Я пролился, как вода; все кости мои
рассыпались, сердце мое сделалось, как
воск, растаяло посреди внутренности
моей. Сила моя иссохла, как черепок;
язык мой прильпнул к гортани моей, и
Ты свел меня к персти смертной.
Над Битуриком вставал густой и жирный столб дыма. Чтобы не тратить времени на утомительную осаду, а людей – на штурм, мятежников приказано было «просто выжечь из этой норы». Может, те и возлагали какие-то надежды на ветер и ненастье, но обмотанные горящей паклей, смоченной в смоле, стрелы сделали свое дело, а внезапно изменивший свое направление ветер лишь раздул пожар. Не желая гибнуть в огне, воины мятежного сеньера Битурикского бросились к воротам, пытаясь прорваться сквозь осаждающих – но тщетно. Все, чего они добились своим отчаянным порывом и пролив немало вражеской крови – это разъярили противника. И сейчас верные королю дружинники методично избивали уцелевших, рассыпавшись по полю.
– Не всех! Не всех убивать! – кричал, врезаясь в гущу свалки, молодой всадник в богатом плаще. Голос у него был зычный, а золотые пластины на шлеме блестели даже в такой хмурый день. – Их сеньера взять живым! Где он? – отпихнув конем дружинника от его жертв, он схватил затянутой в кольчужную рукавицу рукой мятежника за шиворот. – Эй, скот! Отвечай, где твой господин?
– Бежал… – прохрипел тот. – На север поскакал…
Всадник выпустил его, и, не интересуясь более его судьбой, направил коня прочь.
– Альберик! – крикнул он. – Похоже, этот трус дал деру!
Подъехал другой всадник, много старше первого.
– Знаю, – произнес он. – Я уже отправил людей на перехват.
Несмотря на одержанную победу, Альберик, сеньер Верринский, совсем не имел вида триумфатора.
– Ну, поймают его, – бормотал он, – в колодки – и в Лаон, и все… А ведь там, у Соколиной Горы, мы бились плечом к плечу… хотя тебя там не было, ты мал был еще…
– Вечно ты об одном и том же! – Генрих, молодой герцог Суассонский, досадливо отмахнулся. – Соколиная Гора, Соколиная Гора… как будто других битв нет и не будет!
Альберик омрачился еще больше. Всего лишь десять лет прошло после величайшего сражения на памяти поколения… а о нем уже не хотят и слышать, как о надоевшей сказке. Словно тысячи и тысячи полегли зря. Сказал он, однако, совсем о другом.
– Ветер опять меняется… пожар, пожалуй, перекинется на поле.
– Наплевать, – ответствовал Генрих. – Все равно все погнило на корню, черт бы побрал эту непогодь!
Они поехали прочь прямо по пшеничному полю. Дружинники, усталые, злые от того, что не удалось пограбить сгоревший замок, обшаривали трупы. Пленных сегодня не брали. Зачем? Только утяжелять отряд.
Альберик стянул зубами перчатку, заткнул ее за пояс и сорвал пучок колосьев – пустых, точно изъеденных ржой. Затем отбросил его. Генрих прав – урожай в этом году не собрать… Снова не собрать. Голод будет пострашнее прошлогоднего.
– Что ты все хмуришься? – спросил Генрих. – Мятежу конец.
– Этому мятежу. А в Лемовике? А в Квизе? И, заметь, все сеньеры, графы, бароны! – Альберик впервые заговорил о том, что по-настоящему тревожило его. – Я понимаю – мужичье. Когда им нечего жрать, они всегда хватаются за вилы. Но когда на короля идут его вассалы… причем из самых верных, испытанных… Ведь он всегда защищал их земли и добро, как сторожевой пес – стадо овец!
– А может, он им больше нравился, когда был волком?
– Как… и ты? А ведь ты присягал ему, приносил вассальную клятву!
– Я присягал принцу Ги. А его, между прочим, нет в живых.
До Альберика постепенно начал доходить смысл сказанного. Генрих смотрел на него, подбоченившись в седле. Его молодое лицо, разрумянилось от ветра, на губах играла усмешка, но глаза не смеялись.
– Ты хочешь знать, почему вассалы бунтуют против короля? Изволь, я тебе объясню. Что обеспечивает прочность королевской власти? Продолжение династии. О чем должен в первую очередь заботиться правитель? О наследнике престола.
– Ораторствуешь, как на королевском совете, – буркнул Альберик, но герцог не обратил внимания на это замечание.
– Пошел уже третий год по смерти королевы и принца, а король все еще не взял себе новой жены. Все разумные сроки траура миновали. Убей меня Бог, да он просто приглашает вассалов к мятежу. Каждый думает – он умрет, не оставив наследника, начнутся свары и раздоры, перекройка земель и выборы нового короля, так почему не сейчас? А каждый сеньер познатнее, особливо имеющий сыновей, вдобавок думает: а почему не я? Почему не граф Роберт – у него ведь уже двое сыновей? Почему не ты – у тебя их сколько – пятеро? Семеро? А в самом деле, почему не я? Мой род достаточно знатен, и у меня есть сын, и дай Бог, будут еще.
Альберик открыл было рот, чтобы возразить, но Генрих не давал ему вставить слова.
– А чернь охотно идет за мятежными баронами, потому что закрома их пусты, земля не родит, и мор одинаково косит человека и скотину. А кто во всем этом виноват? Ты знаешь, во что они верят. Король, не имеющий наследника – не имеет права быть королем. Бездетный правитель всю землю делает увечной.
– И ты это говоришь? Ты, которого он взрастил под своей опекой, чье имущество он сохранил от разорения?
– Да, я это говорю! Потому что я ему верен, и от всей души желаю, чтобы Эд сохранил власть. Но я говорю это тебе, потому что я не так близок к нему, как ты, и от тебя он выслушает то, что не станет слушать от меня. Он еще не так стар, чтобы не иметь наследников от собственной плоти. Убеди его, что он должен снова жениться – хотя бы ради спокойствия в королевстве. А не то, если так будет продолжаться, я и сам взбунтуюсь, разрази меня Господь!
По тону, которым произносились эти слова, нельзя было определить, серьезно говорит Генрих или нет. Прежде, чем Альберик успел что-либо ответить, Генрих дал шпоры коню и поскакал по направлению к своим воинам, собиравшимся у стен горящего замка.
Они расстались у поворота на лаонскую дорогу. Люди из Суассона возвращались обратно. Прощание ничего не добавило к сказанному. Альберик не мог ни ответить, ни возразить герцогу. Хотя бы потому, что он выразил словами то, что уже не раз приходило на ум самому Альберику. До сих пор он старался гнать от себя подобные мысли. Но если уж об этом стали в открытую говорить такие мальчишки, как Генрих…
Он ехал в Лаон, в королевскую резиденцию. В Компендии больше не было двора. Теперь там располагался обычный воинский гарнизон. Впрочем, из-за постоянных мятежей в последние годы понятие «двор» стало довольно расплывчатым.
Они прибыли в Лаон во второй половине дня. Альберик осведомился у заставы близ главных ворот, в городе ли король, поскольку не получал еще никаких известий о событиях в Квизе. Оказалось, что король успел подавить мятеж, расправиться с зачинщиками и не далее как вчера вернулся в столицу. Альберик приказал свите отправляться на подворье, что у церкви Трех Королей, довольно богатое в недавнем прошлом, сам же поехал во дворец. Настала пора поговорить с Эдом. И нечего трусливо прятаться от этого разговора. Прежде его удерживали воспоминания юности и принадлежность к клану «людей королевы». Но в такой же мере он был и «человеком короля», и преданность живому королю имела для него больший вес, чем преданность памяти мертвой королевы. Ему было заранее не по себе, однако он понимал, что Генрих во всем прав. Это сатанинское совпадение бед, постигших страну в последние годы: неурожай, голод, мор, незатихающая война на окраинах и мятежи в сердце Нейстрии… многие ли поверят, что всему этому нет причины и не станут искать виновного? А не дай Бог, новое норманнское нашествие? Северяне, кажется, уже оправились от удара, нанесенного им Арнульфом Каринтийским. Кстати, вскоре после отступления Эда из Италии Арнульф провозгласил себя императором. Расчетливый германский Каролинг словно знал, что Эд не ответит на это действие. Он и не ответил, предоставив австразийскому королю и герцогу Сполето считаться ударами между собой. Императорская корона его более не привлекала. В самом деле, кому бы он мог ее передать? Альберику, у которого старший сын уже служил в оруженосцах при отце, а младший еще ползал у ног матери, и все, слава Богу, были здоровы, трудно было представить, каково это – потерять единственного, вымечтанного, богоданного, именно такого, как надо… Но что тут поделаешь? Надо смириться. А он не смирился.
Впрочем, оборвал себя Альберик, возможно, его опасения напрасны, и Эд, обложенный со всех сторон врагами, в борьбе с беспрерывным натиском вторжений и мятежей, просто не имел времени подумать о новой женитьбе и наследнике? Если бы так…
В подобных размышлениях он прибыл во дворец, более напоминавший в последние два года казарму. Его встретил Жерар и без лишних слов проводил к королю.
Погода, несмотря на то, что лето вроде бы еще не кончилось, стояла сырая и холодная, поэтому в королевских покоях жарко пылал очаг. Его пламя служило единственным освещением. У самого входа на низком табурете сидел Авель, после смерти Фортуната исполнявший должность королевского духовника. Хотя, по мнению Альберика, он скорее вернулся к своей прежней, правда, недолго исполняемой должности телохранителя Эда. Пользы от него было примерно столько же, сколько от большого верного пса – что само по себе уже немало. В руках у него Альберик приметил книгу, которую привык видеть при нем постоянно – Псалтирь, тоже наследство Фортуната. Он не читал ее, а просто сжимал в руках, точно книга могла послужить источником сил и спокойствия.
Эд сидел у огня и смотрел на огонь. На приветствие Альберика ответил молчаливым кивком.
Жерар принес вина, попробовал его – на последнем в свое время настоял сам Альберик, и тут же удалился. За ним, тяжело поднявшись со своего места, вышел и Авель, который, очевидно, почувствовал, что сеньер Верринский прибыл не просто для того, чтобы распить кубок вина со своим сюзереном. Вина Альберик, однако, выпил. Отчасти для того, чтобы согреться, отчасти, чтобы придать себе мужества. Ему было бы трудно в этом признаться, но с глазу на глаз с Эдом ему становилось не по себе. Не потому, что опасался тех приступов страшной ярости, которым был подвержен Эд. Напротив. Та бешеная вспышка под Сполето была самой страшной, но и самой последней. Ярость выгорела, и на смену ей пришел холод. Этот холод, леденящее безразличие – вот что пугало Альберика. Прежний Эд, как бы ни был он опасен, был ему гораздо понятнее. Не всякий заметил бы эту перемену, ее видели только близкие люди, а их всегда-то у Эда было мало, сейчас же осталось всего ничего. Для других Эд не стал ни менее решителен, ни менее деятелен, но Альберик видел, и страшно ему было видеть за этой решительностью и деятельностью холод там, где раньше был огонь.
… Говорят, будто норманны верят, что в преисподней царит вечная стужа. Что с них взять – темные люди, язычники…
Альберик вздохнул – и как в омут вниз головой – принялся излагать дело.
Эд слушал его, не перебивая. Такая у него привычка тоже образовалась: не вступать в разговор, предоставляя собеседнику говорить до тех пор, пока он не почувствует себя полным дураком. Чего он с успехом добился и на сей раз. Альберик мысленно проклял себя за то, что вообще начал этот разговор, но отступать было уже поздно. Он перечислил все доводы, приведенные Генрихом, а поскольку Эд по-прежнему не отвечал, принялся изыскивать дополнительные.
– Не было такого на человеческой памяти, – заявил он, – чтобы правитель доживал свой век в одиночестве. У Карла Великого только законных жен было девять…
Тут Эд, наконец, соизволил ответить.
– Если тебе охота искать примеры среди Каролингов, ты еще вспомни Гильома Тулузского…
У Альберика мгновенно захлопнулся рот. Гильом Тулузский, племянник Карла Великого и знаменитейший воитель своего времени, человек, в чьих руках империя была бы под гораздо более надежной защитой, чем под скипетром слабовольного Людовика Благочестивого, после смерти любимой жены постригся в монахи.
Эд в монастырь не ушел. И на том спасибо. Довольствуйтесь этим, болваны, и оставьте меня в покое – вероятно, именно так следовало истолковать его ответ. Альберик принялся лихорадочно искать контрдоводы.
– Она, говорят, к тому же и сарацинка была, – сам не понимая зачем, заявил он.
– Кто?
– Гильома Тулузского жена.
– Вот как.
До Альберика начало доходить, что он сморозил. Сарацинка… еврейка… тут черт знает до чего можно дойти. Поневоле пожалеешь об этой дуре Аоле, которая хотя бы была отпрыском истинно христианского семейства… и чья смерть не помешала Эду через пару месяцев жениться снова.
Сердце Альберика стало съезжать куда-то по направлению к сапогам. Он понял, что угадал самую суть. Дело не в том, что Эду некогда подумать о женитьбе, и не в том, что ему все так безразлично, а…
«И даже смерть не разлучит нас».
Ничего не оставалось, кроме как откланяться. Он спускался по лестнице в еще более подавленных чувствах, чем поднимался по ней. Разумеется, он помнил кощунственную клятву Эда во время венчания. Кощунство и вызов – именно так это и было всеми воспринято, потому и напугало. А что, если Эд и не думал никому бросать вызов? И слова эти и были тем, чем надлежало быть – торжественным обетом, произнесенным перед алтарем и который он собирался неукоснительно выполнять? И ведь выполняет же, спаси нас Господь и помилуй!
От этой догадки стало ему совсем худо. Позади затопали чьи-то тяжелые шаги. Альберик обернулся и увидел Авеля.
– Эй, приор! Ты куда это стопы свои направил?
– К себе в монастырь.
Альберик, прикинув дорогу до монастыря и побуждаемый желанием излить кому-то душу, предложил:
– Давай, я тебя провожу. Ночь уже, а обитель-то твоя на окраине… в одиночку ходить небезопасно!
Поначалу Альберик приказал было своему слуге спешиться, чтобы посадить Авеля на его коня, но приор отговорился привычкой ходить пешком и пристроился рядом со стременем сеньера Верринского. Альберик не сразу заговорил с ним. Глядя сверху вниз на тонзуру бывшего школяра, он впервые пожалел, что Авель таков, каков он есть. Если бы он был не просто псом короля, но и в самом деле, а не только по имени, его духовником! Если бы у него было хоть какое-нибудь влияние на Эда! Но понемногу язык у него развязался – слишком уж накипело – и он выложил Авелю все, что накопилось на душе. Авель внимал ему, вскинув голову, как будто от этого он мог лучше слышать. На его простодушной физиономии, белевшей в ночном сумраке, все больше проступало изумление.
– Послушай, брат, это же полное сумасшествие! Это… я даже не знаю, как сказать. Помнишь Альбоина? Так Эд поступает еще хуже. Эта посмертная верность доведет его до гибели, может, и не так быстро, как удар мечом, но гораздо вернее!
– «Что Бог соединил, люди да не разъединят», – пробормотал Авель.
– Да брось ты эти свои монашеские бредни! Пусть так говорится, но ты же, приор, живой человек, и должен понимать, что в жизни все по-другому! Разъединяют, за милую душу, и снова соединяют… Я сам человек семейный и утверждаю, что добрый христианский брак – это хорошо и угодно Богу, но это… это уже идолопоклонство какое-то!
Не умея возразить, Авель не ответил.
Альберик продолжал:
– Знаешь, что я тебе скажу? Только не пойми меня превратно… я был предан королеве не меньше твоего… а может, и побольше, если вспомнить наши школьные года – только скажи мне, что это не так! И уж конечно, не меньше твоего сожалел о ее гибели. Но сейчас я думаю: несчастье именно в том, что королева была умна, отважна и благородна… именно в ее безупречности! Если бы она была хуже, он бы не так по ней убивался. Или, скажем, так – после свадьбы ее жизнь была у всех на виду, и даже враги не могли сказать о ней худого. Но если бы в ее прошлом оказалось бы какое-нибудь темное пятно… нечто дурное, способное бросить тень на ее память… может, он нашел бы в себе силы отступиться от верности этой памяти!
Зубы Авеля клацнули, как у пса, ловящего муху. Альберик жестом предупредил готовые вырваться у приора проклятия.
– Да погоди ты! Если она сейчас на том свете меня слышит, то, уверен, кивает в знак согласия. Потому что понимает – я прав! Потому что – уж настолько-то я ее знал – она не захотела бы гибели ни мужу своему, ни королевству!
Неожиданный порыв Альберика быстро угас. А впереди уже выступали, темные во тьме, стены обители святого Медарда.
– Эх, да что гадать – «если бы, если бы»! Всегда я ругал такие разговоры, а тут сам заладил. Не было этого. Не было, и все, так нечего и придумывать. Ну ладно, доставил я тебя к братии твоей в целости и сохранности. Бывай здоров, приор, а я возвращаюсь на подворье. Напьюсь я сегодня, вот что.
Приор Горнульф воротился в монастырь как раз к повечерию, но служба прошла для него, как во сне. Он никак не мог заставить себя отойти умом от всего, что наговорил Альберик. Ибо в отличие от последнего, услышанное было для него совершенно внове. Будучи монахом, он никогда не заботился о таких делах, как вопрос престолонаследования, а уж о браке-то знал только то, что на сей счет сказано в Святом Писании. Наоборот, до сегодняшнего вечера он считал поведение Эда совершенно правильным, а отчего там происходят бунты и мятежи – не его ума дело. Его дело, как королевского духовника – молиться за короля и заботиться о спасении его души. А то, что душа Эда не окончательно погибла для церкви, получало свидетельство в щедрых вкладах и земельных пожалованиях монастырю, где были похоронены его «безвременно умершая возлюбленная супруга и единственный сын. Это свидетельствовало также и в пользу того, что Эд, каким бы грешником он ни был, все же верит в жизнь вечную и надеется после смерти встретиться с теми, кого потерял. А в остальном все просто. Как сказал апостол: «Соединен ли ты с женою? не ищи развода. Остался ли без жены? не ищи жены.»
Но оказалось, что все совсем не так просто, как он полагал. Альберик поломал привычную картину, и от этого было больно и неудобно. После службы он направился к себе. Фарисей не был в церкви – спал, наверное. В последний год он все чаще заменял вконец одряхлевшего привратника, но нынче вечером у ворот был старик. Оно и к лучшему. Сейчас Авелю не хотелось с ним разговаривать. В свое время, когда Фарисей вновь возвратился в монастырь, Авель попытался было повести с ним речь об ударе, постигшем короля, но в ответ получил лишь невразумительную фразу: «Ему Бог дал шесть лет, а мне – два месяца». И хотя Фарисей, несомненно, понимал в мирских делах лучше него, Авель решил, что советоваться с ним не будет. Да. Не будет.
Он вернулся к себе. Проживал он в той же келье, в которую вселился после пострижения, а не в приорских покоях, отданных им под новое помещение для лечебницы – старое сильно обветшало. Его тогда сильно восхваляли за скромность и благочестие, и это еще усиливало неловкость, а именно из-за этого чувства, и не по скромности, отказался он от приорских покоев. Он стал приором, будучи совсем молодым, и при всей своей простоте сознавал, что его избрали на этот пост не по личным заслугам, а потому как было известно, что он находится под покровительством королевской семьи. И уж тем паче негодно было требовать себе отдельных покоев теперь, когда он большею частью жил во дворце.
В темноте Авель добрел до постели, сел на соломенный тюфяк. Несмотря на то, что голова от тягостных мыслей по-прежнему шла кругом, он чувствовал, что вряд ли уснет сегодня. Нечто в услышанном грызло его, не давало покоя.
«Идолопоклонство», – сказал Альберик.
А написано: «Не будьте идолопоклонниками». А также: «Убегайте идолослужения».
Нет, дело не в этом. Что-то другое… более важное.
Он привычно вытащил из-за пазухи фортунатову Псалтирь – движение, не имеющее никакого практического смысла. Хотя теперь он не испытывал затруднения в чтении и книги у него водились, эта Псалтирь была для него скорее символом, да и главные богослужебные тексты от частого повторения он знал наизусть.
В темноте блеснул блик света. Перед ним стоял мальчик со светильником в руках.
– Отец приор! Покорно прошу прощения за то, что потревожил вас… Отец келарь послал меня зажигать свечи в церковь, я шел и увидел, что дверь открыта, а вы сидите во мраке с книгой…
– Ничего, сын мой. Я не читал. Я… размышлял.
Узкий колеблющийся язычок пламени высвечивал его круглое лицо и светлые волосы. На нем была ушитая по росту ряса послушника. Впрочем, скоро ушивать не придется – для своих десяти лет он было довольно высок.
– Зажги свечи, сын мой. И ступай.
Винифрид Эттинг теперь постоянно жил в монастыре, и во дворце не появлялся. Эд не желал его больше видеть – присутствие мальчика слишком напоминало ему об умершем сыне. Надо сказать, мальчик воспринял свое изгнание с должным пониманием, старательно учился и без ропота выполнял работы, которые переваливали на его плечи ученики и послушники постарше. Авель также был согласен с тем, что произошло. Он всегда был душевно привязан к мальчику и считал – пусть лучше Винифрид Эттинг станет монахом и проведет жизнь в стороне от мирских страстей, калечащих судьбы людей.
Мальчик зажег свечи и удалился, на сей раз плотно затворив за собой двери, дабы никто не потревожил размышлений отца приора до самой полунощной службы. Авель остался сидеть. Фитили свечей слабо потрескивали в полной тишине. И только теперь слухи и догадки, клубившиеся в сознании приора Горнульфа, начали приобретать ясные очертания. Свечи… Свет… Тьма… «Если бы в ее прошлом оказалось бы какоенибудь темное пятно…» Альберик бросил эти слова в порядке предположения. Он не думал, что это могло быть в действительности. «Ничего такого не было», – сказал он.
Но такое – было. И он, Авель, возможно, единственный, кто об этом знает.
Он бросился к тайнику в стене. Если за столько лет пергаменты не сгрызли мыши…
Не сгрызли, оказывается. Они по-прежнему лежали там, где он оставил их девять лет назад. Тогда, прочтя содержание, он пришел в ужас и спрятал их с единственным намерением – при первой возможности уничтожить. Но поначалу такой возможности никак не предоставлялось, а потом, устав думать о пергаментах, он просто о них забыл. Несомненно, забыл и Фарисей, поскольку не читал, а лишь видел мельком. Или думал, что Авель от них избавился.
Авель выгреб пергаменты из затянутого паутиной тайника. Их покрывал толстый слой пыли, но ее можно стереть. И тогда откроется…
…»нечто дурное, способное бросить тень на ее память».
Думать об этом ужасно. Но Альберик сказал, что королева сама бы одобрила такой поступок… даже если бы ее оклеветали… если бы это пошло на пользу королю и королевству.
Несомненно, в этом виден промысел Божий. Сперва Господь внушил ему сделать этот тайник, который ему совершенно не был нужен, затем – добыть эти пергаменты, а затем – забыть о них, чтобы он их не сжег и не закопал. С тем, чтобы со временем он снова мог взять их в руки… и тайное стало явным. Промысел… и испытание… чтобы он, так чтивший королеву, сумел отверзнуть уста и разоблачить позор ее прошлого… ведь недаром Господь вел его своими путями. И потом, уговаривал он себя, королева ведь умерла, давно умерла, ей не будет больно… и Альберик сказал, что это необходимо, а он в таких вещах гораздо лучше разбирается… и, в конечном счете, это послужит для общей пользы…
Он решился.
Но, приняв решение, следовало поторопиться. Неизвестно, сколько времени Эд пробудет в Лаоне, но, ясное дело, не задержится. И Авель не стал медлить. Поутру, приведя пергаменты в должный порядок, Авель направился во дворец. Ждать ему пришлось до самого вечера – Эд с рассвета был на учениях, потом выслушивал каких-то тяжущихся сеньеров, потом еще где-то был – Авель не знал. К счастью, охрана никогда не чинила ему преград, и все время до вечера Авель просто продремал на пороге королевских покоев, так что вернувшийся Эд едва о него не споткнулся. Он этому не удивился – во-первых, потому, что теперь его вряд ли что-нибудь могло удивить, а во-вторых, он не так уж редко находил по возвращении Авеля в таком состоянии. Обедал, он, видимо, где-то в другом месте, а ужинать, похоже, не собирался. Жерар и слуги развели огонь. Жерар снова, как вчера, принес вина, снова попробовал его и поставил не стол. Авель следил за всеми этими действиями пообвыкшимся полусонным взглядом. Потом дернулся, как будто его ударили: вспомнил, зачем пришел. Теперь нужно было выждать, пока все уйдут. То, что он собирался сказать, предназначено было для одного лишь короля и более ни для одной живой души.
Когда они остались вдвоем (точнее, это он полагал, что они остались вдвоем, Эд вряд ли замечал его присутствие), он подошел к столу и выложил то, что принес. Эд не повернул головы в его сторону, он, вероятно, решил, что Авель собирается прочесть молитву, и не обратил внимания, что в руках у Авеля вовсе не книга.
– Девять лет назад, – запинаясь, начал Авель, – к нам в монастырь явился человек, назвавшийся паломником из Святой Земли. Только это был не паломник. Это был шпион Фулька…
То, что Авель сам, по собственной воле, решился начать разговор, было уже достаточно из ряда вон. Но Эд по-прежнему не смотрел на него. Однако ж сказал:
– И вы с Фарисеем убили его. Если ты решил покаяться, то опоздал. Я знаю.
– Но это было не все. Я обыскал труп… и нашел вот это.
Наконец Эд повернулся и увидел свитки на столе.
Авель продолжал:
– Я их спрятал… и никогда, никому… даже Фарисей не знает.
Тягостный вопрос повис в воздухе, но не прозвучал.
– И теперь… я… решил… прочесть.
И, убоявшись, что Эд просит, почему он так решил – а говорить об этом Авель не хотел – он приступил к чтению. Начал он с допросных листов, поскольку все должно было идти по порядку. Хотя это был самый большой раздел, Эд ни разу не перебил его, и Авель перешел к показаниям аббата и остальных. Процесс чтения всегда отнимал у него массу сил, как физических, так и умственных, и он был полностью сосредоточен на нем, не в состоянии отвлечься ни на что другое, так как иначе бы он обязательно сбился. Однако его подкрепляла уверенность, что он способствует исполнению Божьего промысла. Поэтому, хотя чтение длилось долго – он сам не знал, сколько, но долго, и голос у него сел от непривычного напряжения, он ни разу не сбился и не потерялся. И только когда записи, совершенно неожиданно для него, внезапно кончились, Авель поднял голову. И увидел глаза Эда.
Пергаменты, которые он продолжал сжимать в руках, посыпались на стол. Ноги у Авеля подломились. Он понял, что сейчас умрет.
– Уйди, – почти беззвучно проговорил Эд.
Сам не зная как, Авель, пятясь, добрался до двери и выполз наружу. Его колотило, как в жестокую стужу. Привалившись к стене, чтобы не упасть, он стал спускаться – и всей тяжестью наехал на стоявшего под факелом часового. Тот, не разобравшись, схватил его за ворот рясы и встряхнул. Затем, разглядев в свете факела рябое лицо королевского исповедника, выпустил.
– Ты, святой отец, пьян, что ли? – спросил он.
Авель вдруг тоненько всхлипнул. Потом повернулся и, спотыкаясь, побежал к лестнице. На бегу он продолжал всхлипывать и, лишь когда ему удавалось набрать воздуху в легкие, повторял:
– Господи, прости меня! Господи, прости!
Он был убежден, что узнал уже все удары, перенес уже все, что возможно вынести, и отныне ничто на свете не способно его ранить. Он ошибался, как ошибался всегда. Судьба оказалась подобна наемному убийцу, способному долго выжидать в засаде.
…Почему-то болели руки. Он повернул их ладонями вверх и увидел, что они обожжены. Должно быть, это произошло, когда он жег пергаменты, заталкивал их в самую сердцевину пламени, чтобы изошли дымом, чтобы ни клочка от них не осталось… Тогда он не почувствовал, как пламя лижет его ладони. Теперь же ожоги дали о себе знать. Но что такое боль в обожженных руках!
Он вернулся к своему креслу, сел, закрыл глаза. Бесполезно. Пергаменты он сжег, но выжечь собственную память невозможно. Защищаясь от мыслей, которые нельзя было прогнать, подумал: если Авель никому не проговорился до сих пор, верно, не проговорится и теперь. Но если знает кто-нибудь еще, я его убью. Найду и убью. Чтобы никто, никогда…
Та часть его сознания, что способна была еще трезво мыслить, холодно отметила – вряд ли. Похоже, не осталось никого, кто помнил бы о столь давних событиях в Лаонском дворце и на парижской дороге. Старые слуги поразбежались, а мужичье, толпившееся на дороге вокруг клетки с ведьмой, либо повымерло, либо все перезабыло за давностью лет и потоком событий. Прочие мертвы. Фульк, Тьерри, аббат… Все, кто имел отношение к этой истории.
Кроме него самого.
Разумеется, он помнил историю про «ведьму в клетке», но считал ее полным вымыслом, интригой Фулька, провокацией, направленной против него, Эда. Как всегда, он думал лишь о себе. В последнем он, правда, не ошибся – была интрига, измыслил ее Фульк, и нацелена она была на него. Только ведьма существовала на самом деле.
Судьбы дважды попридержала удар – сначала когда Азарика сбежала от своих мучителей, потом когда посланец Фулька попался на глаза Авелю. Но не отвела руки теперь. Когда нельзя уже ни поправить ничего, ни отомстить.
Дьявол, какое же это мучение – не иметь живых врагов! Он почувствовал это еще тогда, когда гибель жены и сына превратила царствование в отбывание пожизненной каторги. Может, ему было бы легче, если бы он верил в колдовство, в магию, в воскрешение мертвых. Но он не верил. Мертвые – мертвы. Однако тогда он еще не знал этого…
А они знали – Фульк, Тьерри, аббат… И всю мерзость таскали с собой, приберегая для собственной выгоды. И, как по сговору, все они умерли не от его руки. Фульк… здесь все ясно. А остальные? Что заставляло их молчать – всегда быть рядом и молчать – главных соучастников? Страх, надежда на шантаж, похоть? Все вместе?
Они знали. А он не хотел знать.
Все муки, весь позор, всю грязь, в которую ее хотели втянуть, прежде, чем убить… все это его не касалось. Она должна была бороться сама. И победила – только он здесь был ни при чем.
А ведь всего этого могло не быть…
Когда-то давно, еще до свадьбы, она попрекнула его, что он не позвал ее с собой после победы под Самуром. Единственный упрек, слышанный им когда-либо от нее (поэтому и запомнил) – хотя повинен он был перед ней в гораздо более тяжких грехах. Он не задумывался, почему. А тогда беспечно ответил ей – из гордости, потому что она его не попросила. Да еще добавил – а что бы от этого изменилось?
Все изменилось бы. Все, если бы он не думал о своей проклятой гордости. Не было бы ни допросов, ни тюрьмы, ни позора, ни клетки. В конечном счете виновен был он, и стократ виновнее тех, других. Потому что они были врагами и поступали соответственно, а он…
До сих пор, в сознании своей вины он мог утешаться мыслью, что преступления его прошлого касались близких Азарики, но не ее. Были Одвин, Гермольд… но он никогда не причинял зла ей самой. И ошибался, как всегда. Вот почему она молчала. Не хотела говорить, что он, при желании, мог бы ее спасти, но не спас. Другие спасли… Знакомое имя промелькнуло в прочитанных показаниях. Имя мальчика, которому она дала приют и покровительство. Точнее, имя отца этого мальчика. «Подозреваемый в соучастии Винифрид Эттинг, ныне находящийся в заточении…»
«Вы пытали бы меня, если бы Винифрид Эттинг не поднял ложную тревогу. Это одна из причин, по которой я забочусь об его сыне…» Не напрасно, значит, Фульк его подозревал… Вот какова была вторая причина, которой она тогда не назвала, а он не спросил. Не только долг, но и вечное напоминание. Никогда она не забывала об этом и не хотела забывать. И, если бы он не был столь слеп и глух ко всему, чего не хотел знать, то понял бы.
Но почему этот Винифрид так упорно помогал ей? Может, он любил ее? Какая теперь разница… Он был женат на другой женщине, и он умер. Умер, как и прочие… Все равно, как он посмел! Только у него, у Эда, на всем белом свете было на это право. Только он мог ее любить.
Любить? Но разве любить – это отдавать на расправу? А именно так он все время и поступал с ней. Даже в самом конце, когда, уверившись в собственном благополучии, оставил ее беззащитной перед убийцами. Это – любовь?
Да, он любил ее. Но сказал ли ей об этом хоть раз? Нет. Никогда. «И здесь ты виден весь», – сказала бы матушка-ведьма. Потому что, держа свою любовь при себе, от нее требовал подтверждения постоянно – как признания на допросе. А теперь уже поздно.
…Как на допросе…
«Никогда и ни за что я не смогу причинить тебе боли».
Она тоже ошибалась. И, в конечном счете, она все же отомстила ему. Ценой собственной жизни. Кто из врагов измыслил бы подобную месть? И кто из врагов догадался бы найти уязвимое место в броне, прикрывающей кровоточащую рану?
Никто. Лишь верный друг и верный слуга. Из самых лучших побуждений, будь они прокляты!
Кого проклинать?
Если бы он позвал ее с собой после Самура…
Если бы Фульк не использовал суд над ведьмой в борьбе против него…
Но это было еще не все. Да, виной всему была его гордость. А питало эту гордость желание поквитаться со всем миром за то, как мир с ним поступил, уверенность в исключительности собственных страданий. Незаконный сын, норманнский пленник, раб на дракоре, разбойник, узник каменного мешка – кто в испытаниях был равен ему? И здесь он превзошел всех. Одного он не пробовал – пытки позором.
А девочка шестнадцати лет, истерзанная допросами, издевательствами и голодом, которую обнаженной выставляли на потеху черни, и, как зверя, таскали в клетке… хуже, чем зверя, потому что зверь своего унижения не разумеет… и не различает в окружающей клетку толпе ни потные похотливые рожи солдат, ни тупые мужицкие… и ни одного зверя не травят с такой злобой, как человека… Против нее действительно ополчился весь мир. И она не сошла с ума, не сломалась, не забилась в глушь, подальше от людских глаз… а пошла туда, где ее меньше всех ждали, где – она не могла не знать – снова встретится со своими мучителями, и бросила им вызов, и, насколько сумела, поквиталась с ними… Так кому на самом деле в жизни пришлось претерпеть худшие мучения? Или его испытания были лишь тенью того, что пережила она? И насколько эта девочка оказалась сильнее мужчины и воина?
Этот удар был не самым тяжким из всех, что он получил он сегодня, но он был последним. Вроде того, что наносит утомившийся палач, перед тем, как покинуть камеру пыток. И от этого последнего удара гордыня – то, что в нем еще оставалось от прежнего Эда – рассыпалась, и он оказался перед ее обломками.
Так что давний замысел Фулька, вымечтавшего себе убийство с помощью документов, в конце концов удался. Только старый интриган не предугадал, кто – или что – окажется его жертвой.
– Благородные господа. Мои верные советники и вассалы. Нас ожидают суровые испытания, – сказал он, и ему понравилось, как прозвучал его голос. Властно, жестко, но в то же время по-отечески. Голос зрелого государственного мужа. – Я знаю, что многие в душе осуждают меня за то, что я увеличил налоги и поборы. Но, благодаря этому, неурожай, снова поразивший Нейстрию, не будет губителен для Парижа. Первый караван с зерном, закупленным мною, уже прибыл. И вскоре начнется его продажа. Для самых неимущих я устрою раздачу хлеба. Нет, Париж более не узнает голода.
– Да благословит Господь нашего доброго графа! – возгласили собравшиеся. Даже те, кто искренне осуждал Роберта за то, что он говорит подобно купцу, а не рыцарю. И он знал, почему. За время своего правления он понял – даже по прошествии десятилетия здесь не могут забыть страшного голода времен осады. Он тогда чувствительно затронул даже высшую знать, а что уж говорить о тех, кто стоит ниже – и в самом низу? Нет, голод, конечно, будет, и раздача хлеба нищим – капля в море, но это запомнят. Граф Роберт милостив. Граф Роберт заботится о голодных.
Совет происходил в новоотстроенном зале парижского дворца. Примостившийся на низенькой скамеечке у стены монах старательно записывал речь графа и ответы вассалов, дабы занести это в хронику. Он, кстати, уже знал, что караван с зерном пришел – и откуда. Роберт закупил зерно в благословенном Провансе у своего тестя, графа Бозона. И все деньги останутся, можно сказать, в семье. Знал хронист и кое-что еще. Большая часть зерна будет продана по таким ценам, какие позволят графу Роберту полностью возместить издержки из казны. Но еще лучше он знал, что о подобных вещах в хрониках не пишут. А кто пишет – пусть пеняет на себя.
– Таким образом, достойные сеньеры, можно надеяться, что мы, благодаря нашему мужеству и предусмотрительности, с честью выйдем из испытаний, ниспосланных нам Господом, как и подобает благородным франкам, о которых недаром сказано в законе наших отцов: «Народ франков, сильный в оружии, непоколебимый в мирном договоре, мудрый в совете, благородный телом, неповрежденный в чистоте, превосходный в осанке, смелый, быстрый и неутомимый». – Произнеся это, он поднял голову и обвел собравшихся взором, ясно говорившим, что он сам и есть истое воплощение этого благороднейшего из народов. – А теперь, господа, воздав должное нашим обязанностям, обратимся к Богу. Время идти к мессе.
Он встал с кресла. За ним стали подниматься со своих мест и остальные. До Роберта долетали обрывки разговоров.
– …норманны опять в Уэссексе. А у меня там дочь замужем…
– Волки забегали в город и выли на улицах Парижа. Плохая примета – зима будет долгая и морозная.
Роберт спросил у барона Оржского, недавно вернувшегося из Лаона:
– Есть ли какие новости из столицы?
Тот покачал головой.
– Ничего нового. Говорят, король собирается в поход на север…
– Не думает ли мой брат, наконец, взять себе новую жену?
– Ничего такого я не слышал.
– Это не мудро. – Роберт возвысил голос так, чтобы его слышали остальные. – Похоже, он поступает сообразно пословице: «Жена бывает хороша лишь мертвая». – Кто-то в зале загоготал, однако Роберт оборвал смех резкой фразой: – Но я снова повторю – это не мудро!
Какая редкостная удача, думал Роберт по пути в базилику святой Женевьевы, где он обычно слушал мессу. Поистине он любимец судьбы. Осуществляя свою месть, он желал лишь мести, и вот оказалось, что, как в сказке, с одного удара поразил две цели. Нет не только прежней королевы, но и новой. А значит, единственный наследник…
Сам Роберт женился летом 896 года в соответствии с договором, который они заключили с Бозоном Провансальским, когда последний за год до того приезжал в Париж. О графине Базине мало кто мог сказать что-то определенное, в том числе и ее супруг. А еще римляне считали, что та жена, о которой никто не может ничего сказать – ни хорошего, ни плохого – самая лучшая. Тихая, не слишком красивая, однако ж и не уродливая, она ограничивала свой досуг рукоделием и церковью и никогда не вмешивалась в дела управления. Зато она отлично справлялась с тем делом, к коему ее предназначила природа, и за два года супружества успела подарить мужу уже двух сыновей – Гуго и Роберта.
А у Эда детей нет. Даже побочных. Он совершил непростительную ошибку, перепутав любовь с браком. Роберт даже в юности, будучи по уши влюбленным в Аолу, такого себе не позволял. А ведь зеленому юнцу подобная глупость еще простительна, сорокалетнему же мужчине – никогда. Ему и не прощают. Кто не слеп, видит, что творится в государстве. Разумеется, никогда не стоит сбрасывать со счетов возможность того, что Эд одумается (хотя слова «одумается», «образумится» вряд ли к нему применимы) и снова женится. Все равно, время работает против него и за Роберта.
Роберт верил в свою удачу, и пока что она его не подводила. И он уж сделает все от него зависящее, чтобы помочь своей удаче. Добрый, милостивый, благоразумный… словом, безупречный – таким он сделал себя в глазах людей. Таким его и запомнят. А Эда – забудут. Да, он герой. Точнее, был героем. Но что толку быть героем, если удача не за тебя?
И, к тому же, Эд сам виноват во всем. Так пусть теперь пожинает плоды…
Но, однако, великая вещь – общая кровь. Всячески осуждая Эда, Роберт в то же время чувствовал, что совершенно его понимает. Разве он сам не прошел через то же самое?
Все-таки мы с ним братья, сказал себе Роберт. Мы оба способны любить только раз в жизни, и оба убили возлюбленных друг друга. Только Эд убивал явно и тем же оставлял себя открытым для мести. А Роберт убил тайно, чужими руками, сделал все, чтобы не навлечь на себя подозрений. Но этого он даже себе не говорил.
Людям Альберика не удалось настичь сеньера Битурикского, и он бежал в Австразию, а оттуда, кружным путем, – в Бургундию. Именно там находился сейчас Карл, хоть и слабоумный, но по уверению многих как светских, так и церковных князей – законный король Нейстрии. Сам по себе он ничего не значил, да и происходил от Каролингов также по женской линии, но за ним было право законности рождения, и он был также коронован в Реймсе, и, вдобавок, он был ценен именно своей незначительностью. При слабом короле силу набирают вассалы, это и тупому ясно. Разве что за исключением полных идиотов. Таких, как Карл. Поэтому мятежные нейстрийские сеньеры – те, кому удалось избежать карающего меча Эда, собирались вокруг Карла Простоватого. Но именно те качества законного потомка Каролингов, от которых мятежники чаяли себе выгоды, удерживали армию вторжения от выступления. Карл мог служить предлогом, символом, марионеткой на троне, но уж никак не командовать армией. Тем паче против такого опытного и закаленного во многолетних войнах полководца, как Эд. Рихард, герцог Бургундский, сумел бы стать сильным командующим. Слишком даже сильным. Нейстрийские сеньеры опасались, что, возглавив их, он не удовольствуется ролью простого союзника Карла и отвоеванную власть оставит себе. Сменив же Эда на Рихарда, человека, может, и не очень умного (будь он слишком умен, это, скорее, вменили бы ему в недостаток), но упорного и воинственного, они бы не выиграли ничего. Выбрать командующего из своей среды? Это было бы самым разумным выходом, но не всегда самый разумный выход оказывается наиболее достижимым, да и не слишком-то они уважали разум, считая, что он необходим лишь слабыми и незнатным. Прийти же к соглашению им мешало то самое пресловутое «а почему не я?», что подтолкнуло их к мятежу. Никто в окружении Карла не пользовался достаточным влиянием, чтобы навязать свою волю остальным. Будь жив Фульк, он наверняка бы закрутил какую-нибудь сложную интригу, натравливая одних на других, нашептывая, намекая, обещая и, вероятно, получая от этих действий значительно больше удовольствия, чем от конечного результата. Но Фулька не было, и то, что происходило вокруг Карла, было не более, чем обычное собрание вояк, разгоряченных вином, бездельем и бахвальством. И хотя до настоящих раздоров дело тоже не доходило, но и согласия не было. Прошло лето, пришла осень, мятежники же, все увеличиваясь числом, по-прежнему не трогались с места.
Это не означало, впрочем, что Нейстрия жила в мире. Все уже давно забыли, какой он – мир. Ведь гражданская война, сразу же пришедшая на смену войне с норманнами, тянулась с перерывами уже десять лет, а до этого разве мало было войн, бунтов, переделов границ? Кроме того, в последние годы возникла еще одна напасть. Неожиданно напомнила о себе бесследно расточившаяся тень Карла III. Покойный император, не обзаведясь, как известно, наследниками от законной жены, имел, однако, в Ингельсгейме побочного сына. О бастарде этом в первые годы после кончины низвергнутого императора все забыли, и он проводил жизнь в бедности и ничтожестве, но как раз сейчас, когда он вошел в совершенный возраст, многие тевтонские сеньеры смекнули, что этот юноша, именуемый Бруно, может прийтись к месту. В самом деле, почему в империи должна главенствовать Нейстрия, а не Австразия? Оный Бруно столь же способен стать марионеткой в руках тевтонской знати, как бедный Карл – в руках нейстрийской, и к тому же он хотя бы не слабоумен, способен отличить рубаху от штанов и не пускать слюни на торжественных приемах. А уж по сравнению с Эдом прав на престол у него несоизмеримо больше. Он – внебрачный сын императора, в то время как Эд – всего лишь внебрачный сын имперской принцессы, а мужской линии в вопросах престолонаследования всегда отдается предпочтение. Что же до низкого происхождения его матери, то существует древнее положение франкского права, гласящее: «Наследником короля является всякий, рожденный от короля» (о том, что это положение меровингской эпохи не было подтверждено капитуляриями Каролингов, ибо служило причиной многих кровавый распрей и гражданских войн, не упоминалось).
Внушить все это незрелому юноше, а также указать ему на прямого виновника падения и гибели его отца, не составляло труда. (Собственно говоря, нынешний император Арнульф был столь же виновен в этом, как и Эд, ибо если Эд отобрал у Карла III Нейстрию, то Арнульф – Австразию, а затем завладел и императорской короной, но об этом опять-таки не говорилось). Бруно от природы не был честолюбив, но при подобных обстоятельствах закружилась бы и более крепкая голова, чем у сына коровницы из Ингельгейма.
Итак, осенью армия тевтонских баронов, имевших интересы в Западно-Франкском королевстве, беспрепятственно пройдя через Лотарингию, вторглась в Нейстрию. Бруно – бастард, формально возглавляющий ее, в действительности не имел никакой возможности влиять на ход событий. Император Арнульф, как обычно, занял выжидательную позицию. Для него, в конечном счете, был выгоден любой исход. Проиграет Эд – и Нейстрия перейдет под руку Австразии, выиграет – меньше будет горячих голов, а, следовательно, и меньше беспокойства императору в германских землях. Разумеется, передвижения армии претендента не остались тайной от короля франков. К тому времени, когда Бруно миновал Камбре, Эд со своими людьми уже подживал его к северу от Рибемонта. Впрочем, «поджидал» – неверное слово. Франки обрушились на германцев, когда те еще находились на марше. Сильной стороной тевтонов всегда была их сплоченность и умение выдерживать воинский строй, в то время как нейстрийцы зачастую забывали об этом, ища подвигов и поединков. Но фактор внезапности сыграл вою роль, и австразийцы не успели ни перестроиться, ни занять выгодную позицию. Если бы они спешились и попытались создать какие-либо преграды конным атакам нейстрийцев, это могло бы несколько улучшить их положение, но сражаться пешими благородные тевтоны сочли ниже своего достоинства. Нейстрийцы же, во главе с самим королем, стремясь закрепить успех, бросались в яростные безудержные атаки, и вскоре длинные мечи, тяжелые копья и франциски нападавших обратили сражение в бойню. Уцелевшие австразийцы бежали без оглядки. Их не преследовали.
Никто никогда больше не видел Бруно, сына Карла, ни живым, ни мертвым. Скорее всегда, юноша, не обученный военному ремеслу, был сбит с коня и затоптан при беспорядочном отступлении, так что его изуродованный труп не смогли опознать. Впрочем, австразийцам, мало ценившим своего ставленника при жизни, мертвым он и вовсе не был нужен, а нейстрийцам не было до него никакого дела.
Такова была первая и последняя битва в этой войне – одной из многих войн этого злосчастного года – столь многочисленных, что даже хронисты не заботились о том, чтобы отмечать их все.
Примерно о то же время скончалась проживавшая с известных пор в Рибемонте вдовствующая герцогиня Суассонская. Злые языки утверждали – от огорчения при известии об очередной победе короля. Нелепое, надо сказать, утверждение, ибо на стороне короля сражались оба ее сына. Правда, мать и сыновья давно уже не общались, что не такая уж редкость в нашем бренном мире.
И снова возвращение было победным, но безрадостным. Все больше пепелищ встречалось на пути – недавних и старых, остывших. Деревни, замки, мызы обращены в уголья. И неважно, что сжег их – мятежники, лотаринги, даны или сами же королевские войска, рыщущие по Нейстрии. Словно люди, обезумев, начали жечь собственные жилища, чтобы согреться. Холода, не по-осеннему, все лютели, но снег, способный милосердно укрыть исстрадавшуюся землю, не выпадал. Погорельцы умирали от голода и холода либо становились жертвой волков, заполонивших дороги – как четвероногих, так и тех, что на двух ногах. Уцелевшие перебирались в города, где их ждали скученность, грязь, болезни и снова голод.
Королевской дружине тоже приходилось туго. Пополнять припасы было негде. Охота не приносила удачи, а реквизировать еду или, проще говоря, грабить, было не у кого. Конечно, эти тяготы несравнимы были с лишениями крестьян, которые давно уже ели хлеб из коры – да и того не хватало. Утверждалось, что люди ели глину, добавляя в нее отрубей, и даже, по слухам, доходило до людоедства, убивая насыщения ради не только случайных спутников, но, потеряв рассудок от голода, своих жен и детей. Но все-таки королевские воины есть королевские воины. И если уж они начинают испытывать нужду…
Леса сменяли пустоши, но запустению не было конца. И победитель, отводивший дружину в свою огражденную каменными стенами столицу, не мог не задавать себе вопрос: ради чего? Зачем мы бьемся, когда все выморочно и мертво?
Но он молчал. А остальные не привыкли спрашивать у самих себя. Что-то в этом ведь есть от ереси. От колдовства.
Жерар, высланный вперед с разведчиками, согревался едино что собственным бешенством. Снова эти головешки… даже костра хорошего не разведешь. А уже темнеет, и поздно искать другого ночлега. Королю Нейстрии придется ночевать в поле в самые холода, точно изгою, точно отлученному! (И изгоем он был, и от «огня и воды» его отлучали, но Жерар сейчас об этом не думал.)
Внезапно у него вырвалось радостное восклицание. Пожар пощадил один из домов. Конечно, это была просто лачуга, но все же лучше, чем ничего. Хотя… это могла быть ловушка…
Он спешился. Обнажив меч, толкнул плечом скрипучую дверь. Закашлялся от пыли, в глаза попала какая-то труха. Однако лачуга была пуста. Очевидно, ее жители бежали от пожара или набега, побросав все свое имущество. На их жалкие пожитки Жерару было в высшей степени наплевать, с него хватало и того, что здесь имелся очаг, а также стол, скамья и даже довольно путная кровать, на которую была свалена груда овчин. Высунувшись наружу, он велел одному из разведчиков сообщить, что ночлег для короля найден. К приезду Эда Жерар успел уже развести огонь, без жалости изведя на растопку то, что нашел в доме (а чего жалеть-то? Все равно это барахло больше некому не понадобится), встряхнул овчины и сбросил одну на земляной пол – для себя.
Эд остался ночевать в лачуге. В прежние года он, может быть, и не ушел бы от своих воинов, из холода и мрака, где предстояло провести ночь. Но в последнее время он стал гораздо безразличнее как к людям, окружающим его, так и внешним обстоятельствам. Да и не поняли бы его, если б он отказался от лучшего, что могли ему предложить. Какой же он тогда король?
Жерар также ночевал под крышей, но – растянувшись у порога. Это была его обязанность – охранять короля… и, честно говоря, сегодня это была приятная обязанность. Потому что его стараниями лачуга была единственным местом в округе, где была тепло. Он крепко проспал всю ночь. Спал ли король, он не знал.
Утром он выступили снова. И снова потянулись голые поля, разбросанные хибары и набыченные замки, и вдоль дороги бродили звери, обнаглевшие, как люди, и люди, одичавшие, как звери. Злобная, дьявольская издевка над воспоминанием о том давнем возвращении в Париж – тоже в холода, тоже по заброшенным дорогам и диким деревням, когда из ворот святого Эриберта выехало два всадника, а к Парижу подошла армия – тогда тоже было голодно, и впереди ждала гибельная неизвестность, и они знали, что, даже если они победят, многие, может быть, все, до того сложат головы… но все были еще живы, все были молоды, близость опасности лишь возбуждала, и от мороза и голода веселей бежала по жилам кровь…
У Жерара сейчас кровь бежала по жилам если не веселее, то быстрей. Его постоянно лихорадило, и он то клацал зубами в ознобе, то прятал, надвинув поглубже шлем и опустив голову, пылающее в жару лицо. Он стыдился признаться товарищам в своем нездоровье. Такой позор – сильный воин, а мается простудой, как несмысленный малец! Ничего… Ничего… Он не раз видел, как люди терпели боль тяжелейших ран, так неужто станет жаловаться на легкую хворобу? Пройдет… само пройдет…
Но не проходило. С каждым днем становилось все хуже. Голова болела так, что следы выступали из глаз и замерзали на щеках, разламывало крестец, пересыхало во рту. Чтобы никто ничего не заметил, на привалах Жерар держался в стороне от остальных. Это было нетрудно, так как на привалах все заботились в основном о том, как раздобыть и поделить еду. Жерар же не мог проглотить ни куска. И, кажется, он преуспел, скрывая простуду. Но последний переход до Лаона он уже с трудом держался в седле.
В Лаон они вернулись в день Всех Святых. Били колокола на звонницах, и это единственно напоминало, что нынче праздник Небесных сил. Но люди не радовались празднику, наоборот, кое-кто припоминал, что в старые, языческие времена именно в этот день злые силы справляли свой шабаш.
Когда королевская свита въехала во внутренний дворцовый двор, Авель был уже там. Ему хотелось броситься перед королем на колени, испросить у него прощения… Эд то ли не замечал его, то ли не обращал внимания. Пока приор протискивался сквозь конюхов и обслугу, он молча, глядя перед собой, подымался по ступеням дворца.
Авель целеустремленно пробивался вперед. Будь люди по-другому настроены, они бы сразу пропустили королевского духовника, но сейчас они были слишком измучены. До него донесся грубый голос:
– Эй, что ты там разлегся, как девка?
Приор посмотрел в ту сторону и увидел Жерара, распростершегося на плитах двора. Какой-то конюх заметил:
– Он задыхается. Дай-ка я ему куртку-то расстегну, чтоб дышать полегче было.
Так он и сделал. Но, освободив ремни на кожаной, обшитой медными бляхами куртке Жерара и застежку на рубахе, он отшатнулся, увидев на шее и груди оруженосца налитые темной кровью и оттого казавшиеся черными волдыри.
Авель тоже их увидел.
– Отойдите все от него!
Он сам испугался звука собственного голоса. Другого – не испугался. Выбравшись в пустой круг, образовавшийся вокруг Жерара, Авель опустился рядом с ним на колени. Жерар дышал трудно, сипло хватая воздух ртом. Авель приподнял его голову и вгляделся повнимательнее. Да. Черная кровь набухала в пузырях на языке и небе Жерара, обильно высыпавших в его рту и не дававших ему вздохнуть.
Авель выпустил голову оруженосца и безотчетно поднес руку к своему покрытому грубыми рябинами лицу.
Ропот ужаса прошел по толпе.
– Черная оспа!
– Господи, спаси и помилуй нас!
Никто не сделал даже движения, чтобы помочь больному. Напротив, люди старались держаться как можно дальше. И отступали от дружинников, которые много дней были рядом с больным и, возможно, уже несли на себе клеймо заразы.
Авель молился на коленях рядом с Жераром. Ему одному не грозила здесь опасность, но страх поразил его не меньше остальных. Черная смерть вошла во дворец. Как хищник, алчущий добычи… или как жнец, чья коса сметет все жизни на пути, и уцелеют лишь немногие?
И на это скопище людей, плачущих, бранящихся, молящихся и богохульствующих, сверху смотрел Эд. Он понимал, что должен отдать приказ расчистить одно из казарменных зданий под барак для будущих больных и послать за лекарями – если они понадобятся. Но он не мог забыть, что только два человека ночевали в той лачуге, уцелевшей в выгоревшей деревне. Теперь он знал, почему деревню сожгли. А также знал, что означают озноб и невыносимая головная боль, уже вторые сутки досаждавшие ему.
Жерар умер три дня спустя. Эд был сильным человеком. Он слег только на пятый день по возвращении в Лаон.
Есть места, где жизнь не замирает даже в самые лютые холода, даже во времена бед и лишений. Злачные места. Одно такое заведение лепилось у городской стены, и первоначальным владельцем было гордо поименовано «У святого Виктора», ибо располагалось подле ворот, посвященных оному святому, благодарными же посетителями прозывалось просто Гнилой Хибарой. Собиралось же здесь погреться городское отребье – воры, нищие, калеки – подлинные и мнимые, гистрионы, шлюхи, беглые монахи и прочая шваль. Публика почище и места для возлияний выбирала почище. Поэтому за неделю до святого Мартина, поздно вечером, когда в Гнилую Хибару ввалился посетитель, явно принадлежавший к более чистой публике, кое-кто из здешних новичков подозрительно покосился в его сторону. Это был еще молодой мужчина, среднего роста, но с широченными плечами и длинными руками, в добротной одежде, при хорошем вооружении. Лицо он имел чистое, без рябин и шрамов, и зубы были все целы. Он был уже основательно пьян, и Гнилая Хибара, похоже, являлась лишь конечной пристанью в его странствии по питейным заведениям, а посему названные новички склонны были рассматривать его имущество как возможную законную добычу. Однако хозяин кабака, тощий, жилистый, носатый, не поддающегося определению возраста, кажется, знал новоприбывшего и не удивился его приходу, хотя и восторга не выказал. Без лишних слов он расчистил стол в самом темном углу зала, кого-то вышвырнув оттуда тычком, кого попросту спихнув под стол, и собственноручно приволок пред посетителя кувшин с вином и кружку. Приняв все это во внимание, излишне любопытные вернулись к своей выпивке, своим делам и своим разговорам.
В кабаке было темно. На плошки с горящим жиром хозяин не особенно тратился, а завсегдатаи его о дополнительном освещении не просили. Как-то привыкли обходиться без него. Дрова пылают в очаге – и ладно. Из-за тяжелого смрада немытых тел было почти невозможно дышать. Зато тепло, не то, что снаружи. Несколько раз хлопала дверь – после «чистого» заявились еще посетители – но никто не стремился ее придержать, чтобы остальные раздышались. Что касается чужака, то он, несомненно, поставил себе целью напиться до посинения, и двигался к этой цели решительно и не сворачивая. Кабатчик уже пару раз совершал рейды к его столу, заменяя кувшины с вином, но у того, видать, голова и желудок были крепки, он сидел, не падал, и не блевал, и продолжал пить. Единственное, в чем сказывалось опьянение – временами он начинал тыкать пальцами перед собой, точно в лицо воображаемого собеседника и что-то бормотать, но что – из-за общего гомона не было слышно. О нем, похоже, все забыли, только один, не в меру упорный по молодости лет член шляющегося братства поглядывал в его сторону с неодобрением. Должно быть, ему не нравилось, что в этом скопище язв, парши и рябин кто-то обходится без подобных украшений.
Когда кабатчик проходил мимо его стола, бродяга дернул его за рукав и выдал совершенно изумительный в его устах аргумент:
– А этот-то в углу – не платит!
Кабатчик окинул его мудрым взглядом старого мошенника и спокойно ответствовал:
– А он и не заплатит…
– Так что ж ты?…
Кабатчик вздохнул.
– Усвой, щенок, – от некоторых лучше убыток потерпеть, зато спать будешь спокойнее. Этот парень – оруженосец самого графа Роберта. Я знаю, что он за птица. С ним лучше не связываться.
И с тем пошел прочь. Бродяга же, по справедливости названный щенком, продолжал лупиться в угол. Граф Парижский по своей удаленности от здешнего круга занимал место рядом где-то с Господом Богом, и человек, приближенный к столь важной особе, вызывал у бродяги живейший интерес. Он рискнул даже перебраться за стол оруженосца, примостившись напротив. Тот не обратил на него никакого внимания, продолжая кому-то объяснять.
– Как что – так не сам, а другие. Ладно, он в своем праве…
– Это что ж ты, – соболезнующе сказал бродяга, – при самом графе состоишь, а в такой дыре пьешь. Не мог получше места найти, чтобы беса тешить?
Противу ожидания оруженосец ответил:
– Чем дальше от его графских глаз, тем лучше.
У него у самого глаза были налиты кровью и совершенно бессмысленные.
– С чего бы это так? Граф, говорят, милостив.
– Милостив-то милостив, а возьмет – и ребром на крюк.
Произнеся эту сентенцию, Ксавье вновь припал к кружке с вином и долго не мог оторваться от нее. Поэтому он не заметил, как его собеседника отключили умелым ударом сзади (он вообще вряд ли замечал, что у него был собеседник) и сбросили на пол, и что вместо одного человека напротив вроде бы стало двое.
Уставясь тупым взглядом перед собой, Ксавье продолжал:
– Потому что пить мне нельзя… а не пить я не могу… и потому как найдет это на меня, я всегда испрошусь из дворца – и куда подальше, чтоб он не знал… а как же мне не пить? На вилле Фредегонды кто сидел? Я.
Он смолк, водя кружкой по столу и не делая больше попыток заговорить, пока один из сидящих напротив, длинный, тощий, не спросил высоким сипловатым голосом:
– Это какой же такой Фредегонды? У которой заведение за сгоревшими банями?
– Мужичье! Темнота… Королеву не знаете…
– Королеву? Нет у нас сейчас королевы.
– Нету. – На лице пьяного появилась странная ухмылка, идиотская и в то же время жуткая. – А кто знает, почему ее нету? Тоже я. – Он залился лающим хохотом, сладострастным в своей самоупоенности. Так порой смеются сумасшедшие. – «Отошло благословение от Нейстрии», – с трудом выговорил он, все еще давясь смехом и утирая выступившие на глазах слезы и пот со лба. – Сил нет слушать. «Отошло»… Я вам скажу, кто его отвел… А сам-то! Рыдал, как младенец. А отраву-то кто вручил? Он. Он же все и задумал…
– Кто? – спросил второй, широкоплечий, с маленькой головой. – Граф Роберт?
Это довольно редкостное зрелище – когда совершенно пьяный человек мигом трезвеет, однако из-за сумрака посетителям кабака не пришлось вдосталь им насладиться. Однако они могли оценить последствия. Вроде бы вусмерть упившийся оруженосец вскочил на ноги и рванул меч из ножен. Но прежде, чем он успел его выхватить, обоих его собеседников сдуло с места, и они с редкостной прытью, обличавшей немалую привычку, понеслись к двери.
– Убью! – хрипел Ксавье.
Он пинком отшвырнул стол и бросился вдогонку. Прочие посетители – те, кто был в состоянии передвигаться – большей частью порскнули в стороны, но кое-кто начал заходить Ксавье за спину. Он успел заметить эти маневры и крутанул мечом вокруг себя, благо ни у кого из собравшихся здесь равного оружия не имелось. Хозяин, прижавшись к стене, блестел глазками на лезвие. Боялся он не столько меча, сколько возможных последствий драки. Не помочь оруженосцу самого графа – потом дерьма не расхлебать… а предать явно бродячее братство – от своих же не жить.
Но события не оставили ему времени на размышления. В своей ярости Ксавье зацепил мечом низкую балку, поддерживающую соломенную крышу. Балка была столь же трухлявой, как и все остальное, и одного удара оказалось достаточно. Она надломилась с каким-то хлюпающим треском, а затем рухнула, подмяв младшего из беглецов, который замешкался, споткнувшись о тело бродяги, в пьяной прострации валявшегося на полу. Удар пришелся ему по спине. Он свалился рядом с пьяным. Сверху посыпалась груда гнилой соломы, которую тут же взметнул ворвавшийся сквозь пролом леденящий ветер. Ксавье мельком бросил взгляд на тело, придавленное балкой, и ринулся вперед…
…чтобы наткнуться на нож, короткий, тяжелый, с деревянной ручкой без гарды – чтоб удобнее было бросать. Лезвие не перерезало – перерубило сонную артерию, но Ксавье упал не сразу. Конвульсивным движением он выдернул нож, и темная кровь забила из раны и полилась изо рта.
Захлебываясь ею, он пал сперва на колени, а потом на бок. Руки его возили и дергались среди окровавленной соломы. Потом замерли.
Человек, бросивший кинжал, уже успел выскочить за дверь и скрыться в темноте.
Крокодавл бежал по темной улице. Ноги его скользили по грязи, которую заморозки превратили в лед. Но ни грязь, ни тьма его не страшили. Наоборот, они были его союзниками. Нанусу уже не помочь. Вот ведь как – более молодой и ловкий не остерегся, а Крокодавл, которому уже давно перевалило за полсотни (неизвестно когда – он не лгал Эду, когда говорил, что не знает своих лет) – сумел. Что делать, судьба зла, а судьба шпиона – в особенности. По крайней мере, он успел поквитаться с убийцей Нануса. Крокодавл не думал об этом, просто знал, да и некогда была думать. Главное – уйти.
Все городские ворота давно были заперты на ночь, но в условленном месте, за стеной, с лошадьми ждал бельмастый Вигор, совсем мальчишка еще, недавно прибившийся к ним и обучавшийся двойному ремеслу гистриона и шпиона. А через стену Крокодавл надеялся перебраться. Если только… все громче до него доносился лай собак. В Париже пока не было такого голода, как в деревнях, и собак здесь не ели – брезговали, а вот кормить – не кормили. Злобные, почти одичалые псы носились по окраинам… а если добавить сюда еще и вечные рассказы о волках… Не должно этого быть. Но испытанный прием – подождать, пока тот, за кем следишь, упьется и начнет болтать, а в случае чего и разговорить – на этот раз дал сбой. Не всегда везет, как тогда с Рикардой…
Кажется, к собачьему лаю прибавилось еще что-то. Крики? Топот? О, черт, неужели патруль городской стражи… в последнее время граф Роберт чувствительно наводит порядок в своем городе… и не зря, как выяснилось. Но кто мог подумать, что эти мордовороты окажутся вблизи такой дыры, как Гнилая Хибара. А может… Ксавье ошибался, считая, что о его запойных прогулках никому не известно?
Некогда, некогда, некогда гадать! Крокодавл свернул за угол, укрылся в густой тени. Так и есть – прогромыхали мимо, целая орава, с факелами, при всей амуниции. Ну, дуйте себе, милые, с богом… пропустив их, он помчался дальше, хотя бег его постепенно сходил на нет. Все-таки годы давали себя знать, и сердце колотилось, почти выпрыгивая из горла. К счастью, выпрыгнуть не успело… вот и нужное место. Сверху стена просела – чинили, видимо, наспех после осады, а потом поправить руки так и не дошли… и часовые здесь ночью не ходят, боятся ноги поломать.
Крокодавл достал из-под рваной куртки веревку с крюком. Дышалось со свистом, добросил веревку до верху только с третьего раза. Лезть тоже было тяжело – старость проклятая, и брюхо мешает. Был бы Нанус, он бы и без веревки влез, и старика за собой втянул. Но все же руки были у него еще крепки, и он подтягивался на веревке, и заветная цель была уже близка, когда он снова услышал шум внизу. Погоня, сделав круг, возвращалась по своим следам. Ничего, ничего, он уже поднялся выше, чем достигает свет от факелов… его не заметят.
Но в это мгновение тучи, казалось бы, так плотно и надежно затянувшие небо, дали разрыв, и выкатилось луна, погубительница, солнце мертвых, ведьмина радость! Прокляв все на свете, Крокодавл поспешно пополз вверх. Поздно. Его уже заметили. Торжествующие голоса раскатились хором ругательств. Он не смотрел вниз, а если б и смотрел – что б это теперь изменило? Острая боль пронзила левую ногу. Стрела пробила ее насквозь. Крокодавл сделал еще несколько рывков и, наконец, ухватился за край стены и подтянулся на руках. Подлая луна сослужил хоть одну хорошую службу – отсюда ему были видны лошади и Вигор. Крокодавл попытался вскарабкаться наверх, чтобы перевалить на ту сторону. И понял, что не может. Слишком больно… и нет сил. Он снова повис на руках. Каменная крошка сыпалась из-под пальцев. Двинув занемевшей шеей, он покосился вниз и увидел, что лучники снова целятся в него. Ох, как больно-то… сейчас он свалится, или его застрелят – конец один. И тогда Крокодавл заорал во всю мощь своей некогда прославленной глотки:
– Вигор, беги! И скажи королю – это сделал Роберт! Убил Роберт!
Как ни странно, среди дружинников заболели очень немногие. Может быть, сказались принятые во благовременье меры предосторожности. Но королю они уже помочь были бессильны. Как бессильны пользовавшие хворых военные лекаря. Ученого же врача, мастерством подобного Сулейману, в то время в Лаоне не пришлось. Все, что могли сделать эти лекаря – окружить постель больного горящими жаровнями, в которых постоянно поддерживался огонь, дабы зараза не распространялась за пределы покоев, а заодно поддерживая там благодетельное тепло, унимая мучительный озноб – непременный спутник черной оспы.
Единственным, кому дозволялось нарушать огненную преграду, был Авель, дневавший и ночевавший во дворце. Его зараза не страшила, ибо каждому известно, что дважды оспой не болеют. Но ему все равно было страшно. Страшно в этом огромном, темном, нетопленом здании – если оно и до болезни Эда казалось запустевшим, то что говорить сейчас? Большинство слуг и придворных разбежалось или пряталось где-то по щелям, страшась заразы. Остались старые рабы, которым смерть была уже не страшна, и самые верные воины охраны. С ними можно было не опасаться нападения извне, однако тьма, заполонившая дворец, где, казалось, не было иного света, кроме огненного кольца, пылавшего вокруг Эда, пугала больше. Оставалось молиться милосердному Господу и просить о помощи святых заступников Галлии – Мартина, Медарда и Дионисия. Ибо Авель даже и в мыслях не мог допустить, что Эд умрет. Всем, кто мог его слышать, и самому себе он беспрестанно повторял, что пережил же он эту проклятую хворь – и ничего! Однако Авель был в те поры почти на двадцать лет моложе своего духовного сына, а главное – он отчаянно хотел выжить. А хотел ли жить Эд?
…Жить он не хотел. И последние месяцы не раз подкрадывалась к нему мысль, что смерть стала бы для него избавлением. А теперь, когда болезнь ломала его тело и отравляла кровь – тем более. Но и умирать так он не хотел. Как угодно – но не так. И он должен жить. Должен, должен, должен… Как он всегда ненавидел это слово, желая жить по собственной воле. И теперь цепляется за него, как за последнее, что у него осталось.
Перед кем же у него такой большой долг? Перед Нейстрией? Перед своей королевской короной? Или той самой волей, что была выше королевской? Что сделало из него – как давно, в незапамятные времена это было сказано – «несчастнейшего из людей»? Воля? Гордыня? Ненависть? Ничего этого уже не было. Было бы – может, и болезнь бы отступила. А так – приходится обороняться одним долгом. Неверное оружие, не годится даже для сильных рук. А если они ослабели? И чтобы победить врага, надобно его ненавидеть. Как можно ненавидеть болезнь? И поэтому она хуже надсмотрщика в рабстве, тюремщика в темнице.
В таких оковах его еще никогда не держали… а мало ли их было, оков? Хорошо, когда оковы зримы, чтобы их можно было разбить, враги живы, чтобы их можно было ненавидеть… а главное, пусть даже ты этого не знаешь, где-то по зимним дорогам едет на гнедом коне девушка в мужской одежде, и при ней два меча: один короткий – для себя, и длинный, двуручный, чтобы передать хозяину, которого она непременно разыщет…
Никакой Озрик не приедет к тебе теперь. Никто не поможет.
Голоса снаружи прорвались сквозь пелену боли.
– Что… там?
Из тьмы появился Авель – черная огромная фигура казалась призрачной в пламени жаровен.
– Прибыли сеньер Верринский и граф Вьеннский.
– Тогда почему кричат?
– И еще гонец из Парижа… прорывается сюда, а стража его не пускает.
– Пусть придет… гонец.
Авель передал часовому слова короля, и вскорости гонец появился – оборванный тщедушный мальчишка с бельмом на глазу. Он затравленно озирался по сторонам. Хотя такой парень явно должен был уже навидаться всяких видов, заметно было, что ему не по себе. Авель взял его за костлявое плечо, подвел к дверям опочивальни и начал привычно пояснять:
– Войдешь – стой на месте. Оттуда и говори. Через огонь не перейдешь – так и не заразишься.
Несколько успокоившись, бельмастый переступил порог.
– Я был в Париже… с Нанусом и Крокодавлом…
– Где… они?
– Их убили… кажется. Крокодавл успел крикнуть… Я в точности запомнил: «Скажи королю – это сделал Роберт. Убил Роберт.»
– Что? – хрипло вырвалось из-за огненной преграды.
– Убил Роберт, – повторил Вигор.
И стоило беспокоить короля из-за того, что граф Роберт убил его людей? – подумал Авель. А больше ничего не успел подумать, потому что Эд неожиданно рывком приподнялся в постели. До этого мгновения он оставался неразличим для Вигора, но теперь, когда он увидел, во что превратилось лицо короля, только охнул от ужаса.
– Пошел вон! – рявкнул на него Авель и потащил назад. – Нечего таращиться, пошел!
Пока Авель тычками выпроваживал Вигора, Эд, цепляясь за полог, поднялся на ноги. В отличие от монаха он прекрасно понял, что хотел передать ему комедиант. Послать шпионов присмотреть за графом Парижским Эд решил еще в конце лета, после того как они сообщили ему о передвижениях Бруно. Ему было подозрительно исключительно примерное поведение Роберта среди всеобщих мятежей и бунтов. Но вместо тайных заговоров шпионы открыли другое…
…Только взять меч и одежду. А там – собрать всех верных – и на Париж! Разве не брал он города с единого приступа? Как в старые времена – бить, резать, жечь, никому не давать пощады! А там… нет пытки мучительнее, нет казни позорнее, чем для убийцы его жены и сына! Сотни раз проклянет он час, когда родился на свет, и о смерти будет умолять, как о великой милости…
Темная безудержная ярость, казалось, столь прочно позабытая им, хлынула в душу, как река в знакомое, хоть и пересохшее русло, захлестнула, придала сил. Но сил этих хватило ненадолго. Новый приступ слабости перемог их. Шатаясь, Эд сделал еще несколько шагов и рухнул на пол, сбивая жаровни. На грохот вбежал Авель, подхватил неподвижное тело короля, подтащил его к постели, уложил. Потом бросился затаптывать горящие уголья, рассыпавшиеся по полу. Упредив пожар, снова вернулся к Эду.
– Не могу умереть… Нельзя умереть… – как заклинание, шептал тот. Сила ушла, но ярость оставалось. Ярость и отчаяние. Как желал он иметь живого врага, на котором бы выместил весь гнев полной мерой! И вот враг нашелся – не просто враг, истинный виновник всех его несчастий… а он так слаб, слабее новорожденного младенца, ибо даже не в силах пошевелиться.
– Нельзя умереть…
Именно сейчас, глядя на него, Авель начал понимать то, от чего упорно старался отгородиться умом – Эд умрет. Но он сказал:
– Господь милостив…
– Милостив? Бог посмеялся надо мной! Ты говорил – он мстит за меня… а он не мстил… и мне не дал отомстить! Будь он проклят, твой Бог!
Ему казалось, что он кричит во весь голос, но он лишь хрипло шептал. Однако Авель его услышал. И такого он не мог вынести даже от Эда.
– Не богохульствуй, господин мой! Король превыше всех людей, но всех королей превыше Бог! Нам не дано знать замыслов Его, но мы все в Его руке.
– Тогда пусть Бог скажет сам… пускай скажет.
Эд с трудом повернул голову вправо. За жаровней на высокой подставке лежала Библия, из которой Авель пытался читать королю, мучимому гибельной бессонницей.
Авель немного промедлил в нерешительности. Он понимал, о чем речь. Но христианин не должен гадать и вопрошать о своей судьбе… и Эд прежде никогда не обращался к гадателям и заклинателям… а, с другой стороны, Авель прекрасно знал, что большинство грамотных людей вопрошают судьбу по Святой Книге, и священнослужители – не составляют исключения.
Глубоко вздохнув, он подошел к пюпитру, раскрыл Библию и прочел первый стих, на который упал его взгляд:
«Я один не могу нести всего народа сего; потому что он тяжел для меня.
Когда Ты так поступаешь со мною, то лучше умертви меня, если я нашел милость перед очами Твоими, чтобы мне не видеть бедствия моего».
Довольно долго Эд лежал молча. Когда он, наконец, заговорил, голос его был настолько тверд и ровен, насколько это возможно было в его состоянии.
– Позови ко мне Альберика. И пусть придет Феликс. Скажи ему – я хочу составить завещание.
– Нет!
Авель вздрогнул, пробужденный от полудрему, в которую его погрузило утомление. Голос принадлежал Альберику, но его самого нигде не было видно. Значит, он еще там. Когда пришли Альберик с Феликсом, Авелю, после того как снова запалил огонь в жаровне, велено было уйти. Шагнув за порог, он уселся на пол и сам не заметил, как задремал.
– Это безумие! Я отказываюсь!
Снова говорил Альберик. Даже кричал.
Авель повел глазами и увидел, что Феликс стоит по другую сторону от дверного проема. Выходит, Альберик остался с Эдом один на один. Приор с тревогой смотрел на Феликса, ожидая, что скажет нотарий. Однако тот молчал. Возможно, он не в силах был что-либо произнести. Даже в сумраке видно было, что он страшно бледен, и лицо у него дергалось, как всегда, когда он волновался. Дрожала и рука, измазанная чернилами, в которой он сжимал какие-то свитки. Не дождавшись ничего от Феликса, Авель напряг слух, пытаясь понять, что говорит Эд. И снова безуспешно. Голос Эда звучал слишком глухо и тихо. Потом настала тишина, нарушаемая лишь треском поленьев в жаровнях. Затем Альберик медленно, с трудом – точно это он был болен, сказал:
– Хорошо. Я это сделаю. Но так хочешь ты, не я.
На сей раз Авелю удалось разобрать, что произнес Эд. Всего одно слово.
– Поклянись.
– Клянусь. – Короткое молчание. – Клянусь своим мечом.
Хриплое, тяжелое, вымученное:
– Жизнью детей поклянись!
– Клянусь жизнью своих детей, что исполню твой приказ.
снова тишина. Звук шагов. Голос Эда.
– Нет. Не подходи. Твоя жизнь тебе еще нужна.
Альберик вышел из опочивальни. В руке он сжимал свиток наподобие того, что был у Феликса. Лицо же у него при этом было такое, что Авель не рискнул его ни о чем спрашивать. Альберик молча прошел мимо старого друга и стал спускаться вниз. По лестнице навстречу ему уже поднимался граф Вьеннский.
Нанусу и Крокодавлу не повезло вдвойне. Во-первых, патруль стражи вовсе не выслеживал Ксавье, а по чистой случайности оказался подле Гнилой Хибары во время завязавшейся заварухи. А во-вторых, после той заварухи они, хоть и были оба ранены, а у Нануса вдобавок и повреждена спина, они остались живы. И теперь им предстояло вдоволь вкусить от графских застенков. Для начала их подвергли бичеванию. А потом пришла очередь дыбы.
На вторые сутки на допрос убийц своего оруженосца явился сам граф Парижский. Он спустился по склизкой крутой лестнице, как раз когда Крокодавла снимали с дыбы. Бросив на него косой взгляд, граф брезгливо поморщился. Пытаемого, разумеется, раздели, а Крокодавл и полностью одетый никогда не являл собою привлекательного зрелища. Урода бросили на скамью, и подручный палача плеснул на него ведро воды. Ледяные струи смыли с лица гистриона кровь и грязь. Он приоткрыл глаза и хватанул ртом воздух.
– Где-то я видел эту рожу… – задумчиво сказал граф. Затем бросил одному из сопровождающих его воинов:
– А ну-ка, посвети!
Тот сунул факел к лицу Крокодавла, едва не опалив ему редкие, грязно-седые космы.
– Точно, видел, – Роберт прикусил губу. Что-то у него было связано в памяти с подобным уродом… маленькая голова, огромное брюхо… то ли говорили, то ли сам встречал… – Сатана! – Роберт хлопнул себя по лбу. – Правильно, Сатана! Ты изображал Сатану на представлении в Лаоне, когда Эд получал парижский лен! Вот уж правда – двенадцать лет прошло, а такого урода не позабудешь! И… – он снова задумался, – мои люди доносили, что похожий на него – а может, и этот самый появлялся во дворце уже при Эде… и при нем отирался еще один… и этих ведь тоже двое…
Он умолк, размышляя. Уже дважды на протяжении его речи урод связался с именем Эда. Оба урода… Шпионы? Ну и что ж здесь такого диковинного, дело обычное, Роберт сам держал шпионов в Лаоне, и не было бы ничего удивительного, если б Эд подослал своих людей понаблюдать за событиями в Париже… Но шпионы не должны разоблачать себя. А эти, убив Ксавье, по сути дела, так и сделали. К этому все и сводится. Зачем они убили Ксавье? Что они пронюхали? Что ж, это можно узнать.
Он склонился над лежащим.
– Ты убил Ксавье?
Крокодавл ответил не сразу, глядя на воздвигшееся перед ним лицо, оскорбительно красивое для сырой, чадной, воняющей кровью, паленым мясом и блевотиной камеры – с тонкими, но мужественными чертами, голубые глаза под сенью длинных ресниц в полумраке кажутся черными. Наконец он разлепил ссохшиеся губы:
– Да.
Отпираться было бесполезно. Наверняка уже кто-нибудь из бродяг и воров, которых похватали близ Гнилой Хибары, наплел все, что нужно для смертного приговора, и сверх того.
– Зачем ты его убил?
– Мы были пьяны… подрались… он на меня с мечом… я защищался…
– Врешь, урод! Ты – шпион Эда?
Крокодавл не ответил.
– Наверняка шпион. Для чего ты убил Ксавье? Что он тебе сказал?
– Не помню… пьяный был.
– Ври умнее. Ты что-то у него выведывал. Ведь ты шпион.
Молчание.
– Значит, не шпион? Может, ты и в Лаоне не был никогда? И Сатану не представлял?
– Представлял…
– Слушай меня, урод. – Роберт понизил голос. – Не прикидывайся глупее, чем ты есть. Тебе ведомо, что все равно тебе казни за убийство не избежать. Но если ты скажешь, что ты узнал такого, с чего кинулся его резать, я оставлю тебе жизнь.
Крокодавл не верил ни единому слову графа. В одном Роберт был прав – он прекрасно понимал, что от казни ему никак не уйти. А вот в то, что Роберт помилует его, если он расскажет то, что узнал – увольте. Как раз потому и не помилует. И как раз из-за того, что он узнал, Крокодавл ему и не верил. Граф Роберт способен на все, кроме милосердия. Однако Крокодавл надеялся – и это придавало ему сил, – что сумеет отомстить. Он заговорит – но не раньше, чем придет время. Когда его потащат на казнь, он крикнет так, чтоб все услышали, погромче крикнет, чем когда представлял Сатану, вопящего из ада – перед всеми откроет, из-за кого отошло благословение от Нейстрии, кто виновник всех несчастий, неурожаев, мятежей, голода и мора…
– Я был пьян… и ничего не помню…
– Так. – Роберт выпрямился. Похоже, старик не слишком дорого ценит свою жизнь… и без того, думает, скоро помирать… Может, тот, что помоложе, будет посговорчивее? Он повернулся к Нанусу. Спросил у палача:
– С чего это он скособочился?
– Спину повредили…
Благородные черты графа выразили неудовольствие.
– Это не мы, – начал оправдываться палач, защищая свое профессиональное достоинство. – Это еще там… когда брали…
– Ладно. Давай на дыбу его.
Палач с подручными сноровисто кинулись исполнять приказ. Когда Нануса начали вздергивать за выкрученные руки, он жутко завыл. Боль в позвоночнике не оставляла его ни на мгновение, но, пока он лежал неподвижно, ее еще можно было терпеть. Теперь же боль усилилась тысячекратно.
– А еще говорят про таких «без костей», – меланхолически заметил палач. – Есть у него кости, есть… и ломать их, значит, можно.
Роберт подошел поближе. Нанус продолжал кричать, по лицу его ручьем катились слезы.
– Ты слышал, что я говорил твоему дружку? Если ты расскажешь, зачем Эд подослал вас и почему вы убили Ксавье, тебя снимут и отдадут лекарю. Ты молодой, ты еще можешь выжить.
Нанус, кажется, не понимал. Однако Роберт в это не верил. Комедианты…
– С чего начнем? – осведомился палач. – Жаровню под ноги? Оно, пожалуй, всего вернее будет. Или сразу клещи?
– Лучше клещи, – решил Роберт.
Крики и рыдания вдруг прекратились. Неестественно блестящие от слез глаза акробата уставились в лицо Роберту.
– А я ведь тебе жизнь спас… – довольно отчетливо произнес Нанус. – Тогда, в Самуре… Если бы я не отыскал тебя у данов и не рассказал Озрику…
Роберт отступил на шаг в тень. Ох, не следовало Нанусу называть этого имени… и напоминать нынешнему графу о тех, кто не раз спасал его от смерти, а также миловал и прощал.
Если бы Нанус не отыскал его, и не рассказал Озрику, и Эд его не выручил, плыть бы Роберту вместе с другими пленниками данов вниз по Лигеру с перерезанным горлом…
– И что с того? – надменно сказал он. – Приступай, мастер.
И вновь вой наполнил камеру. Роберт снова вышел на свет, внимательно глядя, как палач терзает плоть Нануса. Ему это не доставляло ровно никакого удовольствия, и было даже противно, однако ничтожная тварь, возомнившая себя его, Роберта, спасителем, должна понять, что она, тварь, здесь ни при чем. Счастливая судьба бережет его, он всегда будет хозяином положения, и пусть жалкие людишки усвоят, кто он такой. И жалкая тварь на дыбе усвоила.
– Будь ты проклят, мясник! – прохрипел Нанус, захлебываясь слезами. – Мясник! Мясник!
В бешенстве Роберт потянулся, чтобы вырвать клещи у палача, но в это время с визгом приоткрылась входная дверь, и обрисовалась фигура часового.
– Ваша светлость! Барон Оржский просит выслушать его!
– Пусть подождет! – в раздражении бросил Роберт.
– Сеньер мой граф! – раздался голос самого барона. – Важные новости… из Лаона!
У Роберта на мгновение захолонуло сердце. Что, если Эд узнал… если эти уроды… нет, невозможно. Однако новости действительно важные, если барон примчался прямо сюда, в застенок…
Роберт тоже не поленился – поднялся вверх, чтобы поговорить с бароном без помех. Он не хотел – каковы бы ни были эти новости – чтобы они дошли до посторонних ушей.
Барон тяжело и часто дышал – видимо, торопился.
– Сеньер мой граф! Сегодня прискакал человек, оставленный мною в Лаоне… по вашему повелению. Все дороги из города перекрыты, ворота заперты, и открываются по особому указу лишь для тех, кто едет по делам короля. Поэтому мой человек не мог выбраться, но, наконец, ему повезло…
– Дальше. К делу, – прошептал Роберт.
– Это стараются скрыть… но в Лаоне уже знают…. Король тяжело болен… у него черная оспа.
– Давно?
– Кажется, уже больше двух недель. Говорят… говорят, будто он умирает…
Роберт, прижав руку к груди, низко опустил голову…
…чтобы барон не смог увидеть радости в его взгляде. Наконец-то! Услышаны мои молитвы. Он умирает, не может быть, чтоб он не умер… может, он уже сейчас мертв… и не будет больше страха возмездия… но будет – корона.
– Да смилуется Господь над его душой, – сказал он. Потом добавил: – Ступайте вперед, мой друг. Я сейчас присоединюсь к вам.
Да, оставалось еще одно незначительное дельце. Эти шпионы, поломанные игрушки, брошенные орудия, оставшиеся без хозяина… один из которых еще осмелился его оскорбить.
Спустившись на несколько ступеней, Роберт посмотрел на комедиантов. Перевел взгляд на Крокодавла на лавке.
– Сатану, говоришь, представлял? – звучно произнес он. – И, несомненно, приспешник его, как все актеры – семя и слуги дьявола. Повелеваю – сжечь их на костре, как прислужников Сатаны. А чтобы они кощунственными речами не смущали слух честных жителей моего города – перед тем урезать им языки!
Они приходили и уходили – те из вассалов короля Нейстрии, кто еще сохранил верность своему умирающему сюзерену, среди последних – Генрих Суассонский и его младший брат. Приходили. не вступая в спальню, переговаривались с королем через огненную преграду и тут же покидали дворец. Некоторым Феликс передавал какие-то свитки за королевской печатью. Они могли приходить днем, могли ночью – как только прибудут. Так распорядился король. Ему время суток было безразлично, он все равно не мог спать. А если б даже и мог, смена дня и ночи не имела теперь для Эда никакого значения. Кровавые оспины, покрывающие кожу, перекинулись в последние дни и на глаза и выжгли их. Он ослеп.
Но он продолжал жить, хотя по всем меркам должен был уже умереть, и временами это давало Авелю надежду на выздоровление, за что он горячо молился. Однако выздоровление и рядом не стояло с этой растянувшейся агонией. Прежняя сила и несокрушимое здоровье стали для Эда проклятием, преграждая ему путь к спасительному небытию. Болезнь слишком медленно пожирала его тело, уже отвергшее сон и пищу – то, что нужно живым. Ослепший, терзаемый чудовищными болями и лихорадкой, с ног до головы в язвах, перейдя все мыслимые границы человеческих мучений, он еще сохранял сознание, неподвижно лежа в своем дворце, при жизни ставшем для него гробницей. Дворец, темный, запустелый, холодный, и в самом деле напоминал огромную гробницу. И некому было оценить последнюю злобную издевку судьбы – величайший воин Нейстрии умирал не на поле боя, как ему пристало, не с мечом в руке, но от болезни, как последний из своих крестьян. Некому, кроме разве что самого Эда.
И только осознав, что более никто не придет к нему – верные ушли, неверные сбежали – и сделать в этой жизни он уже ничего не сумеет, Эд призвал к себе духовника, благо тот никогда не отходил далеко.
Холодной, нескончаемой зимней ночью приор Горнульф от святого Медарда принял от короля Эда его предсмертную исповедь и дал ему последнее елеосвящение. Затем начался бред. И более король в себя уже не приходил.
Он шел в тумане по мокрому песку, в котором глубоко увязали его сапоги. Идти было тяжело, туман забивал легкие. За его молочной завесой совсем рядом плескалась вода. Он знал, что это река Лигер, на берегу которой король данов Сигурд накануне нанес поражение разношерстному ополчению канцлера Гугона, и надо идти, собирать уцелевших, вести их против данов, форсировать реку, брать Самур… а он так устал!
Снова плеснула вода, на сей раз громче и совсем рядом. Из тумана выехал всадник на гнедом коне – юноша, даже подросток в одежде ополченца. Эд сразу узнал его. Это был Озрик, ученик каноника Фортуната.
– Мы поедем вместе, – произнес Озрик, прежде чем Эд успел что-то сказать, и протянул ему руку. – Садись ко мне.
«Что-то во всем этом не так. Ведь было же по-другому…» – скользнуло по задворкам сознания, но эта мысль была какой-то чужой, зыбкой и вдобавок совсем ненужной, а смуглая худая рука Озрика – подлинной, верной и надежной.
Эд ухватился за протянутую руку и с неожиданной для самого себя легкостью поднялся в седло. Озрик тронул поводья. Конь вошел в воду, и они въехали в застилающий реку туман.
– «Сила моя иссякла, как черепок; язык мой прильпнул к гортани моей, и Ты свел меня к персти смертной.»
Приор Горнульф вел заупокойную службу. В гулкой тишине собора звучали слова, тысячи лет назад написанные человеком, чья юность прошла среди пастухов, и который стал потом прославленным воином, отверженным изгоем и могучим правителем, узнал великие победы и жесточайшую скорбь.
– «Ибо псы окружили меня, скопища злых обступило меня, пронзили руки и ноги мои.»
Скопища не было. Почти никого не было. И огромные собор казался пустым. Не такими должны быть похороны короля. Служить должно было, по крайней мере, епископу. Но за последний месяц Авель, почти не отходивший от больного, ни разу не видел Габунда, и понятия не имел, в своей ли епархии старик и жив ли он вообще… Молчал орган. Даже свечи, заметил Авель, можно было счесть по пальцам. Обидно это было и унизительно. Нет, не такими должны быть похороны Эда. Но не такой должна быть и его смерть…
«Можно было бы перечесть все кости мои, а они смотрят и делают из меня зрелище».
Гроб был наглухо закрыт. Накануне вечером Авель собственноручно обмыл тело короля, одел и уложил в гроб. Повинуясь какому-то неясному порыву, перед тем, как закрыть крышку, он положил мертвому на грудь его меч. Королевский меч Аквилант, не приносивший счастья всем своим владельцам. Людовик Благочестивый, первый носивший его, потерпел поражение в войне со своими сыновьями. Он сломался в руках Черного Гвидо. Одвин-бретонец – не владелец, но хранитель его – погиб жестоко и бессмысленно. И даже заново перекованные по велению Эда, меч не принес тому удачи.
Авель не думал об этом. Просто, хотя смерть Эда была мирной, Авель не мог представить себе, что Эд уйдет в мир иной без меча. И был уверен, что поступил правильно.
Когда он закончил приготовления к похоронам, то понял, что не сможет вести службу в той одежде, которая на нем. Она был вся покрыта кровью и гноем. Ее следовало сжечь и переодеться в чистое. Несмотря на снедающую его усталость, Авель решил вернуться на ночь в монастырь. Сам не зная как, на негнущихся ногах добрел он до обители. Если бы по пути на него кто-нибудь напал, у него не достало бы сил обороняться. Правда, грабитель, напавший на него, совершил бы истинно последнюю глупость в своей жизни. Однако у рясы Авеля сейчас был такой вид, что даже если не брать во внимание распространяемую ею заразу, никто не нее не польстился.
Он крикнул привратнику, чтоб отошел подальше, предупредил, что пока подходить к нему нельзя и чтобы в баню принесли новую рясу. Тот, кто исполнил приказание, не потрудился запалить огня в печи, и Авелю пришлось делать это самому. Затем стащил с себя источающие заразу тряпки и проследил, чтобы они прогорели полностью. Тело его было ненамногим чище рясы, и, чтобы болезнь, бессильная перед ним самим, не перешла на других, нужно было как следует обмыться. Но набрать в котел воды, взгромоздить его на печь и подогреть – это уже Авель сделать был не в состоянии. На его счастье, одна из каменных купален была заполнена водой. Правда, она уже покрылась ледяной коркой. Но Авелю было все рано. Он, разбивая лед, влез в воду, взял с каменного края скребок и старательно смыл с себя присохший гной. Рассиживаться в такой холодной воде было невозможно, и он, трясясь в ознобе и стуча зубами, обмывшись, тут же выбрался из купальни и схватил лежащую у печи чистую рясу. Из-за того, что руки дрожали, ему не сразу удалось ее натянуть. Когда же, наконец, он оделся и согрелся у догоравшей печи, его тут же с неодолимой силой потянуло в сон. Ведь просто чудом было, что за последние дни он не надорвался. Заботы об умирающем – а затем о мертвом короле – поглощали все его время, ничего не оставляя для еды и сна. Поэтому теперь его просто валило с ног. В голове все плыло… мысли путались… а как же им не запутаться из-за того, что он так недавно увидел и пережил… а если прибавить сюда еще предсмертную исповедь Эда… исповедь, которая навсегда останется для всех тайной… но, Боже, как же хочется спать! Шатаясь, он выбрался из купальни. У входа его поджидал юный Винифрид. Приор оперся на его плечо и так побрел по направлению к жилым кельям.
– Распорядиться… чтоб вода… заразная… не мыться… – шептал он по пути.
Мальчик кивал и целеустремленно волок его дальше. У лестницы Авель едва не свалился – и свалился бы, если б не подоспел Фарисей, который, несмотря на поздний час, узнал как-то о возвращении приора. То, как мальчик и калека сумели взгромоздить засыпающего на ходу Авеля по лестнице, было поистине чудом Господним. Последнее, что помнил Авель более-менее отчетливо – Фарисей отослал Винифрида, сказав, что он сам присмотрит за отцом приором. Дальше все было смутно. Навалились кошмары. Ужасы всего минувшего месяца мешались с ужасами, рожденными последними признаниями Эда и собственными догадками. Авель метался между сном и явью, не понимая, где он и что с ним. Кажется, он пару раз вскрикнул: «Роберт! Убил Роберт!», потом бормотал еще что-то, но этого он уже не помнил. Затем нещадная усталость сделала доброе дело – Авель провалился в глубокий сон, где не было места никаким видениям. Когда на рассвете он открыл глаза, Фарисей все еще сидел в ногах постели, привалившись к стене и надвинув на лицо капюшон своей хламиды. Авель решил было, что он задремал, но стоило ему пошевелиться, как Фарисей поднял голову, и при бледном утреннем свете Авель почему-то догадался, что тот не спал вообще. Самого же Авеля несколько часов сна и покоя подкрепили настолько, что он чувствовал себя полностью в состоянии исполнить то, что от него требовал долг.
– Я должен поспешить на погребение – сказал он, поднимаясь на ноги.
– Верно, поспеши, – тихо согласился Фарисей. Капюшон он откинул, и взгляд его, обращенный на Авеля, был каким-то странным. В жизни он не припоминал у Фарисея такого взгляда, а уж он ли не знал брата-школяра. Словно он смотрит прямо на тебя – и не видит. Чем-то… чем-то этот взгляд напомнил Авелю Эда в его последние годы… При мысли об Эде приор ощутил явственный укор совести. Ему следовало бы провести эту ночь в молитвах над гробом короля, а не дрыхнуть в собственной келье. Но если бы он не выспался, он бы, вероятно, не смог бы сослужить королю последнюю службу…
И вот – служба исполнена. Тело усопшего препоручается гробнице, а душа – Богу.
«Ибо Он не презрел скорби страждущего, не скрыл от него лица Своего, но услышал его, когда тот обращался к Нему».
Четверо воинов подняли тяжелый гроб с возвышения и понесли его к усыпальнице – в самый дальний придел собора. Эд не удостоился даже отдельной гробницы – он сам высказал незадолго до смерти такое пожелание, понимая, что медлить с похоронами будет нельзя. Соборный служка уже отодвинул плиту, прикрывавшую лестницу, которая вела в крипту. Гроб снесли вниз, в склеп и установили его на широкой гранитной плите, одной из немногих пустующих, в затхлой темноте крипты. Затем живые вышли, плиту с тяжким грохотом задвинули, и короля франков Эда, первого и последнего этого имени, навсегда не стало на этой земле.
Авель осенил крипту крестным знамением. Опустил руку. И вздрогнул. Пока Эд был болен, а затем мертв, но не погребен, все помыслы Авеля без остатка принадлежали ему. А как же иначе? Ведь он был королевским духовником. Но теперь, когда Эда больше не было, он мог подумать и о себе. И потому именно, что он был королевским духовником, Авелю стало страшно. Слишком многое было ему теперь известно… о короле… о его происхождении… о его предсмертной воле… и о Роберте. Особенно о Роберте. А он скоро придет… непременно придет… яко скимен, рыкающ в ловитвах… Что ждет тогда королевского духовника?
Он шел по пустынной площади под пронизывающим ледяным ветром, но не ветер леденил его кости. Давно прошли те времена, когда он по-юношески безрассудно относился к смерти и, не сознавая опасности, рисковал жизнью из-за пустяков. Но и тогда он вовсе не жаждал мученического венца. И теперь тоже. Он уже знал муки. И он видел муки. И не хотел их. К тому же, если болезнь есть наказание Господне, то пытки и казни придумал человек.
– «Избавь от меча душу мою и от псов одинокую мою», – невольно прошептал он строку из псалма, который читал на похоронах и который никак не выходил у него из памяти.
Роберт убил королеву, которой он не раз был обязан жизнью. Что он сделает с былым собратом по школе, которому он ничем не обязан? Скрыться? Но что будет с обителью, волей Провидения отданной под его руку? С маленьким Винифридом, его подопечным и духовным сыном?
Обуреваемый сомнениями, он подошел к вратам монастыря и с удивлением увидел подле них Фарисея и Винифрида. У их ног на земле стояли две объемистых набитых котомки, а мальчик, одетый тепло, как для пешей прогулки по морозу, держал в руках какой-то сверток.
– На, оденься, – сказал Фарисей в своей обычной манере. – А то посинел весь.
Сверток в руках Винифрида оказался меховым плащом. Авель принял его и закутался.
– Как только ты ушел, – продолжал Фарисей, – мы с малым все уложили. Здесь одежда, еда, какая на поварне нашлась, и там же прихватили ножи. И пара богослужебных книг. Все, что вам может понадобиться в дороге.
– Нам? – тупо переспросил Авель.
– Вам с Винифридом. Ты, конечно, и сам понимаешь, что должен бежать отсюда. Но и мальчику, если Роберт узнает, что тот крестник королевы – а он узнает, найдутся добрые люди, – не сдобровать.
Авель согласно кивнул, но тут же растерянно спросил:
– А братия?
– Большинство твоих монахов уже разбежалось, если ты еще не заметил… и другие разбегутся. Опасная вещь – королевское покровительство… А если кто останется… кстати, один из таких умников сегодня с утра замуровал дверь в баню. Черт его знает, может, он и прав. Но тебе до этого уже дела нет. Спасайся и спасай мальчишку.
Авель вздохнул. Возразить старому другу было нечего.
– Куда ты пойдешь?
Приор напряженно задумался.
– В Веррин, наверное… Оттуда уж не прогонят. И госпожа Гисла всегда любила Винифрида.
– Да, это ты, пожалуй, правильно надумал. Ступайте в Веррин.
– Постой, а как же ты? – спохватился Авель.
– Я? Я остаюсь.
– Но ты же сам сказал…
– Я сказал – вам нужно бежать. А я на вас буду висеть, как мельничный жернов на шее. И невместно мне бегать, безногому. – Лицо Фарисея было жестким и суровым, когда он произносил эти слова, но тут же на губах появилась знакомая издевательская усмешка. – Да и любопытно мне посмотреть, чем все это закончится.
Авель чувствовал, как глаза его наполняются слезами, а это было неприлично ни возрасту его, ни сану. Шагнув вперед, он обнял калеку и тихо произнес:
– Храни тебя Господь, Фридеберт.
– Прощай, брат школяр… отец приор.
Фарисей проводил их до ближайших городских ворот, которые более не запирались, и еще долго стоял, глядя, как Авель с Винифридом, подхватив котомки, спускаются по склону к дороге, за которой темнел безлиственный лес. Затем, тяжело навалившись на костыли, заковылял обратно к обители.
Войско Роберта заняло Лаон без всякого сопротивления. Мощные городские укрепления остались без гарнизона. Жители попрятались. Поначалу Роберт даже счел это возможной ловушкой, но посланные вперед лазутчики подтвердили – Лаон ждет нового хозяина. Так что единственное, что его страшило – возможность новой вспышки мора. Но с этим он как-нибудь справится. Он уже послал людей во дворец, чтобы, по обычаю, окурить его ароматами, дабы уничтожить остатки заразы. Лачуги же на окраинах можно просто сжечь. И, в любом случае, занятие Лаона – акт чисто символический. Этот город в качестве столицы его не устраивал. Пора вернуться к древним обычаям Нейстрии. Правда, в докаролинговские времена при переделах земель порой столица переносилась в Суассон. Но все же верховным городом был – и снова будет – город Хлодвига, а теперь его город.
Лошадиные копыта тупо гремели по смерзшейся земле улиц, а потом громко – по плитам мостовой. Слабо перезванивались колокола дальних церквей, но соборный колокол молчал. Ничего, скоро он ударит в полную силу.
Роберт с наслаждением вдыхал студеный воздух. Он не торопил коня. Зачем? Он знал, что это будет легко, но не представлял, что настолько. Ну, кто скажет теперь, что он не счастливец? И ему даже не пришлось прикладывать рук. Все свершилось само собой, нужно было только дать времени поспеть. Власть, как созревший плод, упала к его ногам, и он поднимет ее, единственный законный наследник своего брата. И ни один полководец Эда не решится оспаривать ее. Ни один. Иначе они не бросили бы город на произвол судьбы. Прекрасно. У короля Роберта есть собственные люди. Он знает, как завоевать и удержать их преданность. Роберт со своими телохранителями ехал по направлению к дворцу, где несколько лет назад он пережил страшное унижение, стоя на коленях перед Эдом, и где Эд недавно медленно умирал в страшных муках. Воистину, за все зло, причиненное им, ему воздалось сторицею. Но все это дела прошлые. Король прикажет отслужить мессу за душу усопшего брата. Может быть, даже несколько.
Люди Роберта уже заняли дворец, и там стоял уже позабытый угрюмым зданием гомон грубых осипших голосов – ибо на холоде надо согреваться, и многие согрелись наиболее общепринятым способом, и топот сапог. выискивали дворню, перетряхивали кладовые, но грабить пока опасались – ждали слова нового короля.
И он вошел – высокий, красивый, светловолосый, в синем плаще – королевский цвет. Свита шествовала за ним.
Проходя через оружейный зал, Роберт внезапно остановился. Взгляд его упал на меч, висевший на стене среди прочих трофеев. Санктиль, родовой меч Робертинов! Роберт ощутил странный прилив оскорбления и радости. Оскорбления от того, что прославленный Санктиль Роберта Сильного был оставлен Эдом, как ненужная игрушка, из-за безумной мечты о собственной династии и собственной империи, а радость – из-за того, что отцовский меч перешел к нему. Он не только наследник престола, он – глава рода Робертинов. Еще одна благая примета. Роберт велел новому оруженосцу, сменившему Ксавье, подать ему Санктиль, и приняв меч, вытащил его из ножен и высоко поднял над головой.
– Радуйтесь, благородные сеньеры! – воскликнул он. – Меч Робертинов снова в надежных руках!
– Аой! – отвечали благородные сеньеры.
Вновь убрав Санктиль в ножны, Роберт приказал оруженосцу снять с перевязи свой прежний меч и сменить его на родовой. А затем они продолжали свой путь по покорному дворцу. Но когда они достигли личных королевских покоев, Роберт вновь промедлил.
– Оставьте меня, – сказал он, оборотившись к свите. – Я хочу немного побыть один. – И перекрестился.
Шумно перешептываясь, сопровождающие вышли. Роберт неподвижно стоял среди приемной, где еще недавно коротал дни и ночи верный Авель. Дышать было трудно – здесь особенно густо накурили лекарственными благовониями, и запах этот смешивался с носившейся в воздухе пылью, что всегда скапливается в давно не убираемых помещениях, и теперь поднятой нежданными пришельцами. Роберт не сводил взгляда с двери, за которой мучался и умирал Эд. И не знал, войдет ли он. Он хотел войти, чтобы убедиться, что королевской ложе пусто, что победа его окончательна и сомнению не подлежит. Но ему было страшно. Вдруг зараза еще не окончательно выветрилась? Потому он и отослал свиту, дабы люди не могли увидеть, что он боится.
Все еще в нерешительности Роберт прошелся по комнате и с удивлением увидел на дубовой полке рядом с окном две толстые книги. Это потрясло его чуть ли не больше, чем Санктиль в оружейном зале. Книги? У Эда? Неужто он выучился грамоте? Или ему по ним кто-то читал? Во всяком случае, их давно никто не трогал – они покрыты пылью, как и все здесь. ИЗ любопытства он подошел ближе и рассмотрел. На титульном листе одной значилось «Хроника Каролингов», на другой – «Хроника Каролингов и Эвдингов». Рот его наполнился слюной. «Эвдинги»! Он приоткрыл книгу, листнул. Она была исписана лишь на треть и двумя разными почерками, и оба были Роберту знакомы. Он прочитал всего несколько строк и в ярости швырнул книгу на пол. Другая последовала за ней.
И в это мгновение он почувствовал, что не один в комнате. Резко развернувшись, обнаружил на пороге тощего человека в коричневой одежде клирика. Он был рыжим с проседью, бледное лицо болезненно дергалось. Почему, черт возьми, стража пропустила его?
– Кто ты такой?
– Феликс… к-королевский нотарий, – заикаясь, ответил тот.
Теперь Роберту показалось, что он узнает его – рыжий, молодой, наглый посланец Эда. Здорово же он перетрусил, что дошел до такого!
– Феликс, говоришь? – переспросил он. Еще одна удачная примета – имя нотария означало «счастливец».
– Ф-феликс… ваша светлость.
Брови Роберта сошлись у переносицы.
– Как ты меня назвал?
– Ваша светлость… граф Парижский…
– Привыкай называть меня королем, ничтожество!
– Я п-принес завещание п-покойного короля… – Только теперь Роберт разглядел пергамент у него в руке.
– Завещание?
– Да… прикажете прочесть?
– Я сам прочту!
Трясущейся рукой Феликс протянул свиток Роберту. Тот жадно выхватил его, развернул и вперился в чернеющие строки.
«Я, Эд, король Нейстрии, чувствуя приближение скорой смерти и не имея сыновей, дабы унаследовали мне, передаю трон свой и свою корону высокородному Карлу из дома Каролингов, и объявляю его своим единственным законным наследником. Своей королевской волей повелеваю всем моим вассалам принести присягу на верность Карлу Каролингу, чтобы прекратились тяжкие распри между франками и многолетняя война, терзающая Нейстрию.
С тем препоручаю королевство свое Карлу, а душу – Господу Богу.
Дано в Лаоне, в канун святого Мартина,
в год от Рождества Христова 898, в год
же от сотворения мира 6097.»
В ярости Роберт скомкал пергамент в руке, готовый бросить его и растоптать. Должно быть, Феликс угадал эти его намерения, потому что сипло проговорил:
– Это – одна из к-копий… Остальные разосланы герцогу Бургундскому… и герцогу Лотарингскому… императору Арнульфу… и в Рим, к святому престолу…
Диким усилием воли Роберт заставлял себя сдерживаться, но чувствовал себя, как будто сердце его сдавила рука в латной рукавице. Покойник нанес удар. И какой! Не только передать корону полудурку Карлу – разве может быть худшее оскорбление? – но и сделать своими душеприказчиками не друзей, но врагов, которые на законных основаниях набросятся теперь на Роберта. Ни за что на свете Роберт не стал бы ждать от Эда столь изощренного коварства – ведь тот всегда чуждался интриг и шел напролом…. А может, это был просто бред умирающего – пожалуй, так и стоит объявить, хотя вряд ли это поправит дело… Как-то отстраненно он подумал – а что, если действительно перед смертью Эд раскаялся в воинственности и властолюбии и возжелал мира… а рыба ходит посуху, солнце встает на западе и мужчины рожают детей… Нет, нет, это месть… месть, за которую уже невозможно поквитаться… ибо Эд уже мертв.
Он поднял глаза на Феликса.
– А вассалы Эда?
Рот нотария задергался под этим взглядом, но он ответил:
– Они присягнули Карлу и перешли под его руку.
Что же это значит? Из властителя и победителя он может вмиг превратиться в осажденного? Неужели удача на самом деле обманула его? Неправда! Он еще справится со всеми.
Легко шагнув вперед, он схватил Феликса за ворот рясы и тряхнул изо всех сил.
– Кто может знать об этом больше? Ну! Говори!
Рот Феликса задергался еще сильнее, так что слова едва можно было разобрать.
– Королевский исповедник… приор Горнульф от святого Медарда… известный под прозвищем Авель…
Авель? Эта скотина… вечно он со школьных лет путался под ногами и мешал… пока не прибился к Эду. Но этот жалкий Феликс прав… королевский исповедник может знать многое… многое, в том числе и то, что никому, кроме исповедника, недоступно. Роберт выпустил Феликса. Он еще успеет поквитаться с этой ничтожной тварью… а пока есть другие дела. Взгляд его снова упал на книги, брошенные на пол. Хроника Эвдингов? Нет и не будет никаких Эвдингов! Есть только Робертины, ныне, присно и во веки веков! Он крикнул, подзывая стражников, оставшихся на лестнице. И веско произнес:
– Все, что принадлежало покойному королю, вынести во двор и сжечь дотла. И это тоже. – Он пнул книги носком сапога. – Дабы избежать распространения заразы.
Добраться до обители святого Медарда было делом нетрудным. Значит, Авель. Выходит, преодолел природную тупость и приобщился священнического сана. Ах да, Роберт же мельком видел его при дворе… тогда. И книги, наверное, были его. Он, правда, не сумел продолжить эти хроники, но, возможно, в состоянии был их прочесть. Возможно также, что книги он бросил, как наименее важные свидетельства тайн, разведанных им, а что позначительнее – прихватил с собой. Ничего, мерзавец всегда был тяжел на подъем.
Привратник у входа бормотал что-то насчет того, что отца Горнульфа нет в монастыре, и никто не видел его уже несколько дней. Роберт, конечно, ему не поверил. Вечно одно и то же. Никогда не могут придумать ничего нового. Ладно, его охрана перетряхнет весь монастырь и отыщет этого урода.
Они сразу же двинулись по направлению к приорским покоям. Привратник крикнул им вслед, что отец Горнульф никогда не занимал этого здания и что там лечебница. Это сообщение тоже не вызвало доверия, но парочка монахов, осторожно жавшихся у портала храма, подтвердила его. Роберт все же велел охранникам обыскать лечебницу и богадельню, отправив с ними одного из монахов, другому же приказал служить проводником в келье Авеля. И, оказавшись там, понял, что привратник, очевидно, не солгал. Дверь кельи был нараспашку, и сама келья, хоть и покинутая, вероятно, совсем недавно, успела приобрести нежилой вид. Роберт велел монаху убираться и вошел. Первое, что он увидел – выемку в кирпичной кладке стены. Тайник! Открытый и пустой. Нет, не подвели предчувствия. Авель у себя что-то прятал. Но что? Уж верно, не еду с выпивкой – став приором, он был в состоянии обжираться в свое удовольствие. Безумие какое-то… доверять тайны двора тупице Авелю… а тот оказался достаточно умен, чтобы уволочь их с собой. А может быть, если он удирал в спешке, то не успел захватить всего? Роберт еще раз пошарил в тайнике, который от этого не заполнился. На табурете у постели лежали две книги – тоже две, что за странное совпадение! Роберт схватил их – это оказались Часослов и Бревиарий. Роберт лихорадочно перелистал их, встряхнул, постучал по переплетам, но ни единого постороннего листка не выпало из благочестивых книг. Где еще мог прятать тайные документы проклятый монах? За распятием, конечно же, за распятием… эти ханжи любят доверять свои делишки Богу! Он сорвал распятие со стены, но ничего за ним, кроме паутины, не обнаружил. Где еще он не смотрел? Он переворошил соломенное ложе приора, потревожив гнездо клопов, искромсал ножом грубое покрывало, но по-прежнему не находил ничего. Однако остановиться он уже не мог, равно как и допустить мысли, что Авель способен был не оставить у себя ничего скрытого. Он слишком лелеял надежду вызнать здесь новые опасные секреты, чтобы просто так от нее отказаться. Роберт метался по келье, тычась туда и сюда, переворачивал табурет, заглядывал под кровать. В его красивом лице не осталось сейчас ничего привлекательного. Он был похож на старого скрягу, рыщущего в поисках медного гроша. В своем возбуждении он даже не заметил стука костылей в коридоре, и лишь случайно, обернувшись, встретился взглядом с человеком, который уже некоторое время наблюдал за ним. Это был опиравшийся на пару костылей мужчина одних примерно с ним лет, светловолосый, светлобородый, кареглазый. Он не сводил взгляда с Роберта и совершенно откровенно над ним насмехался.
По этой усмешке Роберт его и узнал.
– Что, брат школяр? – произнес Фарисей. – Ищешь, где брат твой Авель?
Мокрые от пота руки Роберта сжались в кулаки. Но он не мог ударить Фарисея – эта издевательская усмешка были сильнее его, заставляла почувствовать себя жалким и приниженным. И слова эти, и усмешка откровенно свидетельствовали о том, что калека знает его таким, каким не знает никто. Глубоко вздохнув, Роберт вышел из кельи, тщательно обойдя стороной Фарисея, и наткнулся на одного из своих телохранителей, прибежавших доложить, что нигде в монастыре означенный приор Горнульф не был найден. Роберт кивнул в сторону кельи и произнес наиболее благостным тоном:
– Прекратить страдания калеки.
Это был именно тот ответ, которого Фарисей ожидал от графа Парижского.
Снег, хоть и позадержавшийся в этом году, все же выпал. Пока что не очень щедро, но белая крупа уже припорошила землю и сыпалась с хмурых небес, при порывах ветра залепляя глаза. Правда, в лесу ветер не слишком ощущался. Было тихо, и ноги, ступавшие по тонкому белому покрову, оставляли на нем четкие следы. Монах и мальчик довольно сноровисто двигались по лесу, согреваясь ходьбой.
Авель думал, как необычайно повезло им с Винифридом. На протяжении всего их пути от Лаона единственными их врагами были холод и голод – ощущавшийся, правда, теперь весьма сильно, ибо их заплечные мешки почти опустели. Но ведь они, в силу обстоятельств вынужденные держаться в стороне от торных дорог, могли столкнуться с гораздо худшими противниками. Разумеется, помимо ножа, которым снабдил его Фарисей, Авель вооружился также здоровой суковатой дубиной, выломав ее себе сразу же, как только они вошли в лес. И все же против волчьих стай и шаек озверевших мародеров это было вовсе не надежное оружие. Но – видно, Господь хранил в пути смиренных своих слуг, никаких хищников ни в человеческом образе, ни в зверовидном им не встретилось, хотя волчий вой слышали они не раз. Правда, путешествие их еще не кончилось, и всякое могло случиться, и замерзнуть они еще могли, и сбиться с пути… Авелю в прежние года дважды приходилось бывать в Веррине вместе с королевской свитой. Но тогда он ехал по дороге, верхом на крепком муле, под защитой надежной охраны. Так что нынешнее путешествие напоминало не те поездки, а давнюю пору, когда Авеля сорвало с места и понесло по городам и весям в компании Нануса и Крокодавла. Тогда-то он и узнал кое-что о тайных тропах через леса. И теперь эти воспоминания пробуждались, вытесняя страхи и тревоги последних месяцев, и Авель размашисто шагал, забросив на плечо свою дубину, и, несмотря на то, что мороз кусал нос и щеки, а желудок прилипал к позвоночнику, на душе у него было легко. Не видя опасности прямо перед собой и не ощущая ее, он не мог бояться.
Из этого состояния Авеля вывел голос Винифрида:
– Отец Горнульф, могу я спросить…
Авель кивнул. Он ожидал, что мальчик спросит о еде, или о том, далеко ли еще до Веррина, или что-то подобное, однако вопрос, заданный Винифридом, оказался совсем другого рода:
– Королева, моя крестная мать, и король – они в раю?
Авель остановился в недоумении. Причем в недоумение его повергло вовсе не то обстоятельство, что юный отрок задает подобный вопрос. Возрастая в монастыре и с малолетства привыкши подчинять жизнь его уставам, а также ежедневно слыша слова Святого Писания, Винифрид более склонен был помышлять о чудесах Господних и спасении души, чем об играх и драках, как прочие его сверстники. В будущем это предвещало в нем прилежного монаха, и Авель был чрезвычайно этому рад. Монашеская жизнь представлялась ему наилучшим жребием, дарованным человеку, хотя сам он в юности бегал от этого жребия, как черт от ладана. Нет, он вовсе не удивился, услышав от мальчика этот вопрос. Он просто не знал, что ему ответить. Королева, их с Винифридом благодетельница, разумеется, достойна была райского блаженства. Но, строго говоря, она скончалась без исповеди и покаяния, без отпущения грехов, не приняв святых даров – пусть и не по собственной воле, но именно так. А Эд… он-то умер как истинный христианин… однако то, что узнал Авель о делах покойного короля и его нраве, заставляло его смутно усомниться в том, что перед Эдом распахнутся небесные врата.
Но, если они не в раю, значит…
Нет, с этим он тоже не в состоянии примириться.
– Не знаю, – растерянно пробормотал Авель. – Не знаю… – А затем, неожиданно для себя, произнес слова, за которые, услышь он их еще совсем недавно от кого-нибудь из своей братии, наложил бы на виновника жестокую епитимью, а не то приказал бы и высечь, как за явную ересь. – Мне кажется, они не в раю и в аду… что они по-прежнему где-то на этой земле, и будут бродить по ней до тех пор, пока Предвечный судия не явится судить всех нас, грешных, по делам нашим…
Винифрид же, со свойственным всем детям – неважно, где они обитают – в хижине, дворце или монастыре – стремлением тут же применять услышанное к окружающим обстоятельствам, сразу задал следующий вопрос:
– А если так, то, может, они сейчас где-нибудь здесь?
– Может быть, – ответил Авель, и от этого предположения ему стало крепко не по себе, хотя бояться ему в данном случае вроде было нечего. Он поежился под своим теплым плащом, инстинктивно оглядевшись кругом, точно ожидая встретить потусторонний взгляд. И увидел за вершинами деревьев холм, а на холме – замок.
– Винифрид… похоже, мы добрались!
Они подошли к замку еще засветло. Веррин ничем не напоминал уже то поместье, которое Эд с Азарикой посетили когда-то по пути от святого Эриберта к Парижу. Он рос и перестраивался по мере того, как Альберик из нищего владетеля разоренного дома становился одним из самых могущественный сеньеров Западно-Франкского государства. Обширная цитадель с приземистыми квадратными башнями, крытыми черепицей, а не дранкой, и соединенными мощными стенами, сложенными из необработанных валунов, способна была внушить пришлецу скорее страх, однако Авелю, только сейчас в полной мере восчувствовавшему, насколько он голоден и устал с дороги, она представлялась едва ли не землей обетованной. Замковый мост был поднят, но ров, окружающий Веррин, успел замерзнуть, и путники перебрались к воротам по льду. Часовые на башне не могли не заметить их приближения, но Авель не услышал ни звука рога, ни удара о щит – очевидно, они с Винифридом не показались привратникам достойными того, чтобы поднимать тревогу среди замковой стражи. Задрав голову так, что капюшон рясы съехал на спину, Авель закричал:
– Эй, там, наверху!
Из бойницы высунулась голова в кожаной шапке, окованной железными полосами, и сиплый голос вопросил:
– Кто голосит?
– Горнульф, приор обители святого Медарда, и Винифрид, королевин крестник, просят приюта и заступничества у сеньера Верринского!
Голова в шапке скрылась, и настала томительная тишина. Авель и Винифрид терпеливо ждали, переминаясь с ноги на ногу, чтобы согреться – с тех пор, как они вышли из леса, холодный ветер стал гораздо ощутимее. Наконец внутри что-то заскрипело и заскрежетало, и ворота – нет, не открылись, слегка приотворились, но достаточно, чтобы два человека могли протиснуться внутрь.
Во дворе замка Веррин царила суета, но это была обычная повседневная суета богатого поместья, а не готовящейся к обороне крепости. И это радовало сердце Авеля после лаонского запустения. Домашние рабы, выстроившись в ряд, сгружали с телег тяжелые мешки и заносили их в амбары. Служанки носились между поварнями, кладовыми и прачечной. Караульные с францисками на плечах лениво прохаживались по стенам. Стайка белобрысых детей гоняла по двору хромую собаку. Все это напоминало Компендий в лучшие времена. В сердце всей этой суматохи, прикрикивая, урезонивая, отвешивая оплеухи и гладя и по головам, располагалась хозяйка поместья. Поверх платья на ней была накидка из лисьего меха, а небрежно наброшенное шерстяное покрывало удерживала чеканная серебряная фибула. Женщина эта сильно раздалась после многочисленных родов, но еще сохраняла былую привлекательность – слишком велика была жизненная сила, игравшая в каждом ее движении, зажигавшая, вместе с морозом, румянец на щеках.
Авель подошел к ней и поклонился. Сообразно его сану, именно ей подобало бы склоняться перед ним, но она была здесь хозяйкой, а он – смиренным просителем.
– Мир дому сему, госпожа Гисла.
– Здравствуй, отец Горнульф. Здравствуй и ты, малыш! Подойди сюда, я тебя обниму! И не стесняйся – ведь это я тебя выкормила!
Винифрид приблизился, хотя и взаправду со смущением – за годы в монастыре он отвык от общения с женщинами.
– Ты дашь нам приют, госпожа?
– Конечно! А то как я посмею взглянуть в глаза мужу, когда он вернется?
– А разве Альберик… я хочу сказать, сеньер Верринский не в замке? Где он?
Гисла как-то странно посмотрела на Авеля.
– Разве ты не узнал этого по пути?
– Мы старались держаться в стороне от дорог, госпожа.
Гисла выпрямилась, уперев руки в бока. Ледяной ветер трепал ее светлые волосы, выбившиеся из-под покрывала. И мрачное торжество прозвучало в ее голосе, когда она произнесла:
– Он ведет на Париж войска законного короля нашего Карла.
КОНЕЦ
7 марта 1994 года
Первый день Масленицы