Впервые я присутствовал на клинической конференции. Многое в ту пору было для меня впервые. Кончался первый месяц моей работы врачом, из него — около недели в первой клинике Киевского ортопедического института.
Ординатор продемонстрировал своего пациента. Сестра на каталке увезла больного. Началось обсуждение. Случай был очень сложным.
Молодые врачи скромно слушали выступления старших. Все соглашались с тем, что необходимо оперативное вмешательство.
Аргументы были убедительны. Даже на секунду я не усомнился в том, что маститые врачи, облаченные степенями и званиями, не могут ошибиться.
Выступление заключил заведующий клиникой, профессор Елецкий, ортопед старой школы, опытный травматолог. С уверенностью, соответствующей его высокому положению, он указал на необходимость операции, которую собирался осуществить лично.
Оставалось назначить ассистентов, и можно было перейти к разбору следующего больного. И вдруг…
— Александр Григорьевич, простите, что я прошу слова после заключения, но у меня возникли некоторые соображения. — Это произнес старый врач, полулежа не стуле, зажатом двумя письменными столами. Его странная голова с седыми космами покоилась на руке, облокотившейся на стол. Он не изменил позы, произнося эту фразу.
Профессор кивнул утвердительно, явно подавляя неудовольствие.
Все в той же позе старый врач начал неторопливую речь. Но как он говорил!
Только сейчас мне стало ясно, что предложенная операция абсолютно не показана больному.
Кто-то из старших научных сотрудников пытался возразить. Старый врач спокойно и убедительно (все в той же позе) отмел возражения.
В ординаторской наступила тишина. Все смотрели на профессора.
— Ну что ж, — сказал он, — Оскар Аронович прав. Последуем его совету.
Начался разбор следующего больного. Я старался получше рассмотреть старого врача, которого до конференции ни разу не встречал в клинике.
Сероватая седина, казалось, месяцами не знала расчески. На подбородке и на шее седая стерня недобритых волос Я не знал, что это результат небрежного пользования электрической бритвой. У всех врачей клиники были хирургические халаты с завязками сзади. На нем был терапевтический халат, заплатанный, помятый, несвежий. Под халатом была видна такая же несвежая рубашка с потертым воротником и нелепый галстук, завязанный веревочкой. Штанины брюк, не ведавших утюга, внизу были оторочены размочаленной бахромой. Из-под них, вырвавшись на свободу из собранных в гармошку носков неопределенного цвета, торчали штрипки кальсон. По носкам никогда не чищеных ботинок, казалось, прошелся самый грубый рашпиль. Но самое главное — на некрасивом мудром лице застыла такая безысходность, что я немедленно представил себе жуткий быт этого необыкновенного врача.
Я представил себе его нищенскую зарплату, а из нее — вычеты, и займ, и взносы. Я представил себе, как его семья ютится в тесной комнатке коммунальной квартиры. И, вероятно, есть дочь на выдание, такая же некрасивая и такая же умная, как ее отец. А сероватость изможденного лица — определенно результат хронического недоедания.
Я тут же решил, что, как только получу свою первую зарплату (еще более нищенскую, потому что я был начинающим врачем, а он — врачем со стажем), приглашу его в ресторан и накормлю сытным обедом.
Каково же было мое удивление, когда я узнал, что Оскар Аронович Рабинович — старший научный сотрудник с высокой зароботной платой, что он самый опытный на Украине специалист по переферической нервной системе, что ему всего лишь пятьдесят четыре года, что у него вообще нет детей, и обедом в ресторане он может накормить не только меня, а весь институт, потому что его жена — знаменитый профессор-невропатолог с огромной частной практикой — в день зарабатывает чуть ли не столько, сколько старший научный сотрудник в течение месяца.
Вскоре мы стали друзьями, хотя Оскар Аронович был на двадцать восемь лет старше меня.
В ту пору коммунистическая партия объявила нового святого — академика Павлова. Изучение павловской теории нервизма, как и все, доводилось до абсурда. Апостолы нового святого проповедовали, что, руководствуясь учением Павлова, любую болезнь можно вылечить продолжительным сном. К нам в клинику поступали больные с тяжелейшими несросшимися переломами. Вместо того, чтобы, как положено, зафиксировать конечность гипсовой повязкой, поверившие апостолам малограмотные врачи лечили больных с переломами длительным сном.
В клинике проводились обязательные для врачей занятия по павловскому учению. Я должен был воспринимать абсурдную профанацию как истину в последней инстанции. Ведь я был ортодоксальным коммунистом. Но почему-то не воспринимал.
Однажды я не выдержал и возразил руководителю семинара, сказав, что его утверждения (а это были утверждения официальные, «спущенные сверху») не только не имеют ничего общего с опытами Павлова, но даже противоречат законам природы.
После семинара Оскар Аронович подошел ко мне и очень громко сказал (я еще не знал, что он туговат на левое ухо):
— А вы, оказывается, истинный евреец. Богоборец и искатель истины.
Мы разговорились. Я рассказал ему о книге Шредингера «Что такое жизнь с точки зрения физики». С этой книгой у меня уже были связаны неприятности в студенческую пору… Так начались наши продолжительные беседы.
Вскоре обнаружилась еще одна точка соприкосновения — любовь к поэзии. Оскар Аронович писал стихи. Мне кажется, плохие стихи. А слушать он мог часами, отлично понимая, что такое хорошо, а что такое плохо. Не понимал он лишь тогда, когда речь шла о его стихах.
Примерно через месяц после нашего знакомства он пригласил меня к себе.
Проходя по широкому коридору в его кабинет, я заметил в открытой двери смежной комнаты невиданную мною роскошь. В ту пору я, вероятно, не смог бы объяснить, почему именно роскошь. Только значительно позже я познакомился с уникальной коллекцией его жены, профессора Анны Давыдовны Динабург. Фарфор, уникальная мебель, гобелены.
В 1974 году моя добрая знакомая, скульптор и профессор-искусствовед Рипсиме Симонян оценила эту коллекцию примерно в семь-восемь миллионов долларов.
Мы прошли мимо двери в «музей» и вошли в его комнату. Я застыл изумленный.
Все стены комнаты от пола до потолка (а высота комнаты превышала четыре метра) были заняты стеллажами, плотно забитыми книгами. В центре комнаты стояло кресло-кровать с неубранной постелью, со свисающим на пол одеялом. У изголовья постели высилась груда книг в дорогих кожаных переплетах с золотым тиснением — бесценное собрание французского романа шестнадцатого-семнадцатого веков.
Я переходил от стеллажа к стеллажу, немея от восторга. Впервые в жизни я увидел однотомники полного собрания сочинений русских поэтов на тончайшей рисовой бумаге. Такие же собрания английских, итальянских, немецких и французских поэтов в оригинале. Знакомые мне по погибшей отцовской библиотеке шестнадцать книг «Еврейской энциклопедии» и черные с золотом тома Брэма. Подписные тома классиков мировой литературы в этой библиотеке казались случайно заглянувшими сюда бедными родственниками.
Когда дар речи вернулся ко мне, я узнал, что Оскар Аронович свободно владеет английским, испанским, итальянским, немецким, польским, французским, чешским, древне-греческим и латынью.
А еще несколько лет спустя я узнал, что так же свободно он владеет ивритом и идишом.
В восьмилетнем возрасте к восторгу отца, который обучал двух своих сыновей по двуязычной Библии, маленький Ашер-Оскар перевел на иврит шесть первых строк стихотворения Лермонтова «Три пальмы».
Пока я рассматривал книги, Оскар улегся на свою постель, свесив ноги на пол, и появившийся в комнате шпиц Дези принялся усердно грызть носки ботинок. Так вот откуда следы рашпиля!
В те годы, выше всякой меры перегруженный работой, я редко бывал у Оскара. Только спустя несколько лет у меня появилась возможность упиваться сокровищами уникальной библиотеки.
Оскар был блестящим невропатологом, врачем-мыслителем. Каким образом? Я не могу объяснить. Происходило это без всяких усилий с его стороны. Он просто не был намерен, даже не был в состоянии предпринимать усилия. Большей неорганизованности и расхлябанности мне еще не приходилось встречать. Ему было проще трижды купить одну и ту же книгу, чем попытаться разыскать ее в своей библиотеке.
Сколько раз я уговаривал его пригласить библиографа, составить каталог, навести порядок, чтобы среди тысяч книг найти нужную. Оскар соглашался. Но и только.
Понятие о приличном внешнем виде было ему недоступно, как, впрочем, и его жене и его любовнице, если ее можно определить таким термином.
Самой естественной позой Оскара было полулежачее положение, особенно, когда ему приходилось разбираться в сложных случаях. Консультируя очень тяжелого больного, Оскар мог позволить себе полулечь рядом с ним, обдумывая диагноз, либо диктуя врачу результаты осмотра. В женских палатах это иногда приводило к курьезам и фривольным шуткам пациенток. Но добродушие Оскара служило ему надежной броней.
Он никогда не читал записей продиктованных им консультаций. Однажды, — в страшную пору после Девятнадцатого съезда партии, когда еврею было опасно существовать и трижды опасно — заниматься врачебной деятельностью, — я прочитал в истории болезни несусветную чушь, подписанную доцентом Рабиновичем. Так малограмотная ординатор записала его консультацию. Я показал ему запись. Она вызвала у Оскара взрыв веселого смеха. Я напомнил ему об опасности. Оскар легкомысленно махнул рукой.
Он продолжал подписывать свои консультации, не читая, что написали не всегда грамотные и не всегда добросовестные врачи.
Однажды, когда Оскар диктовал мне результат осмотра моего больного, я вложил в историю болезни вкладыш и вместо консультации стал записывать стихи, приписываемые Баркову:
Судьбою не был он балуем,
Но про него сказал бы я:
Судьба его снабдила…
Не дав в впридачу ни….
В записи не было троеточий. Полновесные русские выражения завершали каждую строку. Как и обычно, Оскар подписал свою «консультацию» не читая.
— Отлично, Оскар, — сказал я, — завтра на институтской конференции я вложу этот лист в эпидеоскоп и продемонстрирую на экране, что старший научный сотрудник Рабинович диктует ординаторам.
— Что именно?
Я прочитал. Оскар расхохотался.
— Ну, Иона, не станете же вы делать такую пакость?
— Стану. Непременно стану.
Оскар перестал смеяться. Он согласился дать мне честное слово, что не будет больше подписывать, не читая, если я сейчас же уничтожу этот лист. Конечно, он не сдержал слова.
Оскар ушел на пенсию, не дождавшись своего шестидесятилетия. Причиной было несуществующее сердечное заболевание, в которое он верил настолько, что даже сумел убедить других. Может быть, не надо было убеждать? Может быть, руководство Киевского ортопедического института только обрадовалось, что таким безболезненным способом избавилось еще от одного еврея, к тому же — Рабиновича? А то, что Рабинович — уникальный врач, никого не волновало.
Оскар прекратил врачебную деятельность. Это было преступлением перед нуждавшимися в нем больными. Но жена, профессор Динабург, умела завести его в наиболее сложных случаях, в которых даже она, выдающийся невропатолог, нуждалась в консультации.
— Оскар, — говорила она, — я уверена, что этот случай тебе не по зубам.
— Какой случай?
Анна Давыдовна докладывала.
— А ты разобралась? — спрашивал Оскар.
— Конечно, — отвечала Анна Давыдовна.
— Посмотрим. Напиши диагноз и не показывай, что ты написала.
Затем начинался цирк. Я получал огромное удовольствие и еще большую пользу, наблюдая эти консультации — «турниры».
Однажды мне крайне понадобилась помощь Оскара. В больнице, в которой я работал, находился на излечении десятилетний мальчик. Два крупнейших киевских ортопеда, в том числе мой учитель, поставили диагноз «туберкулез поясничного отдела позвоночника». Продолжительное болезненное лечение не улучшало состояния ребенка. Ежедневно наблюдая его, я все больше убеждался в ошибочности диагноза. Но, говорили, если диагноз костный туберкулез по ошибке поставит даже начинающий врач, опытный профессор не сразу решится его опровергнуть. А тут было все наоборот — диагноз поставили два профессора, и я собирался убедить их в ошибке.
У меня уже не было сомнения в том, что у Миши какое-то неврологическое заболевание. Но какое? Моего знания и опыта было явно недостаточно. Мне нужна была консультация не просто хорошего невропатолога, а именно Рабиновича. Но как его заполучить?
Больница у черта на куличках. Стояли редкие для Киева морозы. Частной практикой Оскар не занимался никогда. А сейчас, на пенсии — подавно.
Мы жили по соседству. Он — в седьмом, а я — в пятом номере. Я знал, что в половине десятого утра он выбирается из дома, чтобы совершить очередной обход книжных магазинов. К этому времени я «случайно» оказался возле его подъезда. Оскар обрадовался, увидев меня.
(Разрабатывая план «операции Рабинович», я в течение двух недель старался не попадаться ему на глаза и не подходить к телефону, когда он звонил).
Постояли. Поговорили. На вопрос, что нового, я ответил, что есть новые стихи, но я очень тороплюсь. Впрочем, он может услышать эти стихи, если проводит меня. Оскар охотно согласился. Тут возникла техническая проблема. Было очень скользко. У меня в левой руке палочка. Следовательно, я шел слева. А Оскар слышал только правым ухом. Поэтому, пока мы спускались по Прорезной на Крещатик, я орал стихи так, что редкие прохожие шарахались от двух сумасшедших.
Мы подошли к остановке восьмого троллейбуса. Я был бедным врачем и не мог позволить себе такой роскоши как такси. Конечно, можно было обратиться к Мишиному деду, который каждый день приезжал в больницу. Но взять у него деньги на такси? Я даже представить себе не мог такого. А присутствие деда разрушило бы мой хитроумный план.
Подошел троллейбус, а я еще не дочитал стихотворения. Мы проехали одну остановку и на площади пересели в трамвай. На Контроактовой площади я читал стихи, пока, душераздирающе визжа на закруглении, мимо нас проезжали ненужные трамваи номер девять, одиннадцать, девятнадцать.
Подлый ветер пронизывал до костей. Ноги окоченевали. А двенадцатого номера, как назло, все не было.
Наконец он появился. До седьмой линии в Пуще-Водице мы ехали час и пять минут. В полупустом вагоне пассажиры с недоумением смотрели на двух ненормальных, из которых один криком извергал из себя стихи, а другой, подставив правое ухо, пытался услышать их в грохоте промерзшего трамвая.
Читать стихи на морозе в течение двух часов! К тому времени, когда трамвай подошел к нашей остановке, я уже не кричал, а сипел.
— А теперь, Оскар, платите гонорар. Можете натурой. У меня лежит ребенок, которого вы должны посмотреть.
— Иона, you are cheat, — прокричал он, рассмеявшись. Потом, вспомнив, что я не владею английским языком, добавил:
— Ihr sind ein Schwindler!
Оскар Аронович внимательно обследовал Мишу. Как жаль, что только я один присутствовал на этом уникальном уроке неврологии! Мне стало все ясно еще до того, как он сформулировал диагноз. Оскар посмотрел на меня так, словно увидел вспервые, и нараспев произнес:
— Иона, вы становитесь врачем. Отвергнуть приговор, вынесенный двумя корифеями — это, знаете ли. Вот если вы еще сформулируете диагноз.
Я сформулировал диагноз. Оскар поправил меня и, не скрывая удовольствия, заявил:
— Вы, конечно, жулик, и cheat, и Scwindler, и вус ин дер курт, но еще три консультации вы честно заработали.
Должен ли я сообщить, что я так же честно оправдал прозвища, данные мне Оскаром (жулик, все, что в кружке, или в картах), и три-четыре его консультации умудрялся засчитывать за одну?
Шли годы. Крепла наша дружба. Еще одна важная тема появилась во время наших бесед: Израиль. Вот когда я узнал, что Оскар свободно владеет ивритом.
Его отец в Прилуках к четырнадцати годам изучил Талмуд. Он экстерном сдал экзамен за восемь классов гимназии, не проучившись в ней ни одного дня, и был принят на юридический факультет Киевского университета. Но его исключили за участие в революционных демонстрациях. Еврей, знаток Талмуда, не мог не участвовать в революционных демонстрациях. Юридическое образование он завершил в Юрьевском университете. Ему предложили остаться на кафедре, если он перейдет в христианство. Он отказался от этой чести. Еврей с юридическим образованием несколько лет прослужил казенным раввином в Керчи. Октябрьскую революцию он воспринял уже без восторга.
Сын Арона Рабиновича Ашер-Оскар запоем читал книги на иврите, которые он получал в библиотеке «Общества распространения просвещения между евреями России».
Он учился в реальном училище в Санкт-Петербурге, но окончил училище уже в Киеве после февральской революции, которая очень воодушевила еврея, не усвоившего опыта своего отца.
Прозрение приходило постепенно по мере знакомства с советской властью.
Нельзя сказать, что с годами Оскар становился более странным, чем прежде, хотя моя жена считала это очевидным. Он мог внезапно прийти к нам потому, что в этот момент его мучил вопрос, существует ли пустота. И мы до поздней ночи обсуждали физические проблемы.
Казалось, Оскар уже ничем не мог удивить меня. Но как-то, когда я позвонил ему, трубку сняла Анна Давыдовна. Мы поговорили. На просьбу пригласить к телефону Оскара она ответила:
— Его нет дома. Он у своей любовницы.
Я потерял дар речи. Оскару в ту пору переваляло за семьдесят. Даже в молодые годы он не был похож на героя-любовника. Неужели справедлива пословица «седина в голову — бес в ребро»? Неужели Оскар стал «мышиным жеребчиком»?
Ответ на эти вопросы я получил, когда Оскар познакомил меня со своей любовницей.
Старую русскую аристократку трудно было отличить от еврейки Анны Давыдовны. Та же неряшливость — внешняя и в быту. Тот же рафинированый интеллектуализм. Тот же профессиональный уровень — профессор университета, один из крупнейших в мире специалистов в своей области.
Возможно, слово любовница следовало заключить в кавычки? Не знаю.
Когда я приходил к ней и заставал Оскара в его излюбленной позе — возлежащим на старом диване с торчащими пружинами (а профессор была вполне состоятельным человеком и смена мебели не являлась для нее проблемой), они прерывали очередной спор на французском языке по поводу стиля романа семнадцатого века и неохотно переходили на русский язык.
Еще раз удивил меня Оскар перед нашим отъездом в Израиль. Он пришел попрощаться со мной и вдруг попросил прислать ему вызов.
С Анной Давидовной я неоднократно говорил об Израиле. Я знал, что в свои семдесят четыре года она уже не способна на катастрофические перемены. Я напомнил об этом Оскару, который был на несколько лет старше жены.
— Ну что ж, — ответил он, — я поеду один.
— Оскар, простите мне грубую откровенность. Вам около восьмидесяти. К тому же, вы глухи. Что вы дадите Израилю?
— Я дам, — упрямо ответил он.
— А ваша бесценная библиотека. Вам ведь не разрешат ее вывезти.
— Человек приходит в мир голым и голым уходит на тот свет.
— Хорошо. Если в Израиле я получу подтверждение о серьезности вашего намерения, я пришлю вам вызов.
Мы сердечно попрощались. Почему-то я был уверен в том, что вижу его в последний раз. В Израиле я не получил подтверждения о его намерении приехать сюда. И вообще я ничего не слышал об Оскаре. 1985 г.
P.S. Глава о моем учителе Оскаре Ароновиче Рабиновиче уже около полутора лет лежала в столе, когда летом 1987 года я неожиданно получил от Оскара письмо, полное обиды за то, что не пишу ему.
Оскар сообщил, что он совсем одинок. Анна Давыдовна умерла. Незадолго до этого скончалась его любовница.
Я представил себе Оскара, одного в квартире-музее. Как наяву, перед моим мысленным взором предстала его большая комната, переполненная бесценными книгами. Я немедленно ответил на письмо и напомнил о непременном условии переписки: из Израиля в Советский Союз пишут, только получив на это разрешение.
Вызова Оскар уже не просил. Зато попросил прислать ему фотографии Иерусалима. Я охотно выполнил его просьбу. Что еще я мог сделать для почти девяностолетнего одинокого еврея, живущего среди книг, о которых только можно мечтать, в музее с коллекцией стоимостью в семь-восемь миллионов долларов (по ценам 1974 года), которую, как и книги, некому унаследовать?