Кей Сиберс, пятидесяти двух лет, по всем меркам была болезненной женщиной. Она была заядлой курильщицей, имела избыточный вес. Но она не жаловалась на недомогания, пока однажды вечером в 1991 году (после ужина из превосходных ребрышек и «Шардоне») не начала задыхаться, а в ее левой руке не появилась стреляющая боль. Классические признаки инфаркта — уж их-то ее супруг Билл должен был распознать. В конце концов, он был врачом в штате Флорида и подрабатывал коронером. Вместо того чтобы вызвать «скорую помощь» или отвезти больную в пункт первой помощи, он попытался взять у нее из вены кровь. Как он сам объяснил, хотел сделать несколько анализов. Однако через несколько часов Кей скончалась. Решили, что она умерла от закупорки сосудов. Проводить вскрытие Билл Сиберс отказался.
На следующий день благодаря анонимному звонку недоверчивых доброжелателей было назначено вскрытие Кей Сиберс. Результаты токсикологической экспертизы ничего не дали, и Кей похоронили. Однако подозрения вновь возникли, когда стали ходить слухи о том, что Билл Сиберс спит со своей лаборанткой. Тело Кей эксгумировали, и судебный токсиколог Кевин Баллард принялся проверять его на наличие сукцинилхолина — вещества, способствующего высвобождению калия и парализующего мышцы тела, включая и диафрагму. В тканях он обнаружил сукцинилмонохолин — продукт распада сукцинилхолина и доказательство того, что в теле Кей присутствовал яд.
Как это ни смешно, но, хотя Билл Сиберс и спешил похоронить жену, чтобы скрыть улики, бальзамирование помогло сохранить сукцинилмонохолин в тканях и тем самым его обнаружить.
В ту секунду, когда я арестовываю Джейкоба Ханта, начинается настоящая свистопляска. Как только я кладу руку ему на плечо, чтобы отвести назад в кабинет, где фотографируют задержанных и берут у них отпечатки пальцев, его мать начинает рыдать и кричать. А сам парень дергается так, будто я проткнул его мечом. Он наносит мне удар, но тут же в дело вмешивается его адвокат, который (будучи адвокатом) уже, вне всякого сомнения, подумывает, как бы его клиенту не вменили в вину еще и сопротивление сотруднику полиции.
— Джейкоб! — пронзительно кричит Эмма Хант и хватает меня за руку. — Не прикасайтесь к нему! Он не любит, когда к нему прикасаются.
Я осторожно ощупываю челюсть в том месте, где он приложился.
— Неужели? Я тоже не люблю, когда меня бьют, — бормочу я, скручиваю руки Джейкоба за спиной и надеваю наручники. — Мне нужно оформить кое-какие бумаги на вашего сына. Потом мы доставим его в здание суда, где ему будет предъявлено обвинение.
— Он этого не вынесет, — возражает Эмма. — По крайней мере, позвольте мне остаться с ним, чтобы он знал, что все будет хорошо…
— Нельзя! — категорично заявляю я.
— Вы же не станете допрашивать глухого без сурдопереводчика!
— При всем уважении к вам, мадам, ваш сын не глухой. — Я выдерживаю ее взгляд. — Если вы не покинете помещение, я буду вынужден арестовать и вас.
— Эмма, — шепчет адвокат, беря ее под руку.
— Отпустите меня! — отбрасывает она его руку и делает шаг к бьющемуся в конвульсиях сыну, но один из полицейских ее останавливает.
— Выведите их отсюда! — приказываю я и волоку Джейкоба по коридору в фотолабораторию.
Легче усадить быка на заднее сиденье автомобиля.
— Послушай, — говорю я, — не напрягайся так!
Но он продолжает вырываться, пока я наконец не заталкиваю его в небольшой кабинет. Здесь находится машина для снятия отпечатков пальцев и камера, чтобы делать фотографии, — довольно дорогое оборудование, на мой взгляд, которое может пострадать от припадка Джейкоба.
— Встань здесь! — Я указываю на белую линию на полу. — Смотри в объектив.
Джейкоб поднимает лицо и закрывает глаза.
— Открой глаза! — велю я.
Он открывает, но закатывает их к потолку. Через минуту мне таки удается сделать этот чертов снимок анфас, потом я делаю несколько снимков в профиль.
И тут, повернувшись направо, он замечает машину для снятия отпечатков пальцев и застывает на месте.
— Это известный «Лайв Скан»? — бормочет Джейкоб, и это первые внятные слова, которые он произнес со времени ареста.
— Да. — Я становлюсь за пульт и внезапно понимаю, как намного проще снять у него отпечатки пальцев. — Хочешь посмотреть, как он работает?
Как будто щелкнул переключатель — безумный торнадо тут же обернулся любознательным ребенком. Джейкоб делает шаг вперед.
— Тут цифровая память, если не ошибаюсь?
— Не ошибаешься. — Я набираю имя. — Как тебя зовут? Джейкоб…
— Б. Хант.
— Дата рождения?
— Двадцать первое декабря одна тысяча девятьсот девяносто первого года, — отвечает он.
— Ты случайно не знаешь номер карточки социального страхования?
Он без запинки громко диктует ряд цифр, глядя поверх моего плеча на следующее поле.
— Вес: восемьдесят четыре килограмма, — говорит Джейкоб, все больше оживляясь. — Род занятий: учащийся. Место рождения: Берлингтон, штат Вермонт.
Я достаю бутыль с лосьоном «Корн Хаскерз», который мы используем для увлажнения подушечек пальцев, чтобы запечатлеть все изгибы линий на коже, и понимаю, что у Джейкоба до сих пор руки за спиной и в наручниках.
— Хочу показать тебе, как работает этот аппарат, — медленно говорю я, — но не могу этого сделать, потому что на тебе наручники.
— Правильно, я понимаю, — говорит Джейкоб и продолжает таращиться на экран сканера.
Думаю, если бы я сказал ему, что придется пожертвовать рукой или ногой ради того, чтобы увидеть, как работает этот аппарат, он бы с радостью согласился. Я снимаю с него наручники и обрабатываю подушечки пальцев лосьоном, потом беру его правую руку в свою.
— Сперва сделаем оттиски больших пальцев, — говорю я, надавливая попеременно пальцами Джейкоба на экран. — Потом остальные.
Остальные пальцы каждой руки одновременно прижимаются к стеклянной поверхности сканера.
— Как только отпечатки загрузятся в компьютер, их можно будет сравнивать. Покрути из стороны в сторону, большие пальцы внутрь, остальные наружу, — продолжаю я, проделывая это с одним пальцем, потом с остальными.
Когда аппарат признает один из прокатанных пальцев непригодным для идентификации, брови Джейкоба взлетают вверх.
— Удивительно! — восклицает он. — Она не воспринимает некачественные отпечатки?
— Нет. Машина дает знать: я слишком быстро убрал палец или отпечаток получается слишком темным. Значит, нужно отсканировать отпечатки заново.
Я заканчиваю с пальцами и прижимаю к стеклу всю ладонь — подобные отпечатки мы чаще всего находим на стеклах, если преступник заглядывал в окна. Наконец я сканирую «писательскую ладонь» — изогнутую руку, вдоль мизинца до запястья. К тому времени, когда я перехожу к левой руке Джейкоба, он уже практически все делает сам.
— Все предельно просто, — говорю я, когда изображения отпечатков выстраиваются на экране.
— И прямо отсюда можно переслать их в автоматическую систему распознавания отпечатков пальцев? — интересуется Джейкоб.
— Хотелось бы.
Иметь под рукой цифровой сканер, соединенный с АСРОП — настоящая мечта. Я уже не юнец и помню, что раньше все было куда сложнее, чем теперь. Отпечатки посылали в центральное хранилище штата, где они снабжались документами и отсылались в ФБР. Я, после того как запру Джейкоба в камере, вернусь сюда и посмотрю, не привлекался ли он ранее. Я не надеюсь на успех, но это совершенно не значит, что Джейкоб впервые преступает закон. Это всего лишь означает, что его впервые поймали.
Принтер выплевывает карточку с отпечатками, которую я прикреплю к делу Джейкоба вместе с его фотографиями. Вверху значатся все личные данные Джейкоба. Ниже десять маленьких квадратиков, в каждом отпечаток. Под ними, словно армия солдатиков, выстроились десять цифр.
В это мгновение я обращаю внимание на лицо Джейкоба. Глаза у него блестят, на губах улыбка. Его арестовали за убийство, а он на седьмом небе от счастья, потому что удалось собственными глазами увидеть цифровой сканер.
Я нажимаю кнопку, выезжает вторая карточка.
— Держи, — протягиваю ее ему.
Он начинает раскачиваться на носочках.
— Вы имеете в виду… что мне можно это взять?
— А почему нет, черт побери?! — отвечаю я.
Пока он пребывает в эйфории от распечатки, я хватаю его за локоть и веду в камеру. На этот раз он не взрывается от моего прикосновения. Даже не замечает.
Однажды меня вызвали на самоубийство. Парень перебрал снотворного, когда его сестра попросила посидеть с ее десятилетними сыновьями-близнецами. Настоящие чудовища! Когда они не смогли разбудить своего дядю, то решили над ним поиздеваться. Намазали лицо взбитыми сливками, водрузили на нос вишенку — это первое, что бросилось мне в глаза, когда я взглянул на тело, распростертое на диване в гостиной.
Эти мальчики так и не поняли, что их дядя умер.
Когда-нибудь им, конечно же, скажут. И, несмотря на то что мне там делать было нечего, я много думал об этих близнецах. Просто понимаешь: когда они узнают, то уже никогда не будут прежними. Я, похоже, был последним, кто видел этих мальчишек, когда они были просто детьми, когда смерть меньше всего занимала их умы.
Сегодня вечером это не давало мне покоя. Не мертвые, чьи тела я повидал, а живые, которые преследуют наяву.
Когда я запер Джейкоба в камере, он даже не отреагировал — и это напугало меня больше его недавнего приступа.
— Я приду за тобой, — обещаю я, — нужно закончить с бумагами, а потом мы пойдем в суд. Договорились?
Он молчит. В правой руке сжимает карточку с отпечатками пальцев. Левой бьет по ноге.
— Может, присядешь? — предлагаю я.
Вместо того чтобы сесть на койку, Джейкоб тут же усаживается на бетонный пол.
У нас в камерах установлены видеокамеры, поэтому преступники находятся под постоянным наблюдением. Мне нужно было заканчивать с бумажной волокитой, которой нет конца и края, но вместо этого я иду в дежурку и вглядываюсь в монитор. Десять минут Джейкоб Хант не шевелится, если не считать размахивания рукой. Потом очень медленно отодвигается назад, пока не упирается спиной в стену, вжимается в угол камеры. Его губы шевелятся.
— Что, черт побери, он шепчет? — спрашиваю я дежурного.
— Не могу знать!
Я выхожу из дежурки и приоткрываю дверь, ведущую в камеру предварительного содержания. Голос Джейкоба едва различим:
— «Все вокруг в моем родном городе пытаются выследить меня. Говорят, что хотят признать меня виновным в убийстве помощника шерифа».
Я распахиваю дверь и вхожу в камеру. Джейкоб продолжает петь, его голос становится то громче, то тише. Мои шаги эхом отдаются на бетонном полу, но он не замолкает. Не замолкает даже тогда, когда я стою уже по его сторону прутьев, прямо перед ним, скрестив руки на груди.
Он поет еще два раза, потом замолкает. На меня он не смотрит, но по его расправленным плечам я понимаю: он знает о моем присутствии.
Со вздохом понимаю, что больше не оставлю этого парня одного. И не смогу закончить оформлять документы, пока не удастся убедить его, что это очередной урок полицейских процедур.
— Что ж, — говорю я, отпирая дверь камеры, — ты когда-нибудь заполнял первичный бланк задержания в полиции?
Услышав, что детектив грозит арестовать Эмму Хант, если она не прекратит вопить, я выхожу из ступора, в который меня повергла его предыдущая фраза: «Потом мы доставим его в здание суда, где ему будет предъявлено обвинение».
Что, черт побери, я знаю о «предъявлении обвинения»?
Я выиграл парочку гражданских исков. Но предъявление обвинения по уголовному делу — совершенно иной коленкор.
Мы в машине Эммы, едем в суд, но я с трудом ее уломал. Она отказывалась покидать полицейский участок без Джейкоба. Мне удалось убедить ее покинуть участок единственным способом — пообещав показать, куда переведут ее сына.
— Я должна быть с ним, — заявляет она, проскакивая на красный сигнал светофора. — Я, черт побери, его мать! — Как будто внезапно вспомнив о чем-то, она ужасается. — Тео, боже мой, Тео… Он даже не знает, где мы.
Понятия не имею, кто такой Тео, но, честно признаться, у меня нет времени интересоваться. Все мои мысли заняты тем, где я должен стоять в зале судебного заседания.
Что я должен говорить?
Кому первому дают слово? Мне или обвинителю?
— Это совершеннейшее недоразумение, — настойчиво повторяет Эмма. — Джейкоб и мухи не обидит. Он не может быть виновен.
Откровенно признаться, я даже не знаю, в какой зал судебных заседаний надо идти.
— Вы вообще меня слушаете? — спрашивает Эмма, и в этот момент я понимаю, что она, по-видимому, задала мне вопрос.
— Да, — отвечаю я, полагая, что хотя бы на пятьдесят процентов не ошибся.
Она прищуривается.
— Налево или направо? — повторяет она.
Мы стоим у знака «стоп».
— Налево, — бормочу я.
— Что происходит, когда предъявляют обвинение? — спрашивает она. — Джейкоб не должен говорить, верно?
— Не должен. Говорить будет адвокат. То есть я. Суть предъявления обвинения заключается в том, чтобы зачитать обвиняемому, в чем его, собственно, обвиняют, и назначить сумму залога.
Это все, что я вспомнил из университетского курса.
Но сказал я об этом Эмме зря.
— Залог? — повторяет она. — Джейкоба посадят в тюрьму?
— Я не знаю, — честно отвечаю я. — Поживем увидим.
Эмма паркуется на стоянке перед зданием суда.
— Когда его привезут?
На этот вопрос у меня нет ответа. Единственное, что я знаю: рабочий день подходит к концу, и если детектив Метсон не поторопится, то Джейкобу придется провести ночь в окружной тюрьме. Но об этом я Эмме сообщать не буду.
Внутри здания суда царит тишина: большинство дел, назначенных на сегодня, уже рассмотрены. Однако наше дело еще только предстоит рассмотреть, поэтому мне просто необходим ускоренный курс обучения уголовному праву и процессу, пока мой клиент не понял, что я обычный самозванец.
— Подождите здесь, — предлагаю я, указывая на кресло в коридоре.
— А вы куда?
— Заполнить… кое-какие необходимые бумаги, пока не привезли Джейкоба, — отвечаю я, изо всех сил стараясь выглядеть уверенно, и стремглав бросаюсь в кабинет секретаря.
Как медсестры в больницах осведомлены лучше докторов, так и секретари в судах знают порой больше, чем сами судьи. Поэтому если действительно хотите что-то толком узнать о судебном процессе, то лучше потратить больше времени, умасливая секретарей, чем самих судей.
— Здравствуйте! — приветствую я невысокую темноволосую женщину, которая всматривается в экран компьютера. — Я здесь, чтобы выслушать предъявляемые обвинения.
Она отрывает глаза от экрана и равнодушно отвечает:
— Рада за вас.
Мой взгляд падает на табличку с именем на ее письменном столе.
— Интересно… Дороти, а вы не скажете, в каком зале это будет происходить?
— Держу пари, что в зале судебных заседаний по уголовным делам…
— Точно, — улыбаюсь я, как будто давно это знал. — А судья?
— Поскольку сегодня понедельник, председательствует судья Каттингс, — говорит она.
— Спасибо. Спасибо огромное, — благодарю я. — Приятно иметь с вами дело.
— А я как рада нашей встрече! — нараспев отвечает она.
Я уже собираюсь выйти, но в последнее мгновение оборачиваюсь.
— Последний вопрос…
— Да?
— Я… должен что-нибудь говорить?
Дороти отрывается от компьютера.
— Судья спросит, признаете ли вы себя виновным, — отвечает она.
— Понятно. Премного благодарен за помощь, — расшаркиваюсь я.
В коридоре я вижу, как Эмма нажимает отбой на своем сотовом.
— Ну? — спрашивает она.
Я опускаюсь в свободное кресло рядом с ней.
— Здесь проблем не будет, — успокаиваю я ее, надеясь, что смогу убедить в этом и себя самого.
Мы с Эммой присутствуем на трех судебных заседаниях, где предъявляются обвинения: одно — в хранении наркотиков, одно — в ограблении со взломом, еще одно — в оскорблении общественной нравственности. Потом в зал суда вводят Джейкоба. Со своего места на галерке я тут же по поведению Эммы замечаю, что привели ее сына: она сидит немного напряженнее, затаив дыхание.
Если посидеть в зале судебных заседаний, то станет ясно, что студенты, занимавшиеся в колледже футболом, — самые недалекие, без признаков шеи, — по окончании становятся судебными приставами. Два таких бегемота тащат Джейкоба, который изо всех сил пытается вырваться из их лап. Он беспрестанно вытягивает шею, вглядывается в лица находящихся в зале заседания людей, и, как только замечает Эмму, обмякает от облегчения.
Я встаю, спускаюсь с галерки, потому что пришло время для рассмотрения нашего дела, и слишком поздно замечаю, что за мной неотступно следует Эмма.
— Вы должны оставаться на месте, — бросаю я через плечо, занимая место за столом обвиняемого рядом со своим клиентом. — Привет! — шепчу я Джейкобу. — Меня зовут Оливер. Твоя мама наняла меня защищать тебя. Я все улажу. Ничего не говори судье. Говорить буду я.
Во время всей моей речи Джейкоб не сводит глаз со своих коленей. Как только я замолкаю, он поворачивается на стуле.
— Мама! — зовет он. — Что происходит?
— Адвокат, — предупреждает пристав повыше, — либо заставьте своего клиента молчать, либо его отправят назад в камеру.
— Я же только что сказал тебе: ни с кем не разговаривай, — укоряю я Джейкоба.
— Вы сказали ничего не говорить судье.
— Разговаривать нельзя ни с кем, — разъясняю я. — Понятно?
Джейкоб смотрит в стол.
— Джейкоб? Ты меня слышишь?
— Вы сказали ни с кем не разговаривать, — шепчет он. — Уже передумали?
Судья Каттингс, лишенный всякой сентиментальности животновод, в свободное от работы время разводит на ферме лам, да и сам, на мой взгляд, немного похож на ламу. Не успел он произнести имя Джейкоба, как из боковой двери появляется секретарша Дороти и передает ему записку. Судья засовывает в записку свой длинный нос и вздыхает.
— Мне необходимо в другом зале предъявить обвинение клиентам мистера Робишо. Поскольку он уже находится там с подсудимыми, я закончу с ним, а потом рассмотрю дело этого обвиняемого.
Как только он произносит слово «обвиняемого», Джейкоб вскакивает с места.
— Мне необходим перерыв, — заявляет он.
— Заткнись, — шепчу я.
— Мне необходим перерыв!
В моем мозгу проносятся тысячи мыслей: «Как заставить этого мальчишку заткнуться? Как заставить судью забыть разворачивающуюся на его глазах сцену? Как бы урегулировал подобную ситуацию опытный адвокат? Когда клиент становится пустозвоном? Когда же я наконец стану прожженным адвокатом и перестану заниматься самоедством?»
В ту секунду, как Джейкоб делает шаг, на него наваливаются два пристава. Он начинает кричать, высоко, пронзительно.
— Отпустите его! — разрывается за моей спиной Эмма. — Он не понимает! В школе ему разрешают выходить из класса, когда возникает непредвиденная ситуация…
— У нас не школа! — гремит судья. — Это зал судебных заседаний! А вас, мадам, сейчас выведут отсюда.
Второй пристав отпускает Джейкоба и выходит в проход, чтобы вывести Эмму.
— Я могу объяснить! — кричит она, но голос становится все глуше: ее силой выводят из зала.
Я смотрю на своего клиента, чье обмякшее тело тянут к другой двери.
— «Убери от меня свои вонючие лапы, ты, чертова грязная обезьяна!» — орет Джейкоб.
Судья пристально смотрит на меня.
— Это из фильма «Планета обезьян», — бормочу я.
— «Я зол как черт и больше не намерен это терпеть», — отвечает он. — Это из «Телесети». Настоятельно рекомендую посмотреть этот фильм, когда успокоите своего клиента.
Я втягиваю голову в плечи и спешу по проходу. За дверью зала заседаний стоит Эмма, разгневанная и багровая. Ее глаза мечут в пристава молнии.
— Ваш парень подождет, пока зал освободится, — говорит мне пристав. — Тогда ему предъявят обвинение. Его матери входить в зал впредь запрещено.
Пристав возвращается в зал, дверь со стоном закрывается. Мы с Эммой остаемся в коридоре одни. Она хватает меня за руку и тянет к лестнице.
— Что… что вы делаете?
— Он же внизу, верно? Идем!
— Постойте. — Я упираюсь и скрещиваю руки на груди. — Что все это значит?
— Я не хотела вам говорить, но вынуждена. У него синдром Аспергера. Временами Джейкоб кажется абсолютно нормальным, даже замечательным, но иногда сущий пустяк может вызвать настоящий приступ.
— В зале суда нельзя так вести себя. Я думал, он разбирается в криминалистике, все знает о копах и законах. Джейкоб должен вести себя почтительно и тихо, в противном случае ему не позавидуешь.
— Он пытается, — настаивает Эмма. — Именно поэтому и просил перерыв.
— Что?
— Перерыв — чтобы убежать от шума и замешательства туда, где он мог бы успокоиться. В школе для этих целей есть специально оборудованный кабинет… Послушайте, давайте поговорим об этом позднее, а сейчас просто пойдем к нему.
Джейкоб получил свой перерыв… в камере.
— Вас туда не пустят.
Она вздрагивает, как от удара.
— Да? — произносит Эмма. — А вас?
Честно признаться, не уверен. Я заглядываю в зал заседаний. Пристав, скрестив руки на груди, стоит у самой двери.
— Я могу поговорить со своим клиентом? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает он. — Идите.
Я ожидаю, что он проводит меня к Джейкобу, но пристав даже не пошевелился.
— Спасибо, — благодарю я и иду мимо Эммы вниз по лестнице.
Надеюсь, камеры находятся именно там.
После пятиминутных поисков — сперва я попал в туалет и котельную — я таки нашел то, что искал. Джейкоб сидит в углу камеры, размахивая одной рукой, как птица крылом, плечи сгорблены, и писклявым голосом распевает песни Боба Марли.
— Почему ты поешь эту песню? — спрашиваю я, останавливаясь перед решеткой.
Он замолкает на середине куплета.
— От нее мне становится лучше.
Я раздумываю над сказанным.
— А песни Дилана знаешь? — Он молчит, и я делаю шаг вперед. — Послушай, Джейкоб… Я знаю, что ты не понимаешь, что происходит вокруг. Если уж начистоту, я и сам не понимаю. Я раньше никогда этим не занимался. Но вместе мы разгадаем. Только пообещай мне одно: говорить буду я. — Я жду, пока Джейкоб кивнет в знак того, что понял меня, но ничего не происходит. — Ты мне веришь?
— Нет, — отвечает он. — Не верю. — Он встает. — Передадите маме кое-что?
— Конечно.
Он обхватывает прутья пальцами. Они у него длинные, изящные.
— «Жизнь похожа на коробку шоколадных конфет, — шепчет он. — Никогда не знаешь, что попадется».
Я смеюсь, полагая, что парню не так уж плохо, если он в состоянии шутить. Но потом понимаю, что он абсолютно серьезен.
— Я ей передам, — обещаю ему.
Когда я возвращаюсь, Эмма меряет шагами коридор.
— Как он? — спрашивает она, как только я показываюсь из-за угла. — Он в состоянии отвечать?
— Да, да, — заверяю я. — Похоже, Джейкоб крепче, чем вы считаете.
— Вы поняли это за те пять минут, что провели рядом с ним? — Она закатывает глаза. — Он обедает в шесть. Если он не…
— Я принесу ему что-нибудь перекусить из автомата.
— Пища не должна содержать казеина и глютена.
Я, черт побери, понятия не имею, что это значит!
— Эмма, вам необходимо успокоиться.
Она начинает меня распекать.
— Мой старший сын — аутист! — арестован по подозрению в убийстве. Его бросили в камеру где-то в подвале. Ради всего святого, не смейте меня успокаивать!
— Если в зале суда вы опять сорветесь, Джейкобу это не поможет. — Она продолжает хранить молчание, и я сажусь на скамейку напротив. — Он просил вам кое-что передать.
На ее лице вспыхивает такая отчаянная надежда, что мне приходится отвести взгляд.
— «Жизнь похожа на коробку шоколадных конфет», — цитирую я.
Эмма со вздохом опускается рядом со мной на скамью.
— «Форрест Гамп». Один из его любимых.
— Любитель кино?
— Ревностный. Может показаться, что он готовится к экзамену, который позже придется сдавать. — Она бросает на меня взгляд. — Когда его переполняют чувства, он не всегда может подобрать нужные слова, поэтому цитирует чужие.
Я вспоминаю, как Джейкоб выплюнул слова Чарлтона Хестона, когда пристав схватил его за руку, и широко улыбаюсь.
— Он «подстраивает» для меня места совершения преступлений, — негромко признается Эмма. — Чтобы я, взглянув на улики, смогла воссоздать картину преступления. Но мне следовало развить эту тему дальше. Мы с ним никогда не говорили о том, что происходит потом. Что происходит сейчас.
— Я понимаю, что вы расстроены, но у нас будет время все выяснить. Сегодняшнее заседание — для «галочки».
Она удивленно смотрит на меня. Я, когда учился в колледже, всегда восхищался девушками, у которых на подбородке остаются следы зубной пасты или теми, которые засовывали карандаши в спутанные волосы, чтобы они не падали на лицо. Девушки, которыми я был сражен наповал, так мало заботились о своем внешнем виде, что возвращались к естественной, безыскусной красоте. Эмма Хант, вероятно, лет на десять старше меня, но до сих пор настоящая красавица.
— Сколько вам лет? — через секунду спрашивает она.
— Не думаю, что биологический возраст подходящее мерило…
— Двадцать четыре? — пытается угадать она.
— Двадцать восемь.
Она прикрывает глаза и качает головой.
— Мне было двадцать восемь уже тысячу лет назад.
— В таком случае вы отлично выглядите для своего возраста, — замечаю я.
Прищурившись, она пристально смотрит мне в глаза.
— Обещайте, — велит она, — обещайте, что вытащите моего сына отсюда!
Я киваю, и в этот момент мне хочется быть белым рыцарем, хочется иметь право сказать ей, что я знаю закон так же хорошо, как умею подковать норовистую кобылу. И я не хочу при этом выглядеть лжецом. В этот момент из-за угла выглядывает пристав.
— Мы готовы, — сообщает он.
Как бы я хотел сказать то же самое о себе!
Пустынный зал судебных заседаний выглядит совершенно по-другому. В воздухе висят пылинки, а звуки моих шагов по паркету похожи на выстрелы. Мы с Эммой подходим к первым рядам скамеек. Я усаживаю ее прямо за перилами, а сам занимаю место за столиком подсудимого.
Дежа вю.
Джейкоба вводят приставы. Он в наручниках, и я слышу, как Эмма у меня за спиной громко вздыхает, когда видит их на сыне. Но опять-таки его выводили из зала суда силой, и есть причины полагать, что он выкинет такой же фортель еще раз. Джейкоб садится рядом со мной, и наручники звякают у него на коленях. Он плотно сжимает губы — они превратились в ровную полоску, — как будто давая понять, что помнит мои инструкции.
— Встать! Суд идет! — объявляет пристав.
Я встаю и дергаю Джейкоба за рукав, чтобы он тоже поднялся.
Входит судья Каттингс. Он тяжело опускается в кресло, и его одежды надуваются, словно на ветру.
— Надеюсь, вы поговорили со своим клиентом о поведении в зале суда, господин адвокат?
— Да, Ваша честь, — отвечаю я. — Прошу прощения за этот приступ. Джейкоб аутист.
Судья хмурится.
— Вы гарантируете его адекватность?
— Да, — отвечаю я.
— Отлично. Мистер Бонд, вашему клиенту предъявляется обвинение в убийстве первой степени согласно статье 13, пункт 2301, Уголовного кодекса штата Вермонт. Есть необходимость сейчас зачитывать его права?
— Нет, Ваша честь.
Он кивает.
— В таком случае, я должен убедиться в его недееспособности, чтобы признать его невиновным.
Мгновение я медлю в нерешительности. Если судья должен убедиться в недееспособности, означает ли это, что мне тоже необходимо в этом убедиться?
— У подсудимого на данном этапе есть вопросы, требующие судебного решения, господин адвокат?
— Не думаю, Ваша честь…
— Отлично. Тогда слушание по делу назначается через две недели, в девять утра. Увидимся в суде, мистер Бонд.
Пристав покрупнее приближается к скамье обвиняемого и рывком ставит Джейкоба на ноги. Он взвизгивает, но потом вспоминает правила поведения в суде и замолкает.
— Минутку… — возражаю я. — Ваше честь, разве вы только что не разрешили нам уйти?
— Я разрешил идти вам, господин адвокат. Ваш клиент, с другой стороны, обвиняется в убийстве и будет содержаться под стражей в ожидании слушания по делу о его недееспособности по вашему же собственному требованию.
Он покидает скамью и возвращается в кулуары, а Джейкоба опять выводят из зала суда — на этот раз он молчит, — чтобы на две недели отправить в тюрьму. Я набираюсь храбрости и поворачиваюсь к Эмме Хант, чтобы признаться: только что я поступил так, как обещал не поступать.
Мама редко плачет. Первый раз, как я уже рассказывал, она расплакалась в библиотеке, когда истерику устроил я, а не Джейкоб. Второй раз это случилось, когда мне было десять, а Джейкобу тринадцать и ему задали на дом задание по навыкам безопасной жизнедеятельности — дополнительному предмету, который он терпеть не мог. Дело в том, что кроме него в классе учился только один ребенок-аутист. Но у того был не синдром Аспергера, он был более отсталым и на уроках большую часть времени выкладывал непрерывную цепочку из карандашей. Еще у троих был сидром Дауна либо нарушения в развитии. Поэтому на этих занятиях отводилось много времени на гигиену — элементарные вещи, которые Джейкоб уже давно усвоил, и лишь крохи — на социальные навыки. Однажды учитель велел им завести друга к следующему занятию.
— Нельзя «завести» друга, — нахмурился Джейкоб. — Нельзя подружиться с человеком по указке, как приготовить макароны с сыром, следуя инструкции на пачке.
— Тебе лишь необходимо запомнить шаги, о которых рассказывала миссис Лафо, — заметила мама. — Посмотри человеку в глаза, назови его по имени, спроси, не хочет ли он поиграть.
Даже в десять лет я понимал, что подобные «правила» обязательно закончатся тем, что тебе надерут зад, но Джейкобу этого объяснять не собирался.
Мы все трое потащились на ближайшую детскую площадку. Я сел с мамой на скамейку, а Джейкоб пошел заводить друга. Трудность заключалась еще и в том, что на площадке не было его ровесников. Самому старшему ребенку было лет десять, как и мне, он висел головой вниз на «шведской стенке». Джейкоб подошел и наклонился вбок, чтобы заглянуть ему в глаза.
— Меня зовут Джейкоб, — произнес он своим обычным голосом, к которому я-то уже привык, но посторонним он мог показаться странным — ровный, как лист алюминия, даже в тех местах, где должно звучать восклицание. — Хочешь поиграть?
Мальчик ловко спрыгнул на землю.
— Ты, это… отсталый, что ли?
Джейкоб задумался над его словами.
— Нет.
— Спешу сообщить, — сказал мальчик, — ты он и есть.
Мальчишка убежал, оставив Джейкоба одного у спортивного снаряда. Я собрался было прийти брату на выручку, но он вдруг начал медленно поворачиваться. Я не мог понять, что он делает, пока до меня не дошло: ему нравится звук сухого листа, шуршащего под обутыми в кроссовки ногами.
Джейкоб на цыпочках, намеренно наступая на листья, направился к песочнице. Там две крошки — одна белокурая, вторая рыжая с двумя косичками — «пекли» из песка пиццу.
— Вот еще одна, — сказала первая девочка и шлепнула пригоршню песка на деревянный бортик, чтобы подружка могла украсить ее пеперони из камешков и моцареллой из травы.
— Привет, я Джейкоб, — представился мой брат.
— Меня зовут Анника. Когда я вырасту, то стану единорогом, — сказала белокурая малышка.
«Косички» не отрывали глаз от ряда готовых пицц.
— Моего младшего брата стошнило в ванной, он поскользнулся и упал на задницу.
— Хотите поиграть? — спросил Джейкоб. — Мы могли бы раскапывать динозавров.
— В песочнице нет динозавров, только пицца, — возразила Анника. — Мэгги украшает пиццу сыром и колбасой, а ты можешь быть официантом.
Рядом с этими девочками Джейкоб смотрится в песочнице настоящим великаном. Какая-то женщина бросает на него сердитые взгляды, и я мог бы поспорить на пятьдесят баксов, что это мама Анники или Мэгги, которая не может понять, чего ждать от тринадцатилетнего лба, играющего рядом с ее драгоценной доченькой. Джейкоб поднимает палочку и начинает рисовать на песке скелет динозавра.
— Аллозавры имели вилочки, как и остальные хищные динозавры, — говорит он. — Совсем как у куриц.
— Вот еще одна, — возвещает Анника, плюхая кучку песка перед Мэгги.
Между ними и Джейкобом существовала хорошо заметная граница. Они играли не вместе, они играли рядом друг с другом.
В этот момент Джейкоб поднимает голову и улыбается мне. Потом кивает на девочек, как будто говоря: «Эй, смотри, я завел двух друзей».
Я смотрю на маму и тут замечаю, что она плачет. Слезы катятся по ее щекам, а она даже не пытается их вытереть. Такое впечатление, что она не понимает, что плачет.
В ее жизни случались моменты, когда действительно было из-за чего плакать. Когда, например, ее вызывали к директору школы, чтобы сообщить о том, что натворил Джейкоб. Или когда у него случался приступ в людном месте — как, например, в прошлом году перед павильоном Санта-Клауса в торговом центре, и тысячи детей с родителями стали свидетелями припадка. Однако тогда моя мать даже слезинки не проронила, ее лицо оставалось непроницаемым. По правде говоря, в такие моменты мама замыкается в себе, совсем как Джейкоб.
Не знаю, почему вид брата, играющего в песочнице с двумя крошками, стал для нее каплей, переполнившей чашу. Одно я знаю: в то мгновение я почувствовал, как мир для меня перевернулся. Плакать должны дети, а мамы их успокаивать — не наоборот. Именно поэтому матери горы сворачивают, чтобы дети не видели их слез.
И тогда я решил: если мама плачет из-за Джейкоба, успокоить ее должен я.
Разумеется, мне известно, где они: мама звонила из суда. Но я не могу сосредоточиться на геометрии или основах права, пока они не вернутся домой.
Интересно, как примут мои учителя такое оправдание: «Простите, я не сделал домашнее задание, потому что мой брат был в суде в качестве обвиняемого». Учитель геометрии, конечно, тут же ответит: «Я уже тысячу раз слышал аналогичные отговорки».
Услышав звук открывающейся двери, я выбегаю в прихожую, чтобы узнать, что произошло. Входит мама, одна, и опускается на скамейку, куда мы обычно бросаем рюкзаки.
— Где Джейкоб? — спрашиваю я.
Мама медленно поднимает голову.
— В тюрьме, — шепчет она. — Боже мой, он в тюрьме!
Она все клонится и клонится, пока не складывается пополам.
— Мама?
Я трогаю ее за плечо, но она даже не шевелится. Я пугаюсь до смерти — жутко знакомое состояние. Через секунду я понимаю: этот взгляд в никуда, нежелание отвечать… Именно так на прошлой неделе выглядел Джейкоб, когда мы не могли до него «достучаться».
— Мама, перестань!
Я обхватываю ее за талию и приподнимаю. Кожа да кости. Веду ее наверх. Почему, черт побери, Джейкоб оказался в тюрьме? Неужели человеку не гарантировано право безотлагательного судебного разбирательства? Или же суд был слишком безотлагателен? Если бы я выполнил домашнее задание по основам права, то наверняка бы понял, что произошло. Одно я знаю точно: маму расспрашивать нельзя.
Я усаживаю ее на кровать, опускаюсь рядом на колени, снимаю с нее туфли.
— Ложись, — советую я. Скорее всего, именно так сказала бы она, окажись я на ее месте. — Я принесу тебе чашечку чаю, договорились?
В кухне я ставлю чайник на огонь, и меня охватывает дежавю: в последний раз, когда я это проделывал — ставил чайник, доставал пакетик чая, перебрасывал бумажный ярлычок через край кружки, — я находился в доме Джесс Огилви. То, что сейчас в тюрьме сидит Джейкоб, а я дома, — простое везение. С легкостью все могло быть и наоборот.
Одна часть меня облегченно вздыхает, отчего я чувствую себя полным ничтожеством.
Интересно, что детектив сказал Джейкобу? Зачем мама сама повезла его в участок? Возможно, именно поэтому она не в себе: это не сожаление, а чувство вины. Я ее прекрасно понимаю. Если бы я поехал к копам и рассказал, что видел в тот день Джесс Огилви живой и обнаженной, навредили бы мои слова Джейкобу или помогли?
Я, по правде сказать, не знаю, какой чай пьет мама, поэтому добавляю в него и молоко, и сахар. Несу наверх. Она сидит на постели, опираясь спиной на груду подушек. Видит меня и тут же вскакивает.
— Мальчик мой… — говорит она, когда я присаживаюсь рядом, и гладит меня по щеке. — Мой прекрасный мальчик…
Обо мне она говорит или о Джейкобе — сейчас это неважно.
— Мама, — спрашиваю я, — что происходит?
— Джейкобу пришлось остаться в тюрьме… на две недели. Он снова предстанет перед судом, когда будет решаться вопрос о его дееспособности.
Что ж, возможно, я и не семи пядей во лбу, но держать за решеткой человека, который вполне может оказаться вообще не подлежащим суду, — не лучшее, на мой взгляд, решение. Если он не в состоянии предстать перед судом, то как же он может сидеть за решеткой сейчас?
— Но… он не сделал ничего противозаконного, — говорю я и выжидающе смотрю на маму. Быть может, ей известно больше, чем мне.
Если и так, то виду она не показывает.
— Похоже, это не имеет никакого значения.
Сегодня на уроке мы обсуждали краеугольный камень нашего судопроизводства: человек невиновен, пока не доказано обратное. Бросить человека за решетку, а уже потом выяснять, что делать дальше… Это вовсе не похоже на то, что его собираются оправдать за недостатком улик. Больше смахивает на то, что его уже осудили, поэтому пусть привыкает к новому месту жительства.
Мама рассказывает, как детектив обманом заставил Джейкоба давать показания. Как она побежала за адвокатом. Как прямо у нее на глазах Джейкоба арестовали. Как он бросился на судебных приставов, когда те попытались взять его под руки.
Я не понимаю, почему этот адвокат не смог освободить Джейкоба и привезти его домой. Я прочел достаточно романов Гришема,[16] чтобы знать: так делается сплошь и рядом, особенно когда человек ранее не привлекался.
— И что теперь? — спрашиваю я.
Я имею в виду не только Джейкоба. Нас тоже. Все эти годы я жалел, что Джейкоб появился на свет, но теперь, когда его нет дома, образовалась пустота. Как я могу есть суп, зная, что мой брат где-то в камере? Как мне просыпаться по утрам? Ходить в школу? Делать вид, что в жизни ничего не изменилось?
— Оливер, так зовут адвоката, говорит, что людей чаще всего освобождают из-под ареста. Полиция находит новые улики, и первоначального подозреваемого отпускают.
Она цепляется за эту надежду, как за соломинку, за амулет, за талисман. Джейкоба освободят, и мы сможем вернуться к своей размеренной жизни. И неважно, что наша размеренная жизнь не такая уж увлекательная, и «освободят» не значит, что все случившееся забудется. Каково провести в тюрьме двадцать лет за преступление, которого не совершал, прежде чем тебя оправдают благодаря анализу ДНК. Разумеется, сейчас ты свободен, но тех прожитых двадцати лет не вернуть. Ты навсегда останешься человеком, «когда-то сидевшим в тюрьме».
Я не знаю, как все это объяснить маме, но уверен, что она в любом случае не захочет этого слышать, поэтому протягиваю руку за пультом на ее ночном столике и включаю телевизор, который стоит на комоде у противоположной стены. Передают последние известия, метеоролог обещает на следующей неделе местами грозы.
— Спасибо, Норм, — благодарит диктор. — Сообщаем последние новости по делу об убийстве Джессики Огилви… По подозрению в совершении преступления полиция арестовала восемнадцатилетнего Джейкоба Ханта из Таунсенда, штат Вермонт.
Сидящая рядом со мной мама замирает. На весь экран показывают школьную фотографию Джейкоба. На снимке он в полосатой голубой рубашке и, как обычно, не смотрит в объектив.
— Джейкоб учится в выпускном классе местной школы, жертва была его наставником.
Черт побери!
— Мы будем следить за развитием событий, — обещает диктор.
Мама берет пульт. Я подумал, что она хочет выключить телевизор, но вместо этого она швыряет пульт прямо в экран. Пульт разбивается, на экране телевизора появляется трещина. Мама заваливается на бок.
— Пойду принесу веник, — говорю я.
Посреди ночи я слышу в кухне какой-то шум. Крадучись спускаюсь вниз и вижу маму, которая роется в ящике в поисках телефонной книжки. Волосы у нее распущены, ноги босые, на рубашке пятно от зубной пасты.
— Почему оно не записано на букву «У» — Управление? — бормочет она.
— Что ты ищешь?
— Я должна позвонить в тюрьму, — отвечает она. — Он не любит, когда темно. Я могла бы привезти ему ночник. Я хочу им сообщить, что, если нужно, могу привезти ночник.
— Мама! — окликаю я.
Она снимает телефонную трубку.
— Мама, тебе нужно лечь.
— Нет, — противится она. — Мне нужно позвонить в тюрьму…
— Сейчас три часа ночи. Все спят. — Я смотрю на нее. — Джейкоб тоже спит.
Она поворачивается ко мне лицом.
— Ты правда так думаешь?
— Правда, — заверяю я, с трудом выдавливая слова из горла, в котором стоит ком. — Правда.
Я боюсь следующего:
1. Хобби Джейкоба из невинного увлечения превратилось в навязчивую идею. Поэтому он и оказался в тюрьме.
2. Во время их последней встречи с Джесс что-то напугало его или загнало в тупик, поэтому он дал сдачи.
3. Человека можно любить и ненавидеть одновременно.
4. Возраст не имеет значения, когда речь идет о старшем брате.
Если Джейкоб со своим синдромом Аспергера сделал меня изгоем, представьте, каково иметь брата, сидящего за решеткой. Чем дальше — тем больше: куда бы я ни пошел в школе, повсюду слышу шепоток: «Я слышал, он отрезал ей ножом палец и взял на память. А я слышал, что он ударил ее бейсбольной битой. У меня всегда от него мурашки по коже».
Единственная причина, по которой я сегодня занимаю место в классе, — и уж поверьте, только занимаю, потому что мой мозг занят лишь тем, чтобы отгородиться от шепота за спиной, — потому что мама решила, что так будет лучше всего.
— Я поеду в тюрьму, — сказала она, как я и предполагал. — Ты не можешь целых две недели сидеть дома. Когда-то нужно будет вернуться в школу.
Я знаю, что она права, но разве она не понимает, что окружающие начнут расспрашивать о Джейкобе? Выдвигать предположения? И не только ученики. Учителя будут подходить ко мне с напускным сочувствием, хотя на самом деле просто хотят узнать скандальные подробности, чтобы потом обсудить их в учительской. От происходящего у меня засосало под ложечкой.
— Что мне отвечать, когда спросят?
Мама помедлила.
— Скажи, что адвокат твоего брата запретил обсуждать эту тему.
— Так и есть?
— Понятия не имею.
Я глубоко вздохнул. Хотел признаться в том, что залез в дом Джесс.
— Мам, мне нужно с тобой кое о чем поговорить…
— Может быть, в другой раз? — попросила она. — Я хочу быть там к открытию, к девяти часам. На завтрак — хлопья, в школу поедешь на автобусе.
Сейчас, сидя на уроке биологии рядом с Эллис Говат, — она отличный товарищ для лабораторных, несмотря на то что девочка, — я получаю от нее записку: «Сочувствую, что так вышло с твоим братом».
Я хочу поблагодарить ее за доброту. За то, что она оказалась единственной, кому не наплевать на Джейкоба. Она не стала, как средства массовой информации и безголовый суд, выставлять его на всеобщее посмешище за то, что он сделал.
За то, что сделал…
Я хватаю рюкзак и выбегаю из класса, наплевав на несущего вздор мистера Дженнисона. Учитель даже не комментирует мой поступок (что лишний раз красноречиво свидетельствует: это не моя жизнь, а параллельный мир). Иду по коридору без разрешения учителя, и никто меня не останавливает. Даже когда я миную кабинет директора и административное крыло. Даже когда кулаком открываю двойные двери возле спортзала и выхожу на слепящее полуденное солнце. Даже когда иду прочь от школы.
Похоже на то, что в частных школах, когда твоего родственника арестовывают за убийство, администрация и учителя делают вид, что ты невидимка.
Что, положа руку на сердце, мало отличается от их прежнего ко мне отношения.
Жаль, что я не взял скейтборд. Тогда бы я мог двигаться быстрее, мог бы отвлечься от мыслей, роящихся в голове.
Я видел Джесс Огилви живой и здоровой. Почти сразу после моего ухода к ней пришел Джейкоб.
Теперь она мертва.
Я наблюдал, как брат разбил о стену стул, как рукой выдавил оконное стекло. Иногда во время припадка я оказывался у него на пути, о чем свидетельствуют оставшиеся на мне шрамы.
Сложите два и два.
«Мой брат — убийца». Я произношу эти слова вполголоса и тут же чувствую резкую боль в груди. Нельзя произносить это так же просто, как «мой брат высокий» или «мой брат любит яичницу-глазунью», даже если этот вывод является истинной правдой. Но Джейкоб, которого я знал неделю назад, ничем не отличается от Джейкоба, которого я видел утром. Неужели это означает, что я непроходимый тупица и не заметил в своем брате главного изъяна? Что любой человек — даже Джейкоб — может стать тем, кем и представить было нельзя?
Да, с этим не поспоришь!
Я всю жизнь считал, что между мною и Джейкобом нет ничего общего, — оказывается, мы оба преступники.
«Но ты никого не убивал».
Внутренний голос звучит как оправдание. Насколько я знаю, у Джейкоба тоже были свои причины.
Эта мысль меня подгоняет. Впрочем, я могу мчаться, черт возьми, быстрее ветра, однако от грустного факта не убежишь — я ничем не лучше тех козлов в школе: я уже решил, что мой брат виновен.
За школой, если углубиться подальше, раскинулся пруд. Зимой здесь оживленно: по выходным разжигают костры и готовят конфеты-суфле, а несколько деятельных папаш-хоккеистов убирают широкими лопатами снег, чтобы импровизированный матч можно было проводить на всей поверхности замерзшего пруда. Я ступаю на лед, хотя у меня нет с собой коньков.
В будний день здесь малолюдно. Несколько мамаш с малышами толкают ящики из-под молока — учат детей кататься на коньках. Старик в черных коньках для фигуристов, которые всегда напоминают мне о Голландии или об Олимпиадах, выписывает на льду «восьмерки». Я бросаю рюкзак на снег и перемещаюсь небольшими шажками, пока не оказываюсь в самом центре.
Ежегодно в Таунсенде проводится пари: кто угадает, когда лед растает полностью. В лед втыкается шест, к нему подключают цифровые часы. Когда лед растает настолько, что шест накреняется, часы запускают и засекают время. Люди ставят на день и час, когда растает лед. Чье предположение окажется ближе всего к истине, тот и срывает джек-пот. В прошлом году он, кажется, составлял четыре тысячи пятьсот долларов.
А что, если лед растает прямо сейчас?
И я провалюсь?
Кто-нибудь из ребят, катающихся неподалеку, услышит всплеск? Бросится ли старик меня спасать?
Учитель английского утверждает, что риторический вопрос — это вопрос, на который не ждешь ответа: «Папа Римский католик?» или «Медведи гадят в лесу?»
Я считаю, что риторический вопрос ответ имеет, но слышать этот ответ никому не хочется.
«Это платье меня полнит?»
«Неужели ты и вправду такой тупой?»
«Если лед растает и я уйду под воду, существовал ли я когда-нибудь вообще?»
«Если бы в тюрьме оказался я, неужели Джейкоб поверил бы в худшее?»
Ни с того ни с сего я сажусь на лед прямо посреди пруда. В джинсах сидеть холодно. Я представляю, как все у меня внутри замерзает. Меня найдут, а я превращусь в сосульку, в статую.
— Эй, парень, с тобой все в порядке? — подъезжает ко мне старик. — Помощь нужна?
Как я и говорил: этот ответ никто слышать не хочет.
Прошлой ночью я спал плохо, но, когда заснул, видел сон. Привиделось, что я вытаскиваю Джейкоба из тюрьмы. Мне удалось это, когда я прочел все его блокноты с записями о «Блюстителях порядка» и сымитировал поведение воров-домушников. Не успел я завернуть за угол тюрьмы, в которой держали Джейкоба, как он уже готов. «Джейкоб, — велю я, — ты должен в точности следовать моим указаниям». И он в точности их выполняет — потому-то я и понимаю, что это всего лишь сон. Он молчит, не задает вопросов. Мы на цыпочках минуем надзирателя и запрыгиваем в огромный мусорный бак, скрываясь под ворохом бумаги и другого хлама. Наконец приходит сторож и вывозит контейнер, где мы сидим, — раздается зуммер, створки запертых ворот разъезжаются в стороны. Только сторож собирается опустошить гигантский бак в мусорный контейнер, как я кричу «Давай!», мы с Джейкобом выпрыгиваем из бака и пускаемся наутек. Бежим без оглядки несколько часов, пока единственными нашими преследователями не остаются падающие звезды. В конце концов мы останавливаемся в поле, где трава по пояс, и ложимся прямо в нее.
«Я не делал этого», — говорит мне Джейкоб.
«Я тебе верю», — отвечаю я чистую правду.
В тот день, когда Джейкобу было дано задание завести друга, две малышки, с которыми он познакомился в песочнице, убежали домой, даже не попрощавшись, и оставили моего тринадцатилетнего брата одного ковыряться в песке.
Я боялся смотреть на маму, поэтому подошел к песочнице и присел на бортик. Колени доставали мне до подбородка. Я оказался слишком большим для песочницы, а зрелище того, как брат скрючился в ней, было просто ненормальным. Я поднял с земли камень и принялся швырять его в песок.
— Что ты ищешь? — спросил я.
— Аллозавра, — ответил Джейкоб.
— А как мы его узнаем, когда найдем?
Лицо Джейкоба просияло.
— У него позвонки и череп не такие тяжелые, как у остальных динозавров. Само название «аллозавр» указывает на это: буквально — «другая ящерица».
Я представил себе сверстника Джейкоба, который бы наблюдал за тем, как мой брат играет в песочнице в палеонтологов. А сможет ли он вообще завести друга?
— Тео, — внезапно шепчет он мне, — знаешь, на самом деле здесь мы динозавров не найдем.
— Да, — засмеялся я. — Но если бы нашли, вот была бы история, согласен?
— Понаехали бы журналисты, — сказал Джейкоб.
— Нас бы показали в новостях, пригласили в шоу Опры, — продолжаю фантазировать я. — Двух братьев, которые нашли в песочнице скелет динозавра. Может быть, наши изображения появились бы на сухих завтраках «Уитиз».
— Легендарные братья Хант, — усмехнулся Джейкоб. — Так бы нас называли.
— Легендарные братья Хант, — повторил я, наблюдая, как Джейкоб пытается добраться лопаткой до дна песочницы. Интересно, скоро ли я перерасту его?
Я и в самом деле не понимаю, что происходит.
Сперва я решил, что таковы правила. Сродни тому, как маму вывезли на коляске, после того как она родила Тео, хотя она и сама прекрасно могла бы идти и нести Тео на руках. Может, такова процедура, и именно поэтому приставы вывели меня из зала заседаний (на этот раз они поостереглись ко мне прикасаться). Я решил, что меня отведут к выходу из здания или некоему «отгрузочному доку», откуда обвиняемых забирают домой.
Вместо этого меня запихнули на заднее сиденье полицейской машины и два часа тридцать восемь минут везли в тюрьму.
Я не хочу находиться в тюрьме.
Здесь меня встретили совсем другие полицейские, не те, что привезли. Новые носили другую форму и задавали те же вопросы, что и детектив Метсон в участке. На потолке горели флуоресцентные лампы, как в однотипных универсальных магазинах «Уолмарт». Именно из-за освещения я не люблю ходить в эти магазины: свет мигает, иногда лампочки из-за трансформаторов шипят, и я боюсь, что на меня обрушится потолок. Даже сейчас я не могу разговаривать и каждые несколько секунд поглядываю на потолок.
— Я хотел бы позвонить маме, — обращаюсь я к тюремщику.
— А я — выиграть в лотерею, но что-то подсказывает мне, что ни один из нас не получит желаемого.
— Я не могу здесь оставаться, — говорю я.
Он продолжает печатать на компьютере.
— Не помню, чтобы я спрашивал твое мнение.
Неужели этот полицейский такой тупоголовый? Или он просто пытается действовать мне на нервы?
— Я учащийся, — объясняю я тем же тоном, как объяснял бы масс-спектрометрию человеку, который ни сном ни духом не слышал об анализе трассологических доказательств. — Мне нужно в семь сорок семь быть в школе, в противном случае я не успею заглянуть в свой шкафчик до начала занятий.
— Считай, что ты на зимних каникулах, — отвечает полицейский.
— Зимние каникулы начинаются с пятнадцатого февраля.
Он ударяет по клавише.
— Ладно. Вставай! — велит он, и я подчиняюсь. — Что у тебя в карманах?
Я смотрю вниз на пиджак.
— Руки.
— Умник, да? — интересуется офицер. — Давай выворачивай их, живо!
Сбитый с толку, я протягиваю раскрытые ладони. У меня в руках ничего нет.
— Карманы.
Я достаю пачку жевательной резинки, зеленый камешек, стеклышко, найденное на берегу моря, ленту с нашими с мамой фотографиями, бумажник. Офицер все забирает.
— Эй…
— Деньги запишут на твой счет, — объясняет он.
Я вижу, как он делает пометку на клочке бумаги, потом открывает мой бумажник, достает деньги и снимок доктора Генри Ли. Начинает пересчитывать деньги и случайно роняет пачку. Когда он снова собирает купюры, они уже сложены не по порядку.
Меня бросает в пот.
— Деньги… — говорю я.
— Я ни цента не взял, если ты об этом беспокоишься.
Я вижу, что «двадцатка» оказалась рядом с долларовой купюрой, «пятерка» перевернута, президент Линкольн лежит лицом вниз.
Я всегда слежу за тем, чтобы в бумажнике был порядок: банкноты лежат по возрастанию, лицевой частью вверх. Я никогда не брал деньги из маминой сумочки без разрешения, но иногда, когда она не видит, я лезу к ней в кошелек и раскладываю деньги по номиналам. Мне неприятна даже мысль о беспорядке; хватит того, что мелочь валяется в кармашке как зря.
— Тебе плохо? — спрашивает офицер, и я понимаю, что он пристально меня разглядывает.
— Не могли бы вы… — Я едва в силах говорить, в горле стоит комок. — Не могли бы вы разложить банкноты по порядку?
— Зачем, черт возьми?
Прижимая руку к груди, я указываю на пачку купюр.
— Пожалуйста… — шепчу я. — Сверху должен лежать один доллар.
Если хотя бы деньги будут лежать правильно, значит, есть вещи неизменные.
— Не могу поверить… — бормочет офицер, но выполняет мою просьбу.
Как только «двадцатка» оказывается внизу стопки, я с облегчением вздыхаю.
— Спасибо, — благодарю я, хотя уже заметил, что по крайней мере две банкноты лежат вверх ногами.
«Джейкоб, — уговариваю я себя, — ты можешь. И неважно, что спать придется не в своей постели. Неважно, что тебе не дали почистить зубы. Если мыслить глобально, Земля не прекратила вращаться». (Именно так любит говорить мама, когда я начинаю нервничать из-за изменений в размеренной жизни.)
Тюремщик ведет меня в другую комнату, размером не больше шкафа.
— Раздевайся, — командует он, скрещивая руки на груди.
— Как?
— Донага. И белье тоже.
Когда я понимаю, что он хочет, чтобы я снял одежду, у меня от удивления отвисает челюсть.
— Я не буду переодеваться в вашем присутствии, — говорю я, все еще до конца не веря. Я даже в раздевалке не переодеваюсь, когда иду на физкультуру. У меня есть справка от доктора Мун, в которой говорится, что я могу посещать занятия физкультурой в своей обычной одежде.
— Опять двадцать пять! — возмущается надзиратель. — Я тебя не спрашиваю.
По телевизору я видел, что заключенные носят тюремную одежду, но никогда раньше не задумывался, куда деваются их собственные вещи. Но то, что я вспомнил, грозит неприятностями. Большими Неприятностями — с прописной буквы. По телевизору тюремная роба всегда оранжевая. Иногда этого достаточно, чтобы я переключил канал.
Я чувствую, как учащается пульс при одной мысли о том, что эта оранжевая роба коснется моей кожи. Что остальные заключенные тоже носят робы такого же цвета. Мы станем похожи на море, предупреждающее об угрозе, на целый океан опасности.
— Если не разденешься, — говорит тюремщик, — я раздену тебя сам.
Я поворачиваюсь к нему спиной, снимаю пиджак. Стаскиваю через голову рубашку. Кожа у меня белая, как рыбье брюхо, у меня нет бугрящихся мышц, как у ребят-спортсменов, носящих «Аберкромби-энд-Фитч», и мне становится неловко. Расстегиваю молнию на джинсах, стаскиваю трусы, потом вспоминаю о носках. Сжимаюсь клубочком и аккуратно раскладываю свою одежду: внизу штаны цвета хаки, потом зеленая рубашка, наконец зеленые спортивные трусы и носки.
Надзиратель берет мои вещи и начинает их перетряхивать.
— Руки по швам! — командует он.
Я закрываю глаза и делаю, как он приказывает, даже когда он заставляет меня повернуться, нагнуться, и я чувствую, как он раздвигает мне ягодицы. Мне в грудь тыкается мягкий куль с одеждой.
— Одевайся.
Внутри одежда, но не моя. Там три пары носков, три пары трусов, три футболки, теплые брюки, теплая футболка, три пары синих штанов и в тон им сорочки, резиновые сандалии, куртка, шапка, перчатки и полотенце.
Какое облегчение! В конце концов оранжевое я носить не буду.
Я всего один раз в жизни ночевал не дома. Остался ночевать у мальчика по фамилии Маршалл, который с тех пор переехал в Сан-Франциско. У Маршалла очень плохое зрение, поэтому он, как и я, часто являлся объектом плоских шуточек одноклассников. Ночевку устроили наши мамы, когда я узнал, что Маршалл может выговорить без запинки названия многих динозавров вплоть до мелового периода.
Мы с мамой две недели обговаривали, что делать, если я проснусь среди ночи и захочу домой (тогда я позвоню). Что делать, если мама Маршалла подаст на завтрак блюдо, которое я не люблю (я скажу: «Спасибо, не надо»). Мы обсудили, что у Маршалла, скорее всего, одежда в шкафу разложена не так, как у меня. У него есть собака, а с собак иногда сыплется на пол шерсть.
В тот вечер мама привезла меня к Маршаллам после ужина. Маршалл предложил посмотреть «Парк Юрского периода», я согласился. Но когда во время просмотра я стал рассказывать ему, что является анахронизмом, а что чистейшей выдумкой, он разозлился и велел мне заткнуться. Я отправился играть с его собакой.
У Маршалла был йоркширский терьер, кобель, однако с розовым бантиком на голове. У него был крошечный розовый язычок, и он лизнул мне руку — я думал, что мне понравится, но почему-то захотелось ее немедленно вымыть.
Ночью, когда мы пошли спать, мама Маршалла положила между нами скрученное во всю длину одеяло. Поцеловала сына в лоб, потом поцеловала меня, что было странно, ведь она же не моя мама. Маршалл сказал, что утром мы, если встанем рано, сможем посмотреть телевизор, пока мама не проснулась. Потом он уснул, а я не смог. Я не спал и слышал, как в комнату зашел йорк и забрался под одеяло, оцарапав меня своими черными когтями. Не спал я и тогда, когда Маршалл во сне описал кровать.
Я встал и позвонил маме. На часах было 4.24 утра.
Когда она приехала и постучала в дверь, мама Маршалла открыла ей в халате. Моя мама от моего имени поблагодарила Маршаллов.
— Похоже, мой Джейкоб ранняя пташка, — сказала она. — Очень ранняя.
Она хотела засмеяться, но смех ее прозвучал как-то надтреснуто.
Когда мы сели в машину, она сказала:
— Прости.
Я чувствовал ее взгляд, даже не поворачиваясь к ней.
— Никогда больше так со мной не поступай, — ответил я.
Я должен заполнить форму для посетителей. Не могу представить, кто захочет ко мне прийти, поэтому вписываю имена мамы и брата, наш адрес, даты рождения. Дописываю и Джесс, хотя понимаю, что она уж точно не придет, но готов держать пари, что она захотела бы.
Потом меня осматривает медсестра, измеряет температуру, пульс — точно как на обычном приеме у врача. Когда она спрашивает, принимаю ли я лекарства, я отвечаю, что принимаю. Но она злится, когда я не могу вспомнить названий, а могу только назвать цвет таблеток или сказать, что лекарство вводят шприцом.
В конце концов меня отправляют туда, где я буду в ближайшее время пребывать. Надзиратель ведет меня по коридору до будки. Внутри нее другой надзиратель нажимает кнопку, железные двери перед нами расходятся. Мне дают еще один мешок — с постельным бельем: две простыни, два одеяла и подушку.
Камеры расположены слева по коридору, пол которого представляет собой металлическую решетку. В каждой камере по две кровати, раковина, унитаз, телевизор. В каждой камере по двое мужчин. Это обычные люди, которых можно каждый день встретить на улице, если не считать, разумеется, того, что они совершили какое-то правонарушение.
А может быть, и нет. Я ведь тоже здесь.
— Неделю посидишь пока здесь, а там посмотрим, — говорит надзиратель. — В зависимости от поведения можно будет перевести тебя на менее строгий режим.
Он кивает на камеру, в которой, в отличие от остальных, есть маленькое окошко.
— Там душ, — говорит он.
«Как мне принимать душ, когда вокруг столько людей?»
«Как мне почистить зубы, если нет зубной щетки?»
«Кто утром сделает мне укол и даст таблетки?»
Размышляя над этими мелочами, я чувствую, что начинаю терять над собой контроль.
Это не цунами, хотя со стороны очень на него похоже. Это скорее напоминает связку писем, перетянутую несколько раз резинкой. Когда резинка трескается, то все же остается на месте — в силу привычки, или, не знаю, мышечной памяти. Но сдвинь связку хоть на миллиметр, и резинка начнет разматываться. Не успеешь и глазом моргнуть, как ничто уже не держит письма вместе.
Моя рука начинает двигаться, пальцы барабанят по бедру.
Джесс мертва, а я в тюрьме, сегодня пропустил серию «Блюстителей порядка», правый глаз у меня дергается, и я ничего не могу с этим поделать.
Мы останавливаемся у камеры в конце коридора.
— Дом, милый дом, — говорит надзиратель, открывает дверь и ждет, пока я войду.
Как только он запирает за мной дверь, я хватаюсь за прутья решетки. Не могу выносить жужжание лампы над головой.
Буч Кэссиди и Сандэнс Кид не пошли в тюрьму, вместо этого они спрыгнули со скалы.
«Кид, в следующий раз, когда я скажу: „Поехали куда-нибудь вроде Боливии“, мы поедем куда-нибудь вроде Боливии».
Голова раскалывается, я начинаю терять самообладание. Я закрываю глаза, но звуки никуда не исчезают, руки кажутся слишком большими для моего тела. Кожа натягивается. Мне кажется, что она настолько растянулась, что вот-вот лопнет.
— Не волнуйся, — раздается голос. — Скоро привыкнешь.
Я оборачиваюсь и растопыриваю перед собой пальцы — иногда я раньше так ходил, когда не старался выглядеть, как все. Я решил, что надзиратель поместил меня в специальную камеру, где сидят люди, которым не место в тюрьме. Я не мог подумать, что у меня, как и у всех остальных, будет сосед по камере.
На нем тюремная роба и куртка, на голове — шапка, надвинутая на глаза.
— Как тебя зовут?
Я изучающе разглядываю его лицо, избегая смотреть в глаза. На левой щеке у него бородавка, терпеть не могу людей с бородавками.
— «Я Спартак».
— Без балды? Тогда, скорее всего, ты здесь за то, что убил своих родителей. — Сокамерник поднимается со шконки и обходит меня за спиной. — Может, лучше звать тебя Сучка?
Мои руки еще крепче сжимают прутья решетки.
— Давай сразу кое-что обсудим, чтобы мы, ты и я, поладили. Моя шконка — нижняя, во дворе я гуляю первым. Я выбираю канал. Не задавай глупых вопросов, и я не буду лезть к тебе.
Обычное поведение собак, помещенных в ограниченное пространство. Один рявкает на другого, пока бета-пес не понимает, что должен подчиниться альфа-псу.
Я не собака. И этот человек тоже. Он ниже меня ростом. Бородавка на его щеке вздулась и стала похожа на улей.
Если бы здесь находилась доктор Мун, она бы спросила: «Твоя оценка?»
Шестнадцать. По десятибалльной шкале моя тревога заслуживает шестнадцати баллов — худшего из чисел. Потому что оно: а) четное; б) имеет четный квадратный корень; в) даже этот квадратный корень имеет четный квадратный корень.
Если бы здесь была моя мама, она начала бы петь: «Я убил шерифа». Засовываю в уши пальцы, чтобы не слышать голос сокамерника, закрываю глаза, чтобы его не видеть, и начинаю повторять припев, не делая пауз между словами, — просто цепочка звуков, которая окружает меня, словно силовое поле.
Внезапно он хватает меня за плечо.
— Эй! — окликает он.
Я начинаю кричать.
Его шапка упала, и я вижу, что сокамерник рыжий, а каждому известно, что рыжих волос не бывает, на самом деле они оранжевые. И хуже того, они длинные. Ниспадают на лицо и плечи, а если он наклонится, то они коснутся меня.
Я издаю высокий пронзительный крик, перекрывая голоса всех, кто велит мне: «Заткнись, черт возьми!» Перекрикивая надзирателя, который обещает пожаловаться начальству, если я не замолчу. Но я не могу замолчать, потому что звук просачивается через мои поры, — даже если я замкну рот на замок, мое тело кричать не перестанет. Я хватаюсь за прутья решетки — «ушибы вызваны разрывом кровеносных сосудов в результате удара» — и бьюсь об нее головой — «черепно-мозговая травма, вызванная субдуральной гематомой в лобной доле, привела к летальному исходу» — и еще раз — «каждый эритроцит на одну треть состоит из гемоглобина». И тут, как я и предвидел, моя кожа не может сдержать того, что происходит внутри меня, и лопается. Кровь течет по лицу, заливает глаза, рот.
Я слышу:
— Уберите этого чертова дебила из моей камеры!
И
— Если у него СПИД, я затаскаю вас по судам!
Моя кровь на вкус как монета, как медь, как железо. «Кровь составляет 7 % от общей массы тела…»
— На счет три, — слышу я.
Двое хватают меня за руки, я куда-то перемещаюсь, но ноги меня не слушаются, свет слишком желтый, во рту вкус металла, на запястьях металл — потом я уже ничего не вижу, не слышу, не чувствую.
Наверное, я умер.
Я пришел к этим выводам, руководствуясь следующим:
1. Помещение, в котором я нахожусь, однотонное; пол, стены, потолок — все бледно-розового цвета.
2. Помещение мягкое. Когда я хожу, такое впечатление, что хожу по языку. Когда прислоняюсь к стенам, они окутывают меня. До потолка я не дотянусь, но вполне вероятно, что он тоже мягкий. Здесь одна дверь, никаких окон или ручек.
3. Здесь слышно только мое дыхание.
4. Здесь нет мебели. Только подстилка, тоже бледно-розовая и мягкая.
5. Посреди пола решетка, но когда я туда заглядываю, ничего не вижу. Возможно это туннель, который ведет назад на землю.
Опять-таки есть факторы, которые позволяют предполагать, что я совсем не умер:
1. Если я умер, почему дышу?
2. Разве вокруг не должны находиться другие умершие?
3. У мертвых не может раскалываться от боли голова, верно?
4. На небесах не бывает двери без дверной ручки.
Я ощупываю голову и обнаруживаю повязку в форме бабочки. На рубашке засохшая коричневая кровь. Глаза опухли, на руках мелкие царапины.
Я обхожу решетку, держась от нее как можно дальше. Потом ложусь на подстилку, скрестив руки на груди.
Именно так лежал в гробу дедушка.
Джесс выглядела по-другому.
Может быть, она по ту сторону решетки. Может быть, по ту сторону двери. Обрадуется ли она мне? Или разозлится? Смогу ли я, глядя на нее, понять ее чувства?
Жаль, что я не умею плакать, как другие люди.
Лекарства Джейкоба и остальные вещи уместились в две большие сумки на змейках. Некоторые лекарства по рецепту — например, седативные препараты, которые выписала доктор Мурано, — остальные, к примеру глутатион, я заказываю по Интернету. Я жду у тюрьмы, у входа для посетителей, держу в руках сумки. Двери открываются.
Мама, бывало, рассказывала мне, как у нее в детстве лопнул аппендицит. Это случилось до того, как родителям разрешили оставаться с детьми в больницах, поэтому бабушке приходилось за четыре часа до начала посещений приезжать в больницу и выстаивать длиннющую очередь, чтобы моя мама смогла увидеть ее с больничной койки. Бабушка стояла и улыбалась, пока посетителей не пускали внутрь.
Если Джейкоб будет знать, что я жду его, если привыкнет, что мы будем видеться каждый день в девять часов, — вот тот порядок, за который он может цепляться.
Я ожидала, что у ворот тюрьмы будет больше людей, но, скорее всего, для остальных матерей, которые приходили в тюрьму на свидание с сыновьями, это уже стало хорошо знакомым ритуалом. Возможно, они уже привыкли к заведенному порядку. У ворот со мной ждет только один человек — мужчина в костюме. В руках у него портфель. Должно быть, адвокат. Он переминается с ноги на ногу.
— Холодно, — говорит он, натянуто улыбаясь.
Я улыбаюсь в ответ.
— Холодно. — Скорее всего, он адвокат подсудимого и пришел на встречу со своим клиентом. — Вы знаете… как все происходит?
— Вы впервые? — интересуется он. — Пара пустяков. Входите внутрь, предъявляете водительские права, проходите через металлоискатель. Вроде тех, что в аэропорту.
— Только отсюда никуда не улететь, — задумчиво говорю я.
Он бросает на меня взгляд и смеется.
— Это уж будьте уверены!
По ту сторону стеклянной двери появляется сотрудник тюрьмы и отпирает замок.
— Доброе утро, Джо! — приветствует его адвокат, и надзиратель что-то бормочет в ответ. — Смотрел вчера игру «Брюинз»?
— Еще бы! Вот скажите мне, как «Патриоты» и «Сокс» могут выиграть чемпионат, если «Брюинз» катаются на льду точно коровы?
Я следую за ними до пропускного пункта. Надзиратель заходит внутрь, адвокат предъявляет ему водительское удостоверение. Адвокат что-то царапает на планшете и передает свои ключи надзирателю. Потом проходит через металлоискатель, направляется дальше по коридору и исчезает из виду.
— Чем могу помочь, мадам? — спрашивает надзиратель.
— Я пришла на свидание с сыном, Джейкобом Хантом.
— Хант. — Он проверяет по списку. — А-а, Хант. Есть такой. Поступил вчера вечером.
— Да.
— Еще не разрешено.
— Что?
— Свидание. К субботе, вероятно, выяснится. В любом случае, все свидания по субботам.
— По субботам? — переспрашиваю я. — Вы хотите, чтобы я ждала до субботы?
— Мне очень жаль, мадам. Пока вам не разрешат свидания, ничем помочь не могу.
— Мой сын аутист. Ему необходимо меня видеть. Когда меняется заведенный порядок вещей, он может разволноваться. Даже впасть в буйство.
— Тогда, полагаю, хорошо, что он за решеткой, — отвечает надзиратель.
— Но ему необходимы лекарства…
Я поднимаю две огромные сумки и ставлю их на край конторки.
— Наши врачи снабдят его всеми необходимыми медикаментами, — заверяет надзиратель. — Я могу дать вам заполнить необходимые бумаги.
— Это диетические добавки. Он не может есть продукты с глютеном или казеином…
— Пусть его лечащий врач свяжется с начальником тюрьмы.
Однако диету Джейкобу и пищевые добавки выписывал не врач.
Это просто подсказки, как и сотни других, которым за многие годы научились матери детей-аутистов, а потом передали свой опыт другим матерям, плывущим в той же лодке: «может, сработает».
— Если Джейкоб не соблюдает диету, его поведение становится намного хуже…
— В таком случае нам следует посадить на эту диету остальных заключенных, — отвечает надзиратель. — Послушайте, я сожалею, но без указания врача мы ничего заключенным не передаем.
Неужели я виновата в том, что медицинское сообщество не может одобрить лечение, к которому постоянно обращаются родители аутистов? Что денег на исследование проблем аутизма выделяется такой мизер, что многие терапевты, хотя и согласятся с пользой добавок, которые помогают Джейкобу держать себя в руках, не в силах обосновать это научно? Если бы я ждала, пока доктора и ученые в конце концов скажут, как помочь моему сыну, он бы до сих пор находился в своем собственном мирке, как в то время, когда ему было три, — ни на что не реагирующий, одинокий.
«Совсем как в тюремной камере», — пришло мне на ум.
Мои глаза наполнились слезами.
— Я не знаю, что делать.
Должно быть со стороны казалось, что я вот-вот упаду духом, потому что голос надзирателя стал мягче.
— У вашего сына есть адвокат? — спросил он.
Я кивнула.
— Отсюда и надо плясать, — посоветовал он.
Что я хотела бы знать до того, как у меня появились дети:
1. Если кусок хлеба засунуть в видеомагнитофон, целым его не вынуть.
2. Мешки для мусора нельзя использовать в качестве парашютов.
3. «Недоступный для детей» — относительное понятие.
4. Приступ гнева у ребенка, как магнит: когда он случается, окружающие не могут отвести взгляда от вас и вашего малыша.
5. Части конструктора не перевариваются в желудочно-кишечном тракте.
6. Снег можно есть.
7. Дети чувствуют, когда на них не обращают внимания.
8. Брюссельская капуста даже в сырной панировке остается брюссельской капустой.
9. Уютнее всего поплакать на плече у мамы.
10. Хорошей матерью, как мечтаешь, не станешь никогда.
Сидя в машине, я звоню Оливеру Бонду.
— Меня не пустили на свидание к Джейкобу, — сообщаю я.
И слышу, как где-то в отдалении лает собака.
— Ладно.
— Ладно? Я не могу увидеться с сыном, а вы говорите «ладно»?
— Я сказал «ладно», имея в виду «Я слушаю дальше». А не «ладно» в смысле… Просто расскажите, что они сказали.
— Меня не внесли в список лиц, которым разрешены свидания! — кричу я. — Неужели вы думаете, что Джейкоб имеет хоть малейшее понятие, что нужно сообщить надзирателям, кого к нему пускать, кого нет?
— Эмма, — успокаивает меня адвокат, — сделайте глубокий вдох.
— Я не могу глубоко дышать. Джейкобу не место в тюрьме!
— Знаю. Мне очень жаль…
— Не нужно жалеть, — отрезаю я, — действуйте! Проведите меня внутрь, чтобы я увиделась с сыном.
Секунду он молчит.
— Хорошо, — наконец говорит Оливер. — Посмотрим, что я смогу сделать.
Не могу сказать, что удивляюсь, застав Тео дома, но я настолько душевно опустошена, что у меня нет сил спрашивать, почему он не в школе.
— Меня к Джейкобу не пустили, — говорю я.
— Почему?
Вместо ответа я качаю головой. В кремовом свете наступившего дня я могу разглядеть легкий пушок на подбородке и щеках Тео. Он напоминает мне о том, как я впервые увидела, что у Джейкоба под руками начали расти волосы, и занервничала. Одно дело, когда в тебе отчаянно нуждается ребенок, совсем другое — когда взрослый мужчина.
— Мама? — нерешительно окликает Тео. — Как считаешь, он это сделал?
Не думая, я отвешиваю ему оплеуху. Тео, покачнувшись, отшатывается, прижимая руку к щеке. Потом бежит к входной двери.
— Тео! — кричу я вслед. — Тео!
Но он уже пронесся полквартала.
Нужно бежать за ним, извиниться. Признаться, что я ударила его не из-за вопроса, а потому что он высказал вслух все сомнения, подспудно роящиеся в моей голове.
Верю ли я, что Джейкоб способен на убийство?
Нет.
Простой ответ, «коленный рефлекс». Мы же говорим о моем сыне. О сыне, который до сих пор просит укутать его на ночь одеялом.
Но я также помню Джейкоба, который сбросил с детского стульчика Тео, когда я сказала, что нельзя пить еще один стакан соевого молока. Помню случай, когда он задушил хомяка.
Считается, что матери должны во всем поддерживать своих детей. Считается, что матери должны верить в своих детей несмотря ни на что. Если нужно, матери будут лгать самим себе.
Я выхожу на улицу и иду по подъездной аллее в том направлении, куда убежал Тео.
— Тео! — зову я.
Мой голос звучит как совершенно чужой.
Сегодня на машине я намотала километров четыреста — сперва в Спрингфилд, потом домой, потом опять в Спрингфилд. В половине шестого я снова стою около комнаты свиданий, рядом со мной Оливер Бонд. Он оставил мне сообщение на телефоне, велел ждать его здесь, объяснив, что пока добился для меня специального свидания, а позже решит вопрос о дальнейших.
Я так обрадовалась, услышав эти новости, что даже не обратила внимания на слово «дальнейших».
Сперва я едва узнаю Оливера. Он не в костюме, как вчера, а в джинсах и фланелевой рубашке. В них он кажется еще моложе. Я оглядываю собственную одежду — похоже на то, как я одеваюсь на встречу в издательство. С чего я решила, что в тюрьму нужно наряжаться?
Оливер подводит меня к пропускнику.
— Имя? — спрашивает надзиратель.
— Эмма Хант, — отвечаю я.
Он поднимает глаза.
— Не ваше. Имя человека, к которому вы пришли на свидание.
— Джейкоб Хант, — вмешивается Оливер. — Начальник тюрьмы разрешил нам специальное свидание.
Надзиратель кивает и протягивает мне планшет — подписать. Спрашивает удостоверение личности.
— Отдайте ключи, — велит Оливер. — Они побудут у него, пока вы внутри.
Я отдаю ключи надзирателю и делаю шаг к металлоискателю.
— Вы идете?
Оливер качает головой.
— Подожду вас здесь.
Появляется второй надзиратель. Он ведет меня по коридору. Но поворачивает не в комнату, где стоят стулья и столы, а за угол в небольшой кабинет. Сперва мне кажется, что это шкаф, но потом я понимаю: кабинка для свиданий. Под окном стоит стул. В окне — зеркальное отражение такой же комнаты.
— Думаю, тут какая-то ошибка, — говорю я.
— Никакой ошибки, — объясняет надзиратель. — Свидания с заключенными до решения судьи только бесконтактные.
Он оставляет меня в комнатушке. Неужели Оливер не знал, что я не смогу увидеть Джейкоба лицом к лицу? И не предупредил меня, потому что не хотел расстраивать или потому что сам не знал? И что значит «до решения суда»?
Дверь по ту сторону стекла открывается, и внезапно в комнате оказывается Джейкоб. Надзиратель, который его привел, указывает на телефон на стене, но Джейкоб видит через стекло меня и прижимает к стеклу ладонь.
На рубашке и волосах у него кровь. На лбу несколько синяков. Костяшки пальцев содраны, вид безумный — рука прижата к боку, а вес тела он переносит на носочки.
— Малыш… — шепчу я.
Показываю на телефон в своей руке, потом киваю на место, где у него должна висеть трубка.
Он не снимает ее, только бьет по стеклу, которое нас разъединяет.
— Возьми трубку! — кричу я, хотя он не может меня слышать. — Джейкоб, возьми трубку!
Но он закрывает глаза, подается вперед, прижимается щекой к стеклу и как можно шире расставляет руки.
Я понимаю, что он пытается меня обнять.
Кладу трубку и подхожу к стеклу. Принимаю ту же позу, что и он. Мы — зеркальное отражение друг друга, а между нами стеклянная стена.
Наверное, такова вся жизнь Джейкоба: он пытается общаться с людьми, только не всегда знает как. Возможно, перегородка между человеком с синдромом Аспергера и остальным миром — не постоянно движущиеся невидимые глазу цепочки электронов, а некая прозрачная линия, которая позволяет испытывать лишь иллюзорные, а не истинные эмоции.
Джейкоб отходит от стекла и садится на стул. Я беру телефонную трубку, надеясь, что он последует моему примеру, но он отводит взгляд. В конце концов он протягивает руку к трубке, и на секунду его лицо озаряет радость, как обычно бывало, когда он обнаруживал нечто удивительное и приходил поделиться со мной открытием. Он крутит трубку в руках и подносит к уху.
— Я видел такое в «Блюстителях порядка». В той серии, когда подозреваемый оказался каннибалом.
— Привет, дорогой! — выдавливаю я улыбку.
Он раскачивается на стуле. Делает взмахи свободной рукой, как будто играет на невидимом пианино.
— Кто тебя ударил?
Он осторожно прикасается пальцами ко лбу.
— Мамочка! Теперь мы можем идти домой?
Я отлично помню тот день, когда Джейкоб в последний раз назвал меня «мамочка». Это случилось после окончания восьмого класса, ему исполнилось четырнадцать. Он получил аттестат. «Мамочка!» — позвал он, подбегая, чтобы показать его мне. Дети вокруг услышали и начали смеяться. «Джейкоб, — дразнили они, — твоя мамочка приехала. Сейчас отвезет тебя домой». Он слишком поздно узнал: когда тебе четырнадцать, чтобы выглядеть «крутым» перед сверстниками, не стоит выказывать неподдельную радость.
— Скоро, — отвечаю я, но в моем ответе скорее звучит вопрос.
Джейкоб не плачет. Не кричит. Он просто выпускает трубку из рук и опускает голову.
Я инстинктивно бросаюсь к нему, но моя рука упирается в оргстекло.
Голова Джейкоба поднимается на несколько сантиметров, потом опускается. Он ударяется лбом о металлический стол. Еще и еще раз.
— Джейкоб, перестань!
Но, разумеется, он меня не слышит. Трубка, как он ее уронил, так и болтается на металлическом проводе.
Он продолжает биться головой, снова и снова. Я рывком распахиваю дверь кабинки. Надзиратель, который меня сюда привел, стоит за дверью, прислонившись к стене.
— Помогите! — кричу я.
Он поверх моего плеча видит, что делает Джейкоб, и бежит по коридору, чтобы вмешаться.
Через стекло в кабинке для свиданий я смотрю, как они с другим надзирателем хватают Джейкоба под руки и оттаскивают от стекла. Рот Джейкоба перекошен, но я не могу понять, то ли он кричит, то ли плачет. Руки ему заломили за спину, чтобы надеть наручники. Потом один из надзирателей толкает его в спину, чтобы он шел вперед.
Это мой сын, а с ним обращаются как с преступником.
Через минуту появляется надзиратель и провожает меня назад в вестибюль.
— С ним все будет в порядке, — заверяют меня. — Медсестра ввела ему успокоительное.
Когда Джейкоб был младше и чаще подвержен приступам, доктор выписал ему оланзапин — нейролептический препарат. Лекарство купировало приступы. Но в то же время стирало его личность. Точка. Я заставала сына сидящим на полу спальни с одной туфлей на ноге, а вторая валялась рядом на полу. Он, ни на что не реагируя, смотрел в стену. Когда стали случаться припадки, мы отказались от лекарства и больше не экспериментировали.
Я представляю, как Джейкоб лежит на полу камеры: зрачки расширены, взгляд блуждающий, когда он впадает и выходит из забытья.
Только я выхожу в вестибюль, как ко мне с широкой улыбкой подходит Оливер.
— Как прошло? — спрашивает он.
Я открываю рот и захлебываюсь рыданиями.
Я выбиваю Джейкобу индивидуальную программу обучения, я прижимаю его к земле своим телом, когда он слетает с катушек в людном месте. Я всю жизнь посвятила тому, чтобы делать, что должно… Можно подняться до небес, но, когда доберешься, все равно окажешься в том же самом положении. Именно ради Джейкоба я должна быть сильной.
— Эмма… — окликает Оливер.
Представляю: он, как и я, сбит с толку тем, что я перед ним разрыдалась. К моему удивлению, он обнимает меня и гладит по голове. И что еще удивительнее… на какую-то секунду я позволяю себя утешить.
Матери, у которой нет ребенка-аутиста, этого не объяснить. Разумеется, я люблю своего сына. Разумеется, я не могу представить жизни без него. Но это совсем не значит, что каждую минуту я крепка духом. Что не тревожусь о его будущем и об отсутствии оного у себя самой. Что временами не ловлю себя на мысли, как бы сложилась моя жизнь, если бы у Джейкоба не было синдрома Аспергера. Что не хочу, чтобы хотя бы раз кто-нибудь другой, словно атлант, вместо меня взвалил бы на свои плечи груз ответственности за мою семью.
На пять секунд этим человеком становится Оливер Бонд.
— Прошу прощения! — извиняюсь я, отстраняясь от него. — Намочила вам рубашку.
— Да уж, фланелевая рубашка «Вулрич» вещь деликатная. Я включу счет за химчистку в сумму гонорара. — Он подходит к пропускнику и получает назад мои права и ключи, потом выводит меня на улицу. — Ну-ка, рассказывайте, что там произошло?
— Джейкоб покалечил себя. Должно быть, ударился обо что-то головой. Не лоб, а сплошной синяк, голова забинтована, на ней запекшаяся кровь. Он стал биться головой прямо в кабинке для свиданий, ему ввели успокоительное. Его добавки не взяли, и я не знаю, чем он питается и ест ли вообще. И… — Я осеклась, встретившись с ним взглядом. — У вас есть дети?
Адвокат вспыхивает.
— У меня? Дети? Я… Нет.
— Оливер, я однажды наблюдала, как сын ускользает от меня. Я так боролась за его возращение, что не могу позволить этому случиться еще раз. Если Джейкоб сейчас способен и может предстать перед судом, то через две недели он утратит дееспособность. Пожалуйста, — умоляю я, — неужели вы ничего не можете сделать, чтобы вытащить его оттуда?
Оливер смотрит на меня. На морозе его дыхание клубится между нами.
— Не могу, — отвечает он. — Но, кажется, вы можете.
1
1
2
3
5
8
13
И так далее.
Это последовательность Фибоначчи. Ее можно описать детальнее:
Ее можно объяснить также рекурсивно:
Это означает, что каждое последующее число является суммой двух предыдущих.
Я заставляю себя думать о цифрах, потому что, похоже, никто не понимает меня, когда я говорю человеческим языком. Это похоже на серию «Сумеречной зоны», когда слова внезапно изменили свой смысл: Я говорю «хватит», а они не унимаются; прошу отпустить меня, а они запирают меня в камере. Из этого я делаю два вывода:
1. Из меня делают преступника. Однако я не думаю, что мама позволила бы шутке затянуться так надолго, из чего заключаю:
2. Что бы я ни сказал, как бы ясно ни выразился, меня никто не понимает. А значит, я должен найти для общения способ получше.
Числа универсальны, язык чисел не знает географических и временных границ. Такое испытание: если кто-нибудь — хотя бы один человек — поймет меня, тогда есть надежда, что он поймет, что случилось в доме Джесс.
Можно наблюдать последовательность Фибоначчи на цветках артишока и на сосновой шишке. Можно воспользоваться этой последовательностью, чтобы объяснить, как размножаются кролики. Когда n стремится к бесконечности, отношение а(n) к а(n-1) приближается к числу Фи, золотому сечению, — 1,618033989, — которое использовалось при возведении Парфенона и проявляется в произведениях венгерского композитора Бартока и его французского коллеги Дебюсси.
Я меряю шагами камеру, и с каждым шагом в моей голове вспыхивает новое число Фибоначчи. Я все сужаю круги, пока не останавливаюсь посредине камеры и не начинаю все сначала.
1
1
2
3
5
8
13
21
34
55
89
144
Входит надзиратель с подносом. За ним идет медсестра.
— Привет, парень! — говорит он, размахивая передо мной рукой. — Скажи что-нибудь.
— Один, — отвечаю я.
— Что?
— Один.
— Что один?
— Два, — говорю я.
— Время ужинать! — объявляет надзиратель.
— Три.
— Будешь есть или опять выбрасывать?
— Пять.
— Сегодня пудинг, — продолжает он, снимая крышку с подноса.
— Восемь.
Надзиратель втягивает носом воздух.
— Н-да…
— Тринадцать.
Наконец он сдается.
— Я же говорил тебе. Он как с другой планеты.
— Двадцать один, — говорю я.
Медсестра пожимает плечами и поднимает шприц.
— «Очко», — отвечает она и погружает иглу мне в ягодицу, пока надзиратель держит, чтобы я не дергался.
Когда они уходят, я ложусь на пол и пальцем пишу в воздухе числа Фибоначчи. Продолжаю лежать, пока не начинает рябить в глазах, а палец не становится тяжелым, как гиря.
Последнее, что я помню, перед тем как исчезнуть: числа имеют смысл. О людях такого не скажешь.
В Вермонте контора, где работают адвокаты штата, называется не просто адвокатской конторой, а своим названием скорее напоминает нечто сошедшее со страниц романов Диккенса: «контора генерального защитника». Тем не менее, как во всех государственных конторах, там за гроши люди работают с утра до ночи. Именно поэтому, отправив Эмму Хант делать свое дело, я поспешил в свою контору-квартиру, чтобы заняться своим делом.
Тор прыгает от радости и бросается мне прямо на живот.
— Спасибо, приятель! — хриплю я, отталкивая пса.
Он голоден. Я кормлю его остатками макарон с сухим собачьим кормом, а сам отыскиваю в Интернете необходимую информацию и звоню.
Хотя уже семь вечера и рабочий день давно закончился, какая-то женщина снимает трубку.
— Здравствуйте! — говорю я. — Меня зовут Оливер Бонд. Я новый адвокат из Таунсенда.
— Мы уже закрыты…
— Знаю, но я друг Дженис Рот и пытаюсь ее разыскать.
— Она здесь больше не работает.
Я знаю об этом. Честно признаться, я также знаю, что Дженис Рот недавно вышла замуж за парня по имени Говард Вурц и они переехали в Техас, где Говарду предложили должность в НАСА. Лучшие друзья адвоката — записи из государственного архива.
— Вот черт! Досадно, правда? Я ее университетский приятель.
— Она вышла замуж, — сообщает женщина.
— Да? За Говарда, наверное?
— Вы знакомы?
— Нет, но я знаю, что она от него без ума, — отвечаю я. — Да что там… А вы тоже работаете адвокатом штата?
— К сожалению, да, — вздыхает она. — А вы занимаетесь частной практикой? Поверьте, вы ничего не потеряли.
— Нет? Зато у вас больше шансов попасть в рай! — засмеялся я. — Послушайте, у меня есть маленький вопросик. Я только начал практиковать криминальное право в Вермонте, до сих пор не знаю всех ходов и выходов.
Я только начал практиковать криминальное право. Точка. Но этого я говорить не стану.
— И в чем дело?
— Мой клиент — восемнадцатилетний подросток, он аутист. Во время предъявления обвинения в суде он вышел из себя. Сейчас он за решеткой, пока не решится вопрос о его дееспособности. Но тюрьмы ему не вынести. Он постоянно пытается себя изувечить. Нельзя ли каким-то образом ускорить отправление правосудия?
— Штат Вермонт, когда дело заходит о психическом состоянии заключенных, ведет себя по-свински. Раньше тех, чья дееспособность была под вопросом, помещали в изолятор местной больницы, но теперь финансирование урезали, поэтому большинство дел отправляют в Спрингфилд, поскольку там медицинское обслуживание лучше, — объясняет она. — Однажды у меня был клиент из больницы, чья дееспособность была под вопросом, так он любил лосниться, с головы до пят, — в первую же ночь обмазался куском масла, которое получил на ужин, а перед встречей со мной намазался дезодорантом.
— Свидание тет-а-тет?
— Да. Надзирателям было наплевать. Думаю, они полагали: худшее, что он может сделать, — чем-нибудь меня натереть. Как бы там ни было, я подала ходатайство о назначении залога, — продолжала адвокатесса. — Вам снова придется предстать перед судьей. Пригласите на заседание психиатра или другого защитника, чтобы не быть голословным. Но сделайте это не в присутствии клиента, если не хотите, чтобы судью привел в ярость спектакль в зале. Главная ваша забота — убедить судью, что ваш клиент не представляет на воле опасности. А если он будет как ненормальный бегать по залу суда, то испортит все дело.
«Ходатайство о залоге», — записываю я в блокнот.
— Спасибо, — говорю я. — Да, зрелище ужасное.
— Не за что. Алло, вам дать электронный адрес Дженис?
— Разумеется! — лгу я.
Она диктует адрес, а я делаю вид, что записываю.
Вешаю трубку, подхожу к холодильнику, достаю бутылочку воды и выливаю половину в миску Тора. Потом поднимаю бутылку и произношу тост:
— За Дженис и Говарда!
— Мистер Бонд, — говорит на следующий день судья Каттингс, — разве мы не будем ждать, пока по вашему делу примут решение о дееспособности?
— Ваша честь, — отвечаю я, — мы не можем ждать.
В зале суда только мы с судьей, Эмма, доктор Мурано и прокурор — женщина по имени Хелен Шарп. У нее очень короткие рыжие волосы и заостренные клыки, из-за чего мне на ум сразу приходят вампиры или питбули. Судья бросает на нее взгляд.
— Мисс Шарп? Что скажете?
— Я не знакома с этим делом, Ваша честь, — отвечает она. — Я только утром о нем узнала. Подсудимого обвиняют в убийстве, вы назначили экспертизу о степени дееспособности. Обвинение считает, что пока он должен оставаться под стражей.
— Со всем уважением, Ваша честь, — возражаю я, — полагаю, что суд должен выслушать мать моего подзащитного и его психиатра.
Судья жестом просит меня продолжать, и я приглашаю Эмму занять свидетельское место. У нее под глазами залегли тени, руки дрожат. Я вижу, как она то хватается за перила, то украдкой, чтобы не заметил судья, мнет краешек своей одежды.
— Пожалуйста, назовите свою фамилию и адрес, — говорю я.
— Эмма Хант. Таунсенд, Бердсай-лейн, 132.
— Джейкоб Хант, обвиняемый по этому делу, является вашим сыном?
— Да.
— Сколько Джейкобу лет?
Эмма откашливается.
— В декабре исполнилось восемнадцать.
— Где он живет?
— Со мной, в Таунсенде.
— Он ходит в школу? — продолжаю я задавать вопросы.
— Он ходит в местную школу, учится в выпускном классе.
Я смотрю прямо на Эмму.
— Миссис Хант, имеются ли какие-либо медицинские показания, которые заставляют вас беспокоиться о здоровье Джейкоба в тюрьме?
— Есть. Джейкобу поставили диагноз «синдром Аспергера». Это высокофункциональный аутизм.
— Как синдром Аспергера сказывается на поведении Джейкоба?
Она на мгновение замолкает и опускает глаза.
— Если что-то не по нему, он становится очень возбужденным. Он никогда не выказывает чувств — ни радости, ни печали, не умеет поддерживать разговоры со сверстниками. Он буквально воспринимает значение слов. Если, например, сказать: «Ешь с закрытым ртом», он ответит, что это невозможно. Он слишком чувствителен: яркий свет, громкие звуки, легкие прикосновения — все это может заставить его сорваться. Он не любит быть в центре внимания. Он должен точно знать, что и когда произойдет, а если привычный порядок меняется, то чрезвычайно тревожится и ведет себя так, что еще больше привлекает внимание: начинает размахивать руками, разговаривать сам с собой или снова и снова повторять фразы из фильмов. Когда окружающий мир по-настоящему начинает его подавлять, он куда-нибудь прячется — в шкаф, под кровать — и перестает разговаривать.
— Понятно, — резюмирует судья Каттингс. — Ваш сын человек настроения, педант и желает, чтобы все и всегда происходило так, как он хочет. Очень похоже на подростка.
Эмма качает головой.
— Я плохо объяснила. Дело не только в педантизме и следовании установленному порядку. Обычный подросток сам принимает решение не разговаривать, а у Джейкоба выбора нет.
— Какие изменения вы заметили с тех пор, как вашего сына взяли под стражу? — задаю я вопрос.
Глаза Эммы наполняются слезами.
— Это не Джейкоб, — плачет она. — Он намеренно себя калечит. Он стал хуже разговаривать. Он начинает терять контроль над собой: размахивает руками, раскачивается на пальцах, ходит кругами. Я пятнадцать лет потратила на то, чтобы Джейкоб стал частью этого мира, не позволяя ему замкнуться в собственном мирке… а один день в тюрьме — и все насмарку! — Она поднимает взгляд на судью. — Я просто хочу, чтобы мой сын вернулся, пока еще не поздно до него достучаться.
— Благодарю, — произношу я. — Больше вопросов нет.
Встает Хелен Шарп. Она довольно высокая, метр восемьдесят с лишним. Почему я не заметил, когда она входила в зал?
— Ваш сын… ранее привлекался?
— Нет! — пугается Эмма.
— Его раньше арестовывали?
— Нет.
— Раньше вы замечали по поведению сына, что он возвращается в прежнее состояние?
— Да, — отвечает Эмма. — Когда в последнюю минуту меняются планы. Или когда он расстроен, но не может выразить это словами.
— В таком случае можно предположить, что его нынешнее состояния никак не связано с ограничением свободы, а может быть вызвано чувством вины за совершение ужасного преступления?
Эмму бросает в жар.
— Он бы никогда не совершил того, в чем его обвиняют.
— Возможно, мадам, но сейчас вашего сына обвиняют в убийстве первой степени. Вы это понимаете?
— Да, — с трудом признается Эмма.
— Ваш сын находится в превентивном заключении, поэтому здесь его безопасность не обсуждается…
— Если речь о его безопасности не идет, почему он оказался в камере, обитой войлоком? — парирует Эмма.
Мне хочется подбежать к ней и дать «пять».
— Больше вопросов нет, — заявляет прокурор.
Снова встаю я.
— Защита вызывает доктора Мун Мурано.
По имени психиатра можно решить, что она выросла в национальной общине, но там выросли ее родители. Она, должно быть, взбунтовалась и вступила в ряды молодежной организации республиканской партии. Во всяком случае, в зал суда она явилась в строгом костюме, в туфлях на высоченной шпильке, а волосы ее собраны в такой тугой пучок, что и подтяжка лица не нужна. Я устанавливаю ее личность и спрашиваю, откуда она знает Джейкоба.
— Я работаю с ним уже пятнадцать лет, — отвечает она. — В связи с его болезнью.
— Скажите несколько слов о синдроме Аспергера, пожалуйста.
— Этот синдром был описан доктором Гансом Аспергером в тысяча девятьсот сорок четвертом году, но в англоязычном мире о нем не слышали до конца восьмидесятых, а до девяносто четвертого года он не считался психическим заболеванием. Строго говоря, это нейробиологическое нарушение, оказывающее влияние на некоторые области развития. В отличие от остальных детей-аутистов, дети с синдромом Аспергера очень умны, способны беседовать и страстно желают общественного признания… только не знают, как его получить. Их беседы однобоки. Эти дети сосредоточивают свой интерес на очень узком предмете, они многословны, говорят монотонно. Они не в состоянии понимать социальные нормы, язык телодвижений и мимику — следовательно, не могут понять, что чувствуют окружающие их люди. Именно поэтому людей с синдромом Аспергера часто считают чудаковатыми и эксцентричными, что в дальнейшем приводит к социальной изоляции.
— Но, доктор, в мире много чудаковатых и эксцентричных людей, однако им не ставят диагноз «синдром Аспергера», верно?
— Разумеется.
— Тогда как вы смогли диагностировать эту болезнь?
— Все дело в модели сознания. Сравните: ребенок, сознательно ищущий уединения, или ребенок, который хочет, но не умеет общаться. Отчаянно хочет, но не может поставить себя на место другого, чтобы лучше понять, как помочь общению. — Она бросает взгляд на судью. — Синдром Аспергера — следствие порока развития, но в скрытой форме. В отличие, например, от умственно отсталых больных ребенок с синдромом Аспергера может выглядеть нормальным, разумно говорить, казаться невероятно осведомленным, тем не менее он испытывает деструктивные сложности в общении и социальной адаптации.
— Часто ли вы встречаетесь с Джейкобом, доктор? — интересуюсь я.
— Когда он был младше, мы встречались раз в неделю, теперь раз в месяц.
— Он учится в последнем классе школы?
— Верно.
— У него есть задержка в развитии из-за синдрома Аспергера?
— Нет, — отвечает Мурано. — По правде говоря, коэффициент умственного развития у Джейкоба выше, чем у вас, мистер Бонд.
— Не сомневаюсь, — бормочет себе под нос Хелен Шарп.
— В школе для Джейкоба созданы какие-нибудь особые условия?
— У него есть индивидуальный план обучения согласно закону о детях с ограниченными возможностями. Мы с миссис Хант встречаемся с директором и учителями четыре раза в год, чтобы выработать стратегию, которая помогает Джейкобу на данном этапе успешно учиться. Вещи, которые обычные старшеклассники воспринимают естественно, могут вогнать Джейкоба в ступор.
— Например?
— Шум и гам в классе могут оказаться для Джейкоба невыносимыми. Вспышки света. Прикосновения. Шуршание бумаги. Нечто неожиданное с точки зрения восприятия — например, темнота перед началом фильма: Джейкоб тяжело переносит, когда не знает заранее, что произойдет, — объясняет Мурано.
— Значит, эти особые условия направлены на то, чтобы он не перевозбудился?
— Именно.
— Какие в этом году у него отметки?
— За первое полугодие — одна «Б», остальные «А», — отвечает психиатр.
— До того как Джейкоба взяли под стражу, — спрашиваю я, — когда вы последний раз его видели?
— Три недели назад, во время обычного визита.
— Как Джейкоб себя чувствовал?
— Очень хорошо, очень, — заверяет Мурано. — Честно признаться, я не преминула заметить миссис Хант, что Джейкоб завел беседу первым, а не наоборот.
— А сегодня утром?
— Сегодня утром, когда я увидела Джейкоба, то пришла в ужас. Я не видела его в таком состоянии, с тех пор как ему исполнилось три года. Вы должны понять: в мозгу происходит некая химическая реакция, нечто сродни отравлению ртутью — как результат прививок…
Черт!
— …только благодаря упорному биомедицинскому лечению и стараниям Эммы Хант социально адаптировать сына, Джейкоб достиг того состояния, в котором находился до ареста. Знаете, кого действительно нужно бросать за решетку? Фармацевтические компании, разбогатевшие на вакцинах, вызвавших в девяностых годох волну аутизма…
— Протестую! — ору я.
— Мистер Бонд, — замечает судья, — вы не можете протестовать против слов вашего свидетеля.
Я улыбаюсь, но улыбка больше похожа на гримасу.
— Доктор Мурано, благодарю за ваши политические взгляды, но полагаю, что сейчас они не имеют отношения к делу.
— Еще как имеют! Я наблюдаю одну и ту же картину: милый, общительный ребенок внезапно ищет уединения, дистанцируется от раздражителей, перестает общаться с окружающими. Нам мало что известно о мозге аутиста, чтобы разобраться, почему эти дети к нам возвращаются и почему возвращаются не все. Но медицина понимает, что сильное травматическое переживание — как, например, арест — может привести к регрессу.
— У вас есть причины полагать, что Джейкоб будет представлять угрозу для себя и окружающих, если отпустить его на попечение матери?
— Никаких, — отвечает Мурано. — Он дотошно следует установленным правилам. Это одна из характерных особенностей синдрома Аспергера.
— Благодарю, доктор, — заканчиваю я.
Хелен Шарп постукивает карандашом по столу.
— Доктор Мурано, вы только что говорили о Джейкобе как о ребенке, я не ослышалась?
— Нет.
— На самом деле ему уже восемнадцать лет.
— Верно.
— По закону он взрослый человек, — говорит Хелен. — И способен отвечать за свои поступки, верно?
— Как известно, между юридической ответственностью и эмоциональной готовностью отвечать большая разница.
— У Джейкоба есть опекун? — интересуется Хелен.
— Нет, у него есть мать.
— Его мать подавала прошение назначить ее официальным опекуном сына?
— Нет, — отвечает психиатр.
— А вы подавали прошение назначить вас его официальным опекуном?
— Джейкобу исполнилось восемнадцать только месяц назад.
Прокурор встает.
— Вы упомянули, что для Джейкоба очень важно придерживаться заведенного распорядка?
— Жизненно важно, — подчеркивает психиатр. — Если он не знает, что его ожидает, приступа, подобного нынешнему, не избежать.
— Значит, Джейкобу необходимо заранее знать свое расписание, чтобы чувствовать себя защищенным?
— Именно.
— А если я сообщу вам, доктор, что в исправительном учреждении Джейкоб каждый день встает в одно и то же время, ест в одно и то же время, принимает душ в одно и то же время, ходит в библиотеку в одно и то же время и так далее. Разве это как-то расходится с тем, к чему привык Джейкоб?
— Но он привык не к этому. Это отклонение от его обычного распорядка, сродни незапланированной перемене, и я боюсь, что оно приведет к необратимым изменениям в психике Джейкоба.
Хелен как-то неприятно улыбается.
— Доктор Мурано, вы отдаете себе отчет в том, что Джейкоба обвиняют в убийстве первой степени? В убийстве наставницы по социальной адаптации?
— Отдаю, — отвечает психиатр. — И с трудом могу в это поверить.
— Вам известно, какие улики против Джейкоба имеются у полиции?
— Нет.
— Значит, ваше предположение о виновности или невиновности Джейкоба основывается исключительно на том, что вам о нем известно, а не на фактах?
Доктор Мурано удивленно приподнимает бровь.
— А вы строите свое предположение на фактах, даже не видя Джейкоба.
«Получи!» — с улыбкой думаю я.
— Больше вопросов не имею, — бормочет Хелен.
Судья Каттингс следит за тем, как доктор Мурано уходит со свидетельского места.
— У обвинения есть свидетели?
— Ваша честь, нам бы хотелось попросить отсрочку, учитывая, что слишком короткий срок…
— Если хотите подать ходатайство, мисс Шарп, отлично. Предположим, что вы его уже подали. Стороны, я готов выслушать доводы.
Я встаю.
— Ваша честь, я хочу просить признать подсудимого недееспособным, а после вынесения вердикта по этому вопросу суд может пересмотреть сумму залога. Но на данном этапе есть юноша, психическое состояние которого с каждой минутой ухудшается. Прошу суд наложить ограничения на него, на его мать, на психиатра и даже на меня. Хотите, чтобы он каждый день являлся в суд и отмечался? Отлично, я буду его привозить. Джейкоб Хант обладает конституционным правом быть отпущенным под залог, но есть у него, Ваша честь, и права человека. Если продолжать держать его за решеткой, тюрьма его раздавит. Я прошу — нет, умоляю! — уважаемый суд назначить разумную сумму залога и отпустить моего клиента на свободу до слушания по вопросу дееспособности.
Хелен смотрит на меня и закатывает глаза.
— Ваша честь, Джейкоб Хант обвиняется в убийстве первой степени. В убийстве молодой женщины, которую он знал и которая, по-видимому, ему нравилась. Она была его учителем, они вместе проводили досуг, и факты по этому делу — если не вдаваться в подробности — включают в себя и изобличающие показания, которые дал подсудимый в полиции, и улики, связывающие его с местом преступления. Обвинение уверено, что у него имеются очень веские улики. Ваша честь, раз обвиняемый столь прискорбно ведет себя еще до решения вопроса об освобождения под залог, то представьте, сколько изобретательности он проявит, чтобы избежать правосудия, если вы позволите ему выйти из тюрьмы. Родители несчастной и так сломлены потерей дочери, но они будут просто в ужасе, если освободить этого юношу, который даже в камере ведет себя агрессивно и не понимает разницы между «хорошо» и «плохо». Обвинение выступает против того, чтобы выпустить подсудимого под залог до слушания вопроса о его дееспособности.
Судья смотрит на галерку, где сидит Эмма.
— Миссис Хант, — говорит он, — у вас есть еще дети?
— Да, Ваша честь. Пятнадцатилетний сын.
— Полагаю, он требует внимания, не говоря уже о еде и необходимости отвозить его в школу?
— Да.
— Вы отдаете себе отчет в том, что если подсудимого отпустят на поруки, то вы должны будете отвечать за него двадцать четыре часа в сутки, а это существенным образом скажется на вашей свободе передвижения, равно как и на заботе о младшем сыне?
— Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы забрать Джейкоба домой, — отвечает Эмма.
Судья Каттингс снимает очки.
— Мистер Бонд, я готов отпустить вашего клиента на определенных условиях. Во-первых, в качестве залога послужит дом семьи Хант. Во-вторых, я потребую, чтобы в доме велось видеонаблюдение; подсудимому запрещено посещать школу, ему не разрешено покидать дом; либо его мать, либо другой взрослый старше двадцати пяти лет должен постоянно находиться рядом с ним. Ему запрещено покидать пределы штата. Он должен подписать отказ от экстрадиции, он обязан встречаться с доктором Мурано и следовать всем ее рекомендациям, включая медикаментозное лечение. И наконец, как и предполагалось ранее, будет проведена экспертиза на предмет определения его дееспособности. Защита и обвинение должны договориться между собой о месте и времени. Обвинению нет необходимости подавать ходатайство; суд вернется к рассмотрению данного дела в тот день, когда будут получены результаты экспертизы.
Хелен собирает свои вещи.
— Наслаждайтесь отсрочкой, — желает она мне. — Счет будет в мою пользу.
— Только благодаря вашему росту, — шепчу я.
— Прошу прощения?
— Я сказал, вы не знакомы с моим клиентом.
Она щурится и, величаво ступая, удаляется из зала суда.
За моей спиной Эмма заключает в объятия доктора Мурано, потом отыскивает взглядом меня.
— Огромное спасибо, — благодарит она. Голос ее подводит, разбиваясь о слоги, как волна.
Я пожимаю плечами, как будто это пара пустяков. На самом деле я весь мокрый под рубашкой.
— Не за что, — отвечаю я.
Я веду Эмму в кабинет секретаря — заполнить необходимые бумаги и забрать документы, которые должен подписать Джейкоб.
— Встретимся в вестибюле, — говорю я.
Хотя Джейкоб не присутствовал на заседании, его должны были привезти в здание суда на время, пока решалась его судьба. Теперь ему необходимо подписать условия освобождения и отказ от экстрадиции.
Я его еще не видел. И если быть до конца честным, немножко побаиваюсь нашей встречи. Со слов его матери и доктора Мурано выходило, что он — «овощ».
Когда я подхожу к камере, он лежит на полу, подтянув колени к подбородку. Голова забинтована. Под глазами синяки, волосы спутаны.
Господи, если бы он предстал перед судьей в таком виде, его бы освободили из тюрьмы ровно через десять секунд!
— Джейкоб, — тихонько зову я. — Джейкоб, это я, Оливер. Твой адвокат.
Он не шевелится. Глаза широко открыты, но он даже не моргает, когда я подхожу ближе. Я делаю знак надзирателю, чтобы открыл камеру, и опускаюсь на корточки рядом с ним.
— Ты должен подписать кое-какие бумаги, — говорю я ему.
Он что-то шепчет. Я наклоняюсь ближе.
— Одну? — переспрашиваю я. — По правде сказать, несколько. Но послушай, приятель, тебе больше не надо возвращаться в тюрьму. Это хорошая новость.
«По крайней мере, в данный момент».
Джейкоб что-то хрипит. Похоже на «один, два, три, пять».
— Считаешь. Готовишься считать?
Я пристально смотрю на него. Это как играть в шарады с человеком, у которого нет ни рук, ни ног.
— Вас съем, — произносит Джейкоб громко и четко.
Так оголодал? Или все-таки шутит?
— Джейкоб! — Мой голос становится тверже. — Перестань.
Я протягиваю руку и вижу, как напрягается его тело.
Поэтому руку отдергиваю. Сажусь рядом с ним на пол.
— Один, — произношу я.
Его ресницы вздрагивают один раз.
— Два.
Он трижды моргает.
И тут я понимаю, что мы разговариваем. Просто говорим не языком слов.
Один, один, два, три. Почему пять, а не четыре?
Я достаю из кармана ручку и пишу на ладони числа, пока не замечаю последовательность. Это было не «съем», а «восемь».
— Тринадцать, — говорю я, поднимая глаза на Джейкоба. — Двадцать один.
Он шевелится.
— Подпиши, — прошу я, — и я отведу тебя к маме.
Кладу бумаги на пол и подталкиваю к нему. Потом подкатываю ручку.
Сперва Джейкоб не шевелится.
А потом — очень медленно — подписывает документы.
Однажды Тео спросил: «Если бы существовало лекарство от синдрома Аспергера, стал бы ты его принимать?» Я ответил, что нет.
Я не уверен, насколько глубоко увяз в синдроме. А если я, например, поглупею или утрачу свой сарказм? Если начну на Хэллоуин бояться привидений, а не цвета самой тыквы? Дело в том, что я не помню, кем был без синдрома, и кто знает, что от меня останется? Для сравнения возьмите бутерброд с ореховым маслом и вареньем и попробуйте отделить одно от другого. Нельзя убрать все масло, не затронув варенья, так ведь?
Я вижу маму — как будто, находясь под водой, вижу солнце, если хватает смелости открыть глаза. Ее образ размыт, текуч и слишком ярок — невозможно разглядеть. Я так глубоко под водой…
От громких криков у меня разболелось горло; обширные — до самой кости — синяки. Несколько раз я пытался заснуть, но просыпался в слезах. Единственным моим желанием было встретить человека, который бы понял, что я совершил и зачем. Человека, которому, как и мне, не наплевать.
Когда в тюрьме мне сделали укол, мне приснилось, что у меня из груди вырезали сердце. Доктора и надзиратели передавали его по кругу, как в игре «Горячая картошка», а потом попытались пришить на место, но от этого я стал похож на чудовище Франкенштейна. «Видишь, — восклицали все вокруг, — ты даже говорить не можешь!» Но поскольку это была ложь, я больше не верил ни одному их слову.
Нельзя съесть одно варенье без орехового масла, но временами я думаю: почему бы мне не пообедать мясом, которое все любят?
Раньше существовала теория, что мозг аутиста функционирует неправильно из-за пробелов между нейронами, из-за недостаточной связанности. Сейчас появилась другая теория: что мозг аутиста функционирует слишком хорошо. В моей голове столько всего происходит, что мне нужно «работать» сверхурочно, чтобы все охватить. Иногда повседневная жизнь становится тем младенцем, которого вместе с водой выплеснули из купели.
Оливер, который утверждает, что является моим адвокатом, говорит со мной на языке природы. Именно к этому я всегда стремился: быть таким же органичным, как семечки в подсолнухе или спираль ракушки. Когда ты вынужден пытаться быть нормальным, это доказывает, что ты ненормален.
Мама идет мне навстречу. Она плачет, но на лице играет улыбка. Господи боже, чего уж тут удивляться, что я никогда не могу понять, что чувствуют окружающие?
Обычно когда я замыкаюсь в себе, то оказываюсь в комнате без окон и дверей. Но в тюрьме так и есть, поэтому я вынужден был идти в другое место. Прятаться в металлической капсуле, затонувшей на дне моря. Если за мной придут, — с ножом ли, стамеской ли, лучиком надежды, — океан почувствует изменение и металл взорвется.
Суть в том, что те же правила применимы и ко мне, когда до меня пытаются «достучаться».
Мама в пяти шагах от меня. В четырех. В трех.
Когда я был совсем крохой, то смотрел по христианскому каналу воскресную утреннюю программу для детей. В ней рассказывалось о мальчике с особыми потребностями, который играл с другими детьми во дворе в прятки. Дети забыли о нем, и на следующий день полиция обнаружила его тело: мальчик задохнулся в старом холодильнике. Религиозного подтекста этой истории я не уловил — никакого «золотого правила» или вечного спасения. Я понял одно: «Не прячься в старых холодильниках».
На этот раз, когда я ушел в себя, я подумал, что ушел слишком далеко. Тут не было боли и ничто не имело значения. Меня бы никто не нашел, и в конце концов перестали бы искать.
Однако сейчас у меня опять разболелась голова, заломили плечи. Я чувствую мамин запах: ванили, фрезии и шампуня из зеленой бутылки. Чувствую исходящий от нее жар, как летом от асфальта. Минуту спустя она заключает меня в объятия.
— Джейкоб… — говорит она, чуть не рыдая.
Мои колени подкашиваются от облегчения и осознания того, что я, в конечном счете, не исчез.