Том III

СВЯТАЯ АНДЖЕЛА МЕРИЧИ (ок. 1470–1540)

Существует старинная северная легенда, удивительно популярная в средние века и в эпоху Возрождения: легенда об обращенной в христианство и посвященной Господу Иисусу британской принцессе Урсуле, которая захотела избежать нежеланного брака.

В сопровождении свиты из одиннадцати тысяч девушек она отправилась в паломничество в Рим: белоснежный флот поднялся по Рейну до Базеля, затем бесконечный кортеж достиг святого города и предстал пред пораженными очами Папы и его кардиналов.

Сами князья Церкви сопровождали паломниц на обратном пути до Базеля. Там девственницы пересели на свои суда и продолжили плавание до Кельна, где на них напали орды гуннов, предавшие их мученической смерти.

Очевидно, что это легенда, но в ее основе лежат некие реальные события: раскопки под базиликой св. Урсулы в Кельне, предпринятые после бомбардировок II мировой войны, показали, что первоначальная церковь IV века действительно была построена над одиннадцатью захоронениями юных христианских мучениц.

В древних надписях достаточно значка над римской цифрой, чтобы одиннадцать оказалось умноженным на тысячу.

Но не подлежит никакому сомнению, что древние христиане с любовью поклонялись девственницам, принесшим Христу свои жизни, свою любовь и свою кровь.

Легендарные преувеличения позволили передать глубинный смысл этой истории: по древним темным языческим землям струился поток юности, чистоты, жизни, исполненной любви, поток, способный победить варварство и смерть.

Сердца и воображение людей средневековья — даже наиболее образованных — были поражены до такой степени, что св. Урсуле были посвящены самые крупные университеты той эпохи: в Париже, Коимбре, Вене.

Маленькая Анджела Меричи, родившаяся в Дезенцано между 1470 и 1475 годами, услышала эту историю в возрасте пяти лет: отец читал ей "Жития святых" Якопо Ворагинского — ту самую "Золотую легенду", которая издавалась одиннадцать раз только за последнюю четверть XV века.

Кроме того, Анджела могла видеть созданные в Брешии прославленные творения художников, рассказывающие о судьбе св. Урсулы: кисти Моретто в церкви св. Климента и кисти Антонио Виварини в церкви Сан-Пьетро-ин-Кастелло.

О первых годах жизни Анджелы Меричи мало что известно; ее отец был крестьянином среднего достатка, мать же принадлежала к семье мелких дворян Бьянкози из Сало.

Семья не была счастливой: из шести детей (Анджела была предпоследней) трое старших умерли рано, затем ушли из жизни отец, мать и одна из сестер.

Двух оставшихся в живых девочек отвезли в Сало — в то время богатый, многолюдный и легкомысленный городок — и оставили жить у зажиточных дяди и тети, окруживших их любовью и заботой.

Так на ласковых берегах озера Гарда они смогли близко узнать "шумную, многоцветную и праздничную жизнь итальянского Возрождения", с ее повседневными "спорами горожан, столкновениями партий, семейными ссорами, историями законной и преступной любви, бедностью, болезнями и нищетой, играми и дуэлями, обманами и изменами, роскошью и ветреностью".

Сестрички сторонились этой жизни, прятались в тенистых аллеях и строили маленькие приюты отшельников, "отчасти для игры, отчасти для Господа, которого уже носили в сердце": мир, блеск которого привлекал стольких ровесниц, казался им слишком пустым и печальным.

А внутренний мир наполнялся благодатью и озарялся.

До нас дошли некоторые рассказы, переделанные и приукрашенные в соответствии с канонами того времени: Анджела пачкает и красит в черный цвет свои от природы светлые волосы, в то время как распространяется мода на крашеных венецианских блондинок; Анджела любит одиночество и молитву и упрямо отказывается участвовать в праздниках; Анджела изнуряет себя постом и покаянием и сгорает от любви к самым обездоленным.

Однако более важным и определяющим для ее будущего развития является, конечно же, "видение о призвании", посланное ей в ранней юности.

"Во время жатвы, когда ее подруги полдничали, она отходила в сторонку, чтобы помолиться. Однажды, когда она была погружена в молитву, ей показалось, что небо расступилось и с него спустилась чудесная процессия: пары ангелов чередовались в ней с парами девственниц; ангелы играли на различных музыкальных инструментах, а девственницы пели. Мелодия звучала настолько отчетливо, что она запомнила ее и потом могла напевать.

Процессия расступилась, и в оказавшейся рядом с ней девственнице Анджела узнала свою сестру, недавно умершую после краткой благочестивой жизни. Кортеж остановился, и сестра предсказала ей, что Бог хочет с ее помощью создать Общество Девственниц, которое распространится и приумножится".

Об этом говорится в древнем тексте Ландини, тот утверждает, что слышал это от многих современников Анджелы.

Это видение напоминает картины Беато Анджелико, на которых музицирующие ангелы и чистейшие девственницы предстают во плоти", ничего не теряя при этом от своей трансцендентной духовности. И действительно, видения святых — это, если можно так выразиться, живопись Бога, с помощью которой Он говорит со своими избранными детьми.

После этого события, пророчески отметившего ее юность, Анджела знает, что перед ней стоит задача, которую надо выполнить в лоне Церкви; но она начнет решительно осуществлять ее только, когда достигнет шестидесяти лет — для тех времен очень почтенного возраста.

Послушание видению станет для нее завершением всего, окончательным решением, как если бы целые десятилетия наблюдений, молитв и подготовки понадобились ей, чтобы понять свое время и найти по-настоящему новый ответ на неожиданно серьезные вопросы.

И здесь мы должны поговорить об обществе, о том обществе, каким оно было в конце XV века.

Брешию того времени называют "благоустроеннейшим и богатейшим городом", но превосходная степень в латинском определении намекает и на что-то чрезмерное, слишком "изнеженное", с оттенком болезненности.

Город переживает золотой век своего возрождения, но утопает в безудержной роскоши.

Когда в 1447 году сюда с визитом приезжает Катерина Корнаро, королева Кипра и сестра губернатора Брешии, празднества длятся три месяца.

За несколько лет до этого, в преддверии 1494 года, Савонарола проповедовал и предсказывал бедствия также и в Брешии, но его никто не послушал. Более того, в том же самом году город открыл свои двери французским войскам Людовика ХII, так как хотел быть открытым еще и галльской роскоши и изысканности.

"Можно было подумать, — пишет хроникер, — что за три дня все они стали французами; люди любого возраста и пола, в общем, большая часть жителей Брешии, переняли французские манеры и одежду, и даже я бы сказал, язык французов".

Это были годы безумств и пороков; и распространилась неизлечимая и сеющая ужас французская болезнь — сифилис.

Но французы благоволили лишь высшей аристократии, и поэтому буржуазия задумала восстать против них.

И тогда войска Гастона де Фуа предали город огню и мечу: февраль 1512 года был назван "карнавалом слез и крови" — десять тысяч убитых за один день в городе, насчитывавшем шестьдесят пять тысяч жителей.

Вся Европа пришла в ужас, и эти страшные события породили обширную литературу (начиная от хроник и судебных документов и кончая поэмами и новеллами).

Нам следует остановиться на этом подробнее, потому что иначе мы никогда не сможем понять, откуда в ту эпоху столько нищеты и столько величия, столько греха и покаяния. В те времена Бога оскорбляли неслыханно варварскими поступками, но люди сохраняли способность во весь голос призывать Его из глубины своей тоски, и не было недостатка в святых.

Чезаре Ансельми, болонский историк, следовавший за французскими войсками "с целью видеть и узнавать, чтобы затем описать", расскажет потом: "я испытал такую горесть душевную, что не только сожалел, что пришел сюда, но сожалел даже, что появился на свет":

"… на улицах видны были только несчастные женщины и дети, искавшие мертвые тела своих отцов, или братьев, или мужей, или сыновей; другие, уже нашедшие тела близких, плакали и рвали на себе одежды, склонившись над ними; и многие не уходили ни днем, ни ночью, так что в конце концов там и умирали рядом с убитыми. И страшнее было смотреть на то, как многие из свиты, видя красивую женщину, плачущую над телом кого-то из близких, набрасывались на нее… и хотели здесь же, прямо над этими мертвыми телами безо всяких церемоний ее обесчестить… Можно было видеть, как некоторые женщины в горе бросались на землю и наваливали на себя мертвое тело, чтобы накрыться им, и так продолжали обнимать его, пока сами не умрут; одни рыдали в голос, другие плакали потихоньку, иные замыкались в избытке своего горя, а иные славили Бога и исповедовались во всех своих грехах и молили бесконечную милость Его о принятии их души…"

Так город был отмечен наслаждением и кровью, пышностью и бедой.

Еще в течение семи лет после ужасающего "разграбления Брешии" французы, венецианцы и испанцы будут оспаривать город друг у друга.

С религиозной точки зрения, ситуация была не лучше: начиная с 1442 года все епископы без исключения являются выходцами из знатных венецианских семей и пользуются своей должностью как наследственным владением. Достаточно вспомнить, что во времена Анджелы кардинал Франческо Корнаро назначил своим преемником на епископской кафедре собственного племянника Андреа, которому было тогда всего одиннадцать лет.

Кроме того, епископы не живут в Брешии, а оставляют там викария для решения текущих бюрократических проблем. Ту же привычку переняли и многие приходские священники.

Еще в 1564 году великий епископ-реформатор Боллани обнаружит, что по меньшей мере 120 приходских священников не проживают в своих приходах, то есть не исполняют своих социальных и религиозных обязанностей.

И даже двадцать лет спустя после проведенной Боллани реформы, когда св. Карло Борромео совершит пастырское посещение Брешии, он найдет, что "духовенство… посвящает себя не учению, но праздности и порокам… и низшее духовенство в семинариях недисциплинированно и малообразованно".

В женских монастырях положение было удручающим: во времена Анджелы их насчитывалось одиннадцать, в них находилось около трех тысяч монахинь; некоторые из монастырей "имели дурную славу из-за царивших там излишеств": и действительно, они превратились в приюты на службе аристократических семейств, сдававших туда дочерей, которых не удалось пристроить иначе.

Как следствие усиления религиозного упадка распространялись еретические доктрины. Вспомним, что Лютер публикует свои тезисы через год после приезда Анджелы в Брешию.

И в городе было предостаточно проповедников, которые распространяли его возмутительные идеи: во время Великого поста 1528 года знаменитый кармелитский проповедник Паллавичини был вынужден прервать свои проповеди, потому что его обвинили в ереси.

За год до этого, в 1527 году, в ночь с 27 на 28 мая, город пересекла ночная процессия, исполняющая богохульные песни, порочащие Мадонну и Святых, и это событие наделало столько шума, что Папа объявил об искупительной службе в соборе Св. Петра.

Но и в это обездоленное время — с конца XV до конца XVI века — не переводятся мистики, которые озаряют город своей пламенеющей верой (Стефания Квинцани, Осанна Андреази, Лаура Маньяни и Анджела Меричи, о которой сейчас речь).

А главное, в Брешии мы встречаем удивительное явление: когда церковные пастыри — епископы и священники — уклоняются от своих обязанностей, появляются миряне, берущие на себя задачу духовного руководства городом.

Они делают это так решительно и с такой верой, что когда суровый и ревностный понтифик Павел IV захочет наконец дать Брешии епископа-реформатора, он выберет не кого иного, как Кавалера Доменико Боллани, губернатора города.

Кроме того, в Брешии начинает распространяться новое движение, считающееся сегодня началом Католической Реформы — "Общество Божественной любви". Оно было рождено в сердце св. Катерины Генуэзской и распространилось прежде всего в Риме.

Это было "братство, рожденное для того, чтобы укоренять и насаждать в сердцах Божественную любовь". Оно объединяло мирян, священников, монахов, монахинь, епископов и посвящало себя прежде всего делу благотворительности: где бы ни возникало Общество, появлялась и больница для неизлечимых больных, дававшая приют всем тем, от кого отказывались обычные учреждения. Хотя принадлежность к этому Обществу была строго засекречена, Папы официально одобрили его и полагались на него, в особенности в том, что касалось реформы духовенства.

Удивительны некоторые аналогии с нашим временем.

В Брешии был основан один из первых филиалов Общества, его руководителем стал Бартоломео Стелла, друг и духовный сын Анджелы Меричи.

Одно время считалось, что Общество, основанное святой, было женским эквивалентом Общества Божественной любви, но сегодня известно, что это не так. Более того, как это ни удивительно, Анджела Меричи, хотя и была полностью включена в религиозную жизнь своего города и соприкасалась духовно почти со всеми выдающимися деятелями этого реформаторского движения, не приняла в нем личного участия.

Тем не менее, предложения, которые ей делались, исходили от авторитетных людей и были настойчивы, что указывает на ореол уважения и почитания, которым она была окружена.

В Венеции, где она остановилась на обратном пути после паломничества в Святую Землю, ей предложили руководить женскими больницами: Анджела бежала, опасаясь вмешательства епископа.

В Риме, куда Анджела прибыла на юбилей 1525 года, ее принял Папа Климент VII и попросил остаться в вечном городе, чтобы взять на себя заботу о "благочестивых местах"; "она, извинившись смиреннейшими словами, ушла; в тот же вечер покинула Рим, опасаясь, как бы Его Святейшество не приказал ей остаться из святого послушания, и вернулась в Брешию".

И в Милане герцог "очень тепло" приглашал ее остаться с этой же целью.

Между тем, она наполняла Брешию своими милосердными делами. В старинных документах можно прочитать: "Эта почтеннейшая мать, много лет оказывала огромную помощь множеству людей, ибо советовались они с ней, чтобы изменить свою жизнь, или чтобы перенести лишения, или чтобы сделать завещание, или чтобы жениться, или выдать замуж дочерей и женить сыновей, и никогда не упускали случая помириться… Она советовала и каждого утешала как только могла, так что в ее делах было больше божественного, чем человеческого".

На улицах ее видели всегда сосредоточенной и по-матерински приветливой, в бедной темной одежде полумонашки францисканского ордена с белым покрывалом на голове.

Многие знали о том, что она подолгу молится и невероятным образом умерщвляет свою плоть, но не удивлялись, видя как она совершенно естественно чувствует себя даже среди богатых и радующихся.

Например, богатая брешийская семья Патенгола очень много помогала ей в ее благотворительности, но требовала, чтобы она была гостьей на их вилле неделю в году: "Прогулки верхом вдоль берега озера в утренней прохладе (Анджела великолепно умела ездить верхом), праздничные пиры на открытом воздухе, музыка и пение, разговоры о философии и поэзии с писателями и художниками в соответствии со вкусами эпохи Возрождения — во всем этом Анджела участвовала на свой лад, спокойная, ровная, но отстраненная, однако через некоторое время она непременно становилась центром, который притягивал всех к себе…"

Но Анджела ждала своего часа, чтобы выполнить свое призвание.

Некое подобие предзнаменования было ей во время паломничества в Святую Землю, которого она желала всем сердцем: плывя по морю, паломники вынуждены были остановиться на Крите из-за ненастной погоды, и именно там необъяснимым образом Анджела ослепла.

Ее убеждали прервать это путешествие, которое все совершали для того, чтобы наконец "увидеть" землю Христову "своими собственными глазами", но Анджела отвечала: "Разве вы не можете понять, что эта слепота ниспослана мне для блага моей души?"

Так она совершила свое паломничество, ведомая за руку, полностью сосредоточенная, устремив весь свой дух, душу, чувства и ощущения к тому, чтобы воспринять тайны воплощения, страстей и смерти Господа своего Иисуса.

Она вновь обрела зрение на обратном пути, и благодаря ее заступничеству корабль избежал ужасной бури и ушел от преследования алжирских пиратов.

Между тем, годы шли, а она все еще не начинала своего главного деяния.

Она уже приближалась к последнему десятилетию своей жизни, и ей уже случилось быть на пороге смерти из-за тяжелой болезни, но она все еще не решалась.

Биограф XVII века был так удивлен столь долгим промедлением, что рассказал странный эпизод:

"Однажды ночью Анджеле явился Ангел и подверг ее бичеванию, а Христос сурово порицал ее за то, что она медлила с основанием этого благословенного Общества".

На самом деле, вероятно, все происходило так, как свидетельствует ее секретарь Габриэле Коццано: "Хотя еще маленькой девочкой была она вдохновлена на создание Общества, хотя было ей это божественным образом подтверждено и сама она сильно желала этого, все же она ни за что не хотела начинать, пока не получила приказа от Иисуса Христа, пока Он не призвал ее к этому сердцем, не подтолкнул ее и не заставил приступить к основанию Общества".

"Иисус Христос призвал ее к этому сердцем" — это и есть та формула, которая объясняет, что произошло с Анджелой после долгих десятилетий, в течение которых она наблюдала за своим городом глазами "христианки".

Здесь мы должны хотя бы вкратце сказать об условиях жизни женщины, как они менялись, или, скорее, как ухудшались, в те десятилетия.

Мы можем сделать это с помощью цитаты одного брешийского историка, потому что она рассеивает некоторые иллюзии, касающиеся "прогресса".

"До конца XV века труд был гарантирован женщине, он использовался во многих сферах и оплачивался почти так же, как труд мужчины. Начиная с 1500 года женский труд приходит в упадок и женщина оказывается в нищенском состоянии. В средние века в христианском мире женщины работали в самых различных областях… На 1300 год имеются списки из 15 чисто женских ремесел… Существуют женщины-писцы и врачи. Во времена св. Анджелы женщины все чаще ищут работу и, чтобы получить ее, довольствуются все более низкой зарплатой… и постепенно оказываются вытеснены корпорациями. В то время как с 1450 по 1550 год мужчина открывает для себя весь чарующий мир гуманизма и Возрождения, женщину отбрасывают назад из области, которую она раньше свободно занимала, и вынуждают занять опекаемое и малопочетное положение". (Л. Фоссати. Деяния и личность св. Анджелы, Брешия, 1981).

Исключения — блестящие и образованные женщины Возрождения, как знаменитая поэтесса Вероника Гамбара, — были возможны только в среде патрициев. И именно в этих изменившихся общественных обстоятельствах выделился тип женщин, чье положение было гораздо хуже остальных.

Это было множество тех, кому не суждено было стать ни супругами, ни монахинями.

"Число женщин, которые не уходили в монастырь и не выходили замуж, было велико; они практически исчезали из общества и из семьи, так как оказывались в униженном положении, потерянными, без назначения и человеческого признания, не имеющими личной власти".

Добавим ко всему этому еще одну важную особенность: материнский взгляд Анджелы останавливался не на всех женщинах, не ставших ни супругами, ни монахинями (чаще всего из-за отсутствия приданого или потому что их семьи не хотели делить небольшое имущество), но — реалистически — на молодых женщинах, лишенных образования и защиты, для которых неизбежно подчиненное положение часто превращалось в столь же неизбежное принудительное совращение.

Эти девушки, для которых оставались закрытыми как двери монастырей, так и двери своего собственного дома, были обречены на то, чтобы исчезнуть в темных глубинах общества той эпохи: в молодости ими пользовались для услуг и удовольствия; затем они все больше вытеснялись из общества, попадая в больницы для неизлечимых больных и дома для нищих.

Именно для них Анджела Меричи "из ничего создала общественный класс девственниц" (Л. Фоссати).

Из наследия веры она извлекла самое древнее и самое сверкающее понятие, самое благородное призвание: призвание девственниц, которые с самых первых времен христианской эры посвящали себя Христу, оставаясь при этом в миру; и в этом качестве их признавали и почитали.

Итак, она создала общественное положение "девственниц, посвященных миру".

Но следует уточнить: это не была уловка для женщин, которые все равно не смогли бы выйти замуж; это было самостоятельное положение каждой женщины, которая обрела свое достоинство непосредственно в связи с Христом; для которой замужество было лишь одной из возможностей, и далеко не самой желанной.

В Общество Анджелы поступают только "с радостью и по собственной воле" (Устав).

Написанное ею вступление к Уставу звучит как провозглашение христианского достоинства.

"Независимо от того, насколько высокопоставленными будут особы, будут ли они императрицами, королевами, герцогинями и им подобными… они пожелают быть вашими ничтожнейшими служанками, так как будут рассматривать ваше положение как намного лучшее и более достойное, чем собственное, (…) ибо вы были избраны, чтобы стать истинными и непорочными супругами Сына Божьего…" (Вступление к Уставу).

Божественный дар Анджелы Меричи весь в этом взгляде и в этой брачной устремленности ко Христу: Он — "Возлюбленный", "Нежный и благословенный Супруг Иисус Христос", который первым "выбирает" и "призывает" свои создания и хочет быть для них "всем", "единственным сокровищем".

В этом призвании есть нечто неповторимо личное, но каждая женщина должна воспитывать и "охранять" свое сердце, вступая в Общество: этот термин приобретает в данном случае некий оттенок военной организации (в те же годы Игнатий Лойола основывает свое "Общество Иисуса"), ведь и Анджела знает, что в мире необходимо вести "яростный бой", но ее глубинное внутреннее намерение состоит в том, чтобы оставить в истории спасительный дар церковной соборности.

Высших руководителей Общества она учит: "Будьте бдительны и особенно заботьтесь о том, чтобы быть в нем едиными и согласными в воле, как мы можем прочитать об апостолах и других христианах первоначальной Церкви" (Завещание).

И будет всегда настаивать: "Иного не будет знака, что благословенны Господом, как то, что любите друг друга и едины… Ибо любить друг друга и быть в согласии есть верный знак того, что вы идете по правильному пути, благословенному Богом…" (там же).

Ей, матери-основательнице, было почти шестьдесят лет, когда она вместе со своими последовательницами поселилась рядом с церковью св. Афры.

"Девственницы" — таким именем начали называть первых "дочерей св. Анджелы". Они жили каждая в своей семье, но были связаны между собой. Анджела на была наивным человеком: хотя ее "девственницы" и вступили в Общество, и были объединены между собой, они оставались социально не защищенными и нуждались в руководстве и образовании. Поэтому она призвала весь город к тому, чтобы присматривать за своими дочерьми, создав удивительную организацию. Она разделила город на четыре района, которым соответствовали четыре группы девственниц. Во главе этих групп она поставила четырех девственниц-наставниц, которые должны были заботиться об их воспитании, следить за их достоинством, свободой и даже за справедливой оплатой за работу, а также напоминать им о том, "чтобы они почитали Иисуса Христа… чтобы они надежды свои и любовь отдали одному Богу, а не живому человеку… чтобы Иисус Христос был единственным их сокровищем" (Пятое наставление).

О наиболее серьезных проблемах следовало сообщать четырем "вдовствующим матронам", истинным настоятельницам, выбранным из брешийской аристократии: это были женщины, уже доказавшие свое умение воспитывать детей и управлять семьей; их задача состояла в том, чтобы обеспечить "девственницам" защиту и место в общественной жизни.

Их долг состоял в том, чтобы быть "истинными и сердечными матерями столь благородного семейств… чтобы заботиться и печься о нем так, как если бы они появились на свет из вашего собственного чрева, и даже более того" (Завещание).

Многие в Брешии, в том числе и аристократы, встали на сторону Анджелы, другие же отнеслись к ее делу скептически и озлобленно.

Они говорили: "Заслуженно должна быть порицаема эта сестра Анджела, побудившая стольких девушек дать обет девственности, не заботясь о том, на кого она их покидает в этом полном опасностей мире, где им суждено погибнуть…"

Знатные семьи опасались главным образом того, что их дочери дадут увлечь себя этим новым идеалом. Они обвиняли Анджелу в гордыне за то, что она попыталась "создать то, что никогда не пытались создать святые". Она же знала, какую ответственность взяла на себя и чувствовала себя матерью, навсегда взвалившей на себя бремя ответственности за них.

В оставленном ею "Пятом наставлении" она утверждает, что останется такою и после смерти: "А еще вы скажете им, что теперь я жива еще больше, чем когда они могли видеть меня в телесной оболочке, и что теперь я лучше их вижу и знаю".

Требуя послушания настоятельницам, она объясняла это так: "Будучи послушными им, вы будете послушны и мне самой, а будучи послушными мне, будете послушны Иисусу Христу. Он по своей великой благости избрал меня быть и в жизни, и после смерти матерью столь благородного общества" (Третье предписание).

Ее речь так напоминала речь Христа: "И я всегда пребуду среди вас" (Последнее наставление).

Она высказывала полную уверенность в том, что Христос защитит ее Общество, "пока стоит мир… Верьте в это, не сомневайтесь, будьте тверды в вашей вере, что это будет так. Я знаю, что говорю" (Последнее завещание).

Как прекрасны ее слова: "Будет к вам благосклонна Мадонна, апостолы, все святые, ангелы и, наконец, все Небо и все мировое устройство" (Последнее наставление).

Сильные этой святой материнской поддержкой, которая направляла и защищала их, ее первые последовательницы отличались добротой и святостью, так что первый сборник их биографий назывался "Садик брешийской святости".

Нам хотелось бы закончить портретом Анджелы, набросанным ее первым сотрудником и секретарем:

"Она была столь полна благодарности и любезности, что если кто-либо от всего сердца оказывал ей даже незначительную услугу, ей казалось, что она никогда не сможет вознаградить его своим любезным поступком. — Пусть Бог, — говорила она, — будет тем, кто вознаградит вас за все.

Она была столь милосердна и так едина с Богом, что считала себя истинной должницей всякого создания, которое жило в благонравии и в соответствии с законами Божьими. Всякую почесть и всякое уважение, которое было выказано Богу, она рассматривала как выказанное ей, ибо Бог был ее единственной любовью и единственным благом.

Она так жаждала и алкала спасения и блага ближнего, что готова была в любую минуту подвергнуть опасности даже не одну, а тысячу жизней, будь они у нее, ради спасения даже самого ничтожного существа. И так велико было это милосердие, что простиралось оно до ада от Неба. С материнской любовью обнимала она любое создание. И чем грешнее было это создание, тем с большей радостью принимала она его; и если не могла обратить его на путь истины, то по крайней мере, нежностью своей любви побуждала его сделать какое-нибудь доброе дело и избежать какого-нибудь зла. И говорила, что таким образом этому созданию после смерти дано будет хоть какое-то облегчение за это небольшое доброе дело, и в аду — чуть меньше мучений.

Слова ее были полны воодушевления, силы и нежности, и обладали таким неслыханным воздействием, что каждый признавал: "Здесь Бог"" (Декларация Буллы).

Анджела умерла накануне открытия Собора ("Булла о созыве" была опубликована в 1536 году), состоявшегося в Тренто.

На смертном одре она сказала ученику, просившему у нее последнего духовного совета, очень простую вещь: "Делайте в жизни то, что вы хотели бы делать в смерти".

Прах ее тридцать дней оставался непогребенным, потому что каноники св. Афры и каноники Собора оспаривали друг у друга ее тело, которое лежало в склепе как живое, и не было подвластно тлению.

Говорили даже, что над церковью, где лежал ее прах, три дня сияла звезда.

В одном из рассуждений о ней, написанном в 1566 году, можно прочитать: "Ей даровано было верить с такой силой, что если бы вера была утрачена, можно было бы вновь найти ее у Анджелы".

И в "Памяти о смерти", которая хранится в библиотеке епископа Кверини, можно прочесть следующие знаменательные слова: "Эта настоятельница сестра Анджела всем проповедовала веру во Всевышнего Бога, и все проникались любовью к ней".

СВЯТОЙ ИГНАТИЙ ЛОЙОЛА (1491–1556)

В 1555 году все профессора Барселонского университета написали Игнатию Лойоле, уже знаменитому основателю "Общества Иисуса", следующее письмо:

"Достопочтенный Отец, когда мы изучаем твои произведения и сравниваем их с произведениями древности, ты предстаешь перед нами поистине благословенным, ибо Христос избрал тебя (…), чтобы ты послужил прочной опорой старым церковным зданиям, грозящим рухнуть из-за своей ветхости и по нерадивости архитекторов, и возвел новые здания.

Именно таковы были в прежние времена деяния Антония и Василия, Бенедикта, Бернарда, Франциска, и Доминика, и многих других прославленных мужей, коих мы почитаем как святых и чьи имена упоминаем с почестями. Наступит время — мы надеемся и желаем этого, — когда и твое имя будет так же почитаться за твои великие дела, и память о тебе будет священна во всем мире".

В это время Игнатию было шестьдесят четыре года, и он умер год спустя.

Именно здесь, в Барселонском университете, в возрасте тридцати трех лет он снова сел на школьную скамью, которую покинул подростком.

Самым трудным для него, снова взявшегося за учебник латинской грамматики, был даже не возраст, слишком уже зрелый для подобного рода учения, но то обстоятельство, что ум его был полностью поглощен мыслью о Боге.

Принимая столь трудное и непреклонное решение, Игнатий руководствовался лишь одним побуждением, о котором очень просто говорит в своей "Автобиографии": "Паломник размышлял, что ему делать. И в конце концов принял решение некоторое время посвятить учебе, чтобы помочь душам". "Паломник" — так называл он себя с того дня, когда Господь привлек его к Себе.

От этого мужественного решения — в 33 года снова взяться, как мальчик, за учебу — зависело (такова тайна христианской истории) само будущее католицизма: вся та огромная "миссионерская" сеть коллегий, школ и университетов, та гуманитарная, научная и богословская работа, благодаря которой иезуиты сумели добиться подъема в Церкви после протестантского кризиса и проповедовать Евангелие "до крайних пределов земных", которые тогда впервые предстали во всей своей немыслимой отдаленности.

Жизнь Игнатия до тридцати лет — это жизнь обычного испанского дворянина. Он родился в Лойоле, в стране басков, в 1491 году. В шестнадцать лет его отправили к знатному родственнику, жившему в окрестностях Авилы и занимавшему видное положение при дворе католических королей. Так он стал "блестящим и изысканным юношей, любящим роскошные наряды".

Сам Игнатий, вспоминая некоторые эпизоды своей жизни, начинает так: "До двадцати шести лет он был человеком, предавшимся тщеславию света. Наибольшее наслаждение доставляло ему владение оружием, сопровождавшееся великим и суетным желанием снискать себе славу" ("Автобиография", 1).

В двадцать пять лет он перешел на службу к вице-королю Наварры, это произошло именно тогда, когда французский король Франциск I, собирался напасть на это королевство. Войска осадили Памплону. Мнения защитников города разделись: многие готовы были сдаться, так что посланное подкрепление отказалось войти в крепость, которую должно было защищать. Но Иниго (таково имя, данное ему при крещении) отказался отступить, сочтя это позором. Встав во главе небольшого отряда, он сумел проникнуть в крепость и забаррикадировался там.

Французы заняли город, затем пошли на приступ замка. Все хотели сдаться, но Иниго настоял на том, чтобы оказать сопротивление, и всех "увлекли его мужество и бесстрашие".

Французы бомбардировали крепость шесть часов, затем перешли к рукопашному штурму. Снаряд попал в Иниго и раздробил ему ноги; как только герой упал, сопротивление было сломлено. Но Иниго были оказаны военные почести, и он был препровожден в свой замок. Рана была столь тяжела и лечение поначалу столь неудачным, что герой оказался при смерти, и над ним даже было совершено таинство Елеосвящения. Игнатий рассказывал, что его кости "потому ли, что их плохо вправили в первый раз, или потому, что они сместились в пути, не давали ране зарубцеваться. И тогда мучения начались сначала. Но больной, как во время предыдущих мучений, так и во время всех, что ему еще предстояло перенести, не сказал ни слова и никак не выказал своих страданий, разве что с силой сжимая кулаки" ("Автобиография", 2).

Вопреки всем ожиданиям, он выздоровел; но кость была искривлена, и осталась сильная хромота. Игнатий хотел ездить верхом, хотел опять носить свои "весьма изящные и элегантные сапоги". Хотя у него уже срослись кости, он решил сделать новую операцию. Обратимся еще раз к его собственному рассказу: "Он никак не мог успокоиться, потому что хотел продолжать вести светскую жизнь, считал себя изуродованным. Он спросил у врачей, можно ли все разрезать заново. Те ответили, что, конечно, разрезать можно, но что боли будут ужаснее уже перенесенных, так как кость выздоровела и операция продлится долго. Несмотря на это, он решил подвергнуть себя этому мучению, из-за собственной прихоти. Старший брат сильно беспокоился и говорил, что ему не вынести такой боли. Раненый однако перенес ее с присущей ему силой духа. Ему разрезали плоть и распилили кривую кость, затем применили различные средства, чтобы нога не была такой короткой: были использованы мази и приборы, которые держали ногу в вытянутом положении. Настоящее мучение. Но Господь Наш постепенно вернул ему здоровье". ("Автобиография", 4–5)

Мы так подробно — как это сделал и сам Игнатий — остановились на этом рассказе, потому что в нем как нельзя лучше проявляется его характер: невероятная сила духа — и поставлена на службу столь непрочным ценностям!

В действительности, за этим стояло не одно только тщеславие: в душе Иниго крылась все объяснявшая тайна, и по сей день раскрытая не до конца. Он сам рассказывал, что в период выздоровления его посетила мысль, которая "так овладела его сердцем, что он погрузился в мечты на три или четыре часа подряд и даже не заметил этого. Он воображал себе героические дела, которые хотел бы совершить в честь одной синьоры, способ, которым приедет в страну, где она живет, слова, которые скажет, военные подвиги, которые совершит в ее честь. Он был настолько погружен в подобные планы, что даже не замечал, насколько неосуществимы они были, потому что эта дама была не из обычного дворянского рода: она не была ни графиней, ни герцогиней, но значительно более высокого ранга" ("Автобиография", 6).

Можно предположить, что речь идет о несчастной принцессе Каталине, сестре Карла V, ставшей впоследствии супругой Жуана III, короля Португалии.

Как раз тогда, когда выздоровление вынуждало Игнатия к неподвижности, Господь наш Иисус решил овладеть его сердцем и направить во благо Своей Церкви всю его энергию и силу самозабвения.

С юных лет Иниго страстно любил рыцарские романы. Он попросил принести несколько подобных книг, чтобы скоротать время, но в замке Лойола их не нашлось: ему принесли "Жизнь Христа" Лудольфа Саксонского и чудесную "Золотую легенду" (Flos Sanctorum) Якопо Ворагинского.

Первое открытие, которое сделал для себя больной, заключалось в том, что существует иной мир — мир св. Франциска, св. Доминика и многих других святых, в котором также любят, сражаются, страдают и обретают славу, но во имя иного Господина и иной Любви. И этот "новый мир" заявлял о себе все настойчивее и серьезнее, и его мучил вопрос: "А мог бы я совершить то, что совершили св. Франциск, и св. Доминик?"

В Автобиографии отмечено: "Все его рассуждения сводились к следующему: св. Доминик совершил это, значит, и я должен совершить; св. Франциск совершил то, значит, и я должен совершить".

Но затем мысли и чувства прежних лет вновь овладевали им.

Тем не менее Игнатий, умевший, к счастью, наблюдать за своей внутренней жизнью, подметил некое подобие "закона", который управляет жизнью духа. Он заметил, что размышления о Боге и святых сначала бывают утомительными, но затем исполняют его радостью. И наоборот, размышления о светских героических подвигах и о рыцарских страстях, сначала возбуждают в нем радость и удовольствие, но в конце концов оставляют на душе лишь грусть и беспокойство.

Сам того не ведая, Иниго погрузился во внутренний мир души, начал то рискованное путешествие в ее глубины, в котором он так преуспел впоследствии. И он решил осуществить свое новое призвание: как только он выздоровел, он стал "паломником", решившим дойти до колыбели христианства — Святой Земли.

Первым этапом было аббатство в Монсеррате, где он написал текст своей общей исповеди: на это ушло три дня.

Вечером 24 марта 1533 года, в канун Благовещения, "в совершенной тайне он отправился к одному бедняку, и, сняв с себя одежды, подарил их ему, и надел тунику из очень грубой мешковины"; потом он начал перед алтарем Мадонны свою "ночную стражу": целую ночь он провел в молитве, все время стоя или опустившись на колени, чтобы стать рыцарем Господа и Святой Девы.

Затем Игнатий отправился в Манрезу — город, который он впоследствии называл "своей первой церковью". Здесь ему было ниспослано пять видений, сформировавших его как христианина.

Это важный момент. До обращения Иниго казался себе в общем добрым христианином, несмотря на все свои слабости, и был даже горд своей верой. Но только после обращения он действительно становится христианином: свет Откровения охватывает его и воцаряется в его сердце и уме; притязания и новизна христианского будущего увлекают его и подчиняют себе все его помыслы.

Мы говорим о "видениях", но Игнатий будет всегда настаивать на том, что речь идет не об образах или четко очерченных формах (даже когда он видит Христа или Марию), но скорее о внутренних озарениях. Его формулировка такова: "увидел внутренним взором".

Первое "видение" касалось Троицы: живая, жгучая тайна трех Божественных Лиц проникла в него с такой силой и так сокрушила его сердце, что он долго плакал, и впоследствии это часто будет с ним случаться.

Второе "видение" касалось сотворения мира: "его уму предстало то, каким образом Бог создал мир".

Третье "видение" касалось "Господа нашего, учреждавшего Таинство алтаря".

Четвертое "видение" касалось "человечества Христа и Лика Марии".

Пятое "видение" касалось значения всего существования и было столь значительным, что, как пишет Игнатий, "если сложить все, что он с Божьей помощью выучил за свои полные шестьдесят лет, то и тогда получится, что в тот единственный раз ему открылось больше".

Это видение явилось ему на берегу реки Кардонер. Обратимся все к той же "Автобиографии": "И так он шел, погруженный в свои молитвы, и присел на минуту, обратив лицо к воде, протекающей внизу, и так он сидел, и начали открываться его умственные очи. Не то чтобы имел он видение, но он понял и познал многие вещи из жизни духовной, касающиеся веры и Писания с такой ясностью, что они предстали ему в совершенно новом свете". Человеку, пользовавшемуся его доверием, Игнатий сказал, что тогда ему показалось, "будто он иной человек и его ум отличен от того, каким был раньше".

Троица, сотворение мира, Евхаристия, человеческая природа Христа и Марии, совокупное значение всего этого (сегодня мы бы сказали "новая культура") — вот догматические и духовные основания, на которых Игнатий смог начать свое строительство.

Наметим попутно тему, заслуживающую более развернутого и углубленного изложения: это как раз те основные положения, в которых запуталась теологическая мысль Лютера. Протестантский реформатор был так озабочен проблемой "собственного спасения" (индивидуального спасения верующего), что свел все христианство исключительно к встрече лицом к лицу человека и Бога — встрече, которая происходит, можно так сказать, во Христе (и поэтому Лютер говорил об "одной только вере"), но Лютера так тревожила забота "о себе", что от ускользнула "полнота" Божественного дара. Он возлюбил Христа, но не "все, что от Христа": живой мир, горячий, полный любви к Богу (троическая жизнь Отца, Сына и Святого Духа) почти что ускользнул от него; живой мир, полный любви к Христу (Его Церковь, полная благодати и даров, несмотря на все ее слабости) также ускользнул от него.

Игнатий же даст "миру Божьему" поглотить себя и станет святым Троицы (в своем "Дневнике" он даже отметил, что из-за обилия слез, сопровождавших каждый день его молитву, его беседы с тремя Божественными Лицами, он стал опасаться потерять зрение).

Точно так же Игнатий даст поглотить себя миру Иисуса, так что станет "святым Церкви" — святой, прекрасной, хорошо организованной и активной — той, в которой каждый должен уметь пролить живую кровь своей готовности к служению.

Но вернемся к первым шагам.

Первоначальным его планом было отправиться в Святую Землю и остаться там навсегда. И он действительно туда отправился, но решение остаться там оказалось неосуществимым (ему пришлось вернуться под угрозой отлучения от Церкви); но из своего паломничества Игнатий вынес самое главное. Он отправился туда, чтобы вдохнуть того же воздуха, которым дышал когда-то Христос, увидеть те же места, те же города, пройти по тем же тропам. Он размышлял, восстанавливая в глубине своей души картину природы, звуки, запахи — все необходимое для того, чтобы ни на минуту не померкла реальность Воплощения. По возвращении он даже научился говорить так, как по его мнению, говорил Христос (например, обращался к людям на "вы"!). На этом опыте "погружения" в живую атмосферу воплощенного Христа он основал свою педагогику: к тайне Христа следует подходить, "как если бы мы сами присутствовали и участвовали во всей без исключения его тайне".

Итальянский автор Папини был прав, когда писал: "Благодаря Игнатию христиане вновь смогли вблизи увидеть, услышать, почти что потрогать и почувствовать дыхание Христа, Сына Бога Истинного; его метод переносит нас назад сквозь все прошедшие века и делает всех послушных христиан современниками Пилата и св. Иоанна Крестителя".

Поскольку он не мог больше задерживаться на земле Христовой, у него оставался единственный выход: быть послушным Слову, которым Христос послал учеников своих в мир. Игнатий захотел навсегда остаться с Христом, именно "согласившись на выполнение миссии", в соответствии с евангельским обетованием: "Идите по всему миру… Я пребуду с вами". Поэтому он вернулся назад и решил подготовиться к "миссии", сделав все, что только может для этого потребоваться.

Несмотря на свой возраст, он поступил в университет в Алькала, затем в Саламанке и в Париже, и повсюду объединял вокруг себя товарищей и учил их по своему методу "упражняться": сначала полностью погрузиться в глубины собственного духа, затем целиком отдавать себя Христу и приобретать полную готовность к любого рода миссии. Он носил с собой составленную им самим книжицу, которую дополнял и систематизировал по мере того, как шли годы и возрастал его опыт: "Духовные упражнения" — упражнения, которые направляют человека, дабы он смог победить самого себя и упорядочить свою жизнь…

Месяц размышлений и внутренней работы: четыре недели на то, чтобы под руководством наставника суметь поставить перед собой достойную цель, чтобы принять решение о своей "вербовке" в качестве солдат Христа, великого и живого Царя (Игнатий никогда не забывает Его происхождения и назначения!), чтобы подчинить себя Господу нашему Иисусу, тайнам Его жизни, Его чувствам. Игнатий сам направлял своих друзей, одного за другим, в этой трудной и увлекательной работе "Упражнений", обновлявшей их, делавшей совершенно иными людьми.

Он несколько раз представал перед судом Инквизиции, так как осмеливался учить духовным вещам, не имея образования и не будучи священником. Но его ни в чем не смогли упрекнуть.

В Саламанке, когда он оказался в застенках Инквизиции и некая синьора пожалела его, он ответил со смиренной уверенностью и гордостью: "Во всей Саламанке не найдется такого количества оков и цепей, которого я пожелал бы из любви к Господу".

Но при этом Игнатий настаивал на своей правоте: "Мы не проповедуем, но лишь доверительно разговариваем с людьми о божественных вещах, как мы это делаем после трапезы с теми, кто нас приглашает".

В Париже ему удалось собрать небольшую постоянную группу "друзей Господа", состоявшую из особенно достойных молодых людей. Самым трудным было завоевать Франциска Ксаверия, которого Игнатий "преследовал" очень долго, повторяя ему слова из Евангелия: "Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?" В университетских кругах ему предъявили обвинение в совращении студентов.

В 1537 году Игнатий и его первые последователи были наконец рукоположены и вскоре приняли имя "членов Общества Иисуса". Окончательное значение этого имени стало ясным, однако, только из видения, которое было ниспослано Игнатию позже, во время его путешествия в Рим.

Он решил, что в течение целого года после рукоположения не будет служить мессу, чтобы достойно подготовиться к ее служению, и эта подготовка состояла в непрестанной молитве, в которой он просил у Святой Девы "соблаговолить поручить его Своему Сыну". И вот, достигнув часовни в местечке, именуемом "Ла Сторта", неподалеку от Изола Фарнезе, "во время молитвы он почувствовал такую перемену в своей душе и так ясно увидел, что Господь Отец поручил его Сыну Своему Христу, что он не посмел сомневаться в том, что Бог Отец поручил его Своему Сыну".

Мы должны понять эту особую "мистику Игнатия". В другом пересказе этого же эпизода Игнатий уточнил, что Бог Отец "поручил его Христу" и затем сказал: "Хочу, чтобы ты служил Нам".

"Служить" было для Игнатия великим словом: Христос — это Царь, пришедший в наш презренный мир, чтобы завоевать и обогатить его, чтобы вернуть его Богу и Творцу; но его дело еще не завершено: Ему нужны верные друзья и благородные помощники.

И Игнатий открыл новый способ посвящать себя Богу: членов своего Общества он освободил от длительных совместных молитв, покаяния и монастырских обычаев, хотя и относился к ним с уважением — оставил лишь одно: безоговорочное послушание как готовность отправиться в любое место и действовать так, как того требует Слава Христова. Perinde ac cadaver — как труп в руках того, кто для тебя представляет Христа и указывает тебе Его волю. Жесткая и коробящая формула, если не понимать, что она означает полностью отдаться "как бездыханное тело" самой горячей, благородной, деятельной любви.

В Риме новые члены "Общества Иисуса" начали с того, что выступили против некоего знаменитого августинца, в дни Великого поста проповедовавшего с кафедры лютеранское учение. За это их тотчас же обвинили в ереси и отдали под суд: из суда они вышли со славой святых. Только по окончании этого процесса они предстали перед Папой, отдав себя в полное его распоряжение, в соответствии с данным ими обетом. И этот выбор тоже был совершен с железной последовательностью: если Игнатий не мог находиться там, где Христос жил на земле, он должен был находиться там, где был его Наместник, с той же преданностью, с тем же послушанием, с той же готовностью к служению, с той же любовью.

Первую мессу Игнатий отслужил в Рождественскую ночь 1538 года в Санта-Мария-Мадджоре, в часовне, посвященной Рождеству Христову: так он воссоединялся, мистически и вместе с тем реально, с тем "истоком", подле которого хотел остаться навеки.

С тех пор история Игнатия становится историей "Общества Иисуса".

Он больше никогда не покинет Рима, и оттуда — из самого сердца христианства, где физически и духовно ощущается близость к Наместнику Христа, — его сыновья отправятся на завоевание мира, в то время как святой будет направлять их своей сильной и нежной властью.

Игнатий был прирожденным организатором: апостольское служение осуществлялась с помощью системы "дел" и "братств", в зависимости от различных надобностей, на которые он решал употребить своих сыновей и братьев. Отбор их был суров: на основе принципа, согласно которому, "кто не хорош для мира, не хорош и для Общества", а "для Общества хорош лишь тот, кто умеет жить и заставить ценить себя и в миру". Они должны были быть на передовой, должны были отвоевать потерянные (в протестантской Европе) позиции и завоевать еще не завоеванные на огромных миссионерских просторах: в Индии, Конго, Эфиопии, Японии.

И здесь со всею силой заявляет о себе имя св. Франциске Ксаверия, который в Игнатии нашел "своего истинного и единственного отца в сердце Христовом".

В 1540 году Игнатий, больной, не покидающий постели, призвав к себе Франциска, сказал ему, что король Португалии просил четырех членов Общества для своих владений в Индии. Игнатий обещал послать двух братьев, но один из назначенных не смог поехать из-за болезни. "Прекрасно, я готов!" — ответил Франциск. Так началось его легендарное путешествие в миссионерские земли, продлившееся 11 лет. Мы рассказываем здесь не просто о его удивительной судьбе (говорят, что когда восточный флот прибывал в Лиссабонский порт, королю так давали отчет о положении в дальних странах: "В Индии царит мир, потому что там находится отец Франциск"), но о том, как в ней отразилась существенная сторона созданного Игнатием ордена.

Речь идет о страсти, с которой Франциск Ксаверий переживал свою принадлежность к Обществу. Будучи совершенно одиноким в самых дальних пределах, он чувствовал себя связанным со своими братьями больше, чем с кровной семьей: "То что мы творим здесь, — писал он в своих письмах, — это наше с вами общее деяние". Он хотел знать об Обществе все и просил, чтобы ему посылали из Европы "такие длинные письма, чтобы на их чтение уходило по неделе", и сам писал не переставая.

"Когда я начинаю говорить об Обществе, я не могу остановиться, не знаю, как закончить мое письмо… но надо завершать, вопреки моему желанию, потому что корабли отплывают. И я не нахожу способа закончить лучше, чем поклявшись всем членам Общества, что никогда не забуду его, а если забуду, то пусть у меня отсохнет правая рука!".

"Общество Иисуса — Общество Любви" — такое прекрасное определение давал он ордену, и не боялся показаться сентиментальным, рассказывая: "Сообщаю вам, возлюбленные братья, что из писем, которые вы мне написали, я вырезал ваши имена, написанные собственною рукой вашей, и вместе с моим исповеданием веры всегда ношу их с собой, ибо они приносят мне утешение". И действительно, все это он носил в ладанке на груди.

Так же, с невыразимой верой и страстью, он воспринимал и "общество" самого Игнатия.

Вот как он завершает письмо к Игнатию: "Заканчивая, молю ваше святое милосердие, достопочтенный отец души моей, пока пишу вам, стоя на коленях, как если бы вы сейчас были передо мной, поручить меня заботам Господа Бога нашего… чтобы он даровал мне в этой жизни благодать познания Его Священнейшей Воли и силы верно выполнить ее. Аминь. Ту же молитву обращаю и ко всем членам Общества. Ваш ничтожный и бесполезный сын, Франциск".

Нежность "отца" была не меньшей; "Целиком твой, никогда не могущий забыть тебя Игнатий," — так писал он ему.

И Франциск: "Со слезами на глазах читал я эти слова и со слезами на глазах переписываю их, вспоминая о прошлых временах и о великой любви, которую вы всегда питали и питаете ко мне… Вы пишете мне о великом вашем желании видеть меня до окончания этой жизни. Бог свидетель, какое волнение вызвали в душе моей эти слова…"

Это не красивые и пустые слова охваченного ностальгией сентиментального человека — это сильная и непобедимая привязанность верующего, который во имя Христа достиг таких мест, где до него никто еще не бывал и где над ним постоянно висела угроза мучений и смерти.

Быть может, лучше всего единение учителя и ученика в их общей страсти к общему послушанию выражено в таких словах Франциска: "Страшнее смерти жить, оставив Христа, если уже познал его, жить, следуя своим собственным мнениям и склонностям… Нет в мире муки, подобной этой".

Но вернемся к Игнатию, которого канонизируют в тот же день, что и его возлюбленного сына. Страсть к миссионерству соединялась в нем с необычайно сильной страстью к воспитанию. Поэтому он пожелал, чтобы его сыновья стали воспитателями новых поколений христиан и не только при дворах королей и знати, при самых знаменитых университетах, но и в самых малых деревнях. Один из самых известных воспитателей братства, Хуан Бонифаций, будучи еще совсем молодым человеком, в середине XVI века преподавал гуманитарные науки в Медина дель Кампо.

Он обычно говорил, что "учить детей значит обновлять мир" и не ведал, насколько он был прав: среди детей в его школе был маленький Хуан де Иепес, будущий великий мистик св. Иоанн Креста.

Первые иезуитские коллегии в Италии были основаны в Падуе в 1542, в Болонье в 1546 и в Мессине в 1548 году. Вспомним, в частности, весьма престижную и влиятельную "Римскую коллегию", открытую в 1551 году: "Бесплатная школа грамматики, гуманитарных наук и христианской доктрины", — такую сразу располагающую к Обществу надпись можно было прочитать на табличке, установленной на первом здании, арендованном для этого учебного заведения. Всего пять лет спустя эта коллегия будет признана Университетом (современный "Григорианский").

До смерти Игнатия, то есть меньше чем за десять лет, помимо обычных домов, где жили и обучались члены ордена, Общество откроет 21 коллегию в Италии, 18 в Испании, 4 в Португалии, 2 во Франции, 5 в Германии, 5 в Индии, 3 в Бразилии, 1 в Японии. И весь орден будет насчитывать уже 11 религиозных провинций, объединяющих около тысячи членов.

Когда же заботы — прежде всего финансовые — слишком докучали, Игнатий говорил: "По сравнению с сокровищем надежд, которое находится в наших руках, все незначительно. Бог дарует их нам, и Он не обманет".

Между тем основатель жил в Риме, в центре христианского мира, и желал, чтобы этот город стал "примером, а не позором мира". Он направлял жизнь своего "Общества" одним единственным девизом, в котором кратко выразились все его духовные устремления: "К вящей Славе Божией", то есть стремиться всегда и всеми способами увеличивать Славу Божию. Служить Богу, служить Церкви и достигать в этой абсолютной преданности вершин созерцания. Быть подобным величайшим мистикам, но послушно предавать себя Христу, и в частности его церкви. Для него была отчеканена новая формула: "in actione contemplativus" — созерцательный в действии.

Его знаменитые "Правила" о чувствах в Церкви вызывают возмущение у всех благонамеренных, потому что понять их может только тот, кто находится во власти великих страстей и великой веры. Игнатий писал: "Чтобы не ошибиться, мы всегда должны помнить, что то что мы видим белым, является черным, если так говорит Церковь. Потому что мы полагаем, что тот дух, который руководит нами и поддерживает нас ради спасения душ наших, является одним и тем же во Христе, Господе нашем, являющемся Супругом, и в Церкви — Его Супруге. Действительно, наша Святая Матерь Церковь направляема и руководима тем же Духом и Господином Нашим, который продиктовал десять Заповедей" (Об истинном критерии воинствующей церкви, XIII правило).

"Восхвалять, а не критиковать. Строить, а не разрушать" — это был его девиз, особенно в отношении Церкви.

На заре 31 июля 1556 года по Риму быстро пронесся слух: "Святой умер!" Случилось то, чего Игнатий ожидал вот уже пять лет с тех пор, как тяжело заболел. "Тогда, записал он в Автобиографии, думая о смерти, он испытывал такую радость и такое великое духовное утешение оттого, что вот-вот умрет, что разражался слезами. Это состояние стало для него непрерывным, так что он даже много раз пытался не думать о смерти, чтобы не испытывать такого чувства утешения".

Вот один из самых удачных его портретов, он принадлежит перу некоего падуанца, описавшего его следующим образом: "Испанец, небольшого роста, прихрамывающий, с веселыми глазами".

Святые — даже величайшие из них — проходят через наш мир просто и непринужденно. Но, следуя за ними, мы встречаемся с Богом.

СВЯТОЙ ИОАНН БОЖИЙ (1495–1550)

Родиться в конце XV века — всего лишь три года спустя после открытия Нового Света — неизбежно означало с самого раннего детства проникнуться склонностью и беспокойной тягой к приключениям. Такова отличительная черта всего XVI века. Тем более если вы родились в Португалии, стране великих морских путешественников, откуда родом Бартоломео Диас, открывший в 1486 году Мыс Бурь, впоследствии названный Мысом Доброй Надежды; Васко да Гама, который в 1497 году обогнул этот мыс и добрался до Калькутты; Альвариш Кабрал, в 1500 году открывший Бразилию; Магеллан, попавший в 1520 году через Великий Пролив в Тихий океан и совершивший кругосветное морское путешествие.

Иоанн Сьюдад Дуарте родился в 1495 году в Монтемор-о-Ново (Новая Великая Гора), деревне с многообещающим именем. Но трудно отправиться на поиски приключений, когда твой отец всего лишь скромный лавочник, продающий фрукты на углу улицы, даже если о нем говорят, что он великий мечтатель, потому что он хотел завербоваться в экспедицию Васко да Гама, но не сделал этого из-за жены и сына.

О детстве Иоанна мы не знаем почти ничего до того дня, когда восьми лет отроду он встретил паломника — путника, вошедшего в их дом в поисках крова и развлекавшего хозяев рассказами о своих странствиях. Что случилось затем, мы сказать не можем, но на следующее утро родители обнаружили, что паломник отправился дальше в путь, а вместе с ним убежал и мальчик. Убежал или был украден? Кто знает!

Конечно же, им не удалось найти его, и мать, сломленная тревогой, не прожила и двадцати дней после такого несчастья. Отец же окончил свои дни во францисканском монастыре.

Маленький Иоанн совершил, таким образом, длинное путешествие пешком вместе с нищими, бродячими актерами и фокусниками, научившись их странной профессии. Добравшись до окрестностей Толедо, старший товарищ оставил мальчика, вероятно обессиленного, в доме одного доброго человека — Франсиско Махораля, пасшего стада графа ди Оропеза, сеньора, чьи добродетели и милосердие были хорошо известны. В течение шести лет Франциско воспитывал мальчика как сына; затем, от четырнадцати до двадцати восьми лет, Иоанн пас скот. Но когда у него появилась возможность окончательно устроить свою жизнь, женившись на дочери Махораля, с которой Иоанн с самого детства жил как брат с сестрой, он опять бежит.

Карл V набирает войска для войны с Францией, захватившей Памплону (именно там был ранен героический защитник города Игнатий Лойола, в рядах защитников сражались старшие братья маленького Франциска Ксаверия).

Иоанн Сьюдад хочет свободы. "Такой свободы, — пишет его биограф, — какая бывает у тех, кто едет, отпустив удила, по дорогам войны, по широким, хотя и утомительным дорогам пороков". Это как раз та эпоха, когда место средневекового рыцаря занимает образ профессионального "солдата". Но нашему искателю приключений военная жизнь готовит только несчастья.

Однажды конь, разгорячившись, на всем скаку выбивает его из седла и сбрасывает на камни, лежащие вдоль дороги, так что Иоанн надолго остается без сознания как мертвый. В другой раз, оставленный охранять военные трофеи, он по неосторожности дает обокрасть себя: его лишают звания и приговаривают к смерти, но затем милуют благодаря вмешательству влиятельного человека.

Так два раза он пережил смерть и спасение, и оба эти случая глубоко запали в его сознание. Он вернулся к Махоралю, своему бывшему хозяину, после бесконечного, почти шестисот километрового путешествия пешком, как неудачник и вынужден был снова стать пастухом.

Прошло еще два года. В 1527 роду распространился слух, что турецкий султан Сулейман II вторгся на территорию Венгрии и осадил Вену, и Иоанном опять овладевает желание участвовать в борьбе. В 1532 году Карл V начинает подготовку к крестовому походу против турок и набирает людей всюду, где только возможно. Иоанн вербуется и начинает новое путешествие: его полк направляется в Барселону, затем по морю перебирается в Геную и спускается к озеру Гарда — месту сбора всех войск императора. Отсюда армия быстрыми переходами направляется к Вероне, Тренто, Брессаноне, Инсбруку и, наконец, на кораблях по реке Инн добирается до Дуная. Так войска Карла V смогли достичь Вены к сентябрю 1532 года. До сражений дело не дошло, но турецкая опасность на тот момент была предотвращена.

Через несколько месяцев той же дорогой войска отправились в обратный путь, но полк Иоанна Сьюдада получил приказ пересечь Германию, войти во Фландрию и нанять корабль для возвращения в Испанию. Он высадился в порту Ла Корунья, недалеко от Сантьяго де Компостела, и все направились туда на поклонение. Затем полк был распущен. Только теперь Иоанн неожиданно решил вернуться в родную деревню, которую покинул ребенком: он пешком проходит шестьсот суровых километров, отделяющих его от Монтемор-о-Ново. Он ищет дом своих родителей, надеясь застать их в живых.

Когда он узнает, о постигшей их участи, его охватывает глубокая скорбь, душой овладевает раскаяние. "Я так дурен и виновен, — говорит он себе, — что должен потратить свою жизнь, дар Господа, на то, чтобы каяться и служить Ему".

Иоанн едет в Севилью, где начинает торговать скотом; еще он нанимается пастухом к одной богатой сеньоре. Но это длится лишь несколько месяцев. Ему нет покоя. Затем он отправляется на Гибралтар в надежде завербоваться в экспедицию Карла V в Тунис. В Сеуте он поступает на службу к обедневшему дворянину, осужденному за политическую деятельность, и в конце концов берет на себя заботу о его живущей в нищете семье, содержит ее своим трудом. Милосердие смягчает его сердце: он находит себе духовного отца во францисканском монахе, который настоятельно советует ему читать Евангелие и духовные книги.

Вернувшись в Испанию, Иоанн многие часы проводит за чтением духовных текстов; все накопленные деньги он тратит на приобретение книг себе и начинает ходить по деревням, продавая умеющим читать книги, а неграмотным и детям — картинки. Но прежде чем продать, сам читает все, что может. На самом видном месте он выставляет модные романы, но когда молодые люди подходят, чтобы купить книгу, отговаривает их и убеждает приобрести книги духовного содержания. Ему удается даже открыть книжную лавку.

Очевидно, что прежде всего Иоанн учился сам, — до нас дошли шесть его длинных писем, содержащих многочисленные цитаты из Библии и "Подражания Христу".

Так в сорок пять лет он может свободно жить за счет доходов от свой лавочки в Гранаде. Но Бог ожидал его в том 1539 году, в январе, на празднике св. Себастьяна, когда в город приехал один из самых знаменитых проповедников того времени — Иоанн Д'Авила, апостол Андалузии. Иоанн был среди пришедших послушать проповедь, и до его ушей донеслись слова о том, что каждый "должен укрепиться в своем желании страдать и даже умереть скорее, чем совершить грех, который и является самым опасным бичом". Все поняли, что имелось в виду, так как именно в это время на область обрушился бич чумы.

При этом сравнении сильнейшее раскаяние овладело сердцем нашего "книготорговца": перед его глазами пронеслись картины всей его беспорядочной жизни и все грехи, совершенные им начиная с юности. Стоя среди слушавших, он начал кричать: "Прощения, мой Боже, прощения!" Казалось, он обезумел, а может быть, это было действительно так: он бросился на пол, бился головой о стены, рвал на себе бороду. Затем побежал к свой лавке, преследуемый кучкой ребят, которые кричали ему вслед: "Сумасшедший! сумасшедший!"

Он раздал свои деньги всем желающим, стал раздирать руками и зубами мирские произведения, даже сорвал с себя одежды. Побежал к Иоанну д'Авила, долго исповедовался ему, затем отправился на площадь, посередине которой была грязная зловонная лужа, вывалялся в ней и начал публично исповедоваться в своих грехах. Дети забросали его грязью, и он ушел совершенно счастливый, держа в руке крест, который давал целовать всякому, кого встречал на своем пути.

Некоторые биографы объясняют, что он сделал все это, потому что хотел казаться сумасшедшим "из любви ко Христу". Другие утверждают, что это был настоящий приступ безумия: слишком много пережито, слишком сильное напряжение, слишком много тьмы и слишком много света, слишком много жестокости и слишком много нежности, а главное, слишком большая жажда любви и слишком мало того, что этой любви достойно. Он и в самом деле попал в сумасшедший дом — один из тех, где лечение состояло в том, что самых беспокойных больных заковывали в цепи, а затем успокаивали, яростно избивая плетьми.

Но это был странный больной, даже в своем сумасшествии. Когда его пороли, он призывал "санитаров" продолжать, "потому что справедливо расплатиться плотью, которой совершал грехи". Но если пороли какого-нибудь другого беднягу, то он набрасывался на "санитаров": "Предатели, зачем вы так плохо и так жестоко обращаетесь с этими несчастными, моими братьями, которые находятся в этом Божьем доме и в моем обществе? Не лучше ли было бы пожалеть их за выпавшие на их долю испытания, содержать их в чистоте и кормить их с большим милосердием и любовью, чем вы это делаете?" И укорял их деньгами, которые те получали, чтобы заботиться о больных, а не чтобы издеваться над ними. В результате ему доставалась двойная порция ударов.

Но Иоанн говорил: "Да дарует мне Иисус Христос возможность иметь когда-нибудь больницу, где бы я мог принимать бедных, обездоленных и несчастных, лишившихся разума, чтобы служить им, как я того желаю".

Великий испанский поэт Лопе де Вега посвятил св. Иоанну Божьему поэму, в которой так описывает историю его сумасшествия и унижения: "Быть португальцем и унижаться страшно, потому что получать оскорбительные удары бичом и терпеть такое бесчестье от кастильцев — вещь неслыханная для португальца; и действительно, португальцы столь благородны и так храбры, что, если бы Бог не взял на себя это бесчестье во славу Свою, я не знаю, как это можно было бы стерпеть. И нет сомнений в том, что бесчестье было разделено между ним и Богом, хотя бы уже потому, что, если бы не это, Иоанн, как португалец, не смог бы такое вынести".

Через несколько дней он явился к директору сумасшедшего дома и сказал: "Благословен Господь, я чувствую себя в добром здравии и свободным от какого бы то ни было беспокойства". Чтобы доказать это, он попросил разрешения обслуживать других больных и проявил удивительное спокойствие и милосердие.

При выходе из больницы его ожидало последнее душевное потрясение: как раз перед дверью проходила похоронная процессия, сопровождавшая тело прекрасной императрицы Изабеллы Аугусты, супруги Карла V, к месту похорон в королевской часовне в Гранаде. Это зрелище — как случилось и с герцогом Франческо Борджиа, именно тогда определившим свое призвание к святости, — окончательно убедило его в том, что он должен посвятить свою жизнь служению Господу нашему, заботясь о самых обездоленных.

Ему исполнилось уже сорок четыре года и жить оставалось только одиннадцать, но за столь короткое время он стал "отцом бедняков", "патриархом милосердия", "чудом Гранады", "честью своего века" — такие были даны ему имена.

Он начал работать, собирая и перепродавая дрова, пока не смог приобрести домишко напротив рыбного рынка, где приютил первых беспризорных. На рынке ему дарили рыбу, которую не удавалось продать, так как тогда ее не умели консервировать, и он готовил из нее еду для своих больных, научившись готовить отличную уху. Кроме того, каждый вечер с корзинкой за спиной и двумя кастрюлями, подвешенными по бокам на перекинутой через плечи веревке, он направлялся в богатые кварталы, и проходя так по улицам, кричал: "Кто-нибудь хочет порадеть о себе? Братья мои, Бога ради, сделайте себе доброе дело!"

Это и есть первоначальный смысл слов, от которых происходит сегодняшнее название основанного им ордена: "Братья Доброго Дела". Исходно это выражение означало не то, что нужно заботиться о более бедных собратьях, но то, что нужно делать добро для самого себя, совершая добрые поступки по отношению к другим. Невозможно по-настоящему любить бедняков, не увидев сначала свою собственную невероятную бедность, необходимость обогатить собственную презренную жизнь, делая себе добро тем, что совершаешь его по отношению к другому.

Святые, возлюбившие бедность, и бедняки увидели в этой любви богатство, способное наполнить их существование лучше всякого сокровища. Порыв милосердия никогда не бывает направлен от богатого к бедному, но только от бедного к бедному: от того, кто обнаружил, что он беден, несмотря на свои богатства, и что его сокровища даны ему для того, "чтобы приобрести сокровище на небесах", совершая добрые поступки на земле.

Поступили первые дары, и дом стал расширяться. Иоанн начал принимать своих больных, разделяя их и распределяя соответственно болезням: одна комната для тех, кого лихорадило, одна для раненых, одна для инвалидов, первый же этаж был предназначен для бродяг и нищих, не имевших крова. И это в те времена, когда в больницах больных собирали толпой без разбора, а самых слабых клали в одну кровать.

Итальянский писатель Ломброзо, определенно не питавший нежности к Церкви, назвал Иоанна Сьюдада "создателем современной больницы". Он сам лично заботился обо всем: принимал нуждающихся в помощи, мыл их, добывал продукты, готовил еду, мыл посуду, подметал полы, стирал белье, ходил за водой и дровами. На посетителей производили впечатление чистота и порядок. И если вначале его считали сумасшедшим, то теперь называли "святым".

Росло число подношений, займов; некоторые предлагали свою помощь и желали разделить его труды; сами же бедняки, наиболее здоровые из них, становились санитарами. Высокопоставленный гранадский священник взял его под свою защиту, но однажды все же заставил Иоанна оставить свои лохмотья и надеть бедную, но чистую тунику, а потом дал ему имя. "Ты будешь зваться Иоанн Божий", — сказал он ему. "Хорошо, — ответил Иоанн, — если так будет угодно Богу!"

Его биограф рассказывает: "Даже самые незначительные лишения и невзгоды ближнего вызывали у него жалость, как если бы он сам жил на широкую ногу". Но цель его всегда был совершенно ясна. Он говорил: "Через тела к душам!" Поэтому он призывал в свою больницу самых усердных священнослужителей, чтобы они работали вместе с ним.

Когда ему приходилось оправдывать свою доброту — ибо он ничего не опасался, даже того, что его могут обворовать или обмануть, — он всегда произносил странную и прекрасную фразу: "Обворуют? Да нет! Я отдаю себя Богу!"

Самое известное из оставшихся его изображений — картина Мурильо, возвращающая нас к знаменитому эпизоду. Однажды зимним вечером Иоанн возвращался домой, держа в одной руке полную корзину еды, а в другой палку и неся на спине беднягу, которого подобрал на улице. Дорога круто поднималась в гору, шел проливной дождь. Иоанн поскользнулся и упал. Услышав крики больного, кто-то выглянул из окна и увидел, как Иоанн бьет себя палкой по спине и сам себе кричит: "Ах ты осел, дурак, слабак, лентяй, ты что, не ел сегодня? А тогда что же ты не работаешь? Бедняки ждут тебя, и посмотри, что ты сделал с этим умирающим!" Потом снова устроил больного у себя на плечах, взял корзину и с трудом направился к больнице.

Его первым постоянным сотрудником был Антонио де Мартин, брат которого был убит из-за дела чести, а он, в свою очередь, всю свою жизнь посвятил тому, что готовил кровную месть. Ничто не могло остановить его, поскольку речь шла о долге чести и крови. Но Антонио был добр и великодушен к бедным, и Иоанн Божий захотел добиться "обращения этого крещеного". Он провел целую ночь в молитве и самобичевании, а наутро пришел к Антонио, бросился перед ним на колени и показал ему Распятие: "Вот, брат Антонио, — сказал он, — вот Кто простит вас, если простите вы, но если вы отомстите за кровь вашего брата, то Господь отомстит вам за Собственную кровь, которую вы ежедневно проливаете, совершая грехи!" Ответ прозвучал сквозь слезы: "Брат Иоанн, я не только прощаю, но из любви к Богу я отдаю себя вам и вашим беднякам". Так Антонио стал его другом и преемником, впоследствии основавшим мадридскую больницу, названную "Богоматерь Любви Божьей".

Кроме него, сотрудником Иоанна стал также убийца Пьетро Веласко.

С той же верой Иоанн обращался к несчастным грешницам, более других привлекавших его милосердную нежность: к проституткам. Каждую пятницу — в память о Страстях Господних — он отправлялся в дом терпимости, выбирал самую падшую из женщин и говорил ей: "Дочь моя, все, что другой тебе может дать, дам тебе я… и даже больше. Прошу тебя только выслушать два слова здесь, в твоей комнате". И пока женщина смотрела на него, он бросался на колени пред своим Распятием и начинал плакать и обвинять себя в многочисленных грехах, а затем говорил: "Подумай, сестра моя, чего ты стоила Господу Нашему!.."

Некоторые раскаивались, но их положение оставалось безвыходным, ибо они были связаны долгами и угрозами. Тогда он отправлялся к какой-нибудь благородной даме просить денег: "Сестра моя, несчастная находится в плену у демона, помогите мне, ради любви к Богу, освободить ее и вырвать из этого презренного рабства". Обычно он получал то, чего хотел. Если ему этого не удавалось, он давал письменное обязательство заплатить все долги, в которых запутались бедняжки.

Что ему приходилось выносить, когда он отдавал себя подобному апостольскому служению, превосходит всякое воображение, но Иоанн считал это особенно необходимым. Когда обвинения против него и клевета становились невыносимыми, он отвечал оскорблявшим его: "Рано или поздно придется тебя простить, поэтому прощаю тебя сразу!"

Ему необходимо было также собирать пожертвования для своих бедняков, и для этого пришлось добраться до самого двора в Вальядолиде. Но сбор пожертвований всегда кончался неудачей: он просил деньги на свою больницу в Гранаде и получал много, но затем неизменно растрачивал их на всех бедняков того самого города, куда приходил за подаянием. Это было столь смехотворно и столь возвышенно, что знаменитый граф Тендилья решил проблему, выдав ему векселя, которые могли быть оплачены только в Гранаде.

Его буквально сжигал огонь милосердия.

Когда в Гранаде пожар охватил главную королевскую больницу, Иоанн бросился прямо в огонь, чтобы спасти больных, и вышел из пламени невредимым. Старинный бревиарий в день его праздника так комментировал этот эпизод: "Проповедуя милосердие, он показал, что внешний огонь обладал над ним меньшей силой, чем тот огонь, который сжигал его изнутри". Эта сцена и была представлена в "Славе" Бернини в день канонизации.

Тем временем его больница росла.

В письме Иоанн рассказывает: "Число бедных, приходящих сюда, столь велико, что я сам часто не знаю, как они смогут прокормиться, но Иисус Христос заботится обо всем и дает им еду, ибо только дров нужно на семь или восемь реалов в день; город велик, и в нем очень холодно, особенно теперь, зимой, и много бедняков приходит в этот дом Божий; всех вместе, здоровых и недужных, слуг и паломников, набирается больше ста десяти человек… Мы принимаем здесь любых людей, с любыми недугами: здесь и те, у кого отнялась конечность, и калеки, и прокаженные, и немые, и сумасшедшие, и паралитики, и паршивые, много стариков и много детей; а кроме них, приходит еще множество паломников и путников, и им дают огонь, и воду, и соль, и посуду, чтобы готовить и есть, и все это не приносит дохода; но Иисус Христос заботится обо всем…

И поэтому я должник и пленник одного только Иисуса Христа…"

Он говорил: "У меня нет времени вздохнуть даже для того, чтобы сказать "Верую"".

В начале 1550 года он тяжело заболел; одна его благородная благодетельница пришла и увидела его в лихорадке, на жалкой кровати, сделанной из голой доски, где подушкой служила корзина для сбора пожертвований. Она получила от архиепископа разрешение — для Иоанна это было приказом — перенести больного в свой дом. Когда его уводили, бедняки кричали и протестовали, окружив носилки, и Иоанн был расстроен. Он благословлял их, плача, и говорил: "Богу ведомо, братья мои, как я желал бы умереть среди вас! Но раз он хочет, чтобы я умер, не видя вас, да исполнится его воля!"

На слишком мягкой кровати Иоанн открыл архиепископу, что его тревожат три вещи:

"Первое: я так мало служил Господу нашему, хотя получил так много.

Второе: нуждающиеся, раскаявшиеся и упорствующие в своих заблуждениях грешники, заботу о которых я взял на себя.

Последнее: те долги, в которые я вошел ради Иисуса Христа".

Сказав это, он вложил ему в руки тетрадку с записями долгов, которую носил у самого сердца. И не успокоился, пока архиепископ не обязался лично оплатить их.

На заре 8 марта, когда все еще спали, он спустился со слишком удобного ложа, встал на колени, прижимая к груди свое Распятие, и испустил дух — в возрасте пятидесяти пяти лет. Таким его и нашли: уже давно умершим, но все еще стоящим на коленях. Похороны были внушительными: гроб несли четыре знатнейших дворянина, но первыми в процессии шли бедняки из его больницы.

Лопе де Вега в поэме, о которой мы уже упоминали, писал: "Он так любил бедность, что случись ему встретить вместе ангела и бедняка, он оставил бы ангела и обнял бедняка".

И еще: "В Вифлееме тебя призвал Бог-ребенок в яслях, а в больнице — Бог-калека в постели".

Недавно написанная биография очень точно подводит итог его странной жизни: "Это был человек, которому надо было бы встретить св. Иоанна Божьего, и он открыл его в себе самом".

СВЯТОЙ ФИЛИПП НЕРИ (1515–1595)

Св. Филипп Нери родился во Флоренции в 1515 году, и юность его пришлась на те времена, когда город боролся за свою независимость от тирании Медичи.

Биографы сообщают, что дух молодого флорентийца навсегда проникся в то время тремя вещами: несгибаемой любовью к свободе, страстью к "Хвалам" Якопоне да Тоди (которые в Тоскане пели чаще, чем где бы то ни было) и привязанностью к книге фацеций Пьевано Арлотто — сборнику историй и анекдотов, который Филипп всегда будет носить с собой. Последнее выражает неповторимую сторону его святости — ту, что дала название одной его знаменитой биографии: "Божий шут". Сегодня эти приметы, появившиеся в самом начале его пути, могут показаться маловажными, а то и просто странными, но они становятся интересными, если попытаться разобрать их повнимательнее и постараться постичь миссию, выпавшую на долю этого святого в Риме XVI века — века, который он прожил почти целиком: с 1515 по 1595 год.

Мы попадаем в эпоху расцвета католической реформы — движения, душой которого были святые — особенно много их было в Риме, — чья деятельность была особенно активной в сравнении с нравственной слабостью некоторых пап и тогдашних церковных институтов. Но эта реформа, как ни полна она была жизни и самобытности, все-таки подвергалась опасности закоснеть в том, что затем было названо "Контрреформацией", потому что черпала свои жизненные силы прежде всего в реакции на протестантизм.

После возникновения протестантского движения и разрыва Церковь должна была бы всецело довериться своим истинным святым и реформаторам, которых тогда было великое множество (в Испании их насчитываются десятки, в одном только Риме можно было встретить св. Игнатия Лойолу, св. Филиппа Нери, св. Камилло де Леллиса, св. Джованни Леонарди, св. Феличе да Канталиче, св. Пия V, св. Карло Борромео), но многие считали, что лучше будет, если на заблуждение отвечать ужесточением аскезы и доктрины, строгостью законов. Достаточно вспомнить как один из многих примеров Папу Павла IV Карафу, который остался в истории как "грозный" Папа, считавший инквизицию "зеницей своего ока".

Вне всякого сомнения, строгость и борьба с заблуждениями были необходимы, но те, кто слишком настаивал на них, парадоксальным образом подтверждали правоту людей, обвинявших Церковь в том, что она отняла у христианина свободу, которую Христос завоевал для него ценой собственной крови. Правда и то, что часто инквизиция подозревала и расследовала деятельность как раз тех святых, которых Христос посылал Церкви, чтобы поддержать ее, и которые не могли выполнить эту задачу, не внося новой духовности.

Церкви всегда опасны реформаторы, если они не святые, называют ли они себя прогрессивными людьми или консерваторами. Св. Филипп Нери на общем фоне католической реформы и во времена самой жесткой контрреформации являет собой радостный и умный призыв к свободе. В течение многих лет в Риме, куда Филипп переехал еще в молодые годы, он был просто мирянином, свободным от всяких уз. Чтобы обеспечить свое существование, он работал воспитателем двух мальчиков в доме Качча, другого флорентийца; взамен получал лишь восемь четвериков зерна в год и горсть оливок в день, ночевал на чердаке. И так он жил почти в полном одиночестве, если не считать выполнения обычного долга христианского милосердия по отношению к самым бедным.

У него был особый способ молиться: "посещение семи церквей". Он начинал свое паломничество ночью с собора св. Петра, потом шел в собор св. Павла за крепостной стеной, затем в собор св. Себастьяна, после к св. Иоанну в Латерано, оттуда к св. Лючии, св. Лоренцо, в Санта-Мария-Мадджоре: путь длиной в двадцать километров, который вместе с остановками и долгими молитвами занимал у него целую ночь. Любимым местом остановки для него были катакомбы св. Себастьяна, тогда еще почти неизведанные, там он провел в молитве много ночей. Один из биографов весьма проницательно заметил, что, поступая так, Филипп Нери, кажется, хотел дотронуться рукой до прочных оснований христианского Рима (оснований, орошенных кровью мучеников) в тот момент, когда все здание, казалось, вот-вот пошатнется.

Он посвятил также некоторое время изучению философии и теологии, чтобы лучше понимать божественные вещи, но это длилось недолго, потому что, по его словам, он оказывался в невыносимом положении: учение отвлекало его от Бога, а Бог отвлекал от учения. Св. Игнатий Лойола, столкнувшийся с теми же трудностями в Барселонском университете, счел их искушением, каковым они и были перед лицом его миссии, Филипп же увидел в этом благодать, позволившую ему обрести большую свободу и свой собственный, неповторимый стиль: он удивительным образом развил свой ум, изучая непосредственно людей (хотя не следует забывать и о том, что его библиотека всегда была очень хорошо подобрана).

Итак, вначале Филипп жил почти как отшельник.

Когда ему было около двадцати трех лет, он начал бродить по городу — главным образом в кварталах, где такие же, как и он, флорентийцы занимались торговлей и банковским делом, — и задавал всем неожиданный вопрос, лишавший их дара речи: "Ну, братья мои, когда мы наконец станем добрыми?"

В это время с ним произошло мистическое событие, трудно объяснимое, но совершенно точно подтвержденное документами: однажды ночью во время молитвы — это было незадолго до Троицына дня — он почувствовал себя охваченным такой любовью к Богу, что эта любовь свернулась внутри него огненным шаром, который проник ему в грудь и так расширил сердце, что сломал два ребра и заметно деформировал бок; впоследствии самый знаменитый хирург того времени констатирует это, когда будет делать ему вскрытие.

Существуют многочисленнейшие свидетели, рассказывающие, что в некоторых случаях, когда любовь к Богу охватывала его особенно сильно, от его сердца исходило обжигающее тепло, которое можно было почувствовать снаружи, и такое сильное биение, что иногда даже стены в комнате дрожали. Хотя он мог управлять этим состоянием и по своему желанию.

Мы можем быть сколь угодно недоверчивыми, но свидетели настолько многочисленны и внушают такое доверие, что в данном случае можно думать, что перед нами — одно из тех чудес, с помощью которых Бог напоминает нам, что некоторые страницы Священного Писания (как те, например, где Дух Святой сходит на апостолов огненными языками) — не просто какие-то небылицы. Какому-нибудь кающемуся, встревоженному и больному, достаточно было положить голову на грудь Филиппу, чтобы почувствовать себя обогретым и укрепленным. И когда Папа повелел всем священникам надевать для исповеди белое облачение, Филипп Нери отправился к Папе, чтобы объяснить ему, что для него невозможно выполнить этот приказ: он не перенесет еще одной одежды на груди. И Папа дал ему особое разрешение.

Но мы забегаем вперед; в те времена, когда этот мистический дар овладел им, Филипп был всего лишь молодым мирянином.

Его жизнь занимало образование двух мальчиков, молитва и помощь бедным. Тогда-то он и познакомился с Игнатием Лойолой и Франциском Ксаверием и проникся к ним огромным уважением; именно через Филиппа "Общество Иисуса" приобрело своих первых членов-итальянцев. Но сам он уклонялся от вступления в общество. Св. Игнатий говорил, что Филипп Нери — "это колокол, который созывает людей в церковь, но сам все время остается на колокольне".

Он не собирался принимать сан, но иногда проповедовал в церкви у одного старого и странного священника, который обычно после принесения Святых Даров приглашал высказаться кого-нибудь из присутствующих.

В 1550 году он посвятил себя организации Братства для приема паломников, прибывших в Рим по случаю Юбилея[27] (и действительно, св. Филипп Нери может считаться основателем существующих ныне "комитетов Святого года"). Рассказывают, что ему удавалось принимать и селить каждый день не менее пятисот человек. По окончании Юбилея организованный им приют начали использовать для "выздоравливающих", т. е. для бедных, раньше времени выписанных из больниц и бродивших без пристанища, отчего они только заболевали еще сильнее прежнего.

Между тем годы шли — ему было уже тридцать, — и настал день, когда его исповедник, долго перед тем наблюдавший за ним, сам сделал первый шаг и приказал ему принять священнический сан: Филипп не хотел, но уступил из послушания.

В те времена, когда не существовало семинарий, подготовка Филиппа была более чем достаточной. Он был посвящен в 1551 году и поселился при церкви Св. Иеронима, свободный от каких бы то ни было определенных обязательств: чтобы продолжать пользоваться такой свободой, он отказался от всякой платы и предпочел показаться чудаком. Служа мессу в час, когда было мало народу, он проговаривал ее как можно быстрее, иначе ему не удалось бы закончить, такое сильное волнение охватывало его.

Тем временем его комната стала местом встреч, куда постоянно приходили друзья и кающиеся, большей частью молодежь. Он вынужден был проводить собрания на чердаке церкви: здесь и родилась "Оратория".

Это название возникло потому, что собравшиеся приходили к Филиппу послушать какую-нибудь речь — oratio. Сначала каждый немного молился про себя, затем читали какой-нибудь текст, затем один из присутствующих разъяснял его, потом другой задавал вопросы, еще один возражал, кто-то высказывал свое мнение. От размышлений затем переходили к рассказу: это мог быть эпизод из истории Церкви, из жизни Христа или из жизни святых. Филипп председательствовал, наблюдал, делал краткие замечания, иногда поправлял, формулировал выводы. Собрания длились всю вторую половину дня, и каждый был свободен прийти или уйти: всегда находился кто-нибудь, кто спешил занять опустевшее место. В конце, для облегчения, исполнялась хорошая музыка: здесь родились те сочинения, которые еще сегодня называют "ораториями". Для Филиппа сочиняли знаменитые руководители капелл крупнейших соборов: Анимучча (Базилика в Латерано) и Палестрина (собор Св. Петра). Оба умерли, можно сказать, на руках у Филиппа.

Рассказывают даже такую трогательную историю. Говорят, что Палестрина умер в то время, когда Филипп с нежностью произносил слова одного из его мотетов: "Разве не радостно тебе пойти и насладиться праздником, который сегодня устроен на небесах в честь Царицы Ангелов и Святых?" И умирающий ответил ему словами того же песнопения: "Да, я страстно желаю этого! Если бы могла Мария получить для меня эту благодать у Божественного Сына своего!"

За минутами обучения и облегчения следовали минуты, отданные делу милосердия: члены "Оратории" должны были посещать больницы, чтобы предложить свое время и свою заботу самым обездоленным.

Так в этом мире, где различия между благородными и плебеями, между образованными и неграмотными были очень сильны, родилось новое и странное "братство", которое один из биографов описывает так: "К первоначальной группе подмастерий и банковских служащих-флорентийцев [присоединились затем] знатные сеньоры, музыканты и певчие базилики, мелкие ремесленники, молодые израэлиты, которых Филипп своим обаянием вырвал из их гетто, слуги высших священников и даже грабители с большой дороги. Филипп одинаков со всеми и в то же время знает, как обойтись с каждым".

Своими неожиданными поступками он буквально осуществлял на практике некоторые предписания Евангелия, как например, в тот день, когда он поспешил подойти к бедному и застенчивому сапожнику, вытащил его из самого угла и посадил рядом с собой со всеми почестями.

Точно так же он принял — как старого и давно ожидаемого знакомого — бродягу с лицом висельника, случайно заглянувшего в это странное собрание. И если эти эпизоды позволяли ему на глазах у учеников создавать "живую иллюстрацию" некоторых положений учения Иисуса, которые трудно бывает применить в жизни, то та более общая "демократия", о которой мы сказали выше, отражала еще более глубинные педагогические принципы.

Речь шла не только о духовной свободе или пренебрежении светскими условностями и о восстановлении христианского "равенства", но о новом способе "представлять себе духовную жизнь и святость". Филипп, как рассказывает один из его первых учеников, хотел, "чтобы духовная жизнь, которую обычно считают трудным делом, стала чем-то столь привычным и домашним, чтобы человеку любого состояния была приятной и легкой…; каждый, какого бы он ни был звания или сословия, работает ли он, остается ли дома, будь он мирянином или священником, представителем высшего духовенства или светским князем, придворным или отцом семейства, образованным или неучем, торговцем или ремесленником, любого рода человеком, способен на духовную жизнь".

Св. Франциск Сальский, по праву знаменитый тем что углубил и всячески проповедовал это учение, дав тем самым новое направление христианской духовности, познакомился с ним во время бесед с Филиппом Нери.

Нам трудно представить себе, каким жизненным порывом была проникнута Оратория и какую истинную реформу она излучала!

Не было недостатка и в страсти к миссионерству. Филипп говорил обычно: "Дайте мне 10 человек, действительно забывших о себе, и тем самым вы дадите мне силы обратить весь мир!" И действительно, эта группа не была замкнута сама на себе: среди читавшихся текстов часто звучали письма, которые ученики Игнатия Лойолы посылали из далеких и неизвестных стран, и слушатели внимали им с несказанным вниманием. В частности, их сердца загорались, когда они слушали рассказы и призывы, исходившие от Франциска Ксаверия.

Сам Филипп рассказал, как однажды они все пришли к старому цистерцианскому монаху к Трем Фонтанам, чтобы спросить у него совета: они думали все вместе отправиться в качестве миссионеров в далекие страны Востока. И получили ответ, который с тех пор и навсегда стал их взаимным братским призывом к "реализму призвания": "Твоя Индия находится в Риме!" Так они стали осуществлять в центре христианства свою удивительную "развлекательную" (но какую все же благородную!) миссию.

В те годы — после строгих запретов покойного Папы — в Риме был восстановлен карнавал, со всей традиционно присущей ему вседозволенностью. Филипп не смутился: он организовал свой карнавал так, чтобы добиться возможно большего количества участников. Он вспомнил о своем старом молении в "семи церквах" и превратил его в те дни в пикник, в котором приняло участие до трех тысяч человек: посещение собора св. Петра, месса в соборе св. Себастьяна, завтрак на лугу и музыка под открытым небом в течение всего пути.

История повторялась из года в год и чуть было не кончилась плохо: кардинал Викарий начал расследование и на время отстранил Филиппа от исповеди. Говорили, что он отправился в путь со своей процессией, а за ними шли семь мулов, нагруженных пирожками. Но имели место и более серьезные обвинения: было точно известно, что Филипп — приверженец Савонаролы, что он держит на столе его портрет и сам пририсовал ему нимб. Этот веселый и увлекающий за собой священник мог превратить своих последователей в толпу фанатиков и бунтовщиков, стоило ему лишь захотеть.

Как раз в то время грозный Папа Павел IV решил начать процесс, целью которого было привести к окончательному осуждению Савонаролы и к запрещению всего им написанного.

Расследование длилось шесть месяцев, и двое святых (св. Филипп Нери в Риме и св. Катерина Риччи в Прато) мобилизовали все свои силы и все свои связи, чтобы помешать обвинительному заключению. В день вынесения приговора (который, по общему предположению, должен был стать осуждающим), Филипп Нери провел много часов в молитвенном экстазе перед Святейшим. Придя в себя, он сказал, что Господь услышал его молитвы. И действительно, в тот самый час Конгрегация Кардиналов "освободила память и писания Савонаролы от каких бы то ни было обвинений в ереси". Чтобы удовлетворить Папу, в индекс запрещенных книг были внесены лишь некоторые, самые яростные его проповеди.

И для Филиппа процесс кончился благополучно, так что даже Павел IV известил его, что хотел бы принять участие в каком-нибудь собрании Оратории.

В 1564 году Филипп начал отбирать среди своих учеников тех, в ком он видел наибольшие способности и склонность к священнослужительству, и начал организовывать одну из первых семинарий того времени, заложив начала своей общины, которая разместилась в "Новой Церкви"[28] Но Филипп даже после основания общины продолжал жить отдельно, так он был привязан к свободе, бывшей для него важнейшим божественным даром.

Тем временем все росла слава о его святости, о его глубокой мудрости и юморе, о его лукавых проделках и даже о его чудачествах: с годами все больше и больше говорили о его чудачествах. Еще сегодня, когда в Риме говорят о ком-нибудь "филиппино", значит, речь идет о веселом и хитром человеке. Люди рассказывали о его экстазах, о его глубоко волнующих мессах, о его способности читать в тайниках сердец, о его смирении и самоотверженности. Но также и о его невероятной оригинальности.

Ему предложили кардинальский сан. Он сказал свои ученикам: "Вот кардинальская шапочка, которую носил Папа Григорий XIII и которую он послал мне, чтобы сделать меня кардиналом, а я принял ее с тем условием, что сам скажу ему, когда захочу быть кардиналом, и Папа удовлетворился; а я хочу сделать из нее заплату себе на живот".

Иногда он принимал у себя знаменитых деятелей, будучи одет странным образом или в вывернутом наизнанку платье. Иногда одевался роскошно и расхаживал со смехотворной важностью. Иногда делал все возможное, чтобы сойти за дурачка: ходил гулять с остриженной наполовину бородой, носил на голове большую голубую подушку, держал в руках огромный букет желтых цветов, ходил в огромных белых туфлях или надевал на рясу огненно-красную кольчугу.

Эти примеры меньше удивят нас, если мы подумаем о тяжеловесной пышности одеяний сеньоров и дам той эпохи. Филипп убивал разом двух зайцев: унижался, убеждая многих, что он не святой, а лишь чудак, и прекрасно высмеивал пороки своего времени.

Однажды он занимал почетных иностранных гостей чтением забавных историй — фацеций. Но этим же он занимался и перед тем, как служить мессу, чтобы несколько отвлечься, иначе он немедленно впадал в экстаз. И действительно, он "вынужден" был держать в ризнице щенков и птичек, чтобы немного поиграть с ними, прежде чем погрузиться в службу.

Порой ему приходилось немного отложить начало мессы, чтобы перечитать несколько страниц из сборника фацеций, которые он так любил. Даже стоя перед алтарем, он останавливался время от времени и, читая Евангелие, поигрывал ключами или часами. Чем ближе подходил момент освящения, тем больше он чувствовал, как вера и волнение неудержимо охватывают его. Говорят, что служка слышал, как он шептал, держа в руках чашу: "Это кровь! Это воистину кровь!" Но если ему случалось произнести особенно удачную проповедь, он затем спускался с кафедры, пошатываясь и спотыкаясь, как пьяный, так, что вызывал смех.

Любое чудачество годилось для того, чтобы не говорили о его святости и чтобы высмеять недостатки учеников.

Однажды один из них выказал необычайную гордость тем, что произнес особенно удачную проповедь, и тогда святой наговорил ему комплиментов больше, чем кто-либо другой, но затем заставил из послушания повторить точь-в-точь эту проповедь в шести различных случаях, так что все убедились, что этот проповедник знает только одну проповедь.

Подобное переплетение святости и юмора оборачивалось удивительным здравым смыслом в том, что касалось педагогики.

Однажды Филипп заметил, что исповедовавшийся ему человек очень слабо раскаивается и говорит о своих грехах безо всякого истинного "страдания". Он дал ему договорить, затем сказал, что отлучится на минутку, и попросил кающегося подождать коленопреклоненным. Филипп все не возвращался, а тем временем бедняга стал нервничать: сначала забылся, потом принялся оглядываться и в конце концов начал внимательно рассматривать единственную вещь, которая была у него перед глазами: изображение Распятия. Когда Филипп вернулся, он нашел его плачущим от мысли о том, чего стоили его грехи Сыну Божьему.

Более известен и забавен, но не менее "серьезен" случай с женщиной, все время исповедовавшейся в том, что разносит сплетни на весь квартал, но не пытавшейся исправиться, настолько этот грех казался ей незначительным. Но только до того момента, пока Филипп на назначил ей в качестве покаяния придти к нему, ощипывая по дороге тушку курицы; затем он попросил ее вернуться назад и собрать по одному все перья, которые ветер разнес неизвестно куда. И больше не было необходимости в долгих объяснениях.

Множество раз ему случалось показать всю свою отцовскую мудрость.

Одной женщине, которая смотрела как умирает ее девочка, он сказал с грубой нежностью: "Успокойся, Господь хочет этого. Достаточно, что ты была кормилицей у Бога".

Одной кающейся, обеспокоенной своей судьбой в вечности из-за множества совершенных грехов, он сказал:

— Скажи-ка, за кого умер Христос?

— За грешников! — ответила она.

— А ты кто?

— Грешница!

— Так значит рай твой, твой, твой!

С теми же, кто упорствовал в своих заблуждениях, он отказывался вступать в дискуссии. Он говорил: "Этих высокомерных людей следует убеждать не глубокомысленными писаниями и диспутами, но вещами простыми и святыми".

Знаменитыми стали некоторые его высказывания, которые еще сегодня используются как девизы при воспитании:

"Угрызения и грусть, долой из моего дома!"

"Святость требует совсем немного ума!"

"Господи, дай мне понять до глубины день сегодняшний и не пугай меня завтрашним!"

"Бедность — это любовь, но грязь — нет!"

"Рай сделан не для мошенников!"

"Господи, поступай со мной, как знаешь и хочешь!"

"Нет ничего в этом мире, что бы мне нравилось, но мне нравится, что это так!"

"Святой Дух обитает в невинных и простых умах".

И наконец, Филипп, как ставший истинным "римлянином", использовал местные проклятия, но изменял их на свой лад: "Чтоб мне быть убитым за веру!"

Но мы никогда не должны забывать, что все это сверкающее остроумие и детская свежесть рождались в сердце, влюбленном в одного лишь Христа.

Он писал: "Мы так сосредоточены на божественной любви, мы так глубоко проникаем в раны Христа, в живой источник знания вочеловеченного Бога, что отрекаемся от самих себя и не находим более пути наружу".

Знаменитыми стали такие афоризмы:

"Кто хочет иного, чем Христос, не знает, чего хочет; кто просит иного, чем Христос, не знает, чего просит; кто действует — и не во имя Христа, не ведает, что творит".

Потому Филипп и написал однажды молодому человеку, желавшему оставить его сообщество, написал с нежностью, но и с большой строгостью: "Теперь же твое дело — остаться или вернуться. Ибо мы людей силой не удерживаем!..В общем, без Христа ты никогда не увидишь добра, которое было бы истинным добром".

Но мы должны помнить, что его каждодневной заботой и работой было прежде всего совершать таинство покаяния. Он посвящал этому долгие часы и всегда, до поздней ночи, оставался в распоряжении грешников, нуждавшихся в прощении, и сыновей, жаждавших духовного руководства и укрепления.

Можно сказать, что он буквально согревал их, прижимая к своему сердцу — тому сердцу, которое уже с самого первого мистического опыта, описанного ранее, казалось, действительно горело: многие свидетельствовали, что физически ощущали огонь, исходящий из его груди.

Вот как он однажды с помощью некоего подобия притчи объяснил, что означает в действительности отдаваться обращению грешников: "Говорят, что голодный пеликан, придя на берег моря, заглатывает плотно закрытые морские ракушки, твердые, как камешки, с устрицей или песчанкой внутри; и, переваривая их в желудке, он согревает их, и они открываются, освобождаясь от этой своей твердости; и он выплевывает их; и так питается пеликан мясом устрицы, которая до этого была плотно закрыта. Вы же кладите себе в сердце этих твердых, упорствующих грешников и, с милосердием взывая к Богу, заставьте их совершить покаяние… И Бог пошлет им раскаяние, и они откроются свету благодати, и ваши души изойдут в сладостных слезах, думая о радости, которая произойдет на небе у Бога и ангелов…"

Он почти ничего не написал, кроме нескольких "Писем" (одно из них, от 11 октября 1585 года, мы только что процитировали), но воспоминания о Филиппе были настолько живыми, что даже Гете в своем "Путешествии в Италию" посвятил ему несколько страниц, называя его "мой святой".

Мне кажется, стоит процитировать еще два отрывка из писем, в них — весь его стиль, все его сердце, весь его нежный и святой юмор.

Некоей "Мадонне Фиоре Раньи из Неаполя" Филипп писал: "Хотя я и не пишу никому, но не могу не написать моей почти что первородной дочери, Мадонне Фиоре, которой желаю цвести; и чтобы затем цветок дал хороший плод, плод смирения, плод терпения, плод всех добродетелей, приют и средоточие Святого Духа; и таким обычно бывает тот, кто часто причащается. И если бы это было не так, я не хотел бы иметь вас дочерью; а если бы вы и были моей дочерью, то неблагодарной, так что в день Суда я хотел бы быть против вас.

Бог да не допустит этого; но пусть он будет добр к вам и сделает вас плодоносным цветком, и огнем, чтобы бедный ваш отец, умирающий от холода, мог у него согреться.

Больше ничего. Весь ваш.

Рим, 27 июня 1572. Филипп Нери".

Любовь к Богу и человеческая нежность перемешены в этом письме в том верном соотношении, какое дается только благодатью.

Едва ли не прекраснее письмо, которое Нери написал Клименту VII, упрекая его в том, что Папа не приходит к нему в гости. Он говорил ему, поверяя среди прочего самую сокровенное — ниспосланную ему мистическую благодать: "Иисус Христос в семь часов утра пришел ко мне; а Ваше Святейшество хоть бы один раз пришли в нашу церковь!

Христос — Бог и человек, и приходит ко мне каждый раз, как я этого захочу; а Ваше Святейшество лишь человек, рожденный святым и добропорядочным; Он родился от Бога Отца; Ваше Святейшество родилось от донны Аньезины, святейшей женщины; но Он родился от Девы всех дев. Я многое мог бы сказать, если бы хотел дать волю моему гневу…". И продолжал, прося его об особой милости такими словами: "Приказываю Вашему Святейшеству исполнить мою волю…". Но потом письмо заканчивается обычным образом: "С величайшим подобающим мне смирением, целую святейшие ноги…".

Папа Климент отослал ему обратно записку, приписав на полях с любовью: "По поводу того, что не пришел к вам, так Ваше Преподобие этого не заслуживает, поскольку вы не соизволили принять кардинальский сан… А когда Господь наш придет к вам, помолитесь ему за нас и за насущные нужды христианства!".

В 1592 году Филипп, казалось, был при смерти. Уже врачи задернули занавеси у его кровати и предложили собравшимся спокойно дожидаться неизбежного теперь конца. И вдруг все услышали, как он воскликнул: "О, моя Святейшая Мадонна! Моя прекрасная Мадонна! Благословенная моя Мадонна!" Отдернули занавеси и увидели, что он на коленях, с простертыми вверх руками, висит в воздухе и, плача, повторяет: "Я не достоин! Кто я такой, дорогая моя Мадонна, почему вы пришли ко мне? Кто я такой? О Святейшая Дева! О Матерь Божья! О благословенная в женах!"

Когда он очнулся от этого экстаза, то сказал присутствующим: "Разве вы не видели, что пришла Матерь Божья и унесла все мои страдания?" Потом заметил, что стоит на коленях, спрятался в кровать, с головой закрылся одеялом и разрыдался. Затем сел на кровати, выпрямился и, довольный, сказал врачам: "Вы мне больше не нужны! Мадонна вылечила меня!"

Ему было семьдесят семь лет. Он проживет еще три года в некоем подобии постоянной молитвы. И каждый день он все более желал одного — Святого Причастия. Когда ему не удавалось заснуть, он не звал врача, но просил: "Дайте мне моего Господа, и потом я засну!".

Он умер на праздник Тела Христова в 1595 году.

Его канонизировали вместе со св. Игнатием Лойолой и св. Франциском Ксаверием, последнего он знал и любил; вместе со св. Терезой Авильской (родившейся с ним в один год) и со св. Исидором Земледельцем — все они были испанцами. В тот день римляне, которые тогда слегка недолюбливали испанцев, весело говорили, что Папа канонизировал "четверых испанцев и одного святого".

В Италии еще при жизни Нери имела хождение латинская книга с таким названием: "Philippus, sive de Laetizia cristiana" — "Филипп, или Христианская радость".

СВЯТОЙ ЛУИДЖИ ГОНЗАГА (1568–1591)

Святые "зрят Бога" — не потому только, что иногда их посещают откровения или необыкновенные внутренние озарения, но главным образом потому, что они самой своей жизнью принимают как очевидность, что Бог есть; что Он явил Свое отцовство через Своего Сына, Иисуса; что Святой Дух "знает наш дух" и что наш дух может действительно узнать Его как давнего друга.

И живут святые так, что оказываются "современными" Христу, участвуя в тайнах Его жизни: они познают эту жизнь в личном "мистическом" опыте, который реальней самых реальных вещей.

В самом деле, все прочее удаляется от нас вместе с тем отрезком времени, в котором оно существует, в то время как участие в тайнах Христовых позволяет вечности Божией войти в эти временные отрезки; таким-то образом она и "сохраняет их для жизни вечной".

Поэтому истинный облик святых часто ускользает от нас: они общаются со своими современниками, и мы усердно изучаем письма, хроники, документы, но нередко забываем, что они близко общаются и с каждым из Ликов Пресвятой Троицы, с Иисусом, воплотившимся Сыном Божьим, с Пресвятой Девой, со святыми.

Часто люди, стремящиеся узнать и понять того или иного святого, не придают большого значения его отношениям с Небом: так называемые "светские" биографы с раздражением пренебрегают ими из принципа, а верующие предпочитают рассматривать эти отношения как нечто "отдельное". И в результате получается, что святые всегда предстают какими-то странноватыми, а в худшем случае и просто подозрительными личностями.

Все это в особой степени относится к святому Луиджи Гонзага: на фоне царедворцев и иезуитов он может показаться ушедшим в себя ангелоподобным неврастеником, но если представить его перед Распятием и Пречистой Девой, картина изменится, заиграет живыми красками, наполнится его горячей, пылкой любовью ко Христу и Его Пресвятой Матери.

Было время, когда люди интуитивно ощущали все эти вещи: Луиджи Гонзага был причислен к лику святых очень рано, спустя всего 14 лет после смерти, и еще при жизни своей матери. Случилось это во многом благодаря давлению снизу: народ сам провозгласил его святым. Почитание его распространялось вопреки всем установленным правилам, и еще до официальной беатификации, по особому распоряжению Папы, художникам было позволено изображать Луиджи в сиянии святости, а некоторым церквам — поместить у себя такие изображения.

Не стоит думать, что за столь ранней беатификацией Гонзага стоит могущественный Орден Иезуитов, стремящийся во что бы то ни стало прославить "своих", достаточно вспомнить, что Луиджи, скончавшийся в 1591 году, был причислен к лику святых в 1604, в то время как сам основатель Ордена Игнатий Лойола удостоился этой чести лишь в 1609 году, то есть спустя целых пятьдесят три года после своей смерти. Иезуиты даже предпринимали кое-какие шаги, чтобы воспрепятствовать канонизации Луиджи прежде его собственного наставника.

И вот с середины прошлого столетия антицерковная Италия принялась с неслыханной яростью и неприязнью нападать на этого святого. Даже Джоберти, будучи священником, считал, что святость Гонзага "бесполезна сама по себе и вредна для подражания", и горячо советовал не предлагать святого юношеству в качестве жизненного образца. В начале нашего века Турати "посвятил" св. Луиджи богохульный сонет, в котором именовал его "изнуренным святошей", изображал лицемерно целомудренным, погрязшим в "непристойных грезах". В заключение Турати обращается прямо к нему и заявляет, что желал бы "плюнуть в его бесстыжее лицо". Автор вышедшей в 1922 году биографии нашего святого с прискорбием отмечал, что несколькими годами ранее некий человек, имени которого он не называет, "один из самых знаменитых людей на свете", позволил себе написать в одной газете с немалым тиражом следующее: "Мы презираем чистоту импотентов; мы плюем в лицо всем этим св. Луиджи Гонзага, которые боятся взглянуть в глаза матери-жизни из страха совершить грех!". Нет ничего удивительного в том, что этим неназванным лицом был Муссолини, тогда еще не пришедший к власти (что, впрочем, вряд ли его извиняет).

В общем, враги Церкви нередко потешались, выставляя Гонзага этаким "недоумком, искусственно превозносимым в интересах иезуитов" или же неудачно выбранным образом в борьбе с распущенностью XVI столетия. Вспомним еще, что под эгидой католического университета монсеньеру Франческо Ольджати пришлось издать полемическую брошюру под названием "Мнимое слабоумие св. Луиджи Гонзага".

Четырехсотая годовщина со дня смерти святого (1591–1991) побудила многих биографов развенчать, наконец, сложившиеся представления о Гонзага как о "кривошеем мальчике с лилией в руках". Взамен был предложен новый образ Луиджи Гонзага, более соответствующий духу времени: образ отрицателя любых социальных привилегий и "добровольного мученика", запечатленного, как на фотокарточке, в момент последнего подвига: будущий святой, а пока юный изможденный иезуит, тащит на плечах зачумленного, от которого и заражается смертельным недугом.

Кое-кто разглядел в нем "покровителя больных СПИДом". Чудесная мысль — если это поможет ощутить величие церковной милосердной любви и несомненное для всех призвание к святости; глупая и смешная затея — если не помнить, что Луиджи всегда был покровителем как раз тех, кто не просто сострадает несчастным, но посвящает им всю свою жизнь. И в конце концов, лучше бы нам учиться у него чистоте и невинности, в том числе и физической. Есть опасность, что возникнут просто какие-то новые формы почитания Луиджи Гонзага, а между тем стоило бы по-новому и лучше осмыслить и уяснить то "Слово Божие", каким всякий святой стремится быть для Церкви.

Вернемся же к нашему первоначальному утверждению: чтобы понять святого, нужно увидеть его жизнь и деяния в реальном историческом контексте. Но при этом следует иметь в виду, что рядом с Луиджи "жили", с ним "общались" не только известные люди той эпохи, но и Иисус, Матерь Его Мария, ангелы и святые, которые обитают на небесах — и вместе с тем присутствуют здесь, на земле.

Начнем все же с человеков.

Родился Луиджи в 1568 году. Его предками были маркизы Кастильонские Гонзага. В герцогском дворце Мантуи, на фреске кисти Мантеньи, украсившей в 1474 году знаменитую "Комнату новобрачных", изображен молодой Родольфо, который приходится нашему святому прадедушкой. Ферранте Гонзага, отец Луиджи, был человеком горделивого нрава, донельзя вспыльчивым и гневливым, завзятым игроком, но эти недостатки характера сочетались в нем с преданностью семье и вере. Мать, Марта ди Сантена, графиня Пьемонтская (по матери — делла Ровере), останется в памяти потомков как женщина святая, оказавшая несомненное влияние на мировосприятие сына с самого раннего детства.

Познакомились и поженились Ферранте и Марта совсем юными. Произошло это при Мадридском дворе, и говорят, что это было первое венчание по канонам Тридентского Собора.

Луиджи задержался с появлением на свет: роды протекали настолько трудно, что мать поручила младенца заступничеству Богоматери Лоретской, и его окрестили, когда он еще не вполне выбрался из материнского чрева. Древние летописцы с радостью отмечали: "Младенец не прежде на свет появился, чем, по благодати Божией, в Боге возрожден был, что следует приписать особой милости Божией, которая от матернего лона восхотела почить на нем".

О роде Гонзага вообще говорили, что быть бы им в Италии первыми — по богатству, доблестям и связям, — не уничтожь они постепенно сами себя жестокостью, расточительством и безудержным развратом. В прежние времена, говоря о нашем святом, проповедники обычно пользовались такой лапидарной характеристикой: "Целомудрен, хотя и Гонзага". И хотя Ферранте и Марта, в отличие от прочих родственников, были тверды в вере, и их семью не пощадили кровь и беда.

Дедушку, которого тоже звали Луиджи, обвиняли в том, что он отравил герцога Урбинского и замышлял в отношении Пьерлуиджи Фарнезе. Позднее, уже после смерти нашего Луиджи, его брата Родольфо, к которому отошел маркизат, подозревали в том, что он отравил дядю, чтоб овладеть замком Гоффредо: за это его самого убили на паперти церкви. Да и мать нашего Луиджи однажды была на волосок от гибели; получив семь ножевых ранений, она выжила, но крошечного Диего (младшего брата Луиджи) закололи у нее на руках. Полагаю, этого достаточно, чтобы понять, что за кровь текла в жилах маленького маркиза Луиджи Гонзага и какая атмосфера царила в придворной жизни XVI века.

Луиджи за свою недолгую жизнь успел проявить характер столь упорный и показал себя столь непреклонным в достижении высшей цели (мы увидим это, когда придется говорить о выборе им своего призвания, о его молитвах и покаянии), что не праздным будет вопрос, кем бы стал он, не призови его к Себе Господь таким юным?

Еще мальчиком он решил однажды обозреть свои грехи за все прошедшие годы и исповедать их в Благовещенской церкви во Флоренции. На совести его было разве что несколько детских шалостей, но рассказывают, что он "лишился чувств при мысли о том, что стало бы с ним, если бы он продолжал вести себя, как в первые годы свои". Повзрослев, Луиджи скажет однажды: "Я искривленный кусок железа, который надлежит выпрямить". Было ли это лишь признаком обостренной совестливости или же даром поразительной внутренней ясности? Святые вообще необычайно чутки к собственным грехам, в особенности к тем, которые они могли бы совершить, если бы благодать Божия не удержала их.

В 1578 году Луиджи и Родольфо отправили ко двору Медичи во Флоренцию: с одной стороны, чтобы дать им полноценное дворянское воспитание, а с другой, чтобы уберечь от чумы, опустошавшей в то время окрестности Кастильоне.

В результате десятилетнему маркизу довелось играть в парке палаццо Питти с маленькими принцессами Элеонорой (будущей герцогиней Мантуанской) и Марией (будущей французской королевой); ему нравились собачьи бега, охота и стрельба по мишени, и одевался он по-испански пышно, следуя дворцовому этикету. Но он не мог не ощутить мутную, чувственную и трагическую атмосферу, словно болотные испарения сопутствующую всему этому блеску.

Поговаривали, что брат Великого герцога убил жену из ревности, и Луиджи участвовал в великолепной траурной церемонии, исполненной притворной скорби. Через некоторое время стали говорить, что сестра Великого герцога погибла от несчастного случая на охоте, но никто не верил такому объяснению ее скоропостижной кончины. А вскоре умерла в родах от разрыва сердца и сама Великая герцогиня, тогда как супруг ее уже давно не скрывал своей любовной связи с белокурой роскошной патрицианкой из Венеции. И в этих похоронах участвовал Луиджи. Он описал их в одном из первых своих писем, которое дошли до наших дней.

Все это, впрочем, нисколько не мешало обитателям дворца вести блестящую, утонченную жизнь, но, зная об ее изнанке, мы начинаем понимать, как могло получиться, что Луиджи наотрез отказывался поцеловать даже тень девочки, упавшую на стену, когда во время игры ему выпадало такое наказание за неудачу. И не такой уж странной покажется нам в устах этого мальчика брошенная им однажды довольно смелая реплика: "Ничем не отличается прах князя от праха бедняка, разве что вони от князя больше".

И все же потом он скажет, что Флоренция была "колыбелью и матерью его благочестия": здесь он полюбил Пресвятую Деву; здесь он погружался в долгие молитвенные размышления над книжечкой о тайнах розария; раз за разом с радостью посещал он прекрасные флорентийские храмы, освященные во имя Богоматери. 15 августа 1578 года в церкви Благовещенья мальчик, подчиняясь внезапному порыву, "посвятил себя Марии, как и Она посвятила Себя Богу", дав обет девства; и он вполне сознавал, что это значит.

Вот мы и подошли к ключевому моменту: если не верить в небесных покровителей, если не воспринимать их как живую реальность, пребывающую рядом с нами, тогда то, что произошло впоследствии, покажется необъяснимым: с этого дня Луиджи жил главным образом "внутри", в тайне своего приношения, которое, как он знал, было принято.

Из Флоренции он переехал в Мантую, где заболел циститом. Врачи предписали ему строжайшую диету, посадив на хлеб и воду. Мальчик решил воспользоваться этим, чтобы научиться покаянию, и до крайности ужесточил предписанное — ради Христа Распятого. Здесь, в Мантуе, вкусил он несказанную радость, приняв первое причастие из рук св. Карло Борромео, почтившего город пастырским посещением.

Тем временем Европу пересекал пышный королевский кортеж: по воле Филиппа II, претендовавшего на португальскую корону, императрица Мария (тогда — первая женщина в мире), двинулась из Праги в Мадрид. Семейству Гонзага дали понять, что их присутствие в кортеже весьма желательно: по сути дела, это был приказ. Так в 1581 году Гонзага в полном составе присоединились к кортежу в Виченце и проследовали с ним через Верону, Брешию и Лоди в Геную, где их ожидала флотилия адмирала Андреа Дория.

В Мадрид они приплыли в марте 1582 года. Мальчиков Гонзага, Луиджи и его брата, приставили к юному наследному принцу Диего. Пришлось им делить свое время между служебными обязанностями при наследнике и учебой: изучением грамматики, филологии, философии и начал теологии. О том, каким уважением пользовался Луиджи, свидетельствует такой удивительный факт: ему, пятнадцатилетнему, доверили почетнейшее дело — сочинить и произнести на латыни поздравительную речь, обращенную к Филиппу II по случаю присоединения португальской короны к испанской.

По сравнению с итальянскими дворами, мадридский отличался большей строгостью нравов, но уж никак не большим нравственным здоровьем: и здесь Луиджи ощутил фальшь этого мира, уже не чувствуя себя его частью. Позже он рассказывал: "Видя в княжеских палатах и при дворах серебро и золото без меры, роскошные убранства, околичности придворных, я едва удерживался от улыбки, столь низким и презренным казалось мне все это…"

Вот один эпизод, который может рассмешить и нас, хотя, в сущности, он исполнен глубокой грусти. Однажды Дон Диего, наследник семи лет, которого Луиджи обязан был называть "Сиятельнейший господин наш" и который привык к мгновенному исполнению любого своего каприза, увидел, что ветер разбрасывает его игрушки. Рассердившись, он закричал: "Глупый ветер, приказываю тебе не мешать мне!" С улыбкой Луиджи ответил: "Ваше Высочество может приказывать людям, и они подчинятся, но приказывать природе может только Господь, Которому и Ваше Высочество должно быть послушно". Наверняка, спустя несколько месяцев, стоя у постели принца, умирающего от оспы, и потом, сопровождая маленькое бездыханное тело к печальным усыпальницам Эскуриала, Луиджи вспоминал этот поучительный разговор.

Все помогало юному маркизу укрепиться в своей решимости.

Мы уже говорили о его непреклонности в достижении высшей цели: вот пример такой непреклонности, относящийся к этим годам. Как-то ему в руки попало "Краткое описание духовной жизни" Луиса Гранадского, в ту пору весьма известное сочинение, научающее осмысленной молитве. Биограф пишет: "Луиджи твердо решил ежедневно по меньшей мере час посвящать молитве, ни на что не отвлекаясь. Он становился на колени, по обыкновению своему ни на что не опираясь, и начинал молиться; если же по прошествии получаса или трех четвертей часа приходила ему на ум хоть крошечная отвлекающая мыслишка, он не брал в расчет прошедшее до того время, а начинал с этого момента отсчитывать новый час и подобным образом усердствовал, пока не удавалось ему целый час молиться без какого бы то ни было развлечения. Так случалось ему проводить в умной молитве по пяти, а иной раз и более часов в день".

Тому что перед нами не агиографическое преувеличение, есть прямое свидетельство: когда Луиджи уже стал послушником-иезуитом, на вопрос наставника об отвлечениях во время молитвы он ответил: "За полгода у меня их столько накопилось, что хватит на все время, пока произнесешь "Аве Мария" от начала до конца". Только приняв всерьез это утверждение, мы можем осознать, в какой мере он владел собой и сколь глубоко укоренилась в нем решимость посвятить себя Богу.

Правда, отец Луиджи понять этой решимости не мог: лишь только Ферранте узнал о таких настроениях сына, его охватил один из тех приступов жесточайшего гнева, о которых ходила печальная молва. Этот Луиджи, на которого он возложил все свои надежды, связанные с дальнейшей судьбой маркизата, этот неблагодарный сын предал его! Он всячески пытался отговорить Луиджи, но с большим трудом добился лишь отсрочки: юный Гонзага обещал отцу не настаивать на своем до возвращения в Кастильоне.

В 1584 году они смогли уехать из Мадрида. Ступив на родную землю, Ферранте тут же отдал распоряжение двум старшим сыновьям отправиться с визитами вежливости по итальянским дворам: с виду это была каникулярная поездка, однако в душе он надеялся, что по пути предстанет очам Луиджи что-либо привлекательное или прельстительное, и — кто знает! — вдруг очарует его взор какая-нибудь прекрасная принцесса!

Итак, Луиджи отправился сначала в Мантую (где видел за работой Тинторетто), потом в Феррару, ко двору семейства Эсте, в Павию (где он познакомился с будущим кардиналом Федериго Борромео), затем в Турин, к правящему семейству Савойя, к которому принадлежал и архиепископ, доводившийся двоюродным братом его матери.

Родольфо распушил хвост, почувствовав себя наследником, а Луиджи всегда одевался очень строго — во все черное — и при малейшей возможности удалялся от светского шума. Обращались к нему и с предложениями любовного свойства, но все они падали в пустоту. По возвращении в Кастильоне он рассчитывал наконец получить от отца обещанное дозволение, но Ферранте сделал вид, что не понимает, чего добивается от него сын, и созвал всю родню и друзей семьи (сановников, епископов, знаменитых проповедников), чтобы они разъяснили Луиджи, что его священный долг перед Богом — взять на себя попечение о своих землях и людях.

Но все, в конечном счете, убеждались, что поколебать Луиджи в его решении невозможно, и главное, что призвание его — от Бога. Если бы он хотя бы отказался от намерения стать иезуитом, можно было бы расчистить ему дорожку к епископству; но Луиджи пояснял, что потому-то он и выбрал Общество Иисуса, что устав воспрещает его членам занимать высшие должности в духовной иерархии. Споры всегда заканчивались одинаково: взрывом отеческого гнева и изгнанием Луиджи с глаз долой; один раз дошло даже до того, что Ферранте прогнал сына из дома, и тот укрылся в монастыре.

Однажды, после уж неизвестно какой по счету ссоры, маркиз призвал его к себе для продолжения разговора. Но Луиджи не смог прийти. Ферранте доложили, что сын его заперся в своей комнате, истязает себя плетью, плача перед Распятием и, похоже, даже не слышит стука. Родители поспешили к нему и, не решаясь войти, долго взирали на него сквозь дверную щель. На сей раз Ферранте не устоял и дал свое согласие, так что Луиджи получил возможность написать Генералу ордена Иезуитов, что "предлагает и дарует ему всего себя". Но стать послушником, "новицием", Луиджи мог не прежде, чем император даст разрешение на передачу наследственных прав, а Ферранте делал все, чтобы времени на это ушло как можно больше. То и дело он возвращался к прежней непримиримой позиции, и тогда Луиджи возобновлял свои покаянные подвиги.

Это была жестокая борьба: юный маркиз вполне осознавал, что подрывает устои целой социальной системы и в этом деле без насильственных методов не обойтись. Но он не хлестал плетью других — он стегал самого себя, ту часть своего "я", которая еще стремилась к власти и роскоши.

И вот наконец в Мантуе, в замке св. Себастьяна состоялась церемония отказа от прав первородства. Рассказывают, что из плачущей толпы подданных, заполнившей дворы господских палат, доносились восклицания: "Не достойны мы иметь его своим господином… Он святой, и Сам Господь берет его у нас!" Тем же, кто продолжал упрекать его за то, что он отрекся от своих законных прав, Луиджи отвечал: "Я ищу спасения, ищите же его и вы! Нельзя служить двум господам… Слишком трудно спастись мужу государственному".

Родольфо был вне себя от радости, но Луиджи говорил ему с улыбкой: "Я счастливее тебя!" Немного лет пройдет, и Луиджи вольется в сонм святых, а Родольфо сгинет во мраке, зверски убитый и отлученный от Церкви.

4 ноября 1585 года Луиджи, простившись с родными на берегу По, с небольшим сопровождением отправился в Рим. При себе он имел письмо Генералу Общества Иисуса, в котором Ферранте, дипломатично умалчивая об истине, говорил, что долго противился желанию сына "из боязни некоторого непостоянства" его — черты, юному возрасту свойственной; но завершал он письмо взволнованными словами: "Посылаю его Вашему Преподобию в уповании, что Вы будете ему Отцом лучшим, чем я"; и в самом конце добавил, должно быть, со слезами: "Вам отныне владеть самым дорогим из того, чем обладаю я на этом свете, главной надеждой, которую имел я на сохранение дома моего". Спустя несколько месяцев Ферранте тихо и безгрешно скончался.

Луиджи же вступил, наконец, на путь послушничества. Он избрал для себя девиз: "Как другие!", чтобы никому и ничем не напоминать в новой жизни о своем высоком происхождении. В ту пору воспитательные методы иезуитов не отличались особой мягкостью.

Настоятель заметил, что этот необычный новиций имеет привычку ходить, опустив голову и потупив очи. И вот "отчасти, чтобы отучить его от этого обыкновения, отчасти же — для вящего смирения, он велел изготовить для него картонный воротник, подбитый тканью, и приказал носить его денно и нощно, привязав к шее, дабы никак он не мог опустить голову и принужден был высоко держать ее. И Луиджи с великой радостью носил воротник, улыбаясь сему, когда делил досуги с братьями". Эпизод этот весьма показателен: в свои семнадцать лет Луиджи вступил в послушничество настолько аскетически подготовленным, что воспитателям оставалось только удерживать его от излишнего рвения и чрезмерностей.

До сих пор ему не удавалось найти духовного руководителя. Еще в Мадриде он обычно заканчивал свои молитвы горячим прошением: "Боже мой, Ты Сам направь меня". Он добился столь полного самообладания, что ежедневно в течение многих месяцев посещая императрицу, по собственному его признанию, не сумел бы узнать ее: он никогда не поднимал на нее глаз. Так он воспользовался предписаниями дворцового этикета, чтобы жить в самоуглублении, без всякого отвлечения. О его сознательной аскезе и чрезвычайно строгом постничестве мы уже рассказывали.

Итак, этому юному послушнику нужны были мудрые, по-отечески чуткие наставники, способные раскрепостить и смягчить его. Луиджи доверился им всецело, как дитя: он научился быть веселым, нежным, радостно-открытым. Он не создавал себе дополнительных трудностей: дав однажды обет послушания, он выполнял его и пребывал в мире.

Ему запретили даже вычитывать молитвенные правила, потому что Луиджи страдал сильными головными болями. Тогда он стал особенно часто проходить перед Святой Чашей в момент Пресуществления, чтобы, по крайней мере, несколько раз преклонить колени, и затем убегал, чтобы не впасть в исступление.

Положение, в котором оказался Луиджи, могло вызвать улыбку. Он признавался в письме своему пожилому родителю: "Воистину не знаю, что и делать. Отец наш ректор воспрещает мне вставать на молитву, дабы я излишним сосредоточением не нанес вреда своей голове; я же больше сил прикладываю и насилую себя, пытаясь отвлечь ум свой от Бога, чем когда держу его постоянно собранным в Боге, ибо это стало для меня уже привычным и почти что естественным, и нахожу я в этом покой и отдых, а вовсе не мучение". Дело дошло до того, что он стал молиться такими словами: "Удались от меня, Господи!", потому что слишком явственно ощущал, что Бог рядом, а ему приказано было отвлекаться.

То же происходило и с аскетическими упражнениями: ему воспретили их совершать, и именно это было для него тягчайшей епитимьей, поскольку он уже привык к постоянному жестокому самоограничению. Впрочем, все эти парадоксы ничуть не замутняли и не притупляли его веры.

В связи с этим он признавался одному брату, что в миру ему довелось свершить намного больше аскетических подвигов, чем теперь, в послушничестве, и тем не менее "он утешался, твердо зная, что Религия (то есть монашеская жизнь) подобна кораблю, на котором равно продвигаются к цели и те, кто из послушания праздны, и те, кто тяжко работает веслами". В этот новый чарующий образ отлил Луиджи свою веру: сделавшись иезуитом, он присоединился, наконец, к спасительному обществу: именно оно, а не личные его достоинства, отныне вело его и спасало; на корабле плывут все, в том числе и те, кто какое-то время бездействует. Воистину прекрасный образ, помогающий постичь чудо христианской общины!

Так прожил он последние пять лет жизни, отведенные ему Промыслом Божьим.

Отцы-наставники, которым полагалось воспитывать его, не скрывали своей убежденности в том, что в его лице им явлен особый, неоценимый дар Божий. Они видели, что телом он немощен, но духом силен настолько, что однажды может стать их руководителем. При причислении его к лику блаженных, они говорили об этом особенно настойчиво: "Все относились к нему с таким уважением, словно по возрасту он был самым старшим… Его прозвали "наш меньшой генерал", ничуть не сомневаясь, что со временем он займет, по редким своим дарованиям, эту должность". И еще: "Общим нашим мнением было, что, если бы Господь продлил его дни, он был бы достоин принять на себя любое великое бремя в нашем Ордене".

В ту пору Общество Иисуса набрало силу и процветало; стать наследником Игнатия Лойолы — скончавшегося каких-нибудь тридцать лет назад — было задачей, почти превышающей человеческие возможности. И вот в этом изнуренном восемнадцатилетнем юноше многие увидели такого наследника.

Отец Муцио Вителлески, бывший одним из преподавателей Луиджи и ассистентом Генерала в Италии, а впоследствии сам ставший Генералом Ордена, увидев Луиджи на смертном одре, никак не мог поверить, что болезнь столь серьезна. Вот его свидетельство: "Я никогда не думал, что ему суждено умереть от этого недуга, потому что полагал несомненным, что Господь Бог наш призвал его в Общество Иисуса, дабы поставить в свое время во главе Общества — к великому его благу". Те, кому Луиджи казался неполноценным и изнеженным юношей, ни в коей мере не постигли его истинного духовного уровня.

Тем временем в Риме, на исходе 1590 года, несчастья следовали одно за другим: сначала случилась засуха, затем голод, потом в город ворвались орды изголодавшихся крестьян, и, наконец, разразилась эпидемия сыпного тифа. Больницы кишели недужными, которых швыряли куда придется; многие умирали брошенными в своих лачугах и прямо на улице.

Иезуиты сначала рассеялись по различным городским лечебницам, помогая ухаживать за больными, а затем отвели под приемный покой часть своего жилища, потеснившись до последней возможности. Луиджи почти все время был с больными и умирающими, причем выбирал из них самых тяжелых и вызывающих отвращение, чтобы ухаживать за ними с бесконечной нежностью. Когда же выдавались свободные часы, он обходил дворцы знатных горожан (с некоторыми из которых он играл ребенком в роскошных парках), испрашивая подаяния на нужды своих несчастных.

Он не щадил себя, хотя наставники и запретили ему посещать лечебницы с заразными больными. Но Луиджи говорил: "Чувствую в себе такую потребность, такую силу тяжко трудиться и служить Богу, что Господь не дал бы мне столь великого желания и великой силы, если бы не восхотел взять у меня жизнь".

Однажды, возвращаясь домой после очередного дня, отданного заботам о больных, он обнаружил на улице человека, умирающего от чумы; Бог не оставил ему выбора: в таких случаях действует один закон — закон милосердной любви; Луиджи взвалил зачумленного на плечи и принес его в больницу. После этого он заразился и слег. Последующие четыре месяца он медленно угасал; и все же, когда мог, вставал со своей кушетки, чтобы преклонить колени перед Распятием. Если кто-нибудь упрекал его за то, что он тратит на это последние силы, наш святой отвечал: "Это — остановки на моем Крестном Пути".

Он говорил всем: "Я ухожу счастливым" — а в последнем письме матери написал: "Не плачьте как о мертвом о том, кому дано жить вечно пред Господом".

Скончался он в Риме 21 июня 1591 года. В этом же году в Испании умрет святой Иоанн Креста (делла Кроче). Во Франции совсем скоро появится на свет Святая Луиза де Морийак. У каждого свое служение, каждый не похож на другого. А Матерь-Церковь у всех одна.

СВЯТАЯ ЛУИЗА ДЕ МАРИЙАК (1591–1660)

"Она могла бы остаться женщиной благочестивой, героической и несчастной, той женщиной, которая, будучи вся во власти своего болезненно развитого религиозного чувства, все время думает лишь о своих заблуждениях. Однако судьбе было угодно, чтобы она встретила Викентия де Паоли".

Так в одной современной французской энциклопедии начинается статья о святой Луизе де Марийак: стиль несколько языческий, христиане не могут от него избавиться, даже рассказывая о самых прекрасных страницах своей истории.

В Церкви встреча двух душ, двух призваний, двух задач или "миссий" никогда не доверяется судьбе, а является частью тщательного плана Божьего, любовно подготовленного всей вечностью.

Эти два человека были предназначены друг для друга еще в большей степени, чем это случается в браке. Рожденное ими творение невидимо принадлежит тем, кого соединяет Бог, и дар, который получает все человечество, проистекает от союза их сердец, ума и энергии.

Итак до встречи со св. Викентием де Паоли Луиза де Марийак была женщиной ранимой и замкнутой.

Драма ее жизни обозначилась очень рано, когда девочка обнаружила, что носит знатное имя, но не имеет семьи.

Род Марийак берет свое начало в XIII веке. Во время нашей истории дядя Луизы был канцлером и хранителем королевской печати — самым значительным человеком в окружении короля, другой ее дядя был маршалом Франции.

Лишь отец Луизы не был слишком удачлив. После смерти первой жены он сошелся с какой-то женщиной (мы даже не знаем ее имени), от этой связи и родилась Луиза.

Он дал ей свое имя, но не смог передать никаких юридических прав.

В прошлом биографы святой скрывали это "пятно". Когда в конце прошлого века встал вопрос о канонизации Луизы (спустя более двухсот лет после ее смерти), потребовалось сначала запросить Рим, не является ли принципиальным возражением против канонизации факт ее незаконного рождения.

Святой Престол ответил отрицательно, однако, если кое-какие сомнения оставались вплоть до нашего времени, можно себе представить, каким было общественное мнение при жизни Луизы.

Тем не менее девочка была принята в королевский колледж Пуасси, где воспитывались благородные девицы; там она смогла изучить латинский и греческий языки, философию, живопись.

Но, когда ей исполнилось тринадцать лет, умер отец, и девушка, почти забытая богатыми родственниками, была отдана в пансион к некоей "бедной барышне", одной из тех разорившихся дам, которые зарабатывали себе на жизнь, предоставляя жилье и воспитание девушкам в так называемой "домашней школе".

Лишенная настоящих привязанностей, умная и впечатлительная, девушка совершенствовала свою внутреннюю жизнь с пылом и сверхчувствительностью юности.

К двадцати одному году ее внутренняя эволюция могла считаться завершенной. Это были первые десятилетия XVII века, когда на общественной сцене Франции появились личности высокой духовной значимости: св. Франциск Сальский, знаменитый кардинал Берюль, члены кармелитского кружка Мадам Акари, Мария Воплощения — все они были основателями движения, которое будет известно в истории как "набожный гуманизм", то есть движение людей, "давших обет" полностью посвятить свою жизнь Богу.

В такой атмосфере Луизе казалось вполне естественным дать обещание Богу посвятить Ему себя в затворнической жизни. Она выбрала самый строгий орден, но ей отказали по причине слабого здоровья.

Тогда вмешались благородные родственники и уговорили ее выйти замуж за сорокалетнего буржуа, исполнявшего обязанности секретаря королевы.

Так в двадцать два года Луиза стала Мадемуазель Ле Гра: титул "мадам" ей не полагался, поскольку ее муж не был дворянином.

Брачный контракт напомнил ей о ее "первоначальной ране": в нем она фигурирует как "незаконнорожденная дочь Луи де Марийака", а все благородные родственники значатся там в качестве "друзей супругов" — тонкая формулировка, подчеркивающая разделяющую их пропасть.

Этот брак не стал счастливым: Луиза была непокорной, ее муж обладал раздражительным характером. Родившийся у них ребенок доставлял беспокойство своим замедленным физическим и умственным развитием. Мать привязалась к нему самым болезненным образом.

Появились финансовые проблемы, а потом муж тяжело заболел.

Кризис не заставил себя ждать. С одной стороны, Луиза обладала достаточной интеллектуальной и духовной подготовкой, ее христианская жизнь была интенсивной. Она была привязана к этим ценностям, искала спасения в традиционных христианских добродетелях: смирении, самоотверженности, преданности Богу, милосердии и, главное, отвращении к греху. С другой стороны, ее раненая психика, неудовлетворенная восприимчивость и недовольство супружеством, казалось, пожирали все эти добродетели, словно питаясь ими.

Луиза начала колебаться и, как всегда случается в таких случаях, поставила под сомнение свое призвание и правильность брака, на который она позволила себя уговорить.

Ее осаждали неразумные угрызения совести, в истерзанном мозгу извивались вопросы, вселявшие в сердце страх: если брак оказался столь неудачным, то не оттого ли это, что она не сдержала обещания посвятить себя Богу; если ребенок плохо развивался, то возможно, это была кара небесная; если муж умирал, то, может быть, она должна была дать обет навсегда остаться вдовой, а может быть, должна была немедленно оставить его?

Мы попытались почти графически показать этим чередованием "если" и "может быть" прогрессирующую болезнь души. Все внутреннее здание рушилось, часть за частью, и Луиза дошла до того, что начала сомневаться даже в бессмертии своей души и в существовании Бога.

Подавленная своими несчастьями, она все больше уходила в себя и в конце концов окутала себя "непроницаемым и отчаянным атеизмом", как писал Ж. Кальве.

Но поскольку у нее было великолепное христианское воспитание и напряженная внутренняя жизнь, некоторые ее биографы считают, что речь шла об очищении, по воле Божией, того, что мистики называют "темной ночью": в таком случае все это уже было частью трудного пути к святости.

Однако мне кажется более вероятной другая гипотеза, более соответствующая ее миссии.

Духовный путь Луизы не был четко определен, в нем нельзя было предвидеть никаких этапов: она, скорее, находилась в поисках пути, не существовавшего еще в тогдашней церкви, — пути, способного дать равновесие, зрелость и святость даже истерзанной душе и неврастенической личности.

Она стала пытаться, если можно так сказать, лечить невроз милосердием. Мы постараемся пояснить, что имеется в виду.

Итак, прежде всего, с христианской точки зрения, выход из пропасти всегда начинается с милости, которую никогда нельзя заслужить, но которую можно и должно просить.

О том, чтобы получить эту "первоначальную милость", человек может только молиться, только взывать к Богу и даже "ломиться" в небесные двери: и этот путь открыт для всех. И тем скорее возможно дарование этой милости, чем более безвыходным кажется положение.

Усердно молящийся неврастеник не начинает выздоравливать, но он упорно, хотя и с трудом, удерживает открытыми двери своего ума и сердца.

Был день Пятидесятницы 1623 года, и Луизе казалось, что она достигла самого пика своего критического состояния, но она продолжала неустанно молиться — и Святой Дух просветил ее сердце.

Она интуитивно поняла самое главное: все ее тревоги и внутренние потрясения могли иметь определенный смысл и цель в промысле Божием; она не должна принимать никаких насильственных, сумбурных и опрометчивых решений, ей будет дан наставник и несовместимые аспекты ее "призвания" будут приведены к гармонии.

Последнее представляет особый интерес. Вот что пишет сама Луиза о своем "просветлении": "Я поняла, что это должно было происходить в месте, где надо было помочь ближнему, но я не могла понять, как это могло происходить, поскольку надо было куда-то ехать и откуда-то возвращаться…"

Нам эти формулировки не совсем ясны, так же, как они были тогда непонятны и самой Луизе.

"Дать три обета" в тогдашней Церкви для женщины означало только одно: уйти в монастырский затвор. Но как это можно было совмещать с таким "местом помощи ближнему, куда надо ехать и откуда надо возвращаться"? Этого нельзя было представить себе в ту эпоху, когда на улице невозможно было встретить женщину, следующую без сопровождения.

Во всяком случае, мир в душе Луизы де Марийак начал утверждаться так — в той самой запутанной ситуации, где переплелись неудовлетворенность призванием, настойчивый призыв к Богу, Которого она безгранично любила, несмотря на неврастению, внутренний свет и вера в то, что, если Богу угодно, он может даровать ей избавление.

Она даже не представляла всю значимость того, что Бог может воспользоваться болезнью (и больной), чтобы вылечить всю Церковь. Первым знаком, свидетельствующим, что этот свет проистекал от Бога, было то, что Луиза начала с тихой радостью участвовать в событиях обыденной жизни.

Болезнь мужа не прекращалась уже около двух лет и продлится еще два года. Она ухаживала за ним с такой нежностью — возможно, это было настоящее празднование их свадьбы, — чтобы помочь ему достойно встретить христианскую кончину.

Послушаем ее собственный рассказ, чтобы убедиться, что Бог никогда не позволяет человеку пренебрегать его конкретным жизненным призванием.

"Коль скоро вы хотите узнать о милостях, которые Господь Бог наш оказал моему покойному мужу, то, поскольку невозможно будет поведать обо всех, скажу лишь, что в течение долгого времени, по милости Божией, у него не было никакого влечения к тому, что могло бы привести к смертному греху, и он имел огромное желание жить благочестиво. За шесть недель до смерти у него начался жар, поставивший под угрозу его духовное состояние, но Бог, выказав свою власть над природой, принес ему успокоение, и в благодарность за эту милость он принял решение служить Богу всю жизнь. Он почти не спал ночами, но проявлял столько терпения, что совсем не беспокоил находившихся рядом с ним людей.

Я думаю, что Бог намеренно сделал его смерть мучительной, потому что все его тело страдало и он полностью потерял кровь, а дух его был почти всецело занят созерцанием своего страдания. Семь раз у него шла горлом кровь, а через неделю он скоропостижно скончался. Я одна была рядом, поддерживая его в столь важное для него время, а муж мой проявил такое благочестие, что до самого последнего его вздоха было видно, что дух его слит с Богом. Он смог сказать мне лишь одно: "Молите Бога, я больше не могу". Эти слова навсегда запечатлелись в моем сердце. Я прошу вас помнить о нем, когда будете читать вечернюю молитву, которую он ежедневно повторял и перед которой особенно благоговел".

В числе обещаний, данных ей Богом, было обещание послать ей наставника.

Та встреча, о которой мы говорили в самом начале и которая определила всю дальнейшую судьбу Луизы, произошла в 1626 году. Луизе тогда было тридцать пять лет, а Викентию де Паоли — сорок пять.

Вначале они совершенно не понравились друг другу.

Викентий, крестьянин по происхождению, на вид грубый и бесчувственный, был в поре зрелости, в то время его обуяла страсть к милосердию, он был охвачен жаждой деятельности.

Луиза, аристократка, была женщиной рафинированной и чувствительной, легко ранимой, вдовой, пытавшейся в то время определить свое новое место в жизни, она была погружена в свои внутренние проблемы.

Он не хотел запутаться в сети женских уверток, а она боялась попасть в слишком грубые и проворные руки.

Однако — хотя они еще не знали об этом — их объединяло то, что у них было одно сердце, исполненное единой любовью к Господу Иисусу.

Пройдет всего несколько лет, и Викентий напишет ей в одном из своих многочисленных писем: "Я хочу, чтобы Вы были одним из самых совершенных образов, созданных по подобию Бога… а я чтобы, благодаря Его любви, стал одним сердцем с Вами".

И далее: "Один только Бог знает, что значу для Вас я и что такое Вы для меня". И еще: "Мое сердце больше не принадлежит мне, оно Ваше в сердце Господа Нашего".

Мы могли бы найти в переписке этих людей тысячи примеров истинной человеческой нежности.

Что же произошло в результате встречи этих двух душ?

Поначалу Викентий лишь избавил ее от страха и самобичевания: страха перед самой собою, боязни за судьбу сына, страха перед будущим, даже перед Богом, а кроме того, позаботился о том, чтобы наполнить ее жизнь обязанностями, практическими делами, ответственностью — всем, что могло бы заглушить в ней чувство неудовлетворенности и вины.

А если говорить не о том, от чего он ее избавил, а о том, что он принес в ее жизнь, то прежде всего Викентий дал ей почувствовать Божью "благодать".

Чтобы лучше понять это, опередим немного события и перенесемся в 1660 год: умерла Луиза, через несколько месяцев умрет и Викентий.

Викентий так воскрешал в памяти образ Луизы пред "Дочерьми милосердия" — их "дочерьми": "Она вознеслась к Богу… Мадемуазель Ле Гра имела дар благословлять Бога во всем… эта душа всегда оставалась чистой: в молодости, в браке, во вдовстве… У вашей матери была прочная основа внутренней жизни, которая управляла ее умом таким образом, что все ее помыслы устремлялись лишь к тому, что было угодно Богу, а ее воля была целиком подчинена любви к нему".

Так вспоминал о ней восьмидесятилетний Викентий: "Она была во всем чистой душой". А в самом начале их знакомства он трудился именно над тем, чтобы эта чистота засияла, чтобы с нее спали матовый налет и тень, брошенная ее больной психикой.

Он просил ее стараться подавлять свои "злые умыслы", научиться "святому безразличию", сделаться "совершенно простой и кроткой".

Он советовал ей: "Будьте радостны, мадемуазель, в стремлении желать того же, чего желает Бог. И поскольку Он любит, чтобы мы всегда пребывали в состоянии святой радости Его любви, сохраним эту радость и будем неразрывно связаны с ней…"

Или: "Живите спокойно и просто. Будьте всегда радостны".

Есть глагол, характерный для языка Викентия и ставший характерным также и для Луизы (на нем они построят свой педагогический метод): это глагол "почитать": жизнь дана, чтобы почитать все то, что Он открыл нам.

Следовательно, надо почитать Святую Троицу, Воплощение Сына Божьего, все вместе и каждое в отдельности таинства его жизни, Евхаристию, Святую Деву.

Когда Луиза волновалась по поводу принятия какого-либо важного для нее решения, Викентий спорил с ней, напоминая о тридцати годах тяжелой жизни Христа: "Чтите всегда жизнь Сына Божьего, которая кажется скрытной и бедной внешними событиями. Здесь должна быть ваша точка опоры. Этого Он ждет от вас — и сейчас, и во все времена. Если Бог не дает вам знать, что он хочет от вас чего-то иного, не думайте об этом и не занимайте свой ум ничем иным".

Слова удивительные, ведь сказал их человек, которого можно назвать вулканом инициативы, но Викентий знал, что человеческий разум легко сползает к "морализму" (а тем самым — к страху), когда убеждается, что Бога можно встретить (почтить Его!) лишь при определенных обстоятельствах или же в результате успешного завершения какого-либо действия.

Жить в постоянном стремлении узреть Бога опасно: тогда уже не важно, как и чем ты живешь, главное — ожидать, причем всегда пребывая в болезненном напряжении, когда Бог, наконец, позволит нам встретить Его, и именно таким образом, который бы нас удовлетворил.

У Викентия был особый стиль: он исправлял, если можно так выразиться, "по-христиански".

Луиза же, как нам хорошо известно, была болезненно, невротически привязана к сыну.

(Между прочим, ей так и не удалось освободиться от этого: неврозы не проходят до конца даже у человека, вступившего на путь к святости. И невротик может стать святым, но при этом остается невротиком, просто умиротворяется настолько, что болезнь уже не мешает его любви к Богу).

Для начала Викентий набрался-таки смелости сказать ей напрямую, что даже материнская любовь может стать "отвлекающим моментом":

"Если бы Вы были отважной женщиной, Вы бы меньше отдавались мелочным заботам и материнской нежности. Я и не видывал такой матери, как Вы. Вы уже почти и не женщина ни в чем другом…"

Сын ее так и не выздоравливал, и Луиза никак не могла освободиться от своих тревог.

Викентий написал ей тогда с невероятной деликатностью, но не без юмора:

"О, несомненно, Господь наш хорошо сделал, что не взял Вас Себе в Матери, ведь Вы не умеете находить волю Божию в материнских заботах, которые он дает Вам в сыне… Чтите же спокойствие, какое проявляла Пресвятая Дева в подобном случае!"

Первые годы прошли в трудах освобождения.

Если, например, Луизу охватывали душевные сомнения и она долго не причащалась, Викентий подшучивал над ней: "Может быть, Вы думаете, что приближаетесь к Нему, удаляясь от Него? Не лучше ли все-таки приближаться?"

Если же, напротив, Луиза огорчалась, что не смогла в какой-то день причаститься, Викентий опять подшучивал над ней: "Вы не знаете, наверное, что Господь наш — постоянное Причастие для тех, кто умеет с Ним соединиться?"

Викентий, казалось, удерживал ее от всяческих дел — разве что время от времени поручал помочь бедным, но Луиза, сама того не замечая, уже зажглась огнем милосердия, исходящим от всех его дел.

Мы уже рассказывали об этом святом: мы знаем, что он со своими священниками исходил всю Францию, наставляя народ, а потом создал в различных селениях общины "Каритас" ("Милосердие"), объединяющие благородных и богатых дам, которые взяли на себя регулярный уход за бедными, больными, детьми и вообще всеми нуждающимися, — и это во времена, когда не существовало никакой социальной помощи.

Но потом миссионеры разошлись, и общины были вынуждены рассчитывать лишь на собственные силы и, разумеется, преодолевать всяческие препятствия (предубеждения, расколы, небрежения, преследования, утрату прежнего пыла), грозившие полностью разрушить их духовные начинания, несмотря на мудрый и подробный устав, составленный Викентием.

И вот наступил день, когда Луиза, без всякого вмешательства Викентия, ясно почувствовала свое призвание: обратить всю силу своих чувств, силу духа (побыв к тому времени и сиротой, и неудавшейся монахиней, и супругой, и матерью, и вдовой, а скоро, может, и бабушкой, все еще мечтая о монастыре) к тому, чтобы стать "матерью бедных".

Впоследствии мы увидим ясно, в чем состояло ее призвание. Сейчас же интересно, как на это откликнулся Викентий, всегда такой терпеливый с нею? Он просто взорвался от энтузиазма.

Он пишет Луизе: "Я, конечно же, согласен, моя дорогая мадемуазель, безусловно согласен. Да и как я могу не желать этого, если Сам Господь послал Вам это святое чувство?.. Не могу выразить Вам, как горячо желает мое сердце заглянуть в Ваше, чтобы узнать, что же в нем произошло… Мне представляется, что Вас тронули слова Евангелия, как это всегда бывает с сердцем, которое любит в совершенстве. Какое древо взрастили Вы пред взором Господним, если на нем зреют такие плоды! Оставайтесь же всегда прекрасным древом жизни, приносящим плоды Любви!"

В один и тот же миг случилось чудо для Луизы c Викентием и для Церкви: сердце, стремящееся только к Богу, а потому — к монастырю как единственной в то время возможности единения с Богом, осознало, что можно осуществить свое призвание, погрузившись в мир милосердия, уйти в такой затвор.

Отныне родился новый образ жизни и новое призвание для женщин в церкви и в миру.

Вот как напутствовал Викентий Луизу в самом начале:

"Следует Вам причаститься в день Вашего призвания, чтобы восчтить милосердие Господа нашего… чтобы восчтить труды, препятствия, утомление и радость, каковые Он претерпел… чтобы, наконец, одарил Он Вас и поддержал тяжелейшие труды, непременно Вас ожидающие, той милостью Своей, какою поддержал Свои".

С 1629 по 1633 год Луиза побывала почти в двадцати общинах, она ездила во всякое время года, в каретах, повозках, на лодках и даже верхом, ночевала в придорожных гостиницах или в частных домах, общалась с епископами и приходскими священниками, судейскими и чиновными людьми из полиции, с благородными дамами и простолюдинками, собирала сведения, как обстоят дела с "Милосердием", в различных селениях, налаживала связи, преобразовывала общины, сама ходила к бедным, наставляла, как еще можно было бы им помочь, а больше всего пеклась об образовании девочек из бедных семей!

Если нам покажутся вполне обычными жизненные превратности этой погруженной в заботы женщины, это только потому, что мы не улавливаем смысла этой истории и не представляем тогдашней ситуации: такая жизнь, без чьего бы то ни было покровительства, для дамы благородной — не просто дерзостна, ее и быть не могло.

Достаточно рассказать, как однажды против Луизы возбудили судебное дело: ее обвинили в том, что она нарушила обещание выйти замуж, и только за то, что она ласково поприветствовала в дороге некоего путника, приняв его ошибочно за знакомого, да и сделала это прилично, без малейшего намека на кокетство.

Викентий со стороны следил за ее бурной деятельностью, ища способа умерить ее пыл, и просил, чтобы она прежде всего заботилась о своем здоровье, однако он был горд Луизой, ведь она стала отныне его помощницей в Милосердии.

Он часто слал ей письма, полные библейской нежности, поддержки и одобрения:

"Молю, чтобы благодать Божия осенила все Ваши дела, чтоб Он утешил Вас в долгой дороге, укрыл тенью от палящего солнца, уберег от дождя и мороза, послал покой и отдых, когда Вы устали, и силы — в труде… а под конец вернул Вас в добром здравии и переполненной добрыми делами".

Именно тогда-то и помог ей Викентий сделать решительный шаг вперед, совершив поступок, исполненный глубокого духовного смысла.

Наступило 5 февраля, день годовщины ее свадьбы с Антуаном Ле Гра. Луиза попросила Викентия отслужить заупокойную мессу, а он, ни слова не говоря, отслужил мессу с чином венчания.

Луиза рассказывает:

"Когда я причащалась, мне почудилось, что Господь наш подсказал мне мысль принять Его Супругом душе моей, и что будто это настоящая свадьба, и я почувствовала сильнейшее единение с Богом при этой, такой невероятной, мысли, и захотелось оставить все и пойти за Супругом, и впредь таковым Его и считать, и переносить все трудности, какие встречу, как приобщение благу Его".

И в этом священном таинстве обрел смысл и вернул себе изначальное значение даже отмеченный таким неудачным опытом ее первый брак.

Теперь Луиза была готова принять всю "Мистику бедных" Викентия и жить ею, и жила целых тридцать лет, которые с этой поры они провели вместе.

Их "Мистика бедных" совершенно не похожа на некоторые современные течения, цель которых в том, чтобы весь христианский опыт (и все богословие) служили освобождению угнетенных.

Очень хорошо писал о духовности Викентия один ученый:

"Говорят, он обнаружил бедных, но он знал об их существовании и прежде своего обращения к ним. Довольно часто утверждают, что он открыл Христа в бедных, но и это неверно, на самом деле Сам Христос указал ему на них".

Теология Викентия и Луизы проста: Бог есть Милосердие, Его Любовь явлена нам в человечности Его Сына, человечность должна быть полна любви, любви к плоти, чтоб не расходиться с истиной Воплощения.

Мы заблуждаемся, считая, что можно любить Христа только внутренне, только духовно, но не в Его собственном теле.

Где же найти это "священное тело" во всей его конкретности, во всей его "очевидности" и тайне? Ответ рождается из уверенности в бедности Христа: Иисус пришел к нам бесконечно бедным, и Он остался бедным, таким бедным, что Его унижали, мучили и распяли.

И все спасенные Им люди — члены Его Мистического Тела, а больше всего на Него похожи самые измученные, самые страдающие, самые бедные, и напоминание это, ясное, жестокое, — так сказать, и физическое, и историческое, — не позволяет нам бежать в спиритуализм и сентиментальность.

В последние годы жизни Луиза соберет воедино все свои наставления, говоря о своих молитвенных переживаниях:

"Молитва моя скорее созерцательная, чем рассудочная, и более всего меня влечет к себе Святое Человеческое естество нашего Господа, хочется мне почитать Его, так сильно как только могу, особенно в лице бедных, да и всякого ближнего, ведь я знаю… что Он учил милосердию, потому что мы не можем прямо служить Ему Самому".

Самым важным для наших святых было, чтобы "Человеческое естество Христа было вокруг, как атмосфера, без которой душа жить не может".

Попробуем же понять реализм этой "мистики бедных" с помощью такого вот примера: убери мы из всех храмов, из всех домов, из всех книг образ Распятия, Христа это, конечно же, никоим образом не заденет и не коснется, однако в нас и для нас Воплощение претерпело бы жесточайший удар, и в конце концов мы перестали бы знать, представлять, понимать и вспоминать, что Он спас нас страданием и Своей кровью.

Бедные — это живые распятия, общество рассыпает их по миру щедрой рукой; не забывая их, мы не только не забудем реальности бытия бедного Христа, но и сами войдем в него, именно потому, что распятия эти действительно живые, действительно принадлежат Христу, действительно Его члены.

В 1633 году Викентий и Луиза положили начало самому главному, важному своему делу.

"Мистика бедных", суть которой мы вкратце описали, требовала, чтобы все в христианстве обратилось ей на службу: надобно без стыда просить у каждого, чтоб он дал все, что может.

У королевских министров просили денежной помощи, у знати — протекции, у буржуа — денег и опыта, знатных дам просили о материнской опеке, призыв этот звучал и при дворе, и в Париже, и в лечебницах, и в тюрьмах, и в приходах.

Кто-то, случалось, всецело посвящал свою жизнь "бедным" (а в понятие это входили все обделенные: нищие, больные, безумные, каторжники, найденыши, беспризорники, солдаты-калеки).

Викентий и Луиза начали собирать "добрых и здоровых сельских девушек", чтобы сделать из них "служанок бедным".

Началось то, что Лакордер позднее назвал "совершеннейшим проявлением христианства".

Представим себе — в эпоху, когда ни о каких сестрах милосердия и не слыхивали, эти девушки жили в миру, как все, по две, по три в доме, ничем друг от друга и от остальных не отличались: ни одеждой (серой, как у большинства селян того времени), ни каким-то особенным занятием.

Во глубине сердец они посвящены Господу Христу, а во внешней жизни у них лишь одно правило — служить самым обделенным.

Но "служение" это требует такой жертвенности, таких трудов, такого умения и самоотдачи, и где — в самом миру, на дорогах, в самых неприятных местах, что его можно приравнять к монастырскому.

И ныне широко известны первые фразы их Правила, совершенно перевернувшие положение женщины в церкви:

"Пусть дом больного будет им монастырем, нанятая комната-кельей, приходской храм — капеллой, городские улицы и палаты больниц — монастырскими угодьями, послушание — затвором, Страх Божий — оградой монастырской, святая скромность — покрывалом".

Обычный распорядок был отменен и заменялся не просто общим призывом углубиться в себя или почувствовать ответственность — как и теперь еще делают приверженцы "буквы", — а конкретным требовательным служением "бедным".

Чтоб обуздать собственные слабости или избежать некоторых опасностей, "дочерям милосердия" достаточно было всего лишь считать бедных своими требовательными хозяевами, с которыми трудно не только потому, что так обычно бывает (ведь страдания делают человека раздражительным), но прежде всего потому, что для глаз и сердца служащего они представляют Того, Кто требует всего целиком.

Попробуем обобщить в нескольких пунктах все те особенности воспитательного метода, с помощью которых Викентий и Луиза в течение двадцати семи лет учили своих "дочерей":

— Угождайте Богу, служа вашим бедным хозяевам, драгоценным членам Тела Его, — истово, с умилением и смирением.

— Где же нежность и любовь, что должны помочь вам в служении нашим дорогим хозяевам — бедным, больным?

— Я восхищаюсь прекрасным и благим плодом трудов Ваших, который Вы мне послали, дорогая сестра, но прошу Вас, не перетруждайте Ваших бедных. Самое лучшее, что у Вас есть, всегда отдавайте им, ибо это им принадлежит.

— Что до того, как ухаживать за больными… О, пусть не кажется, будто Вы делаете тяжелое, обременительное дело. Обращайтесь с ними как можно мягче, говорите с ними нежно, служите от всего сердца, расспрашивайте об их самых ничтожных нуждах…

— Не знаю, право, моете ли Вы бедным руки? Если не моете, прошу Вас, мойте.

— У всех ли больных есть полотенца, чисты ли они..?

— Зимой особенно заботьтесь о том, чтоб детишки не жались к очагу, а больше играли, заставляйте их подвигаться да потолкаться, особенно самых маленьких, чтобы они согрелись в движении…

Мы только наскоро пролистали те страницы, где собраны воедино наставления, которыми Луиза напутствовала своих дочерей. Только представим себе, что это за любовь, она заботится обо всем, буквально обо всем — от лекарств до питания, от обучения малышей (письма Луизы канонику собора Парижской Богоматери — просто история возникновения женских бесплатных начальных школ!) до ухода за умирающими, которым даже пищу готовили диетическую.

И всегда, при любых обстоятельствах, звучал рефрен:

"Во Имя Божие, сестрицы… будьте самыми нежными и добрыми с нашими бедными. Знайте, что они наши господа, что их надо нежно любить и безмерно уважать".

Викентий де Паоли теперь с восхищением и бесконечной нежностью наблюдает за своей духовной дочерью, в которой обрел зрелую, умудренную, деятельную и кроткую спутницу.

Уже в 1647 году Викентий так говорит о ней:

"Мадемуазель Ле Гра, принимая во внимание естественный порядок вещей, должна была бы покинуть наш мир уже лет десять назад. Взглянув на нее, можно сказать, что она вот-вот упадет, такая она хрупкая, такая бледная… Но только Бог знает, какая сила духа обитает в ней!".

Несмотря ни на что, она продолжала жить, работать и молиться.

Она говорила: "Я молила Господа, чтобы мое каменное сердце растопили терпение и нежность к ближнему".

Умерла она в 1660 году, на несколько месяцев раньше Викентия.

А четырьмя годами раньше англичанин Гоббс, скрывавшийся несколько лет во Франции, издал книжку "Левиафан", в которой объяснил, что "человек человеку — волк", а поэтому нужно силой и страхом принудить людей к абсолютистскому государству, которое поглотит в первую очередь Церковь.

В следующие столетия народы, казалось, захотели поэкспериментировать именно с этим предписанием, а совсем не с тем, что предложили Викентий и Луиза де Марийак.

Что ж, ужасов пережили немало, а деятельное милосердие и сострадание наших святых остались для Церкви и для всех нас и незапятнанными, и плодотворными и как прежде несущими надежду.

А в 1960 году Папа Иоанн ХХIII торжественно объявил святую Луизу де Марийак покровительницей всех работников социального обеспечения.

СВЯТОЙ ЛЕОПОЛЬД МАНДИЧ (1866–1942)

Святые — это живое толкование Евангелия, и зачастую, чтобы понять их, следует обратиться к той "священной странице", которую" они истолковали своим существованием: каждый свою страницу по велению Божьему.

Святой Леопольд Мандич, монах-капуцин, был призван воплотить в первой половине нашего века притчу о милосердном отце, ожидавшем "блудного сына".

С годами отцовство все яснее выражалось во всем его облике — в почтенных чертах лица, в окладистой бороде и в беспредельном радушии. В тайнике своей маленькой кельи-исповедальни он в течение почти тридцати лет по десять-пятнадцать часов в день выслушивал и прощал грешников именем Божьим.

Однако от облика отца ему были даны лишь лицо и сердце. В остальном он был человеком неприметным: низким (рост — метр тридцать пять сантиметров), прихрамывающим из-за артрита, деформировавшего его ноги, болезненным, имел тяжкий дефект речи, мешающий ему читать проповеди и зачастую ставящий его в затруднительное положение.

Он сам покорно признавался: "Я и вправду человек ничтожный, даже смешной".

Кто-то из его собратьев, любивший умные шутки, но способный лишь на жестокие, называл его "ущербным человеком". Отец Леопольд благодушно улыбался, хотя по натуре был гордым и импульсивным, что свойственно хорватам (он был выходцем из благородной, хотя и разорившейся хорватской семьи).

Прося у Бога прощения за свои редкие вспышки, он повторял слова святого Иеронима: "Прости меня, Господи, ведь я — далмат!" Но, будучи таким маленьким, он казался смешным даже в этом случае.

Когда город Подул еще не научился почитать его как священника, случалось, что университетские студенты, бездельничающие в кафе Педрокки, глумились над ним и дурно с ним обращались.

Иногда даже дети смеялись над ним на улице. Но потом весь город буквально "преобразился" и "повернулся" к нему, к той келье, где ежедневно совершалось чудо Божественного милосердия.

За несколько лет до смерти, наступившей в 1942 году, отец Леопольд предсказал, что Италия искупается в крови и что Падуя будет разрушена бомбардировками: "городу будет нанесено много ударов", говорил он, "монастырь тоже сильно пострадает… но эта келья — нет. Здесь Господь Бог проявит много милосердия к человеческим душам, и это должно стать памятником его доброты".

Когда в мае 1944 года Падуя была истерзана бомбардировками, на Церковь и на монастырь капуцинов упало пять мощнейших бомб, разрушивших все до основания, но маленькая келья выстояла, уцелела.

В наши дни рядом с ней была выстроена часовня, и нетленное тело святого Леопольда, похороненное там, превратило ее в место паломничества. Люди приходят туда и в келье в книге записей оставляют свои отзывы и молитвы. Десять лет тому назад, когда исполнилось сорок лет со дня смерти святого Леопольда, было собрано уже двести сорок томов, по тысяче страниц каждый.

Отец Леопольд был в глазах многих людей всего лишь маленьким монахом, так что некоторые его собратья так и не научились по-настоящему уважать его.

Они говорили, что "он был духовником невежественным и слишком снисходительным: отпускал грехи всем без различия". А некоторые презрительно называли его "всеотпускающий брат".

Но христиане искали его с твердой надеждой найти бесконечную доброту Отца Небесного.

Отец Леопольд — Богдан (Адеодато) Мандич родился в 1866 году в Кастельнуово, в Далмации, в устье Каттаро. Он был последним из двенадцати детей в хорватской семье. Семья ежегодно отмечала "начало своей веры" — с тех самых пор, как их дальний предок принял католицизм.

Как это часто случается, путь, к которому Бог предопределил его, обозначился еще в детстве. Вот как он сам рассказывал об этом:

"Будучи восьмилетним ребенком, я допустил погрешность, которая тогда не казалась мне серьезной, да и сегодня я ее таковой не считаю. Моя сестра отругала меня и повела к священнику, чтобы он наставил и наказал меня. Я признал перед священником свою вину, и он сурово отругал меня, поставив на колени посреди Церкви. Я был ужасно расстроен и шептал про себя: "Зачем же так строго наказывать ребенка за маленький проступок? Когда я вырасту, стану монахом, духовником и буду добрым и милосердным к грешникам!""

Подобные эпизоды, превратно воспринятые, могут навсегда отдалить человека от святых таинств, но могут и заложить основы призвания, если побуждают к добру. Это зависит от души человека и от воспитания, полученного им в семье.

Он выбрал орден Капуцинов — в то время в Далмации жили монахи из области Венето, — потому что они казались ему кроткими, исполненными покаяния, любимыми народом и уважаемыми даже православными. Этот последний аспект особенно привлекал его с тех пор, как он заметил, что "его народ" (а таковым он считал всех славян) был раздираем национализмом и вековыми раздорами.

Известно, что прежде чем стать священником двадцатидвухлетний юноша услышал необыкновенный зов Божий: трудиться "над возвращением отколовшихся христиан Востока в католическое единство".

Это был не минутный порыв, но убежденность, которая сохранилась в нем на всю жизнь и с годами лишь крепла. На десятках карточек и записок, год за годом, прибегая к многообразным формулировкам, он торжественно писал по-латыни об этой своей миссии, давая клятвенный обет.

Убежденность в божественном происхождении такого призвания становилась все более явственной, находя выражение в следующих формулировках: "Я знаю перед Богом…"; "Я знаю, что по милости Божьей избран для спасения моего народа"; "Добровольно исполняю вечный указ".

Вот формула 1912 года: "Во время Святого Причастия я ясно понял, и по многочисленным доказательствам, и при очевидности истины, что я призван к делу Спасения моего народа".

И эта убежденность не оставляла его никогда.

В 1937 году он писал: "Prosolemni memoria" (лат.). В этом году исполняется пятьдесят лет, как я впервые услышал глас Божий, зовущий меня молиться и размышлять о возвращении отпавших христиан Востока в католическое единство".

Еще более впечатляюще звучат формулировки клятвы: "Я вновь даю обет, связующий меня клятвой", "Я вновь поклялся разумом и душой…", "Мобилизую всю свою жизненную энергию…", "Я хотел бы написать свою клятву кровью…"

Он писал с решимостью: "Концом моей жизни должно стать возвращение отпавших христиан Востока в Католическое Единство". Однако его начальники, казалось, не обращали на это внимания. Они видели, что здоровье его слабо, что он плохо говорит (хотя он упорно изучал славянские языки) и что он годен только для исповеди.

Пару раз его ставили во главе небольших монастырей. Потом его назначили Директором студентов-капуцинов Падуи, это было достаточно почетной воспитательной должностью, однако через несколько лет его сняли, сочтя слишком уступчивым.

Конечно, к самому себе он был необычайно суров, а кроме того, был на редкость исполнителен, но со студентами не умел быть строгим. Он часто давал им освобождение от занятий, говоря при этом: "Я буду каяться за вас, я буду молиться за вас".

Начальники доходили до того, что отговаривали студентов исповедываться у него: он был недостаточно строг, и они могли воспользоваться его добротой.

Так жизнь нашего отца Леопольда текла в непримиримых противоречиях.

С одной стороны, он был уверен, что Бог призывал его к проповедничеству среди отделившихся восточных христиан ("мой народ", "мои люди", "мои братья"); с другой стороны, он не мог поехать на Восток, поскольку вышестоящее начальство не давало ему разрешения.

В 1923 году (ему было уже пятьдесят семь лет!) после аннексии Фиюме к Италии его, наконец, определили в монастырь этого города, находящегося в двух шагах от его родины. Он пошел читать "Te Deum" к алтарю Мадонны.

Однако пришло письмо от Епископа: "Назначение во Фиюме превосходного отца Леопольда вызвало во всей Падуе чувство глубокой горечи и большого недовольства. Я понимаю требования святого францисканского правила, но мне кажется, что для блага этого многолюдного и замечательного города и епархии можно допустить исключение…"

И провинциальный священник, отменив приказ об отъезде, написал ему: "Ваша миссия в Падуе еще не завершена".

Все знали о его тяге к Востоку — так часто он об этом говорил.

Кое-кто из братьев говорил, что это были его "святое безумие", а кое-кто делал еще более поспешный вывод, что отец Леопольд "был сумасшедшим".

С тех пор никто уже не слышал, чтобы он говорил об этом, разве что духовник, которому он продолжал поверять свои обеты и клятвы.

Много лет спустя, когда один из его собратьев с удивлением спросил его о причине его странного молчания, он объяснил так: "Я как-то встретил одного святого человека и причастил его; после причастия он сказал мне: "Отец, Иисус приказал передать вам, что каждая душа, которой вы помогаете здесь на исповеди, и есть ваш Восток"".

Это могло стать лишь формой утешения, но для отца Леопольда это выражение стало частью клятвы: "Всякая душа, которая попросит моего содействия, будет моим Востоком".

Мы должны остановиться на этом несколько подробнее, чтобы лучше понять таинство и богатство свидетельства отца Леопольда.

Всем известно, что дать Богу обет и связать с ним себя клятвой — это значит принять на себя обязательства, которые длятся всю жизнь. Когда речь идет о душе чувствительной (а отец Леопольд был и впрямь человеком совестливым), то обет может превратиться в источник беспокойства и тревог, тем более, если его дают в жестких формулировках.

А отец Леопольд употреблял формулировки, впечатляющие по своей категоричности.

Процитируем одну из них: "1928 год: (Pro memoria*"Здесь и далее в скобках — лат."). Я обязуюсь данным мною обетом мобилизовать всю мою жизненную энергию (omnes rationes vitae meae) теми средствами, которые мне доступны, в течение всей моей жизни, ежеминутно (actualiter) и с большим усердием трудиться для возвращения отпавших христиан Востока в католическое единство".

"Средствами, которые ему доступны" (как это явствует из многих формулировок), была обязанность священника причащать и исповедовать наиболее совершенным способом — "со всем усердием, ежеминутно".

Во время обедни он с неописуемой страстью ощущал чувство единства, отождествляя себя с Христом, иногда рыдая навзрыд так, что покровы алтаря становились мокрыми от слез.

"Знаешь, — сказал он как-то одному кающемуся, — сегодня утром я служил обедню для моего народа и потом, думая о величии Божественной жертвы, принесенной Господу Богу, я произнес: "А теперь не слушайте меня, если можете", — и заплакал от волнения".

Во время обедни он вел себя с каждым кающимся так, как будто обращение всех людей зависело от обращения того грешника, который стоял перед ним.

Более того, не "как будто", а с верой в то, что милость Божья, излитая на одного грешника, распространялась также на весь народ в силу таинства Святого Причастия.

Он был убежден, что единство осуществится: "Неизбежно, — писал он, — произойдет великое событие Единения!"

Остановимся на минуту на этом его вселенском призвании, которое жгло его сердце в эпоху, когда об этом почти не вспоминали.

А теперь задумаемся над тем, что после падения тоталитарных идеологий именно на этой земле — его родине — вновь разгораются самые ожесточенные националистические и религиозные конфликты.

Сербы и хорваты обвиняют друг друга в геноциде: первые — православные — хотят отомстить за события 1941 года; вторые — католики — большей частью уничтожены теперь, в наши дни, и различия в вероисповедании резонансом отражаются в национальной ненависти.

Отец Леопольд был хорватским католиком, но в его устах выражение "мой народ" всегда означало все без различии славянские народы, и его мысли были, главным образом, с некатоликами. Думая о них, он говорил: "Я приношу себя в жертву ради моих братьев", столь желанный для него союз он уже построил в своем сердце.

Обращаясь с каждым грешником как "со своим Востоком", он стал необыкновенным духовником.

Его миссия начиналась, как только кающийся входил в его простую маленькую келью.

Если он замечал, что вошедший проявлял нерешительность, ощущал какое-то неудобство или затруднение, он быстро вставал и шел к нему навстречу с распростертыми объятиями: "Проходите, господин мой, проходите… Не бойтесь, ничего не бойтесь. Знаете, я хоть монах и священник, тоже человек ничтожный. Если бы Господь Бог не держал меня в узде, я мог бы натворить дел не меньше других…"

А потом происходила встреча с милосердием Божьим, мягким, требовательным, пронизывающим, словно шпага с обоюдоострым лезвием.

Послушаем рассказ об одном из эпизодов, происходивших тогда на глазах многочисленных свидетелей:

"Однажды я со множеством других людей ждал очереди к отцу Леопольду в маленьком коридоре перед исповедальней. Вдруг нагловатой походкой вошел крестьянин атлетического телосложения. "Вот уже сорок лет, как я не исповедуюсь, — громко сказал он, — а сейчас я должен исповедаться, иначе хозяйка откажет мне в аренде земли. Пожалуйста, разрешите мне войти сразу же, потому что я не могу терять времени на эти дела!" Мы пропустили его первым. Примерно через полчаса он вышел совершенно преображенным и удалился, плача, как ребенок".

В этой маленькой келье на тысячи ладов повторялась история блудного сына. Однажды муж, который издевался над своей женой, услышал: "Вы преступник!" Это было сказано так, что буйный муж был потрясен и осознал свою вину.

Отец Леопольд не был таким уж мягким, как мы его представляем.

Во время его похорон один мужчина громогласно поведал историю своего обращения.

Войдя в келью без истинного стремления к обращению, он упорно и изощренно оправдывал свои многочисленные грехи. Отец Леопольд опроверг все его доводы, а потом, в ответ на насмешки этого человека, вскочил на ноги, маленький, но грозный, и воскликнул: "Убирайтесь прочь! Вы лжете от имени проклятых Богом!" Бедняга чуть не лишился чувств от страха и, рыдая, распростерся на полу. Тогда отец Леопольд поднял и обнял его: "Вот видишь, — сказал он, — теперь ты снова мой брат!"

Неудача, при воспоминании о которой отец Леопольд плакал, постигла его с одним знатным тревизанцем. Родственники послали за ним машину, а потом, когда отец приехал в дом, они пожелали, чтобы Леопольд благословил умирающего, стоя за дверью, тайно. "Не надо устраивать комедию, — сказал он, — с Богом не шутят. Вы несете ответственность за эту бедную душу".

Не был он мягким и тогда, когда кто-либо хотел оправдать или сгладить зло, но становился бесконечно снисходительным, когда это зло смиренно признавали.

"Милосердие Божье, — говаривал он, — превыше всякого ожидания. Если я о чем-то сожалею, так это (что бывает со мной крайне редко) об отказе в отпущении грехов".

Так случилось лишь два-три раза в первые годы его служения, но впоследствии он говорил, что это было из-за его неопытности.

Ректор Католического университета Е. Франческини свидетельствовал на процессе причисления отца Леопольда к лику святых: "Однажды я пришел на исповедь и заметил, что отец Леопольд был чем-то взволнован. Я не спросил его о причине, но он сам сказал: "Говорят, что я слишком добр, но если кто-либо становится передо мной на колени, разве это не достаточное доказательство того, что человек хочет получить прощение от Бога?"

"Видишь, — говаривал он также, — это Он подал нам пример! Не мы умирали за спасение душ, а Он пролил Свою Божественную кровь. Поэтому мы должны обращаться с душами людей так, как преподал нам Он Своим примером!"

Как-то в другой раз он объяснил: "Если бы Распятый упрекнул меня в излишней снисходительности, я бы ответил так: этот плохой пример подал мне Ты! Однако я еще не дошел до такого безумия, чтобы умереть за чужие души!"

В своей исповедальне он оставался долгие часы, прилипнув к ней, словно устрица к скале.

"Отец, — спрашивал его кто-нибудь из кающихся, — как вы можете исповедовать так долго?" — "Видите ли, — отвечал он, — это моя жизнь".

Никто не знал о его клятве, но все замечали то "совершенное, ежеминутное усердие", которое он обещал Богу в данной им клятве. Если его кто-то звал через минуту после того, как он отлучался, он немедленно возвращался: "Я здесь, Господин мой, я здесь!", как бы извиняясь, говорил он, и никто никогда не замечал ни малейшего признака досады.

Так в одной единственной фразе он соединял вместе неразрывно милосердие к пришедшему кающемуся и ответ Бога, призывавшего его из вечности.

В последнюю ночь его жизни некий верующий постучал в дверь его кельи очень поздно, желая исповедаться, а он, изнуренный болезнью (опухоль в пищеводе), пригласил его войти обычной фразой-молитвой: "Я здесь, я здесь!" Он говорил, что охотно исповедовал бы "до конца света", если бы Богу было угодно.

Порою его звали слишком настойчиво, даже в обеденный час, на что он сочувственно отвечал: "Как можно оставить бедных кающихся ради пищи?"

Некоторые его начальники относились к этому с пониманием; других же, казалось, сердило его излишнее рвение. Однажды он сказал своему другу: "Молись за меня перед Господом, чтобы Он просветил моих начальников, и те позволили бы мне больше времени и сил посвящать своим обязанностям, они слишком добры ко мне и слишком пекутся о моем здоровье". Он спускался в исповедальню даже больным и с высокой температурой. "Чего Вы хотите, — пояснял он, — мы рождены, чтобы трудиться. Отдохнем на небе. Господа, простудившись, лежат в постели, а мы, бедняки, должны работать даже в лихорадке. Да и как я могу лечь в постель, если меня ждет столько душ, нуждающихся в моей помощи?"

Мало того, после долгих исповедей по ночам он часами молился, чтобы помочь кающимся в их усилиях обращения и искупления. "Для человеческих душ я должен сделать все, все, все! Молитесь за меня, чтобы Бог послал мне милость умереть при исполнении своего долга. Я должен умереть стоя".

А сколько раз видели его, старого и больного, волочащего ноги вниз по лестнице к своей исповедальне, около которой всегда толпились люди!

Нет ничего удивительного в том, что именно в этой келье творились чудеса. Убитые горем отцы просили о выздоровлении тяжело больных детей и слышали в ответ, что, вернувшись домой, они найдут их в добром здравии. Нередко предсказания отца Леопольда сбывались.

Одному ребенку, который уже двенадцать лет был совершенно немым, он сказал: "Иди с миром, сын мой, через два дня ты заговоришь". Так и случилось.

Отчаявшемуся человеку, решившему покончить с собой из-за длительной безработицы, он сказал: "Верьте, обещаю Вам именем Бога, что Вы найдете работу. Более того, Вы найдете ее раньше, чем вернетесь домой". И чудо свершилось.

А однажды пришел старик и со слезами на глазах рассказал ему о семейной драме: дочь должна была родить и предстояли тяжелые роды. Профессор родильного дома Падуи сказал, что хирургическое вмешательство, возможно, станет фатальным для ребенка. "Все будет хорошо, — уверял отец Леопольд, — я говорю это Вам официально от имени Бога. А Вы знаете, что значит "официально". Веруйте!"

Он утверждал, однако, что чудеса совершает вовсе не он: "Причем тут я, — говорил он, — если они приходят ко мне с огромной верой, и благодаря этой вере Господь Бог исполняет их просьбы!"

Бывали кающиеся, которые чувствовали потребность открыть свои грехи еще до исповеди, а бывали и такие, которых приходилось догонять, чтобы они не сбежали.

Одного господина, много лет не ходившего к исповеди, привели туда друзья. Он рассуждал так: "Я встану в очередь, а потом, когда все уйдут, я тоже уйду прежде, чем мне придется войти в эту комнатку".

Но вдруг дверь кельи распахнулась, и отец Леопольд пошел прямо к нему навстречу, говоря: "Проходите сначала Вы, господин… я ждал Вас, знаете, ждал…" А после, уже в келье: "Вы не хотели приходить… но не беспокойтесь… я сам Вам скажу, что Вы сделали… Это то-то и то-то, правда? А теперь Вы раскаялись, правда? Тогда Бог прощает Вам все. Спасибо, что пришли и доставили мне такую радость, но я Вас жду еще… Приходите, и мы будем добрыми друзьями".

Так возникла еще одна духовная связь, не обрывавшаяся больше никогда.

Что касается чудес, то однажды удалось вызвать его на теологический спор, поставив вопрос в общих чертах.

Его спросили: "Каким образом святые умудряются утверждать с такой уверенностью: "Ты поправишься!" "На чем они основывают эти слова?" Он ответил цитатой из св. Иоанна Боско, который на подобный вопрос ответил так: "Сын мой, если бы ты знал всю цену чудес, ты молил бы Господа никогда не даровать тебе их". И объяснил, что когда святые предстают перед каким-либо несчастным, они обращаются к Богу с молитвой: "Господи, переложи страдания этой души на меня, я готов принять их на себя". И так святые связаны с Богом, что могут знать наверняка, когда такая замена будет принята".

Это было в буквальном смысле то, что делал отец Леопольд. Часто слышали, как он говорил какому-нибудь несчастному: "Переложи все на мои плечи и успокойся…"

Все это позволяет нам понять один из самых главных аспектов его жизни, тем более, что он вызывал серьезные возражения на процессах канонизации, когда речь шла о его святости.

Этот отец Леопольд, который принимал и утешал всех и во всех вселял уверенность в безграничном милосердии Божьем, при этом скромно признавая, что он никогда не совершал большого греха ("В душе я чувствую себя ребенком!"), тем не менее, в отношении самого себя испытывал постоянный, потрясающий страх перед Божьим Судом. Он дрожал как осиновый лист при одной только мысли об этом, почти ежедневно исповедовался, мысль о смерти ужасала его до такой степени, что у него не хватало храбрости даже отпевать умерших.

"Отец, — с удивлением спросил его молодой монах, который ухаживал за ним вечером перед его смертью, — почему Вы так сильно боитесь смерти?"

И он кротко ответил: "Потому что потом есть Божий Суд". И все повторял: "О, Божий Суд! Как я смогу оправдаться?"

Его обуревали сомнения в существовании ада: "Как может Бог за минутный грех наказать навечно? Это справедливо? Это милосердно? Тогда как же?!" А потом: "Оставим это, оставим, я не буду об этом думать, потому что у меня голова идет кругом. Бог — это Отец, и довольно! Он один вершит то, что хорошо".

Он был подобен Иисусу на Кресте, когда над ним нависли все грехи мира и он чувствовал себя покинутым Отцом Небесным.

Так и над отцом Леопольдом висели грехи и тревоги всех тех, кого он утешал, говоря: "Раскаиваться буду я!"

Бог даровал ему страшную и славную милость познать все таинство исповеди, которой мы с такой легкостью пренебрегаем — по одну и по другую стороны решетки.

Священники иногда исповедуют с некоторой долей снисходительности, выслушивая одни и те же грехи, которые люди бормочут без особого раскаяния. Верующие же думают о своих малых или больших провинностях больше, чем о том, что присутствуют при изумительном чуде милосердия.

А еще чаще священникам даже некого исповедывать, поскольку верующие не чувствуют в этом потребности.

И забывается, что именно это таинство является самой сутью христианства: именно в исповеди все таинство Искупления касается лично тебя, твоих нужд, твоей судьбы. Кровь, пролитая на Кресте, пролита именно за твой грех и касается именно твоей души. И ты лично участвуешь в истории страстей Христовых, сначала в качестве того, кто распял Господа жизни (перечень грехов), а потом — в качестве того, кто Его признает, благодарит и обожает (прощение).

Отец Леопольд не только целый день исповедовал, но и переживал вместе с кающимися всю драму их жизни.

Тот, кто слишком легко говорит о прощении, рискует забыть о тяжести греха и о цене искупления: поэтому маленький святой капуцин готов был пережить всю драматическую и горестную прелесть этого таинства.

Порою он был так взволнован, что всю ночь проводил в слезах, его охватывал непонятный ужас, и он хотел, как Иисус в Гефсиманском саду, чтобы кто-нибудь был рядом с ним. Только слово его духовника совершенно успокаивало его, и на него нисходила та самая благодать прощения.

И так до самого конца. А конец был спокойным, хотя уже много лет его мучила ужасная болезнь — опухоль пищевода.

В то утро 20 июля 1942 года, когда он готовился служить святую мессу, он потерял сознание. Очнувшись на своей кровати, он со смирением принял последнее причастие. Потом, когда вместе со своими собратьями читал Salve Regina, со словами "о милосердная, о благочестивая, о кроткая Дева Мария", он заснул, словно старый ребенок, на руках той, которую всегда называл с нежностью, на манер древних венецианцев: "La Parona Benedeta" "Благословенная Владычица".

В те времена, когда он был воспитателем молодых студентов, он учил: "Священник должен умереть от тяжести апостольского труда: не может быть другой смерти, более достойной для священника". А в день празднования пятидесятилетия своего священства он обратился к присутствующим собратьям:

"Разрешите вашему старому собрату сказать вам несколько слов. Мы рождены для тяжкого труда. Высшая радость для нас — быть занятыми. Просите у Господа Бога милости умереть от апостольского труда".

"Вы устали?" — спросили его как-то, видя его более утомленным, чем обычно. Он ответил: "Возблагодарим Господа и попросим у него прощения за то, что Он соблаговолил соединить нашу нищету с сокровищами Его благодати!"

СВЯТОЙ ИОСИФ РАФАИЛ КАЛИНОВСКИЙ (1835–1907)

В последней энциклике Иоанна Павла II — "Сentesimus annus" ("Сотая годовщина")* "Данная энциклика была написана в связи со столетней годовщиной энциклики "Rerum Novarum" — прим. перев." есть раздел, озаглавленный "Год 1989". Особое упоминание этой даты свидетельствует о том, что тогда произошли "события всемирного значения", пусть даже это случилось в странах Восточной и Центральной Европы.

Папа, в частности, упоминает "встречу между представителями Церкви и рабочего движения", состоявшуюся в Польше; затем крах марксизма и начало для многих народов новой — свободной — эпохи. Если же говорить о самых последних событиях, то нужно упомянуть и начало распространения католицизма в ряде стран Восточной Европы, например в России.

Однако наша историческая память была бы слишком короткой, если бы начало драмы, которая только на наших глазах начинает приходить к разрешению (и не разрешится полностью без страданий и коренных преобразований), мы связывали со второй мировой войной или с трагедией Октябрьской революции 1917 года.

Россия, Польша, Литва — ограничимся этими тремя странами, поскольку именно там происходили те события, о которых мы поведем речь. За плечами у этих стран — целые века ожесточенной и неравной борьбы за правду и свободу, против несправедливости и насилия.

По крайней мере, этот факт должен навести нас на мысль о том, что драмы народов коренятся в сердцах людей и что смена исторических событий влечет за собой лишь смену внешних обстоятельств борьбы, ее идеологической окраски, но не меняет корней конфликтов.

Святой, о котором мы хотим рассказать, — кармелитский монах Рафаил Иосиф Калиновский. Он умер в 1907 году, при царе, когда коммунизма еще не существовало, причем умер в Вадовиче, в том маленьком польском селении, где тринадцать лет спустя родился нынешний Папа Иоанн Павел II.

"Оглядываясь на свое прошлое, — сказал однажды Папа, — я вспоминаю, что почти с самого рождения я жил рядом с кармелитским монастырем, на котором лежал отпечаток жизни и смерти раба Божьего Отца Рафаила Калиновского".

Но уже тогда, еще до начала ленинско-сталинского насилия, Польша и Литва стонали под русским сапогом и их города заливала кровь восставших.

Литовцы и поляки (католические народы, объединенные в союз с ХIV века), находились под властью России с 1772 года.

Когда в 1835 году в Вильно (Вильнюсе) на свет появился Иосиф Калиновский, отпрыск старинного и благородного семейства, Польши уже сорок лет как не существовало на географической карте: ее расчленили сильные мира сего — 82 % отошло к России, 10 % — к Австрии и 8 % — к Пруссии. И такое положение длилось до 1918 года, а потом начались беды еще страшнее.

Литва существовала в качестве единой страны, но процесс ее насильственной русификации был скор и беспощаден. Царизм знал, что для того чтобы уничтожить народ и подчинить его себе, помимо военной силы и экономического обескровливания, необходимо прежде всего лишить его культуры и веры.

Однако мечты о свободной Польше и Литве продолжали жить в сердце их детей, и восстания следовали одно за другим.

Всего за пять лет до рождения Иосифа Калиновского произошло так называемое "Ноябрьское восстание", продлившееся десять месяцев, и он, будучи еще ребенком, мог наблюдать его трагические последствия: постоянные депортации, смертные казни на рыночной площади. Однажды ему пришлось наблюдать "страшную вереницу еврейских детей, которых гнали в ссылку". Как видим, нет таких ужасов, которые были бы связаны лишь с определенными режимами и определенными историческими периодами.

Маленький Иосиф впитывал в себя веру и свою принадлежность к католичеству в национальном храме "Остра Брама", а образ "Матери Милосердия" будет сопровождать его всю жизнь.

В глубине души он навсегда сохранит врожденную близость к орденом Кармелитов, которому был вверен храм. Именно кармелиты построили рядом с ним церковь Святой Терезы с несколькими фресками, изображающими эпизоды из жизни святой, а также монастырь. Однако не менее глубокое чувство влекло маленького Иосифа и в церковь Святой Троицы, на могилы мучеников, боровшихся за объединение восточных церквей с Римом.

При всем при том, его не покидало чувство грусти при виде несправедливости и рабства, тем более, что окна его дома выходили на доминиканский монастырь, превращенный по велению царя в тюрьму (в ней впоследствии будет заключен сам Иосиф). Другие церкви и монастыри стали казармами.

В восемь лет Иосиф поступил в Институт благородных детей — в этом колледже его отец преподавал математику. Он оставался там до шестнадцати лет и блестяще закончил первый цикл обучения, наотрез отказавшись изучать "Царский катехизис", навязанный русскими. Затем он прошел двухлетний курс агрономии.

Но тут рана становится еще более болезненной: у поляка и литовца не было иного пути к получению образования, кроме поступления в какой-нибудь русский университет, что неминуемо влекло за собой русификацию будущего студента. У Иосифа были незаурядные способности к математике, поэтому после некоторых колебаний он поступил в Санкт-Петербургскую (до недавнего времени Ленинградскую) инженерную академию.

Это был самый печальный период его жизни.

Конечно, способный, воспитанный, блистающий в учебе студент снискал всеобщее уважение. По окончании трех лет обучения он был уже лейтенантом инженерного дела и ассистентом на кафедре математики той же академии.

Но он оказался в среде, проникнутой религиозной индифферентностью и научным позитивизмом, и потому его вера начала колебаться настолько, что в глубине души он стал сомневаться, не изменил ли он самому серьезному своему призванию.

Уже в старости он сделает такое признание: "Обращаясь теперь к некоторым наиболее важным моментам своей жизни, я понимаю, что тогда, прежде чем уехать в Россию, я должен был попытаться поступить в епархиальную семинарию Вильнюса. И именно потому, что я этого не сделал, многие годы моей жизни, особенно молодости, прошли даром, превратившись в суету, не принеся пользы ни мне, ни другим".

Эта оценка, вынесенная в годы полной духовной зрелости, очень сурова, близка к самоуничижению.

Конечно, в промысле Божием все периоды его жизни, в том числе и отмеченные сомнениями и неуверенностью, были лишь этапами единого предначертанного ему пути, сливались в один гармоничный рисунок спасения и святости, который пошел бы на благо всей Церкви.

Но Иосиф боялся потерять веру. В одном из своих писем он говорил:

"Я прибегаю к суете этого мира, ища в ней лекарство для себя, но не нахожу внутреннего покоя. Я должен сказать тебе, что никогда не встречал в своей жизни человека, столь нетвердого в своих намерениях, как я".

Он чувствовал себя духовно больным и объяснял это с большой грустью:

"Это мое несчастье: я ищу дух, а нахожу лишь материю".

И тем не менее, он читал "Исповедь" блаженного Августина и посещал католический культурный кружок.

В тот период произошел один случай, который произвел на него огромное впечатление. Внезапно ощутив потребность исповедаться, он вошел в католическую церковь, но там не было ни души. Он преклонил колени в исповедальне, но в ней не было священника, который выслушал бы его исповедь. Тогда он заплакал от невыразимой тоски.

Возможно, этот случай объясняет, почему позже, когда он был уже старым священником, даже будучи больным и усталым, он никогда не позволял себе оставить свою исповедальню.

В 1855 году в возрасте двадцати лет он смог вернуться на родину на короткие каникулы, и угнетенное состояние народа потрясло его как никогда.

Он напишет в своих мемуарах:

"Крестьяне в этих местах были добрыми и добродетельными, но их подвергли стольким страданиям, в том числе воинской повинности, которая тогда длилась двадцать пять лет. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, у меня дрожит рука".

Первой работой, которая была поручена молодому инженеру, стал проект железной дороги по маршруту Курск-Киев-Одесса. Он должен был наметить трассу через грязь и болота, но на этих пустынных и безграничных просторах ему удалось, как он потом писал, "поработать с самим собой и над самим собой".

И он обрел Бога. Случайно ему в руки попала книжечка о благочестии Марии, которая пробудила и подогрела его веру истинного поляка.

Работы по строительству железной дороги на какое-то время были прерваны из-за отсутствия денег, а Калиновский, повышенный в звании до капитана Генерального штаба, был назначен в крепость Брест-Литовск на должность суперинтенданта по фортификации и эксплуатации.

Стоит немного остановиться на его пребывании там, поскольку оно оказалось определяющим для более глубокого формирования его личности, а также для проявления Божьего дара (здесь начались размышления о его истинном призвании и первые попытки мирского проповедничества).

Крепость Брест-Литовск, расположенная на русско-польской границе, была и остается до сих пор символом драмы этих народов, горнилом самых трагических событий их общей истории.

В 1596 году там был ратифицирован союз между Киевской и Римской церквами, и в память этого события была построена церковь Единения Святого Николая. Впоследствии царь отменил этот союз, повелев разрушить церковь и построить новый храм на руинах прежнего, и началось преследование католиков.

Здесь мы позволим себе перенестись в сегодняшний день: и от этой второй церкви остался лишь каркас нефа, который вплоть до недавнего времени был закрыт железными решетками и задрапирован красными знаменами. Именно в этой крепости Ленин подписал бессмысленный договор с Германией и Австрией. В этой крепости восемь тысяч русских солдат оказали сопротивление нацистам и были истреблены. В этой разрушенной крепости, получившей звание "Героическая" и считавшейся национальным памятником, еще совсем недавно возвышались гигантские монументы Ленину и советским героям. Вход же в крепость представлял собою огромную цементную красную звезду, всегда освещавшуюся красным светом — под цвет крови. Сейчас в Брест-Литовске скапливаются толпы русских, пытающихся перейти через границу.

Словом, это был населенный пункт, в котором сконцентрировались сотни лет истории; и это была крепость, доверенная Калиновскому, будущему святому.

Он был здесь в 1863 году, когда до него дошла весть о "Январской революции". Калиновскому было тогда двадцать восемь лет, присягой он был связан с царской армией, а кровью и верой — со своей Родиной.

Позже он расскажет в своих мемуарах: "Слишком явственным было внутреннее видение борьбы безоружного народа против силы русского правительства, располагавшего огромной и мощной армией. Носить мундир этой армии в то время, как сжималось сердце при известии о пролитой крови твоих братьев, было невыносимо. Я спрашивал себя: имею ли я право пребывать в бездействии, когда столько людей жертвуют всем ради этого дела?"

Выйти в отставку из русской армии было не самой сложной проблемой. Самым мучительным было сблизиться с восставшими, отдавая себе отчет в том, что восстание было ошибкой и обречено на поражение.

Ошибкой не потому, что были несправедливы выдвигаемые требования, а потому, как он говорил, что "Польша нуждалась тогда не в новом кровопролитии на полях сражений — слишком много было ее пролито, — а в поте труда".

Как он потом скажет, это было "восстание, основанное на воображении: оно было наихудшим образом организовано (пришлось закапывать оружие, так как восставшие были даже не в состоянии проследить за его распределением!); международная помощь осуществлялась лишь на словах; были и лишенные здравого смысла подстрекатели, которые использовали восстание в собственных целях".

И тем не менее, очень многие молодые люди отдавали свои жизни за идеалы правды и свободы как истинные мученики.

Калиновский сначала попытался разубедить восставших, однако был обвинен в трусости и даже в шпионаже в пользу русских.

На это он отвечал: "Посмотрим, кто сможет принести себя в жертву!"

Он поступил в распоряжение "Национального Совета восстания" и был назначен Военным Министром Вильнюсской области.

Но прежде чем дать согласие, он поставил одно единственное условие: он никогда не подпишет ни одного смертного приговора.

Но, как он и предвидел с самого начала, восстание было подавлено и обезглавлено: его руководители один за другим попадали в руки царской полиции. Губернатором Вильнюса был назначен человек, известный своими грубыми и жестокими методами. Его называли "Вешатель", и даже царь испытывал беспокойство по поводу его кровавого усердия. Проводя репрессии, он следовал элементарному критерию: "поляк и католик на языке народа являются синонимами", поэтому надо уничтожить все следы как польского языка и культуры, так и католических институтов.

Он начал с того, что отправил в ссылку Вильнюсского епископа и повесил нескольких священников, а потом переделал монастыри в тюрьмы.

В это ужасное время Иосиф Калиновский, внутренне созрев, нашел в себе силы, спустя почти десять лет, вновь пойти на исповедь.

Когда его арестовали, Калиновский решил взять всю ответственность на себя, чтобы никого не выдать.

В мемуарах он написал:

"Я боялся, что мое молчание могло побудить власти провести тщательное расследование о деятельности общества, в котором я состоял, а также о людях, с которыми я был связан. Поразмыслив над этим, я твердо решил всецело обвинить самого себя, чтобы не было необходимости вести каких-либо расследований обо мне… Взяв полностью вину на себя, я безусловно приговаривал себя к смерти".

Один биограф очень точно описал его моральный облик: "Удерживать других от серьезных ошибок, не принимать никакого участия в их совершении, но потом великодушно согласиться разделить печальные последствия этих ошибок, подвергнувшись вместе с другими наказанию и не обвинив при этом никого — вот подлинное лицо Иосифа Калиновского".

Он был приговорен к смертной казни, и "Вешатель" хотел поскорее избавиться от него, однако ему объяснили, что в этом случае он подарил бы полякам мученика: уже тогда многие его считали святым.

Это был один из тех случаев, когда вера показывает свою парадоксальную силу: если поляк означает католик, то трогать истинного поляка означает трогать истинного католика, то есть святого. Так сила уравнения (отождествления) оборачивалась против преследователя.

Смертная казнь была заменена десятью годами каторжных работ в Сибири, однако ему пришлось заплатить еще более ужасную цену: военный трибунал умышленно пустил слух о том, что его помиловали, якобы благодаря предоставленной им информации и доносам. Так бывший капитан Генерального штаба, бывший Военный Министр с бритой головой и в куртке заключенного достойно и смиренно начал свой крестный путь.

Здесь уместно привести его собственный рассказ, выдержанный в духе почти литургической торжественности:

"В праздник святых апостолов Петра и Павла, пополудни, мы, заключенные, длинной вереницей двинулись по улицам Вильнюса к железнодорожному вокзалу. Огромная толпа людей теснилась на улицах, и конные казаки оттесняли всякого, кто пытался приблизиться к нам. Многие выглядывали из окон домов.

Это было похоже на похоронную процессию. А сколько подобных конвоев прошло до нас с начала революции! Среди нас были люди разного возраста и положения: частные собственники, врачи, антрепренеры, рабочие, крестьяне, замужние женщины и девушки… Это было подобно паводку, воды которого неслись к Дальнему Востоку. Среди сопровождающих не было ни одного священника. Мы заняли места в вагонах, где нас нагромоздили одного на другого. С нами обращались, как с вещами, с которыми можно делать все, что заблагорассудится. Когда поезд тронулся, двинувшись между железнодорожными насыпями, люди стали бросать на него цветы, как на могилы умерших".

Эти размышления печальны, особенно если подумать о последующей истории: когда десятки тысяч депортированных царизмом будут "отомщены" миллионами других несчастных, тоже мучимых и тоже невинных, и Сибирь станет синонимом нового революционного террора так же, как это было при старом терроре.

В голову приходит еще одна ассоциация: поезда с депортированными напоминают нам о кошмаре нацизма, а Сибирь — об ужасах сталинизма. Как часто мы забываем о том, что насилие и несправедливость сидят в самом сердце светской власти во все эпохи, когда люди отдаляются от Бога или прикрывают Его именем свои низменные цели.

Депортированный и осужденный Калиновский проехал те же земли, через которые он, будучи офицером, чертил трассу железной дороги. Затем скорбное путешествие продолжалось до Иркутска, потом еще дальше — до Уссольских соляных копей около озера Байкал — всего около восьми тысяч километров, проделанных частично в железнодорожных вагонах, частично на грузовиках, в лодках и пешком.

Понадобилось десять месяцев, чтобы прибыть к месту назначения: "Необъятные равнины, простиравшиеся за Уралом, — писал осужденный, — превратились в безграничное кладбище для десятков тысяч жертв, отнятых от груди Матери-Родины и поглощенных навсегда".

Создается впечатление, что это выражение взято из сегодняшних газет, и это лишний раз доказывает, как мы уже подчеркивали, что прямо противоположные политические режимы могут порождать одинаковое насилие.

Слова, сказанные царским вешателем Муравьевым, сопровождавшим осужденных, впоследствии будет звучать и из уст нацистских тюремщиков, и из уст коммунистических палачей, и многих других начальников: "Жили, как собаки, как собаки, и умрут!"

Во всякую эпоху подлинная революция происходит в сердцах тех немногих людей, которые умеют защищать свою культуру и свою веру, а также умеют открыть их другим, даже живя при 35–40 градусах мороза, даже закованные в цепи и кандалы.

Иосиф Калиновский, насколько нам известно, именно в Сибири достиг самой полной внутренней зрелости.

Он писал: "Мир может лишить меня всего, но у меня всегда будет недоступное для него убежище: молитва. В ней можно соединить прошлое и настоящее, а также будущее в виде надежды… Кроме молитвы, я ничего не могу предложить Богу, следовательно, я считаю ее моим единственным даром. Я не могу соблюдать посты, у меня почти ничего нет, чтобы подать милостыню, нет сил работать, остается лишь страдать и молиться. Однако никогда у меня не было более дорогих сокровищ. И мне не надо ничего другого".

И далее: "Церковь умеет излучать надежду, даже когда человек пребывает в состоянии самой глубокой тоски, поэтому в каждом положении есть возможность использовать средства, которые посылает нам Провидение, чтобы обрести спасение".

Между тем, в его сердце вновь зрело призвание к священничеству. Время, остававшееся у него после каторжных работ, он посвящал молитве, чтению (он привез с собою "Евангелие" и "Подражание Христу" и даже разыскал переведенные поэмы Данте и Тассо, "Экзерсисы" святого Игнатия Лойолы, а также богословские тексты). Он также посвящал себя милосердию по отношению к самым слабым своим товарищам по несчастью.

Примечателен, например, случай с одним тяжело больным заключенным-пьяницей, который ничего не хотел слышать ни о Боге, ни о людях и отвергал всякую помощь. Наш святой был около него, обращаясь с ним так заботливо, что тот, умирая, воскликнул: "Я думал, что можно обойтись без Бога и без людей, но теперь вижу, что это не так!"

Мы можем привести еще множество подобных случаев, но и тогда мы не узнаем о нем столько, сколько узнали из одной любопытной и характерной детали. Некоторые заключенные включили в свои молитвы такие слова: "Молитвами Иосифа Калиновского, Господи, освободи нас!"

Он стал для них "живым таинством", которому вверяли себя, прося Божьего покровительства, как это принято в "Литаниях святых", когда в конце перечисляются таинства жизни Иисуса и верующие молят: "Твоей смертью и Воскресением, Господи, освободи нас!"… "Молитвами Иосифа Калиновского, Господи, освободи нас!"

С годами условия жизни заключенных улучшались, периодически объявлялись амнистии.

В 1874 году Иосиф Калиновский был окончательно освобожден, но в возвращенном ему паспорте значился запрет на жительство в Литве. Ему было тогда тридцать девять лет. Чтобы содержать себя, а также из любви к воспитательной работе, он принял должность наставника маленького князя Августа Чарторийского, семья которого находилась в ссылке в Париже, в отеле Ламбер, где ссыльные дворяне вели достойную и строгую, почти монашескую жизнь.

О том, как он представлял себе роль воспитателя, мы знаем из его письма к другу, пожелавшему посвятить себя такой же миссии:

"Педагоги здесь очень ценятся, и ты легко мог бы найти работу. Однако я против этого, хотя считаю тебя хорошим педагогом. До тех пор пока ты не откроешься в свете Христа, я считаю тебя неспособным к воспитанию молодежи… потому что ты не способен понять потребность человеческой души. Пишу тебе об этом откровенно, зная, что ты сможешь отличить искреннюю дружбу от поверхностной. Ты знаешь, мой дорогой, как бы я желал, чтобы ты был полезен для самого себя, и для других, и для Бога. Пока ты еще не принадлежишь самому себе… конечная цель жизни еще не ясна для тебя".

Маленький князь Август обладал слабым здоровьем, это обязывало наставника сопровождать его на лучшие курорты Европы; между тем, оба — учитель и ученик — продвигались по дороге к святости.

Мальчик с волнением слушал старинную биографию св. Луиджи Гонзага — маленького маркиза, ставшего иезуитом и умершего совсем молодым из-за ревности к делам милосердия.

Взрослый же, бывший Военный Министр, спрашивал себя, какой религиозный орден ему следовало избрать?

Они расстались в 1877 году. Забегая вперед, отметим, что шесть лет спустя Август Чарторийский встретит в отеле Ламбер святого Иоанна Боско и получит из его рук одежду салезианского послушника, который умер совсем молодым, но настолько зрелым, что Иоанн Павел II, едва став Папой, подписал декрет, в котором признается героизм его добродетелей, а вскоре после этого он будет причислен к лику святых.

Вернемся, однако, к Калиновскому, которого все более привлекали молитвы, а также заботы кармелитских монахинь Кракова.

Кармелитский орден Польши с трудом противостоял постоянным гонениям. Монахини мечтали и молились, чтобы появился сильный и умный наставник, который помог бы восстановить Орден. Познакомившись с Калиновским, они решили, что нашли подходящего человека. До него дошли афоризмы святой Терезы д'Авила: "Никаких волнений (никакой растерянности), все проходит (Бог не меняется), терпение (все можно приобрести), когда имеешь Бога (то есть все)".

Иосиф воспринял эти афоризмы как источник вдохновения. "Каждый день, — говорил он, — я черпаю силы из этих слов".

Наконец, призыв возобладал: "Уже год, как до меня доходил, подобно эху, голос кармелитов. Этот голос сейчас ясно обращен ко мне, и я его услышал: это спасительный голос, посланный мне бесконечной милостью Божьей. Могу лишь воскликнуть: "вечно буду воспевать милость Господа!" Сейчас я считаю призыв "к Кармелитам" призывом, внушенным Богом".

В возрасте сорока двух лет он явился в послушничество Грац в Австрии, поступив туда "с единственной мыслью посвятить себя жизни раскаяния".

Там он нашел учителя, который полностью удовлетворил его и ничего не пожалел для него. Иосиф, ставший в монастыре братом Рафаилом, скажет потом, что "за десять лет Сибири он перенес меньше, чем за один год послушничества". Но он поступил туда с таким решением: "Теперь мне остается только одно: безоговорочно пожертвовать себя Ему и никогда не расставаться с Иисусом Христом".

Он завершил свое образование в Венгрии и получил распоряжение отправиться в Польшу. В единственном монастыре — старинном скиту — жило всего восемь старых монахов, из них только четверо были поляками. Приезд Калиновского был началом перемен: против своей воли он должен был стать главным действующим лицом. Его сразу назначили наставником послушников, потом настоятелем, а потом Викарием Провинции.

Под его руководством Кармелитская провинция Польши расцвела, и теперь она одна из самых многочисленных в ордене.

В 1892 году, ровно сто лет тому назад, он открыл второй монастырь в Вадовице и превратил его в семинарию. Это было в том же городке, где тогда жили родители Иоанна Павла II.

Строгий кармелит распределял свое время между образованием монахов и семинаристов, а также осуществлял духовное руководство монастырей, заботился о создании новых фондов, о воссоздании архивов ордена, о публикации духовных текстов.

Лишь однажды Калиновский несколько усомнился, когда ему в руки попалась "История одной души" — автобиография французской монахини святой Терезы из Лизьё, которая, по выражению Папы Пия ХI, должна была потрясти мир "ураганом славы".

Пожилому и строгому монаху, требовательному воспитателю монахинь это произведение сначала показалось слишком слабым и инфантильным, и он отказался его публиковать. Однако потом интуитивно почувствовал, что глубина и сила этой книги значительно превосходят то, что он получил за годы недолгой учебы. И он написал в Лизьё извинительное письмо, чтобы "сгладить" неловкость.

Со временем он стал духовным отцом своего народа. С самого рассвета к его исповедальне стекались все большие и большие толпы людей, и там он проводил жизнь, невзирая на холод и на все более тяжкие неудобства, а его здоровье ухудшалось. Его звали "мучеником исповедальни" — это выражение было воспроизведено Иоанном Павлом II в речи, посвященной причислению Калиновского к лику святых. Он так много молился, что кто-то назвал его также "живая молитва".

"Долг кармелитов, — объяснял Калиновский, — это разговор с Богом всеми нашими поступками".

И он нашел у кармелитов свою специфическую миссию, как это характерно для всех святых, принадлежащих к этому религиозному ордену.

Он вступил в братство, когда его личность уже сформировалась, личность, отмеченная страданием и отличающаяся врожденной строгостью. Поэтому моменты покаяния, свойственные ордену кармелитов, поначалу казались ему наиболее близкими и наиболее "применимыми в религиозной практике", учитывая историческую ситуацию, в которой он жил.

И тем не менее, его назначение было иным, и Бог определил ему особое место в Кармелитском ордене, побудив его доискаться до истоков Божественного дара для избрания собственного пути.

Еще давно, когда он и не помышлял стать монахом, он задумался над тем, что орден Кармелитов, возникший на Востоке и перенесенный на Запад, подходил особенно для того, чтобы работать в этих странах ради единства Церкви.

Когда он стал кармелитом, "чудесным образом ведомый к этой цели", как он впоследствии скажет, — эта мысль в сочетании с его богатым жизненным опытом, завладела его сердцем.

"Священное единство! Святое единство! Эти слова, наполняя сердце болью, зажигают также огонь надежды", — писал он в 1904 году.

Весь пройденный Калиновским жизненный путь позволил ему понять что-то, что мы начинаем понимать лишь к концу нашего века, после падения всех режимов и всяческих идеологий: разобщение между христианами является "самым большим злом нашего общества", а "самый надежный путь для мира — это именно единение".

Чем больше проходило времени, тем больше он чувствовал, что "не в состоянии освободиться от мысли о единении" и "от желания увидеть преображенную Москву".

Он писал некоей французской монахине: "Хотя я уже чувствую, что приближаюсь к закату (ему было тогда шестьдесят два года), я не могу избавиться от мысли, что Господь Бог, если не оставит меня, позволит мне Своей милостью еще потрудиться в Кармелитском ордене Госпожи Нашей для единения Церкви".

"Привести Россию к Христу, а Христа к России" — это была его "католическая" мечта, распространявшаяся на все славянские страны. Кроме того, он рассматривал эту цель в качестве основной в своей кармелитской деятельности, опираясь при этом одновременно на теологию и историю: союз между Востоком и Западом может осуществиться только через Марию, и именно Кармелитский орден должен заботиться об этом в силу своего призвания.

Всегда относясь с огромным уважением к православной Церкви, Калиновский, однако, не способен был легко поступиться своими принципами: отделение от Рима означало для славянских народов в какой-то мере и отделение от общего Христа.

Он интуитивно чувствовал, что именно в разъединении христиан коренятся все политические конфликты, вековая враждебность, полившая кровью Европу, слабость церквей и их пособничество светской власти.

После смерти Калиновского разобщенная Церковь и на Востоке, и на Западе еще более ужасающим образом продемонстрировала свою неспособность защитить Европу, противостоять натиску широко распространяющегося неоязычества.

И тем не менее, то что осталось от общей веры, спасло Европу in extremis (лат.).

Сегодня очевидно, что объединение Церквей необходимо для того, чтобы избежать новых катастроф, но эта проблема до сих пор остается нерешенной. И поскольку данная проблема неизменно будет становиться для современной Церкви все более насущной, следует внести ясность в этот вопрос:

Союз христианских Церквей есть единственная надежда для нашего растерзанного мира, иначе он подвергнется новым идеологическим искушениям: теперь это очевидно для всякого истинно верующего человека и является предметом его неотступной заботы;.

Союз этот может быть осуществлен только через Марию, и это не выдумка набожных людей, а убеждение в том, что объединить нас может только дар спасения, полностью принятый лишь Той, что решила полностью воспринять весь Божественный промысел в Христе, без всякой идеологической предвзятости, как это сделала Мария, отдавшая тело и душу, разум и сердце.

Польский кармелит Калиновский, увидевший решение проблемы в Марии, направляет нас и сегодня.

Вспомним, как на смертном одре он непрерывно повторял слова Христа: "Отец, пусть будут все — одно целое!"

БЛАЖЕННАЯ ЕЛИЗАВЕТА СВЯТОЙ ТРОИЦЫ (1880–1906)

Рассказывать о жизни святых значит также описывать их время, анализировать общество, в котором они жили и действовали, следовать за ними в их земном странствии среди людей, городов, стран, рассказывать о самых настоящих приключениях, порою героических.

Тем не менее, бывают случаи, когда эти моменты как бы отсутствуют: короткая жизнь, лишенная громких эпизодов, прожитая почти на обочине истории, а приключения, если они и есть, связаны лишь с внутренней жизнью.

Многие святые ходили бесконечными тропами, спускались в немыслимые бездны и возносились на недосягаемые высоты, но все это — в пространстве души. Впрочем, мы, христиане, хорошо знаем, как беспредельна человеческая жизнь, если в ней присутствует Бог и Его тайна.

Такой и была жизнь блаженной Елизаветы Святой Троицы, монахини-кармелитки, затворницы, умершей в двадцать шесть лет, в самом начале нашего столетия.

Церковь причислила ее к лику блаженных только в 1986 году, но ее личность и учение уже десятилетия благотворно воздействовали на христианскую духовность и богословие. Вспомним хотя бы в качестве примера, что уже в 1953 году такой известный богослов, как Ханс Урс фон Бальтазар посвятил ей целый очерк, первые же серьезные исследования богослова-доминиканца восходят к 1938 году.

Елизавета Кате родилась в Дижоне в 1880 году. Ее духовное становление началось очень рано, чтобы быть совсем точными — со дня первого причастия. Она росла непокорным ребенком. "Нрав у нее был страстный, порывистый", — говорила ее мать. А сестра добавляла: "Неугомонный, буйный до неистовства" — и завершала многозначительным французским "tres diable". Священник, готовивший ее к первому причастию, признавался: "С таким темпераментом, как у нее… становятся или ангелом, или бесенком". И наставница Елизаветы утверждала: "Воля была у нее просто железная, чего захочет — всегда добивается". Девочку почти ежедневно одолевали приступы гнева, и вообще ей была свойственна обостренная чувствительность.

Как тогда было принято, в шесть лет ее подготовили к первой исповеди, а в одиннадцать — к первому причастию. Вот тогда-то и началось ее духовное восхождение: она совершенно всерьез устремилась к Богу. Мать внушала ей: "Если уж хочешь причащаться, тебе придется совершенно измениться". Обычные слова, которые всегда говорят детям. Но на этот раз их услышала девочка, действительно стремившаяся к истинному прощению.

Свидетельства друзей Елизаветы и людей, хорошо ее знавших, единодушны: "характер ее совершенно изменился", "перемена просто поразительная", "просто невероятный случай". Гнев еще нередко сверкал в ее глазах, но были очевидны усилия, которые она прикладывала к тому, чтобы быть мягкой и ласковой; это стало ее каждодневным трудом. Причем это не было каким-то психологическим упражнением. Кажется невероятным, но это прорвалась самая настоящая любовь.

Елизавета с самых ранних лет обрела особенную радость в таинстве Евхаристии; когда ее приводили в церковь, она надолго замирала и, необычайно сосредоточенная, погружалась в тайну Божественного присутствия. Первое причастие определило для нее все.

Повзрослев, она писала об этом матери из монастыря: "Милая моя мама, я так люблю Его, и это благодаря тебе, ведь это ты обратила сердце своей девочки к Нему, ты подготовила меня к первой встрече с Ним в тот великий день, с которого и началась моя жизнь" — (Письмо 150).

Сердце замирает, как подумаешь, что может случиться с детьми, если готовящие их к первому причастию отец и мать способны отдать все богатства своей любви: нежность и веру, разум и личный пример. Можно представить себе, каким же духовно богатым было приуготовление Елизаветы (и каким особенно утонченным), если девочка плакала все время Благодарения и, выходя из церкви, сказала своей маленькой подруге: "Сегодня я не голодна. Иисус накормил меня". Остановимся здесь, чтобы поразмыслить над тем, что же произошло.

Из жизнеописаний святых мы знаем, что личная встреча с Богом, ожидание которой всегда так мучительно, есть начало всякого истинного обращения. Казалось бы, это общее правило, но не надо забывать, что великая встреча, великое обращение уже присутствуют в тех предварительных бескорыстных действиях, в которых участвует ребенок из любой христианской семьи: появляется на свет — и возрождается во Христе; растет — и вскармливается Телом и Кровью Сына Божьего. И все же Иисус терпеливо ждет непосредственной встречи с нами, надеясь, что рано или поздно она все-таки произойдет. Но иногда, желая, чтоб мы помнили, что есть особенная, "кафолическая" благодать, Он дарует благо встречи с Ним в самый момент рождения, а потом — в раннем детстве. В Елизавете это Божье решение проявилось в веренице событий, на первый взгляд случайных, но на самом деле указывающих на ее особый путь.

Дом семейства Кате, где жила мать с двумя детьми, — отец умер, когда Елизавете исполнилось шесть лет, — стоял вблизи кармелитского монастыря; туда они и ходили в церковь. В день первого причастия, почтительно следуя приятному обычаю, девочку, одетую во все празднично-белое, представили в монастырской приемной монахиням.

Мать-настоятельница ласково сказала, что ее имя, Елизавета, означает "Дом Божий", и подарила ей на память образок, на котором было написано четверостишие:

"Благословенное имя твое строго в тайне хранилось,

Но знаменьем великого дня разрешенье явилось.

Знай, дитя, что в тебе — горняя эта Обитель,

Где живет Бог-Любовь, Бог-Спаситель".

Неважно, что монахиня воспользовалась народным, а не научным толкованием, неважно, что так бывало с тысячей других детей в подобных ситуациях. Для этой девочки это прозвучало потрячающим откровением: "Дом Божий"! Это же значит, что Сам Бог в ней живет! Через всю жизнь Елизавета пронесла это твердое убеждение: "Во мне живет Он!"

Вся остальная ее жизнь вместилась в это первое Причастие, и удивляться нам больше нечему: ни тому, что в четырнадцать лет Елизавета посвятила Господу свою невинность, ни тому, что слово "кармель" (где ей открылась тайна) постоянно звучало в ее душе. Во всяком случае, юность ее отмечена печатью рано развившейся духовности. И надо подчеркнуть еще одно ее качество, отнюдь не второстепенное: любовь к музыке и танцам. Мать хотела сделать из нее знаменитую пианистку: к восьми годам Елизавета уже чудесно играла, в одиннадцать лет получила диплом, а в тринадцать — первую премию Дижонской консерватории. Она безумно любила Шопена. Но даже это чувство было той любовью, что жила в ней и вела ее.

Социальное положение (она была дочерью чиновника) почти обязывало ее часто посещать маленькие балы и музыкальные утренники, да и мать это поощряла, пытаясь таким образом отвлечь дочь от монашеских намерений. Но всякому, кто видел ее в то время, хотелось сказать: "Елизавета — не здесь". А самые проницательные добавляли: "Она видит Бога". Один юноша, с которым они долгое время общались — у них были общие интересы, — говорил потом своим друзьям: "Знаете, она совсем не такая, как другие".

Есть одна очень важная запись о ее тогдашнем положении, оставленная другом их семьи: "Елизавета как бы пронизывала насквозь своим взглядом, но без любопытства, тщеславия, без властности — было в этом что-то сверхъестественное". "Пронизывать взглядом без любопытства, без тщеславия, без властности" — очень точное описание того, что мы называем чудом христианской зрелости.

Елизавета, в свою очередь, откроет потом своей настоятельнице главную тайну этой зрелости. "Светские сборища… привлекали меня тогда по неразумию сердца моего… но в восемнадцать лет все кончилось: я целиком принадлежу Богу. Случалось, что посреди мирских увеселений меня вдруг будто схватывал мой Водитель и мысль о завтрашнем причастии — да так сильно, что я становилась как бы бесчувственной, как бы отстраненной от всего вокруг".

Если это удивит нас или покажется неестественным, подумаем, не удивляется ли Господь, если мы, причастившись действительного Его Присутствия, думаем о чем-то стороннем?! И тогда нам не покажется необычным то, что Он иной раз вознаграждает нас примером существа, всецело поглощенного Им.

Елизавету в ту пору неудержимо влекло к кармелитам, к той чисто созерцательной жизни, которая в сердце Церкви и мира. Если действительно все верующие — единое соборное Тело, то в Теле этом есть сердце, и оно разгоняет кровь по всем членам, орошая их личной любовью Христовой. Миру может казаться пустым и ненужным, что где-то живут сестры-затворницы, всецело отдавая себя Богу, восхваляя Тайну Его Воплощения, так что хвала их организует все вокруг — и время, и пространство, и отречение, и желания, и чувства. Мир еще не развалился и не рассыпался в прах только благодаря Церкви, а Церковь не развалилась только благодаря Христу. В этом взаимном охранении и проявляются, главным образом, брачные узы, связывающие Христа с Церковью и Церковь со Христом. Мир, к сожалению, этого не понимает, но иногда не понимают этого и сами верующие.

Мать Елизаветы, так хорошо подготовившая ее к первому причастию, тоже не поняла, к чему призвана ее дочь; всеми силами она сопротивлялась ее намерению и упорно не позволяла принести первый обет, пока Елизавете не исполнился двадцать один год, по тем временам — совершеннолетие. В ожидании и приуготовлениях к свершению своего призвания, девушке была дарована и новая встреча, открывшая ей необъятные просторы Любви Божией, Таинства Пресвятой Троицы. И до этого события Елизавета, конечно же, верила в Пресвятую Троицу, но, как и у большинства из нас, вера ее оставалась как бы изолированной, просто верой в Бога-Отца, во Христа Сына Божьего и в Святой Дух, — последовательно, раздельно. Никто не размышляет о Троице как о Живой и Действующей в Единстве Любви, как о Тайне, которой пронизано все существующее. В это время, как пишет фон Бальтазар, и открылся очам и сердцу Елизаветы жаркий поток бесконечной любви, истекающей от Отца к Сыну — в Дух — и устремляющийся к творению, поглощая и спасая собой все человечество, всю историю, все судьбы.

До этого события жизнь и даже вера представлялись ей некоей вереницей фотографий; она разглядывала их с любовью по отдельности, а теперь неожиданно все пришло в движение, и развернулась величественная Бого-человеческая драма, прекрасная и глубокая, и Елизавета, маленькое существо, полностью растворилась в животворящей безмерности Божественной Троицы. Теперь она могла увидеть все сущее — даже тех, кто отвернулся, отдалился (даже мать, так болезненно от нее отдалившуюся) — в свете великой тайны Единства. Теперь поняла она, что есть место, где "душам суждено свидание", по ту сторону времени, пространства, призваний, сословий. Она увидела "троичность" и в мире, и в делах человеческих.

В августе 1901 года Елизавета вступила, наконец, в Кармелитский орден и прожила там последние пять лет жизни — обычно такого срока монахиням едва хватало, чтобы просто "приспособиться" к новой жизни. Слышали, как она прошептала, переступая порог: "Бог — здесь! О, как Он здесь! Как Он во мне!" Войдя в свою маленькую и тесную келью, сказала: "А здесь — Троица". Таким и стало ее новое имя — "Елизавета Святой Троицы".

О последующих, немногих годах ее напряженной жизни рассказывать очень трудно, они протекли слишком просто. Кто знает, что происходит с творением, когда оно видит Бога во всех деяниях, во всем человечестве, во всем существующем? Или что значит — хранить Господа в себе и устремляться к Нему?

Достаточно, наверное, нескольких свидетельств из ее писем:

"Если б ты знала, как мне прекрасно и покойно, когда причащаюсь Святейшим Таинствам… Когда раскрываю двери, мне кажется, что раскрылось Небо, да так оно и есть", (Письмо 114).

"Сегодня провела на кухне чудесный день с половником в руке. Большой радости эти обязанности не вызывают, но подумаешь только, что рядом — Водитель, тут, среди нас, и тотчас душа ликует из самой сердцевины своей" (Письмо 206).

"Работала в прачечной, натрудилась неимоверно, но старалась от других не отстать. А белье полоскала — забрызгалась немного и рассмеялась — и усталость ушла. Видишь, во всем кармелиткам радость: и в молитве мы с Богом, и в стирке. Везде мы с Ним! Им живем, Им дышим! Знала бы ты, как я счастлива! Как все просторнее мой мир" (Письмо 83).

"Все делаю с Ним, все исполнено Божественной Радостью. Отдыхаю ли, работаю ли, молюсь ли — все мне прекрасно и дивно, потому что Водитель мой всюду" (Письмо 82).

"Сколько любви вокруг меня, словно я брошена в океан, и он поглотил меня… Он — во мне, и я — в Нем. Ничего не хочу, только любить Его и не мешать Ему любить меня каждый миг, каждый шаг, пробуждаться в Любви, жить в Любви, засыпать в Любви, душою — в Его Душе, сердцем — в Его Сердце, очами — в Его Очах… Знала бы ты, как я полна Им!" (Письмо 146).

Даже нам, христианам, слышать подобное об Иисусе Христе как-то непривычно, это кажется странным, необычным. Вот когда так говорят влюбленные, тут сразу понятно, хотя они вряд ли чувствуют ответственность за свои слова (да и не могли бы). Хотя нам следовало бы знать, что выражения любви наполняются настоящим чувством, только если они — часть любви к Богу, даровавшему нам сперва нашу, а потом и Свою Жизнь. Сам Иисус говорил апостолу Петру: "Симон Ионин! Любишь ли ты Меня более всех прочих?"; и Петр, не стыдясь, отвечал Ему: "Так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя".

Остались некоторые заметки, которые Елизавета писала в духовном уединении, они помогают восстановить окончательный путь, приведший ее к пониманию бытия через обретение душеспасительного убежища в Сердце Господа.

В ноябре 1904 года Елизавета написала свою знаменитую "Молитву Пресвятой Троице", которая известна теперь всему миру и стала классикой духовной литературы:

"О Господь мой, Троица моя возлюбленная, помоги мне небрежением плоти моей в стяжании убежища Твоего, неколебимого и покойного обитания души моей в Вечности Твоей! О даруй мне мир мой нетревожный или же сверши исход мой от Тебя, мой Постоянный, но ежемгновенен путь мой в светлые глубины Таинства Любви Твоей.

Умиротвори душу мою, сотвори ее Небом Твоим, Обитанием Твоим Излюбленным, Отдохновением Сладостным. Яви позволение Твое в бытии моем близ Тебя, в полном и совершенном пробуждении веры моей, пламенеющей, поглощенной деянием Твоим в Созидании.

О Христос мой возлюбленный, за любовь распятый, стражду супружества Сердца Твоего, стражду себя величием Тебя покрывающей, стражду себя любящей… до смертного часа! Но бессилием своим сокрушенная, лишь мольбами взываю к Тебе, желая облачения Тобою души моей, неразлучной в стремлениях с Душою Твоею, растворения Твоего в бытии моем во всепроникновении Благости Твоей, Пресуществления Твоего в душе моей Жизнью Твоей, Свет излучающей во все существующее. Жду пришествия Твоего во мне — Обожателем… Искупителем… Спасителем…

О Глагол вечности, Слово Господа моего, жизнь мою стражду в слушании, послушания стражду в познании мудрости Твоей, и днем, и ночью пребывания стражду в лучезарной Вездесущности Твоей. О Звезда моя возлюбленная, плени очарованием Твоим, сохрани меня в Вечности Сияния Твоего!

О Пламя "всеснедающее", Дух Любви Божией! Пади мне в пресуществлении моем воплощением Слова! Сотвори во мне человечество, вновь страждущее Пришествия Господня в Таинствах Его.

О смилуйся, Господь мой, Бог-Отец! Осени Славой Твоей бедное, малое Твое создание, узри в нем Сына Твоего Возлюбленного, Благоволения Твоего сподобленного!

О Возлюбленная моя Троица, мое Совершенство, Блаженство мое! Растворения стражду в бесконечном уединении Твоем, жертвой стражду предаться безмерности Твоей. Обретения стражду Тобою убежища во мне, ожидая могущества созерцания собственным Твоим Светом беспредельного Твоего Величия!"

Жить "неколебимо и покойно" означало для не жизнь, возвышенно-пламенную во всеединстве Любви, Добра и Согласия.

В ту же пору Елизавета прочитала в Библии о том, что Бог сотворил нас "в прославление Своего Величия", и слова эти столь глубоко запали ей в душу, что все завершилось употреблением этих слов в качестве собственного имени, которым она и подписывалась: "прославление Величия".

Помнила она и прежнюю свою страсть к музыке: нужно уметь извлечь из всего — прежде всего из самого себя, — как из прекрасно настроенного музыкального инструмента, звук, достойный Бога, достойный воспевать Его Славу. Но для этого нужно быть музыкантом, способным совершенно слиться со своей музыкой.

Казалось, Елизавета уже знала всю безмерность Тайн Божиих, хотя и была еще очень молода, и все же ее ожидал и иной опыт. Ожидало ее испытание болью, да и невозможно постичь настоящую любовь ко Христу, не узнав цену крови, которой Он заплатил за нас. В двадцать пять лет она заболела страшной, по тем временам неизлечимой болезнью Аддисона (хроническая недостаточность надпочечников, от правильного функционирования которых зависит обмен веществ). Потеря аппетита, похудание, обезвоживание всего организма, бессонница, тошнота, невыносимые головные боли.

Елизавета говорила с трогательной простотой: "Мне кажется, какие-то звери грызут мне живот". Ее не миновало ничто — даже искушение самоубийством. Вот что рассказала ее настоятельница: "Однажды, когда я уже собиралась уходить от нее, она, какая-то особенно спокойная, показала мне окно, возле которого стояла ее кровать: "Матушка, Вы вот так меня и оставите совсем одну?" Я очень удивилась, и она поспешила добавить: "Так мучаюсь, что теперь понимаю самоубийц. Но Вы не беспокойтесь — Бог хранит меня"".

"Где бы и быть Христу, как не в страданиях?" — эти слова все чаще появляются в последних письмах Елизаветы. Об этом говорила и святая Анджела да Фолиньо, известная в средневековой мистике: она напоминала, что нужно войти в страдания Христа, соединиться с Ним в "собственном Его Доме", чтобы Его воистину познать.

Так завершился путь, начавшийся для маленькой Елизаветы в день ее первого причастия со знаменательного толкования ее имени — "Дом Божий"; это стало ее призванием. Теперь она приютила в себе образ Бога Распятого и подчинилась Ему. Так и прожила последние месяцы.

Она рассказывала: "Лежу в кровати и представляю, как поднимаюсь к алтарю и говорю Ему: "Боже Мой, не тревожься обо мне!" И такая тоска иной раз, но успокаиваю себя и говорю Ему: "Это не в счёт, Господи!"Ї

В одном из последних писем Елизавета пишет: "На моем кресте я наслаждаюсь радостью неизведанной, оттого что в боли открыла Любовь, и вот — стремлюсь к ней. Она — жилище мое излюбленное, в ней мир и отдых, в ней, я уверена, встречусь с Водителем моим" (Письмо 271).

Очень трогательным и знаменательным оказалось последнее свидание Елизаветы с госпожей Кате. Мать тяжело переживала, когда дочь ушла в монастырь, теперь им предстояла разлука еще тяжелее. Но дочь решила увлечь мать, чтобы и она отдала все Господу. Послушаем, что рассказывает об этом ее мать: "Вся ее жизнь сосредоточилась в глазах. В конце нашего последнего свидания она собрала всю свою храбрость и сказала: "Мама, когда сестра известит тебя, что страдания мои окончились, ты должна упасть на колени и сказать: "Господи, Ты мне ее дал, и Тебе я возвращаю ее. Благославенно Имя Твое!" Мать так и сделала, повторив потом, слово в слово, все, что дочь вложила ей в сердце. Вот какова святость: неуклонно идти к Богу, увлекая за собой всех, кого вверил нам Господь.

Умерла Елизавета 9 ноября 1906 года. Этот скорбный день совпал с другим, бесконечно постыдным для всего человечества, когда в Парижской Палате Депутатов некий господин Вивиани произнес хвалебное слово действиям, направленным на дехристианизацию Франции. Вышло постановление о насильственном закрытии монастырей, и был принят закон о принудительном отделении Церкви от государства. В горделивом угаре от своих слов оратор вещал: "Мы вырвали сознание человека из лап веры. В прошлом он, несчастный и угнетенный, изнуренный поденщиной, сгибал колени, но мы подняли его: мы сказали ему, что в облаках нет ничего, кроме химер. Вместе, разом, одним величественным взмахом потушили мы все небесные огни, и ничто не в состоянии зажечь их снова". В этот самый миг Господь зажег на небе звездочку Елизаветы Святой Троицы.

И век наш на исходе, а она все сияет и сияет…

ДЖАННА БЕРЕТТА МОЛЛА (1922–1962)

Процесс причисления к лику блаженных Джанны Беретта Молла еще не завершен, и мы не собираемся предвосхищать суждения Церкви. Мы просто хотим рассказать историю женщины — она была обычной матерью, но папы и епископы поставили ее в пример всему христианскому миру.

23 сентября 1973 года Павел VI сказал о ней в "Angelus": "Эта мать, прихожанка Миланской епархии, даровала жизнь своему ребенку, сознательно принеся в жертву свою собственную". Эти же слова повторили совсем недавно Иоанн Павел II и кардинал Мартини.

Случившееся принадлежит нашему времени и не только потому, что Джанна умерла всего тридцать лет назад и сравнительно молодой, но главным образом потому, что это событие отвечает на те вопросы, которыми все острее задается современность.

На II Ватиканском Соборе было торжественно заявлено, что "Господь Иисус всем и каждому из своих последователей, в любых обстоятельствах, заповедал святость жизни", что "все верующие, любого положения и состояния, призваны к полноте христианской жизни и к совершенствованию в милосердии" и что, "невзирая на разный образ жизни и разные задачи, святость едина, ибо взращивает ее Дух Святой". Но сейчас совершенно необходимо засвидетельствовать это убеждение примерами для почитания и подражания всем верным. Меня часто спрашивают, почему в "Портретах святых" я почти всегда описываю лиц духовного звания или же тех кто так или иначе посвятил свою жизнь Богу? Ну, конечно, хотелось бы услышать о святых, которые жили обычной жизнью: работа, семья, супружество, дети, будни, радости, тревоги, — словом, жизнь, близкая всем нам.

Если за этим вопросом стоит представление о том, что можно стать святым, не отдавая себя всерьез и всецело Богу, то это, конечно же, неверно. но вопрос будет правомерным, если в нем скрывается желание понять, как достичь того духовного состояния, в котором суть святости ("Любить Бога всем сердцем, всей душой, всеми силами"), живя самой заурядной и обыденной земной жизнью.

Супруг Джанны Беретта, вскоре после смерти жены, отвечая на расспросы о ней, сказал просто: "Я и не замечал, что живу со святой". Но сам же потом уточнил, что эти слова объяснялись распространенным убеждением в том, что святость должна проявляться в изобилии невероятных происшествий (нечто вроде постоянной погруженности в чудесное). Впоследствии, по продолжительном размышлении о жизни своей жены, он впервые понял, что "святость — это повседневная жизнь, озаренная светом Божиим".

И, тем не менее, Церковь, прежде чем объявить кого-либо святым, всегда требует доказательств, подтверждающих "добровольное подвижничество его жизни". Но в случаях такой "повседневной" святости подвижничество долго остается сокрытым: человек просто принимает любые испытания, пока любовь к Богу и к ближнему не получит возможности выявиться во всей своей мощи и сверкающей чистоте.

Вернемся же к свидетельству супруга: "Джанна была замечательной женщиной, но в ней не было ничего необычного. Она была красивой, умной, доброй, улыбчивой. Была современной, элегантной. Водила автомобиль. Любила горы, хорошо каталась на лыжах. Обожала цветы и музыку. Многие годы мы с ней посещали концерты Миланской консерватории… Ей очень нравилось путешествовать. Мне часто приходилось по делам службы выезжать за границу, и при малейшей возможности я брал ее с собой. Так мы побывали в Голландии, Германии, Швеции, в общем, объездили почти всю Европу…"

Однако нам нужен луч света, который озарил бы все, какое-то событие, которое внезапно все прояснит, и лучше всего отталкиваться от последних семи месяцев жизни Джанны, когда "совершенное милосердие" овладело сердцем этой супруги и матери.

Еще летом 1961 года врач Джанна Беретта и инженер Пьетро Молла были счастливой супружеской парой: она с радостью отдавала все свои знания своей амбулатории; он возглавлял предприятие с тремя тысячами рабочих. Они жили в согласии, растили троих маленьких детей от двух до пяти лет. Дети были для них богатством, и они с нетерпением ждали нового подарка своей любви. Об этом свидетельствует письмо Джанны: "Я так счастлива с Пьетро и с нашими чудесными малышами, не устаю благодарить за это Господа. Как бы мне хотелось еще одного малыша".

В августе она с радостью узнала, что ее ждет новое материнство, но вскоре счастье омрачилось: врачи обнаружили у нее опасное заболевание — фиброму матки, — требовавшее срочного хирургического вмешательства. Джанна была врачом, и сразу же поняла всю опасность. В то время медицина предлагала лишь два пути, безопасных для жизни матери: полостную операцию с удалением как фибромы, так и матки, или удаление одной только фибромы, но с прерыванием беременности. Было также и третье решение: удаление одной только фибромы с сохранением плода, но в этом случае существовала смертельная опасность для жизни матери.

Мы читаем в медицинском заключении: "Наложение шва на матку на первых месяцах беременности часто приводит в дальнейшем к ее разрыву и ставит под угрозу жизнь пациентки, как правило, на четвертом и пятом месяцах беременности. Доктору Джанне это было хорошо известно". И даже в случае нормального протекания беременности опасность становится неизмеримо большей к моменту родов.

Прежде чем отправиться на операцию, Джанна пошла к своему духовнику; чтобы он обнадежил ее и придал ей мужества.

"Дон Луиджи, — сказала ему женщина, — все эти дни я молилась. Вера и надежда мои — только на милость Господню, потому что медицинский приговор короток и ужасен: "Или мать — или ребенок". Я полагаюсь на Бога и твердо знаю, что должна исполнить материнский долг. Господу приношу я в жертву мою жизнь. Я готова на все, лишь бы спасти моего ребенка".

Вот как она сама описывала свою первую встречу с хирургом: "Перед операцией профессор спросил меня: "Что делаем: спасаем Вас или ребенка?" "Сначала спасаем ребенка! — не задумываясь, сказала я. — Обо мне не беспокойтесь". И после операции он сказал: "Ребенка спасли". Профессор, будучи иудейского вероисповедания, исполнил волю пациентки, хотя, быть может, в глубине души и не одобрял ее выбора. Только он и Джанна полностью осознавали, что значит "мы спасли ребенка": для матери эти слова означали еще долгие семь месяцев страданий.

Когда он снова увидит ее, — в тот самый, роковой момент родов, — он воскликнет со смешанным чувством восхищения и стыда за свою науку: "Вот она какая — мать-католичка!" — одно из тех откровений, которые Бог властен исторгнуть даже из уст людей, весьма от Него далеких.

Первая операция прошла успешно: героический выбор был сделан, и, казалось, все приходит в норму. Джанна вернулась к семейным заботам, в свою амбулаторию; неудобства и страдания, сопровождавшие опасную беременность, переносила стойко, не выказывая боли и дурного самочувствия, чтобы не нарушить спокойствия детей и супруга. Продолжала жить нормальной жизнью, обретая в этом радость, и не теряла надежды.

За месяц до родов ее муж собрался в Париж по служебным делам. Джанна попросила его привезти ей какие-нибудь журналы мод. "Если Бог оставит меня здесь, — сказала она, — сошью себе что-нибудь красивое". В этих журналах сохранились ее пометки возле особенно понравившихся моделей. Когда она станет святой, эти журналы будут реликвией. Это не должно нас шокировать: надо привыкать к новому способу мышления.

Джанна теперь жила в постоянной тревоге, но таила ее от близких; опасность поддерживала ее силы в заботах о ближних, в молитве и в жертвенности; трезво и сознательно она обретала стойкость: на ее рабочем столе потом обнаружат медицинские справочники, открытые на главе "Материнство в опасности".

"Я часто думал о том, — рассказывает Пьетро Молла, — что она требует, чтобы "сохранили беременность", но я не смел углубиться в эту мысль. И я не решался заговорить об этом с моей женой. А через некоторое время она сказала мне: "Пьетро, ты всегда так любил меня! Мне нужно, чтобы сейчас ты любил меня еще больше, потому что эти месяцы самые ужасные в моей жизни". Внешне она была совершенно спокойна. С обычным усердием занималась детьми и своими пациентами. А потом я вдруг обнаружил, что она стала как-то странно внимательна к домашним делам: приводила в порядок вещи в ящиках, белье в шкафах… словно собиралась надолго нас покинуть…"

Только своему брату, священнику, открыла она свое состояние: "Самое главное еще впереди, тебе этого не понять… Наступит мгновение, когда решится: или я — или он". Но в этих словах не было вызова, только нежность к малышу, которого она вынашивала.

Вернемся теперь к скорбному повествованию супруга: "За полтора месяца до рождения нашего ребенка случилось нечто такое, что очень взволновало меня. Я спешил на работу и собирался уже выходить из дому, был уже в пальто. Джанна — она и сейчас стоит у меня перед глазами — прислонилась к шкафу в прихожей. Потом медленно подошла ко мне. Не сказала: "Присядем", "Задержись на минутку", "Поговорим". Ничего. Только подошла молча, словно силясь сказать что-то важное, тяжкое, давившее ее изнутри и требовавшее выхода, о чем хочется сказать "раз и навсегда". "Пьетро, — сказал она мне, — умоляю тебя… если придет время выбирать между мной и ребенком, сделай выбор в пользу ребенка. Очень прошу". Вот так. И больше ничего. Я чувствовал, что не способен ей ничего ответить. Я хорошо знал свою жену, знал, как она великодушна, знал ее стремление к самопожертвованию. И вышел из дома, не сказав ни слова".

Она повторит свою просьбу незадолго до родов. И скажет своей подруге:

— Собираюсь идти в больницу и не уверена, вернусь ли. Беременность у меня с серьезными осложнениями, и я должна буду выбрать: или я — или он. Хочу, чтобы жил мой ребенок.

— Но у тебя уже трое! Мало ли забот? Ты должна жить!

— Нет-нет… Хочу, чтобы жил ребенок.

Другой своей подруге, встреченной в парикмахерской, Джанна сказала: "Молись, молись и ты! Как я научилась молиться за моего будущего ребенка, которого так тяжело ношу… Помолись за него, пока не свершится воля Божья!" И Бог пожелал, чтобы ее страдания начались в Страстную Пятницу 1962 года.

Вот что рассказывает медсестра: "Подымаясь по лестнице в свое отделение, я случайно встретила Джанну. Она мне и говорит: "Сестричка, вот и я, пришла помирать". А смотрит так ласково, так спокойно. И быстро прибавила: "Лишь бы с малышом все обошлось, остальное неважно!"

Джанна ужасно мучилась всю ночь, а к одиннадцати часам утра в Страстную Субботу при помощи кесарева сечения родила красивую и здоровую девочку; как раз в этот момент зазвенели колокола, и началось празднование Светлого Дня Воскресения Христова.

Когда Джанна пришла в себя после наркоза, ей принесли новорожденную малышку. Муж рассказывает: "Она долго-долго смотрела на девочку. Потом прижала ее к груди с невыразимой нежностью и гладила, гладила ее, не говоря ни слова".

Страдала она еще целую неделю, пока септический перитонит не сделал своего дела; медицина оказалась бессильной. Последние свои дни она смиренно отдала полному самопожертвованию, упросив врачей не давать ей ни снотворных, ни болеутоляющих средств, чтобы остаться до последнего часа в полном сознании: умоляя Христа Распятого и Богородицу о райской вечности.

На рассвете в среду Светлой Седмицы она пришла в себя и сказала мужу: "Пьетро, я исцелилась. Я была уже там, и если б ты знал, что я видела! Когда-нибудь я тебе расскажу. Понимаешь, я была слишком счастлива с тобой и нашими чудесными ребятишками, такими здоровыми и красивыми, благословенными Небом! И меня послали назад, чтобы я еще пострадала; нельзя было бы предстать перед Господом без этих страданий". Согласно таинственному предзнаменованию, ей оставалось еще три дня мучений: по милостивому замыслу Бога Отца, каждый должен совершить во плоти своей Страсти Христовы.

Мы еще вернемся к этой смерти, к этим семи месяцам крестного пути, за которые жизнь ее приобрела ту ясность пред лицом вечности, которая присуща жизни святых. Сейчас же попробуем в свете всего, что мы узнали, окинуть взором все ее существование; не для того, чтобы выискать некие героические события, но для того только, чтобы отметить то христианское содержание всякого существования, которое и делает возможной человеческую святость.

Ее супруг пишет, как бы обращаясь к ней: "Ты не совершила ничего необычного, не подвергала себя особенному покаянию, не искала отречения ради отречения, героизма ради героизма. Ты ясно чувствовала и достойно исполняла свой долг девушки, супруги, матери и врача и всегда была готова исполнить волю Божию, желая святости для себя и для других".

Родители Джанны были людьми замечательными — это была одна из тех многодетных супружеских пар начала века (Джанна стала десятой из тринадцати детей), для которых вера оставалась единственным основанием и поддержкой всей жизни: в работе и воспитании, в мыслях и чувствах, в радости и страданиях. Когда Джанна через тринадцать лет после их смерти встретит своего суженого, она скажет о них: "Дорогие мои, святые родители, честные, мудрые той мудростью, которая происходит от великодушия сердца — справедливого и богобоязненного". И перед венчанием священник (один из братьев Джанны) скажет ей: "Джанна, я не скажу, что ты святая, а вот мама наша — святая. Помнишь, какая она была добрая, нежная, улыбчивая, терпимая, деятельная, набожная: всегда — и в радости, и в скорби?"

Другой ее брат вспоминает: "В любую погоду: в дождь ли, в засуху, в холод, в жару — всяким утром сопровождала наша мама своих детей в церковь к святой мессе и к святому причастию. Будила она нас не окриком и не страхом наказания, а ласково так приглашала: погладит по лицу рукой, а ты сам думай — проснуться или дальше спать. Учила нас молиться Иисусу, до причастия и после; собирала нас всех вокруг себя у церковной скамьи, чтоб помолчали и побыли немного наедине с Господом; а сразу после причастия наставляла нас, как Его нужно благодарить, потом начинала молиться сама, а нам предлагала повторять за нею. Это были молитвы не по книге, а как бы в приливе вдохновения, и молилась она просто и прекрасно".

Святость вообще всегда отличается простотой отношений с Господом Иисусом, а простота эта всегда начинается со встречи. Жить в семье действительно христианской означает обрести эту сверхъестественную встречу с Богом совершенно "естественно", как совершенно естественно встречаться каждый день с отцом и матерью, слушать их наставления, брать пример с их усердия и заботы, принимать их наказания и прощение, одним словом, научиться их вере, надежде и любви. В таком случае чудо "обращения" (буквально "оборачивания" ко Христу) происходит легко и просто, все равно что ребенку обернуться на ласковый зов матери. Святость Джанны так и началась.

Позднее домашние дары святости сменились благословенными дарами традиций церковной жизни, течение которой захватило ее и увлекло за собой. Попытаемся собрать некоторые определяющие моменты ее жизни в этом потоке.

С шестнадцати лет Джанна начала посещать курс духовных упражнений в приуготовлении к Святой Пасхе (как многие из вас делают сейчас). Сохранились некоторые ее заметки, озаглавленные ею: "Воспоминания и молитвы Джанны Беретта". Одна из молитв начинается так: "Иисус, обещаю тебе подчиниться всему, в чем проявится воля Твоя. Дай только знать о воле Твоей".

Остался также список одиннадцати ее "намерений", или "жизненных решений", прочитаем их, чтобы лучше осознать, как формируется христианское сознание в нежные годы ранней юности.

1. "Свято обещаю совершать все в жизни во имя Иисуса. Всякое мое действие, всякое мое страдание предлагаю в дар Иисусу".

2. "Обещаю, что ради моего служения Господу не буду никогда ходить в кинематограф, не узнав наперед, какой фильм там показывают — скромный или безнравственный".

3. "Лучше умереть, чем совершить смертный грех".

4. "Хочу страшиться смертного греха, словно змеи ядовитой, и повторяю: лучше тысячу раз умереть, чем оскорбить Господа".

5. "Желаю молить Господа, чтобы Он помог мне избежать ада; постараюсь избежать всего того, что могло бы повредить моей душе".

6. "Повторять Ave Maria каждый день, чтобы Господь сотворил мне легкую смерть".

7. "Умоляю Господа помочь мне осознать величие Его Милосердия".

8. "Добросовестно учиться, даже если не хочется, но делать это во имя Любви Иисусовой".

9. "Готова с сегодняшнего дня молиться, стоя на коленях; по утрам ходить в церковь, вечером молиться в своей комнате".

10. "Готова подвергнуться любому порицанию и упреку… Путь смирения — самый короткий для достижения святости".

11. "Молить Господа, чтобы Он взял меня в рай. Напоминать себе всегда, как страшно не попасть в Обитель Небесную; буду молиться, и с помощью Господней войду в Царство Небесное со всеми святыми и другими душами добродетельными".

Несложно обнаружить в этих "намерениях" — в их тоне и настрое — слышанные ею проповеди.

Может быть, вы скажете, что в них слишком много морализаторства, но справедливее будет отметить, как много в них серьезности и желания возлюбить Иисуса не только на словах, но и на деле; ведь чаще огромные пространства дневников заполняют умными замечаниями и красивыми цитатами — без всякой пользы, кстати сказать. Тем более, что эти "намерения" со временем воплотились в активную общественную жизнь, когда Джанна стала воспитателем в местном кружке "Католического действия". Она учила своих девушек — словом и личным примером, — что нужно "нести людям истину приветливо, чтобы пример твой был привлекательным, а если возможно, то и героическим", потому что "человек всегда хочет увидеть, пощупать, почувствовать, одними словами никого не убедить. Просто разглагольствовать — мало, увлечь можно только личным примером". А для этого необходимо "всегда быть живым свидетельством величия и красоты христианства". Все эти выражения мы взяли из конспектов, которые Джанна — студентка университета — готовила для молодых девушек из кружка "Католического действия".

Закончив медицинский факультет в великой неразберихе военного времени, Джанна начала работать врачом в амбулаториях Мадженты и Мезеро, при этом активно участвуя и в политической жизни (в выборах 1948 года). Несколько лет она напряженно размышляла над своим призванием: сердце и вера склоняли ее последовать примеру одного из братьев, который также получил медицинское образование, но потом стал капуцином и уехал миссионером в Бразилию.

Известны некоторые заметки из ее рабочей тетрадки о том, как она понимала профессию врача: "Красота нашего служения. Все в мире работают — так или иначе — на благо человечества. Мы же работаем непосредственно с человеком. Объект нашей науки и деятельности — человек, который взывает к нам: "Помоги!" — и надеется, что мы вернем ему полноту жизни… Наша миссия не заканчивается, когда лекарства бессильны помочь. Ведь остается душа, которую нужно привести к Богу. Об этом нам говорит Иисус: "Кто посетил больного — посетил Меня". Миссия наша сравнима со священнической: как священник может прикоснуться к Иисусу, так и мы, врачи, касаемся Тела Иисусова, воплощенного в наших больных — бедных, юных, стариках и детях. Через них Иисус является нам. Да будет нас как можно больше — врачей, готовых служить Ему".

Вполне вероятно, что эти заметки сделаны на какой-нибудь конференции, но комментарием к ним являются свидетельства всех, кто видел, как она воплощала эти принципы в жизнь до самого конца, когда уже на последних месяцах беременности наносила прощальные визиты, прежде чем отправиться в больницу умирать.

Последним, решающим событием на пути к святости оказалась ее встреча с инженером Пьетро Молла, происшедшая в 1954 году, когда ей исполнилось тридцать два года. 1954 год был провозглашен "Годом Марии", и Джанна отправилась в паломничество в Лурд. По возвращении она рассказывала своей подруге: "Была в Лурде, чтобы спросить Мадонну о дальнейшей моей судьбе: стать мне миссионером или выйти замуж. Вернулась домой — и встретила Пьетро".

Познакомились они на собрании киноклуба в культурном центре гуманитарных наук Мадженты, потом опять встретились в театре Ла Скала на балетном спектакле по случаю Нового года и потом вместе подняли новогодние бокалы в доме Беретта. С этой поры они часто виделись, ближе узнали друг друга. И, наконец, официально обручились в феврале 1955 года.

Перечислив их первые встречи с чисто внешней стороны, почти светской, мы сознательно не говорим о встрече "внутренней", глубокой, встрече их душ с самых первых прозрений — и это только для того, чтобы наш "рассказ о святости" развивался по обычному сценарию нашего современного общества.

"С каждым днем мы все лучше и лучше понимаем друг друга", — отметил тогда Пьетро. Оказалось, что имеют они одни и те же "желания и источники вдохновения, надежды и убеждения". Пьетро признавался: "Чем больше узнаю я Джанну, тем больше убеждаюсь, что лучшей встречей Господь и не смог бы одарить меня".

Джанна писала ему: "Пьетро, если бы я могла высказать все, что испытываю к тебе! Но у меня не получается. Ты понимаешь, Сам Господь пожелал облагодетельствовать меня. Ты тот человек, которого я желала встретить, но признаюсь тебе, иногда спрашиваю себя: "Смогу ли я быть достойной его?". Да-да, тебя, Пьетро, потому что я чувствую себя такой ничтожной, ни на что не способной до такой степени, что даже сильно желая сделать тебя счастливой, боюсь, что не смогу этого сделать. И тогда я прошу Господа: "Господи, ты видишь мои чувства и мою добрую волю, направь меня и помоги мне стать такой супругой и матерью, какой захочешь ты, и я думаю, что этого же захочет и Пьетро". Ты доволен, Пьетро?"

Когда Джанна была маленькой, священник ей однажды сказал, что ей повезло иметь мать, которая была похожа на "сильную женщину", о которой говорится в Библии в Книге Притчей.

И, вспомнив об этом после того, как она получила обручальное кольцо, она написала своему суженому: "Мой дорогой Пьетро! Как мне благодарить тебя за великолепное кольцо? Пьетро, дорогой, в благодарность за это я дарю тебе свое сердце и буду любить тебя всегда, как люблю сейчас. Думаю, что накануне нашего обручения тебе будет приятно знать, что ты для меня — самый дорогой человек, к которому постоянно обращены мои мысли, чувства, желания, и я с нетерпением жду момента, когда стану твоей навсегда… Я часто люблю размышлять над словами: "Сильная женщина, кто найдет ее?.. Сердце ее мужа может довериться ей… и т. д." Пьетро, если бы я могла стать для тебя той сильной женщиной из Евангелия! Однако я чувствую себя слабой…"

И суженый ответил: "Ты для меня — сильная женщина из Библии. Возле тебя моя радость совершенна".

В другом письме она пишет: "Я люблю тебя так сильно, Пьетро, что ты всегда стоишь у меня перед глазами, с самого раннего утра, когда во время святой молитвы в миг пожертвования я приношу в жертву не только свои, но и твои труды, радости, страдания, а потом в течение всего дня до самого вечера". И в преддверии бракосочетания она признается ему: "Ты теперь мой, Пьетро, и я всем сердцем и душой чувствую себя только твоей… Твои радости также и мои, и все, что тебя беспокоит и огорчает, беспокоит и огорчает также и меня. Когда я думаю о нашей большой взаимной любви, я не устаю благодарить Господа".

Все письма исполнены подлинной человеческой нежности, которая тесно связана с верой. Более того, эта любовь стала воплощением их взаимной веры.

Вот как она мыслит себе будущее: "С помощью и с благословения Божьего мы сделаем все, чтобы наша новая семья стала маленькой Тайной Вечерей, где Иисус царствовал бы над всеми нашими чувствами, желаниями и поступками. Мой Пьетро, остается всего лишь несколько дней, и я чувствую большое волнение пред исповедью и причастием Любви. Мы становимся сотрудниками Бога в деле создания и сможем дать Ему детей, которые будут любить Его и служить Ему".

А вот письмо, написанное из лыжного кемпинга суженому, которого удержали в городе фабричные дела: "Мне жаль, что в понедельник у тебя так много работы. Мысленно я всегда с тобой, и если бы я могла помочь тебе, сделала бы это от всего сердца. Вчера и сегодня здесь сияло солнце. Утром я встаю в 8 часов (какая лентяйка! Ведь ты уже на работе), а в 8.30 начинается утренняя служба. Поверь, я никогда так не наслаждалась мессой и причастием, как в эти дни. Прелестная и уютная церквушка пуста. У священника нет даже тонзуры, так что Господь принадлежит мне и тебе, потому что отныне там, где я, там и ты".

Муж потом так будет вспоминать то время: "Ты с каждым днем все более становилась для меня удивительным созданием, передававшим мне твою радость жизни… радость нашей будущей семьи, радость милости Божией".

Джанна пожелала, чтобы в день свадьбы на ней было великолепное платье из очень дорогой ткани.

Сестре она объяснила: "Знаешь, я выбрала такую красивую материю, чтобы потом сшить из нее ризу для первой мессы одного из моих сыновей, который станет священником".

Перед таким сплетением человеческой любви и любви священной, мыслей духовных и мирских нетрудно почувствовать себя несколько обескураженным.

Необходимо, однако, поразмыслить над главным: а именно, что христианство и есть это сплетение, так же, как в Иисусе неразрывно соединяются божественное и человеческое начала.

Тот, кто достигает этой точки христианского синтеза, постоянно видит оба эти аспекта в их полной гармонии. И переходы от одного к другому кажутся ему так естественно сверхъестественными и так сверхъестественно естественными! А кто отказывается от этого живого синтеза, либо воспринимает его чисто рассудочно, неизбежно деградирует.

О счастливом времени их брака и о семейной жизни, в которую внесли радость трое детей, говорят воспоминания мужа: "Ты продолжала радоваться жизни, наслаждаться прелестью мироздания, горами и снегами, концертами симфонической музыки, театром, как это было в твоей молодости и в период нашего обручения.

Дома ты всегда была деятельной: я не помню, чтобы ты хоть когда-нибудь сидела без дела… Несмотря на семейные обязанности, ты продолжала свою миссию врача в Мезеро, главным образом, из любви и милосердия к молодым мамам, к твоим старикам и твоим хроническим больным… Твои намерения и твои поступки были всегда в полном соответствии с твоей верой, с духом милосердия твоей молодости, с верой в Провидение и с твоим кротким характером. В любых обстоятельствах ты руководствовалась волей Божией и полагалась на нее. Я помню, что каждый день ты молилась и беседовала с Богом, благодарила его за то, что Он даровал нам замечательных детей. И ты была так счастлива!"

Во время канонического процесса причисления ее к лику святых были подняты также самые деликатные вопросы, касающиеся супружеских отношений. И в нашем распоряжении имеется строгое клятвенное свидетельство мужа: "Что касается супружеской чистоты, свидетель заявляет, что верность принципам христианской морали, на которых они были воспитаны, была абсолютной".

Завершив наше отступление, не забыв об опыте трех родов и тысяче радостей, забот и волнений, связанных с ростом троих детей, мы должны теперь вернуться к тем последним месяцам, когда Бог попросил ее отдать все.

Это был не героический поступок, совершенный внезапно, почти с закрытыми глазами, но "обдуманное жертвоприношение" (по определению Павла VI), длившееся семь месяцев. Это было время целиком насыщенное твердым решением: "не спасайте меня, спасите ребенка".

Чтобы понять ее материнское "размышление", остановимся и мы на вопросе, который задавали все. Женщина из народа, узнав о ее выборе, отреагировала грубо: "Ненормальная!" Подруга увещевала ее: "У тебя трое детей, подумай лучше о своей жизни". Муж, будучи такой же веры, разделял выбор жены, но не мог даже думать и говорить об этом, а сама Джанна на смертном одре скажет своей сестре: "Если бы ты знала, какие испытываешь страдания, когда оставляешь совсем маленьких детей!"

Итак, что же толкнуло ее к этому решению?

Конечно, ясное, ничем не затемненное сознание того, что следует подчиниться Богу, говорящему: "Не убий". И она сама как врач как-то сказала одной девушке, просившей сделать ей аборт: "С детьми не шутят!"

Нельзя заботиться о трех детях, пожертвовав еще одним.

Сам муж объяснит, что толкнуло жену на эту жертву: "То что она совершила, она сделала не для того, чтобы попасть в Рай. Она это сделала, потому что чувствовала себя матерью… Чтобы понять ее решение, нельзя забывать, во-первых, о ее глубоком убеждении матери и врача, что существо, которое она в себе носила, было созданием, имеющим те же права, что и другие дети, хотя и было зачато всего лишь за два месяца до этого. Это был дар Божий, к которому надо было относиться со святым почтением. И нельзя забывать о той великой любви, которую она питала к детям: она любила их больше самой себя. И нельзя забывать ее веру в провидение. Как жена и мать, она была убеждена, что крайне нужна и мне, и нашим детям, но именно в данный момент она была необходима главным образом тому маленькому созданию, которое в ней зарождалось…"

Наконец мы дошли до решающего слова, до слова древнего, которое является единственным светом, на который мы должны действительно обращать взор, когда существование кажется мрачным и тяжким: Провидение Божье.

Не веря в Божье провидение, человек может метаться, строить свои расчеты, даже совершить убийство в убеждении, что улучшает жизнь себе и другим.

Если же есть кроткая простая древнейшая вера в Провидение, которому Христос дал образ Отца и Сына, тогда человеческий разум находит в себе силы постичь очевидные вещи — увидеть в них волю Божью. Поэтому выбор Джанны был "обдуманным", как выразился Папа; это была "разумная реакция", как мужественно написал ее муж.

Очевидной вещью было то, что она была необходима трем своим детям, но еще более необходимой она была тому, кого носила в своем чреве.

Без нее Бог мог "провидеть" в отношении других ее детей, но даже Бог не мог "провидеть" в отношении того, кто находился в ее чреве, если бы она его отвергла.

Лауретте Молла, ее младшей дочери, о которой позаботился сам Бог, было тогда около трех лет. В шестнадцать она будет так вспоминать о матери в школьном сочинении: "Мне было всего три года и я, может быть, не понимала значения всех этих горящих свечей и всех этих рыданий… То что запечатлелось во мне более всего, это образ настоящей матери, осознающей свои обязанности по отношению к семье… Она исполняла работу врача с таким старанием и радостью, и больше всего она любила лечить детей, особенно наиболее нуждающихся. Самым сильным впечатлением в моей жизни является глубокое восхищение моей матерью, отдавшей жизнь ради своего ребенка… Я действительно горжусь, что у меня такая мужественная мама, сумевшая поистине жить так, как желал Бог… Я всегда ощущаю ее рядом с собой, и она помогает мне, как если бы была жива".

Осталось сказать еще об имени, которое было дано плоду такой большой жертвы. Еще когда мать была на смертном одре, девочку отнесли в церковь и окрестили, дав имя Джанна Еммануела: имя матери, соединенное с именем Иисуса, означающим "С нами Бог". Потом отец посвятил девочку Мадонне, как это всегда делала Джанна.

Фамильный склеп не был готов, и тогда растроганный священник предоставил в их распоряжение главную часовню на кладбище Мезеро. Таким образом, гроб был опущен в могилу священников, может быть, в знак чуткости Бога к жертве матери.

Но в этот момент старший сын Пьерлуиджи (ему было тогда пять с половиной лет) спросил у отца: "Почему маму там закрыли? Куда мама уходит?.." А потом настойчиво: "Мама меня видит? Она может до меня дотронуться? Она думает обо мне?" — и заключил: "Маме нужен золотой домик".

Поэтому, когда фамильный склеп был готов, муж пожелал, чтобы задняя стена была облицована золотой мозаикой: Джанна предает свою дочь Лурдской Мадонне. А под мозаикой латинская цитата из "Апокалипсиса".

Сказано так: "Будь верным до самой смерти!"

Загрузка...