БОРИС САМОЙЛОВИЧ КУЦЕНОК И ДРУГИЕ

По логике вещей следовало начать рассказ со дня встречи с Борисом Самойловичем Куценок. Но о какой логике можно говорить, когда вся эта история соткана из едва заметных паутинок, разделенных пространством и временем, и их переплетение вообще не поддается рациональному объяснению.

Поэтому я выпустил из рук вожжи и освободился от ограничений и дисциплины.

Пусть рассказ течет, как ему заблагорассудится, отклоняясь в пруды побочных ассоциаций, и снова, когда он пожелает, возвращается в свое русло.

В августе 1946 года я попал в госпиталь по поводу ранений полуторалетней давности.

Увы, нельзя перехитрить природу. Я тогда надеялся на то, что раны постепенно зарубцуются после досрочной выписки из госпиталя, и я таким образом выиграю год, хотя бы частично компенсировав потерю четырех лет на войне.

Я поступил в медицинский институт, проучился два семестра и ничего не выиграл.

Снова госпиталь. И кто знает, не лучше ли было долечиться сразу после ранения, а не делать сейчас такой болезненный перерыв в учении. Но так оно случилось, и ничего уже нельзя было переиграть.

Зато лежал я не в заштатном Кирове с деревянными тротуарами, куда в феврале 1945 года меня привезли с фронта, а в стольном граде Киеве, куда я приехал сам.

Койку слева от меня занимал Саша Радивилов, худой издерганный летчик, то ли штурмовик, то ли истребитель. Он постоянно бушевал, ругался со всеми, но главное — доводил сестер до слез оскорблениями и угрозами. Саша требовал морфий.

Пригвожденный вытяжением к кровати, я не мог делом выразить степень своего возмущения таким поведением.

Впитанный мною во время войны идиотский антогонизм между танкистами и летчиками уже сам по себе был в достаточной мере сильным фоном для антипатии к моему соседу слева. К тому же у Саши не было ран. Целенькие руки и ноги без единой царапины. Какого же хрена он орет и требует морфий?

Я еще не знал, что оно такое облитерирующий эндартериит, который, как рассказывал Саша, был у него следствием резкого переохлаждения не то в воздухе, не то на земле.

Уже будучи молодым врачем, я однажды встретил Сашу Радивилова на костылях и на одной ноге. Пользоваться протезом он не мог из-за болей в культе. В ту пору я уже знал, почему он пристрастился к морфию.

Когда я ампутировал его вторую ногу, даже речи не могло быть о том, чтобы излечить Сашу от наркомании. Его дневная норма — восемьдесят кубических сантиметров однопроцентного раствора морфина в день — равнялась примерно тому, что получало все наше отделение на шестьдесят пять коек в течение полумесяца.

Но в дни, когда Саша был моим соседом по палате, его доза наркотиков еще не всегда достигала пяти кубиков.

Саша побаивался меня даже лежащего на вытяжении, поэтому свою нелюбовь к евреям он не облекал в крайние формы.

Его постоянным оппонентом по еврейскому вопросу был лежавший напротив меня Андрей Булгаков.

Андрей тоже был летчиком, вернее, стрелком тяжелого бомбардировщика. Почему-то мое отношение к Андрею не накладывалось на фон традиционного антогонизма между танкистами и летчиками.

Пять из шести обитателей палаты попали сюда, уже отведав гражданской жизни. Андрей лежал непрерывно с декабря 1941 года.

Он выпрыгнул из горящего самолета на высоте 4000 метров. Парашют не раскрылся. В течение бесконечных секунд, пока Андрей падал на белую землю, он сотни раз пережил свою гибель.

Он знал, что упадет на ноги, хотя, какое это имело значение. Просто и об этом он успел подумать в последние, как он считал, секунды жизни. Но удар почему-то пришелся по спине. Еще несколько десятков метров, ломая замерзший кустарник, он скользил на бешеной скорости, пропахивал снег крутого откоса и замер на льду реки. Обруч невыносимой боли сковал поясницу и живот. Ног он не чувствовал.

Его подобрали и отвезли в госпиталь. Перелом пяти позвонков и паралич нижних конечностей.

Но Андрей жил. Об этом случае писали все газеты.

В декабре 1941 года я лечился в госпитале после первого ранения. Там я случайно прочитал об этом чуде, в которое трудно было поверить.

И вот спустя почти пять лет я лежал напротив человека, оставшегося в живых после падения с высоты 4000 метров.

А если человек остается в живых, он продолжает радоваться и страдать, любить и ненавидеть, любить и нуждаться в любви, даже если у него все еще парализованы ноги.

Андрей был влюблен в методистку, занимавшуюся с ним лечебной физкультурой.

Хорошенькая стройная доброжелательная Зоя тратила на Андрея часы в палате и в своем кабинете. Она родилась быть медичкой. Даже ее забавная речь с легким польским акцентом успокаивала раненых.

Когда Андрей смотрел на нее, его глаза излучали нежность, которую, казалось, можно было собрать, подставив ладони. Но, если не считать массажа и упражнений, Андрей не получал от нее ни на иоту больше, чем остальные раненые.

Мне тоже хотелось любви. Но мои однокурсницы любили меня, как брата. И только. А на что еще я мог рассчитывать, прыгая на костылях?

Что же говорить об Андрее, который был почти на девять лет старше меня?

Открытое благородное лицо тридцатилетнего мужчины. Мягкие темнорусые волосы. Крепкое тело. Но только выше пояса.

Спустя десять лет мы случайно встретились на углу Пушкинской и Прорезной. Андрей шел, даже не прихрамывая. Женщины оглядывались на высокого красавца. Могли ли они знать, что его фиксированная стройная осанка — результат сращения тел пяти позвонков?

Я был рад услышать, что Андрей женат, что у него ребенок, что у него нет оснований быть недовольным жизнью.

Мы вспомнили госпиталь, раненых, персонал. С теплой иронией Андрей говорил о своей безнадежной любви. Он даже не отреагировал, когда я сказал, что его бывшая пассия сейчас работает в нашем отделении. Но это было потом.

А тогда, осенью 1946 года именно от Андрея я впервые услышал о Борисе Самойловиче Куценок.

Доказывая Саше Радивилову, что евреи все-таки полезный народ, русак Андрей перечислял известных им отличных врачей-евреев.

Имя Бориса Самойловича вызвало возражение Саши:

— Он не еврей. Где ты видел еврея с фамилией Куценок?

Я лично не мог сказать ничего определенного по этому поводу, так как еще не видел доцента Куценок, хотя уже слышал, что он лучший в Киеве специалист по костному туберкулезу.

Что касается фамилии, я не удивился бы, узнав, что у еврея фамилия, скажем, Куусинен или даже Куцятсен.

Андрей настойчиво уверял своего оппонента в том, что Борис Самойлович — еврей.

Однажды сквозь распахнутые двери палаты я увидел в коридоре полного пожилого врача с крупным квадратным лицом, со спокойными мудрыми и грустными глазами. Он тяжело хромал, и я, еще не умеющий по характеру хромоты ставить диагноз, в данном случае не ошибся, посчитав, что хромота — результат полиомиэлита. В шестом классе я был репетитором у мальчика с точно такой инвалидностью.

— Борис Самойлович! — окликнул его Андрей.

Доктор зашел в палату, поговорил с Булгаковым, затем повернулся ко мне и голосом, в котором явно были слышны еврейские нотки, сказал:

— Я слышал о вас. Ну что ж, редкий случай, быть вам ортопедом-травматологом. Возможно, когда-нибудь будем работать вместе.

Борис Самойлович заведовал клиникой в институте туберкулеза. В нашем госпитале он консультировал раз в неделю. Но за все десять месяцев, проведенных мною в госпитале я видел его не более пяти-шести раз.

В 1951 году я окончил медицинский институт. О моем поступлении в клиническую ординатуру рассказывали легенды. Я уже привык к тому, что на различных конференциях меня рассматривали как диковинку.

На конференции по туберкулезу костей и суставов в институте туберкулеза в январе 1952 года я увидел Бориса Самойловича.

С верхнего ряда амфитеатра я смотрел на него, сидевшего за столом президума, сомневаясь, помнит ли он меня.

Но в перерыве Борис Самойлович поднялся ко мне, очень тепло пожал руку, поздравил с победой (именно так он назвал мое поступление в ординатуру) и сказал:

— Помните, в госпитале в разговоре с вами я предположил, что, возможно, мы будем работать вместе? Сейчас вероятность этого увеличилась.

Дважды в месяц мы встречались с доцентом Куценок на заседаниях ортопедического общества. Я всегда сидел на одном и том же месте в последнем ряду. Борис Самойлович подходил ко мне перекинуться одной двумя фразами. Мне было даже неловко, что пожилой человек, — именно так воспринималась мною разница в двадцать лет, — встает со своего места и подходит ко мне. Первым же я подойти к нему не смел, ощущая социальную дистанцию между нами. Я стал поджидать его в коридоре и вместе мы входили в конференцзал.

Борис Самойлович защитил докторскую диссертацию и стал профессором. Я был рад поздравить его еще до официального поздравления на ортопедическом обществе.

Летом 1952 года, закончив специализацию в клинике ортопедии и травматологии для взрослых, я перешел в детскую клинику, которой заведовала выдающийся ортопед, профессор Анна Ефремовна Фрумина. (С портретом моего необыкновенного учителя читатель уже знаком). Ее правой рукой была доцент Анна Яковлевна Равицкая. Именно ей, а не шефу клиники, я сдал первый экзамен по детской ортопедии — врожденную кривошею.

Уже работая в этой клинике, я узнал, что Анна Яковлевна — жена профессора Куценок.

Пофессору Фруминой я впервые сдал только третий экзамен — врожденные вывихи бедра. До этого еще один раз экзаменовала меня Анна Яковлевна.

Хорошие отношения у меня иногда устанавливались с моими будущими экзаменаторами. Но после экзаменов, за редким исключением, ко мне хорошо относились все экзаменаторы.

С Анной Яковлевной Равицкой мы стали друзьями. Она рассказывала мне о своем сыне Якове, студенте-медике. Она делилась со мной своими радостями по поводу его успехов и огорчениями, увы, неизбежными, когда у родителей и у детей различные представления о том, какая именно жена принесет сыну счастье.

С Анной Яковлевной мы чаще всего беседовали на общечеловеческие темы. С Борисом Самойловичем — о науке, о ее деятелях, об ортопедах.

По-настоящему мы сблизились с профессором Куценок во время совместной работы в детской костно-туберкулезной больнице. В течение полутора лет я имел возможность наблюдать за тем, как врачует Борис Самойлович.

Всегда ровный, спокойный, одинаково серьезноразговаривающий со взрослыми и с детьми, ни единого эмоционального взрыва, даже в случаях, когда для этого были очень веские причины. Казалось, он вообще лишен эмоций. Только рассудок. Но даже без излишней внешней доброжелательности он всегда положительно влиял на своих пациентов. Борис Самойлович был врачем в лучшем смысле этого слова.

После смерти профессора Фруминой Куценки купили ее квартиру в «доме врача», в кооперативном доме на Большой Житомирской улице. Каждый раз, приходя к Куценкам, я чувствовал в этой большой квартире присутствие моего учителя, покойной Анны Ефремовны.

Врач, пока он работает, никогда не перестаетсовершенствоваться. Он просто не имеет права остановиться. Врача можно сравнить с фотоном. Его масса покоя равна нулю.

Центральная республиканская медицинская библиотека была моим родным домом. Я имел доступ к любой иностранной медицинской литературе.

Высшим форумом ортопедов всего мира являются конгрессы Международного общества хирургов ортопедов-травматологов (SIKOT), собирающиеся раз в три года. Содержание докладов на этих конгрессах, проходивших каждый раз в другой стране, без особых затруднений можно было найти в библиотеке. Но Девятый конгресс состоялся в Тель-Авиве. Поэтому материалов конгресса в Республиканской медицинской библиотеке не было. Не было их и в Москве.

Шутка ли, Тель-Авив! Существовало ли место более опасное для Советского Союза? А мне, не политическому деятелю, а всего лишь врачу, так хотелось познакомиться с содержанием докладов на Девятом конгрессе, даже если Израиль для страны победившего социализма страшнее всемирного потопа после уничтожения земной цивилизации ядерным оружием. Но никуда не денешься. Материалов Тель-Авивского конгресса в Советском Союзе не было.

Однажды после заседания ортопедического общества мы медленно прогуливались с Борисом Самойловичем. Тема нашей беседы не исчерпалась, когда мы подошли к подъезду «дома врачей» на Большой Житомирской.

Борис Самойлович пригласил меня зайти к нему. Мы продолжали беседу в его комнате. Разговаривая, я машинально скользил взглядом по знакомым корешкам книг на полках. И вдруг я застыл. Не может быть! Материалы Девятого конгресса Международной организации хирургов ортопедов-травматологов, Тель-Авив.

Я вскочил со стула, подошел к полке и достал драгоценную книгу.

— Борис Самойлович, откуда она у вас?

— Э… знаете ли… это… Я… Мне достали…

Я понял, что вопросы следует прекратить. С огромным трудом я убедил Бориса Самойловича расстаться с этой книгой на два дня.

Спустя много лет в незакрывающуюся дверь нашей квартиры безостановочно приходили люди проститься с семьей, уезжающей в Израиль. Пришел и Яша Куценок, сын Бориса Самойловича.

Доктора медицинских наук, ортопеда, сына двух выдающихся ортопедов уже следовало бы называть не Яшей, а Яковом Борисовичем.

Мы сердечно простились — люди, расстающиеся навечно, остающийся на несчастной планете и улетающий в счастливую галактику. Впрочем, это была только моя точка зрения. Яша, повидимому не считал, что он житель несчастной планеты…

— Ты, конечно, попрощаешься с отцом? — спросил Яша.

— Естественно. — При всей предотъездной занятости я не мог не зайти к Борису Самойловичу, старому малоподвижному человеку.

Еще одно расставание после тридцати одного года знакомства, общения, совместной работы, совместной научной публикации, дружбы. Я уже притерпелся к прощаниям.

Но тут случилось нечто невероятное.

Борис Самойлович вдруг разрыдался. Меня это удивило, тем более, что я всегда считал его человеком рассудочным, мало эмоциональным.

Стараясь преодолеть смущение и гнетущую обстановку, я нарочито неделикатно заметил:

— Даже не подозревал, что прощание со мной приведет к такому взрыву чувств.

— При чем тут прощание с вами? Израиль. Вы уезжаете в Израиль!

— И такого непростительного греха, как сионизм, я никогда не замечал за вами.

Борис Самойлович сделал нетерпеливое движение рукой.

— После смерти Ани я тут совсем одинок. Что Яша? Оторванный лист. А в Израиле… Вы помните «Материалы Девятого конгресса»? Они вышли в издательстве моей сестры. Моей любимой старшей сестры, которая заменила мне маму. Когда я заболел полиомиэлитом, Браха носила меня на руках. Моя любимая сестра. Она глава крупнейшего израильского издательства. Запишите ее телефон. Она может оказаться вам полезной. Боже мой, вы уезжаете в Израиль! Счастливейший человек. Все мои родные в Израиле.

Я молчал, подавленный. Сколько раз он слышал мои публичные весьма опасные по форме и по содержанию ответы антисемитам?

Я был уверен в том, что профессор Куценок относился к Израилю, как некоторые советские евреи, считавшие воссоздание этого государства причиной всплеска антисемитизма в Советском Союзе. И вдруг… Как надо было опасаться своей собственной тени, чтобы замкнуться даже предо мной.

Мы жили в центре абсорбции Мавассерет Цион под Иерусалимом. Мы начали учить иврит. Телефонный аппарат вызывал у меня чувство страха. Это чувство было настолько сильным, что не оставляло меня даже тогда, когда я знал, что могу говорить по-русски.

Борис Самойлович рассказал мне, что Браха окончила экономический факультет Киевского университета, что в Палестину она приехала в 1921 году, но русский язык остался ее родным языком. И, тем не менее, услышав непрекращающиеся продолжительные гудки, я с облегчением вешал телефонную трубку и радовался, когда автомат возвращал мне жетон, стоимость которого, увы, учитывалась в нашем скудном в ту пору бюджете.

После нескольких безуспешных попыток я потерял надежду связаться с сестрой Бориса Самойловича.

Прошло шесть лет. Однажды мне позвонил Авраам Коэн.

Я очень богатый человек. Это вовсе не значит, что у меня есть в банке хотя бы шестизначный счет. Зато у меня есть необыкновенные друзья. Авраам Коэн — один из них.

Году в 1966, если я не ошибаюсь, в Киеве была международная выставка птицеводства. В детстве, будучи юным натуралистом, я разводил цесарок. Но на выставку я пошел не как бывший специалист по птицеводству.

На выставке был павильон Израиля. Для меня было не важно, что в нем демонстрируют. Главное — был флаг Израиля и люди из страны, о которой можно было лишь тайно мечтать.

Надо полагать, что у десятков тысяч других посетителей выставки был такой же интерес к птицеводству, как у меня.

Во всех шикарных павильонах дремали гиды и официальные представители. Зато в павильоне Израиля не только яблоку — игле негде было упасть.

Плотно спрессованная толпа окружила невысокий помост, на котором стоял улыбающийся израильтянин с бесовски умными глазами. Первый израильтянин, которого я увидел.

На вполне приличном русском языке с польско-еврейским акцентом он отвечал на бесконечные вопросы посетителей. Я не знал, был ли он специалистом-птицеводом.

Даже не умея отличить петуха-легорна от индейки, вполне можно было ответить на любой из сотен вопросов об Израиле, которыми обстреливала его толпа. Но вот ответить так, как он отвечал, мог только очень умный человек, к тому же с мгновенной реакцией.

Вероятно, толпа состояла не только из таких как я безумно тоскующих по недосягаемому Израилю. Вероятно, как и в любой советской толпе, здесь было достаточное количество штатных агентов КГБ и просто стукачей. Но даже они не могли оставаться равнодушными, слушая искрометные и, вместе с тем, такие выдержанные, с точки зрения советской цензуры, ответы этого блестящего представителя Израиля.

Время от времени он раздавал очередную порцию значков — семисвечник с головой петуха.

Боже, как мне хотелось получить такой значок! Но ведь к помосту не пробьешься.

Не знаю, как это произошло. Мы встретились взглядами. Его хитрые рыжие глаза безошибочно прочли всю гамму моих чувств. Я тут же получил информацию об этом по каналу обратной связи. Над головами людей мы вытянули руки на встречу друг другу, дотянулись как-то, и он вручил мне значок. Но более того, я прикоснулся к израильтянину!

В конце ноября 1977 года по пути в Израиль мы приехали в Вену. Среди чиновников закрытого комплекса, в который нас привезли с вокзала, я увидел израильтянина с удивительно знакомым лицом. Я сказал ему об этом. Он улыбнулся и ответил:

— Конечно, мое лицо вам знакомо. Мы встречались с вами в Киеве на птичьей выставке.

Так началась наша дружба.

И вот сейчас Авраам Коэн позвонил мне, что само по себе было делом обычным. Необычным было то, что он не начал разговор с «ма нишма» и «ма шломха» {«что слышно» и «как поживаешь» (иврит)}, а сходу спросил:

— Тебе знакома фамилия Куценок?

— То есть, как знакома? Борис Самойлович Куценок был моим другом. Пофессор Куценок был моим соавтором.

— Я так и подумал, когда Браха сказала мне, что у нее был брат ортопед в Киеве.

— Был?

— Он умер в 1979 году. Я сейчас сижу в кабинете его сестры, Брахи Пэли. Тебе что-нибудь говорит это имя?

— Я разыскивал сестру Бориса Самойловича. Я не знал, что ее фамилия Пэли.

— Я сижу в ее кабинете. Выгляни в окно и ты увидишь ее издательство «Масада». Это самое знаменитое и самое престижное издательство в Израиле. Браха очень хочет встретиться с тобой.

Мы встретились в ее кабинете, в двухстах метрах от дома, в котором я жил уже несколько лет.

При расставании плачущий Борис Самойлович очень скупо рассказал мне о своей сестре. Он только сказал, что она владеет издательством. Возможно, он и сам не представлял себе, что такое Браха Пэли.

Вряд ли есть в мире еще одна страна, в которой концентрация легендарных личностей была бы так велика, как в Израиле. Браха Пэли одна из них.

В 1921 году, приехав в нищую Палестину, она открыла русскую библиотеку в одной комнате небольшого здания вблизи гимназии «Герцлия» в Тель-Авиве.

Библиотека постепенно увеличивалась. Она уже не была одноязычной. Браха осторожно начала издавать ивритских поэтов и писателей. Бялик, Черняховский, Альтерман и другие представители интеллектуальной элиты стали ее друзьями. Издательство разрасталось. Сейчас она владела издательством большим не только по израильским масштабам. Она издала «Еврейскую энциклопедию». Когда я познакомился с Брахой, она издавала на иврите и на английском многотомный Талмуд с прекрасными многоцветными иллюстрациями, репродукциями шедевров иудаики.

Впервые увидев ее в просторном кабинете за большим пустым столом, я сразу понял, что она совершенно слепа. Она пригласила меня сесть, с трудом подавляя нахлынувшие на нее чувства. Снова и снова она заставляла меня рассказывать о жизни ее родного Бореньки.

Вошел работник издательства и доложил, что такой-то прислал чек на 14000. Не поворачивая головы, Браха сказала:

— Чек должен быть на 14132 шекеля. Он посмотрел на чек:

— Да, так и есть.

Слепая девяностотрехлетняя женщина. Огромное издательство. Какая светлая голова, какая память должна быть, чтобы, не видя, управлять такой махиной!

Вероятно, эти мысли отразились на моем изумленном лице. Работник издательства улыбнулся, кивнул головой, подтверждая правильность моих мыслей, и вышел из кабинета.

Не раз у меня появлялась возможность изумиться еще больше.

Браха жила в доме дочки Сары, в Гиватайме, примерно в километре от нас. Вот почему не отвечал телефон в ее тель-авивской квартире.

Мы познакомились со второй сестрой Бориса Самойловича, милой интеллигентной Ханой. Мы бываем у нее. Она приходит к нам. Порой, когда мы беседуем с ней о русской литературе, я забываю о том, что ей восемдесят четыре года. С потрясающим юмором она рассказала о своем двухнедельном пребывании в Киеве задолго до шестидневной войны.

— Борис и Аня держали меня в глубоком подполье. Ни одна живая душа не должна была знать, что у них гостит сестра из Израиля. Однажды на улице нас увидела сотрудница Ани. Я была представлена, как родственница из Рязани. Я даже подумываю, не переименовать ли Рамат Эфаль в Рязань.

Мы познакомились со многими израильскими Куценками, в том числе со сводным братом Бориса Самойловича. Яша с ними, увы, не поддерживает связи. Только, когда умер Борис Самойлович, он позвонил и сообщил о смерти отца. Да еще во время Московской книжной ярмарки он встретился со своей двоюродной сестрой Сарой. Он пришел в ресторан гостиницы с букетиком красных роз.

Сара, типичная представительница западной либеральной интеллигенции, не могла оценить смелости этого поступка.

Из всех израильских Куценков только Хана понимает, да и то не в полной мере, что такое Советский Союз.

Кроме Яши, там есть и другие родственники. Мне приятно, что в письмах, адресованых Хане, они не забывают о моем существовании.

Кто знает, может быть, я еще не закончил рассказ о Куценках? 1987 г.


P.S. He закончил.

В конце лета 1990 года в гости к своим многочисленным родственникам приехал Яков Борисович Куценок.

Увы, он уже не имел счастья познакомиться с Брахой. И с Ханой он не встретился. Она умерла за год до его приезда, умерла, почти до последней минуты сохраняя светлый ум и добрый юмор.

Интересно было следить за Яшей, знакомящимся с Израилем. Он впитывал нашу страну, как добросовестный студент впитывает знания накануне ответственного экзамена.

Во время наших продолжительных бесед Яша возвращался к теме разительных изменений в его стране. Мог ли кто-нибудь в 1977 году предположить, что мы еще встретимся?

Но, как говорит наша еврейская пословица, если живут, доживают.

Мне почему-то кажется, что и этим постскриптумом я не закончил рассказ о Куценках.

Загрузка...