7

И взвод младшего лейтенанта валится на мёртвую степную траву. Кое-кто начинает перематывать портянки, кто-то закуривает, остальные лежат недвижимо на спине, раскинув руки.

Я подхожу, всматриваюсь в лицо солдата, который ближе других. Это парнишка лет восемнадцати, курносый, с обветренными скулами, губы у него потрескались. Откуда он? Где ждут его? Кто заплачет о нём, если через час или раньше японская пуля попадёт в это запылённое прикрытое веко? А может, он уцелеет, а сам я буду лежать вот так, под этой сопкой, когда разорвётся над нами первый японский снаряд? На этой мысли — о своей судьбе — не задерживаюсь, она проходит как чужая, я возвысился над ней и думаю о других. Мне хочется подбодрить этих солдат, поддержать, как-то утешить.

— Эй, браток! — окликает меня младший лейтенант. — Эй, бог войны, артиллерист!..

Я подхожу.

— Водички, браток, не найдётся?

Я рад, что могу с ним поделиться. Он пьёт из моей фляги маленькими глотками. В глазах вопрос — можно ли ещё?

— Пей! — ободряю его.

— Ну, спасибо, браток. Поддержал. Можно топать дальше. Тебя как звать? А я — Прибытков. Сашка Прибытков из Иркутска. Будем, как говорится, знакомы.

Я радостно удивлён:

— Погоди, я ведь тоже из Иркутска. Ты где жил?

— За вокзалом, на Касьяновской. Я — глазковский…

Глазково — предместье за Ангарой. И жили там хулиганистые глазкачи, наши лютые враги, называвшие нас, городских ребят, городчанами. Сразу за Глазковом начинался сосновый лес на Кайской горе, под ней петляла речушка Кая, а чуть поодаль, в песчаных отмелях, густо заросших черёмухой, из ветвей которой получались прекрасные удилища, луки, свистульки, нёс свои зелёные воды Иркут — река моего детства. Как мечтали мы вырваться из пыльного душного города туда, на Иркут, на Каю, к тёмной и таинственной Сенюшной горе, искупаться, позагорать, наломать черёмухи, полакомиться её глянцевито-чёрными, вяжущими рот ягодами.

Но на пути к этому загородному краю вставали шайки глазкачей. И плохо приходилось нам, городским. У нас отбирали небогатые наши завтраки, уложенные матерями в сумочки, отбирали вместе с этими сумочками, если были деньги — отнимали и деньги, награждали подзатыльниками и пинками. А если мы шли дружно, большой компанией, то в нас из-за калиток, из-за деревянных заборов летели камни, а сидевшие на лавочках парни постарше показывали нам кулаки и ругали скверными словами. Но и мы не оставались в долгу. Глазкачам, пришедшим в город, если даже они были старше и сильнее, можно было безбоязненно смазать по шее, по их же примеру отобрать деньги, выданные матерью на лекарство, — аптек в Глазкове в ту пору не было. Но если мы, бывало, не раз плакали от обиды и бессилья, то враги наши — помню точно! — были крепче и не унижались до слёз. Они терпели наши побои молча, не пытаясь сопротивляться — находились в стане недругов, надеясь отомстить на своей земле.

Я смотрел на Сашку Прибыткова и мне даже показалось, что именно он, тогда маленький задира, отобрал у меня на берегу Иркута пончики с повидлом, испечённые мамой.

— Били мы вас, — извинительно сказал Сашка.

— Да и вашим в городе перепадало, — усмехнулся я. — А за что?

— Детство. Какими дураками были, а?

Взвод автоматчиков, как и другие пехотинцы, уже поднялся, сержанты выстраивали неровные ещё ряды,

— Вперёд! — махнул рукой своему помкомвзводу Сашка. — Веди, говорю! Догоню вас, друга, понимаешь, встретил!..

Он вдруг торопливо открыл свою тощую полевую сумку:

— Возьми! — протянул мне плоский сухарь. — У меня ещё один есть, бери! — И сунул мне в руку.

— Спасибо, — смущённо кивнул я. — Мы ведь как поднялись, так не жравши и двинули. Начпрод, тетеря дохлая, чешется где-то…

— А у нас начпрод — человек. Душа человек! Всех горячим концентратом обеспечил, да ещё сухари вот приказал выдать… Ну, будь жив!..

Мы ещё успели записать номера наших полевых почт, и Прибытков побежал догонять свой взвод.

Пехотинцы всё шли и шли вперёд, огибая сопку, на которой находились Лазарев и комбат Титоров, шли занимать заранее открытые окопы впереди наших наблюдательных пунктов.

Бережно откусывая сухарь, я вернулся на огневую. И сразу меня вызвали с НП к телефону. Комбат спрашивал, как подвигается оборудование позиции и вообще, что у нас происходит. Я доложил, что окапываемся, к открытию огня готовы, спросил о японцах.

— Развернулись в боевой порядок, — ответил Титоров. — Залегли, обозы угнали, артиллерию тоже…

— Думаете, они как? Всерьёз? Или на испуг берут?

— Это у кого другого спроси. А мне таких вопросов не задавай. Форсируй лучше оборудование огневой, быстрей окапывайся. Взрыватели проверь сам. Заряды тоже. Тут «второй» тебя просит…

— Слушай, — спросил Лазарев, — у тебя всё готово?

Не успел я ответить, как Лазарев крикнул:

— Они пошли…

И тут же в трубке раздался голос Титорова:

— Батарея, к бою!..

Я эхом повторил эту команду.

Огневики отшвырнули лопаты, кинулись к минометам. Я передал трубку телефонисту, выскочил из окопчика, подбежал к первому миномёту.

А телефонист уже кричал:

— По пехоте! Осколочно-фугасной миной! Взрыватель осколочный!

Во всё горло, чтобы слышали командиры всех четырёх расчётов, я повторял за телефонистом:

— Угломер… Прицел… Заряд четвёртый! — и смотрел, как третьи номера расчётов навешивают на хвостовую часть мин заряды — белые, изогнутые колбасками мешочки, начинённые порохом.

«Сейчас, — думал я, — сейчас он подаст команду «огонь!», всё загрохочет, взорвётся выстрелами, японцы тоже откроют огонь…»

Но вместо команды «Батарея, огонь!» следует:

— Батарея…

Ничего не следует, никакой команды. Пауза. Тишина. Я слышу, как стучит моё сердце в этой леденящей степной тишине. Ну же!..

— Батарея… Зарядить!

Это уже какая-то передышка. Готовность к выстрелам моментальная, но ещё не сами выстрелы. Всё напряжено, всё затаилось, готовое взорваться. Я не выдерживаю, прошу к телефону «второго».

— Понимаешь, — говорит Лазарев, — залегли, можно сказать, у самой проволоки. Лежат, гады, притаились, даже не окапываются. Добежали до проволоки и — на землю…

— А танки?

— Не видно танков. И артиллерию уволокли. Должно быть, на закрытые позиции. Хотя наблюдателей ихних мы пока не засекли. Думаю, ты правильно предполагал — очередная самурайская возня. Страху нагоняют. Там у вас обедом не пахнет?…

«Да ведь мы сегодня ничего не ели», — вспоминаю я, и голод так сильно напоминает о себе, что начинает даже звенеть в ушах.

— Не пахнет, — отвечаю безнадёжно, и мы заканчиваем разговор.

«Где же старшина дивизиона? Куда запропастился Наш батарейный старшина Смирнов, всегда такой расторопный и вдруг, — на тебе! — исчезнувший: с утра не появлялся в батарее. Где наши кухни? Что себе думает начпрод? К японцам, что ли, угнал он всех поваров?»

В это время на позиции появляется военфельдшер второго ранга Пупынин. Он невелик ростом, голова его воинственно задрана, и на всех он взирает будто командарм, не меньше. На широкой лямке через плечо висит сумка с красным крестом, рядом с пистолетом здоровенный кинжал в расшитых ножнах, фляга на ремешке, на шее для чего-то ещё бинокль, а на фуражке, над лакированным козырьком, «консервы» — солнцезащитные очки. Пупынин обожает всякую амуницию.

— Докладывай, Савин, больше заболевших нету?

«Тоже начальник выискался, докладывать ему ещё.

Нет чтобы спросить по-человечески — как, мол, то да сё. Доклад ему необходим…»

— А что, — спрашиваю, — разве кто-то уже заболел?

— Ещё не знаешь? Старшину Смирнова с утра в госпиталь отправили. Температура почти сорок, и острое катаральное состояние дыхательных путей. Пневмония по всем симптомам…

Любит Пупынин напускать медицинского туману, говорить так, чтобы научные слова его были нам непонятны. И при этом испытывает явное удовольствие — вот, мол, я чего знаю, вот в чём понимаю, не то что вы — темнота, о чём, кроме своих миномётов, понятие имеете?

Сообщение Пупынина меня огорчает и злит. Огорчает потому, что по-человечески жаль Смирнова. А злюсь из-за того, что мы надолго лишились старшины, снабжение батареи теперь замедлилось, тот же самый обед доставить на позицию некому. Значит, комбат назначит временно вместо Смирнова кого-то из сержантов, и, наверняка этот сержант будет из моего взвода, скорее всего мой помощник — рассудительный и хитроватый Сухих, этот старшинские обязанности должен бы, как говорит Титоров, потянуть. А мне с кем оставаться? Я ведь лишусь лучшего командира расчёта…

Пупынин идёт вдоль нашей огневой позиции, где окапываются солдаты, смотрит, к чему бы прицепиться, и, конечно, находит: ведро с питьевой водой стоит открытое, туда летит пыль, оседает зеленоватой плёнкой.

— Почему непорядок? — строго вопрошает Пупынин.

Ну как он не понимает, что о такой ерунде никто не думает, когда миномёты заряжены и мы ждём боя.

— Спрашивай со своего санинструктора, это его дело, — отвечаю ему.

— Саниструктор, сам знаешь, на наблюдательном пункте. А здесь ты за порядок отвечаешь.

— Буньков, закройте ведро! И впредь чтобы закрывали… — говорю с раздражением, только бы отделаться от Пупынина. А то ведь ещё что-нибудь найдёт, и заладит, и не отвяжется — будет грозить рапортом командиру дивизиона.

Ещё не успел уйти Пупынин, стоит поучает солдат, как появляется сам начальник боепитания полка военный инженер третьего ранга Телепнев, деловой, торопливый, озабоченный. Если Пупынин весь увешан оружием, перетянут ремнями и ремешками, то на Телепневе не видно даже пистолета, шинель нараспашку, чтобы удобней работать, руки перепачканы смазкой. Не только мы, взводные, даже батарейные командиры Телепнева побаиваются: всё оружие, оптические приборы, мины и патроны — во власти Телепнева. Заметит неисправность — берегись!

— Как оружие, Савин? На марше ничего не потеряно? Затворы проверяли? Оптика в порядке? — он с ходу забрасывает меня вопросами. — Не повредили, спрашиваю, оптику? А? Савин?

Мне даже страшно становится — как можно повредить оптику? Мы бережём, храним от ударов всю эту оптику — прицелы, бинокли, перископы. Без оптики много ли настреляешь? С готовностью отвечаю:

— В порядке у нас оптика! В полном порядке…

Но въедливый начальник сам желает проверить. Его, конечно, право. Но в такой час делать ему больше нечего, как нас, взводных, мучить? Ведь мне надо к ночной стрельбе подготовиться. И «Боевой листок» успеть бы выпустить, комиссар непременно спросит. Но Телепневу о моих заботах не скажешь. Да и никому не скажешь, у каждого своё дело. У каждого своя война, как говорит Лазарев.

Только я подумал о «Боевом листке», пришёл комиссар дивизиона, интересуется — как настроение? Как моральный дух поднимаем? И сразу же находит упущение:

— Почему нет «Боевого листка»?

Я виновато молчу.

— Надо срочно выпустить. И повесить…

Комиссар вручает мне газеты — маленькую, в листок, армейскую «Вперёд, к победе!» и фронтовую «На боевом посту», наказывает провести беседу с солдатами на тему «Стрелять отлично, как герои фронтовики» и собирается уходить. Но я спрашиваю:

— Как там насчёт обеда, товарищ старший политрук?

— Потерпи чуток, Савин, — просит он совсем другим тоном, — Скоро привезут. — И уж совсем по-свойски, будто я не взводный, а ровня ему, рассказывает: — Понимаешь, Савин, начпрод-то наш заблудился. Это надо же, а? Не смог карту сориентировать. Командир полка послал на розыски три машины. И что ты думаешь? Нашли, конечно. А начпрод уже весь бензин израсходовал и заехал, куда Макар телят не гонял, Сам комиссар полка с ПНШ-первым[2] нашли его. Ну, стружку, конечно, сняли. Что ты, брат, весь полк без пищи оставил. Ты уж как-нибудь поддержи у солдат моральный дух. Давай, брат, действуй! А я в третью батарею схожу. Сам с утра не евши…

От его дружеского тона мне становится как-то спокойней, легче, я отчётливей понимаю — каждому тяжело. И какой толк ныть? Надо держаться, надо подбодрить солдат. Комиссар же просил меня. Но предпринять я ничего не успеваю: на огневую вкатывается машина с полевой кухней на прицепе.

Эх, и поедим сейчас! Но сначала надо позаботиться о солдатах, чтобы каждого накормили как полагается. И тут вспоминаю — да в батарее же нет старшины! А солдаты уже оставили по одному человеку возле миномётов, уже строятся, смотрят вопросительно на меня, ждут разрешения идти к кухне,

— Сержант Сухих!

Он подбегает, прикладывает к косо сидящей пилотке измазанную землёй руку, смотрит с готовностью к любому делу.

— Примите на время обязанности старшины.

Сухих польщён доверием, с плохо скрытой улыбкой отвечает:

— Есть принять обязанности!..

— Ведите людей на обед!

Кухня — вот она, рядом. Поэтому наши успевают на раздачу первыми. За ними торопятся солдаты из других батарей. Они толпятся вокруг кухни, ругают, начпрода, поваров, шофёров и тут же отходят с дымящимися котелками, садятся на землю, начинают насыщаться чем-то средним между супом, кашей и похлёбкой — тут и завтрак, и обед, и ужин, рассчитались за весь день. На том спасибо: могли дать один обед, а остальное, как говорят солдаты, в пользу второго фронта. И хлеба двойная порция — клейкого, мягкого, с пригорелой коркой.

Да, как же там, на НП? Надо кого-то немедленно послать туда с обедом на всех. Эх, Смирнов, Смирнов, угораздило же тебя заболеть в такое время. Был бы здоров старшина, потащил бы термос нашим разведчикам на сопку. Впору хоть самому идти туда, снимать кого-то с оборудования позиции нет расчёта. Вдруг я слышу тонкий, совсем не солдатский голосок.

Загрузка...