Три года он провел в пути или уже четыре? Сначала он сам не знал, куда бредет, и не думал об этом. Друзья заплатили капитану за проезд и погрузили его на корабль больным, почти умирающим; по ту сторону Пролива[9] перед ним распростерлись бесплодные замерзшие топи, где люди селились в свайных домиках, под полом рос камыш и крышу тоже крыли камышом. Местные жители удили рыбу сквозь проруби во льду, ставили силки на зимующую дичь, с удивительной ловкостью и быстротой скользили по льду на коньках с лезвиями из коровьих лопаток. Говорили они на германском наречии, так что путнику нетрудно было объясниться.
Среди туземцев нашелся целитель. Со дня битвы миновало уже три месяца, а культя все еще гноилась, из раны выходили обломки раздробленной кости, от нее дурно пахло. Старик промыл рану в горячем настое трав, приложил паутину, которой были увешаны в доме стропила и столбы, обмотал руку чистыми тряпками. Через полмесяца старик снял повязку: воспаление почти прекратилось, противного запаха уже не было. Лекарь повторил все сначала, и еще через пару недель рана полностью затянулась. С уродливой нашлепкой на конце обрубок походил не то на гриб, не то на гигантский пенис. Какое-то время шрам отчаянно чесался, но спустя несколько недель утратил чувствительность.
Прекратилась лихорадка, ушли ночные кошмары, но ясность мысли не радовала Уолта – в резком холодном свете, который исходил от этих болот, он отчетливо видел, сколь велика его измена. Все просто: роковой удар меча он попытался отразить своим мечом, подставил руку, но не тело. Если б он пожертвовал собой до конца, как велит долг дружиннику короля, он мог бы спасти своего господина и повелителя.
Весь январь и февраль Уолт прислуживал лекарю, научился работать одной рукой: выносил помои, чистил овощи к обеду, обходил деревню с санями, отвозил к знахарю больных и умирающих. Потом лед пошел трещинами, проступила вода, утки и гуси, тысячами кормившиеся на болотах, потянулись к северу, покидая топкие устричные отмели, где скапливалась незамерзавшая соленая жижа. Лекарь отпустил его, и, глядя на восходящее и полуденное солнце, Уолт мечтал только об одном: уйти как можно дальше от тех мест, где жизнь его рассыпалась и превратилась в прах.
Он скинул с себя плотно простеганную кожаную куртку, которую носил под кольчугой, сбросил тяжелые шерстяные штаны, державшиеся на кожаных ремешках. Вместо этого целитель подарил ему плащ так и не выздоровевшего пациента, а старуха-вдова за неделю работы дала крепкие башмаки с кожаным верхом и двойной подошвой из шкуры – ботинками мертвеца.
Всю весну Уолт шел вдоль большой реки, которая, петляя, текла ему навстречу с юга, шел мимо возделанных полей и лесов, вниз, по долинам, и вверх, по холмам, столь крутым, что трудно было понять, как цепляется за них виноградник, уже подернутый ярко-зеленым листом. Трубили рога, заливались птицы, и девушки пели песни о похищенном золоте. Река устремилась в озеро, и в Иванов день, в день преполовения лета, когда мужчины прыгают через костер, когда холмы и долины порастают лилиями и розами, а женщины плетут из них венки и кружатся в хороводе, путник увидел впереди взмывшие над южным побережьем огромные черные горы, увенчанные блестящими, переливающимися ледниками. Узкие языки снега спускались по отвесным склонам в долину.
Женщины и дети отшатывались при виде высокого, отощавшего путника, а то и обращались в бегство. Заметив его увечье, они возвращались. Одни дразнили его и швырялись камнями, другие пытались выразить на незнакомом языке любопытство и даже участие. Путник пил из ручьев, выпрашивал хлеб, а когда наступило лето, питался орехами и виноградом. Он шел на восток, и другая река, еще шире прежней, неторопливо катила свои волны. По берегам стояли деревеньки и села, а порой даже города, такие же большие, как главный город покинутой им страны.
Чем дальше он шел, тем более тревожные и мрачные картины представали взгляду. На одну деревню, богатую хлебом и виноградом, молоком и медом, с жирной скотиной и лоснящимися лошадьми, приходилось пять сожженных селений. Обнаженные тела поруганных женщин на порогах разрушенных домов, младенцы, насаженные на длинные копья, псы, глодающие кости своих хозяев, – многое доводилось ему видеть прежде, даже у себя на родине, но такого он не встречал никогда. Под знойным ярко-голубым небом разъезжали на конях отряды усачей в меховых шапках, они постоянно сражались друг с другом, а Уолт, никому не причиняя вреда и никого не боясь, шел себе дальше, – серый призрак, исчезающий в мареве равнин. Обрубок служил ему пропуском.
Хорошая земля, лучшая из тех, какие он видывал на чужбине, но тучные пажити (он не раз убеждался в этом) притягивают к себе захватчиков с той же неизбежностью, с какой плодоносная слива приманивает рой трутней и ос. И странник почувствовал легкий укол тоски по земле, что оставил вдали, земле не только изобильной, но и устроенной, где все были сыты и почти все – довольны.
Он думал, что на рубеже старого и нового года вновь наступят холода, но этого не случилось, хотя к северу от реки на фоне неба маячили покрытые снегом вершины. Изменился только окрестный пейзаж, великая река начала разделяться на рукава. Странник шел к югу и оказался в густых зарослях камыша. Налетела мошка, появились панцирные земноводные, огромные птицы, подпрыгивавшие на длинных тонких ногах, заносили над ним черно-красные головы на изогнутых шеях, и клювы их походили на лезвие топора. Тут жили дикари, нагие, словно новорожденные; завидев чужестранца, они прятались в тростниках и камышах. Хлеба просить было не у кого. Впер вые Уолт устрашился голода.
Он двинулся дальше на юг, добрался до возделанных плодородных равнин, где строили церкви с высокими куполами, где господа и их верные слуги носили шлемы, украшенные золотом, а простой народ рабски трудился в огромных поместьях богачей и ютился в хижинах, слепленных из обожженной солнцем глины. Господами здесь считались «булгары» – на родине Уолта так называли мужчин, предававшихся содомии, чтобы не оплодотворять женщину своим семенем. Он только потом узнал, что «булгарами» был и тот красивый народ, который покорил местное население. Так и проходя через венгерское королевство, Уолт не догадывался, что хищные усатые всадники, одетые в меха и вооруженные кривыми саблями, звались «мадьярами».
Уже весной Уолт вошел в высокую дубраву, но вместо яркой, живой зелени родных дубов увидел темную, тусклую, словно подернутую маслянистой пленкой листву. И все же этот лес кормил его. Он знал, как проследить танец пчел до самого улья и выкрасть мед, не навлекая на себя их укусы; отыскивал в зарослях дикую вишню, словно кабан, выкапывал из земли луковицы, чеснок и трюфеля, воровал яйца из гнезд и вылавливал из ручьев стремительную форель.
Издали он видел пышно разодетых булгарских вельмож в сверкающих доспехах и их жен в струящихся ярких шелках, они запускали в поднебесье соколов или преследовали кабана под переливы охотничьих рогов, улюлюканье загонщиков и дружный лай фессалийских псов. Однажды мастиф загнал чужака на высокий дуб. Цепляясь одной рукой, Уолт вскарабкался проворно, как мартышка, и повис, качаясь на ветвях. Охотники примчались на лай, принялись кружить вокруг толщенного ствола, задирая головы и всматриваясь в густую листву; выпустили на всякий случай две-три стрелы из лука и одну из арбалета, но так и не заметили Уолта. И тут с самой вершины дерева послышался звук, напугавший его больше, чем стрелы: шипение и мяуканье дикой кошки.
Кошка сидела в нескольких шагах от него на толстом, отходившем вбок суку: спина выгнута, шерсть дыбом, желтые глаза искрятся, хвост торчком, пасть ощерена – видны белые клыки и ярко-алая глотка. Хищник ненамного уступал человеку ростом, да и весил примерно столько же, но Уолт с трудом удержался от смеха: слишком этот зверь походил на знакомых ему с детства деревенских кисок, особенно на котенка по имени Уин.
Опираясь на изувеченную руку, Уолт оторвал большую, тяжелую от желудей ветку и ткнул ею в кошачью морду. Кошка развернулась, промчалась по суку и перепрыгнула на соседнее дерево. Внизу заметили ее и погнали, хохоча, натравливая собак, но кошка почти сразу же исчезла среди густых ветвей.
Уолт остался сидеть на дереве, терзаясь угрызениями совести из-за только что обнаруженной в себе перемены: на миг, и даже дольше, чем на миг, он вновь ощутил восторг и упоение, какие охватывают мужчину в бою или в любовных объятиях. Он вдруг осознал, что все это время в лесу тоже был счастлив, хотя блаженство это было более мирным и тихим, он спокойно и удовлетворенно впитывал в себя солнечный свет. Но Уолт помнил, что счастье – удел других, а для него это – грех. В подобных размышлениях он провел в лесу еще с месяц, умерщвляя свою плоть, как монахи во время Великого поста: бичевал себя березовыми розгами, отказывал себе в пище, пока не начал шататься от слабости; залезал на вершины дубов и подставлял себя ударам молний, – они пролетали порой совсем близко, но ни разу не поразили его.
День становился короче, ночь истекала росой, и к Уолту вернулось прежнее беспокойство. Вновь казалось, что у его паломничества есть какая-то цель и надо идти дальше. Он еще не знал, какова эта цель, но что-то ждало его впереди. Уолт пустился в путь дальше на юго-восток, больше забирая к востоку, и через два дня вышел на откос, естественную границу леса, откуда он мог оглянуться на оставшуюся за спиной дубраву и посмотреть вперед на новый для него мир.
Он увидел перед собой мраморные дворцы, а поверх их крыш – полотно цвета глубочайшей синевы с белыми кружевами. Позолоченные суда с веслами и под парусами бороздили воду; выныривали дельфины, вдвое превосходившие размерами морских свиней, которые водились в устьях родных рек. Пройдя по лесистому склону, Уолт разглядел по ту сторону узкого пролива высокие стены и крепкие башни, под сенью которых подымались величественные своды домов и дворцов, – ничего подобного он прежде не видел. То там, то сям крыши сверкали сусальным золотом. Надежда окрылила странника – быть может, перед ним заветная цель его пути? Но сперва надо было пересечь реку у самого устья и миновать небольшой городок, располагавшийся на ближнем берегу. Уолт спустился в предместье, вышел к рыночным площадям и улочкам северной части города, стараясь ни на минуту не упускать из виду высокие здания, словно парившие над рекой.
Здесь Уолт бросался в глаза лишь из-за своего высокого роста, поскольку большинство нищих было изуродовано пострашнее, чем он: прокаженные с изъеденными болезнью лицами, калеки, чьи ноги были отрублены по самые бедра – то ли на войне, то ли в наказание за какое-то преступление, незрячие, ослепленные щипцами палача. Уолт шел мимо гетто, мимо причудливой вязи железных решеток, за которыми, словно в клетке, сидели еврейские ювелиры, скупали золото и драгоценные камни, скрупулезно взвешивая их на медных весах. С обочины он подбирал финики и хлебные крошки, пил из мраморных фонтанов, которые богатые люди человеколюбиво устанавливали у наружной стены своих просторных домов. На маленькой площади собралась беднота, по большей части женщины с младенцами на руках, подъехала большая тележка, нагруженная козьими головами – на миг он взглянул в остекленевшие желтые глаза с вытянутыми, расширенными смертью зрачками, – головы бросали в толпу, и женщины отталкивали друг друга и даже дрались из-за них.
Невыносимая вонь, нестерпимый гам. Уолт заспешил прочь и вышел наконец к пристани. Примерно в полумиле на противоположном берегу высились стены домов и крепостные валы. Десятки судов стояли на якоре по обе стороны пролива. Полуголые грузчики, большей частью в одних штанах или попросту в мешковатых набедренных повязках, сновали по крутым сходнях взад и вперед, таскали на согнутых спинах большие корзины, закрепив их кожаным ремнем, повязанным вокруг головы. В корзинах лежали лесные орехи, сладкий каштан, виноград, яблоки, груши, мушмула, айва, зелень и листья салата, а также странные оранжевые и желтые плоды с неровной, точно иголкой истыканной кожурой. Он насчитал три судна, доверху груженные углем; еще одно было заполнено рулонами шелка, пять низко осели в воде под тяжестью мраморных глыб. Дивясь разнообразию и обилию заморских товаров, Уолт продолжал свой путь сквозь суету гавани, наступая то на булыжник, то на свернутый в бухту канат, и сквозь лес мачт, парусов и снастей вглядывался в другой берег, который, казалось, ждал его.
На высочайшем холме дальнего города, возвышаясь над дворцами и колоннадами, теснилась вокруг большого собора дружная семья церквей и соборов поменьше. На каждом куполе сверкал в лучах солнца золотой крест. Но как добраться туда? Поблизости моста не было, а Уолту не хотелось уходить в поисках переправы на северо-запад, повернувшись спиной к куполам. Да и зачем искать мост? По темной, пенистой воде взад-вперед носилось множество мелких суденышек, часть из них под треугольными парусами, но большинство перегоняли гребцы. Стоя на корме, они широко взмахивали большими черными веслами, которые крепились в изогнутых уключинах и походили на иссохшие, потемневшие, исхлестанные ветром руки.
Уолт присоединился к группе людей, выстроившихся цепочкой у сходней. Их было немногим меньше двадцати, троих Уолт, судя по черным одеяниям, круглым высоким шляпам и окладистым бородам, принял за священников. Женщины в грязно-серых юбках и шалях держали в руках вместительные корзины с фруктами.
Как у большинства жителей двустворчатого города, у людей, ожидавших переправы, лица были смуглые и одутловатые, черные лоснящиеся волосы, карие глаза, до того темные, что тоже казались черными. В толпе выделялся человек высокого роста, голубоглазый, с клочковатой бородкой. От солнца его защищала кожаная шляпа с широкими полями, кожаная куртка с ярко начищенными заклепками доходила до колен, к щиколоткам были подвязаны кожаными ремешками сандалии – вернее, просто подошвы. За спину он забросил большой мешок, крепившийся ремнями к обоим плечам, на поясе болтался туго набитый кошелек. Шляпу паломника украшала раковина, с посоха свисала фляга, сделанная из тыквы.
Первая лодка забрала восьмерых человек из очереди, тут же к причалу подлетело еще одно, длинное и верткое суденышко. Девять человек заспешили вниз по ступеням, скользким от облепивших их водорослей и моллюсков. Спускаясь вслед за человеком с заплечным мешком, Уолт внезапно вдохнул ароматы залива и моря, сладковатую вонь гниющей рыбы и птицы, густой запах раков, соленый, что-то сулящий морской ветерок. Мальчишка потянул его за рукав и отпрянул с проклятием, обнаружив культю. Высокий человек – он уже стоял на палубе – обернулся и быстро окинул Уолта взглядом бледно-голубых глаз.
Он заговорил с Уолтом на его родном языке. Диалект был незнаком, но впервые за два (или три?) года Уолт услышал английскую речь, и слезы выступили у него на глазах.
– Он ждет плату, – пояснил человек с поклажей. – Деньги за проезд.
– У меня нет денег.
– Я заплачу.
Он вытащил еще один тусклый медяк из своего кошелька.
Вдоль борта тянулась неширокая скамья, пассажиры уселись вплотную друг к другу. Мальчик оттолкнулся багром, гребец погрузил весло и со свистом принялся рассекать зеленоватую воду. Уолт и только что обретенный им друг повернулись лицом к востоку, туда, где у выхода из бухты виднелась почти черная полоса, а за ней, примерно в миле, леса и большой город. Бриз взбивал снежную пену на глади залива, высокогрудые галеры со множеством весел по обоим бортам без труда скользили по воде. Стайка буревестников мелькнула над гребешками волн, напугав резвившихся дельфинов, и странник позабыл про ожидавшие его соборы: не птиц он видел перед собой, но души погибших грешников, которым не обрести покоя. Вот так и он будет метаться с криками над водой, когда его настигнет смерть. Но тут спутник отвлек Уолта: глядя прямо перед собой на приближавшийся берег, на высокие крепостные стены и широкие ворота, гостеприимно распахнутые над пристанью, он сказал:
– Долго я плыл по морям – и вот я здесь.
Они прошли между высокими надвратными башнями и, оставив справа более низкие и старые внутренние стены, которые уже начали осыпаться и превратились в соты пещер и гротов, двинулись вверх по лабиринту крутых, узких, мощеных улиц, стиснутых высокими зданиями, – таких громадных домов Уолту видеть еще не доводилось. Большинство строений снаружи обмазали серой штукатуркой, на которой были вылеплены или вырезаны причудливые узоры. Там, где штукатурка отвалилась, проступали стены, сложенные из мелкого кирпича.
Улицы не кишели народом, как на другой стороне изогнутого, как рог, залива, но были достаточно многолюдными. Навстречу попадалось много священников и монахов, чьи одеяния разительно отличались от тех, что носили клирики на родине Уолта; солдаты охраняли парадные двери больших дворцов или, печатая шаг, проходили мимо, покачивая пышными султанами на раззолоченных шлемах. Много было мелких торговцев и торговок, как те женщины, которые вместе с ними плыли в лодке. Разносчики громкими голосами расхваливали свой товар под окнами домов или устраивали на скорую руку лотки на перекрестках. Кроме фруктов они предлагали дары моря: макрель и сардины, кефаль красную и серую, анчоусы, припорошенных солью осьминогов и кальмаров в плоских ведерках. Женщины несли на головах широкие подносы с хрустящими лепешками, посыпанными семенами кунжута, – мелкими и черными либо белыми, как речной жемчуг. Проехала большая повозка, запряженная мулом, на ней везли амфоры то ли с вином, то ли с оливковым маслом. Продавец выдавал полный сосуд в обмен на пустой и брал деньги в уплату за его содержимое. Судя по одежде, покупатели на этом передвижном рынке были слугами, если не рабами. У одних лица черны как смоль, у других – желтые и скуластые.
Кружа по петлявшим улочкам, они одолели полпути, дальше дорога поворачивала налево и шла прямо вверх. На углу незнакомец остановился, снял с посоха тыковку, вытащил затычку и протянул флягу Уолту.
– Я вижу, ты устал и тебя мучает жажда. Попей – это чистая родниковая вода.
Уолта и правда трясло, как в лихорадке. «Вот и конец моих странствий», – думалось ему, и пот, струившийся по щекам и шее, был вызван не только жарким солнцем.
Они взобрались на холм, и перед ними открылась широкая площадь причудливой формы, вымощенная полосатыми плитами белого, кремового, розового и черного мрамора, такого ровного и гладкого, что хоть танцы тут устраивай. Посредине высился столп, увенчанный конной статуей бородатого императора или полководца; памятник, отлитый из бронзы, покрывала позолота. За спиной у статуи стояло величественное здание с портиком, опиравшимся на шесть изящных колонн – их вершины украшали капители в виде листвы аканфа – а справа, у ворот, горделиво распрямились в нишах фигуры императоров, не в тогдашних чешуйчатых кольчугах, а в панцирях и шлемах с высоким гребнем. На воротах, также отлитых из бронзы, были выгравированы изображения старинных битв. Вход охраняли высокие стражники, по большей части светловолосые и голубоглазые. Начищенные до блеска кольчуги так и сверкали на ярком полуденном солнце.
Уолт стоял оробелый и растерянный, голова его кружилась.
– Что это такое?
Товарищ его пожал плечами.
– Памятники былому величию, – чуть презрительно предположил он.
Но прекраснее всего был собор, который они увидели слева, едва вышли на площадь. К уходившему в поднебесье центральному куполу жались маковки поменьше, будто холмы к подножью главной вершины. Уолт схватил своего спутника за тощую, покрытую веснушками руку.
– Что это? – голос его упал до шепота.
– Храм Софии, Премудрости Божией.
– Значит, здесь я обрету то, что искал.
Уолт поспешно зашагал по мраморным ступеням к большой черной сводчатой двери, распахнутой навстречу ему, точно пасть кита. Изнутри доносился глубокий бас, упорно тянувший одну и ту же ноту, и звон колокольчиков.
Уолт переступил порог, и перед ним разверзлись небеса. Огромное пространство собора оказалось гораздо светлее, чем представлялось с залитой солнцем площади. Сорок сводчатых окон окружали основание главного купола, который покоился на вершинах четырех арок; с востока и запада к нему примыкали полукупола, также пронизанные золотыми лучами. Под ними располагались четыре галереи, каждая с пятнадцатью колоннами, сорок более мощных и высоких колонн служили опорами. Капители покрывала кружевная резьба, и узор ни разу не повторялся.
Свет, повсюду свет и пиршество красок. Главный купол и полукупола, казалось, плыли в потоке лучей, в прозрачном облаке дыма, поднимавшегося от бесчисленных свечей и кадильниц. Стены, выложенные многоцветным мрамором различного образца и оттенка, местами сияли так, что отражались друг в друге, как в зеркалах. Колонны целиком из мрамора, но восемь опорных столбов высечены из порфира – эти столбы с прожилками ярко-красного цвета украшали когда-то храм Солнца в Баальбеке[10].
Сотни священников и причетников, чьи облачения были расшиты канителью и драгоценными камнями, а у некоторых расширявшуюся кверху митру увенчивал жемчужный крест, ходили по храму или стояли вокруг алтаря, молились на незнакомом языке, раскачивая золотые и серебряные кадильницы. Пели они, как слышалось еще с площади, монотонными низкими голосами, и распев заметно отличался от модуляций, принятых на родине Уолта.
Более всего англичанина поразила мозаика: весь храм украшен ею, в особенности сферические треугольники между арками; фон составляли золотые кубики. Под самым куполом были выложены по четырем сторонам света изображения херувимов; на стенах оживали ангелы и пророки, святые и отцы Церкви. В апсиде на престоле восседала Дева Мария, ее окружали архангелы с развевающимися знаменами, и буквы на знаменах ничуть не напоминали латинские.
Самое большое мозаичное изображение заполняло полусферу главного купола. Это был Христос-Вседержитель, сотворивший небо, и землю, и все, что в них, Господь-Искупитель, сидящий на престоле посреди синего неба, усеянного золотыми звездами; Судия непреклонный и милосердный, с ликом цвета спелой пшеницы, с кроткими карими очами под крутыми дугами бровей, без усов и без бороды; облаченный в сияющие одежды Царь Небесный – отрешенный, смиренный и безгрешный.
Густой запах ладана, однообразное пение и гул колоколов заворожили Уолта, мысли его мешались; внезапно он пошатнулся и грянулся навзничь на мраморный пол, взглянул в очи Создателю, парившему ровно в ста семидесяти девяти футах над его головой, и потерял сознание. Из тьмы, что сомкнулась над ним, выступила величественная, но не грозная женщина, по-монашески укрытая плащом, и Мнемозина, память, дочь титанов и родительница муз, повела его вниз по сумрачному лабиринту, который постепенно расширился и вывел на свет – из горной пещеры на гору, на крутой обрывистый склон...
Под лучами закатного солнца сверкали лезвия стремительно вращавшихся топоров, стрелы сыпались градом, мечи с грохотом обрушивались на щиты и шлемы. Лошади пронзительно ржали, и кровь их текла ручьем, смешиваясь с кровью всадников. Множество воинов, жадных до битвы, пало в бою, и стервятники уже кружили над полем. Лишь ближняя дружина продолжала молча наносить и отражать удары, руки ратников отяжелели от горя, с трудом удерживали деревянные щиты. Отчаяние охватило воинов, они знали, что битва проиграна и даже чудо не сможет их спасти. Лишившись надежды, дружинники жаждали последнего, добивающего удара и падали, сраженные, с радостью встречая гибель. Но оставался еще один долг, призвание и рок тех, кто кольцом окружал в бою короля, – умереть со своим господином, пасть рядом с павшим...
– Что с тобой?
Голова Уолта покоилась на коленях его спутника, который смачивал тряпку водой из своей тыквы и ласково обтирал ему лоб. Священник и служка заглядывали ему через плечо. Сочувствие и прозрение поочередно сменялись на их лицах.
– Если ты в силах подняться, лучше пойдем. Здесь свои правила.
Товарищ Уолта подсунул руку ему под затылок, попытался его приподнять, но Уолт продолжал лежать, устремив взгляд на лик Вседержителя и Судии.
– Когда я вошел сюда, я подумал, что оказался в раю, но я ошибся. Рай был там, где я родился, а теперь я в аду.
Осторожно, но довольно уверенно Уолт нащупал стопами пол, слегка оперся культей на руку своего спутника и встал на ноги.
– Теперь я готов вернуться – С этими словами он устремился в полукруг солнечного света, более яркого, чем золото и краски мозаик.
Он вышел на улицу и ударился о жару, словно о каменную стену, рухнул на колени у подножья колонны императора Юстиниана[11], бессильно приподнял изувеченную руку и возопил:
– Но я не могу, не могу вернуться! После того, что я...
– Говорят, – заметил его спутник, догадываясь, что Уолт имеет в виду отнюдь не обморок, приключившийся с ним в церкви, – говорят, паломничество к храму Гроба Господня, совершенное в сердечном раскаянии, смывает все грехи, кроме самых страшных.
Он помог Уолту подняться, поддерживая его под локоть.
– Я и сам туда собираюсь, хотя и не ради покаяния. Мы могли бы пойти вместе, только сперва осмотрим здешние места. Меня зовут Квинт – просто Квинт, других имен у меня нет.
Уолт оперся левой рукой на плечо Квинта, болтающимся рукавом правой утер слезу.
– Я Уолт, Уолт Эдвинсон. А далеко отсюда до Святой Земли?
– Думаю, пол пути мы уже одолели. Полпути или чуть больше.
Но Уолту так и не пришлось побывать в Иерусалиме, – искупление совершилось раньше и началось в тот самый миг, на форуме Константина в древней Византии.
Квинт не спешил покинуть Константинополь, величайший, по его словам, город христианского мира, а может быть, и мира вообще, хотя ему случалось говорить с путешественниками, которые видели города и побольше – в далеком Катае[12].
– Может быть, я наведаюсь туда, – сказал он как-то, – но сперва провожу тебя в Иерусалим.
Намеренно оставляя мелочь на виду, золотые монеты Квинт прятал в швах и потайных складках одежды. У него всегда находился червонец, выручавший друзей из затруднительного положения, а серебряные и медные кружочки сдачи он ссыпал в кошелек. Квинт именовал себя паломником и носил одеяние пилигримов, ходивших по Млечному пути к Звездному Полю Сантьяго[13]: посох и пояс, раковину и сандалии. Это было его первое странствие, пояснил Квинт, а потому он решил сохранить традиционное облачение.
Из Сантьяго судно с грузом олова доставило путешественника в Порлок, порт рядом с Гластонбери. По торговым делам туда ездил купец Иосиф Аримафейский[14], приходившийся Иисусу родным дядей, и в одну из таких поездок он взял с собой Младенца.
– Хорошая страна, – отметил Квинт. – Отличные пастбища, холмы, низкие облака – красиво.
– Знаю, – коротко ответил Уолт.
Затем Квинт отправился в Рим, посетил храм святого Петра и Колизей, где в древности множество христиан погибло в пасти льва или от рук гладиаторов, видел и другие, не столь известные места, названия которых он позабыл.
Во всем этом Уолт не обнаружил и признака благочестия. Квинт ставил перед собой одну-единственную цель: неустанно продвигаться вперед, осматривая по пути величайшие чудеса света, о которых он был наслышан. Добравшись до них, Квинт останавливался на несколько дней, самое большее – на неделю; с видом знатока рассматривал достопримечательности; когда же они приедались ему, забрасывал походный мешок за спину и вновь пускался в путь.
Он и сейчас не терял времени. Видя, что новый его товарищ ослаб и нуждается в отдыхе, Квинт вместе с ним спустился обратно к развалинам древних укреплений Константинополя. Там он нашел небольшую пещеру или фот, где можно было днем укрыться от палящего солнца, а ночью – от холодной росы. Из своей поклажи Квинт вытащил плотный, сшитый из лоскутьев мешок, расстелил его вместо матраса, затем отыскал источник и наполнил флягу, которую тоже оставил Уолту. На прощанье коснулся двумя пальцами края своей кожаной шляпы и был таков.
Вернулся Квинт к вечеру, принес лепешку, посыпанную семенами сезама, пригоршню золотистых, похожих на сливы плодов – он назвал их «абрикоками» – и два печеных утиных яйца. Друзья уселись рядом на расстеленном мешке и, не торопясь, угостились этой изысканной пищей (для Уолта это был пир). Они забрались довольно высоко и различали поверх стен ленту почерневшего к ночи Босфора, а за ним – лесистый берег Азии. Над материком висел тоненький, точно срезанный ноготь, лунный серп. Вокруг, в пещерках, образовавшихся в руинах старой стены, поселился табор цыган – их еще именовали «египтянами», – они играли на дудках, перебирали струны гитар, откликаясь глухому печальному напеву.
Полумесяц, висевший в небе, почему-то возбудил Квинта.
– Жители этого обреченного города и ведать не ведают о том, что из Сирии идет на них самое воинственное племя, какое когда-либо существовало на земле. Эти полчища берут в день по дюжине крепостей, победы считают не десятками, а сотнями. Не сегодня завтра они войдут в старинный город Иконий.
– Сирия – это где? – спросил Уолт.
– Вон там. – Квинт неопределенно махнул рукой в сторону юго-востока. – Их эмблема, знак, начертанный на знаменах, – полумесяц. Вся Азия уже принадлежит им.
– Что это за народ?
– Турки. Турки-сельджуки. Их предводителя зовут Алп-Арслан[15], что на их языке значит «Лев». Он величайший воитель со времен Александра.
Уолт вроде бы помнил, кто такой Александр, но полной уверенности у него не было.
Квинт примолк, занявшись остатками ужина. Они чувствовали близкое тепло города, пахло древесным дымом и углем, к свету звезд и месяца присоединился свет уличных фонарей и домашних ламп, тихо лилась цыганская песня.
– Ты говорил о потерянном рае, – напомнил Квинт. – О рае, более прекрасном, чем небеса. Прекраснее даже, чем все это? – Он повел рукой вокруг.
– Да.
– Расскажи.
– Не могу.
– Попытайся.
– Ладно. – Уолт раздвинул колени, свесил между ними руки, опустил голову на грудь и прикрыл глаза. – Вот, представь себе... – начал он.
Я стою на высоком и длинном гребне горы, ниже – цветущие кусты боярышника, терн уже отцвел, и завязались ягоды, похожие на крошечные зеленые слезки. Ближе к перевалу и на самой вершине кустов почти нет: меловой утес прикрывают несколько дюймов дерна, и растет там только трава и цветы, да и те появляются лишь к середине лета. Люди издавна знали это место: когда-то в старину здесь прорыли два рва, один над другим, но вывороченные комья земли, перемешанной с мелом, теперь поросли травой. Наверху, между рвами и валом, позади горбатой изгороди, прежде укрывалось городище – так рассказывают рабы, потомки того народа, который жил здесь до нас. Они и по сей день взбираются в праздничный день на гору и совершают там свои обряды... но я не о том хотел говорить.
Я смотрю с горы вниз, в Долину Белого Оленя. Половину возделанной земли занимает пастбище, орошаемое ручьями, которые берут свое начало в этих меловых скалах и впадают в реку Стаур, а другую половину засеяли злаками, и сверху я вижу набегающие зеленые, иссиня-зеленые волны колосьев – хлеб еще только начинает поспевать: бородатый ячмень, клонящийся к земле овес, высокую рожь и пшеницу, из которой пекут белый хлеб для танов, эрлов[16] и короля. Большую часть долины все еще занимает лес – дубы, березы, каштаны со сладкими плодами, остролист. В чаще водятся олени и лисы, а волков нет, хотя наши старики еще помнят, как охотились на серого. И белого оленя тоже никто никогда не видел.
– Погоди, – остановил его Квинт, – сколько тебе лет сейчас, когда ты глядишь на свой земной рай?
– Шестнадцать. Да, кажется, так. Я только что вернулся из первого похода – впервые я служил моему господину на поле битвы.
– Твоему господину?
– Гарольду Годвинсону[17].
Квинт втянул в себя воздух, бросил быстрый взгляд на искалеченную руку Уолта, выдохнул с присвистом.
– Продолжай, – пробормотал он.
Две усадьбы с поместьями – «маноры». Та, что лежит в полумиле справа, у более крутого ската горы, называется Шротон, а дальняя, в трех милях отсюда, которая тянется с севера на юг и граничит со следующей грядой холмов, – Иверн.
– «Иверн». Это похоже на язык ютов[18].
Уолт с некоторым удивлением взглянул на своего спутника.
– Может быть, – сказал он. Что-то такое говорил ему и монах из монастыря Шефтсбери.
Усадьбы похожи друг на друга. В каждой есть господский дом, низ которого занимает большой зал с деревянными балками, а на втором этаже, под черепичной крышей – спальня. Вокруг главного дома лепятся флигеля для женщин и детей, хозяйственные пристройки, сараи, конюшни, амбары, землянки, где живут слуги.
– То есть рабы?
– Они рабы, но...
– Но вы обращались с ними как с членами семьи, да?
Уолт почувствовал насмешку и вздрогнул от гнева.
– Пусть так.
Он мог бы сказать Квинту, что большинство рабов со временем так или иначе получали вольную, приравнивались к свободным крестьянам и занимали свое место в упорядоченном целом. Они перебирались в деревню, получали собственный земельный надел, однако Уолт понимал, что положение крестьян, вынужденных отдавать своему господину множество часов изнурительного труда в уплату за право обрабатывать тот малый клочок земли, который они лишь условно могли назвать своим, во многих отношениях было не лучше участи рабов.
Усадьба огорожена, снаружи находится десять – пятнадцать домиков, где живут керлы[19]. В Шротоне, в отличие от Иверна, стоит церковь, небольшая, чуть больше амбара, стены, как и в крестьянских домах, сплетены из ивняка и обмазаны глиной, лишь столбы и перекрытия деревянные. Приехавший из Винчестера художник расписал стены, изобразив житие Господа нашего: Рождество, чудо превращения воды в вино, Воскресение. Постоянного священника здесь нет, он приезжает по воскресным и праздничным дням из монастыря Шефтсбери служить мессу, за ним посылают, если надобно совершить свадьбу, обряд крещения или заупокойную службу. Вокруг манора – поля, часть их принадлежит хозяину усадьбы, часть фримены берут в аренду или на правах фригольда, еще одна доля – в совместном пользовании. Вся земля обрабатывается общими силами, все устроено, и устроено хорошо. Лучше, чем когда-либо прежде, говорят старые люди, благословляя короля Эдуарда, святого короля, справедливого, разумного, доброго, который блюдет мир в стране. И, добавляет Уолт, вместе с ним благословляют советника короля, эрла Гарольда Годвинсона и его братьев, охраняющих границы и побережье страны столь бдительно, что о вражеских набегах почти забыли, они отошли в прошлое.
Лорды? Нет, мы не лорды – ни мой отец, хозяин Иверна, ни отец Эрики, владеющий Шротоном. Нам отведено свое место в едином целом. Каждый человек должен иметь своего господина. Мой отец – господин над людьми, живущими в поместье, но над ним – эрл Уэссекса[20], Гарольд Годвинсон, выше Гарольда – святой король Эдуард, а над Эдуардом – Господь Бог.
– А Папа?
– К черту Папу.
Существует порядок, мир, который мы все признаем... да, говорю тебе, все, от первого до последнего. Вот как это устроено: рабы и зависимые крестьяне сходятся обсудить свои дела, они могут предъявить жалобу, предложить что-то улучшить. Свободные общинники раз в месяц заседают в деревенском совете, он называется «мут». Представители от каждого совета образуют совет сотни, который собирается под руководством шерифа графства два или четыре раза в год. «Сотня» – это люди всех сословий, живущие в одном округе (прежде его действительно населяли сто семей, хотя со временем число их заметно возросло). Дважды в год созывается Витан[21]: эрлы, епископы, аббаты, таны, олдермены[22] собираются вместе и совещаются с королем. Эта система работала – любой голос, раздавшийся в стране, пусть даже в самом низу, слышали все, вплоть до самого верха.
– Греки называют это особым словом.
– Каким?
– «Демократия».
Да, это был рай, все было так, как и должно быть. Даже когда случалась беда – за год до моего рождения разразилась большая буря, когда мне было восемь, произошло землетрясение, потом мор поразил скот – со всем удавалось справиться, жизнь входила в свои берега, и возвращались ласточки, на южных склонах гор поспевал виноград, мед тек, как... мед, из меда варили пьянящий напиток, девушки танцевали, – о, как они танцевали! – коровы и козы давали густое молоко, свиней откармливали вплоть до конца ноября и закалывали к Рождеству. Тяжелого труда хватало на всех, но не было бессмысленных мучений. Даже рабы и зависимые крестьяне помнили, что их господин и тот, кто повелевает их господином, всегда защитят их, накормят в худую пору, и лучше быть слугой доброго тана, чем возделывать свои жалкие два-три акра земли и жить впроголодь... Да, наша жизнь была устроена лучше, чем в любой стране, какую я видел в пути.
Но Квинт уже спал и похрапывал.
Четыре дня спустя он вернулся из города злой как черт.
– Паршивое место, – заявил он. – Пора уходить.
– Что случилось?
– В святой Софии выставлен ковчег – у них тут сотни таких, но этот весь из золота и хрусталя, отделан жемчугами, аметистами, гранатами, и хранится в нем высохшая голова. Знаешь, чей это череп, по словам здешних врунов?
– Откуда мне знать?
– Они говорят, это голова святого Иакова, двоюродного брата Иисуса.
– Ну и что?
– Голова и тело святого Иакова покоятся на Звездном Поле в Сантьяго, что в иберийской Галисии. Эти греки – мошенники и шарлатаны.
Уолт поднялся на ноги, Квинт проворно скатал служивший подстилкой мешок и запихал в свою поклажу.
– В Иерусалим!
За четыре медные монеты их перевезли через Босфор. Они высадились в Хрисополе, городе оживленном, но немного похожем на приграничный гарнизон. За ним открывались огромные пространства Малой Азии: леса и горы, равнины и пустыни, населенные за пределами побережья только древними племенами – на словах они признавали Восточного императора своим владыкой и платили ему дань, но не соблюдали верность. Часть этих племен уже переметнулась на сторону Алп-Арслана. Уолт и Квинт прошли по причалу до ворот, а затем двинулись в путь по утоптанной песчаной дорожке, которая вилась вдоль северного берега Мраморного моря. Этот залив, окруженный сушей, имеет выход в Черное море, или Понт, почему и зовется Пропонтидой.
Покрытый легким белым песком пляж был изрезан множеством маленьких, совсем мелких бухт. Путники не огибали попадавшиеся им лужицы, с удовольствием освежая в воде усталые ноги. По другую сторону береговой полосы росли сосны, насыщавшие воздух ароматом смолы, их кроны напоминали своей формой церемониальные зонты, которые нубийские невольники держат по торжественным случаям над головами визирей, посланников и других важных персон. По темно-синим волнам бежала белоснежная пена, сдуваемая легким бризом, целая флотилия лодок вышла в рыбообильное море, волоча сети за кормой.
С час они шли молча, лишь изредка указывая друг другу на открывшийся простор.
– Квинт! – заговорил наконец Уолт. – Я не хочу быть тебе обузой. Денег у меня нет, и раздобыть их негде, разве что сделаться разбойником. А какой из меня грабитель, – он выразительно приподнял покрасневшую культю, – да и оружия у меня нет.
Квинт только усмехнулся, растянув губы под редкими, всклокоченными усишками песочного цвета, и ничего не сказал. Они продолжали шлепать по воде. Уолт почувствовал, как обида камнем ложится на сердце, глаза закололо от подступивших слез.
– Что ж, я – вроде рванины на палке, чучело бесполезное, ни на что не годное, – выговорил он с гневом и горечью.
– Ты хороший товарищ, – возразил Квинт. – Путешествовать в одиночку – все равно что есть хлеб без соли. Мне нравится тебя слушать. Не жаль отдать несколько медяков за рассказы о том, что твой спутник сделал в жизни, где побывал, кого любил и кого ненавидел, какие страсти им владели.
Квинт поднял голову, крупный, похожий на клюв нос вылез из-под полей надвинутой на лоб шляпы, взгляд рассеянно устремился куда-то вдаль.
– Понимаешь, – продолжал он, – я – то, можно сказать, ничего в жизни не совершил. Я хожу повсюду, смотрю, мне легко даются языки, я охотно слушаю, порой и сам что-то говорю, но делать ничего не делаю. Ни жены, ни детей, ни постоянного занятия. Я не страдал, не боролся, не знал ненависти, не знал любви, ни разу не убил мужчину, не поимел женщину. Мне бы хоть послушать того, кто испытал все это.
Вскоре после полудня, когда жара усилилась, они набрели на бухту чуть побольше прочих, защищенную выдавшимися в море скалами. Вверху виднелась заброшенная келья отшельника. Оба заметили, как во влажном песке то и дело открываются маленькие отверстия, в них что-то булькает, и дырка закрывается снова.
– Моллюски, – сказал Уолт.
– Ага.
Квинт скинул с плеч поклажу и вытащил длинную деревянную ложку и деревянную миску. Наклонившись, он поколупал ложкой песок и вскоре извлек красивую двустворчатую раковину ярко-каштанового цвета, добрых четыре дюйма в поперечнике. Между створками виднелась переливающаяся полоска перламутра. Ложноножка проворно втянулась внутрь, и раковина захлопнулась. Квинт принялся шарить в поисках следующей.
– Их же надо промыть, – напомнил Уолт. Он разбирался в моллюсках, впервые он начал добывать такую пищу лет семнадцать тому назад в песках Уэксфорда[23]. Он знал, что двустворчатую раковину надо несколько раз погрузить в пресную воду, заставить ее обитателя втянуть воду в себя и выплюнуть, иначе на зубах будет скрипеть песок.
Квинт указал на келью.
– Отшельники, конечно, редкостные глупцы, но даже они не станут селиться там, где невозможно раздобыть пресной воды.
Квинт продолжал копаться в песке, пока не набрал по четыре раковины на брата: сверх того будет уже излишество, решил он. Путники быстро вскарабкались на скалу и вышли к крошечной часовенке и еще меньшей келье. В келье только и помещалась что полка в пять футов длиной и один шириной, приподнятая на два фута от земли.
– Ложе его святейшества, – сказал Квинт.
– Но где же вода?
Они всё обыскали, но не нашли ни колодца, ни природного источника.
– Может быть, за водой он ходил в лес?
– Вряд ли. Эти бездельники потому и затворяются в кельях, что им пальцем лень пошевелить.
Друзья зашли в часовню. Все украшения, какие можно было убрать, из нее уже вынесли, остались только фрески на покрытых штукатуркой стенах – весьма впечатляющая картина искушений святого Антония. Особенным жизнеподобием отличались бесы, принявшие облик нагих куртизанок. Квинт заявил, что естественные позы блудниц гораздо больше напоминают ему римское, нежели византийское, искусство. Уолт тем временем обнаружил, что плоский камень у самого входа поддается под ногами, и, опустившись на пол, сунул руку в щель рядом с камнем, пытаясь его приподнять. Квинт тут же поспешил ему на помощь. Вдвоем они откинули крышку колодезя и нащупали кольцо с привязанной к нему веревкой. На другом конце веревки болталось деревянное ведерко. Вода оказалась прохладной и свежей.
– Вот видишь! – воскликнул Квинт. – Ты уже отработал потраченные мной гроши.
Если б они куда-нибудь спешили, следующий час подверг бы их терпение серьезному испытанию: семь раз пришлось менять воду в ведерке, пока моллюски не перестали изрыгать песок, потом надо было собрать камни и сложить очаг, найти дрова, чтобы вскипятить горшок с водой, нащепать лучины, чтобы разжечь огонь. У Квинта в багаже нашлись и кремень, и железное кресало, и горшок из меди с оловянным покрытием, рассчитанный как раз на восемь больших раковин.
– Где же ты научился промывать моллюсков? – спросил Квинт, когда с работой было покончено.
Летний день, не похожий, однако, на другие летние дни. Даже с самой вершины Хэмблдона Уолту не открывалась такая синева небес. И еще – море. Здесь оно ничуть не напоминает ту страшную бездну, которую он три дня назад пересек на корабле, следовавшем из Порлока в Уэксфорд. Там, на открытой палубе, мальчик напугался, промок до костей, его тошнило, но теперь он видит перед собой белые барашки, бегущие по волнам, вода кажется серо-зеленой под лучами солнца; когда же находит туча – лиловой, точно большой синяк. Барашки выплевывают пену на песок, песчаному пляжу не видно конца, а за спиной – поросшие травой дюны. Кругом песок и море, только южнее вырисовываются башенки мола, за ними – гавань Уэксфорда, маленький городок, замок и порт.
Четверо мальчиков в возрасте от восьми до двенадцати лет, Уолту сравнялось одиннадцать, он второй по старшинству. Еще до рассвета они поднялись с расстеленных в конюшне подстилок и почти все утро провели в воинских упражнениях под началом старого Эрика. Служивый не давал им спуску, заставляя биться друг с другом различным оружием – конечно, потешным, но оставлявшим на теле глубокие ссадины и синяки, и нещадно лупил тростью по голым мальчишеским ногам, если кто-то из учеников сражался без должного усердия.
В девять утра им выдали завтрак – ломти ржаного хлеба, смоченного парным молоком, и велели дожидаться отца Патрика, наставлявшего их в катехизисе. Однако в то утро преподобный отец так и не явился. Мальчики начали скучать, их обижало, что никто на них не обращает внимания. Во дворе суетились слуги. Гарольд и младший брат его, Леофвин, вышли из дома и сели на коней...
– Гарольд? Это был Гарольд Годвинсон?
– Да.
– А ты уже тогда служил ему? В одиннадцать лет?
– Я должен был стать дружинником.
– Что это значит?
– Это избранные воины, те, кто ближе всего своему господину, кто поклялся сражаться за него и защищать его. Они должны быть верными, храбрыми, сведущими во всех видах ратного искусства и, конечно, закаленными телом и духом.
– Поэтому дружинников обучают сызмала?
– Да.
– Как ты попал в число избранных?
– Не знаю точно. Помню, мимо нашей усадьбы проезжали какие-то чужаки. У нас был котенок, девочка по имени Уин. Она испугалась лошадей, вскарабкалась на яблоню и ни за что не хотела спускаться. Я полез за ней, она, точно белка, скакнула на соседнее дерево, я следом, поймал, а котенок-то был дикий, царапался, кусался, плевался, шипел, но я его не выпустил из рук, так с ним и спустился. Это были графские люди, они похвалили меня за отвагу и ловкость и взяли с собой.
И вот старший из нас, Ульфрик, хорошо знакомый с морем – он рос в Сэндвиче в графстве Кент, среди данов[24], – говорит:
– К черту все это, пошли к морю.
На берегу он учил нас искать моллюсков. Мы набрали их с дюжину, они были голубоватые, поменьше, чем эти. Ульфрик все твердил, что перед варкой моллюсков следует промыть, и тут послышался стук копыт, вернее, чмоканье – кони скакали по песку и воде. Мы подняли головы и увидели, что со стороны Уэксфорда к нам мчится десяток всадников. Солнце било им в спины, они казались черными на фоне моря и неба, знамена развевались у них над головами. И вот эти всадники в плащах, накинутых поверх кольчуги, в сверкающих шлемах, точно они на битву собрались, окружили нас, сбили в кучку, подгоняя ударами мечей плашмя и наезжая лошадьми, – лошади толкали нас плечами и коленями, а воины, закинув голову, покатывались со смеху.
Двое всадников стояли в стороне и смотрели. Один из них был Гарольд Годвинсон.
– Каким он был с виду? Расскажи мне.
– В ту пору? Сколько ж ему было? Лет тридцать, наверное. Он был... величествен. Длинные темные волосы отливали огнем, когда на них падал свет; он отращивал бороду и усы, аккуратно подстригал их и завивал. Обычай брить бороду пришел к нам лишь несколько лет спустя. Глаза его казались то серыми, то голубыми, в зависимости от освещения; добрыми, если ничто его не гневило, но метали молнии, как только ему начинали перечить. В ту пору он чаще смеялся, и глаза были добрыми. Три вещи вызывали у эрла смех: в битве его смех был подобен раскатам боевой трубы, на пиру – журчанию ручья, а в постели, с женщиной, и просто когда он видел красивую женщину, проходившую мимо своей прекрасной, волнующей походкой, женщину, кружившуюся в танце, или подносившую ему чашу, или прижимавшую дитя к груди, – тогда он смеялся, как бог!
В тот раз с Гарольдом была девушка. Совсем молоденькая, лет шестнадцати. Она сидела верхом на гнедой кобылке, беспокойной, но научившейся уже опасаться хлыстика из ивового прута, которым ей грозила наездница. Кобылка кружила на месте, била копытом, но встать на дыбы не осмеливалась. Длинные темные волосы девушки заплетены в косу и уложены в узел, который скрепляет золотой обруч. Плащ на ней лиловый, а платье – белое. Она сидит в особом дамском седле, свесив ноги на одну сторону. Руки у девушки длинные, белые, поводья она держит крепко. В глазах ее улыбка, она смеется, как и Гарольд, лишь изредка хмурясь, когда приходится укрощать лошадку. Губы, хоть и не крашенные кармином, полные, ярко-красные, но прекраснее всего шея, за которую красавице дали имя...
– Эдит Лебединая Шея.
– Да. Единственная женщина, которую он любил. Семь месяцев спустя она родила ему первенца.
– Что же дальше? Кто были эти люди, которые дразнили вас, топтали лошадьми?
– Это были дружинники. Гарольд всегда путешествовал с большой свитой, ему требовались телохранители, гонцы, помощники... да мало ли кто еще.
Нас толкают, пинают, бьют с размаху мечами – хотя лезвия и повернуты плашмя, это уже перестает быть игрой, становится страшновато. Особенно усердствует один из дружинников, рыжий верзила, он твердо вознамерился загнать нас в море, а то и утопить. Мы уже по пояс стоим в воде, еще шаг – и глубина, там вовсю гуляют волны, а рыжебородый хохочет, фыркает, точно конь, поносит нас подлыми словами и набрасывается на всякого, кто пытается прорваться к берегу. Ноги нащупывают то гальку, то скользкие щупальца густых морских водорослей, я начинаю поддаваться страху, но один из товарищей меня опережает.
Самый маленький из нас, он все нюнит и хнычет с тех самых пор, как отчим передал его людям графа в Чеддере, в великолепном господском доме – такой большой и богатой усадьбы мне еще не доводилось видеть, там даже сам король останавливается на неделю, а то и на месяц. Бедняга все дни напролет рыдает о своей маме – мы тоже горюем в разлуке с родными, но мы плачем потихоньку, а он открыто, и мы дразним его, прозвали Тимором, хотя имя его Ательстан: каждую ночь он твердит на латыни «Timor mortis conturbat me» – «Страх смертный одолевает меня».
Бедный малый – ему всего восемь лет, – тощенький, весь дрожит, волны бьют ему в лицо, и из уст его вырывается длинный, пронзительный вопль. В слепой решимости он поворачивает на восток – куда? в сторону родного Чеддера? – и бежит прямо в океан.
Я знаю, что Тимор не умеет плавать, а я умею. Правда, я учился в прудах, образованных речкой Стаур у подножья Хэмблдона, а с морем познакомился только что, за последнюю неделю, в укрытой от волн бухте Уэксфорда. И все же я бросаюсь вслед за Тимором, но только я нагоняю его, Тимор оборачивается и цепляется за меня, хватает за горло, и в этот миг отлив толкает меня сзади, под коленки, и тащит вниз, соленая струя хлещет в легкие, в голове гудит, я знаю, сейчас мы погибнем. Поистине, timor mortis.
Сквозь пенящиеся волны, сквозь тьму подступающего беспамятства я успеваю еще различить голову и грудь огромного черного жеребца, на котором мчится к нам сын эрла Годвина, и вот я уже не вижу ничего, кроме сильных бедер Гарольда и его сапог со шпорами. Мой господин пришел мне на помощь, вытащил из волн, перебросил через седло и стукнул хорошенько по спине, чтобы я изверг потоки воды, заполнившей легкие.
Это просто чудо, но еще удивительней, что Тимора спасла леди Эдит. Правда, и тот рыжий детина, из-за которого приключилась беда, тоже поспешил на выручку.
И вот мы уже в безопасности на берегу, все толпятся вокруг, а леди Эдит вытирает нам головы плащами, отобранными у дружинников, и кутает нас в эти плащи. Она и сама промокла, платье потемнело от воды. Гарольд ухватил меня за щеку и повернул лицом к ребятам.
– Ты обязан мне жизнью, Уолт Эдвинсон, – сказал он. – Когда думаешь расплатиться?
– Как только пожелают Пряхи, – отвечаю я.
Он хмурится, быть может, ему не понравилось, что я ссылаюсь на богинь судьбы нашей древней веры. Поворачивается к Тимору:
– А ты, Ательстан, обязан жизнью Уолту.
Мальчик кивает, что-то бормоча.
Тут Ульфрик, на которого что-то давно не обращали внимания, а ему это нож острый, вмешивается в разговор:
– А по-моему, Уолт просто испугался и побежал в море вслед за Тимором.
Все молчат, и слышатся только вздохи усилившего ветра, который бросает на ноги пригоршни больно жалящего песка.
Выхода нет – минута сомнения или колебания, и тебе конец. Этот урок мы уже усвоили. Я кидаюсь на злопыхателя, хватаю обеими руками за отвороты куртки, бью головой в грудь, под вздох. Мне удается застичь Ульфрика врасплох, с полминуты я использую свое преимущество, колочу его кулаками по груди, по рукам и лицу, но вот он уже опомнился, швыряет меня наземь, вжимает лицом в песок, садится сверху и мозжит кулаками по глазам, носу, губам. Поднявшись, он нащупывает большущий голыш, гладкий кусок кремня, оставленный на берегу отливом, размахивается, но мой господин успевает перехватить занесенную руку.
Гарольд снова поднимает меня на ноги.
– Теперь ты должен мне две жизни, Уолт Эдвинсон. На сегодня хватит, – он смеется, и смех его похож на рев боевой трубы.
Они покончили с моллюсками, Квинт достал из мешка две маленькие лепешки, чтобы подобрать со дна отвар. Зачерпнув ведерко воды, он сполоснул медный горшок, деревянную ложку и миску и снова убрал их в походный мешок.
– Хорошая история, – проговорил он. – Три жизни спасено в один день, и ни за одну не уплачено. Чувствую, продолжение следует. Я люблю истории с продолжением («сериал», – мелькнул в его голове латинский термин). Словом, я больше обязан тебе за рассказ, чем ты мне – за обед.
Они пошли дальше по берегу, жадно вдыхая запах моря и сосен.
– Да, не похоже на широкое и бурное Ирландское море. – Внезапно Квинт остановился и спросил: – А зачем вы отправились в Ирландию, в Уэксфорд?
В ту пору, о которой шла речь, Уолт смутно представлял себе, куда и зачем их везут. Мальчик знал одно: его выдернули из гнезда, из нежных объятий матери, сестер, тетушек, разлучили с родной усадьбой, где он мог каждый день наблюдать, как телята сосут материнское вымя, где недолгая печаль о безвременной гибели полуторагодовалого борова, успевшего превратиться в приятеля, утолялась сочным мясом и потрескивавшим на огне салом, копченой ветчиной и сосисками (их хватало до Великого поста); он расстался с дружеской компанией, сыновьями свободных крестьян, чьим признанным вождем он успел стать – ведь его уже немолодой отец был владельцем манора. Ватага подростков обчищала соседские сады, забиралась в лес, купалась в реке у мельничной запруды и дралась с ребятами из Щротона – те и другие бросались камнями и пуляли из рогаток, гоня врага вверх и вниз по холмам Хэмблдона.
Все исчезло в мгновение ока, и лишь потому, что, спасая котенка по имени Уин, Уолт показал чужакам свою ловкость и отвагу! Он не сразу почувствовал боль разлуки, сильнее было изумление: подумать только, пять сотен вооруженных слуг верхами, двести ополченцев – свободные крестьяне, которых господин мог временно призвать на службу, оружейники, маркитанты, повара, кузнецы, да еще повозка с медной монетой – каждому платят поденно, а при повозке состоит клирик с выбритой тонзурой, он носит под мышкой толстый том в кожаном переплете и записывает все расходы. Посреди пестрой толпы, ближе к голове процессии, не Гарольд, а сам Годвин, его отец, эрл Уэссекса, верхом на огромном гнедом жеребце с пучками шерсти на щетках, с такой длинной и широкой головой, какую редко увидишь у лошади, просто чудовище какое-то, следом едет знаменосец со штандартом – на красном полотнище вышит золотой дракон, настоящими золотыми нитками вышит, и несколько самых доверенных слуг всегда держатся рядом с эрлом.
Почти весь путь они ехали по старым римским дорогам, а когда им требовалось отклониться в сторону, сворачивали на более древние тропы. Проезжали одну деревню за другой, усадьбу за усадьбой. Люди выходили навстречу Годвину и двум его младшим сыновьям, приветствовали их радостными криками, танцевали, падали на колени, протягивали поросят, фрукты, цветочные венки. Иной раз эрл делал остановку, чтобы похвалить тана за хорошее состояние моста (в писаной хартии, подтверждавшей права землевладельца, указывалась и его обязанность вовремя чинить мосты), в другой раз брал пеню с нерадивого хозяина, если обнаруживал в укреплениях брешь.
На шестой день они заночевали в Чеддере, отведали сыра, обильно запивая его сидром, и потолковали о подземелье, расположенном среди гор в миле от замка – говорили, там водятся ведьмы, хотя наверное никто не знал. Здесь к ним присоединился бедный Ательстан-Тимор, оторванный от материнской груди, – отчим-то рад был спровадить его из замка. На следующий день им пришлось долго подниматься по крутой, петлявшей тропе, откуда открывался вид на гору в Гластонбери, где гулял младенец Иисус в сопровождении дяди-купца. Там же покоятся останки короля Артура и королевы Гиневры. В земле виднелись глубокие впадины: оттуда добывали содержащую свинец руду. Ее выплавляли странные и страшные люди: обезображенные неведомой болезнью, полусумасшедшие, с которыми мастера обращались хуже, чем со зверьем. Как раз тогда новые церкви, монастыри и дворцы стали покрывать крышами из этого материала, более устойчивого и долговечного, чем переплетенные прутья и деревянные планки.
К полудню девятого дня они добрались до Глостера. Маленький городок, надежно укрытый римскими стенами, жался к церкви и монастырю. Там – не в самом городе, а на восточном берегу реки Северн, в трех милях от Глостера, они соединились с Гарольдом. В ту пору Гарольд носил титул эрла Кента; он привел с собой преданных ему людей, а три его брата – свои дружины. Теперь свита Годвина и его сыновей состояла из двух тысяч хорошо вооруженных и обученных воинов, а еще пять тысяч набрали в ополчение из крестьян. Воины по большей части жили в шалашах, сплетенных из прутьев орешника и накрытых шкурами, плащами, попонами, – всем, что было под рукой, но эрлы и их телохранители разместились в роскошных шатрах, почти не уступавших размерами покинутым усадьбам. В самом большом шатре, наспех сооруженном по приезде, поселился Годвин. Здесь его сыновья пировали и веселились, словно они явились на праздник, словно этот поход не мог в любой момент обернуться страшнейшим для страны злом – междоусобной войной.
За рекой столь же многочисленное войско собралось вокруг шатра, над которым реял королевский стяг, в шатре был сам король, а вокруг него – дружины эрлов Мерсии, Йорка и Нортумбрии[25] и вся королевская рать.
– Конечно, – продолжал Уолт, а тем временем Квинт расстелил свой мешок на постели из сосновых игл, насыпанных поверх прогревшегося за день песка, поблизости от весело пылавших в костерке шишек. В двадцати шагах от них плескалось Мраморное море, на гребне каждой волны мерцала призрачно фосфоресцировавшая зеленая полоса, луна во второй четверти протягивала тонкие, как золотая проволока, лучи в черноту ночи, из кустов чуть поодаль лилась песня соловья. – Конечно, нам никто не удосужился объяснить, в чем, собственно, дело. Лучше всего мне запомнилось, как нас отправляли в большой шатер прислуживать у длинного стола, подносить мед, вино, эль в больших кувшинах – и порка грозила тому, кто не поспеет наполнить лорду чашу или рог для питья, прежде чем тот досчитает до десяти. Быков жарили целиком, и овец тоже, к столу подавали корзины хлеба и фруктов, головки ярко-оранжевого глостерского сыра. Вся семья Годвина, отец и сыновья, собралась вместе.
– Посмотреть бы на эту семейку. Кажется, она тащила на себе все грехи, какие только известны человечеству. Как же выглядели эти люди? Начни с самого Годвина.
Уолта эти слова обескуражили. Для него Годвинсоны не были преступниками – ни тогда, ни теперь. В его глазах они были героями. Тем не менее он старательно рылся в памяти, стараясь отыскать то немногое, что уцелело спустя семнадцать-восемнадцать лет.
– Годвину шло к пятидесяти, он был высокий, крупный, широкий в плечах, раздавшийся в поясе, руки – как у кузнеца, бедра – как у дикого быка. Черные волосы слегка поседели, отросла длинная окладистая борода. Всем блюдам он предпочитал баранью ногу, хотя в тот раз съел также пару куропаток и трех перепелов. Я трижды подливал мед в его чашу – большущую чашу, вмещавшую по меньшей мере кварту. Веселье слегка пошло на убыль, но тут явились поэты и музыканты, зазвучали хвалебные песни во славу Годвина и его сыновей, а потом Гарольд взял в руки арфу и запел о битве при Мэлдоне[26], все знали эту песнь и пели вместе с ним. А как они были одеты – никогда я не видывал подобной роскоши! Плащи на них были алые, или темно-синие, или шафранового цвета, золотые браслеты на руках, золотые ободки в волосах, золотые кольца на пальцах – у всех, у мужчин и у женщин. С ними были и женщины – либо походные жены, либо попросту наложницы, законные супруги оставались дома, пеклись о детях и домашнем очаге.
– Так что Годвинсоны? – напомнил Квинт.
– Извини, – спохватился Уолт. – Из сыновей Годвина там был Свен – самый высокий, смуглый и, пожалуй, самый красивый, несмотря на оспины. После него по старшинству – Гарольд, за Гарольдом – светловолосый Тостиг. Ему уже исполнилось двадцать шесть лет, но в облике его сохранялось что-то от ранней юности, он носил длинные волосы, скрепляя их золотой заколкой, так что они падали локонами на спину. Братья дразнили Тостига, называя «девчонкой». Гирт – младший, предпоследний из братьев – заработал на этом деле фонарь под глазом.
– Итак, мы добрались до Глостера, – подытожил Квинт, – но еще не перебрались через море в Уэксфорд. Год тысяча пятьдесят первый, так?
– Верно.
– Продолжай.
Сам Квинт, похоже, заранее знал ответы на свои вопросы, но любопытство было его природой, а любовь к истории – страстью, причем его равно интересовало как прошлое, так и будущее. Он говорил на многих языках, на некоторых из них читал и прочел немало, однако стремился получать сведения из первых рук. Куда бы он ни забрел, он не уставал расспрашивать и выслушивать встречных. Высшим наслаждением для него было внимать очевидцу, повествующему о событиях, о которых Квинт знал только понаслышке.
– Что тут рассказывать, – зевнул Уолт. Он был человеком действия, не склонным к размышлениям, и с трудом припоминал, как и что тогда делалось. – Годвинсоны поссорились с королем, северные лорды приняли сторону короля. Мы отправились в Лондон, попытались уладить спор, но Годвина и его сыновей все равно изгнали. Сам Годвин уехал за море, в Брюгге, а Гарольд – в Уэксфорд. Я к тому времени состоял в свите Гарольда.
– И вы искали моллюсков, и Гарольд спас тебе жизнь – причем дважды, – подхватил Квинт.
Но Уолт уже уснул.
К концу второго дня пути Уолт и Квинт добрались до оконечности Пропонтиды, до мыса, где береговая линия резко поворачивает назад и уходит на юго-запад. Вечером, в тот час, когда Никомидия просыпалась от дремоты, охватившей ее в пору дневной жары, путники вошли в этот красивый город, расположенный на узком перешейке между морем и озером пресной воды. Здесь выяснилось, каким образом Квинт пополняет запасы золотых монет: на рыночной площади путники повстречали трех франкских[27] купцов, бродивших среди торговцев и задававших вопросы, которые те не могли понять, а если кто и понимал, о чем речь, то отвечал на языке, неизвестном иноземцам.
Квинт спросил на ломаном франкском наречии, чем он может помочь. Глава этой троицы, с виду совершенный разбойник – одноглазый, да и зубов у него недоставало – сообщил, что некий монастырь подле Франкфурта снарядил их в Константинополь за ляпис-лазурью. В Константинополе не нашлось подходящего товара: лучшие образцы раскупили иконописцы, работающие в городских монастырях. Приезжим посоветовали отправиться в Никомидию, где жил главный поставщик ляпис-лазури, распределявший краску оптовыми партиями. К несчастью, франки не застали нужного человека на рынке и, не зная обиходного греческого, не могли выяснить, где находится его дом.
Квинт предложил свои услуги. Уолт заметил, что объяснялся Квинт преимущественно с помощью жестов и улыбки. Он легко вступал в разговор, повторяя медленно и четко небольшое количество слов – запас их был явно ограничен. Главное, его поняли; стайка мальчишек взялась проводить чужестранцев с рыночной площади в переулки купеческого квартала. По пути Квинт шепнул Уолту, что, хотя он превосходно разбирается в древнегреческой словесности и владеет той упрощенной формой греческого языка, на которой написаны Евангелия, современные диалекты Вифинии даются ему не без труда.
Купцы, торговавшие ценным, экзотическим товаром, здесь, как и на северной стороне Золотого Рога, были преимущественно евреями. На стенах рядом с воротами их домов были вырезаны или нарисованы красками мистические символы древней веры: семисвечник, пересекающиеся треугольники, образующие звезду Давида, и другие, более причудливые и таинственные знаки. Обычно за крепкими решетками, железными или бронзовыми, таился маленький сад, полный цветов. Двор Симона бен Давида, купца, специализировавшегося на ляпис-лазури и других редких минералах, не представлял собой исключения.
Один из мальчишек забежал вперед предупредить об их приходе. Только потом Уолт и Квинт узнали, кто и как воспользовался этим предупреждением. Их уже ждали. Раб, явно не из числа евреев, открыл скрипучие ворота, провел гостей по короткой мощеной дорожке мимо алебастрового фонтанчика к двери из отделанного серебром кедра. Навстречу вышла дама. Хозяйке близилось к тридцати, и все же она отличалась поразительной красотой. По аристократической моде Константинополя длинные черные волосы были уложены локонами; платье из тонкого муслина доходило до сандалий, однако так облегало тело, что больше открывало взгляду, нежели скрывало. Высокий лоб, выдающиеся скулы; разрез глаз напоминал миндальный орех, цвет кожи – бледную желтизну увядших оливковых листьев. Несколько родинок подчеркивали своеобразие этого лица. Полная грудь, талия, ждущая объятий, бедра – столпы совершенства.
Слегка улыбнувшись, дама повела гостей по короткому коридору. На стенах горели масляные лампы, и в их свете отчетливо проступал изящный круп, энергично двигавшийся под муслиновым платьем. Женщина постучала еще в одну деревянную дверь, изнутри донесся хриплый возглас. Уолт и Квинт, а также трое франков приняли этот звук за приглашение войти. Дама распахнула дверь и отступила в сторону, пропуская их в комнату.
– Можешь идти, Джессика. Я позову тебя, когда понадобится проводить гостей.
Позднее Квинт пояснил, что именно эти слова произнес хозяин дома, причем на обиходном греческом языке.
– А не показалось ли тебе тогда странным, – спросил Уолт, – что еврей говорит с дочерью по-гречески?
– Она ему вовсе не дочь.
– Но мы оба принимали ее за дочь купца.
Комната была тускло освещена, скудный свет был направлен на большой стол, за которым сидел старик с огромной седой бородой и длинными седыми волосами, выбивавшимися из-под маленькой шапочки. Как у многих его сородичей, у этого купца был изрядный висячий нос. Свет падал из высокого зарешеченного окна с незадернутой шторой. Хозяин дома, кутавшийся в складки широкого кафтана из габардина, по-видимому, страдал простудой или лихорадкой: без конца кашлял и чихал и даже в душном помещении не снимал с рук шерстяных рукавиц. Посетители не обращали внимания на старика, все взгляды были прикованы к столу.
На столешнице лежала груда камней. Но каких камней! Размером от куриного яйца до небольшой тыквы, все они были неправильной формы, кроме одного, представлявшего собой ромбический двенадцатигранник длиной добрых восемнадцать дюймов. Минералы были синего цвета, синева их переливалась от голубизны ясного неба в ту пору, когда день начинает медленно переходить в вечер, до насыщенного ультрамарина, глубочайшей морской синевы. Одни имели лиловый оттенок, множество других были усыпаны точками, что придавало камням еще большее сходство с ночным небом, на котором уже показались золотистые звезды.
– Матерь Божья! – пробормотал Квинт и обернулся к франкам. – Это стоит тысячи, тысячи. Их вес в золоте и более того.
– Откуда ты знаешь? – нетерпеливо спросил Уолт. – Что это вообще такое?
Квинт отвел его в угол около двери, схватил за отвороты куртки у самого горла и хрипло зашептал:
– Это ляпис-лазурь, лазурит, синий камень. Лучшая лазурь, какую я когда-либо видел. Никто не знает в точности, откуда она берется. Говорят, привозят из Тартарии, хотя в Персии ее тоже находят. Лучшую ляпис-лазурь – такую, как эта, – добывают в Бадахшане, в долине реки Кокча, текущей на север, в Оке[28]. Это в тысячах миль к востоку отсюда, к северу от Крыши Мира. Но само место добычи хранится в тайне.
– Для чего нужен этот камень?
– Как для чего? Он хорош сам по себе, существует, и все тут. Случалось ли тебе видеть ярко-синие рисунки на полях рукописи или изображение неба в Часослове? Чтобы добиться подобного оттенка синевы, растирают в пыль такой вот камень и наперсток этого порошка смешивают с аравийской камедью. Арабские ученые научились добавлять ляпис-лазурь в расплавленное стекло, фонари под сводами мечетей выглядят точь-в-точь как небесные светила, и простакам кажется, будто их рай и в самом деле существует. С этой же целью и христиане на Западе и на Востоке раскрашивают окна своих церквей. А также, разумеется, короли и знать охотно носят самые красивые из этих камней, оправив их в золото. Лазурь используют для окраски фаянса и эмалей...
Тут один из франков потянул Квинта за рукав и задал ему какой-то вопрос.
– Сколько? – проревел Квинт в ответ. – Глупец! Столько, сколько у вас есть, до последней полушки. Отложите себе лишь на обратный путь до Франкфурта, впрочем, если понадобится, вы всегда сможете расплатиться ляпис-лазурью. И не забудьте вознаградить услуги переводчика!
Франки начали извлекать золотые монеты из мешков, кошельков и потайных карманов. Одна монета перешла к Квинту, он попросил еще и получил вторую. Бородатый старик, не снимая рукавиц, сгреб все золото во вместительный кожаный кошель. Франки принялись наполнять мешки голубыми камнями. Все слегка запыхались от спешки и напряжения, но вот продавец и покупатели распрямились, оглядывая опустевший стол, обменялись смущенными полуулыбками – каждая сторона считала, что выгода в этой непростой сделке досталась ей. И вдруг густая капля крови упала сверху прямо на то место, где только что сверкали золото и камни. Мужчины подняли глаза к потолку из древесины кедра. В щели между двумя планками набухла вторая капля и с тем же чмокающим звуком упала на стол.
Человек, сидевший за столом, одним движением сорвал с себя бороду, волосы, шапочку и нос – это была единая маска, сделанная то ли для забавы еврейских детей, то ли на потеху гоям[29]. Под этой маской скрывался высокий блондин едва ли двадцати лет от роду. Правую руку он проворно сунул под стол и вытащил длинный меч, левой самозванец схватил небольшой топор – англичане и даны использовали такие топорики как метательное оружие. Лезвие было густо окрашено кровью.
Левой рукой, помогая себе обрубком правой, Уолт мгновенно перевернул тяжелый стол, придавив блондина к стене.
– Мать твою, Освальд! – крикнул он.
Один из франков вытащил из рукава острый нож и, перегнувшись через край стола, раскроил ряженому горло под ухом, умело перерезав сонную артерию. Уолт и два других франка тем временем удерживали стол, не давая блондину его оттолкнуть. Кровь наконец перестала течь, замер бившийся под кожей пульс, и глаза умирающего покрыла смертная тень. Тогда они поставили стол на место, и мертвец соскользнул на пол.
– Кто этот Освальд? – спросил Квинт.
– Он родом из Нортумбрии, дружинник Моркара. Я знал его в лицо.
Что же теперь делать? Франки, в особенности одноглазый, хотели убраться подобру-поздорову, прихватив с собой золото и лазурь, но Квинт воспротивился: бегство навлекло бы подозрения на всех пятерых. По всей видимости, наверху лежал убитый человек, другой труп распростерся прямо перед ними, и если из дома купца исчезнут камни и золото, во всем обвинят иноземцев. Лошадей у них не было, а городские стражи разъезжали верхом – они быстро настигнут беглецов. Квинт настоял на том, чтобы сразу обратиться к властям и поведать о случившемся. Золото и камни они взяли с собой.
В суматохе они совсем забыли о смуглой красавице Джессике и спохватились лишь тогда, когда вернулись в дом в сопровождении двух магистратов и пяти солдат. К тому времени Джессики и след простыл. Исчезла ее одежда и украшения. Злополучный супруг, ничуть не похожий на того старика, каким изображал его Освальд (ему было около сорока пяти), лежал на полу своей спальни. Его убили одним ударом топора в плечо и шею – лезвие разрубило ключицу, прошло сквозь ребра и глубоко вонзилось в грудь. Страшный удар, один из тех, какими славились жившие в Нортумбрии даны.
При виде магистратов с фасциями раб, открывавший калитку, живо разговорился и поведал такую историю: с год тому назад в дом Симона проникли воры и похитили немало товара, а также деньги. Примерно в то же время в городе появился Освальд, предлагавший свои услуги в качестве стража или телохранителя. Молодой человек имел при себе топор и меч, шлем и кольчугу, однако щита у него не было. Откуда он взялся, почему пришел в Никомидию, никто не знал, ходили слухи, что он намеревался вступить в императорскую гвардию, однако служившие в Константинополе англичане ославили Освальда трусом и изменником и не приняли в свои ряды. Так или иначе, Симон нанял этого человека, а тот, благодаря своему росту, крепкому сложению и привычке баловаться с оружием, отпугнул от дома купца всех грабителей.
Освальду нечем было заняться, а дьявол, как известно, найдет работу для праздных рук. В скором времени руки Освальда уже поглаживали грудь его хозяйки, потом пробрались пониже, да и ей куда больше нравилось тешиться с молодым крепким парнем, чем со своим мужем. В тот самый день Симон застиг любовников во время сиесты. Он приказал Освальду убираться на все четыре стороны и поклялся развестись с Джессикой, тем более что давно имел виды на одну перезрелую вдовушку.
Освальд болтался на рыночной площади – деваться ему было некуда, – как вдруг услышал, что пришлые франки разыскивают его недавнего хозяина. Он поспешил обратно в дом, зарезал Симона и с помощью любовницы попытался занять место убитого. Прибегнув к такому мошенничеству, парочка рассчитывала продать хранившиеся в доме запасы ляпис-лазури и удрать с вырученным за них золотом, не говоря уж о драгоценностях Джессики.
Квинт и Уолт потеряли два дня, пока шло следствие, свидетели давали показания под присягой и так далее. После этого их отпустили, и друзья продолжили свой путь на юг, в горы, надеясь через пару дней добраться до Никеи. Одну из полученных от франков монет пришлось разменять и потратить часть денег на вяленое мясо, хлеб, виноград, персики и кожаную флягу с вином – они взяли столько продуктов, сколько было не в тягость нести. Квинт собирался идти в Никею горной тропой, обходя большую дорогу с чересчур интенсивным движением, и предупредил, что в пути они вполне могут утолять жажду водой из ручьев и источников, а вот заморить червячка будет нечем.
Итак, – произнес Квинт, когда тропинка повела их прочь от оливковых рощ в сквозной лес пробковых дубов и вязов, у подножья которых росли пахучий кустарник и жесткая трава, – итак, в одиннадцать лет тебя начали готовить к службе дружинника. Наверное, трудно было.
– Только вначале, потом мы освоились, и такая жизнь стала нам нравиться.
– Расскажи, как вы жили.
Уолт призадумался.
– Первые два года мы все время переезжали с места на место. Несколько месяцев мы пробыли в Ирландии, пока Годвин не покинул Брюгге, получив из Уэссекса сообщение, будто таны предпочли его какому-то нормандскому выскочке. Но все обстояло гораздо серьезнее: ублюдок Вильгельм воспользовался отсутствием Годвина и сам приехал в Лондон. Многие подозревали, что Эдуард пообещал сделать его своим наследником. Мы снова сели на корабль – жуткое дело...
– Что за корабли у вас были?
– Длинные, как отсюда до того валуна, обросшего седым лишайником.
– Значит, двадцать, двадцать пять шагов.
– Шага три в ширину – это посередине, а на носу и корме не будет и шага. Борта – в рост высокого мужчины, если мерить снаружи, на берегу, но корма и нос подняты и загибаются. Когда судно спускали на воду, оно давало такую осадку, что можно было рукой коснуться воды.
– А как их строили?
– Дубовые доски сколачивали железными гвоздями, щели конопатили пенькой...
– Что это такое?
– Грубые льняные волокна – их отделяют от более тонких, годных для прядения нити.
– А, очески. И потом пропитывали смолой?
– Верно. Или сосновой, или похожей на нее смолой из угольных залежей Кента. На дне, под палубой, был трюм для груза или балласта. Мы складывали туда оружие, которым не пользовались в плавании, и запасы пищи на случай, если поднимется встречный ветер. На палубе с каждой стороны ставили по дюжине скамей для гребцов. Поднимали красный парус, обычно его украшали гербом господина или какой-нибудь устрашающей эмблемой, например, изображением ворона. Кроме гребцов – они, конечно, набирались из числа ближних слуг – на корабле могли поместиться около тридцати воинов или несколько лошадей. В спокойную погоду, при легком попутном ветре, путешествие по морю казалось даже приятным, неплохо было и в штиль, пока нас не стали сажать на весла, но в сильное волнение, не говоря уж о шторме, эти посудины превращались в настоящий ад.
– По крайней мере, в аду не утонешь. Вы же смогли перебраться через Ирландское море.
– Еле дошли.
– Но ведь вы, англичане, в особенности те, кто происходят от датчан и норвежцев, гордитесь своими талантами мореходов. Разве нельзя было построить большие, более надежные суда?
– Наверное, можно. Но зато боевые ладьи недороги, их ничего не стоит построить и не жаль потерять. В каждой гавани работают корабелы, которые сооружают купеческие и рыболовные суда. Их строят на многие годы; медными, нержавеющими гвоздями прибивают доски к остову из выдержанного дерева. Такие корабли дорого обходятся, и содержать их накладно, они должны, так сказать, оправдывать себя. А когда королю или эрлу понадобятся боевые суда для защиты побережья или для набегов, корабелы сколачивают их на скорую руку железными гвоздями. Весь материал у них под рукой, и доски распилены загодя. Отслужившие ладьи обычно разбирают на части, дерево сохраняют, а проржавевшие гвозди выбрасывают.
Квинт был из тех людей, кого больше всего на свете интересует человек и его тайны – тайны корабельного ремесла волновали его гораздо меньше.
– Ладно, вернемся к тому, как вы плыли по морю из Уэксфорда – куда?
– В Порлок, графство Сомерсет. Там состоялась битва с королевским войском, погибло тридцать танов, но мы опоздали к сражению. Наше судно сбилось с курса и отстало от других. На берегу нас ждали гонцы Годвина...
– Кстати, вот чего я в толк не возьму, – перебил Квинт. – Как ты оказался в свите Гарольда, который владел Кентом, а не среди слуг Годвина, эрла Уэссекса, к числу которых ты сперва принадлежал?
– Я и сам не знаю. Наверное, когда мы покидали Англию, Годвин уже понимал: дни его сочтены. Он хотел, чтобы Гарольд унаследовал Уэссекс, вот и старался окружить его танами и дружинниками из местных. А может быть, в предотъездной суматохе произошла какая-то путаница. Так вот, эти гонцы...
– Да, продолжай. Извини, что перебил.
– Гонцы пришли к нам от Годвина и сказали, что вместе со Свеном и Тостигом он собирается плыть вдоль южного побережья на запад, разоряя по пути деревни, а Гарольду приказывает заняться тем же, продвигаясь на запад вдоль северных берегов Девона и Корнуолла, затем обогнуть Лендз-Энд[30] и двигаться к востоку, чтобы соединиться с Годвином в гавани Портленда...
Уолт на мгновение смолк, чтобы отдышаться. Последние шагов пятьдесят они поднимались почти вертикально вверх, да и солнце припекало.
– Присядем ненадолго, – предложил Квинт. – Мои ноги старше твоих и уже болят. Можно, как говорится, раздавить по виноградинке. – Он достал большую гроздь из плетеной корзинки, купленной у зеленщика за медный грош.
Усевшись на двух плоских камнях, путники ели виноград, рассматривая внизу холмы и леса, которые они только что миновали. Квинт с раздражением выплевывал виноградные косточки.
– В зубах застревают, – пожаловался он и продолжал: – Ты говоришь, набеги. С какой стати вы грабили соотечественников? Отнюдь не лучший способ приобретать друзей или вербовать сторонников, а ведь в споре с королем и нормандцами Годвинсоны крайне нуждались в поддержке.
Уолт рассмеялся.
– Набег набегу рознь, – сказал он.
– То есть как?
– По нынешним временам нападение с моря, тем более когда корабли плывут вдоль побережья, никого не может захватить врасплох. У каждого селения, имеющего свою гавань, в устье любой реки – ведь боевые суда с малой осадкой могут заходить далеко вверх по реке, а по большим рекам даже на двадцать, на тридцать миль, – у каждого порта, всюду, где могут причалить нежеланные гости, стражи бдительно следят, не приближаются ли со стороны моря пираты. Дозорные предупреждают жителей окрестных городов и сел, и те успевают подготовиться к обороне: забрав скот и ценные вещи, таны и крестьяне укрываются за крепостными стенами, построенными добрым королем Альфредом[31], а из отдаленных мест люди бегут в лес или в горы. Что могут сделать морские разбойники? Сожгут урожай или пару-тройку домов, вот и все. Обычно их не так много, чтобы решиться на осаду, а если и попытаются, город сумеет продержаться, пока местный тан или король не пришлет войско.
– Тогда зачем же Годвин и его сыновья занимались береговым пиратством летом тысяча пятьдесят второго года?
– Нужно было выяснить, как относятся к ним былые вассалы. Годвинсонов лишили всех титулов, и ни один человек в Англии не был обязан им ни данью, ни службой. Более того, помощь Годвину и его сыновьям считалась почти изменой. Однако местные землевладельцы вправе были откупиться от Годвина, когда тот угрожал им налетом и для пущей убедительности сжигал пару амбаров. Под этим предлогом таны платили дань своему господину. Так обстояло дело в тех областях, куда направлялся Годвин. У нас с Гарольдом все сложилось иначе.
– Почему?
– В Корнуолле живут кельты, у них своя вера и свой язык, они не слишком-то охотно признают власть английского короля... – Взгляд Уолта устремился вдаль, он рассеянно поднялся, сделал несколько шагов, забрался на каменную ступеньку над головой Квинта. Постоял там, потом вернулся, пожимая плечами, словно отгоняя от себя воспоминания о том, как в двенадцать лет впервые столкнулся с жестокостями войны.
Пятнадцать кораблей подплывали к острову Годреви. Они устремились к песчаному берегу на северо-востоке залива, оставляя на западе мыс с небольшим монастырем, освященным во имя персидского епископа Ива. В добычу пиратам была предназначена процветающая деревня Хейл. Чем ближе к суше, тем выше вздымаются волны, над ними только ясная синева неба, внизу – глубокая синева моря. Волны ревут и грохочут, дикие морские кони стараются сбросить своих седоков. Парус приходится спустить, гребцы поднимают весла на борт, только кормчий еще орудует большим веслом, направляя судно, ведь чтобы добраться до берега, нужно перевалить через полосу прибоя. Прибой гремит в ушах, ладья мчится быстрее, чем конь, пущенный в галоп, высокая пенящаяся стена окружает нас, и вдруг мы высоко взлетаем, скользим на гребне, и тут же днище оказывается на легком белом песке, запоздалая волна бьет сзади в корму, перекатывается по палубе и обрушивается, как шквал.
Мужчины кричат, хохочут, веселятся, трясут головами, сбрасывая с волос клочья соленой пены, спрыгивают за борт, чтобы судно стало легче и волна вынесла его дальше на отмель. Тимор споткнулся, ударился лицом о рукоятку весла, у него из носа течет кровь, он плачет и отказывается вылезать на берег, упирается до тех пор, пока старина Эрик не выбрасывает его на влажный и мягкий песок. Один из кораблей опрокинулся, и мачта сломалась. Гарольд Годвинсон распекает кормчего, дескать, новую мачту поставят за его счет. Хорошо еще, никто не утонул, а то пришлось бы платить вергельд, пеню семьям погибших.
Кое-кто надевает на себя кольчуги, но большинству лень, им достаточно щитов, мечей и топориков. Все торопятся как можно скорее вскарабкаться на дюну, пройти по гребню с полмили и добраться до Хейла. Три сотни человек шагают по сыпучему песку, оскальзываются, посмеиваясь над собой и товарищами, среди них Гарольд и знаменосец со штандартом, на котором вышит орел. Быстро, почти бегом они продвигались вперед, черные силуэты на фоне горизонта. Мы, мальчишки, стараемся не отстать, Ульфрик впереди, я по пятам за ним, но где нам догнать мужчин, к тому же приходится тащить круглые щиты и дубинки, одежда промокла и обвисла, мы поминутно оступаемся и падаем.
Дюна постепенно переходит в насыпь, отгораживающую море от полей с одной стороны и от болота с другой, и мы видим внизу небольшой поселок: домик повыше, крытый болотным камышом, несколько чахлых яблонь, с десяток хижин, сараи, амбары, а вокруг поселка – плетень. От нас отделяются человек восемь, они проносятся по песчаному гребню, вламываются во двор – куры кинулись врассыпную, собака надрывалась от лая. Врываются в большой дом – мы как раз добежали до места событий и видим это сверху, – потом выскакивают с зажженными факелами и бросают эти факелы на плетеную крышу. Занимается пламя.
– Вперед! – кричит Ульфрик и огромными прыжками несется по склону. Я медлю с минуту, потом бегу следом, за мной – еще кто-то из мальчиков.
В темном, полном дыма углу я наткнулся на раненого кельта. Низенький, темноволосый, с большой черной бородой, как у всех в этом графстве, он лежал навзничь и умирал, голова его была почти отсечена, сквозь перерубленные мышцы шеи виднелись белые кольца дыхательного горла. Его сородич пытался запихать свои кишки обратно в распоротый мечом живот. В дальнем конце зала белобородый старик в длинной куртке стоял, заслоняя собой старуху, молодую женщину и двух внучек примерно моего возраста. Сжимая в руках двуручный меч, он ревел, как зверь, от ярости и отчаяния.
Восемь дружинников окружают седобородого, с минуту смотрят на него прищурившись, а потом разом кидают в него топорики и бросаются вперед, наотмашь рубя мечами. Миг – и они разрубили его на куски, буквально искрошили. Схватив женщин, воины тащат их к дверям. Женщины бьются, визжат, кусаются, раздирают им лица ногтями, а сверху на них обрушиваются горящие куски дерева, летят полыхающие снопы камыша.
Во дворе мужчины содрали с женщин платье, повалили в куриный помет и золу и принялись насиловать, преимущественно сзади, точно сук. Одна девочка сумела вырваться. Черные волосы, личико как у эльфа. С проворством молодой гончей она помчалась к ограде. Отбросив щит, Ульфрик гонится за ней, настигает у самого плетня, бросает наземь и сам валится на нее. Я слышу крик и бегу к пролому в изгороди. Я вижу, как Ульфрик пытается оседлать свою пленницу. В одиночку ему не удается обуздать ее, одной рукой она вцепилась насильнику в волосы, другой царапает лицо, ногой заехала в пах. Но при Ульфрике его дубинка, тяжелая палица из хорошо выдержанного ясеня. Он со всей силы ударяет девочку прямо в лицо. Руки ее слабеют. Ульфрик высвобождается и бьет второй раз – в висок, а потом, одержимый воинским исступлением, своего рода похотью, опускается на колени и молотит свою жертву дубиной по лицу и по плечам, пока стоны не затихают и она не остается лежать неподвижно. Девочка мертва. Я видел, как она умирала. Ульфрик запрокинул голову, издал победный клич, а я подумал – он, должно быть, рад, что пришлось убить ее, ведь он еще слишком юн, чтобы сделать то, что мужчины обычно делают с женщинами, у него бы все равно ничего не вышло.
Заслоняя глаза от солнца, Уолт оглядел тропинку, по которой они поднялись. Примерно за милю до этого места, когда дорожка еще не свернула и поворот не скрылся за деревьями, ему померещилась вдали фигура, закутанная в темный плащ. Внезапно он почувствовал (хотя и не мог вспомнить, когда и где увидел ее в первый раз), что мрачная тень всегда была рядом, шла за ним по пятам с тех пор, как на его глазах, глазах двенадцатилетнего мальчика, его ровесницу забили насмерть, а он не посмел вступиться.
Квинт деликатно кашлянул.
– В Никомидии мне говорили, что по ту сторону водораздела есть источник, вода которого славится чистотой и свежестью. Надо бы добраться туда к ночи.
Уолт поборол себя.
– Да, конечно, – пробормотал он.
– Мы сильно отклонились от темы разговора, начатого этим утром, – заметил Квинт. Он забросил за спину мешок, надвинул поля шляпы и поднял с земли посох с привязанной флягой. – Ты хотел рассказать мне, как обучают дружинников и воинов.
– Да-да. Это две разные вещи. Что касается военной подготовки, тут все просто, – начал Уолт, шагая за своим товарищем – Тут главное длительная тренировка. Нас отвезли в местечко Тидворт-Кэмп к северу от Сарума, и там мы совершенствовались в силе и ловкости под присмотром Эрика.
Обучение проходило втайне, ибо король, заключив мир с Годвинсонами, выдвинул условие: сократить личную дружину и распустить ополчение. Любым войском должен командовать либо сам король, либо поставленные им люди. Отныне все подчинялись королю. Вот почему в первое время нас укрывали в глуши Уилтшира.
Чтобы мы стали крепче, Эрик заставлял нас много ходить и бегать, преодолевать пешком и бегом десятки миль, да не по ровной местности, а вверх и вниз по лысым холмам Уилтшира. На плечах мы несли поклажу, всегда примерно на фунт тяжелее посильного нам веса. Маршируя, мы орали по приказу Эрика всякую несуразицу, что-нибудь вроде: «Ненавидим мы норманнов, а норманны – нас, все норманны – обезьяны, гной течет из глаз» или «Скоты и пикты – трусы, дураки, мы разрубим их лопатой на куски».
Но Эрик старался воспитать нас не только сильными, но и проворными. Отведет, к примеру, в лесную долину, даст небольшую фору и спустит с цепи ирландских волкодавов. Если успеешь перебраться на другую сторону долины, он отзовет псов, промедлишь – залезай на дерево, но сначала покажи на спине или на заднице царапины от собачьих когтей, отметины от укуса. Эрик был мастак на подобные выдумки.
Кроме того, мы учились владеть оружием. В первую очередь держать щит и сдвигать щиты сплошной стеной. Потом мы тренировались с боевым топором – можно его метать, а можно им рубить, увеча врагов. И наконец, мы брались за меч и учились наносить удары сплеча и протыкать противника насквозь. Разумеется, нужно было правильно хранить и чинить доспехи.
– А метать копье или дрот?
– Нет, конечно, – презрительно прищурился Уолт. – Копье, как и круглый щит, в отличие от нашего, в форме листа, – это только для ополчения, крестьян, мужиков.
– А как насчет верховой езды?
– Мы устраивали скачки, развлекались соколиной охотой – знать любит подобные забавы, но к воинскому делу они не имеют отношения.
– Вы никогда не сражались в конном строю?
– Нет. Само собой, мы добирались верхом к месту очередной битвы, но в бой вступали пешими.
– Почему?
– Потому что боец должен крепко стоять на ногах и биться с противником, пока один из двоих не рухнет наземь. К тому же породистые скакуны дороги, а в сражении их могут убить. Я сам видел, как три боевых коня пали под Вильгельмом Бастардом в битве при Сенлаке. Я с трудом мог набрать денег на одного жеребца, а уж на трех...
– Однако...
– Если ты хочешь сказать, что они победили благодаря коннице, лучше помолчи!
Лицо Уолта побагровело от гнева, и Квинт благоразумно предпочел промолчать.
Ты говорил о различии между воином и дружинником.
– Воин без души – просто орудие. Вот прекраснейший меч – пусть у него золотая рукоять, отделанная гранатами и филигранным золотом, пусть ножны инкрустированы золотом и драгоценными камнями, пусть сверкает закаленный, отточенный клинок и вспыхивают молнии Тора, – это всего лишь товар, его можно продать и обменять. Он переходит из рук в руки, одинаково служит и добру, и злу. Таков воин, который выходит на рыночную площадь и торгует собой, сегодня дерется за одного господина, завтра – за его врага.
– Допустим. Но ведь наемники всякий раз дают клятву верности.
– Что ж, и клятву можно купить и продать, тем более теперь, когда люди поддаются злу и забывают пути отцов.
Шагов пятьдесят Квинт прошел, размышляя над этим, потом сказал:
– Мы же видели, что в гвардии греческого императора служат те, кто прежде сражался на стороне Гарольда. Может быть, и ты бы оказался среди них, если б твоя рука могла держать меч.
– Поосторожней, голландец или кто ты есть, с тобой я и левой рукой справлюсь!
«Господи, что-то ему сегодня и слова не скажи», – подумал Квинт.
– Вообще-то я фриз[32], той же саксонской породы, что и ты. Но мне не все понятно с этой вашей присягой, – примирительным тоном произнес он.
– Вот именно – тебе не понять.
– Ну так расскажи мне, объясни, в чем я ошибаюсь. Твой ученик смиренно ждет наставлений учителя.
Уолт быстро взглянул на Квинта – не смеется ли он, – но лицо его спутника выражало лишь чистый, неподдельный интерес.
– Клятва дружинника исходит из самого сердца, а сердце его с рождения готовят к этой клятве. Мальчик видит перед собой пример старших, слушает их рассказы, проводит пиршественные ночи в большом доме, прислуживает у стола, внимая песням о подвигах и деяниях предков, а потом подрастает и сам пьет мед за этим столом, поет и играет на арфе. В такие ночи мужчины дают торжественный зарок, налагают на себя обеты, похваляются будущими подвигами, и это не пустые слова, это нерушимое обязательство: воин говорит перед всеми, на что он готов пойти ради своего господина. Вновь и вновь дружинники повторяют, что будут служить эрлу или королю, не ожидая иной награды, кроме права и чести биться бок о бок с ним. Дружинники клянутся также в верности своим сотоварищам, клянутся стоять плечом к плечу, сдвинув щиты. Если человек прожил так двадцать лет, год за годом, смело можно верить его слову. Да, несомненно, ему можно доверять.
Уолт быстро зашагал вперед, размахивая искалеченной рукой, высоко вскинув голову, словно вновь шел в бой вслед за Гарольдом Годвинсоном. «Господи, – снова подумал Квинт, – он сегодня не только раздражителен, но и занудлив, воспринимает себя слишком всерьез». Но худшее ждало его впереди – Уолт вдруг запел. Хорошо поставленным голосом, не слишком высоким для мужчины и не слишком низким.
Вспомним, как мы хвалились в наших застольях медовых,
похвалялись друг перед другом удалью в будущих битвах, –
пускай же каждый покажет свою отвагу.
Я расскажу вам о моих предках:
дед мой был могучий правитель.
Не упрекнуть меня никому из танов...
Но мой конунг пал в битве, и нет тяжелее скорби –
он был мой родич и мой господин...[33]
Внезапно Уолт рухнул к подножью вяза, обхватив его левой рукой, а правую, искалеченную, принялся кусать и грызть, как расшалившаяся кошка, которая, если ее раздразнить, порой кусает до крови. Квинт подбежал к другу, оторвал его руку от дерева, прижал Уолта к своей груди, сел рядом с ним и принялся баюкать его, точно младенца. Он тоже затянул песню, но совсем другую – ту, что пела ему в детстве мать, когда у него болели зубы, незатейливую песенку о том, как лисица пытается холодной зимней ночью поймать гуся. Нет, думал Квинт, напевая колыбельную и покачиваясь в такт, это не гонор и не бравада, это безумие. В Уолте бес сидит – не тот бес, которого священники изгоняют из одержимых, а глубоко притаившийся демон душевного расстройства. Пожалуй, и в этом случае можно прибегнуть к экзорцизму. Конечно, книга, свеча и колокольчик тут ни при чем. Нужно исследовать душу и потихоньку выдавить глубоко проникший яд.
Припадок миновал довольно быстро, последняя судорога сотрясла тело, челюсти разжались, выпустив обрубок руки. Лицо Уолта казалось теперь лицом спящего ребенка, словно грозовая туча пронеслась мимо и вновь засияло солнце. Он пролежал так с час и очнулся, точно после глубокого сна.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Квинт.
– Превосходно.
Уолт поднялся, потряс головой, потянулся, соединив на затылке здоровую руку и культю, растопырив локти, будто крылья.
– Ну что ж, пошли, – предложил он.
Как ни странно, он, видимо, напрочь забыл о том, что с ним стряслось.
Они снова начали взбираться на холм. Солнце, хотя было еще далеко до заката, почти полностью скрылось за вершиной горы, но дневная жара по-прежнему давала себя знать. Дубовые рощи сменились зарослями ели и сосны, и воздух был напоен ароматом нагревшейся смолы. Когда скрылось солнце, вокруг начали порхать птички, а какая-то пичужка с красной грудью и длинным хвостом рассыпала громкую трель, пристроившись на ветке сосны.
Квинт со свойственным ему любопытством жаждал узнать, помнит ли его друг о событиях, непосредственно предшествовавших припадку (на ум ему пришло греческое слово «амнезия»).
– Ты рассказывал мне о трудах и содружестве воинов, – заговорил он, – о воспитании, вернее, глубинном учении... – Мысленно он продолжил словесную игру, отыскивая в известных ему языках наиболее точный термин. По-латыни «учить» – docere, поэтому учителей называют «докторами». Учение учению рознь, как сказал бы Уолт. Существует рутинная подготовка для практических надобностей, с ее помощью овладевают ремеслом, навыками чтения или письма, иностранными языками. Но как назвать то глубинное воздействие, которое определяет и строй души, и поступки, которые и делают человека таким, каков он есть? «Индоктринация»?[34] Да, пожалуй... – Ты говорил о воспитании, превращающем воина в дружинника.
– В самом деле?
– Да. Но ведь у этого должна быть и другая сторона. Какова ответственность эрла перед вассалами?
– Естественно, у господина тоже есть определенные обязательства. Как же иначе? Ни один человек не станет отдавать другому все свои силы, не рассчитывая на вознаграждение. И нам доставались награды, причем существенные. Лорд зовется «дарителем колец» – золотых колец, разумеется. Кроме того, он заступается за своих людей в суде или в случае раздора, покровительствует их семьям. Когда дружинник состарится и не сможет больше сражаться, эрл наделит его землей. Взаимные обязательства сохраняются и тогда: вассал становится управляющим в имении лорда, его полномочным представителем при дворе или, живя в своей усадьбе, снаряжает ему новых воинов, которые в свой черед станут дружинниками, – Но главное, ты получаешь землю, не обычный надел воина, пять гайдов[35], а гораздо больше, может быть, сотни гайдов – все зависит от твоих заслуг. Это твое маленькое королевство, ты правишь им согласно общим законам, но оно – твое. Ты передашь его своим детям.
Как далеко это от веры и верности, о которых поется в песнях, в той же песне о битве при Мэлдоне, подумал Квинт. Непостижимо, как это уживается в человеческой душе. Такую душу раздирают противоречия, она раздваивается, устремляясь в разные стороны. Это похоже на болезнь. И вновь его ум (также, надо сказать, разносторонний) заметался в поисках слова, означающего разделение души. Греческое «шизофрения» понравилось ему больше прочих.
Он не стал скрывать свои мысли от Уолта.
– Как ты ухитряешься сочетать столь разные вещи? – откровенно спросил он. – Либо ты предан своему господину, потому что принес ему клятву, потому что считаешь свой выбор достойным и честным, либо ты принимаешь от своего господина золотые кольца и земли и служишь ему ради этих благ.
Уолт поглядел на Квинта как на слабоумного.
– Если б господин не одарял меня землей и золотом, как бы люди узнали, что я хорошо и верно служил ему? – удивился он.
– Значит, тебе дорога только слава, сопутствующая этим наградам, а не их реальная ценность?
На этот раз голос Квинта прозвучал так недоверчиво, так насмешливо, что Уолт молча отвернулся от него. Пусть думает что хочет. Таким, как он, все равно не втолкуешь.
Но для Квинта поиск ответа на вопрос был делом столь же насущным, как для Уолта – сохранение собственного достоинства, и потому Квинт не переставал обдумывать все услышанное. Уолт терзается виной, размышлял он, потому что уцелел в битве, в которой погиб король, и от этой вины душа его разрывается на части. Вместе с тем его не оставляют мечты о землях, которые должны были ему принадлежать, об усадьбе, собственных воинах, слугах, свободных и зависимых крестьянах, рабах, а главное – о жене и детях, кровных наследниках. Все эти вещи, безусловно, хороши и желанны сами по себе, но, помимо прочего, дороги мужчине как подтверждение его статуса равного среди равных. Без них саксу, англичанину не житье. Всего этого Уолт лишился, и на душе у него горькая обида, но к обиде примешивается чувство вины, которое только обостряется от того, что он держит в душе обиду на покойного Гарольда.
Что ж, сказал себе Квинт, постараюсь ему помочь, чем смогу.
Они поднялись на такую высоту, где не было деревьев, где начинались пологие пастбища с жесткой травой и приземистыми, шарообразными кустами тимьяна и лаванды. Длинные валуны с изогнутыми спинами выставляли свои покрытые лишайником горбы над океаном зелени. Кое-где откосы поросли колючими асфоделями, белыми и черными, как на лугу в царстве теней. К вечеру путники добрались до водораздела и по ту сторону его нашли источник. Крошечные светящиеся пузырьки вскипали и лопались в прозрачной ледяной воде. На дне чаши вода казалась бледно-голубой.
Путники разложили костер, сварили кусок солонины с приправой из найденного Уолтом дикого чеснока, доели хлеб и выпили почти все вино. На землю опустилась тьма, путники расстелили мешок, но на этот раз Квинт предложил залезть внутрь – места хватало обоим. Ночь была холодной.
Квинт вскоре уже храпел, а Уолт лежал без сна, вновь возвращаясь к тому, что пришлось в этот день припомнить и рассказать товарищу. Вскоре ему послышался какой-то неясный звук – не то плач, не то пение. Должно быть, какая-то горная сова, подумал Уолт, однако странный голос не унимался. Уолт легонько толкнул Квинта в плечо, чтобы тот перевернулся и перестал храпеть.
Теперь Уолт отчетливо слышал вдали печальное пение-плач – оно доносилось с северного склона холма, по которому они недавно поднялись. Сначала Уолт испугался, не бесы ли это, а может быть, суккубы, демоны, принимающие женское обличие, чтобы соблазнять спящих мужчин. Он даже вспомнил ту кельтскую девочку, которую не спас от Ульфрика. Она ведь была язычница, некрещеная. Не ее ли беспокойный дух тревожит его по ночам? Но пение не приближалось ни на шаг и наконец стихло, растаяло внизу. Уолт уснул. Он очнулся задолго до рассвета и в предутреннем сером сумраке, в жемчужной дымке, опустившейся на вершину горы, вновь увидел странницу в плаще с капюшоном, которая мерещилась ему накануне. Теперь она стояла рядом, наклонясь над поклажей Квинта. Уолт с трудом перевел дыхание, но видение тут же растворилось в тумане. Сердце Уолта сильно забилось, он спрашивал себя, идти за ним или нет, и решил, что не стоит: призрак может заманить его на обрыв, а если это все же не дух, а человек, того гляди, затаится в засаде и нападет из-за спины. Уолт предпочел не вставать и не смыкать глаз.
Однако до рассвета было еще далеко, вина было выпито более чем достаточно, сказывалась усталость от долгого подъема и от случившегося накануне приступа; вскоре Уолт заснул. Он провалился в тяжелую, цепенящую дрему, какая одолевает человека в конце ночи, перед восходом солнца. Проснувшись, Уолт решил, что ему приснилось и пение, и призрачная гостья в плаще. Он не стал говорить об этом Квинту, когда они завтракали хлебом и виноградом, запивая нехитрую снедь ломившей зубы водой.
Первые же лучи солнца разогнали туман, хотя он еще стелился внизу, у реки. Теперь глазам путников открывалась новая, величественная картина: южный склон горы, неровный, обрывистый, тянулся гораздо дальше северного, переходя в розовато-лиловой дали в другие хребты. Над головой звенели жаворонки, темные стрижи мелькали вокруг, почти неразличимые глазом, падали к самой земле, ловя мошек над травой и камнями.
– Пошли, – воскликнул Квинт, – осталось шесть миль, не более, и все под горку. Придем в Никею задолго до заката, а по пути ты расскажешь мне, что произошло в Портленде и после Портленда – когда? Шестнадцать лет тому назад?
– Все это было до того, как нас отправили в Тидворт-Кэмп.
– Я так и понял.
Поразительное зрелище: сотня, а то и больше боевых судов стоит на якоре с подветренной стороны замка, построенного Альфредом и укрепленного Канутом, часть кораблей вытащили на берег к востоку от Чесила. Вокруг раскинуты шатры, вмещающие более двух тысяч дружинников и танов, обязанных предоставлять в распоряжение лорда одного всадника (как правило, это сам тан или его сын) со всем снаряжением: шлем, щит, кольчуга, две лошади под седлом и два вьючных животных. Верные соратники, рискуя навлечь на себя гнев короля, собрались из Девона, Дорсета и Гемпшира. Все понимали, что примерно в девяти милях, по ту сторону залива, где собираются чайки и крачки добывают в волнах мелкую рыбешку, там, на белых утесах Осмингтона и Дердль-Дора, стоят люди короля, а с ними, вероятно, и люди Роберта, графа Кентербери, и Сиварда, графа Нортумбрии, и наблюдают за ними, пытаясь оценить число приверженцев Годвина.
– Мы все собрались на пир в большом зале, построенном отдельно от дворца. Мы не вставали из-за столов три дня – не только веселья ради, но затем, чтобы за круговой чашей повторить и подтвердить старинные клятвы. А потом войско вновь взошло на корабли и отправилось обратно на восток по Соленту, заходя во все гавани, высаживаясь в Портчестере, Бошеме, Шорхеме, Нью-Хейвене и так далее вплоть до Певенси. На этот раз не было нужды маскироваться под пиратов. Некоторые утверждают, будто мы шли морем до Фолькстоуна, но я был там, и я говорю: Певенси. Это был настоящий триумф. Таны и горожане – все выходили навстречу, бежали в гавань, поднимались на городские стены, все обещали нам поддержку, если король откажется вернуть Годвину права и привилегии. Люди боялись – если Годвинсоны не возвратятся, король продаст страну ублюдку Вильгельму и его нормандцам.
Из Певенси мы двинулись пешком в Тон-Бридж-Уэллс, где такие же источники, как тот, из которого мы вчера пили. Сам Тон-Бридж – маленький городишко на дороге Медуэй, одной из трех дорог через большой лес Андредесвилд, который тянется на добрую сотню миль с востока на запад и миль на сорок с севера на юг. Дальше мы поднялись по холмам Норт-Даунс до пастбища, окруженного кольцом Семи дубов[36]. Кельты – среди нас было немало кельтов, не только рабы, но ирландские, уэльские наемники, – призадумались, опечалились и стали толковать о своей старинной вере. Говорили, многие все еще живут словно дикие звери, эльфы или гоблины в том зеленом лесу, через который мы шли. Они выходят оттуда в определенные дни, например в день святого Иоанна Крестителя, совершать свои чудовищные обряды в кольце этих дубов.
Священники (из числа нормандцев) хотели срубить деревья, но местные таны запретили им: в народе верили, что это повлечет за собой чуму и скотский мор, а потому люди готовы были драться насмерть с дровосеками, лишь бы не допустить гибели древней святыни.
– Нормандские священники? Они чем-то отличаются от английских?
– Конечно, особенно монахи и настоятели больших соборов в Лондоне, Кентербери, Винчестере. Они такие придирчивые, дотошные – идет ли речь о десятине и других доходах, предоставленных им королем, или о церковной дисциплине и учении. Особенно они нетерпимы к старой вере и ее обычаям – не важно, англы принесли эти обычаи с собой или же их соблюдали еще древние кельты. А еще, эти священники не должны жениться и требуют подобного воздержания от всего духовенства, хотя, как мне говорили, в Писании ничего об этом не сказано. В общем, угрюмые люди, во все вмешиваются, всем командуют, все у них по правилам, все из-под палки. Даже милостыня и попечение о больных не от доброго сердца, а согласно уставу.
Квинт яростно закивал головой, подтверждая каждое слово Уолта, и его розоватый нос сделался пунцовым, однако весь его комментарий сводился к сердитому бормотанию: «Чертовы клюнийцы!»[37] – что это значило, он объяснять не стал.
– И вот, – продолжал Уолт, – мы пришли кратчайшим путем из Певенси в Саутварк, стоящий на южном берегу Темзы напротив Лондона. Прошло всего девять-десять месяцев со дня нашего бесславного изгнания. Жители Лондона, то ли из искренней любви к Годвину, то ли из страха, приняли нашу сторону. На собрании Витана в новом здании Большого Совета в Вестминстере состоялась торжественная церемония: Годвин и его сыновья принесли присягу королю и поклялись, что невиновны в тех преступлениях, в которых их обвиняли. Король был вынужден принять эти клятвы и поверить им!
– Оттого, что войско, набранное Годвинсонами, оказалось больше королевского?
– Отчасти поэтому, – ответил Уолт, хмурясь, как он обычно хмурился, когда Квинт неправильно понимал самые простые вещи, – но главным образом потому, что когда такие знатные люди дают общую клятву, им полагается верить, разве что найдется столько же или больше знатных людей, которые присягнут, что первая клятва была ложной.
– А факты? – возмущенно переспросил Квинт. – Годвин шестнадцатью годами раньше ослепил старшего брата короля, а потом убил его; Свен похитил и изнасиловал настоятельницу монастыря и убил своего кузена Бьерна; да и прочие их делишки – эти факты ничего не стоят?
– Как же, иногда и они что-то значат. Но только в том случае, когда после клятвы переходят к разбору дела, то есть если найдется достаточно свидетелей, которые присягнут, что эти люди виновны.
– Итак, ваша общая клятва пустой звук, она показывает лишь силы, какими располагают истец или обвиняемый.
– Я не законник. – Уолта явно сердили нападки на древний обычай, английский обычай как-никак, – Могу сказать одно: эти клятвы, как со стороны обвинения, так и со стороны защиты, – главное в суде, и чем знатнее человек, тем весомее его клятва. Если присягу приносит лорд, владелец нескольких маноров, то чтобы опровергнуть его клятву, понадобится два десятка танов помельче. Это справедливо, на этом держится наше общество. Если слово одного человека приравнивать к слову другого, не станет никакого порядка.
– Пусть так. Другими словами, ваши судебные законы поддерживают и выражают могущество знатных людей.
– Разумеется. А на что иначе закон? Он блюдет права знатных людей, не допуская при этом войн, смут, убийств, разрушений.
Квинт резко остановился, ухватив Уолта за рукав. В его глазах сверкнул восторг – восторг интеллектуала, завзятого спорщика.
– Одной фразой, – воскликнул он, – одной только фразой ты опроверг целые груды томов, написанных исследователями закона и справедливости!
– Не я, – скромно возразил Уолт, – а мы, англичане.
«Что за нация прагматиков, до чего же они склонны к самообману!» – подумал Квинт. А может быть, таково истинное определение прагматизма – умение обманывать самого себя, не замечать ни идеалов, ни правил, ни обычаев, если они стоят на твоем пути? Уолт тем временем продолжал рассказ:
– Как бы то ни было, в тот раз никто не оспорил их присягу, и Годвин с сыновьями вернул себе титулы и земли. Нормандец Робер, епископ Кентербери, был изгнан из страны, и множество других нормандцев составили ему компанию. Место Робера занял англичанин Стиганд, епископ Винчестерский, женатый человек. Годвинсонам пришлось сделать только одну уступку: Свен обязался совершить покаянное паломничество в Святую Землю. Он умер в пути.
Квинт все еще покачивал головой, бормоча:
– Ну и народ, ну и фарисеи! Люди лорда навеки связывают себя присягой, которую их с рождения приучают считать нерушимой, хотя на самом деле они служат в надежде получить земельный надел. Совершают замысловатые обряды, взыскуя справедливости и торжества закона, а принимают во внимание лишь количество воинов, которыми располагает тот или иной лорд.
К счастью, Уолт понятия не имел, кто такие «фарисеи».
Они вышли на травянистый берег речушки, которая внезапно сворачивала, пробивая себе путь между скалами, и обрушивалась сверху в расположенные каскадом озерца.
Квинт сбросил с плеча мешок, сунул в него руку и вытащил заскорузлый обмылок из козьего жира и березовой золы.
– Прошлой ночью мы спали под одним одеялом, – сказал он, – и теперь, когда мы оказались вдали от зловонных городов, прямо-таки напрашивается вопрос, когда же ты в последний раз стирал свою одежду или мылся сам?
– Я н-не п-помню.
Заикание выдало его с головой: на самом деле Уолт прекрасно помнил. С тех пор миновало два года или даже три. Последний раз он менял одежду в Уолтхэм-Эбби на пути из Стэмфорда в Сенлак. Или нет. Ведь он уже не носит кожаную куртку, что была на нем в тот день. Словно во сне Уолту представилась вдова, на которую он батрачил там, в Нижних Землях: вдова отдала ему плащ и башмаки покойного мужа. Все это он носил до сих пор – хорошие, прочные вещи.
– Словом, давно. Давай-ка найдем подходящий пруд, постираем одежду, а пока она будет сохнуть, искупаемся сами.
Уолту эта затея пришлась не по душе. Мытье, стирка – не мужское это дело. Женщины, те непременно должны очиститься раз в месяц, иначе они и в церковь войти не имеют права, а мужчины могут мыться пореже, только перед каким-то важным событием. А кто постирает одежду – женщин ведь с ними нет?
Ниже по склону хребта виднелись озера побольше, однако к ним нужно было пробираться сквозь розовые стволы кизила, прибрежные ивы, ольху и тополя. Листья что-то шептали, потревоженные легким ветерком. Спускаясь к одному из озер, путники услышали впереди сильный всплеск. «Выдра», – подумал Уолт, но сквозь просвет в ветвях они увидели выходившую из воды женщину. Мелькнули масляного цвета бедро и попка, и женщина скрылась в зарослях на дальнем берегу.
– Господи! – воскликнул Квинт. – Что еще за дьявол?
– Дьявол и есть! – вскрикнул Уолт, став как вкопанный. – Он может принять любой образ, чтобы ввести нас в грех.
– Чушь! – буркнул Квинт. – Какая-нибудь пастушка...
– Где ты видишь овец?
– А может быть, пережиток античности, тень далекого прошлого.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Языческая наяда, дух, фея этой реки.
– Все они исчезли после Рождества Христова.
– Сомневаюсь. В этих местах первые христиане появились двести, а то и триста лет после рождения Господа нашего. Кто знает, может быть, мы первые, кто остановился у этого источника. И думаю, нам есть чему поучиться у народа, населившего нимфами леса и потоки, чтобы лесные и речные девы радовали путников своей красотой, своими плясками. В таких местах я живо ощущаю их присутствие.
Квинт умолк, глаза его подернула мечтательная дымка. Когда же он прервал молчание, то заговорил тем особым, торжественным голосом, каким говорят поэты, когда хотят поразить слушателей своими стихами:
– Тоскующие нимфы покидают потоки и ручьи, окаймленные бледными тополями. Они стенают, распустив по плечам кудри, перевитые цветами, безутешно плачут в сумрачной тени кустарников.
– Ты мог бы стихи сочинять.
– Наверное. Пошли, искупаемся.
– Ты уверен – здесь можно ли?
– Можно. Что бы нам ни пригрезилось, вреда этот призрак не причинит.
Они продрались сквозь заросли кизила и ступили на поросшие влажным мхом валуны у самой кромки озера. Квинт, нисколько не смущаясь, стянул с себя одежку (только шляпу оставил на голове) и погрузил все детали своего наряда в бурлившую воду, потом вытащил их, хорошенько намылил, скатал и принялся бить получившимся жгутом по скале. Все это он проделывал, сидя на корточках, точь-в-точь как женщины, подумалось Уолту, собравшиеся возле реки или большого колодца.
Обнаженное тело Квинта оказалось худым, жилистым, но мускулистым. Алая сыпь покрывала его плечи, на спине виднелись шрамы, оставленные поджившими чирьями, а кое-где из шишек еще сочилась бесцветная жидкость. Увидев эти чирьи, тощие, слегка обвисшие ягодицы, ноги, поросшие редким рыжеватым пушком, белые кривые стопы, Уолт почувствовал прилив внезапной, непрошеной и ему самому не понятной нежности. Квинт взглянул на него через плечо.
– Давай. Следуй моему примеру.
– Это что, обязательно?
– Да – если хочешь и дальше идти со мной.
– Ладно. Но у меня там всякие булавки, пряжки, я не могу расстегнуть их одной рукой. К тому же я вряд ли так ловко справлюсь с бельем, как ты.
– Я помогу.
Прополоскав одежду, они разложили ее на низких кустах («восковником», припомнил Уолт, называется этот кустарник в Уэссексе, его листья кладут в эль, чтобы придать напитку остроту и аромат), потом залезли в воду и приступили к мытью. Тут уж они не помогали друг другу, только Квинту несколько раз пришлось подбирать мыло, когда Уолт выпускал из руки скользкий брусок. Тело Уолта было почти сплошь разукрашено татуировкой. Англичане, во всяком случае – мужчины, так и не забыли варварского обычая, унаследованного от германских предков.
Квинт снял наконец шляпу, и они принялись нырять и плескаться, точно малые ребята, дорвавшиеся до воды. Озеро было холодным. Уолт, которому приходилось грести одной рукой, первым выбился из сил, поскользнулся на поросшем водорослями камне, сел и не мог подняться, пока Квинт не подтолкнул его, просунув ладонь ему под ягодицу.
Это случайное, но чересчур интимное прикосновение заставило Квинта отвернуться, и Уолт впервые получил возможность посмотреть на его макушку сверху. Длинные, редкие волосы прилипли к голове, и Уолт заметил то, чего раньше никогда не видел (Квинт снимал шляпу только перед сном): посреди макушки виднелся круг – неестественно правильный круг совсем коротких волос, не длиннее ослиной шерстки. Вся эта затея с купанием и стиркой казалась Уолту достаточно унизительной, прикосновение руки Квинта к его ягодицам смутило англичанина не меньше, чем самого Квинта, так что теперь он обрадовался возможности сквитаться.
– Ах ты, негодяй! – воскликнул он. – Ты же священник, священник-расстрига, трепаный монах!
– Да, – ответил Квинт, обернувшись к Уолту и прищурившись. Солнце било в глаза. – Я был монахом. Вот насчет трепаного ты зря: я тебе уже говорил, это не по моей части.
Уолт покраснел.
– Я не имел в виду... наши ребята в Англии все время так говорят.
Квинт воспользовался минутным преимуществом и продолжил контратаку, стараясь отвлечь внимание Уолта от своей тонзуры и всего, что с ней связано.
– А твоя татуировка? Весь разрисован, и руки, и ноги, и грудь. По-твоему, культурные люди ходят в таком виде?
Вынырнув из воды, Квинт ткнул пальцем в Уолта, не дотрагиваясь, однако, до его тела.
– Тут дракон, там орел, свиток с надписью «Гарольд правит, все хорошо», кинжал, еще один кинжал, с крылышками, а внизу что-то не разберу – это руны, да? Что тут написано?
– «Храбрый побеждает». Мне ее сделали в Херефорде.
– А тут – «У. Л. Э.». Это как понимать?
– «Уолт любит Эрику».
– Забавно. Кто такая Эрика?
– Не твое дело. Квинт, какого черта ты сделался трепаным монахом и ударился в бега?
Квинт наклонился, пощупал разложенную на берегу одежду, по-прежнему уклоняясь от ответа.
– Не высохла еще, – пожаловался он. – Давай пока поедим, а когда высохнет, пойдем дальше.
Он вытащил из мешка какую-то рухлядь, порылся, разыскивая что-то, и принялся браниться на греческом, латыни и прочих известных ему языках. Уолт понял только, что пропали остатки еды и золотая монета, а то и две. Квинт давно не пересчитывал деньги и не помнил в точности, сколько их должно было быть.
– Лиса? – предположил Уолт. Им пришлось идти натощак, и Квинт явно злился. – А может, бобр? Видал я наглых бобров на реке Стаур, возле Иверна, откуда я родом.
– Нет, это она. Бесстыжая бабенка.
– А как же нимфа, тоскующая в чаще?
Квинт остановился, вынудив и Уолта замедлить шаг, обернулся и погрозил ему пальцем.
– Уолт! – произнес он, сощурив голубые глаза и насупившись. – Ты мне нравишься, но иногда тебе лучше помолчать!
Уолт только плечами пожал. Они пошли дальше и с милю отшагали в молчании. Идти приходилось то вверх, то вниз, через леса и возделанные поля. Там и сям овцы и козы щипали невысокую пожухлую траву, тянулись к нижним веткам деревьев. Если скот приближался к пшеничному полю, присматривавшие за стадом мальчишки принимались орать и швыряться камнями. Наконец путники добрались до невысокого холма с пологим склоном и увидели примерно в двух милях впереди трущобы предместья, дальше – крепостные стены из кирпича, а над ними – едва различимые на таком расстоянии высокие крыши и купола.
– Никея, – возвестил Квинт. – Колыбель современного христианства. Здесь эта вера утвердилась семьсот лет назад.
– Родина Господа нашего Христа, а стало быть, и нашей веры – Вифлеем. – Уолт постарался сказать это не слишком резко, чтобы вновь не обидеть Квинта.
– Изложи мне обстоятельства, сопутствовавшие зачатию и рождению Господа нашего, как ты их разумеешь. – Теперь уже в голосе Квинта отчетливо слышалась ирония.
– Это всякий знает, – ответил Уолт твердо. – Меня наставляла в вере мать, а она была хорошая женщина, мудрая и благочестивая, а еще приезжал священник из Шефтсбери, он учил нас и готовил к причастию.
– Ну, выкладывай.
– Святой Дух явился Деве Марии в образе голубя, она зачала и родила Сына, который и есть Иисус, Господь наш и Спаситель. Ведь так?
– А кто послал голубя? От кого он, так сказать, исходил?
– От Бога-Отца.
– А какой Он?
– Я видел много икон. Он восседает на троне на небесах, у Него белая борода. – Уолт попытался припомнить еще что-нибудь. – А в храме Премудрости Он был без бороды.
Тропинка, по которой они шли, слилась с проезжей дорогой из Никомидии и Константинополя в Никею. Уолт и Квинт оказались среди оживленного движения: мимо них проходили верблюжьи караваны, отары овец, которых гнали в город, чтобы наутро продать на рынке, громыхали телеги, груженные фруктами и овощами, проскакал отряд легковооруженных всадников, тяжелые доспехи везли следовавшие за ними мулы. Прикрыв глаза, не обращая внимания на шум и суету, Квинт забубнил на монашеский лад:
Почтим единого Бога в Троице и Троицу в Единстве,
Не смешивая лиц и не разделяя сущности.
Ибо иное лицо у Отца, иное у Сына, иное у Духа Святого.
Не сотворен Отец, не сотворен Сын, не сотворен и Дух Святой.
Непостижим Отец, непостижим Сын, непостижим и Дух Святой,
Вечен Отец, вечен Сын, вечен и Дух Святой,
Впрочем, не трое вечных, но один вечный,
Равно как не трое непостижных, не трое несотворенных, но один непостижный, один несотворенный...
Не вытерпев, Уолт перебил его.
– Что за чушь? – вскричал он.
– То-то и оно. Не слишком похоже на Бога-Отца в небесах, Духа в виде голубином и Младенца в яслях. Трудно даже представить себе три более несходные, отнюдь не «нераздельные» сущности.
– Так что ты сейчас говорил?
Квинт повел рукой, указывая на крепостные стены – до них было уже не более мили.
– Здесь, – объявил он, – в лето Господне триста двадцать пятое новообращенный император Константин созвал на совет всех епископов и учителей Церкви.
– Зачем?
– Прежде всего ты должен понять, что для Константина принятие христианства было политическим актом. Свыше половины его подданных сделалось к тому времени христианами, и это были самые достойные люди – труженики, законопослушные граждане, включая и значительную часть армии. Но оставалась загвоздка: хотя христианская вера объединяла столь многих людей, сама Церковь была разделена. Константин мечтал о мире и спокойствии, о согласии всех христиан. И вот он собрал ученых мужей и велел им сесть, и подумать, и не прекращать трудов, пока не придут к единому мнению. Ох, как же хочется есть и пить!
Они подошли к северным воротам, прокладывая себе путь вдоль ряда постоялых дворов и забегаловок, где люди на скорую руку перекусывали мелко порубленным, обжаренным на шампуре мясом, которое заворачивали в тонкий слой теста и густо поливали соусом из анчоусов. Иные предпочитали плоские круглые лепешки, запекавшиеся с начинкой из лука, чеснока, маслин и опять-таки с соусом из анчоусов. Их подавали, нарезав треугольниками. Квинт купил по две лепешки каждого вида и доверху наполнил кожаную флягу красным вином. В кошельке, висевшем у него на поясе, не хватило медяков, и Квинту пришлось пошарить в поклаже, чтобы расплатиться.
– Сука! – пробормотал он. – Уверен, она прихватила не только наш завтрак, но и пару золотых монет.
Наконец он откопал червонец, и продавец протянул ему лепешки с мясом и пригоршню медяков.
У ворот собралась небольшая толпа, радостно глазевшая на бродячих артистов: один из них глотал огонь и вновь изрыгал пламя, второй бренчал на расстроенной лютне и в такт дребезжащим аккордам пел надтреснутым голосом грустную песенку о том, что все ответы уносятся ветром. Квинту ни то, ни другое зрелище не приглянулось. Чуть в стороне от дороги в тени городской стены был оборудован небольшой гимнастический зал под открытым небом, где юноши состязались в борьбе, сражались на деревянных мечах, метали копья, поднимали тяжести. Путники устроились на невысоком травянистом холме, откуда они могли наблюдать за упражнениями юнцов.
Набив рот хлебом и мясом, отирая соленый коричневый соус, Квинт продолжал ученый доклад о Никейском соборе.
– Труднее всего было примирить ариан – их возглавлял некий Арий – и сторонников Афанасия, весьма смышленого молодого человека. Это он составил «Символ Веры», который я только что процитировал. Наиболее ожесточенные споры вызывал Сын Божий. Дай-ка сюда вино.
Квинт привычным жестом поднял флягу и, легонько надавив, направил себе в рот винную струю, ловя ее на лету языком, как собака лакает струю воды или молока.
– Уф, полегчало. Арий утверждал, что Сын Божий потому и зовется Сыном, что Он создан Отцом, то есть некогда Отец существовал, а Сына еще не было. Афанасий возражал: Отец – Бог, и Сын – тоже Бог, и оба нетварны. Константину вообще-то ближе было суждение Ария (он во всем любил порядок), однако он согласился с решением Собора и поддержал Афанасия.
– Но какое отношение это имеет к главному?
– А главное – у нас что?
– Рождество Господне, Распятие, Воскресение, искупление грешников.
– Да никакого. Зато единая Церковь стала союзницей единого государства, и всевластное государство получило возможность вмешиваться в нашу жизнь в любой момент и по любому поводу. Пошли, надо найти гостиницу.
– А денег хватит?
Квинт приостановился.
– Может, и нет. Что ж, добудем где-нибудь. Одно дело – ночевать в лесу, другое – на улице. Там нас ограбили, а здесь, поди, и глотку перережут. – Квинт вытер руки о большой лист каштана, который служил ему салфеткой, смял лист и отбросил в сторону. – Дай-ка еще вина. Нужно избавиться от скованности.
– Что-что?
– Разгуляться, распоясаться и вволю повалять дурака.
Они вернулись к широким северным воротам и пробились сквозь толпу. Зрителей теперь развлекал только один актер, высокий, худощавый, с черными волосами, с аккуратной бородкой, не скрывавшей глубоких морщин, которые сбегали от высоких скул к уголкам рта и придавали его лицу безутешно-меланхолическое выражение. В глазах застыли боль и усталость. Уолту показалось, что этого человека он уже видел, вот только не мог вспомнить – где. Может быть, встретился с ним случайно, когда скитался по Европе, но воспоминания об этом времени сделались расплывчатыми, похожими на сон.
Этот человек был фокусником. Старуха в переднем ряду зрителей держала в руках корзинку с фруктами, поверх которых лежало три яйца. Фокусник взял одно и тут же показал толпе пустую руку, а другой рукой выхватил яйцо откуда-то из воздуха, выпустил его – хрупкий белый шарик упал к ногам старухи и раскололся. Старуха завопила, но фокусник указал ей на корзину. Она глянула – там было уже четыре яйца вместо прежних трех.
Тем временем Квинт остановился в нескольких шагах от зрителей, передал Уолту заплечный мешок, посох и шляпу, сделал стойку и прошелся на руках.
Фокусник в ответ разрезал бечевку на три части, сунул их себе в рот и тут же вытянул обратно целую веревку. Уолт припомнил слова о Троице в Единстве и Единстве Троицы. Если подобное чудо под силу шуту, потешающему прохожих у городских ворот, тем более оно подвластно Богу.
Странное дело: такое же сопоставление пришло на ум кому-то еще в толпе. Послышались вопли: это-де кощунство. А впрочем, ничего удивительного: этот город семьсот лет славился своей дотошностью в богословских вопросах. Обвинение выкрикнул тощий, злобного вида косоглазый человечек, народу он был хорошо известен: в толпе заулюлюкали, окликая его по имени. Человечек выругался и затрусил прочь.
Квинт сделал кувырок назад, прошелся колесом, подпрыгнул, выполнил два полных оборота в воздухе и, попытавшись сделать шпагат, шлепнулся на землю. Он явно ушибся, даже был оглушен падением. Кроме Уолта, на эти акробатические номера никто не обращал внимания, за исключением только что подошедшей женщины. Бросившись на помощь другу, Уолт едва не столкнулся с ней. Выше среднего роста, волосы – рыжие от природы или крашенные хной – уложены в высокую прическу, скрепленную золотой заколкой, и накрыты шелковым платком изумрудно-зеленого цвета. На шее золотое ожерелье, поверх белого шелкового платья со складками накинут ярко-синий плащ, на ногах красовались золотистые туфельки. С виду знатная дама; странно, что она явилась сюда без свиты. Помогая Квинту подняться и справляясь, не расшибся ли он, Уолт почувствовал, как женщина исподтишка рассматривает их обоих, и отчего-то ему сделалось не по себе.
А печальный фокусник тем временем продолжал развлекать толпу, предупредив зрителей, что их ожидает еще одно, последнее увеселение, после чего он намерен обойти их с сумой, и ежели им понравилось представление, – а он от всей души надеется, что понравилось, – они будут так добры бросить в мешок монетку, чтобы нынче вечером у него была еда и кров. Услышав эти слова, толпа тут же рассеялась. Актер погнался за неблагодарными, схватил какого-то старика за рукав, заорал, окликая своих зрителей, да так громко, что все невольно обернулись. Запустив руку за шиворот просторной блузы, фокусник что-то нащупал на спине старика, потянул и извлек... голубя, красивого белого голубя. Подбросив птаху в воздух, он отпустил ее на волю.
– Смотрите, – воскликнул фокусник, – вот вам голубь, исходящий от отца. Ведь ты же отец, да?
– Даже дедушка, – гордо отвечал старик.
Легко и плавно кружась, голубь устремился ввысь, и вот он уже парит над городскими стенами, и все взгляды обращены ему вослед, а тем временем в толпе шустрит мальчишка, срезая у зевак кошельки. Голубь уже почти скрылся из виду.
И вдруг голубь стремглав ринулся вниз, он не летел, а падал, порой приостанавливаясь в своем падении, словно его подшибли стрелой, и то кружился беспомощно, то как будто оправлялся, а потом вновь летел вниз, и наконец...
Тут все заметили девушку, сидевшую на низком пригорке под гибкой пальмой. Черноволосая, красивая, одетая в синее платье с капюшоном, целомудренно укрывавшим голову. Голубь спустился к ее ногам, вспорхнул на колени и принялся ворковать – «гули-гули» – а девушка ласкала его, гладила по головке, все теснее прижимая к себе, словно хотела укрыть в своем лоне.
Кое-кто из зрителей захлопал, некоторые даже кинули монетки в мешок фокусника, но большинство сообразило, что дело нечисто, и бросилось врассыпную. Величественная дама с рыжими волосами, одетая в синий плащ, ушла одной из последних.
Те, кто поспешил уйти, оказались правы: послышался стук копыт, взвилась пыль, в разбегавшуюся толпу врезались четыре закованных в броню всадника. Двое спешились, швырнули поводья товарищам и схватили фокусника. Квинт с яростным воплем прыгнул стражнику на спину, обхватил его за шею, пытаясь повалить, но тут один из воинов развернул коня и взмахнул мечом над головой Квинта. Уолт, метнувшись вперед, успел закрыть друга своим телом, и удар – к счастью, не лезвием, плашмя – пришелся ему по лицу. Он почувствовал боль, услышал грохот страшнее раскатов грома, увидел перед собой яркий – ярче солнца – свет и упал. Тьма окутала его мягким покровом.
Уолт пришел в себя, когда на лицо ему полилась холодная вода из фляги Квинта, но не узнал склонившегося над ним человека. С трудом сосредоточив взгляд, он начал различать черные сросшиеся брови, дерзкий носик и тревожную улыбку. Та самая девушка в синем. Голова его покоилась на коленях мальчика, который вытаскивал или срезал кошельки у зазевавшихся зрителей.
– Что произошло? – спросил Уолт. Голова шла кругом, во рту пересохло, щека и ухо страшно болели от удара, но все это мелочи по сравнению с тем, что выпадало на его долю в прошлом.
– Отец наш... («Который на небесах», – бездумным эхом отозвалось в голове Уолта). Наш отец в тюрьме, и твой друг тоже.
Это сказал мальчик.
– Я шел за ними, – добавил он. – Тюрьма рядом, сразу за воротами.
– Что теперь будет?
– Утром их будут судить. В лучшем случае за нарушение общественного спокойствия, за нападение на стражника и так далее, но, боюсь, всплывет обвинение в кощунстве.
– Папочка такой глупый! – воскликнула сестра, и голос ее задрожал от слез. – Ему кажется, он придумывает очень ловкие штучки, а на самом деле он каждый раз попадает в беду.
Уолт поднялся, опираясь рукой на плечи мальчика, девушка тоже подала ему руку, и они повели его прочь от ворот, на широкую дорогу, где толпились торговцы, предлагавшие готовую пищу, и стояли лотки с хлебом и фруктами. В сумерках тени удлинились, возле некоторых прилавков зажглись факелы или масляные лампы. Торговля шла бойко, там, где готовили мясо, вился, поднимаясь к небу, ароматный дымок.
– Куда мы идем? – спросил Уолт по-английски, стараясь отчетливо выговаривать каждое слово.
– В гостиницу, где мы остановились. Неплохая гостиница. Можешь лечь сегодня на папиной кровати.
Дети объяснялись на смеси английского и нормандского наречий, вставляя обиходные латинские и греческие слова, когда других не хватало. Несмотря на звон в распухшем ухе и гомон большой улицы, Уолт понимал почти все. Девушку звали Аделиза, мальчика – Ален. На глаз Уолт дал бы ей четырнадцать, ему – двенадцать лет.
Гостиница размещалась в двухэтажном кирпичном здании, оштукатуренном и побеленном, с высокими воротами, в которые можно въехать верхом. За воротами тянулся просторный двор, пятьдесят шагов в длину и столько же в ширину, с колодцем посередине. Большую часть нижнего этажа занимала конюшня, тут же помещался и трактир, тесно уставленный столами и скамьями. Там уже собралось множество мужчин и несколько женщин – потаскушки и танцовщицы. Они пили, пели, перекрикивались хриплыми голосами.
Ален пошел взглянуть на лошадь и мула и убедиться, что их напоили и накормили, а Аделиза повела Уолта по лестнице наверх, на небольшую деревянную веранду, скорее даже балкон, крытый красной черепицей. Открыв узкую дверь, они оказались в комнате, где дети жили вместе с отцом.
Тесная комнатка с единственной деревянной кроватью, на кровати – набитый соломой матрас да изношенное одеяло. Еще два матраса лежало на полу. Свет проникал через маленькое окошко. На день его закрывали от жары, но, едва войдя, Аделиза распахнула ставни.
У стены стояло пять больших седельных сумок, на полу валялась кое-какая одежда и обувь. Аделиза уложила Уолта на кровать.
– Скоро вернусь, – пообещала она, погладив прохладной белой рукой его лоб.
– Куда ты идешь?
– Принесу воды и повязку на твою рану.
– Простая царапина.
– Тебе не видно. Самая настоящая рана, глупенький. – Она легонько коснулась его плеча и ушла.
Уолт осторожно ощупал скулу и вздрогнул от боли, дотронувшись до уха. На щеке запеклась густая, еще влажная корка крови. Задние зубы плохо держались в деснах после такого удара, по меньшей мере четыре из них начали шататься. Уолт спустил ноги с кровати, намереваясь встать и поискать зеркало или что-то подобное ему, но тут накатила дурнота, пришлось упереться рукой в стену и наклониться вперед, чтобы голова свесилась вниз. И тут взгляд его упал на один предмет, стоявший у стены и скрытый дорожной сумкой – вот почему он не заметил его прежде. Теперь в глаза ему бросился блеск перламутра и полированного сандала, выложенного золотом. Лучи света скользили вверх и вниз по двенадцати вырезанным из кишок струнам. Уолт отодвинул сумку и посмотрел повнимательней.
Перед ним стояла арфа, самая большая, какую он видел в жизни. Уолт тотчас же узнал ее. Корпус, хранитель звука, был не менее двух футов в длину, внизу расширялся до девяти дюймов в поперечнике, и глубина тоже составляла девять дюймов. Словно маленький кораблик, арфу выстроили из планок твердого, выдержанного дерева, которые крепились к невидимой снаружи раме с помощью медных гвоздиков. Вся поверхность была инкрустирована перламутром и сусальным золотом. Шейка из темного дерева, отполированного до блеска (и, видимо, настолько твердого, что его нельзя было выложить перламутром, хотя и удалось проделать отверстия для колков, на которых крепились струны), поднималась вверх почти на два фута.
Так вот кто этот фокусник, из-за которого Квинт заключен в темницу, а сам Уолт едва не остался без головы. Когда он впервые увидел этого человека – три, четыре года назад? И где – в большом зале Руана? Нет, в Байё. Он играл на арфе и пел на пиру для Вильгельма, герцога Нормандского, и Гарольда, графа Уэссекса. Что же он пел? Ах да, «Песнь о Роланде».
Но как же так? В субботу четырнадцатого октября 1066 года тот человек одним из первых пал под ударами боевых топориков. Уолт собственными глазами видел, как он рухнул на землю. Тайлефер, «Острое железо», менестрель, маг, шут, жонглер герцога Вильгельма, известный всему западному миру как величайший затейник своей эпохи. И спустя два года он зарабатывает себе на хлеб, кривляясь на площади малоазиатского города?
Голова Уолта кружилась. Он опустился на постель, потер глаза, пытаясь вызвать другой образ – не певца и воина, павшего с окровавленным лицом на холме битвы, а того, кто пел и играл на арфе в большой пиршественной зале за год до рокового сражения. Он тоже был темноволос, крепко сбит, но, как помнилось Уолту, осанка у него была горделивей и лицо не столь печальное, без нынешних глубоких морщин. Уолт слегка покачал головой – сильно не мог, слишком больно. Арфа та самая, сомнений нет. Двух таких не найти во всем христианском мире.
А что они делали в Байё, Гарольд и восемь его ближних слуг, восемь телохранителей, последний, надежнейший оплот эрла? Уолт снова покачал головой. Была на то причина, была, то ли приказ короля, то ли какое-то обстоятельство, касавшееся самого Гарольда. Теперь уже не вспомнить, как это получилось.
Он уснул, очнулся ненадолго, когда вернулись Аделиза и Ален. Мальчик приподнял ему голову, девушка смазала лицо елеем и медом, потом обмыла водой и напоила Уолта разбавленным вином.
По приказу короля? Какого короля? Ну, конечно же, Эдуарда Исповедника. Это он послал их в Нормандию, сообразил Уолт, вновь проваливаясь в сон.