отвечали другие осужденные. "Эхо этих молитв проникало сквозь стены, слабея с каждым днем, превращаясь в шепот, угасая вместе с человеческим дыханием. Весь лагерь вслушивался в эти молитвы. Каждый день весть о том, что в тринадцатом блоке по-прежнему молятся, облетала все бараки. В омертвевшей ткани человеческой солидарности вновь начинала пульсировать жизнь. Медленная смерть в подземельях тринадцатого блока не была смертью червей, раздавленных в грязи. Она была драмой и ритуалом. Она была очистительным жертвоприношением" (Щепанский).

Слух о происходящем разнесся и по другим концлагерям. Каждое утро в бункер для смертников фашисты приходили с проверкой. Когда они открывали двери камер, несчастные узники плакали и просили хлеба. Тех, кто приближался к стражникам, жестоко избивали и бросали на цементный пол.

О. Кольбе ничего не просил, не жаловался, он сидел в глубине камеры, прислонившись к стене. Сами стражники смотрели на него с уважением. Потом осужденные начали умирать через две недели вместе с о. Кольбе в живых оставалось только четыре человека. Чтобы умертвить их, 14 августа им была сделана в левую руку инъекция феноловой кислоты. Был канун любимого о. Кольбе праздника Девы Марии — Успения. Он любил петь народный гимн, посвященный этому празднику, в котором были слова: "Настанет день, когда я увижу ее!".

Его тюремщик рассказывает: "Когда я открыл железную дверь, он уже умер, но мне казалось, что он жив. Он по-прежнему сидел, прислонившись к стене. Его лицо светилось необычайным светом. Глаза были широко открыты и устремлены в одну точку. Весь он был как бы охвачен экстазом. Я никогда его не забуду". Во время своей проповеди в Освенциме Иоанн Павел II сказал: "В этом лагере, который был построен для опровержения веры — веры в Бога и веры в человека — и для того, чтобы в корне истребить не только любовь, но все проявления человеческого достоинства и человечности, этот человек (о. Кольбе) одержал победу благодаря любви и вере".

Благодаря своей вере о. Кольбе доказал, что человек может создать настоящий ад, но не может помешать тому, чтобы в нем присутствовал Распятый и тайна Его любви, исполненной страдания, любви, которая независимо от внешних обстоятельств по воле Бога присутствует и актуализируется. Именно поэтому по воле Христовой Фрицш, против своего собственного желания, вынужден был согласиться на замену.

Созерцая облик о. Кольбе, мы оцениваем его мученическую смерть на фоне его жизни, а его жизнь — на фоне его мученической смерти. Смерть о. Кольбе говорит нам, что принести в жертву свою жизнь в ответ на бесчеловечность не значит быть не в состоянии сделать ничего другого, не значит покориться и уступить угнетателю, ожидать награды в загробной жизни и поэтому претерпевать мучения.

О. Кольбе отдал жизнь, добровольно приняв смерть, после того как потратил все свои силы на созидание нового мира, где сторицей воздается уже здесь, на земле. Его мученичество было не благочестивым бегством. Оно было выражением полноты его жизненных сил.

Жизнь о. Кольбе говорит нам, что мученики сделаны не из того же теста, что те, кто в своей жизни заигрывал с плюрализмоми миротворчеством любой ценой, даже если их называть "диалогом" и "экуменизмом".

Бесспорно, этим ценностям надлежит отдать должное (это выражение любви, а не потеря самотождества), но они слишком часто используются для самосохранения, чтобы не пришлось "положить жизнь".

О. Кольбе дал вере поразительно четкое определение и столь же решительно ее проповедовал и хотел воплотить ее во всех проявлениях культурной и общественной жизни. Его милосердная любовь была столь велика, что он стал первым "мучеником милосердия". Именно такой титул, ранее никогда не употреблявшийся, был присвоен ему Иоанном Павлом II при его канонизации.

Но могут ли те, кто якобы во имя христианской любви разбавляет веру водой и лишает ее ее исторической и культурной значимости, быть уверены в том, что в них живет та любовь, благодаря которой люди отдают свою жизнь?

Таков серьезный вопрос, в свете которого должно оцениваться поведение христиан и выноситься суждение о нем. И вера и милосердная любовь нуждаются в силе духа и решимости, и возрастают по мере возрастания мужества.

БЛАЖЕННАЯ ЭДИТ ШТЕЙН

Эдит родилась в 1891 году в Бреслау, который тогда входил в состав Германии (ныне польский город Вроцлав). Она была одиннадцатой, младшей дочерью в еврейской семье. Когда ей было два года, ее отец умер, и главой многочисленной семьи стала мать — мудрая, мужественная и глубоко религиозная женщина, убежденная иудейка. Однако Эдит уже в детстве отличалась независимостью и необычайно живым умом. В возрасте около пятнадцати лет она оставила веру, в которой была воспитана, потому что не могла верить в существование Бога, и вся ее юность прошла в поисках истины, понимаемой как эволюция познания, и в борьбе за достоинство женщины. Она училась в университете, что было довольно редко для девушек того времени: в 1910 году она была единственной женщиной, учившейся на философском факультете городского университета. Затем она переехала в Геттинген, подлинно университетский город, и там познакомилась с философом, который оказал определяющее влияние на всю ее жизнь, — с Эдмундом Гуссерлем, основателем феноменологии.

Его строгий и честный ум поразил Эдит, и под его руководством она блестяще защитила диплом о проблеме Einfuhlung, "вчувствования".

Гуссерль ценил Эдит столь высоко, что готовил ее к преподавательской деятельности в университете и, когда перевелся во Фрейбург, взял ее к себе ассистентом.

Именно ей было поручено разобрать огромный архив учителя: сперва расшифровать его записи, а потом привести их в порядок, отметив, что следует пересмотреть или переработать.

В одном из писем 1917 года Эдит пишет: "Последняя идея учителя такова: прежде всего я должна оставаться вместе с ним до тех пор, пока не выйду замуж; кроме того, я могу выйти замуж только за человека, который тоже станет его ассистентом, как и наши дети. Дальше некуда!".

Заслугой Гуссерля — человека очень взыскательного и несколько деспотичного — было воспитание им своих учеников согласно его знаменитому принципу: "Zu den Sachen" ("К вещам"): следует сообразовываться с вещами, с фенбменами, в том виде, в котором они являются. И именно в силу этой научной добросовестности Эдит не может не обращать внимания на некоторые особые "феномены" и оставаться от них внутренне независимой.

Некоторые из них имеют общий характер: она пишет интересное исследование о древне-германской молитве "Отче наш"; знакомится с новообращенным Максом Шелером, человеком беспорядочного ума, но обаятельным и необычайно одаренным; два года служит на фронте сестрой милосердия и сталкивается воочию с тайной страдания.

Все этообращает ее внимание на феномен религии. Мы можем понять, в каком состоянии духа она тогда находилась, слушая ее собственный рассказ о впечатлении от посещения католической церкви, продиктованного чисто эстетическими соображениями, когда она с изумлением увидела, как простая женщина вошла помолиться с продуктовой сумкой в руке: "Мне это показалось странным. В синагоги и в протестантские церкви, куда я заходила, можно было входить только во время богослужения. То, что люди могут войти в церковь на минутку, как будто по привычке или для непринужденной беседы, так меня поразило, что забыть эту сцену я уже не смогла никогда".

Два других случая имели более конкретный и определяющий характер. В Геттингене она познакомилась с молодым преподавателем, Адольфом Рейнахом, правой рукой Гуссерля, помогавшим ему в работе со студентами. Его доброта, утонченность, артистический вкус, которым был отмечен даже его дом, поразили ее.

Эдит стала другом его семьи, но в 1917 году Адольф был убит на фронте во Фландрии. Его молодая вдова попросила Эдит помочь ей разобрать его философские работы, чтобы подготовить их к посмертной публикации. Эдит тяготила мысль о том, что ей придется вернуться в тот дом, который она помнила прекрасным и счастливым, и увидеть его погруженным в траур и в отчаяние. Но она нашла его проникнутым неизреченным миром и увидела, что облик подруги отмечен скорбью, но как бы преображен. От нее она услышала рассказ о крещении, которое оба супруга приняли несколько месяцев назад, когда они решили примкнуть к протестантской Церкви, хотя их и влекло к католичеству, повинуясь внутреннему голосу, призывавшему их торопиться: "Это не важно, не будем думать о будущем; если мы раз вступим в общение со Христом, то потом Он Сам поведет нас, куда хочет! Обратимся к Церкви, я не могу больше ждать!" (госпожа Рейнах впоследствии стала католичкой).

Эдит слушала этот рассказ, проникнутый любовью, и видела, какой мир был в доме ее покойного друга. Она писала: "Это было моей первой встречей с Крестом, с той божественной силой, которую Крест дает несущим его. Впервые мне видимым образом явилась Церковь, рожденная благодаря Страстям Христовым и победившая смерть. В тот миг мое неверие пало, иудаизм поблек в моих глазах, тогда как в сердце моем восходил свет Христов. И поэтому, став кармелиткой, я добавила к своему имени слово "Крест"".

Четыре года это "событие" или этот "феномен" вел свою работу в ее сознании, пока не получил окончательного осмысления и осознания в свете другого эпизода, имевшего решающее значение.

Летом 1921 года Эдит долго гостила у своих друзей — мужа и жены, также обратившихся в протестантизм. Однажды вечером супруги ушли из дому, и она стала смотреть их книги.

Вот ее рассказ о том, что произошло: "Не выбирая, я взяла первую книгу, попавшуюся мне под руку. Это был толстый том, озаглавленный "Жизнь святой Терезы Авильской". Я начала читать его, и чтение так захватило меня, что я не отрывалась, пока не дочитала книгу до конца. Закрыв ее, я должна была признаться самой себе: это правда!".

Она провела зачтением всю ночь, а утром пошла в город, купила катехизис и миссал, тщательно изучила их и через несколько дней отправилась на первую в своей жизни Литургию.

Она пишет: "Не было ничего, что осталось бы мне непонятным. Я поняла даже малейшие детали обряда. В конце службы я прошла в ризницу и после краткой беседы со священником попросила его крестить меня. Он посмотрел на меня с изумлением и ответил, что для того, чтобы войти в лоно Церкви, необходима некоторая подготовка: "Как давно исповедуете вы вероучение католической Церкви? — спросил он. — И кто занимается вашим образованием?". Вместо ответа я была в состоянии только пробормотать: "Прошу вас, досточтимый отец, проэкзаменуйте меня"".

После долгой беседы священник признал, что нет ни одного положения вероучения, ей неизвестного. Крещение было назначено на Рождество 1922 года, и при крещении она добавила к своему имени имя "Тереза".

Обращение Эдит привело к ее глубокому конфликту с матерью, которая не могла понять, почему ее дочь не вернулась к Богу отцов ее. Таинственным образом этот внутренний конфликт углубился и был преодолен, когда Эдит решила уйти в кармелитский монастырь в Кельне.

К конфликту матери с дочерью мы еще вернемся. С точки зрения внутреннего самоощущения для Эдит Терезы Штейн призвание к крещению и призвание стать кармелиткой совпали с самого первого момента.

Тем не менее ее духовник запретил ей сразу же вступить в затворнический монастырь, утверждая, что она должна исполнить свой неповторимый долг в мире. Первые десять лет после обращения Эдит провела в доминиканской школе, где она — "госпожа учительница" — воспитывала девочек, готовившихся к выпускным экзаменам в лицее, и преподавала им немецкий язык и литературу.

Она вела очень уединенный, почти монашеский образ жизни и изучала историю философской католической мысли (в особенности творения святого Фомы Аквинского), намереваясь сопоставить ее с феноменологией. Ее перевод и комментарий к трактату святого Фомы Аквинского "De Veritate" считался великолепным как благодаря прозрачной ясности перевода, столь хорошо передававшего стиль Отца Церкви, так и благодаря философской глубине примечаний.

Тем временем она начинает разрабатывать свои собственные идеи и публиковать научные труды, хотя ее новая вера, бесспорно, не способствует ее университетской карьере.

С 1928 по 1931 год она принимает участие во многочисленных конференциях, ее приглашают выступить в Кельне, Фрейбурге, Базеле, Вене, Зальцбурге, Праге, Париже.

Наконец, в 1932 году она получила право свободного преподавания в Мюнстере, в Высшем германском научно-педагогическом институте. Ее студенты писали: "Среди всех преподавателей она была самой последовательной и бескомпромиссной защитницей католического мировоззрения… Ей не было равных по остроте ума, широте культуры, совершенству формы изложения и внутренней убежденности".

Не прошло и года с того времени, как она начала преподавать в Мюнстере, как Гитлер стал рейхсканцлером и запретил евреям занимать любые общественные должности.

25 февраля 1933 года Эдит провела свое последнее занятие.

Это год Искупления, и начинают распространяться известия о том, что фашисты преследуют евреев.

Уже ничто не удерживает ее в мире, и поэтому ей позволено уйти в кармелитский монастырь, где она принимает имя Тереза Бенедетта Креста. В затворничестве она живет смиренно, как и все остальные сестры, ничего не знающие ни о ее славе, ни о ее способностях, и доброжелательно судящие о ней только по тому, сколь непривычен ей ручной труд.

Однако ее духовное начальство считает, что ее способности должны быть оценены по достоинству и предписывает ей продолжать, насколько это возможно при новом, монашеском и молитвенном образе жизни, свою научную деятельность. Она заново переписывает и перерабатывает свой основной философский труд объемом более чем в тысячу триста страниц. Она даже вносит исправления в корректуру, но потом издатель из страха отказывается от публикации. Ее труд называется "Конечное существо и вечное Существо".В 1938 году, когда фашизм уже свирепствует вовсю, ее хотят спасти, переведя в голландский монастырь в городе Эхте, куда она отправляется вместе со своей сестрой Розой, обратившейся под ее влиянием и также готовящейся принести монашеские обеты.

В 1939 году началась вторая мировая война. Духовное начальство Эдит просит ее написать книгу о богословской мысли и духовном опыте св. Иоанна Креста, столетие со дня рождения которого должно было вскоре праздноваться. Она радостно повинуется и дает своему труду заглавие "Scientia Crucis" (Наука Креста).

В 1942 году начинается массовая депортация евреев. Голландский епископат протестует — его уверяют в том, что никто не тронет евреев, обратившихся в католичество. Но для католических епископов этого недостаточно, и в коллективном письме, которое читается во всех церквях 26 июля, они официально осуждают депортацию всех евреев.

В отместку 27 июля комиссар рейха отдает секретное распоряжение: "Поскольку католические епископы вмешались в дела, их лично не затрагивающие, все евреи-католики должны быть депортированы в течение недели. Никакое вмешательство в их защиту не должно приниматься во внимание". Впоследствии, 2 августа, когда депортация уже началась, комиссар рейха публично заявляет: "В некоторых протестантских церквях тоже были прочитаны послания…, однако представители протестантских Церквей сообщили нам, что это не входило в их намерения, но что они по чисто техническим причинам не смогли повсюду воспрепятствовать чтению этих посланий. Если же католическое духовенство не хочет взять на себя труд вести переговоры с нами, мы, со своей стороны, вынуждены считать католиков еврейской крови своими злейшими врагами и, следовательно, как можно быстрее депортировать их на восток".

Тогда еще многим было неизвестно, что депортация на самом деле означает геноцид. В тот же день броневик гестапо подъехал к воротам эхтского монастыря, чтобы забрать "монахиню-еврейку". Ей остается всего несколько минут времени. На столе ее лежит почти готовый труд "Scienua Crucis": она довела повествование до описания смерти св. Иоанна Креста. Последние слова Эдит, обращенные к ее сестре Розе, охваченной ужасом, которые слышат другие монахини: "Пойдем же за наш народ".

От нее еще получают записку на имя настоятельницы монастыря, в которой она убеждает отказаться от попыток установить ее местонахождение и добиться ее освобождения.

Вот эта записка: "…я бы в этой ситуации уже ничего не предпринимала. Я всем довольна. "Науку Креста" можно постичь только тогда, когда чувствуешь бремя креста во всей его полноте. Я была в этом убеждена с самого первого момента и от всего сердца сказала: "Ave crux, spes unica" (Радуйся, о Крест, единая надежда)".

Прежде чем закончить рассказ о ее жизни, необходимо погрузиться в размышление о тайне, которой была отмечена жизнь Эдит Штейн. Поражают совпадения, то есть переплетения и глубинная связь людей и событий, внешне как будто бы различных и отдаленных друг от друга: переплетения, благодаря которым мы чувствуем и догадываемся, что вся наша история подчиняется провиденциальному Промыслу Божьему.

Обратимся прежде всего к размышлению о тайне еврейского происхождения и христианского призвания Эдит Штейн: тайне, воплощенной во взаимоотношениях Эдит с ее матерью. Задумаемся над тем, что даже даты, а не только события, полны значения.

Девочка родилась 12 октября 1891 года: по еврейскому календарю это день Йом-Кипур, великий праздник Искупления.

"Моя мать, — писала Эдит, — придавала большое значение этому обстоятельству, и думаю, оно немало способствовало тому, что к своей младшей дочери она питала особую любовь".

Ее мать умерла 14 сентября, в день, когда христиане празднуют праздник Крестовоздвижения — христианского Искупления — и день, когда кармелитки возобновляют перед Богом свои обеты.

Эдит говорит: "Когда пришел мой черед возобновлять обеты, моя мать была со мной. Я ясно почувствовала ее близость".

Через некоторое время пришла телеграмма, где сообщалось о смерти старой женщины, последовавшей в тот самый час, когда ее дочь возобновила свою жертву Богу.

Кто-то легкомысленно распустил слух о том, что ее мать обратилась. Эдит решительно опровергла его: "Сведения об обращении моей матери лишены каких бы то ни было оснований. Не знаю, кто это придумал — моя мать сохранила свою веру до конца. Но поскольку ее вера и упование на Господа были неизменны с раннего детства вплоть до восьмидесяти семи лет и были последней искрой, жившей в ней во время ее агонии, я твердо уповаю, что Судия был очень благ к ней и что она стала моей усерднейшей заступницей, помогающей мне, в свой черед, достичь цели".

Во взаимоотношениях матери и дочери вся страсть и страдание, которые объединяют и разделяют иудаизм и христианство, предстали подобно живой иконе.

Все началось в тот день, когда дочь, зная, что разбивает матери сердце и что та не сможет понять ее, пришла к ней, встала перед ней на колени и прямо, нежно и мужественно сказала ей: "Мама, я приняла католичество".

Тогда впервые Эдит увидела слезы женщины, которая одна, воспитывая одиннадцать детей, вела тяжелую жизнь, исполненную трудов и любви. Однажды, в день Искупления, когда старая мать Эдит проводила целый день в синагоге без куска хлеба и глотка воды, дочь, чтобы сделать ей приятное, пошла туда вместе с ней.

Мать сказала: "Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь молился так, как Эдит. И самое удивительное — это то, что она по своей книге может следить за нашими молитвами".

А когда раввин торжественно провозгласил: "Слушай, Израиль, Бог твой един есть", мать, судорожно сжав руку дочери, сказала ей: "Ты слышала? Бог твой един!".

Разрыв стал еще более драматичным в другой день, во время праздника Искупления 12 октября 1933 года, последний день, который Эдит провела дома. Вернувшись из синагоги вечером, мать, хотя она была уже довольно пожилой, захотела пойти прогуляться пешком с дочерью.

Чтобы успокоить ее, Эдит сказала, что первый срок монастырской жизни будет только испытательным. Мать скорбно сказала ей в ответ: "Если это испытание, то я уверена, что ты его выдержишь…".

Потом она спросила дочь: "Разве тебе не понравилась проповедь раввина?". "Да, понравилась". "Не кажется ли тебе, что можно верить в Бога, оставаясь иудейкой?". "Можно, если не знаешь ничего другого". "А ты, — в отчаянии сказала мать, — почему ты познала другое? Я ничего не хочу сказать против Него, Он, бесспорно, был очень хорошим человеком. Но почему Он захотел стать Богом?".

"Вечером, — рассказывает Эдит, — мы с моей матерью остались в комнате наедине. Она закрыла лицо руками и заплакала. Я стала перед ней и прижала к своей груди ее седую голову. Так я стояла долго, пока мне не удалось уговорить ее идти спать. Я провела ее в спальню и помогла ей раздеться — впервые в жизни. Потом я молча сидела у ее постели до тех пор, пока она сама не услала меня спать".

На следующий день душераздирающая сцена повторилась. Эдит пришлось бежать. Мать никогда не писала ей писем, несколько раз она только ходила украдкой смотреть на кармедитский монастырь, где жила Эдит, и в последние годы в письмах сестер Эдит передавала привет настоятельнице ее монастыря.

Эдит писала ей каждую пятницу, вплоть до дня, смерти матери в тот час, когда Эдит возобновляла свои обеты. Совпадения. 1933 год: год, когда началось демоническое восхождение третьего рейха, был также святым годом Искупления, когда исполнилось тысяча девятьсот лет со времени смерти Христа, и это был год, когда Эдит решила стать кармелиткой. Послушаем ее собственный рассказ: "Был канун первой пятницы апреля месяца, и в тот святой год праздник Страстей Господа нашего Иисуса Христа отмечался с особой торжественностью. В 8 вечера мы собрались на молитвенное бдение в капелле…

Проповедник говорил очень хорошо…, но мой дух был погружен в нечто более сокровенное, чем его слова.

Я обратилась к Искупителю и сказала Ему, что хорошо понимаю, что Его Крест ложится в этот час на плечи еврейского народа. Бóльшая часть его не могла этого понять, но те, кому дана была благодать это уразуметь, должны были принять этот крест добровольно от имени всех.

Я чувствовала, что готова сделать это, и только просила у Господа, чтобы Он указал мне, как я должна поступить. По окончании бдения я была глубоко убеждена, что моя молитва исполнена, хотя еще не знала, в чем будет состоять тот крест, который ляжет на мои плечи".

Согласно свидетельству самой Эдит, она поступила в монастырь в уверенности, что в Кармеле Бог готовит ей нечто такое, что она может найти только там. Когда она решила туда поступить, некоторые из ее родных обвинили ее в том, что она ищет себе убежища как раз в тот момент, когда народ ее подвергается преследованиям.

Одна из подруг Эдит повторила ей это, как бы для того, чтобы ободрить ее, через несколько дней после принесения обетов.

Уже тогда Эдит ответила: "О, нет! я не верю в это! Конечно же, они и здесь меня найдут, и, во всяком случае, я совершенно не рассчитываю на то, что они оставят меня в покое". Когда эсэсовцы увезли ее, сестры, разбирая ее бумаги, нашли маленькую икону, на которой она написала, что приносит в дар свою жизнь ради обращения евреев.

И уже в Великое воскресенье 1939 года она попросила у своей настоятельницы позволения принести себя в жертву искупления Сердцу Иисуса ради подлинного мира: "Я желаю этого, потому что уже час двенадцатый… я знаю, что я — ничто, но этого хочет Иисус, и настанет день, когда Он призовет и многих других".

Еще раньше, в 1938 году, водном из писем она писала: "Я уверена…, что Господь принял мою жизнь ради всех. Я думаю о царице Эсфири, избранной из своего народа, чтобы заступиться за него перед царем. Я — маленькая Эсфирь, бедная и немощная, но избравший меня Царь бесконечно велик и милосерден. И это большое утешение".

И, наконец, последние совпадения.

Святым Церкви, который более, чем кто-либо другой, говорил о необходимости Креста, был великий мистик и преобразователь Кармеля. О нем Эдит написала свой последний труд — "Scientia Crucis", ее труд был прерван на том месте, где она рассказывает о смерти святого, потому что она должна уже не писать, но на своем опыте познать ту "науку креста", о которой писала.

Родившись в 1891 году, в трехсотлетнюю годовщину смерти св. Иоанна Креста (1591), она умерла в 1942 году, в год четырехсотлетней годовщины рождения святого (1542).

И, наконец, последнее таинственное совпадение. В те страшные годы большая часть христиан утратила свою веру и стала исповедовать новую, страшную веру — веру в арийскую кровь. Один из официальных идеологов фашизма писал: "Сегодня рождается новая вера: миф о крови, вера, что вместе с кровью сохраняется божественная сущность человека, вера, основанная на незыблемой истине: нордическая кровь представляет собой тайну, которая сменила древние таинства и лишила их силы".

В единственном официальном идеологическом партийном журнале Розенберг писал: "Среди сильных идеологических противников, которые упорно противостоят всем белым народам, связанным общностью нордической крови… — Римская Церковь…".

В личности Эдит выражена та подлинная богословская трагедия, которую мы еще не осмыслили до конца: она, еврейка, была убита потому, что в ее жилах не текла "нордическая кровь", была убита бывшими христианами, которые выдумали новую языческую религию, и была убита потому, что была христианкой, в отместку тем епископам, которые осудили это язычество.

И Эдит парадоксальным образом полностью принадлежала одновременно и христианскому народу и народу еврейскому. Более того, она — свидетель того, сколь глубоко христианский народ привился к еврейскому, и сколь языческим становится христианский народ, когда он ополчается против своего священного прошлого.

В конце 1939 года Эдит писала: "Я получила то имя, которое попросила. Под крестом я поняла, какая судьба намечалась для народа Божьего в те времена…

Конечно, сегодня я лучше знаю, что значит быть с Господом под знамением креста. Понять это до конца невозможно; это тайна". В тайне Эдит Штейн есть и другой личностный аспект, связанный с ее профессиональным призванием в сфере культуры. И здесь нет недостатка в знаменательных совпадениях.

В течение долгого времени, пока она была неверующей, как она говорила, ее единственной молитвой была жажда истины. Эта жажда привела ее в университетский город Геттинген, который считался "раем для студентов, где днем и ночью, за столом или на прогулке, все занимаются только философией, говоря при этом, разумеется, только о феноменологии".

Воплощением ее идеала стал Эдмунд Гуссерль — "непревзойденнейший философ и учитель" того времени, учивший познавать объективную природу вещей. Увлеченность Эдит феноменологией была столь велика, что еще до ее отъезда в университет ее товарищи в шутку называли ее "познающей объективное" и посвятили ей песню, где говорилось, что все девушки мечтают только о поцелуях (по-немецки Kusseri), и только Эдит "мечтает лично встретиться с Гуссерлем".

"Мне был 21 год, и я была полна надежд. Психология разочаровала меня; я пришла к выводу, что эта наука находится во младенчестве и лишена объективных оснований. Но все, что я знала о феноменологии, заворожило меня, в особенности меня привлек ее объективный метод исследования".

Затем она объясняет: "Все молодые ученые, занимавшиеся феноменологией, прежде всего были осознанными реалистами… Нам казалось, что Логические исследования — это новая схоластика… и познание предстало нам обновленным". Здесь мы не можем заниматься философией. Но все мы можем по крайней мере понять, чтó было поставлено на карту. После долгого периода господства субъективизма (согласно которому истина зависит от сознания и точки зрения субъекта) возобладало объективное представление об истине: "Истина — это абсолют…, она не зависит от мыслящего субъекта… Нужно исходить из опыта и описать его, прежде чем его объяснять…", — говорил Гуссерль.

Он настаивал: "Нужно обратиться к вещам и спросить у них, о чем говорят они сами, обретя, таким образом, уверенность в том, что не вытекает из теорий, построенных а-приори, из непроверенных мнений, полученных из вторых рук". Мы знаем, что Эдит следовала этому наставлению и в своей религиозной жизни и что потом, после обращения, она пыталась сравнить и найти точки соприкосновения непреходящей церковной философии, воплощенной в учении св. Фомы Аквинского, с учением Гуссерля. Он сам признал, что в ее лице католическая Церковь обрела "первоклассную защитницу неосхоластических взглядов". Но больше всего нас интересует общность судеб между учителем и его ученицей, ставшей ученицей Христовой.

Она говорила Гуссерлю о своем обращении, и тот выслушал ее очень сочувственно, но она поняла, что отныне между ней и философом пролегла пропасть. Гуссерль, еврей по национальности, был воспитан в традициях протестантизма, но не был верующим.

Эдит писала об этой встрече; "Между бытием орудия, пусть даже избраннейшего, и обладанием благодатью — пропасть". Пропасть открывалась прежде всего тогда, когда им случалось говорить о "конечных проблемах бытия". Идеал Гуссерля оставался философским идеалом, а его основным делом было довести до конца свои исследования. Даже к смерти он относился и готовился более как последователь Сократа, нежели как христианин.

В одном из своих писем Эдит пишет: "На следующий день после принесения торжественных обетов я получила записку от госпожи Гуссерль, где она сообщала мне о том, что произошло вечером в Страстной четверг.

События этой недели показались мне настоящим подарком по случаю принесения обетов. Я очень хотела, чтобы Гуссерль перешел в вечную жизнь на этой неделе, в силу того же совпадения, благодаря которому моя мама скончалась в тот час, когда мы возобновляли обеты.

Не то чтобы я особо верила в силу моих молитв или особо уповала на свои "заслуги". Однако я убеждена, что Бог никого не призывает самого по себе и что, когда ему угодно принять в жертву чью-нибудь душу. Он посылает изобильные знамения Своей любви" (15.5.1938).

Агония Гуссерля продолжалась со Страстного четверга, 14 апреля 1938 года, до 27 апреля. В то же время Эдит готовилась принести окончательные обеты, которые и принесла 21 апреля.

Все это происходило на Страстной неделе и на неделе после Пасхи. Существуют интересные свидетельства о смерти Гуссерля, показывающие, как мало-помалу интерес его к философии угасал, и он обращался к вере, как ребенок.

Здесь нет возможности привести этот длинный документ. Процитируем лишь некоторые отрывки из него. 14 апреля, в Страстной четверг, во второй половине дня: "Я жил как философ, я хочу и умереть как философ…".

Позже, беседуя с монахиней-сестрой милосердия: "Можно ли умереть достойно?". "Можно умереть и достойно и умиротворенно". "Но как этого достичь?". "Благодатью Иисуса Христа, Спасителя нашего"… "Молитесь за меня".

В Страстной четверг, около 9 часов вечера (это и есть то событие, о котором жена Гуссерля писала Эдит): "Бог принял меня в благодать Свою, Он разрешил мне умереть…".

С того момента он уже не говорил о своих философских трудах и, казалось, получил облегчение.

В Страстную пятницу утром он сказал: "Какой прекрасный день — Страстная пятница! Христос все простил нам". "Бог благ!". "Да, Он благ и в то же время непостижим, и для меня это большое испытание".

Он говорил, что видит свет и тьму, а потом снова свет. Он оставался в состоянии комы до 27 апреля.

В тот день, обратившись к сиделке, он закричал: "Я видел нечто поразительное: пишите, скорее!" и скончался. Эдит смиренно, но твердо свидетельствовала о том, что ее духовный опыт и духовный опыт ее учителя глубоко слились (госпожа Гуссерль впоследствии тоже стала католичкой).

Можно было бы сказать еще много о другом аспекте личности Эдит Штейн: об ее интересе к проблеме равноправия женщины, о защите ею католического феминизма в его умеренной форме.

Этой теме посвящен целый том ее эссе (V том собрания сочинений). Эдит посвятила прекрасные страницы доказательству равного достоинства мужчины и женщины, сохранив, однако, глубинную суть традиционного христианского учения, согласно которому женщина обязана мужчине "послушанием".

Именно ею были сказаны прекрасные слова, которые необходимо глубоко осмыслить и прокомментировать: "Я чувствую, что чем больше я повинуюсь, тем свободней моя душа".

Только благодаря непосредственному знакомству с ее трудами можно понять, что эти слова не могут и не должны быть объектом спекуляции, но обладают, напротив, глубокой внутренней силой, опрокидывающей косные привычные представления.

Обратимся, наконец, к рассказу о ее мученической кончине. Не случайно немногие сведения о ней, дошедшие до нас из концлагеря Вестерборк, где она находилась, прежде чем окончить свой крестный путь, рисуют нам облик женщины, "выделявшейся своим спокойствием и умиротворенностью. Вопли, жалобы, лихорадочное возбужденней ужас вновь прибывших были неописуемы.

Сестра Бенедетта проходила среди толпы женщин, как ангел-хранитель, успокаивая одних, помогая другим. Многие матери, казалось, впали в состояние прострации, граничащее с безумием, — они кричали, как умалишенные, забыв о детях.

Сестра Бенедетта занялась маленькими детьми, мыла их, причесывала, добывала им пищу и оказывала необходимую помощь. На протяжении всего времени, пока она оставалась в лагере, она оказывала окружающим помощь, исполненную такого милосердия, что одно воспоминание об этом глубоко трогает меня".

Это свидетельство одного еврея-торговца из Кельна, встретившего ее в лагере и избегнувшего гибели. "Что с вами теперь будет?" — спросил торговец эту милосердную монахиню. В ответ он услыхал: "До сих пор я могла молиться и работать, надеюсь, что смогу молиться и работать и дальше".

Между 8 и 11 августа 1942 года Эдит Штейн, Тереза Бенедетта Креста, соединила свою жертву с жертвой Христа в газовой камере Освенцима.

БЕНЕДЕТТА БЬЯНКИ ПОРРО

Время от времени на небесах происходит некий диалог. Библия рассказывает нам о нем в форме притчи. В притче говорится о Боге, Который с гордостью любуется воими творениями, любящими Его (как "в тот день" Он указывал с небес на праведного Иова), тогда как сатана отвечает ему: "Разве даром богобоязнен Иов?", "Разве даром творения Твои любят Тебя? Они любят Тебя, потому что преисполнены дарами Твоими, но попробуй отнять руку Твою, попробуй отнять у них то, что у них есть, позволь мне уязвить их плоть и кость, и Ты увидишь, что они проклянут Тебя". Так сатана бросает вызов Богу; "Простри руку Твою и коснись кости его и плоти его, — благословит ли он Тебя?" (Иов 2, 5).

И Бог принимает вызов: "И сказал Господь сатане: "Вот, он в руке твоей, только душу его сбереги!""(Иов 2, 6). Так на землю и на человека обрушивается несчастье, бессмысленное, жестокое и бесконечное страдание. И многие поддаются искушению сатаны. Тогда самые близкие Иову люди и даже его жена усомнились. Жена говорит ему: "Ты все еще тверд в непорочности твоей? Похули Бога и умри".

Но Иов "не согрешил устами своими" (Иов 2, 10–11). Многие же другие в ответ на страдание проклинают небо, бунтуя либо открыто, либо в душе.

А бывают эпохи, когда страх перед страданием столь велики столь бесчеловечен, что люди уже не обращаются к Богу, но просто проклинают жизнь, дар жизни и учат друг друга определять, кто достоин жить, а кто жить недостоин, и уничтожать жизнь, отмеченную страданием.

Так жизнь, которая несет в себе или может нести в себе несчастье либо для самого человека, либо для окружающих, разрушается еще до своего появления на свет.

Представление о ценности жизни, ставшей бременем, — из-за болезни, старости, отсутствия видимой цели — уступает в обществе место представлению о целесообразности "безболезненной" смерти.

И проклятие, обращенное уже не к Богу, но к жизни, теряет свой драматизм и становится вопросом чистой статистики и наспех сформулированных законов, чтобы забыть как о Боге, так и о страдании, которому Он не захотел или не смог помешать.

И сегодня кажется, что сатана выиграл спор. Тем более что после Иова был Христос, возлюбленнейший Сын Божий, душа Которого была прискорбна до смерти, Христос, Который на нашей земле обливался кровавым потом, и это свидетельствует нам о том, что страдание запечатлено в извечном объятии, которым привлекает к Себе Небесный Отец Своего Единородного Сына.

Но многие, кажется, забыли об этом. И Бог переписывает заново книгу Иова и историю Страстей Сына Своего, потому что Ему угодно быть благословенным в тайне страдания.

И тогда вновь совершается чудо. Для нашего времени, именно для нашего времени таким чудом была Бенедетта Бьянки Порро.

Бенедетта родилась в деревушке итальянской провинции Романья более пятидесяти лет тому назад. Она училась на медицинском факультете миланского университета. Когда она умерла, ей не было и двадцати восьми лет.

… В 10 лет она гостила у одной семьи из города Брешиа и в 1946 году ходила в первый класс в школу монахинь-урсулинок. В 1951 году она ходила в первый класс классического лицея Багатта в Дезенцано (вся ее семья переселилась в местечко Сирмионе). Почти все ближайшие друзья Бенедетты принадлежали к католическому движению "Социалистическая молодежь".

Итак, Бенедетта была обыкновенной современной девушкой. Но у нее было преимущество, которое никто преимуществом бы не назвал: Бог возлюбил ее неизреченной любовью и запечатлел ее Своим присутствием — присутствием Распятого.

В детстве Бенедетта была нежным ребенком с сильным характером, как и многие другие дети, но, читая ее дневники, которые она начала писать в пять лет по совету матери, нельзя не чувствовать, как сжимается сердце.

В ее дневниках чувствуется необычайно тонкая душевная организация, которая часто поражает нас в детях, но ее слова уже отмечены отдаленным предчувствием страдания и скорби: "Сегодня я бросила в воздух много перьев, надеясь, что ласточки подхватят их и сделают себе гнездо"; "Я играла с Катериной, и мы сделали из дерева солнце, луну и звезды"; "Я обошла вокруг двора с курицей и цыплятами"; "Я искупала всех уток по очереди"; "Натале обстриг овечку. Надеюсь, ей не было больно".

Дневники пишет девочка, изумленная красотой сельской жизни, но видящая и ужасы войны: немецких, польских, английских солдат, аэропланы, бомбардировки. Иногда сама жизнь ее подвергается опасности. Одно издательство опубликовало прекрасный альбом с сорока рисунками, где четвероклассники проиллюстрировали записи Бенедетты, начиная от самых простых и кончая самыми горестными и глубокими. На эти прекрасные рисунки нельзя смотреть без волнения.

Часто к словам Бенедетты примешивается скорбь, которой запечатлено ее детское тельце: "Солнце палит, я чувствую слабость. Мама ругает меня, потому что я мало ем"; "Мама оставила окно открытым, чтобы солнце освещало комнату, но налетело много ос. Я испугалась. У меня болит голова"; "Когда я вернулась из школы, мои ноги подгибались от усталости и на лбу у меня выступил пот"; "Старая Анджела чувствует себя плохо. У меня тоже болит голова"; "Мне было весело, но я устала"; "У меня очень болит нога. Голова моя горит. В окошко светит солнце, которое освещает всю комнату, но я не могу играть".

Сначала у нее только болит голова. Кроме того, она носит ортопедическую обувь: видимо, вследствие полиомиелита. Сначала она ощущает себя не такой, как все. Кто-то из знакомых девочек называет ее "хроменькой". Когда ее мама об этом узнает, девочка говорит ей: "Не сердитесь! Ведь это правда — я хромая!".

Сначала она не могла играть с другими, не могла свободно двигаться, как другие дети.

В 12 лет ей пришлось надеть корсет: "Сегодня утром я в первый раз надела корсет и так плакала). Он так сильно жмет мне под мышками, что у меня перехватывает дыхание… теперь, мне кажется, я лучше понимаю, насколько я несчастна: раньше я была легкомысленна и думала, что я почти такая же, как все остальные, но теперь… Какая пропасть нас разделяет! Мои ноги никогда не будут одинаковы, и если бы я не носила корсета, то, может быть, стала бы горбатой".

"Но, — добавляет она, — в жизни я хочу быть, как другие, может быть, больше других. Мне хотелось бы совершить что-нибудь великое. Какие мечты, сколько слез, какая тоска, несчастная Бенедетта!".

Она продолжает учиться в школе, но с 16 лет постепенно начинает глохнуть. Ее болезнь столь необъяснима, что сперва врачи полагают, что это глухота на нервной почве: "Меня вызывали на уроке латинского: время от времени я не понимала, о чем меня спрашивает преподаватель, — как мне иногда бывает неловко!"; "На перемене я разговаривала с преподавателем итальянского языка… и, конечно же, ничего не понимала. До сих пор, когда я вспоминаю об этом, мне становится стыдно…"; "На уроке по истории искусств я почти ничего не поняла. Ну и дела!".

Велико ее унижение. Она рассказывает одной подруге: "Часто я не слышу того, что говорят окружающие, и мне приходится только улыбаться. Единственный выход — делать вид, что я глуповата, а не глуха, потому что, веришь ли, люди смеются над моим недостатком, и, наверно, это действительно смешно, когда тебе что-то говорят, а ты не слышишь".

Но она же пишет: "Какая разница? Может быть, настанет день, когда я не буду понимать ничего, что говорят другие. Но голос совести я буду слышать всегда, и именно этому голосу я должна следовать".

Она по-прежнему неутомимо занимается, изучает литературу, искусство, даже музыку. Выпускные экзамены она сдает на год раньше срока. Смотря на себя в зеркало, — а она очень красивая девушка — она с иронией пишет одной из своих подруг о себе самой; "Иногда мне кажется, что я — памятник инвалидам войны!".

В университете она начинает изучать медицину. Ей приходится переносить всяческие унижения: кто-то должен отвечать вместо нее во время проверки студентов, она оказывается в изоляции, один из преподавателей бросает ей в аудитории зачетную книжку, потому что не хочет принимать у нее экзамен в письменной форме — он кричит ей: "Виданное ли это дело — глухой врач!".

Венедетта пишет: "Сегодня вечером мне грустно: я думаю, что мне не выдержать этого — ведь я буду глухой всю жизнь!". Однако ей удается сдать все экзамены. Она хочет во что бы то ни стало стать врачом: "Мне было бы достаточно быть последним из врачей". Заключительного экзамена — экзамена по гигиене — она не выдержала. Учиться дальше она уже не в состоянии. Ее медицинских знаний ей хватает для того, чтобы самой поставить диагноз своей болезни, которая всем кажется загадочной: рассеянный нейрофиброматоз или болезнь Реклингсхаузена, опухолевое заболевание нервных тканей, ведущее к последовательной утрате всех пяти чувств. В 23 года после бесполезной операции спинного мозга нижняя половина ее туловища остается полностью парализованной, мало-помалу она утрачивает вкус и обоняние. Она уже не чувствует никаких запахов и вкусовых ощущений. Потом она утрачивает и осязание: сохраняет чувствительность только ладонь ее правой руки. С тех пор для того, чтобы общаться с ней, приходится нажимать условленное число раз на эту маленькую дверку ее измученного тела. В возрасте 27 лет — 28 февраля 1963 года — она присутствует на богослужении. В момент вознесения чаши у нее происходит кровоизлияние в глаза, и она полностью слепнет. В течение пяти часов она никому не говорит, что отныне погрузилась в абсолютную тьму. Потом она признается священнику, служившему Литургию: "Отец мой, я спокойна, и в моей душе сияет свет, хотя я только что полностью потеряла зрение".

Ей с трудом удается сказать это хриплым голосом. Такова внешняя история ее страданий. Здесь было сказано лишь о самых главных ее этапах и не упоминалось о бесчисленных операциях, результатом которых иногда было лишь ухудшение ее состояния.

Это страдание хрупкого существа, почти полностью изолированного от внешнего мира: от нее как будто требуется заживо пережить медленное, страшное умирание.

Но тут происходит чудо.

Христос пришел к ней, или, лучше сказать, Он доказал, что Он живет в ней, согласно богооткровенной истине, которой учит нас апостол Павел: "Не я живу, но живущий во мне Христос".

Эта истина справедлива для каждого христианина (и в определенной степени для каждого человеческого существа), но она часто остается для нас неясной и не пережитой на опыте в силу эгоизма нашей плоти, а часто — и нашего духа. В силу нашего небрежения.

Итак, Христос доказал, что Он живет в ней. Однако необходимо правильно представлять себе это присутствие Христово: оно не было для нее чем-то вроде духовного наркотика, заглушавшего ее страх. Думать так было бы ошибочно, как ошибаются те, кто считает, что во время Страстей Христос в силу Своей божественной природы не страдал. Страдания Бенедетты были ужасны.

Я от всего сердца надеюсь, что во время процесса беатификации, который сейчас ведется, агиографы и все, кто им занимается, не допустят этой ошибки — не станут исправлять и смягчать те слова Бенедетты, в которых, как кажется, сквозит настоящее отчаяние.

Это было бы все равно, что исправлять те места в Евангелии, где Иисус просит Отца пронести чашу мимо Него или укоряет Отца в том, что Он Его оставил. Страдание Бенедетты потеряло бы свой смысл, если бы все ее несчастное существо действительно не страдало — физически, психологически и духовно.

Бенедетта сама признается своей подруге: "Иногда мне хочется броситься в окно", и сначала она чувствует себя "охваченной страхом и беспокойством". В 17 лет Бенедетта чувствует, что ее как бы затягивает пустота и скептицизм: "Мне кажется, что время проходит, минута за минутой, в молчании и пустоте дни грустны и похожи один на другой, ничего не происходит, радоваться нечему, немного смирения и много горя. Озеро серое, небо пасмурно, иногда я чувствую, что глаза мои полны слез, мне хочется плакать то ли это холод, то ли воспоминания. Знаешь, Анна, мне кажется, что я медленно-медленно, без боли исожаления, погружаюсь в бесконечное болото, не осознавая происходящего и оставаясь равнодушной, даже если исчезнет последний клочок неба и трясина сомкнется надо мной".

В этот период она чувствует "страстную жажду истины, но никто ничего не знает".

Но однажды произошло что-то, что останется тайной ее души и ее дружбы с другими девушками, которые помогают ей понять свое призвание.

Впервые о произошедшей перемене свидетельствует ее письмо матери от 1959 года: "Что касается меня, то все по-прежнему. Но с тех пор, как я поняла, что существует Некто, кто глядит на мою борьбу, я стараюсь быть мужественной. Как это прекрасно, мамочка! Я верую в Любовь, сошедшую с небес, в Иисуса Христа и в Его прославленный крест, да, я верую в любовь".

То, что это не просто преходящее настроение, подтверждается постскриптумом: "Мне хочется сказать тебе еще кое-что. Ты скажешь мне, что я родилась в Иисусе. Да, но прежде мне казалось, что Он так далеко. Теперь же я знаю, что Бог во всем".

И ощущение близости Бога становится в ней все сильнее. Через год она пишет: "Я живу, как обычно, однако чувствую себя существом столь полноценным! Действительно, жизнь сама по себе кажется мне чудом, и я хотела бы вечно возносить гимн хвалы Тому, Кто даровал мне ее".

Вспоминая о самых трудных годах, она пишет: "Думая о прошлом, я вспоминаю о том, сколько страданий, страха я пережила, и, борясь с недугом, я всегда искала Его — только Его — с самого начала. И Он пришел, Он утешил меня, успокоил меня в моменты самой сильной боли и самого острого страха, когда мне казалось, что рухнуло все здоровье, надежды на учебу и работу, мечты".

Духовные переживания Бенедетты очень просты, но требуют несокрушимой веры. Суть их такова рядом с Бенедеттой — Христос, Который успокаивает, утешает ее, дает ей ощущение счастья. Дело не в том, что Бенедетта страдает, а духовное присутствие Христа заставляет ее забыть о страданиях, подобно наваждению или наркотику. Это не так: несчастное тело Бенедетты и ее душа действительно страдает, но Он существует. Он — истина. Он дарует ей невероятное счастье. Среди писем Бенедетты есть одно несколько жесткое и суровое, написанное в ответ на письмо друга, который, по-видимому, восхищался мужеством, с которым она переносит свои страдания.

Она пишет ему (и это одно из ее последних писем): "Признаться, тон твоего письма не понравился мне. Видишь ли, Роберто, комплименты мне совсем не по душе Более того, я не хочу их слышать. "Ибо уже не я живу, но живущий во мне Христос". Роберто, ты ничему от меня не научился".

В 1962 году она пишет: "Знаешь, было время, когда я искала Бога, но была беспокойна, как будто платье было мне слишком узко". "Я живу, как обычно, очень страдаю, каждый день мне кажется, что я этого не перенесу, но милосердный Господь поддерживает меня, и я все время вновь поднимаюсь и стою прямо у подножия Креста".

А в 1963 году она пишет: "Мне кажется, я задыхаюсь и надежда вытесняется чувством бесконечной скорби и страха. Обреченная на глухоту, я заставляю себя быть спокойной, чтобы моя скорбь расцвела, и, опираясь на свою смиренную волю стараюсь быть такой, какой Он хочет меня видеть крохотной — и я действительно чувствую себя ничтожно малой, когда мне удается узреть Его бесконечное величие в мрачной ночи моих тягостных дней. Я борюсь с искушением желать солнечного тепла, когда ощущение Его присутствия в моей душе становится явственней, я зову Его к себе, как будто моя постель — это пещера или пустынная келья, откуда Он должен помочь мне выйти и научить меня лучше исполнять свой долг, который состоит и должен состоять не только в том, чтобы анализировать свои переживания, но и в том, чтобы любить страдание во всех, кто живет рядом со мной или собирается у моей постели. Мне хотелось бы обладать всем терпением, необходимым для того, чтобы уметь ждать, как природа ждет источника конца и победы над началом и взывает к нему. Пребывая в состоянии неподвижности, мне хотелось бы быть доброй и послушной, ласковой и безмятежной и полностью отказаться от себя самой, забыть себя, вслушиваясь только в чудо Его Света".

Она также пишет: "Мне кажется, что вместе с Ним я в запертой келье, но движусь вперед. И меня охватывает нежность, когда мне кажется, что Он берет меня за руку, и я невольно вздрагиваю".

"Я тоже помню о тебе и по-прежнему очень люблю тебя, — пишет она старой подруге, которая после долгого перерыва ее отыскала. — Но я очень изменилась. Теперь со мной Бог и мне хорошо. Мы живем на земле, которая надеется под снежным покровом, потому что "все там, где ему надлежит быть, и идет туда, куда ему надлежит идти в место, указанное Премудростью, которая не есть наша премудрость" (*)… Я слепа, глуха и почти нема. Но я говорю: в начале был Свет, и Свет был жизнь человеков".

"Мои дни длинны и тягостны, но все же исполнены нежности и света Божьего. Ребята из "Социалистической молодежи" мне очень помогли. Я не могу ничего отдать Господу, мои руки пусты, у меня есть лишь несколько хлебных крошек, но даже в своей постели я чувствую всю прелесть наступившей весны. И я приношу в дар Богу все цветы мира, расцветшие под Его солнцем. Я думаю о последнем часе и, если мне станет страшно, не стыдясь, скажу "Мне страшно. Господи, укрепи меня!""

"Пожалуйста, молись за меня у меня еще остались крохи, которые я могу отдать Господу. Мой ум иногда омрачается это смертная пустыня Мне страшно Если я говорю лишнее, пожалуйста, моли Его, чтобы Он заставил меня замолчать… Я иду крестным путем, скоро ему конец… Тот, кто в страдании приближается к Нему, становится добрее, тот, кто от Него удаляется, ожесточится, сам того не заметив".

"Мрак страшен, но я знаю, что я не одна: рядом со мной, в молчании, в пустыне, идет Он: Он улыбается мне, идет впереди меня, вдохновляет в меня мужество принести Ему еще несколько крох любви".

"Мрак, в который я погружена, тяготит меня, но я предпочитаю мрак, если нужно заплатить этой ценой за возможность идти со светом в сердце". "Я пишу тебе, потому что до сих пор меня иногда охватывает чувство страха и горечи. Иногда мне кажется, что я стою перед Ним неподвижно, с пустыми руками, и что у меня не осталось ни крохи. Я стараюсь выйти из очень трудного, невыносимо трудного душевного состояния. Иногда я страшно страдаю, хочу, чтобы все кончилось; иногда прошу, чтобы страдание мое было еще больше… Иногда я чувствую, что земля уходит у меня из-под ног, как будто я стою на шатающейся лестнице, и не могу подниматься вверх.

И все же — я этого хочу. Я чувствую себя одинокой. Я зову Его в смятении, но в моей душе — лишь какая-то смертная пустыня.

Я теряю рассудок. Все дни одинаковы. Я блуждаю во тьме, но в моей душе — свет, я могу говорить лишь нечленораздельно, но мне нужно сказать Ему столько нежных слов!

Я в страхе думаю о том, как это ужасно: бояться только одного — бояться потерять Бога. И этот ужас мне довелось испытать. Я вспомнила свою прошлую жизнь, но не нашла в ней смертных грехов. Тогда постепенно в моей душе вновь воцарились мир и спокойствие. Я снова услышала в своем сердце голос Отца.

Измученная жаждой, я прибегла к Нему, ища утешения. Это был Он! Я вновь почувствовала Его близость! Я вновь нашла Его, Франческа, какая радость! Я чувствую, что с Ним могу идти хоть на край света, если это Ему будет угодно. Я не хочу отдыха, не хочу останавливаться: я вновь нашла Господа, услышала Его голос, и как сладостна была наша беседа!".

"Я поняла, какое богатство — моя болезнь, и не хотела бы ничего изменить".

"Я поняла, что вознаграждена за то, что у меня было отнято, потому что обладаю богатством Духа".

"Ум мой еще ясен, но я устала! Я очень устала, отец мой, даже слов на моих устах почти не осталось. Но дух мой еще бодр, и я готова ответить "Я здесь!", когда Он призовет меня.

Отец мой, я слышала Его голос, голос Жениха… Разговаривая с Господом и молясь Ему, я ленива, но все же смиренно приношу себя в жертву…".

"Я стараюсь бдить неустанно, и если меня вдруг начинают одолевать искушения, я зову Его, хотя и бледнею от страха, сразу же чувствуя присутствие Господа, утешающего меня, Господа, Чей свет сияет мне во тьме. Если я теряю равновесие, Он сразу же обращает ко мне взгляд, зовет меня и меня находит…".

"Мне хорошо, мне очень хорошо, хотя я с трудом переживаю некоторые часы, потому что Господь ни на миг не оставляет меня". "Иногда мне становится грустно, потому что мне кажется, что в моем состоянии я уже никому не нужна и тогда мне хочется, чтобы поскорее настала Встреча. Но, может быть, это искушение.

Потому что, видишь ли, Николетта, чем дальше я иду вперед, тем крепче моя уверенность в том, что "сотворил мне величие Сильный, и величит душа моя Господа". И действительно, каждый миг, каждое дыхание подтверждает мне, что Бог с любовью помогает мне".

"Я бедна и в бедности моей не делаю ничего, и иногда падаю на землю под тяжестью моего креста. Тогда я с любовью взываю к Нему у Его ног, и Он нежно кладет мою голову Себе на лоно. Ты понимаешь меня, Мария Грация? Ведомы ли тебе эти сладостные минуты?".

Я прочитал 147 писем Бенедетты, с трудом написанных или продиктованных ею — большая часть их приходится на последний год ее жизни — и мне жаль, что приходится цитировать только некоторые из них и опустить столько других, проникнутых бесконечным страданием и безграничной нежностью, благодаря которым письма Бенедетты стали одним из выдающихся памятников христианской литературы.

Но ясно одно: речь идет о переписке, о людях, которые получают эти письма, которые отвечают на них, встречаются с Бенедеттой, сопереживают ее страданиям и сопричастны ее неизреченному счастью.

У постели Бенедетты течет жизнь, которую трудно себе представить: иногда в ее комнате собирается более пятнадцати юношей и девушек, которым с трудом удается общаться с ней при помощи медленного и требующего большого терпения немого алфавита, тогда как Венедетта "интересуется всем и всеми". Бенедетта даже пишет в газеты (получило большую известность ее письмо в журнал "Эпоха"), чтобы поддержать молодых людей, страдающих так же, как она, но впавших в отчаяние. Она идет им навстречу и убеждает их возродить веру в своих ожесточившихся сердцах. Свидетельства тех, кто с ней общался, заслуживают особого рассмотрения.

Достаточно привести одно из них: "Иногда, особенно во время молитвы, на ее лице появлялось неземное выражение и она говорила вещи, которые нельзя было слушать без трепета".

После ее смерти круг ее друзей, узнавших от нее тайну страдания, необычайно расширился. Даже Игнацио Силоне написал: "Рядом с Бенедеттой можно только молчать и преклоняться".За день до смерти Бенедетта позвала свою маму и, конечно, не зная того, что до нее то же самое делали другие святые, сказала ей: "Мама, стань на колени и возблагодари Бога за все, что Он даровал мне".

Незадолго до этого ей удалось сказать матери: "Мама, ты помнишь… легенду?".

Она умерла, благодаря ее, благодаря всех, кого любила, благословляя жизнь и Бога.

"Ты помнишь… легенду?".

Бенедетта очень любила читать, и ей запомнился рассказ Тагора. В нем говорилось о нищем, который однажды повстречал Царя царствующих в его золотой карете:

"Карета о становилась рядом со мной. Твой взгляд упал на меня, и, улыбаясь, ты сошел вниз. Я почувствовал, что настал высший миг в моей жизни. Но Ты вдруг протянул руку со словами: "Что ты можешь дать мне?". Ах, какой это был подарок — протянуть Твою царскую руку, прося милостыню у нищего!

Смущенно и нерешительно я медленно извлек из своей сумки зернышко и дал его Тебе.

Но каково же было мое удивление, когда на склоне дня я вытряхнул все из сумки на землю и среди кучки моего жалкого добра нашел золотое зернышко! Я горько плакал о том, что у меня не хватило великодушия отдать Тебе все, что у меня было".

Становится понятным, почему Бенедетта все время повторяла, что у нее еще есть крохи, чтобы дать Ему, или жалела, что ей не удается отдать Ему последние крохи. Эта сказка Тагора глубоко языческая, ибо бедняк не понимает, чтоб за встреча произошла, и глубоко христианская для Бенедетты, вера которой открыла ей парадокс: Бог богат, а творение бедно. Он должен был бы давать, но вместо этого протягивает руку. Он просит, а творению кажется, что оно должно стать еще беднее, отдав все: здоровье, слух, зрение, возможность двигаться.

Но все отдав — когда вечером содержимое сумки вытряхнуто на землю — бедное творение видит, что все было превращено в золото, все стало драгоценным."Ты помнишь легенду?".Для Бенедетты сказка стала реальностью уже тогда, когда она поняла, что Господь вошел в ее жизнь и потребовал от нее всего: и это было выражением Его любви, чего бы Он ни просил.

Бенедетта писала одной из своих подруг: "Сейчас я прощаюсь с тобой и повторяю: чтобы жить, мне нужно чувствовать, что Бог живет во мне". И в этом заключался смысл ее "легенды". Но в этом и смысл нашей "легенды". Всегда ли мы помним, что для того, чтобы жить, мы должны чувствовать, что "Бог живет в нас"? Всегда ли мы помним, что для того, чтобы чувствовать, что Он живет в нас, мы должны отдать Ему все?

Загрузка...