5

Осень перешла в зиму, но и укорачивающиеся дни тянулись невыносимо. Льюис допоздна работал, прислуга прекрасно справлялась с домашними делами, и у Рэйчел оставалось слишком много времени для себя. Словно предвидя такую ситуацию, Льюис предложил жене возобновить занятия музыкой. «Я бы с удовольствием тебя послушал», – сказал он и добавил, что это «пошло бы ей на пользу». Он всегда с большим энтузиазмом поддерживал увлечение Рэйчел, всегда слишко уж высоко оценивал ее успехи, но она знала, что его главное желание – отвлечь ее от «бесполезных мыслей». И вот теперь каждое утро, пока Эдмунд занимался с герром Кенигом, учителем, которого Льюис нашел в одном из лагерей для беженцев, Рэйчел играла на салонном «Безендорфере».

Столь совершенный инструмент – мечта всякого музыканта, но не все было так просто. После смерти Майкла она вообще ни на чем не играла. Старший сын был очень способным учеником, и рояль больше чем что-либо еще ассоциировался у нее с ним. Сын вечно крутился возле старенького «Норбека» (на который скопить удалось с огромным трудом), снова и снова просил исполнить жутковатого «Лесного царя» Шуберта с его грозной, настойчивой нотой и трагическим финалом, историю больного мальчика, который просит отца скакать быстрее, потому что его преследует Лесной царь.

Решив начать с чего-то легкого, Рэйчел выбрала «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси, но, дойдя почти до половины, остановилась. Слишком тяжело. Прислонившись лбом к крышке, она попыталась взять себя в руки. Ей нужна новая музыка. Как там сказал Льюис в отеле «Атлантик»? «Этой стране нужна новая песня». Она заглянула под сиденье стула, в ящик для нот, сама не зная толком, что ищет. Листков было множество: прелюдия Баха (слишком знакомо), обманчиво коварный ноктюрн Шопена (слишком меланхоличен) и даже ее любимая соната Бетховена – его последняя (слишком трудная).

В начале каждой партитуры стояла чернильная подпись «К. Люберт». Если предыдущая хозяйка дома исполняла все, что подписала, то она была не просто любительницей, потому что для всех этих вещей нужна потрясающая техника. Мысль эта пробудила в Рэйчел не только любопытство, но и состязательный дух. Она тут же представила, как Клаудиа Люберт сидит за piano, исполняя божественную и сложную 32-ю сонату Бетховена перед гостями, составляющими цвет германского общества, – художники, поэты, архитекторы, высокие военные чины. В этой фантазии призрачная соперница была самим совершенством: блестящая пианистка, достигшая баланса между экспрессией и сдержанностью, принимающая восторженные аплодисменты с невозмутимой отстраненностью. Сцену эту Рэйчел представляла с предельной ясностью, за одним исключением – лица пианистки.

В конце концов она выбрала короткую композицию Шумана под названием «Warum?». Пьеска была ей незнакома, но ей всегда хорошо удавалось играть с листа. Шаткий инструмент в доме родителей мигом уносил ее из тесного, убогого мира. Наверное, она могла бы посвятить себя музыке, если бы замужество, дети и война не свели ее музицирование к рождественским песенкам да редкой игре для подвыпивших гостей. Пьеса на поверку оказалась маняще непростой. Легко ухватив неторопливую, воздушную мелодию, Рэйчел вдруг столкнулась с композицией сложной и томительно притягательной. Перед ней словно открылось небольшое, но глубокое озеро, и Рэйчел нырнула. Она играла и играла, снова и снова, как прилежная школьница, готовящаяся к экзамену и берущая материал зубрежкой, но постепенно растворяющаяся в нем. Впервые за несколько месяцев Рэйчел чувствовала, что кровь бежит по ее жилам не просто так. Она нашла лекарство там, где не искала, и оно не только отвлекло ее от «бесполезного» – ей удалось забыться в музыке.


Однажды, в первую неделю ноября, Рэйчел отправилась в гостиную, рассчитывая поиграть часок до возвращения Льюиса. Еще из коридора она услышала, что кто-то играет – причем ее новую любимую мелодию, да еще отменно дурно. Рэйчел вошла в гостиную и обнаружила за инструментом герра Люберта. Одетый в свою неизменную синюю спецовку, он склонился над клавишами, стараясь компенсировать отсутствие таланта сосредоточенностью. Играл он медленно и неуклюже, слишком сильно прижимая педаль, а его обычно расслабленное лицо было полно напряжения.

– Герр Люберт?

Он так старался, что не услышал.

Рэйчел подошла к роялю и встала рядом с поднятой крышкой, так что не заметить ее он не мог, и повторила громче:

– Герр Люберт!

Люберт вздрогнул от неожиданности и тут же вскинул руки. Потом отодвинул стул, царапнув ножками по дубовому полу, поднялся и закрыл клавиатуру.

– Bitte verzeihen Sie mir[22], фрау Морган. – Он впервые обратился к ней на немецком. – Мне, конечно, надлежало испросить разрешения. Прошу прощения, фрау Морган.

Рэйчел не знала, что сказать, и лишь смущенно поправила волосы, заполнив этим жестом паузу.

– Раньше я всегда занимался по полчаса в день. Привычка, как у вас говорят, вторая порода.

Она не стала поправлять его, дабы не поощрять к продолжению разговора. Люберт, однако, и не думал останавливаться, быстро перейдя на привычный фамильярный тон.

– Играю я очень плохо. И сколько ни практикуюсь, толку нет. Ужасно, сам понимаю. Но, знаете, мне помогает. Я и не стремлюсь играть лучше. Просто… вспомнить и забыть. Вы, как я слышал, играете очень хорошо. Ваш сын говорит, что вы отличная пианистка.

Даже при том, что сталкиваться им доводилось нечасто, Рэйчел чувствовала, как немец забрасывает крючки и заманивает ее наживкой вопросов. Желание ответить возникло и сейчас, но она решительно отступила на исходную позицию, за линии, обозначенные в заключенном ими договоре.

– По-моему, герр Люберт, мы условились придерживаться определенных границ.

– Да. Извините. Я собирался подойти к вам и попросить разрешения, но сегодня вернулся с завода раньше времени. Там идут протесты. Хотел забыть этот день, а в результате забылся сам. Еще раз извините, фрау Морган. – Он посмотрел на нее, нахмурясь, со смесью дерзкости и просительности на лице.

Пауза затягивалась. И снова Люберт первым нарушил неловкое молчание:

– Морган. Это обычная для Англии фамилия?

– Морган – валлийское имя, – ответила Рэйчел, хватая-таки наживку.

– Уэльс, – задумчиво произнес он. – Небольшая, но красивая страна. Так я слышал.

– Небольшая, но бомбы нашли и ее.

Она с досадой поймала себя на том, что включилась в роль, одну из тех ролей, которые, зачастую против собственного желания, играла на публике: Скорбящая Мать, Отдалившаяся Супруга и вот теперь Грубый Оккупант. Последнюю роль она старалась играть как можно убедительнее, но произвести желаемое впечатление на Люберта не удавалось – он, казалось, даже не замечал ее стараний. На все одергивания и требования отвечал вежливым, понимающим кивком, после чего ей оставалось только краснеть из-за собственной резкости.

– Я поговорю с полковником Морганом насчет того, чтобы вам разрешили пользоваться пианино, – сказала Рэйчел уже мягче.

– Спасибо, фрау Морган, буду очень признателен. – Люберт улыбнулся с искренней, как ей показалось, благодарностью.

– Я так понимаю, что ваша жена играла? – спросила Рэйчел, указывая на подписанные листки.

– Клаудиа обладала неисчислимыми талантами. Она… – Люберт не договорил. Маска бойкой самоуверенности соскользнула. – Но музыкальный слух у нее отсутствовал начисто. Пианисткой была ее мать.

Новость принесла некоторое облегчение – оказывается, покойная жена Люберта не была таким уж совершенством, – но тут же пробудила любопытство. То, как он говорил о покойной жене, выражение в его глазах, запинка…

– Вы не знаете, что означает название этой пьесы? Varum? Это ведь «Почему»?

– Тут можно перевести не буквально. «Почему это случилось? Из-за чего?» Примерно так.

– Чудесно.

– Да, это вершина. Идеал.

Рэйчел кивнула. И впрямь божественная музыка. Но, как путник, спохватившийся вдруг, что зашел слишком далеко по неведомой картам дороге, она сбавила шаг.

– Я поговорю с полковником Морганом.

Едва заметно кивнув, Рэйчел поспешила выйти из комнаты.


Эдмунд провел пальцами по корешкам книг на полке в библиотеке – целый мир в полном его распоряжении. Он не искал какую-то определенную книгу и не собирался ничего читать, а только осваивался на своей новой игровой площадке. Просторные таинственные комнаты, чудная, словно из научно-фантастических романов, мебель, неожиданные встречи… дом, словно созданный для приключений. Это даже не дом, а живые, натуральные декорации для любой драмы, в которой он играл бы ведущую роль. Если Рэйчел передвигалась по этой сцене с опаской не уверенной в себе дублерши, то Эдмунд со своим закадычным другом Катбертом переходил из комнаты в комнату как герой мистической истории, тайну которой ему предстояло разгадать.

Очевидным противником на этой сцене была Фрида, и ее действия не столько отпугивали, сколько добавляли азарта игре. Их первая встреча на лестнице запечатлелась в его памяти картинкой, мимолетным мельканием чего-то, что он не понял, но что хотел увидеть еще раз, и этот образ снова и снова приводил Эдмунда к подножию лестницы. Жест с ночным горшком мог быть и предупреждением, и, как ни странно, приглашением. Вместо того чтобы, проникнувшись отвращением (Эдмунд так и не смог решить, стоит ли сообщить о ее поступке родителям), отступить, он искал продолжения, чувствуя, что впереди его ждет нечто увлекательно-опасное – шаткий мостик через пропасть, а дальше джунгли, полные загадочных запахов и звуков. Даже моча из фаянсового горшка отдавала чем-то таинственным и, когда он спустил ее в туалет, интригующе булькнула.

– Ищешь какую-то книгу?

Герр Люберт заглянул в библиотеку по пути в гостиную, еще не сняв свою синюю спецовку. Если Фрида была врагом, то в ее отце Эдмунд обнаружил неожиданного союзника. В нем не было, кажется, ни одной характерной немецкой черты из тех, что столь подробно описывались в информационной брошюре. Ни надменности, ни чрезмерной серьезности, ни угрюмости, – напротив, он был дружелюбным, открытым и легким в общении. Сияющие глаза, неизменная улыбка. В какой-то момент Эдмунд даже поймал себя на том, что ему нравится немецкий. Герр Люберт расспрашивал об Уэльсе («Что это за страна»?), об их жизни во время войны («Твой отец уезжал надолго»?) и даже интересовался, привыкает ли на новом месте мать («Надеюсь, она сможет почувствовать себя как дома»), А еще он многое знал. Когда они недавно встретились в холле, герр Люберт указал Эдмунду на то, что оловянные солдатики в красных мундирах, с которыми он играет на лестнице, – это настоящие войска, отправленные англо-германским королем Георгом III усмирять мятежных афганцев.

– Я просто смотрю, – ответил Эдмунд. – А они все на немецком?

– Большая часть. Но есть и на английском. Особенно много детских. Можешь читать любые, какие только захочешь. А если присмотришься получше, то найдешь и секретную комнату. – Герр Люберт с заговорщицким видом оглянулся через плечо, словно проверяя, не подслушивает ли кто, подошел к одному из книжных шкафов, просунул руку ко второму ряду книг, вытащил какой-то томик и показал Эдмунду обложку – четыре силуэта в запряженном лошадьми фургоне, явно спасающиеся от невидимой беды. «Уош Winde Verweht», – прочел Эдмунд название.

– «Унесенные ветром». Любимая книга моей жены. – Герр Люберт замолчал, лицо его приняло задумчивое, печальное выражение. Эдмунд подумал, что такое случалось и с его матерью, но герр Люберт уже встрепенулся. – Мы смотрели экранизацию в первые годы войны. Фильм понравился ей меньше, чем книга, и мы даже поспорили. Я просто влюбился в фильм. В Кларка Гейбла. «Честно говоря, дорогая, мне наплевать!»

Эдмунд не знал эту реплику, но ему понравилось, как Люберт произнес ее – с американским акцентом, стильно.

– А ты фильм видел?

– Мама видела. Она его с тетей смотрела.

– Очень драматичное кино. Твоя мама немного напоминает мне актрису, Вивьен Ли. Ладно. Посмотри сюда. – Он достал из-за вынутого томика пеструю коробку – кубинские сигары. Показал коробку Эдмунду, убрал и поставил на место книгу. – Никому не говори. Об этом тайнике не знала даже моя жена. У мужчин должны быть свои секреты.


Позже Эдмунд помогал матери проверять сервиз, который наконец-то прибыл из Англии с опозданием на месяц и теперь был расставлен на столе, точно макет футуристического города. Он только что закончил пересчитывать серо-зеленоватые предметы, огорчив и удивив мать тем, что проделал это на немецком. Она проверяла столовые приборы, радуясь, что теперь не придется принимать предложение герра Люберта и пользоваться его серебряным – и да, очень красивым – комплектом.

– Мам, а как выглядит Вивьен Ли?

– Вивьен Ли?

– Она красивая?

– А почему ты спрашиваешь?

– Герр Люберт говорит, что ты похожа на нее.

Эдмунд сказал это в надежде, что мать хоть немного смягчится по отношению к бывшему хозяину дома, но она лишь покраснела и как будто рассердилась. Может быть, Вивьен Ли не такая уж и красивая?

– И когда же это ты разговаривал с герром Любертом? А главное – почему?

– Он… он просто показывал мне кое-что.

– Что?

– Ну… игрушки и книги.

– Ты не должен поощрять его. Если будешь слишком фамильярничать с ним, это создаст ненужные неудобства.

– Но он же вроде бы такой приятный… Он…

– Бывает, что человек только кажется приятным, но на самом деле совсем не такой. Будь осторожнее. Не разговаривай слишком много ни с ним, ни с его дочерью. Ничего хорошего из этого не получится.

Эдмунд кивнул. Рассказывать о странных столкновениях с Фридой расхотелось окончательно. Если мама так расстроилась из-за приветливого герра Люберта, она точно взорвется, когда узнает о проделках дочери – демонстрации трусиков и подарке в виде ночного горшка.

– Мне можно поиграть в саду?

– Можно. Но не уходи слишком далеко. И надень джемпер. На улице холодно.


В холле Эдмунд наткнулся на Хайке, попытавшуюся незаметно проскользнуть мимо.

– Guten Morgen, kleine Madel, – сказал он, пробуя только что выученную новую комбинацию слов. Ему нравились немецкие слова – простые, точные и, если соединить их вместе, звучащие четко и ритмично.

Хайке исполнила книксен и прошмыгнула к лестнице с таким видом, будто ее что-то позабавило.

Эдмунд пересек оранжерею и вышел через стеклянную дверь. Пробежал по лужайке к густым зарослям вечнозеленых рододендронов, образующих естественную границу участка. Кусты были раза в три выше его и могли таить целый неведомый мир, лабиринт пересекающихся тропинок. Растения давно уже отцвели, пришло время увядания и смерти, но в его воображении кусты вполне могли сойти за джунгли, и Эдмунд внедрился в них, представляя себя разом и Писарро и Кортесом[23], раздвигая ветки воображаемой саблей и погружаясь все глубже в вымышленный мир. Пробившись сквозь кусты, он уткнулся в проволочный забор, ограждавший владения Любертов.

За лугом он увидел реку, напоминавшую одновременно и об их изолированности от войны, и о близости ее жестоких последствий. Луг был изуродован грубыми шрамами стерни, кое-где проступали проплешины голой земли. На дальней его оконечности стояли сараи и курятники, сейчас служившие жильем людям. Рядом, вокруг небольшого костра, сидело несколько человек, по виду – дети. В центре луга неподвижно застыл тощий, но с раздутым брюхом осел.

Перебравшись через проволочное ограждение, Эдмунд направился к животному. Он был уже совсем близко, но осел так и не пошевелился, даже хвостом не взмахнул. На холке животного темнели язвы, сил у него не осталось даже на то, чтобы держать ровно голову; кожа натянулась, и торчащие кости, казалось, вот-вот прорвут шкуру.

– Бедный ослик, – прошептал Эдмунд, потрясенный удручающим видом животного, безнадежностью, исходившей от него. Глаза мальчика наполнились слезами. И откуда они взялись? Он не плакал, даже когда погиб брат, а тут вдруг готов разреветься из-за какой-то скотины, к тому же немецкой, – вот только не ясно, есть ли национальность у животных. Эдмунд сунул руку в карман, нащупал кусочек сахара, который стащил на кухне, когда Грета была наверху, и поднес его к морде ослу. Но даже сахар не заставил животное шевельнуться.

– Mein Mittagessen![24]

Эдмунд обернулся и увидел, как к нему ковыляет, что-то хрипло каркая по-немецки, какое-то нелепое существо – мальчишка в русской шапке с ушами и домашнем халате. За ним, поотстав, тянулись другие дети.

– Finger weg![25] – Агрессивный тон не испугал Эдмунда, в облике и манерах мальчишки было что-то комичное, будто он разыгрывал представление для своей шайки. – Das ist mein Mittagessen![26] – повторил нелепый оборванец, и Эдмунд убрал руку.

Дети встали за спиной своего странного вожака, а тот шагнул к Эдмунду, обогнул его, водя носом, принюхиваясь. Выряжены все были так, словно одевались в гримерке бродячей труппы, хватая в спешке первое, что попадалось под руку. В своем обычном костюме – коричневых «оксфордах», шерстяных гетрах, серых шортах, рубашке и джемпере – Эдмунд вдруг ощутил себя одетым неуместно. Теперь уже все оборванцы сгрудились вокруг него. Мальчик в спасательном жилете даже наклонился и потрогал сияющий носок ботинка, а потом ткнул Эдмунда в бок, словно удостоверяясь, что перед ним человек из плоти и крови, а не призрак. Эдмунд подумал, что они будто разведотряд примитивной древней цивилизации, а он – посланец из будущего.

– Englisch? – спросил вожак.

– Да, – ответил Эдмунд.

– Да! – повторил вожак, старательно копируя выговор англичанина.

– Да! – повторили за ним остальные.

– Хрен тебе в жопу, кэптен! – внезапно выпалил вожак.

Столь бесстыдного употребления запретных слов Эдмунд никак не ожидал и едва не рассмеялся, но все же сдержался.

– Чтоб тебя, чертов ублюдок! Тупой гунн! Говнюк! – Мальчишка в халате бросал английские ругательства так, словно швырял гранаты. Потом, вытянув руку, ткнул в Эдмунда: – Ты. Томми. Черта с два. Ты.

– Черта с два, – с удовольствием повторил Эдмунд, и шайка подхватила слова, вопя на все лады:

– Черта с два! Черта с два! Еще… bitte!

– Черта с два, – сказал Эдмунд и добавил кое-что от себя: – Черта с два… ссыкун… и дерьмо… и… педик!

– Ссыкун! Дерьмо! Педик!

Эдмунд одобрительно кивал. Контакт цивилизаций протекал успешно. Все расслабились. Вожак довольно улыбался, а вот мальчишке в спасательном жилете ругательств было мало, и он все нарезал круги, с завистливой ухмылкой трогая шерстяной джемпер Эдмунда, бормоча что-то под нос.

– Дитер! Lass ihn in Ruhe![27] – прикрикнул на него вожак, но Спасательный Жилет то ли не услышал, то ли не мог остановиться, потому что вдруг с силой потянул за джемпер.

Эдмунд попытался отцепить костлявые пальцы, но мальчишка не отступал. Не зная, как быть, Эдмунд схватил его за плечи и с легкостью, удивившей обоих и придавшей ему уверенности, оторвал от земли и отбросил от себя. Упав, Спасательный Жилет тут же вскочил и, угрожающе ворча, скрючив пальцы, бросился на Эдмунда, норовя вцепиться ему в лицо. Остальные обступили их полукругом, крича, вопя и даже рыча. Спасательный Жилет обхватил Эдмунда за шею, но для «замка» ему недоставало физической силы, а нервная энергия рассеялась слишком быстро, и Эдмунд без особого труда вывернулся, прижал мальчишку к земле и для верности придавил коленом. Жилет вертелся, крутился и плевался, но ничего более сделать не мог. Отдельные вопли зрителей слились в единый безумный клич «Tote! Tote! Tote!»[28]. И только тут Эдмунд понял, что дети подбадривают вовсе не своего товарища, а его, призывая прикончить мальчишку. Тот уже не дергался, растратив силы и пыл, он просто лежал, покорно ожидая любого исхода.

«Tote! Tote! Tote!» – кричали дети. Эдмунд уже догадался, что это значит.

Вожак выступил вперед и протянул ему палку – по-видимому, для нанесения последнего удара. Эдмунд взял ее из вежливости, но использовать по назначению не стал и, убрав колено с груди поверженного противника, выпрямился. Спасательный Жилет отполз в сторону под улюлюканье приятелей.

Глядя на Эдмунда с нескрываемым восхищением, вожак стряхнул пыль с его шортов.

– Хороший томми. Чертов хороший томми. Ich heisse Ozi[29].

Эдмунд протянул руку:

– Эдмунд.

Ози не ответил на предложенное рукопожатие; секунду-другую он смотрел на протянутую руку, а потом заговорил, обращаясь к кому-то еще:

– Mutti. Er ist in Ordnung. Er ist ein guter Tommy. Er wird mir helfen[30].

Он замолчал, прислушиваясь, словно ожидая ответа, одобрения невидимого собеседника, затем, вероятно получив указание, кивнул и повернулся к Эдмунду:

– Хороший томми, давай циггиз. – Ози изобразил, что курит, ткнул себя в грудь и, потерев в предвкушении удовольствия живот, указал на сараи, возле которых горел костер: – Ты приносить. Das ist mein Haus[31]. – Он посмотрел в сторону живой изгороди, окружавшей виллу Любертов. – Ist das dein Haus?[32]

Объяснить, кто тут и чем владеет, Эдмунд не мог, а потому он кивнул и ответил:

– Das ist mein Haus.


Когда Рэйчел за обедом спросила, можно ли разрешить Люберту пользоваться роялем, Льюис не сразу понял, о чем речь.

– Как ты думаешь, нам стоит позволить ему играть? Я как-то не уверена. Меня беспокоит, что это может усложнить все.

– Почему? – спросил Льюис.

– Не знаю. Он может воспринять это как неверный сигнал. Не хочу выглядеть мелочной, но если мы позволим что-то одно, то нам придется в конце концов позволить и все остальное. Может, для всех лучше держаться отдельно. Чтобы каждый был на своем месте. Не знаю.

Не знаю. Эти слова предшествовали каждой ее мысли и каждую же завершали. Нерешительность разъедала Рэйчел. И никакой помощи от Льюиса. Слушает ли он вообще? Она видела, что он озабочен, что его терзают какие-то свои мысли. Мозг его будто поделился на две зоны, большая из которых принадлежала исключительно работе. И все было в порядке до тех пор, пока другая зона – менее интересная, населенная ею и Эдмундом, Любертами и прислугой, – не требовала внимания с его стороны. Рэйчел следовало бы спросить, как прошел день, – для Льюиса это было куда важнее, – но она хотела, чтобы он наконец вспомнил и об их мире, пусть и таком крошечном, незначительном.

– Так что скажешь?

– Решай сама, дорогая. Лично я никаких проблем не вижу.

Рэйчел смотрела на мужа. Что это значит? Его обычное «поступайте как хотите, только меня не трогайте»? Подозревая, что Льюис в который раз пытается переложить ответственность на нее, Рэйчел проявила настойчивость:

– И когда, по-твоему, лучше? По утрам, до того, как он уходит на работу? Или после полудня? Вечер, наверное, не самое подходящее время.

Льюис отложил вилку и нож, показывая, что размышляет над ответом.

– Пусть играет по полчаса в удобное для тебя время.

Рэйчел прекрасно понимала, что он делает. Вместо конфликта Льюис затеял с ней партию в теннис. Он мог бы послать мяч под самую линию, но он подавал ей под самую руку, потому что хотел, чтобы она оставалась в игре. Но для нее это была не игра.

Почему все так трудно? После того разговора у Люберта наверняка сложилось впечатление, что она с радостью позволит ему музицировать. Но она ведь и в самом деле была рада, разве нет? И прекрасно знала, что Льюис не станет возражать. Могла бы согласиться тогда же, у рояля, не откладывая на потом, не беспокоя мужа. Тогда к чему весь этот пустой разговор? Почему ей так нужно, чтобы Льюис решал не стоящие выеденного яйца проблемы с роялем и фикусами в горшках, а не разбирался с бедами людей, которым нечего есть и не во что одеться? Рэйчел понимала, что поведение ее неразумно, но поделать с собой ничего не могла.

– Хорошо. Тогда я сообщу герру Люберту, что он может играть во второй половине дня. В четыре. Каждый день по полчаса. Или по часу.

Сказав это, она почувствовала себя так, словно совершила нечто невероятное.

– Прекрасно, – с облегчением согласился Льюис. – Вопрос решен.

Некоторое время все трое молчали. Льюис покончил с едой первым и, сложив вилку и нож должным образом, промокнул губы камчатной салфеткой и постучал пальцем по подлокотнику стула.

– Приятно видеть, как ты все здесь устроила по-своему. Эти стулья намного лучше тех кожаных штуковин. – В знак одобрения он качнулся, отчего плетеный стул заскрипел.

Вообще-то никаких особенных перемен в обстановку Рэйчел не внесла, но возражать мужу не стала.

– Как прислуга? – продолжал он, явно пытаясь компенсировать прежнее невнимание.

– По-прежнему смотрит на меня так, словно не понимает ни слова из того, что я говорю.

– Почему бы тебе не посидеть на занятиях с Эдом? Поднабраться обиходных фраз.

– О, думаю, они прекрасно меня понимают. Но предпочитают не понимать. Иногда кажется, что они просто смеются надо мной.

От комментариев Льюис воздержался и повернулся к сыну, гонявшему по тарелке горошину:

– Как дела с герром Кенигом? Sehr gut?

Рэйчел выпила воды – залить вспыхнувшее раздражение – и начала собирать тарелки, но остановилась, вспомнив, что теперь это не ее работа.

Эдмунд тоже закончил с едой и разыгрывал свое сражение. Горошины сыпались на соус, формируя береговой плацдарм, чтобы повести наступление на материковое пюре.

– Sehr gut, Yater.

Льюис рассмеялся:

– Ты здесь всего лишь месяц, а произношение уже лучше, чем у меня.

– Зачем учить немецкий, если нам не разрешается с ними разговаривать? – спросил Эдмунд.

– Ты можешь с ними разговаривать. Я даже поддерживаю тебя в этом. Чем лучше мы поймем друг друга, тем быстрее наведем здесь порядок.

– А это долго – наводить порядок?

– Оптимисты отводят десять лет. Пессимисты – пятьдесят.

– Ты, конечно, считаешь, что хватит пяти.

Льюис улыбнулся – Рэйчел знала его слишком хорошо.

– Так что, Эд, ты уже пообщался с Фридой?

Эдмунд покачал головой:

– Она меня старше.

– Может, нам всем поиграть в канасту или криббидж как-нибудь вечерком? Или вместе посмотреть кино.

В комнату с подносом для посуды вошла Хайке. Во всех ее движениях ощущалась пугливая настороженность, как у ласточки, пытающейся склевать зерно под носом у фермера.

– Вкусно, Fraulein Ganz, – сказал Льюис по-немецки.

– Вы вкусная, Fraulein Ganz, – повторил за отцом Эдмунд, не заметив ошибки.

Хайке проглотила смешок, поклонилась и торопливо собрала тарелки, задержавшись возле Рэйчел, которая не съела и половины.

– Sind Sie fertig[33], фрау Морган?

Рэйчел махнула рукой – забирайте.

Хайке отнесла посуду к кухонному лифту, потянула за веревку, и невидимая рука потащила его вниз, в кухню.


Рэйчел молчала и заговорила лишь после того, как служанка вышла из столовой.

– Видишь? Опять. Ухмыляется.

– Хайке просто нервничает. Боится, что сделает что-то не так и потеряет работу. Каждый немец, у которого есть работа, живет в сильнейшем напряжении.

– Почему ты постоянно их защищаешь?

Льюис пожал плечами, что для него было равносильно выражению отчаяния. Достал из кармана портсигар, щелкнул крышкой и предложил сигарету жене.

Рэйчел хотелось курить, но от сигареты отказалась:

– Я потом свои покурю.

Льюис постучал по кончику сигареты, закурил и, глубоко затянувшись, выпустил дым через ноздри.

Скрип кухонного лифта оповестил обедающих о прибытии пудинга.

– А лифт доходит до этажа Любертов? – поинтересовался Эдмунд.

– Я не хочу, чтобы ты играл с лифтом, – предупредила Рэйчел. – Это не игрушка.

Эдмунд кивнул.

– А у нас, когда вернемся в Англию, будут слуги, как у тети Клары?

– Позволить себе слуг смогут сейчас только богачи, – заметил Льюис.

– Но у герра Люберта слуги есть, а он работает на фабрике.

– Только до тех пор, пока не пройдет проверку. Потом он сможет снова работать архитектором.

– Проверку? – спросила Рэйчел.

– На предмет сотрудничества с нацистами.

– Разве его еще не проверили?

– Уверен, это чистая формальность.

– Я думала, ты сам все проверил.

– Люберт чист. Тебе не о чем волноваться.

– Но наверняка ты не знаешь.

– Баркер уже провел дополнительную проверку. Я бы никогда не позволил ему остаться здесь, будь хоть малейший намек. Рэйчел… пожалуйста.

Самый подходящий момент, чтобы уйти, решил Эдмунд. Когда у взрослых начинаются такие вот разговоры, детям лучше держаться от них подальше.

– Можно я пойду? – спросил он.

– Да, конечно, – ответила Рэйчел.

Эдмунд поцеловал мать. Отец потрепал его по голове:

– Не делай ничего такого, чего не сделал бы я.


Направляясь к себе, Эдмунд слышал, как препираются родители. Голоса звучали то громче, то тише, в них проскальзывали то умоляющие, то оправдывающиеся нотки. Родительский спор – отличное прикрытие. У себя в комнате он нашел карандаш и листок, вышел на лестничную площадку, положил карандаш с бумагой на крышку грузового лифта, расположенного за родительской спальней. Потом отодвинул дверцу и обнаружил канат, идущий через все три этажа. Эдмунд потянул за него, и через несколько секунд из кухни поднялся лифт. Он пристроил на платформу Катберта, быстро написал записку и сунул листок под медвежью шапку.

– Поищи сахар, Катберт, и все, что найдешь, доставь на базу.

– Сэр, вы уверены, что это разрешено?

– Делай, как я сказал, Катберт, и будешь молодцом. Встретимся в 20.00 в подвале. Будь осторожен, берегись Больших.

– Есть, полковник.

Эдмунд потянул за веревку, и через несколько секунд платформа ушла вниз. Он закрыл раздвижную дверцу и на цыпочках прокрался в кухню. Ковровая дорожка заглушала шаги.

Хайке замешивала тесто, подпевая негромко звучавшей из радиоприемника английской песне. Голос у исполнительницы был слегка хриплый, и служанка с удовольствием копировала чужие, грубоватые интонации.

– Guten Abend, фройляйн Хайке.

Застигнутая врасплох, Хайке пискнула и тут же, словно ее поймали за прослушиванием вражеской передачи, выключила приемник и вытерла руки о передник.

– Guten Abend, герр Эдмунд.

Эдмунд прошел через кухню к лифту, открыл дверцу, взял у Катберта записку и вручил ее Хайке. Она взглянула на листок и прочитала вслух:

– Zucker?

– Bitte.

Хайке изобразила неодобрительную гримасу, но с радостью включилась в игру. Подошла к буфету, достала три кусочка сахара, положила на тарелку и поставила ее, как и требовалось правилами игры, в лифт, рядом с тряпичным солдатом.

– Доставьте припасы на базу, капитан, – распорядился Эдмунд.

– Есть, полковник.

Эдмунд потянул за веревку, закрыл дверцу, поблагодарил Хайке и побежал наверх – встретить возвращающегося героя. Примчавшись на второй этаж, распахнул дверцу, но платформы не обнаружил. Он потянул за веревку, подождал – никакого движения. Попробовал еще раз. И снова ничего. Эдмунд сунул голову в шахту, посмотрел вниз – ничего, только тьма. Он выгнулся, глянул вверх и увидел днище лифта, остановившегося этажом выше, там, где жили Люберты. Может, транспорт перехватил герр Люберт? Перехватил и подумал, что сахар для него. Ладно, неважно. Пусть сахар достанется Любертам. Им ведь тоже нужны калории. Эдмунд вылез из шахты и еще раз потянул за веревку. На этот раз в шахте что-то зашумело – лифт двинулся вниз. Веревка завибрировала, колесики заскрипели. Лифт спустился и остановился, и Эдмунд сразу увидел – дело плохо: у Катберта не было головы. Он взял с платформы обезглавленное тело и внимательно осмотрел. Из «раны» торчали клочья ваты и какого-то желтого наполнителя. Голову могло отрезать лифтом, и тогда она упала в шахту, но это вряд ли. Что-то здесь было не так. И только тут Эдмунд заметил, что тарелка пуста.


Льюис раздевался медленно, ожидая сигнала от Рэйчел, означающего, что сегодня они займутся любовью. Он стоял в гардеробной, расстегивая одну за другой пуговицы на рубашке, останавливаясь, чтобы снять с манжеты воображаемую нитку, растягивая секунды, давая Рэйчел время. Потребность в таком предварительном танце возникала не всегда. Иногда она хотела этого так же сильно, и тогда просьба давалась легко, но сейчас все запуталось, и ему предстояло понимать язык, на котором он не разговаривал больше года.

Льюис стащил рубашку и стоял теперь голый по пояс. Переодевшись в пижамы, любовью они занимались редко. Если поспешить, слишком быстро нырнуть в куртку, она воспримет это как намек на то, что лавочка закрыта. Шанс следовало ловить именно в момент раздевания или непосредственно перед ним, когда один из них – обычно он – брал инициативу в свои руки. Зимой любовная игра более походила на борьбу. Рэйчел быстро замерзала и с переодеванием – хотя дом хорошо держал тепло даже в холода – обычно не задерживалась, так что Льюису приходилось действовать быстро, пока воздух между ними не успел остыть. Его выступление в защиту ухмыляющейся служанки и позиция, которую он занял относительно неопределенного статуса Люберта, огорчили Рэйчел, но он был настроен решительно. С этой затянувшейся засухой пора заканчивать. Он должен сделать свой ход.

Рэйчел стояла у зеркала в ночной рубашке, одной рукой отведя назад волосы, а другой стирая с лица макияж. Некоторое время Льюис наблюдал за этим ежевечерним ритуалом, и красота ее голых рук и прямых хрупких плеч отзывалась в нем мучительным желанием.

– Мы сегодня… – Он не договорил.

Выдвинув ящичек туалетного столика, Рэйчел обнаружила ожерелье из соединенных звеньями гранатов, которые негромко звякнули, когда она подняла украшение к свету.

– Видимо… ее.

Рэйчел приложила ожерелье к груди, потом подержала на ладони, оценивая вес камней.

– Красивые.

– Дорогая? Рэйч? Разве мы не хотим сделать это сегодня?..

Льюис облек предложение в более определенную, чем обычно, форму и подбавил в голос твердости. Разве они не давали брачный обет? Он даже приготовился, в случае отказа, напомнить жене соответствующую строчку.

Рэйчел вернула на место ожерелье и бросила в корзину испачканную бумажную салфетку.

– У тебя есть та штука?

Лицо ее сохранило нейтральное выражение, не выдавая ни желания, ни отвращения. Но ему хватило и этого. Отклик последовал незамедлительно. Дрожащими от волнения руками он открыл аптечку, в комплект которой помимо сигарет входили и средства профилактики. Такую аптечку получал каждый британский военнослужащий в Германии. Государство заботилось обо всех солдатских нуждах и потребностях.

Рэйчел, не снимая рубашки, скользнула под одеяло. Ничего похожего на возбуждение в ее манерах и жестах Льюис не заметил, но это его не остановило. Оторвав от полоски с шестью презервативами один, он шагнул к кровати. Пижамные штаны предательски оттопырились. Он сел на кровать спиной к жене, надеясь, что она ничего не заметила, и, стараясь сохранять спокойствие, стащил носки.

Рэйчел, привстав, взяла с прикроватного столика его серебряный портсигар.

– Ты думаешь обо мне, когда куришь?

– Шестьдесят раз в день.

– Не надо так говорить.

– Это правда. Я все рассчитал. Нас разделяли тридцать две тысячи сигарет.

– А когда ты думал обо мне, о чем ты думал?

– Больше всего? – Он ответил честно: – О таком вот моменте.

Рэйчел удивленно посмотрела на него:

– Уже готов?

Льюис зубами разорвал фольгу, достал презерватив и, положив его на подушку, быстро разделся. Рэйчел вернула на столик портсигар и стянула через голову рубашку. Такое обыкновенное и такое изысканное движение. Стесняясь и остро ощущая свою незащищенность, он юркнул под одеяло. Она лежала на боку, лицом к нему, опершись на локоть. В этот миг Льюис чувствовал себя рядовым перед грозным фельдмаршалом.

Рэйчел взяла презерватив:

– Хочешь, надену?

Льюис только кивнул, но когда она, сунув руку под одеяло, потянулась к нему, перехватил ее запястье, притянул к себе и поцеловал. Он не хотел спешить, не хотел, чтобы все случилось быстро, но уже забегал вперед. Они поцеловались, но ее губы так и не раскрылись. Она отстранилась, чтобы довести до конца начатое, отбросила одеяло. Льюис откинулся на спину, предоставив жене свободу действий, и постарался удержать взгляд на потолке с узорчатым карнизом или на чем-то еще, на чем угодно, лишь бы не выстрелить раньше времени, но первое же прикосновение ее холодных пальцев сломило сопротивление. Он выплеснулся с шумным выдохом наслаждения, облегчения и отчаяния.

– Ааа… Прибыл с опережением. Извини.

– Все в порядке.

– Извини, Рэйч, – повторил он.

– Соскочил во Фраттоне.

– Едва отошел от Ватерлоо.

Она ничуть не огорчилась, и это равнодушие с ее стороны лишь добавило горечи его разочарованию. Он злился на себя. Дисциплинированность и выдержка подвели в самый ответственный момент. И упоминание Фраттона (последней станции перед Портсмутом) лишь напомнило о времени, когда их страсть неизменно брала верх над осторожностью и благоразумием.

Он схватил лежавшее рядом полотенце и вытерся.

– Слишком долго без практики. Отвык…

– Все в порядке, – повторила Рэйчел, коснулась его лица, погладила по щеке.

– Я…

– Ш-ш-ш. Я все понимаю.

– Ты как?

– Хорошо.

– Точно?

– Да. Хорошо. Только замерзла. – Рэйчел села и вытащила из-под подушки ночную сорочку.

Льюис тоже сел, свесил ноги. Разочарование понемногу отступало. Уж лучше такое, усеченное удовлетворение, чем вообще никакого. Выпустил пар, избавился от накопившегося едкого раздражения, которое засело глубоко внутри тянущей болью. Позже, выключив свет и уже в пижаме лежа под одеялом, Льюис позволил мыслям вернуться в другую зону, ту, где он чувствовал себя уверенно и безопасно, где ему приходилось иметь дело с куда менее запутанными проблемами и нуждами тысяч безликих немцев, где он занимался восстановлением страны.


Льюис давно уснул. Рэйчел лежала на левом боку, прислушиваясь к стуку сердца. На прикроватном столике поблескивало в просачивающемся через окно свете гранатовое ожерелье. Она уже решила, движимая, скорее, любопытством, чем правилами приличия, завтра же вернуть ожерелье Люберту. Ей хотелось побольше узнать о женщине, которая носила это украшение. Ожерелье отозвалось в ее воображении рядом невероятных сцен, первую роль в которых играла фрау Люберт. В каждой такой сцене, точно в виньетке, фрау Люберт была изящна и грациозна, но ее лицо по-прежнему терялось в тени, было слишком размытым, она была все тем же смутным воплощением космополитичной элегантности. Рэйчел хотелось, чтобы у этой женщины наконец появилось лицо. Хотелось нарисовать себе портрет – хотя бы для того, чтобы выбросить его. Может быть, Люберт поможет ей, просто показав фотографию. Она будет дружелюбна и искренна и сумеет покончить с этим зудом, что не дает покоя с тех пор, как они обосновались в этом доме.


– Так где ты живешь? – спросил Альберт.

Весь день они расчищали завал на месте разрушенной школы в Санкт-Паули и теперь, по завершении долгой смены, стояли в очереди к грузовику. Фрида работала наряду со всеми, почти не разгибаясь. Благодаря Альберту то, что воспринималось поначалу как унизительное наказание, стало чем-то даже приятным. Чем-то, что хотелось бы повторить.

– На Эльбшоссе, возле Йенишпарк.

– В одном из тех больших домов?

Она кивнула, не зная, как он отнесется к этому.

– Так ты из богатой семьи?

Фрида пожала плечами:

– Уже нет.

– Но ты по-прежнему живешь там?

Она неопределенно повела плечом, смущенная этими вопросами, – объяснять нынешнюю ситуацию в доме ей совсем не хотелось.

– Я живу недалеко от тебя.

– Где? – спросила она, радуясь тому, что ее социальный статус не отпугнул его.

– Если хочешь, покажу.

Бригада по разбору завалов состояла в основном из обычных горожан и разномастного рабочего люда, беженцев из восточных районов страны. Женщины в туго повязанных платках и куртках с плеча погибших мужей напоминали торговок рыбой с Ландунгсбрюккен. Пахло от них соответственно. Мужчины, их набралось немного, были, за исключением Альберта, средних лет. Все они, независимо от прежнего положения в обществе, работали исключительно за продовольственные карточки, которыми власти расплачивались после окончания смены.

Фрида сидела в грузовике вплотную к Альберту, они слушали несмолкаемый хор жалобщиков. Сегодняшний возглавлял изнеженного вида мужчина, считавший своим долгом рассказать каждому о своей настоящей профессии.

– На такой работе невозможно согреться. Сначала тебе жарко и ты потеешь, а потом пот охлаждается и ты стынешь.

– По крайней мере, нам платят, – возразила одна из женщин.

– Я дантист. У меня есть профессия. Такой труд не для меня.

– А что такого особенного в том, чтобы рвать зубы? Вон Магда – генеральша. А я работала конферансье в концертном зале.

Лицо дантиста посерело от пыли и разочарования, сил ему хватало на жалобы, но не на споры. Последние требовали куда больше энергии.

– Я только говорю, вот и все, – пробормотал он и умолк.

Другой мужчина, крупный, с лысиной, обрамленной остатками коротко остриженных волос, сливающихся со щетиной на щеках, достал из кармана пучок разноцветных леденцов, появившихся в городе с приходом британцев. Выставив их перед собой, как букетик чахлых тюльпанов, он обратился к дантисту:

– Они ведь вредны для зубов, а, Штайтлер? Но зато освежают рот и заглушают голод. Если постараться, одного хватает на целый час.

Он сунул конфету в рот и старательно изобразил блаженство.

– Ну так поделитесь с остальными, – предложила генеральша властным тоном женщины, привыкшей, что ее все слушаются.

– За хорошую цену. – Пруссак нагло ухмыльнулся.

Магда покачала головой:

– У вас совесть есть?

– У меня есть семья, которую надо кормить. Карточек не хватает. Денег нет даже на освещение. Те монеты, что я бросаю в счетчик, могли бы пойти на еду.

– Темнота лучше голода, – заметила бывшая конферансье.

– Если готов тырить немного тут, чуток там, голодным не останешься. Даже епископ Кельнский говорит, что воровать уголь допустимо, если речь идет о жизни и смерти. Одиннадцатая заповедь.

– Они вынуждают нас становиться на путь преступления, – сказал дантист.

– Для них мы все давно преступники.

– Я не преступник, и моя совесть чиста, – возразил дантист.

– Ну, мы все здесь такие, – вставил пруссак. – А всех в тюрьму не посадят.

– И держите свои покаяния при себе, – не унимался дантист. – Я всего лишь выполнял свои обязанности. Зубы и дупла одинаковы, и в чьем они рту, значения не имеет. Я клялся Гиппократу.

Это заявление вызвало общий смех.

Фрида уже хотела поправить глупца, но тут Альберт – как и раньше, когда она напевала запрещенную песню перед курившими рядом томми, – положил руку ей на запястье и бросил заговорщицкий взгляд, словно говоря: они того не стоят. Она ощутила приятный трепет, почувствовала, что между ними будто складывается что-то вроде альянса.

– Отметина у тебя на руке… Это родинка?

Он едва заметно покачал головой:

– Не здесь.

Внезапно вскочив, Альберт дважды стукнул ладонью по борту грузовика. Машина остановилась, и молодые люди спрыгнули на землю. Они находились у деревни Бланкенезе, в нескольких милях от виллы Любертов, – там, где Эльбшоссе уходило в сторону от реки. Солнце уже клонилось к городку Штаде, и его лучи, отражаясь от воды, окутывали берег красноватым сиянием.

– Не иди рядом со мной, – сказал Альберт, поднимая воротник куртки и пряча в него лицо. – Держись шагах в двадцати.

– Нам далеко?

Альберт не ответил и рванул вдруг так, что Фрида подумала, уж не пытается ли он сбежать. Чтобы держать его в поле зрения, ей пришлось едва ли не бежать.

Бывшая рыбацкая деревушка Бланкенезе отличалась от других тем, что располагалась подле уникального для этих равнинных мест крутого холма, по которому, на средневековый манер, карабкались и старые домишки, и новые солидные виллы. До войны Фрида частенько бывала здесь с матерью – сидя в прибрежной таверне, они наблюдали за плывущими по Эльбе судами. Каждый направляющийся в Гамбург иностранный транспорт таверна встречала гимном его страны. Сегодня река выглядела пустынной, если не считать неповоротливого британского крейсера; тяжелые темно-серые тучи нависли над деревней, готовясь обрядить ее в сверкающий сказочный наряд.

Следуя за Альбертом на почтительном расстоянии вверх по склону, Фрида пыталась угадать, в каком из домишек живет он. Наконец ее новый знакомый свернул с дороги, прошел через садовую калитку к крыльцу крытого тростником домика, глянул по сторонам, прошмыгнул к боковому входу и заглянул в зарешеченное окно. Торопясь по вымощенной известняковыми плитами тропинке, Фрида думала о Ганзеле и Гретель, заблудившихся в лесу и наткнувшихся вдруг на леденцовый домик. Мешая сказочные сюжеты, она представляла Альберта принцем, разбудившим ее от долгого сна и спасшим от отца, который, как выяснилось, и не отец ей вовсе.

– Ты давно здесь живешь? – спросила Фрида, проходя за ним в дом.

– Нет, не очень.

Повсюду лежали восточные коврики и подушки. Альберт набросил на кресло тяжелый килим, сел и стал снимать ботинки.

– Это дом военного доктора, майора Шайбли. Он сейчас в лагере для перемещенных, ждет, когда его проверят и выдадут документы.

Фрида уже увидела фотографию доктора – тот сидел на мотоцикле посреди пустыни, в больших запыленных очках и шлеме с красным крестом. Под воротником у него поблескивал железный крест.

– Он герой войны, этот твой знакомый? – Она взяла фотографию, чтобы рассмотреть получше.

– Мы с ним не знакомы. Я просто пользуюсь временно его домом. Если британцам можно, то почему нам нельзя?

– Может, его посадят в тюрьму. Если он герой.

– Его отпустят, как только выяснят, что он служил у Роммеля. В любом случае мне нельзя оставаться здесь надолго. Меня и так уже многие тут видели. Другой дом я уже присмотрел. Поближе к тебе. На Эльбшоссе.

– Будем соседями.

Альберт кивнул.

– Так на чем разбогатела твоя семья?

– Мой отец – архитектор, а мамина семья была связана с судоверфями.

Глаза у Альберта вспыхнули.

– «Блом и Фосс»?

Она кивнула.

– А они не против, что ты болтаешься так далеко от дома?

– Мама погибла, а… Мне наплевать, что подумает отец.

– И он не станет тебя искать?

– Днем отец работает на заводе Цейсса, так что я могу приходить и уходить, когда захочу.

Альберт снял один ботинок и взялся за второй. Потом поднялся, прошел в кухню и принялся искать, чем растопить плиту. Ни в корзине, ни в лотке ничего не нашлось. Он осмотрелся и остановил взгляд на стоящем в углу трехногом табурете ручной работы. Подошел к нему, положил на пол и разломал на части тремя ударами ноги.

– Давно собирался сжечь.

Альберт сунул щепки в плиту и чиркнул спичкой, налил воды в большую кастрюлю и поставил ее на огонь.

– Как получилось, что вы по-прежнему живете в своем доме? По-моему, все лучшие дома заняли томми.

Фрида помолчала немного, нервно кусая ногти, а потом попыталась объяснить. Рассказала о странном решении английского полковника позволить им остаться в своем доме, хотя он запросто мог бы вышвырнуть их вон; о жене полковника, которая разговаривает сама с собой и у которой дрожат руки; об их сыне, который играет с ее кукольным домиком и повсюду таскает с собой тряпичного солдата. Она говорила и говорила, все больше распаляясь от злости, и Альберт слушал ее с неприкрытым интересом.

– И чем же занимается этот полковник?

– Он комендант Пиннеберга, а чем занимается, я не знаю. Его дома почти и не бывает. Позор. Раскатывает на такой же машине, на какой возили Гитлера, – добавила Фрида для пущей важности, но на Альберта эта информация впечатления не произвела. Он думал о чем-то другом.

– Так, значит, комендант?

Фрида кивнула. Альберт расхаживал по комнате, и она никак не могла понять, злится он или доволен.

– Хорошо. Очень хорошо.

В груди у нее потеплело. Унижение реквизицией воздалось сторицей, и теперь Фриде было что предложить Альберту. Он вернулся к плите, пальцем попробовал воду в кастрюле, разделся до трусов. Ни в движениях его, ни в телосложении не было ничего лишнего. В ее глазах Альберт выглядел совершенством. Даже со шрамом.

– Ты не рассказал мне о нем, – напомнила она.

Он потрогал шрам:

– Это знак сопротивления. Знак тех, кто не смирился с поражением. Посмотри.

Альберт вытянул руку. Она провела пальцем сначала по одной восьмерке, потом по другой, ощутила неровность рубца.

– Как тебе его сделали?

Альберт подошел к буфету, выдвинул ящик, достал пачку сигарет.

– Вот этим.

Он прикурил, глубоко затянулся и предложил сигарету Фриде. Она неловко зажала ее губами, вдохнула дым и тут же закашлялась. Альберт рассмеялся каким-то неожиданно ломаным, трескучим смехом – скорее как мальчишка, чем мужчина.

– Хватила лишнего! Тяни медленно. Вот так. Понемножку.

Он забрал у нее сигарету и показал, как это делается. Коротко затянулся и вернул сигарету. Фрида взяла ее, подержала, но курить не стала, а медленно, как фокусник на сцене, подняла руку и, добившись его внимания, повернула сигарету горящим концом вниз, к раскрытой ладони, и начала опускать.

Альберт схватил ее за руку и забрал сигарету:

– Не порти хорошее курево.

У нее защипало в глазах. Как же так? Только что она была истинной немкой, а теперь вдруг снова глупая девчонка.

Альберт повернул ладони тыльными сторонами вверх, показал ей:

– Видишь?

Фрида смотрела, не понимая.

– Что ты видишь?

Он придвинулся ближе, чтобы она могла рассмотреть кожу, костяшки, ногти. Фрида молчала, боясь сказать что-нибудь не то. Уж лучше ничего не говорить – больше шансов угодить. Здесь, в доме, Альберт изменился: внимательный и заботливый молодой человек стал кем-то другим, более твердым и напористым. Словно наружу проглянула истинная суть.

– Видишь ногти?

Как и у нее, ногти у него были черные от грязи руин. Ногтем большого пальца он выковырнул кусочек грязи из-под ногтя среднего и показал ей: слипшиеся частицы пепла и пыли.

– Пыль нашего города. Пепел наших людей. Посмотри. Здесь. – Альберт выковырнул еще немного грязи. – Это осталось от юной немецкой девушки. Видишь? – Он растер по ладони «останки юной немецкой девушки», поднес ладонь ко рту, слизнул и проглотил. Потом наскреб еще грязи и протянул ладонь Фриде. – Пепел невинных немецких детей, которые никогда не узнают то, что знаем мы, и никогда не увидят то, что видим мы.

Фрида взяла его руку, слизала «пепел невинных немецких детей» и приняла их в себя. Альберт взял ее руки. Раскрыл ладони. Пробежал пальцем по мягкой белой коже – от запястья до локтя и назад.

– Калеча себя, Германии не поможешь. Живя, где живешь, можешь принести пользу… делу. Нам нужны вещи, которые можно продать на черном рынке. Сигареты, медикаменты, ювелирные украшения, одежда. Все ценное, что можно продать. Поможешь?

Она кивнула.

– Кому нам?

– Сопротивлению. Ты познакомишься с ними.

– Вас много?

Альберт вдруг взял ее за подбородок и поцеловал, протолкнув язык между ее губ, она ощутила резкий вкус грязи. Ее и раньше целовали – в душном домике летнего лагеря, где Гитлерюгенд и Юнгмедельбунд жили вместе: власти поощряли подростков искать «благотворную радость бытия», но там было другое. Тот, совавший в нее свои пальцы, был мальчишкой, а его приятели, наблюдавшие за ними, вообще не испытывали никаких чувств. В сравнении с ним Альберт был мужчиной.

– Ты должна узнать кое-что о полковнике. Если он комендант, ему многое известно.

Фрида снова кивнула.

После этого поцелуя она, если бы он попросил, пошла бы даже в русскую зону.

Альберт притянул ее к себе.

– Никому обо мне не говори. Понятно? – Он сжал ее так, что стало больно. Фрида даже испугалась.

– Да.

– Меня нет. Повтори!

– Тебя нет.

Альберт отпустил ее, улыбнулся.

– Хорошо. – Он прошел к висевшей на спинке кресла куртке и достал из кармана что-то, похожее на склянку с таблетками. Вытряхнул одну, проглотил, запил водой. Прошелся по комнате. Сел на подлокотник кресла. Его как будто трясло. От недавнего самообладания ничего не осталось.

– Зачем ты принимаешь таблетки?

– Помогает бодрствовать.

Теперь он казался другим, испуганным и больным мальчишкой. Фриде стало не по себе – она уже привыкла к сильному и отчаянному мужчине. Внутри нее нарастало какое-то странное чувство.

Фрида коснулась его лица, погладила по щеке, как делала мама, когда она не могла уснуть из-за воя бомбардировщиков и страха сгореть заживо во сне. «Что, если я умру посреди сна?» – спрашивала она, и мать всегда отвечала: «Они ничего тебе не сделают».

Теперь то же самое шептали ее губы:

– Они ничего тебе не сделают.

Альберт вздрогнул, как вздрагивает живое существо, не знавшее и не понимающее таких прикосновений. Она погладила его еще раз и еще, а потом он отстранился и пробормотал, что ему надо смыть пыль. Что бы ни терзало Альберта, приручить его одним лишь прикосновением было невозможно.


Морганы сидели перед камином в холле и играли в криббидж, когда на лестнице появился герр Люберт. За ним, отстав на пару шагов, неохотно тащилась Фрида.

– Прошу извинить за вторжение, – сказал Люберт, лицо его было непривычно сурово.

Льюис поднялся:

– Герр Люберт. Мы как раз говорили… говорили… – не так ли, дорогая? – что вы должны как-нибудь составить нам компанию… поиграть и, может быть, посмотреть кино. У вас все хорошо?

Люберт кивнул и остановился, поджидая дочь. Она тоже остановилась за спиной у отца, так что ему пришлось повернуться.

– Мы пришли… Фрида пришла… извиниться.

Рэйчел перевела взгляд на девочку. Та стояла, потупив глаза, уронив одну руку, а другой нервно почесывая локоть.

– За что? – спросил Льюис.

– За это. – Люберт протянул голову Катберта.

– Вы ее нашли! – воскликнул Эдмунд.

– Фрида? – Люберт посторонился, давая слово дочери.

Последовала мучительная пауза. Рэйчел уже хотела сказать, что это неважно – что бы там ни случилось, но тут Фрида подала голос.

– Es tut mir leid, – едва слышно пробормотала она.

– По-английски! – рявкнул Люберт, державшийся принужденно.

– Извините, – сказала Фрида.

Сам факт того, что девочка говорит по-английски, и говорит хорошо, стал для Рэйчел откровением.

– Спасибо, что сказала это.

– Теперь Эдмунду, – потребовал Люберт.

– Извини. – Фрида посмотрела на Эдмунда.

– Все в порядке. Это ерунда.

– При всем уважении, Эдмунд, это не ерунда. – Герр Люберт протянул голову Катберта: – Это твое.

– Er gehort mir![34] – крикнула Фрида и, развернувшись, умчалась вверх по лестнице.

– Komm sofort zuriick![35] – крикнул вслед дочери герр Люберт.

Всем показалось, что он бросится за ней, но тут вмешалась Рэйчел:

– Герр Люберт, пожалуйста. С нее достаточно. Извинения приняты.

– Ox! – Люберт в отчаянии всплеснул руками. – Моя дочь… ее переполняют гнев и злоба. Я… прошу прощения.

– Герр Люберт. Я… мы… мы все ценим и принимаем извинения Фриды, – вступил Льюис. – Ей труднее, чем кому-либо.

– Такая беда… Может быть, нам лучше уехать… пожить у моей свояченицы в Киле.

– В этом нет никакой необходимости, – твердо заявила Рэйчел. – Будьте любезны, дайте это мне. – Она протянула руку, и Люберт отдал отрубленную голову. – Я сама пришью.

Люберт поклонился:

– Благодарю вас. – Он повернулся к Льюису и, сам того не желая, щелкнул каблуками. – Полковник. Примите мои извинения. Обещаю, ничего подобного больше не повторится. [36]

Загрузка...