Ози заплатил Хоккеру тысячу сигарет и отправился за винтовкой к человеку по имени Грюн, у которого была квартира в Альтоне. Имя вполне оправдывалось внешностью: бледно-зеленоватое лицо цвета дешевой чайной чашки, двубортный костюм и шляпа в точности как у Хоккера. Кроме того, у него было два золотых зуба, которыми он особенно старался похвастать, находя все, что говорил Ози, забавным. Завернутая, точно младенец, в одеяло винтовка лежала на походной кровати в углу его вонючей берлоги. Грюн развернул одеяло:
– Мосин-Наган с цейссовским прицелом. Русская надежность. Немецкая точность. И две коробки патронов.
Винтовка выглядела внушительно, настоящее оружие. Ози погладил холодный ствол и кивнул со знанием дела, притворяясь, что хорошо разбирается в таких вещах.
– На вид солидная.
Грюн засмеялся:
– Еще бы. С этой винтовкой русские выиграли войну. Деньги принес?
Хоккер сказал, что платить Грюну надо золотом или драгоценностями. Ози достал из кармана полученное от Берти гранатовое колье и вручил Грюну, который поднес его к голой лампочке.
– Не рубины. – Он попробовал камень на зуб. – Но сойдет. – Удовлетворенный, он спрятал ожерелье в карман. Потом завернул винтовку в одеяло и вручил Ози. – Для чего она тебе?
Берти строго-настрого наказал Ози говорить, что оружие нужно для охоты.
– Кроликов стрелять. А еще жирных чаек на реке. С какой стати эти твари живут себе поживают, когда мы все с голоду дохнем?
Грюн посмотрел на Ози скептически:
– А ты разве не в школе должен быть или где там еще?
– Моя школа – груда кирпичей. Но я хожу на лекции томми. Спроси у меня что хочешь про британский образ жизни. Про виндзорского короля. Я все знаю.
– Знаешь, стало быть?
С собой Ози принес чемодан. Он открыл его и уложил винтовку по диагонали, коробки с патронами сунул в угол и закрыл крышку.
– Что ж, надеюсь, ты подстрелишь себе на ужин пару-тройку жирных фазанов. Немного мяса тебе явно не помешало бы.
Трамваем Ози доехал до начала Эльбшоссе, откуда пешком направился к дому Петерсена. По дороге он размышлял, для чего же на самом деле нужна винтовка, и чем больше думал, тем тяжелее делался чемодан. Останавливаться приходилось каждую сотню ярдов, чтобы поменять руку или потереть красные рубцы, вдавленные в ладонь чемоданной ручкой. Берти вынашивает план сделать что-то плохое томми. Он не говорит, что именно, только обещает, что будет о-го-го. Ози пытался объяснить, что томми не такие уж плохие, но если Берти вбил что-то себе в голову, переубедить его трудно. Все равно что растопить камень. Разве не так говорила мама? Вот что бывает, когда не можешь простить прегрешение: ты обращаешься в камень. Берти не может простить того, что произошло во время ночных погромов с его другом Герхардом. Не может простить того, что случилось с их мамой, кузинами, тетями и дядями и всеми остальными во время огненного урагана. Лекарство помогает, но ночные кошмары мучают его. Он почти не спит. Наверное, надо лекарство посильнее.
Ози поднял чемодан и побрел дальше, споря сам с собой.
– Я могу выбросить винтовку в реку и сказать Берти, что за мной гнались томми.
Берти узнает.
– Я могу выбросить ее и убраться из Гамбурга.
Он все равно тебя найдет.
– Я могу предупредить Эдмунда. Подойду к воротам, когда рядом никого не будет.
Опасно. Если Берти узнает…
– Так кто может остановить его?
Есть только один человек, который может это сделать.
– Кто?
Я.
– Он тебя не услышит. Ты же знаешь, мама, что только я могу слышать тебя.
Он узнает мой голос. Если он увидит меня, то десять раз подумает… Дай мне поговорить с ним.
– Да. Тебя он послушает. Для тебя он по-прежнему малыш Берти, который плакал по ночам и смешил нас, распевая песни под водой. Берти, который прятал комиксы в штаны, когда ему порка грозила. Берти, который улыбался. Я не видел, как брат улыбается, несколько зим, но тебе, мама, он улыбнется.
Берти дремал в гостиной, придвинув кресло к огню. Судя по положению руки и отстраненной улыбке, он только что укололся новым лекарством.
– Привет, Берти.
Альберт никак не отреагировал на появление Ози. Уж лучше бы принимал старое лекарство, подумал Ози, по крайней мере, с тем он оставался в этом мире, а это новое уносит его куда-то далеко.
– Он не готов. Давай в другой раз.
Надо сделать сейчас.
– Но посмотри на него. Глаза стеклянные. Поверь мне, мама, с ним бесполезно разговаривать, когда он такой.
Сейчас!
Альберт открыл один глаз и выпрямился.
– Принес?
– Принес, Берти. У нее русская надежность и немецкая точность.
– Ты сказал, что для охоты?
– Я сказал, что для охоты, как ты и велел.
– Где она?
Ози открыл чемодан, вытащил винтовку, завернутую в одеяло, и положил у ног брата. Альберт наклонился. Руки его дрожали, лицо блестело. Он развернул одеяло, взял винтовку за ствол и приложил прикладом к плечу. Прицелился в стену, в потолок, потом в Ози.
Теперь, когда у него есть винтовка, никакого разговора не получится.
Доверься мне.
– Никто не видел, как ты пришел?
– Он даже меня не слышит, мама. Как же он услышит тебя?
Дай ему увидеть меня.
– Что это ты там бормочешь? – спросил Альберт.
– Ничего.
– Как же. Бормочешь что-то сам себе. Опять с мамой разговариваешь?
– Нет.
– Разговариваешь. Я слышал, как ты называешь ее.
Дай ему увидеть меня. Сейчас же.
Альберт поднялся и двинулся на Ози, продолжая целиться, регулируя оптический прицел.
– Она хочет поговорить с тобой. Берти. Ты для нее все тот же мальчик, который улыбался и смеялся и собирал все бутылки в Хаммербруке. Она знает, что ты видел худое, но думает, что этот план, навредить томми, это плохой план. Пусть это будет какой-нибудь русский. Или француз. Или какой-нибудь вшивый депортированный из Силезии.
– Она так говорит, да?
– Да. Подойди, Берти. – Ози поманил его к чемодану. – Подойди и посмотри.
Альберт подошел.
– В нижнем отделении.
Дулом винтовки Альберт приподнял перегородку.
В нижнем отделении лежали голова и верхняя часть туловища – наполовину скелет, наполовину мумия, ссохшееся, обгорелое тело, облаченное в пожелтевшее от времени крестильное девичье платьице. Череп был серо-коричневый, с остатками темных волос. Он походил на охотничий трофей.
– Bombenbrandschntmpffleisch[78], – сказал Альберт. – За каким чертом оно тебе?
– Это мама. Посмотри, Берти. Это же наша мама. Я нашел ее возле кофейной фабрики Вандерштрассе. Через три дня после большого пожара. Мне пришлось надеть на нее это платье. Она была голой. А это плохо. И часть ее отломалась. Это все бомбы томми.
Альберт смотрел на кукольный скелет:
– Это просто какой-то старый труп.
– Это она. Посмотри. Видишь, что у нее на шее? – Ози указал на серебряную цепочку и расплавленный крестик. – Она хотела увидеть тебя, Берти. Если ты послушаешь, то услышишь, как она говорит… Ты можешь услышать ее. Знаешь, что она говорит? Она говорит: «Положи винтовку. Прости зло». Она так всегда говорила. Разве ты ее не слышишь, Берти?
Альберт все смотрел на страшное содержимое чемодана, губы его кривились в гримасе отвращения.
– Ты слышишь? – повторил Ози. – Она говорит.
– Ты чокнутый. Тебе просто мозги отшибло! – Альберт схватил брата за ворот провонявшей дымом куртки и подтянул к себе, лицом к лицу. – Ты, тупой идиот с расплавившимися мозгами! Она мертва. Мертва! Мертва! Мертва! Мертва!
Но Ози не сдавался:
– Ты знаешь, что она права.
– Нет! Она не права, потому что она мертва. Она ничего не знает, потому что мертва. Она не разговаривает, потому что мертва. Ее нет. Она умерла!
– Но она… она бы так сказала.
– Нет, не сказала бы. Она хотела бы, чтобы я сделал это. И Еерхард хотел бы, и все мои друзья хотели бы, и вся наша родня – двоюродные братья и сестры, тети и дяди. Она послушала бы меня… не тебя. Она всегда меня слушала. Я был ее любимчиком. А ты был уродом и родился в мешке!
– Она говорила, это к счастью.
– Да она даже не хотела тебя! Я слышал, как она говорила отцу. Ты был ошибкой. Случайностью…
Альберт оттолкнул брата от чемодана-катафалка, вынул труп, легкий и ломкий, как плетеная птичья клетка, и шагнул к камину. Одно ребро упало на пол. Ози кинулся к нему, схватил и сунул за пояс.
– Что ты делаешь, Берти? Не ломай ее.
Альберт высоко поднял труп и швырнул в огонь.
Сухая ткань крестильного платьица вспыхнула как бумага. Ози попытался выхватить тело из огня, но Альберт оттолкнул его и, загородив камин, смотрел, пока кости не рассыпались и их мать не обратилась в пепел.
– Ты точно не против побыть здесь… пока я съезжу в Киль? Навестить Бакменов?
– Ну конечно, мама. Ты уже три раза спрашивала меня за это утро.
Оказывается, роману на стороне необходимы подпорки из лжи, которые должны поддерживать его, пока сооружение – как она полагала – не обзаведется фундаментом. Каждый день требовалось добавлять еще одну подпорку. И самым тяжелым испытаниям на прочность конструкция подвергалась в общении с Эдмундом.
– Я не поеду, если ты не хочешь.
– Со мной все будет отлично.
– Ты будешь хорошо себя вести? Далеко от дома не отходи. И слушайся Хайке и Грету, договорились?
– Да.
Она не удержалась и дотронулась до его лица, до милого мягкого пушка на щеках, который когда-нибудь превратится в щетину.
– А можно я покажу Фриде кино? – спросил Эдмунд. – Она сказала мне, что ей нравится Бастер Китон.
– Конечно. Я рада, что она стала дружелюбнее.
– Раньше она ревновала. Наверное, потому, что у нее нет мамы.
Слышать такое от сына было приятно.
– Мам, это правда, что говорят? Что будет еще одна война?
– Уверена, что не будет.
– Папа старается не допустить, чтобы это случилось?
– Да. В некотором роде.
– А ты скучаешь по папе? Его так долго нет.
Прозвучало достаточно невинно, но Рэйчел приходилось думать о подпорках.
– Скучаю. Очень. – И, сказав это, она поняла, что не так уж и соврала. – А почему ты спрашиваешь?
– Просто ты больше не кажешься несчастной.
Рэйчел не сомневалась, что бесхитростная проницательность Эдмунда – это не обычное детское свойство, но своего рода побочный результат ее собственных ошибок и слабостей, приобретенный талант. И волей-неволей задалась вопросом, не пошло ли ее невнимание ему на пользу.
– Мам?
– Да?
– Как ты думаешь, герр Люберт чист?
– Уверена в этом.
– Не как герр Кениг.
В дверь позвонили.
– Нет, не как герр Кениг.
– Значит, ничего, если герр Люберт мне очень нравится?
– Конечно. Я открою.
На пороге стоял раскрасневшийся от мороза капитан, в руках он держал коробку, на которой сверху лежал сверток, а на нем – пачка писем. Его «фольксваген» урчал на подъездной дорожке. Рэйчел прежде с ним не встречалась, но догадалась, кто это, благодаря описаниям Льюиса.
– Миссис Морган?
– Да.
– Капитан Баркер. Заместитель вашего мужа.
– Рада познакомиться. Льюис очень высокого мнения о вас.
– Не будет, когда увидит, что я сотворил с его департаментом. Как бы то ни было, он просил меня передать это послание.
Капитан выглядел слишком бодрым для вестника дурных новостей, но сердце у Рэйчел учащенно забилось, когда она взяла телеграмму, лежавшую поверх писем.
– Передано с берегового поста Королевских военно-морских сил сегодня утром. «Задерживаюсь на Гельголанде тчк проблемы снабжением требуют присутствия тчк жди 1 марта тчк».
Еще недавно она бы запрыгала от радости, услышав это зашифрованное выражение нежности: 1 марта, в День святого Дэвида, Льюис всегда дарил ей нарциссы. Сейчас же она слышала только то, что читалось между строк: «Остановись, что ты делаешь? Остановись, пока есть время. Остановись, пока не поздно».
Льюис вернется уже через несколько дней? Его не было два месяца, но Рэйчел казалось, что минула вечность. Телеграмма возвратила ее в нормальное течение времени.
– Спасибо.
– Мне следовало завезти вот это раньше. Оно лежало в кабинете. С двухмесячным опозданием, но лучше поздно, чем никогда…
Баркер вручил ей письма и сверток из коричневой бумаги, адресованный Эдмунду. Посылка была от Кейт, сестры Льюиса, которая, судя по всему, связала племяннику крикетный свитер, как и обещала. Мысли о золовке успокоили, но и отозвались сожалением. Рэйчел относилась к Кейт с искренней нежностью.
– А это для полковника, пусть посмотрит, когда вернется. – Капитан постучал по коробке.
– Что это?
– Еще один отличный проект, который инициировал ваш муж. Не хочу, чтобы затерялся.
Капитан шагнул вперед, чтобы помочь Рэйчел снова пристроить сверток на коробке.
– Мне отнести все это?
– Нет, спасибо. Я справлюсь.
Рэйчел гадала, видит ли Баркер за маской образцовой полковничьей жены – уверенной, преданной, в меру интересующейся мужниной работой – ее душевное смятение.
– Прошу прощения, что не заехал раньше. Нет покоя для грешных. Полагаю, у вас все в порядке?
– Да, мы все… справляемся. Как дела… в департаменте?
– Если серьезно, то я был бы совсем не против, чтобы ваш муж вернулся раньше, чем это проклятое дело развалится на части. Он один из тех жизненно важных винтиков, которые замечаешь, только когда их убирают.
Это не было открытой похвалой, но от слов Баркера она неожиданно испытала прилив гордости.
– Что ж, я поеду, – сказал капитан и, спустившись к крыльца, вскинул руки к небу. – Наконец-то солнце.
Рэйчел смотрела ему вслед, чувствуя тепло на коже. Ветер переменился на западный, сдвигая серую «крышку», под которой они жили неделями, и открывая голубое, как мейсенский фарфор, небо.
Она вошла в дом и отнесла почту в кабинет. Поставила коробку на письменный стол Льюиса и распечатала письма. Внутри были две рождественские открытки – одна от матери Льюиса, вторая от его сестры. Открытка от свекрови была типично немногословной и по существу – нелюбовь к цветистости Льюис унаследовал от матери. Открытка его сестры, со снегирем на переднем плане и идиллической деревенькой россыпью желтых огоньков, облепившей подножье горы, – на заднем, была безвкусной до нелепости.
Кроме открытки, Рэйчел нашла криво нацарапанное послание:
Дорогая Рейч, мы в плену ужаснейшей зимы! Мы с Аланом в «Трастхаусиз» застряли на целых четыре недели! Я не знаю, дойдет ли это письмо до вас. Живем мы тут неважно. Строжайшая экономия – вот как можно это назвать. Слышала, там у вас жизнь вполне себе ничего. В гостинице подают отвратительную еду, которую готовят с мрачным торжеством, равносильным ненависти к человечеству! Как бы то ни было, очень запоздалые поздравления с Рождеством и с Новым годом всем вам! По крайней мере, погода хороша для вязания. Надеюсь, он подойдет. С любовью, К. и А.
Кейт единственная, помимо Льюиса, называла ее Рейч. Она обожала брата, и оттого он позволял ей немилосердно его поддразнивать. В их самую первую ветречу Кейт посмотрела на Льюиса и сказала: «Наконец ты привел домой девушку, которая не о двух головах и не в чешуе. Что случилось, Лью?»
Рэйчел перевела взгляд на коробку. Как там сказал Баркер? «Еще один отличный проект, который инициировал ваш муж». Похвалы капитана, как ей показалось, были не просто восхищением профессионала. Может, Баркер пытался сказать – чего сам Льюис из скромности никогда бы не сделал, – что ее муж недооценен?
Рэйчел заглянула внутрь. Документ был озаглавлен: «Список пропавших лиц. Больницы и госпитали. Крайс Пиннеберг». К листу была приколота написанная от руки записка: «NB: посмотрите папку пациентов, стр. 27. Какая-то связь? Возможно, никакой. Баркер».
Она вытащила из коробки сшитый документ, содержавший несколько сотен страниц, и открыла двадцать седьмую.
Профиль пациента. К отпечатанной странице пришпилена фотография. Зернистый снимок женщины, сидящей в инвалидной коляске в окруженном стенами летнем саду. Женщина глядела чуть мимо камеры, словно позируя для портрета в журнал, а не для медицинского фотографа. Худая, без какого-либо макияжа, с неухоженными волосами – и все же Рэйчел сразу же узнала Клаудию. Клаудию со снятого со стены портрета: тяжелые брови, решительность, интеллект. Она прочла запись: «Принята в сентябре 44-го после того, как была выписана из госпиталя в Бакстехуде. Повреждения от взрыва первой степени. Несколько месяцев не могла ходить. Нарушения слуха. Начала говорить в прошлом году. Страдает от хронической амнезии, но состояние неуклонно улучшается. Пациентка помнит несколько подробностей из своей жизни. Называет себя Люберт. Говорит, что замужем, что у нее есть дочь. И что жила у реки».
Рэйчел перечитала записку – чтобы убедиться, что ничего не упустила, и выиграть время, – но не смогла дойти до конца страницы. Да этого и не требовалось. Информация отпечаталась у нее в мозгу. Глядя на фотографию, она поймала себя на том, что трогает лицо Клаудии.
– Это ты, – сказала Рэйчел. А потом обмякла в кресле и расплакалась – от горечи и облегчения.
Рэйчел пониже надвинула шляпку и повыше подняла воротник пальто, чтобы свести к минимуму вероятность быть узнанной. В каждом появлявшемся на вокзале человеке ей мерещились знакомые черты: носильщик мог оказаться Рихардом или его братом-близнецом, а круглолицый кассир напоминал капитана Баркера.
– Два билета в оба конца до Любека, пожалуйста, – попросила она на немецком и показала паспорт, дававший ей свободу передвижений. Ее немецкий явно продвинулся, но был еще недостаточно хорош, и контролер заговорил на английском:
– Для кого второй билет?
– Для друга.
– Ваш друг здесь?
– Пока нет. Мне подойти еще раз, когда он придет?
– Ваш друг англичанин?
– Немец.
Билетный контролер просмотрел ее документы:
– Какова цель вашей поездки? Деловая или личная?
– Цель…
– Да, цель?
– Личная.
– В этом поезде нет вагона для персонала оккупационных служб. Вам придется ехать вместе с немцами.
– Хорошо.
– Все в порядке, мисс?
– Да… я… простудилась.
– Вот. Билет. Для вашего друга.
Рэйчел вытерла нос, пересекла зал и встала, как они договорились, под часами. Саквояж она поставила между ног, зажав с обеих сторон, но почти сразу поняла, что толку от такой защиты нет, а потому подняла и повесила на локоть.
Закурила. Птицы беспрепятственно залетали и вылетали из-под крыши железнодорожного вокзала, оставшегося без единого стекла. Сигарета не успокоила нервы, и после двух затяжек Рэйчел бросила ее на платформу. Какой-то мужчина тут же кинулся к окурку, и она, устыдившись своего расточительства, виновато протянула ему пачку.
Мимо прошла группа британских военных, и Рэйчел поспешила опустить голову, укрыв лицо за полями шляпки. До нее донеслись обрывки разговора – «Брайтон красивее Травемюнде». С этим курортом ее ничто не связывало, и какой-то особой ностальгии она не испытывала, но английское название отозвалось острым приступом тоски по дому.
Под аркой входа показался Люберт, и даже с расстояния в пятьдесят ярдов она заметила, как он обрадовался, увидев ее. Люберт вскинул руку с зажатой в ней газетой и двинулся сквозь толчею – его рука торчала над морем людских голов, точно перископ, нацеленный на Рэйчел. Протолкавшийсь к ней, он, не таясь, поцеловал ее в губы.
– Стефан… – Ей пришлось отстраниться. – Твой билет. Нам надо занять свои места.
Казалось, весь Гамбург собрался в Любек. Среди пассажиров было особенно много Hamsterers[79] с корзинами и мешками для продуктов, которые они рассчитывали раздобыть в деревнях. Люди стояли на платформе в три-четыре ряда, и, когда поезд подошел, толпа ринулась вперед. Стараясь занять места, молодые люди без билетов запрыгивали на буфера, откуда их бесцеремонно стаскивали вооруженные лишь свистками охранники. Поезд был в ужасном состоянии: дырки от пуль в стенах вагонов, перекошенные сиденья. Рэйчел устроилась на жесткой скамье между двумя женщинами, а саквояж положила на колени, посчитав это более надежным, чем полка над головой. Люберт занял место напротив, попросив одного из пассажиров пересесть, чтобы быть поближе. В вагоне стоял запах эрзац-табака и немытых тел, и Люберт повел носом, шутливо намекая, что источник этого запаха – соседки Рэйчел.
Одна из них оскорбленно заерзала, и Рэйчел взглядом попросила его угомониться. Он наклонился к ней.
– Хочу спросить. Вопрос 134 в Fragebogen: правильно ли чувствовать себя таким счастливым?
Чтобы не отвечать, ей пришлось перевести взгляд на окно. Небо уже три дня было ясным, дозволяя солнцу вершить свое дело: плавить снег на полях. Мимо плыл чуть волнистый, старый как мир пейзаж, который вполне мог быть Суссексом или Кентом, а не Шлезвиг-Гольштейном. Какой-то мужчина разбивал мотыгой лед в корыте. Упряжка лошадей тащила по полю плуг, не один месяц лежавший под снегом.
Через пару часов показались знаменитые зеленые шпили Любека, и Люберт поднялся, чтобы лучше их видеть.
– Город моего детства. Видишь шпили?
Рэйчел видела – бронзово-зеленые, пронзающие небо.
– Нет шпиля Мариенкирхе, – сказал Люберт. – Но все равно это самая красивая церковь в Германии.
На вокзале он забрал у нее саквояж, и, когда они зашагали к древним городским воротам, Рэйчел взяла его под руку.
– Хочешь сначала заехать в гостиницу или посмотреть город? – спросил Люберт.
– Давай посмотрим город.
Показывая ей дом – сразу за городскими воротами, – где родился и где жили его родители, Люберт проявил себя эрудированным и эмоциональным гидом.
– Предместья сильно пострадали. Британская авиация опробовала на Любеке бомбы, которые сбрасывали потом на Гамбург. Старые деревянные дома хорошо горят.
Оглядываясь по сторонам, он все больше мрачнел. Все здесь напоминало о прежней жизни.
– Вон там, – Люберт кивнул на остов дома, – жил мой закадычный друг Коссе. Не мог без кино. За билет готов был продать собственную бабушку. А сейчас я покажу тебе мое самое любимое здание во всей Германии. – Он прибавил шагу, спеша поделиться с ней еще одной существенной частичкой себя.
Они прошли через Хольстентор, средневековые городские ворота, перешли через канал и направились к красной кирпичной Мариенкирхе. Величественное, строгое строение пострадало от бомбежки и, возможно, по этой причине производило еще более сильное впечатление. Огонь уничтожил главную башню, крыша была открыта стихиям, и высокий арочный трансепт разделял воздушный потолок. Люберт ступил в неф и тут же начал мысленно перестраивать, рисуя пальцами в воздухе.
– Ты видишь, как она красива? Даже сейчас. Прекрасные руины. Возможно, башню восстановят – в дереве.
Рэйчел потянуло к двум разбитым колоколам; упав с башни, они лежали на расколотом каменном полу южной часовни. Место было огорожено, и колокола оставлены как мемориал или, может быть, извинение англичан. Грандиозное, наверное, было зрелище: бесшумный полет махин с высоты в триста футов и оглушительный грохот раскалывающегося колокольного тела. Колокола лежали бок о бок. Поверженные, они все равно остались вместе.
Люберт неверно истолковал ее слезы.
– Ну вот, растрогалась. Понимаю. Это нечто необыкновенное. – Он положил ладонь ей на локоть и потянул к выходу: – Еще так много надо посмотреть. Улицы, на которых я играл мальчишкой, моя старая школа, самый большой в мире магазин марципанов.
Экскурсия продолжилась, и чем больше он делился с ней воспоминаниями, тем острее всплывали в памяти ее собственные. Когда она выходила замуж за Льюиса, священник сказал, что две истории стали теперь одной.
Неужели их история закончилась? Несмотря на все то, что произошло, происходит и, возможно, еще произойдет, ей не хотелось, чтобы она кончалась.
В гостинице «Альтер Шпайхер» Люберт записал их как «господина и госпожу Вайсс» – в надежде на скорое получение сертификата. Номер был скромный и обставлен по-домашнему. Над кроватью висело сентиментальное изображение баварского сельского пейзажа.
– Картина плохая, – сказал Люберт, – но для этой комнаты подходит.
Рэйчел сняла шляпку и, положив свою маскировку на стол у окна, встряхнула волосами. Мягкое красноватое солнце опускалось к горизонту. Люберт встал рядом и, пока она изучала вид за окном, неотрывно смотрел на нее. Потом поднял руку и бережно провел пальцами по линии скулы.
– Теперь ты знаешь меня немного лучше.
Он поцеловал ее, но она отстранилась, прижалась щекой к его пальто и обняла, – обняла скорее как сестра, чем как возлюбленная. Обнимая, она искала слова, с которых начать.
– Долгая зима кончается.
– Ну вот, теперь ты о погоде! – Он приподнял ее подбородок и заглянул в глаза, словно пытаясь проникнуть в ее мысли. – И что это значит? О чем ты думаешь? Вот сейчас, сию минуту?
– Я думаю, что рада за тебя, Стефан. Рада, что ты… что у тебя есть будущее.
Он снова попытался поцеловать ее, и она снова уклонилась. Ей было нужно, чтобы он спустился с небес на землю. Она взяла его руку и посмотрела на линии ладони. Перед ней была карта дорог, разветвляющихся и пересекающихся, с резкими обрывами и теряющимися окончаниями.
– Думаю, тебя ждет хорошее будущее. У тебя есть планы. Прекрасные планы. Заново построить жизнь. Восстановить город. Ты должен осуществить их.
Между бровей у него прорезалась морщинка.
Она подошла к саквояжу, раскрыла и вытащила из-под смены белья папку. Никогда еще она не укладывала вещи так скверно. Забыла косметичку и положила книгу, которую наверняка не будет читать.
Рэйчел открыла папку. Записка Баркера была все так же пришпилена сверху. Она отыскала нужную страницу и протянула папку Люберту.
Люберт посмотрел на фотографию Клаудии. Смотрел он долго, не выдавая эмоций, и Рэйчел вдруг засомневалась в достоверности фотографии. Люберт все стоял и стоял, не шевелясь. Потом, с выражением мучительного непонимания на лице, медленно покачал головой. Вытащил фотографию из-под скрепки, отвел на расстояние вытянутой руки, еще раз присмотрелся недоверчиво и протянул снимок Рэйчел:
– Это какой-то трюк. Я искал ее. Долгие, долгие месяцы. Она умерла.
Рэйчел не взяла фотографию.
– Стефан. Это она…
Люберт посмотрел еще раз, качая головой, не желая признавать правду. Потом коснулся пальцем лица Клаудии, очертил контур. Факт, принятый Рэйчел с первого взгляда, он принять не мог.
– Стефан. Прочти. Прочти записи. Она была во францисканской больнице в Бакстехуде и только недавно снова заговорила. Она потеряла память, но ее состояние неуклонно улучшается. Стефан… неуклонно улучшается. – Он никак не мог заставить себя прочесть документ, поэтому она продолжала: – Называет себя Люберт. Твоя фамилия, Стефан. Она помнит твою фамилию. Пациентка говорит, что жила у реки. Это она. Твоя жена. Она жива.
Он поднял на нее глаза.
– Но… мы же были в начале чего-то… – Он уже говорил в прошедшем времени.
– Ты разбудил меня, Стефан. Разбудил во мне то, о чем я забыла. Но… – Рэйчел замолчала, ей не хотелось причинять ему еще больше боли, но она должна была сказать правду. Она дотронулась до его ладони, на которой лежала фотография. – Нас свела вместе потеря. Теперь ты обрел то, что потерял.
Люберт заплакал, и Рэйчел держала его руку, пока он, согнувшись, сотрясался от сдавленных рыданий.