Заведующий кафедрой микробиологии, профессор Калина начал читать нам свой предмет в четвертом семестре, в последних числах января 1948 года.
Студенты старше нас на курс говорили, что это не человек, а зверь. На экзамене по микробиологии он закатил им сто восемьдесят две «двойки». Из трехсот студентов сто восемдесят два не сдали экзамена!
Удивительная вещь — предвзятое мнение. «Зверь» был встречен нами насторожено. В любом поступке профессора, в любом его слове и жесте мы пытались обнаружить только отрицательные черты.
Даже его фантастическая пунктуальность, которая не могла не нравиться фронтовикам, раздражала студентов. Он появлялся на сцене большой аудитории секунда в секунду с началом лекции. Его появление могло быть сигналом для точной установки хронографа. Ровно через сорок пять минут — ни секундой раньше, ни секундой позже — он объявлял перерыв. При этом он никогда не смотрел на часы. Казалось, в его мозгу тикает точнейший механизм времени.
В аудитории было очень холодно. Мы сидели в шинелях, в пальто. Девушки были закутаны в платки. Конспектировать было трудно: замерзали руки. Но лекция не имела ничего общего с учебником, поэтому конспектировать было необходимо.
Странной была его лекторская манера. Он не стоял за кафедрой. Он не сидел. Он не жестикулировал. Как метроном — шесть шагов по сцене в одну сторону — остановка — поворот кругом, через левое плечо — шесть шагов… И так сорок пять минут. Как метроном. Точно. Никаких шуток. Никаких эмоций.
Только однажды в конце шестого шага профессор увидел за стеклом на подоконике дерущихся воробьев. В углах сухого сурового рта появился отдаленный намек на улыбку. Потеплели стальные глаза. Поворот через левое плечо несколько замедлился, словно профессор раздумывал, не остановиться ли и узнать, чем закончится воробьиная баталия.
Но, возможно, это все нам только показалось?
Правда, несколько раз, отмеряя шесть шагов в сторону окна, профессор расчесывающим движением погружал пальцы в мягкие серые волосы, обрамлявшие сухое лицо аскета. Уже через несколько минут все снова было заключено в строгие рамки.
Никаких эмоций.
За полтора года в институте мы привыкли к другому отношению профессоров.
Примерно треть нашего курса составляли фронтовики. С большинством профессоров, доцентов и ассистентов мы были в приятельских отношениях. Мы встречались с нашими учителями на партийных собраниях, и это в какой-то мере ставило нас на одну общественную ступень.
Были, конечно, исключения. Они в основном зависели от разницы в возрасте.
Профессора Калину нельзя было отнести к старикам. Но он не был коммунистом. Более того. Ходили смутные слухи, что он то ли отсидел десять лет, то ли был осужден на десять лет по пятьдесят восьмой статье. И, хотя даже у меня в это время стали появляться некоторые сомнения по поводу врагов народа и прочих контрреволюционеров, какая-то сила отталкивания подспудно продолжала действовать, расширяя пропасть между нашим курсом и профессором-микробиологом.
Наступила весна. В тот день профессор Калина читал лекцию о комплементе. Большинство из нас, а может быть даже все, идентифицировали это слово со знакомым словом комплимент.
Для нас оно имело смысл, скажем, во фразе «сделать комплимент». А тут речь шла о комплементарности, о взаимном соответствии белковых молекул.
Все, о чем говорил профессор, не доходило до нашего сознания. Знакомые слова. Фразы, постренные по всем правилам грамматики. Но в нашем мозгу не было приемников, настроенных на частоту лектора. Мы ничего не понимали.
Один за другим студенты переставали конспектировать лекцию.
Из внутреннего кармана я извлек небольшой альбом, в который заносил эпиграммы, карикатуры и дружеские шаржи. Вероятно, в этот момент я был единственным в аудитории, кто что-то писал. Но запись имела весьма отдаленное отношение к лекции:
Я боялся сырости очень,
Но сейчас не страшна мне влага
Калина так сух и бессочен,
Как промокательная бумага.
Я попытался набросать острый профиль профессора Калины, но у меня ничего не получилось. Странно. Калина не вмещался в карикатуру. Я разозлился и дописал:
Нет смысла бояться инфекций:
Либо йод, Калина либо.
От предельной сухости лекций
Все микробы подохнуть могли бы.
После лекции лучшие представители разгневанной студенческой общественности направились к декану с жалобой на профессора Калину. Профессор Федоров не без удовольствия выслушал нас и пообещал принять соответствующие меры.
Я шел по весеннему городу. Веселые ручейки бежали вдоль тротуаров. Легкий пар слегка клубился над быстро высыхающей брусчаткой мостовой. А на душе был какой-то неприятный металлический осадок.
Конечно, во всем виноват Калина. Но ведь наябедничали мы. Почему-то в этот момент на моем пути оказалась университетская библиотека, хотя еще минуту назад я не собирался заглянуть туда. Я зашел, отыскал в картотеке «Комплемент», попросил у библиотекарши нужную книгу, сел за столик почти в пустом зале и… уже через полчаса неприятный осадок переплавился в отвратительное настроение.
Если бы я прочитал это до лекции! Случайно застрявшие в глупом мозгу клочки рассказанного профессором Калиной начали проступать, как изображение на проявляемой фотографии. Если бы до лекции у меня было представление о комплементе! Какую уйму новых знаний и представлений я мог бы приобрести, слушая лекцию Калины!
На перекрестке я встретил моего старого друга Сеню Резника. Вид у него был озабоченный. Не знаю, как выглядел я.
Оказывается, Сеня шел из институтской библиотеки. Он прочитал главу о комплементе и…
В этот момент к нам подошел староста нашей группы Гриша Верховский. Он был возбужден и начал свою речь с заявления о том, что все мы — сукины сыны и негодяи, потому что он прочел главу о комплементе и…
Сеня и я не дослушали его пламенной речи. Что он советует предпринять в этой ситуации, спросили мы.
На следующий день почти вся делегация, посетившая декана, покаянно била себя кулаками в грудь и решила снова обратиться к профессору Федорову и объяснить ему, что произошло недоразумение.
Не помню, что помешало осуществлению благих намерений. Как известно, их осуществлению всегда что-нибудь мешает. Зато подлость почему-то совершается с удивительной легкостью, и нет на ее пути препятствий.
На следующей лекции по микробиологии в последнем ряду мы увидели заведующего кафедрой гигиены, профессора Баштана. Он пришел инспектировать своего коллегу.
В ту пору я еще не знал, что представляет из себя проверяющий. Но уже через два года в моем карманном альбоме появилось четверостишие:
Баштан — не груша, не каштан,
Полна арбузами бахча.
И только лишь у нас Баштан
С пустою тыквой на плечах.
Очень редко обыгривалась мной фамилия в эпиграммах, только в случаях, когда носитель фамилии находился ниже критики и я не чувствовал ничего недозволенного по отношению к нему.
Профессор Калина вошел в аудиторию и направился ко входу на сцену, не заметив, или сделав вид. что не заметил проверяющего.
Точно в положенное время он появился на сцене. Но метроном не заработал.
Профессор стоял у самого края сцены, пристально глядя в зал.
— Курс пожаловался в деканат, что мои лекции непонятны студентам. До меня доходили слухи, что ваш курс необычен, что он состоит чуть ли не из сплошных гениев. Поэтому я позволил себе поднять уровень лекций чуть выше того примитива, который легко переваривается серыми посредственностями. Я ошибся и прошу за это прощение. Сейчас я повторю предыдущую лекцию на более доступном уровне.
Никто не конспектировал. Как можно было конспектировать примитивный рассказ домохозяйки о теории комплемента, поведанный соседке на коммунальной кухне?
Профессор стоял у края сцены. Он говорил, с интересом наблюдая за реакцией аудитории. Его сухое лицо не выражало никаких эмоций. И все-таки на нем угадывалась, нет, не улыбка, а какой-то сатанинский оскал.
Прошло около получаса. И вдруг без всякой причины с потолка над проходом между двумя рядами сидений сорвался плафон светильника и с грохотом и звоном разбился на мелкие осколки, брызнувшие во все стороны. К счастью, никто из студентов не пострадал.
Не меняя ни тона, ни выражения лица, профессор Калина сказал:
— Так. Еще одним колпаком на свете меньше стало.
И продолжал примитивно излагать материал, словно ничего не произошло.
Во время перерыва курс бурно обсуждал случившееся. Калина издевался над нами. Поделом. Мы заслужили. Реплику о колпаке каждый принял на свой счет. Но как мог сорваться плафон?
Начался второй час лекции. Заработал метроном. Все, казалось, вошло в свои берега. Профессор Калина читал историю иммунитета. Он рассказывал о работах Луи Пастера. За Пастером последовал Беринг. Затем Ру. За ним — Эрлих. Где же русские имена?
Зимой и весной 1948 года партия вела ожесточенную войну против космополитизма. От всех профессоров потребовали ежеминутно подчеркивать приоритет русской науки. Профессора подобострастно высасывали из пальца русские имена.
Именно в эту пору появился анекдот о том, что не Рентген, а Иван Грозный открыл икс-лучи. Сказал ведь он Шуйскому: «Я тебя, блядь, насквозь вижу!» Даже мы, ортодоксальные коммунисты, чувствовали, что происходит нечто неладное, какой-то дикий перегиб, тем более, что слово «космополит» стало синонимом слова «еврей».
Прошло уже более получаса, а Калина говорил только о иностранных ученых. Ну и ну! Вслед за Эрлихом профессор стал рассказывать о работах Пирке, а имя Ландштейнера назвал ровно за минуту до конца лекции.
Метроном остановился. Калина подошел к краю сцены и сказал:
— В аудитории присутствует товарищ Баштан, — он не просто сказал товарищ вместо профессор, а даже сделал ударение на этом слове, — представитель партийного комитета. Он пришел проверить, как я претворяю в жизнь постановление Центрального Комитета партии о приоритете русской науки. Историю иммунитета я излагаю в хронологической последовательности. К сожалению, вы забрали у меня час на повторную лекцию о комплементе. Поэтому я не успел рассказать о русских ученых. Первый час следующей лекции будет продолжением истории иммунитета. Если товарищ Баштан желает, он может проверить меня на следующей лекции.
Мы были потрясены. Многие из нас за мужество были награждены высокими орденами. Но то было мужество на войне. Сейчас мы были покорненькими дисциплинированными советскими гражданами. Сейчас мы не встречали людей, способных на какое-либо вольнодумство.
И вот профессор Калина позволил себе явный вызов, публично, в присутствии трехсот студентов, среди которых, несомненно, находились стукачи, в присутствии представителя партийного комитета.
Курс бурлил. Мы обсуждали происшедшее. Нас удивило еще одно обстоятельство. После перерыва профессор Калина продолжал свои обычные шесть шагов — поворот — шесть шагов. И говорил он сухо, монотонно, как и обычно. Почему же слушать его было так интересно?
В это трудно было поверить, но профессор Баштан пришел на следующую лекцию. А мы, студенты, наивно полагали, что заведующий кафедрой должен быть, по меньшей мере, не дураком.
Нас приход Баштана только удивил. Но профессор Калина озверел. В этом не было сомнений. Колючий взгляд из под насупленных бровей. Плотно сжатые тонкие губы. Гневно играющие желваки.
— Основоположником русской иммунологии, — начал он, — следует считать поистине великого микробиолога Илью Ильича Мечникова, еврея по национальности.
Аудитория замерла. Слово еврей в ту пору было уже не весьма удобопроизносимым. А Мечников вообще всюду считался исконно русским человеком.
Говоря о Гамалее, профессор подчеркнул, что вся его научная деятельность протекала в Париже, в Пастеровском институте. Габричевский был небольшой передышкой в потоке явного вызова. Но уже следующее имя профессор Калина использовал с максимальной интенсивностью:
— Одесский еврей Безредка ломает наши представления о взаимоотношениях между теорией и практикой.
Мы переглянулись с Мотей Тверским. Было ясно — для него, как и для меня, полной неожиданностью оказалось то, что Безредка еврей.
— Нам с вами известно, что только на основании несомненной научной теории можно строить даже новые общественные формации. Забавно, но все блестящие практические предложения Безредки, которые и через сто лет не потеряют своего огромного значения для медицины, возникли на основании неправильных теорий, представляющих сегодня только исторический интерес. Калина посмотрел в зал и впервые за все время, что мы знали его, улыбнулся. Какая это была улыбка!
Он закончил лекцию рассказом о теориях выдающегося советского ученого Зильбера, не забыв подчеркнуть, что Зильбер тоже еврей.
Сейчас мне известно, что на нашем курсе, как и в любой другой ячейке советского общества, были и стукачи, и антисемиты, и просто негодяи. Не знаю, что чувствовали они, слушая лекцию Калины. Но весь курс, как по команде, одновременно начал аплодировать.
Калина стоял у края сцены и смущенно улыбался. И от этой улыбки, светлой, застенчивой, доброй, теплее стало на сердце.
Продолжая аплодировать, мы оглянулись и увидели, как товарищ Баштан покидает аудиторию.
Так началась дружба студентов нашего курса с человеком, профессором Георгием Платоновичем Калиной. 1985 г.