Девушка была так прекрасна, что Уолт на какое-то время забыл, кто ее отец. Муслиновое платьице, единственная ее одежда, если не считать жемчужных нитей в волосах, просвечивало насквозь, и даже в тусклом свете раннего утра Уолт различал все изгибы юного тела, невысокие холмики девичьих грудей, тенистую ложбинку между ягодицами, а когда она поворачивалась – легкий, совсем еще редкий пушок между бедрами, особенно если Аделиза перемещалась так, чтобы оказаться чуть сбоку от маленького окошка в солнечном луче. Перебирая струны, похлопывая ладонью по деке, чтобы подчеркнуть ритм, Ален извлекал из арфы капризную, то печальную, то радостную мелодию, как нельзя лучше соответствовавшую артистическому, умышленному эротизму танца.
Уолт поднял голову и тут же снова откинулся на подушки. Боль пронзила скулу, несколько зубов с этой стороны было разбито. Он судорожно вздохнул и вскрикнул от боли тонким, жалобным голосом. Арфа тут же умолкла, Аделиза присела возле него, широко разведя ноги, муслиновая юбка вспорхнула вокруг ее тела и тоже опустилась на пол. Она вплотную приблизила лицо к его лицу, длинные волосы девушки упали Уолту на лоб, он увидел перед собой маленькие груди цвета меда. Груди были крепкие, но сейчас, когда Аделиза так низко наклонилась, они слегка обвисли, оказались тяжелее, чем думалось, когда она высоко держала их в танце. На шее Аделизы виднелась маленькая родинка.
– Дружочек! – шепнула она. – Как ты себя чувствуешь? Мы все сделаем, чтобы тебе полегчало. Ты и твой товарищ такие добрые, такие храбрые. Вы пытались спасти папочку.
Вовсе я не собирался выручать твоего папочку, подумал Уолт. Я бросился на помощь Квинту. Перегнувшись через край кровати, Уолт выплюнул комок спекшейся крови и слюны с осколками зубов и капельками гноя. Вновь зазвучала арфа, и Аделиза принялась вертеться, изгибаться, вытягивая шею, делая томные глаза, приподнимаясь и покачиваясь на носочках, видневшихся из-под подола платья. На лодыжках позвякивали крошечные серебряные колокольчики.
Вот уже два года (или больше?) с того лета перед последней битвой желание тревожило Уолта разве что в смутных снах, о которых он тут же забывал. Сквозь запекшуюся кровь и боль он с трудом выговорил:
– Твой отец знает про эти танцы?
Она капризно надула губки, слегка отвернулась.
– Разумеется, знает. Он сам меня научил.
– Он тебя учил?
– Да. Мы едем на Восток, где мужчины платят большие деньги, чтобы посмотреть на такое искусство. Это будет хорошая прибавка к тому, что заработает отец.
Да уж, дьявольские фокусы ее папаши!...
Ален прислонил арфу к стене. Она издала напоследок приглушенный стон, словно печалясь, что не понадобится больше.
– Надо собираться, – предупредил он. – Примерно через час папу и твоего друга поведут на суд.
Этот мальчик, тонкий, но высокий – ростом он догонял сестру, – отличался от Аделизы более светлой мастью, и характер у него был тише, спокойнее, не такой бойкий и легкомысленный, как у сестры. В толпе, на представлении, Ален вовсе не привлекал к себе внимания, публику развлекали Тайлефер и Аделиза, однако теперь он, хоть и младший годами, брал руководство на себя.
– Животных и поклажу мы оставим здесь, пойдем пешком, – распорядился Ален. – Поглядим, как все обернется. Уолт присмотрит за вещами.
Уолт попытался сделать шаг, обеими руками схватился за голову и чуть было снова не рухнул на постель.
– Нет, нет! – запротестовал он. – Я тоже пойду. Я нужен Квинту.
Ален пожал плечами.
– Ладно, тогда запрем все понадежнее. Пошли. Времени у нас в обрез.
Аделиза пока что стянула через голову муслиновое платье и стала обливаться водой из кувшина, который она с вечера наполнила колодезной водой. Вода стекала в глубокую сковороду, предназначенную, вероятно, для приготовления ужина на большое семейство.
Со двора доносились возгласы погонщиков и конюхов, ржание и рев вьючного скота, стук копыт по камням. Караван готовился покинуть город, но Уолт, хотя шум, предвещавший скорый отъезд, тревожил его, не мог оторвать глаз от девушки.
– Нечего подсматривать, – проворчала она, быстро натягивая на себя тусклую бесформенную одежду из хлопка и убирая волосы под капюшон.
Аделиза распушила брови – теперь казалось, будто она их никогда не выщипывала и не причесывала – и преобразилась в такую скромницу, ну прямо монашка. Куда подевалась гурия, которой она была только что, куда подевалась Приснодева, которую Аделиза изображала накануне? Перед Уолтом стояла простая деревенская девчонка, собравшаяся пойти в город на рынок. Ален тем временем вышел и вернулся с тремя горячими, только из печи, лепешками и с кувшином молока. Уолт не смог разжевать хлеб, пока Аделиза не посоветовала размочить его в молоке.
Здание суда было построено еще до Никейского собора, а потому в его центре располагался атрий под открытым небом, окруженный портиками с коринфскими колоннами. Мрамор там и сям отваливался, обнажалась кирпичная основа, а черепичная крыша проросла сорняками.
Огромные стаи ласточек, летевшие из степей по ту сторону Черного моря, усеяли весь верх здания и, смешавшись с многоголосыми птичьими семействами, поселившимися здесь раньше, подняли столь пронзительный крик, что с трудом можно было расслышать речи людей.
Уолт и дети Тайлефера слились с толпой во дворе. Судьи и писцы собирались в дальнем портике. Некоторые судьи носили предписанные обычаем мантии, похожие на тоги римских магистратов, чьи барельефы, лишившиеся за прошедшие века носов, рук или ног, украшали фронтон здания. Посреди своих помощников стоял верховный судья, приземистый, толстый, лысый. В отличие от каменных собратьев, взиравших на него сверху, у этого носик был пуговкой, а глаза косые. Председатель сопел и пыхтел и спешил как можно скорее закончить заседание. Его ждали дела поважнее – например, бани.
Зазвенел надтреснутый колокольчик, тюремные стражи, гремя доспехами и бряцая мечами, вывели два десятка заключенных, в цепях и наручниках. Мальчишку, укравшего накануне утром на рынке цыпленка, уличили с помощью свидетелей, приговорили к порке и отвели в соседний двор. Через минуту послышались удары тростью и вопли воришки, неотличимые от пронзительного крика ласточек. Нищему, который прикидывался безногим, отрубили три пальца. Рыботорговец, подсунувший покупателям тухлую макрель, на полгода лишился лицензии.
Публика в основном состояла из свидетелей и родственников обвиняемых, после рассмотрения каждого дела толпа редела, и к тому моменту, как вызвали Тайлефера и Квинта, во дворе оставалось всего с полдюжины зрителей, включая Уолта, Аделизу и Алена. Рядом с ними стояла та загадочная высокая рыжеволосая женщина в сине-зеленом переливчатом платье, надетом поверх белой шелковой рубашки, и с изумрудно-зеленым шелковым шарфом на голове, которую Уолт заметил накануне, перед арестом Квинта и Тайлефера.
После ночи, проведенной в темнице, обвиняемые выглядели не так уж плохо. Внимательно всмотревшись в Тайлефера, Уолт убедился, что это тот самый человек, который вынудил его господина дать опрометчивую, но тем не менее нерушимую клятву. Ярость и жажда мести вскипели в англичанине.
Первым перед судьей предстал Квинт, обвиняемый в нарушении общественного спокойствия, нападении на представителя власти и сопротивлении при аресте. Квинт откашлялся, одной ногой оперся на нижнюю ступеньку цоколя колоннады, неуклюже дотронулся скованными руками до края кожаной шляпы с широкими полями и произнес в свою защиту такую речь:
– Не стану отрицать свою попытку заступиться за человека, который за последние двенадцать часов или около того сделался для меня одним из самых близких и почитаемых друзей...
«Близких и почитаемых»! Этот прожженный плут, если не шарлатан, этот приспешник самого Дьявола!
– Однако, поскольку ни один из его поступков не казался мне предосудительным и поскольку мое поведение можно счесть опрометчивым и необдуманным, но отнюдь не предумышленным, я прошу вас принять в рассмотрение не те физические действия, к которым побудил меня рассудок, но то, что Стагирит[55] в «Никомаховой этике» именует «наклонностью души». Так, в книге пятой, глава...
– Берегись, сакс, ты впадаешь в ересь британца Пелагия[56], чьим излюбленным речением было «Если должен, могу», отрицавшее Благодать Господню, – предупредил его судья, судя по рясе и смахивавшему на гриб головному убору – клирик. Тощее красное лицо этого священнослужителя ясно говорило о том, что постоянные запоры отнюдь не способствуют смягчению нрава.
Светский судья, чьи глаза глядели в разные стороны и потому могли отличить истину от лжи, перебив своего коллегу, отчетливо и язвительно произнес приговор:
– Виновен по предъявленным статьям. – Последние два слова он намеренно выделил. – Штраф двадцать серебреников и покинуть пределы города до наступления вечера, возвращаться запрещено. Следующий!
– Ваша честь, прошу вас... одно слово.
– Что еще? Покороче и без кощунства – это в твоих же интересах.
– Ваша честь, я не могу уплатить двадцать серебряных монет. У меня осталась только горсть медяков. Видите ли, на пути в Никею меня ограбили...
– Шесть недель в городской тюрьме, затем покинуть пределы города. Следующий!
– Ваша честь! – глубоким, медоточивым голосом заговорила высокая дама с рыжими волосами. – Я уплачу за него штраф и прослежу, чтобы до захода солнца он уехал из города.
Взгляды немногочисленных зрителей устремились на нее, но рыжеволосая дама поднялась, прямая и гордая, как королева, и удалилась.
– Следующий! – рявкнул председательствующий, и к нему подтолкнули Тайлефера.
Жонглера обвиняли в богохульстве. Пять свидетелей описали фокусы с веревкой, которая то разваливалась на три куска, то вновь являла единство трех частей, а главное, они рассказали, как фокусник в непристойной и двусмысленной манере изображал непорочное зачатие Девы от Святого Духа, принявшего образ голубя. Судья-клирик произнес довольно пространную речь, цитируя Святое Писание и тексты Святых Отцов. Все аргументы сводились к тому, что подобного рода представление, несомненно, было кощунством. Тайлефер не защищался, он только плечами пожал да криво усмехнулся.
– Виновен по предъявленным статьям!
Судьи сблизили головы, на этот раз явно верховодил священнослужитель. Несколько минут они совещались. Аделиза схватила Уолта за левую руку, стиснула ее, сжимая все крепче. Краска отлила от ее лица, девушка кусала губы, ногти ее все глубже впивались в ладонь Уолта.
Судьи слегка отодвинулись друг от друга, чинно сели рядом. На лице клирика проступило ликование, почти блаженство. Председательствующий поднялся и шагнул вперед.
– Распять его! – рявкнул он. – За час до заката нынче вечером!
Уолт испытал миг торжества, но, к его удивлению, Аделиза выпустила его руку, подняла голову, и на ее лице тоже засияла улыбка.
– Как я рада! – воскликнула она. – Распятие – это у папочки здорово выходит. Я все боюсь, что однажды они додумаются его обезглавить. Вот тогда папочке и правда придется туговато.
Стражники дернули цепь, заставив Тайлефера стронуться с места, но фокусник еще не закончил представление: подняв скованные руки, он сдвинул шлем с головы ближайшего солдата; из-под шлема выпорхнули два белых голубя, они взмыли вверх, точь-в-точь как давешний, полетели вслед за Аделизой – девушка уже шла к выходу, – закружились над ней и опустились ей на плечи.
Когда она вышла на галерею, с архитравов и фризов вспорхнули еще четыре голубя и присоединились к первым.
Сердце Уолта дрогнуло и потянулось к Аделизе. Как бы твердо она ни верила в искусство отца, думал англичанин, ей с братом еще может понадобиться его помощь, а потому весьма расстроился, обнаружив, что Квинт и таинственная дама спешат отбыть из города. Помимо всего прочего, он никогда не видел казни на кресте, а тем более столь заслуженной казни.
Но, прежде чем отправиться к судебному приставу и уплатить штраф, дама обязала друзей поступить к ней на службу. Она заявила, что направляется в Памфилию, в город Сиду на южном берегу Малой Азии, и не желает расставаться со своими деньгами, пока Квинт не поклянется стать ее спутником и защитником, поскольку до сих пор она вынуждена была путешествовать одна. Разумеется, Уолт может присоединиться к ним. Дама брала на себя все дорожные расходы. Чуть позже она сообщила, что осталась вдовой и продолжает дело своего мужа, купца, торговавшего маленькими, но чрезвычайно редкими и ценными камнями и различными изделиями из них, геммами, камеями и тому подобным, которые приобретает в Италии, а продает в Самарканде, покупая на вырученные деньги ляпис-лазурь. Ее спутника и телохранителя несколько дней тому назад загрыз медведь.
Торопливо ведя своих новых слуг по городским улочкам, дама предложила им называть себя Теодорой[57], для них, дескать, она была даром Божьим. Они заглянули в конюшни, где уже дожидалась белая верховая лошадь для дамы и мул, купленный ею для Квинта. Бойко поторговавшись с барышником, рыжеволосая дама обзавелась еще и ослом для Уолта.
Уолт отвел Квинта в сторону.
– Я не могу сесть на осла, – пробормотал он.
– Почему, собственно?
– Это меня унизит.
– Садись на него и унизь осла.
– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.
Квинт покачался на каблуках, подергал свою кожаную шляпу за поля.
– Вон что, – протянул он. – Мы вспомнили о своем благородном происхождении, так, что ли? Ты бы в зеркало на себя поглядел.
Уолт осторожно коснулся запекшейся ссадины на щеке, взглянул на свою одежду, уже измазанную, а ведь только два дня назад ее стирал, но с тех пор ему пришлось поваляться в пыли, да и кровь на нее попала. Уолт ощутил в душе то чувство, которое давным-давно похоронил: стыд. Ему было стыдно.
– Ты ездил верхом после того, как лишился руки? – спросил Квинт.
– Нет.
– Так начни с нуля и проложи себе путь наверх.
Квинт повернулся к Уолту спиной и сосредоточился на собственных трудностях: судя по тому, как он карабкался на мула, он тоже не был мастером верховой езды: разве что не садился лицом в сторону хвоста, зато, чересчур задрав ногу, едва не перелетел через седло.
Теодора любовалась этим зрелищем с насмешливой улыбкой на полных губах, накрашенных так густо, что они утратили естественную форму. Убедившись, что оба надежно сидят в седле, она легонько коснулась бока своей лошадки гибким хлыстом, отделанным слоновой костью, и во главе своего маленького отряда выехала из конюшни, направившись к городским воротам. Только что нанятые «телохранители» неуклюжей рысцой поспешали ей вслед. Дорога вела в широкую долину, по которой текла река, бравшая начало в окрестных горах. Росшие рядом с водой редкие вечнозеленые дубы придавали долине сходство с парком.
Примерно в миле впереди путники увидели облако пыли, окружавшее тот самый караван, который часом ранее покинул город, выехав через дальние ворота. Прибавив ходу, они нагнали караван и перешли на шаг, что вполне устраивало Уолта, поскольку от тряской рысцы усиливалась боль в разбитых зубах и щеке.
Караван насчитывал около ста человек, включая женщин, детей и грудных младенцев, и около трехсот животных – в основном это были ослы и мулы, а также вереницы верблюдов, по шесть-семь животных в одной цепи. Процессию возглавлял осел, за ним следовал верблюд, на котором восседал проводник – старый, седобородый, но жилистый и державшийся очень прямо человек в длинных свободных одеждах из хлопка, в большом тюрбане, покачивавшемся, точно сигнальный фонарь на флагмане. Сыновья старика потребовали с новых попутчиков плату за покровительство и защиту.
Ветви дубов ежегодно обрубали, сжигая их на уголь, от низких стволов отходило не более двух-трех больших ветвей, раскинутых как руки. Эти деревья, похожие на странные распятия, напомнили Уолту о судьбе Тайлефера.
– Человеку, приговоренному к казни на кресте, не позавидуешь, – поделился он своими мыслями с Квинтом, стараясь не упускать из виду круп кобылы, на которой сидела Теодора. – Жаль детей, останутся сиротами. Но, признаться, у меня есть причины ненавидеть Тайлефера.
– За то, что он вынудил твоего Гарольда произнести какие-то там клятвы над парой высохших собачьих костей?
– А еще он вел нормандцев в бой, распевая «Песнь о Роланде».
– Это было искупление.
– Искупление?!
– Он сам покарал себя за то, что служил злу. Ведь он погиб в этом сражении.
– He погиб, как видишь. И вообще, что ты о нем знаешь?
– Мы с ним проговорили всю ночь напролет. Он умный человек и, на мой взгляд, хороший. Я рассказал ему о тебе, как ты служил Гарольду. Он просил передать тебе, что, на его взгляд, клятва почти не повлияла на исход событий, но в любом случае он сожалеет о своем поступке.
– Этим он не отделается! – Уолт не мог выразить свою мысль словами, хотя вполне отчетливо понимал, что клятва, вырванная обманом, кружила над полем битвы, как ворон, как падальщик. Никто из бойцов, ни с той, ни с другой стороны не забывал о ней, одних она лишала сил, других ободряла.
Квинт, кажется, догадывался о том, что происходило в душе Уолта.
– Знаешь, ведь эта клятва могла и Бастарда мучить, он же знал, что мошеннически вырвал ее у Гарольда.
– Не думаю. Ты просто не представляешь себе, что это за человек. Для него все средства хороши, а если пришлось пустить в ход хитрость – тем лучше, он еще и гордиться будет своим умом и коварством.
Квинт кивнул, соглашаясь.
– Может быть, ты и прав. Но поговорим лучше о Тайлефере. Прежний Тайлефер в самом деле погиб при Сенлак-Хилле.
– То есть как? Что значит – «прежний Тайлефер»?
– То и значит: придворный музыкант, богатый, всеми уважаемый артист умер. Он родился заново в облике бродячего фокусника. Ремесло как ремесло, куда лучше его прежних занятий. Достойнее и честнее быть бродячим фокусником, чем придворным льстецом. Он родился заново и поклялся следовать по стопам величайшего Фокусника всех времен, уподобившись ему и телом и душой.
Маленького ослика, такого низкорослого, что подошвы наездника касались бледной придорожной травы, приходилось понукать, пиная коленом в бок, чтобы шел побыстрее. Слабосильное животное все время отставало от других, а рысцой его гнать Уолт не мог, поскольку от тряски тут же обострялась боль в щеке и деснах.
– Ладно, на этот раз ему конец. И ты уж меня извини, если я скажу: и слава богу.
Они миновали равнину и спустились в ущелье, над которым нависали утесы, гораздо более высокие и обрывистые, чем в Чеддере, – больше Уолту не с чем было сравнить это место, он почти не запомнил расщелины в горах вдоль русла Рейна и Дуная, где побывал с год назад. Проносились красноклювые клушицы, свистом призывая друг друга. Там, где скалы омывались водой, росли изумрудный папоротник и большие голубые цветы. Над уступами, едва различимые в высоте, неспешно парили, описывая большие круги, орлы и стервятники.
Издалека донесся зов трубы, а потом грохот, от которого всколыхнулся воздух и задрожала земля. Неужто землетрясение? He похоже. Сыновья проводника помчались вдоль каравана, приказывая всем сойти с дороги, прижаться к скалам, а тем, кто остался на другой стороне, войти в обмелевшую реку. Прежде чем люди успели понять, что происходит, следовавшее в хвосте каравана семейство цыган было сброшено наземь, их пожитки втоптаны в грязь, упряжные мулы разбежались во все стороны: конный отряд влетел в ущелье и с ходу врезался в караван. Всадники были вооружены до зубов, предводители носили цилиндрические сплющенные наверху шлемы с плюмажем, каких Уолт никогда прежде не видел. По меньшей мере пять тысяч человек тяжелым галопом проскакали мимо, вздымая тучи пыли, сверкая до блеска надраенными доспехами. Стук копыт громом отдавался в узком ущелье. Посреди войска ехали знаменосцы, растягивая на двух шестах полотнище с именем Христовым.
– Кто это? Что за дьявол?!
Квинт обернулся к Уолту. Англичанин стал белый как мел, его била дрожь. Вид множества тяжеловооруженных всадников пробудил слишком болезненные воспоминания. Фриз даже забеспокоился, не забьется ли Уолт вновь в припадке, как несколько дней назад.
– Уверяю тебя, это не нормандцы, слышишь, не нормандцы. Думаю, это воины императора скачут навстречу вторгшимся в страну туркам-сельджукам.
Он пристально наблюдал, как Уолт борется с собой, как он выпрямляется, трясет головой, отгоняя тяжелые мысли. С презрительной гримасой англичанин снова взгромоздился на осла, свесив длинные ноги почти до земли.
Он поправляется, подумал Квинт. К нему вернулась наивная спесь дружинника, воспрещающая ездить на осле, он стойко пережил внезапную встречу с Тайлефером, совладал с воспоминаниями, которые пробудило появление всадников. Отчасти эти симптомы огорчили Квинта: от души желая своему другу выздороветь, он понимал, что, по мере того как Уолт будет становиться прежним, цельным Уолтом, он перестанет служить столь привлекательным объектом для изучения и сочувствия. Для настоящего интеллектуала, каковым считал себя Квинт, необразованный воин и мелкий землевладелец, с обычными для таких людей предубеждениями, не представлял особого интереса в качестве постоянного спутника и собеседника.
– А что это за город Сида, куда мы едем? – спросил Уолт.
– Насколько я понял нашу госпожу, это порт недалеко от Адалии. Она заверила меня, что там мы сможем сесть на корабль и добраться до Святой Земли. О, боже!
– Что случилось?
– Наша госпожа! Куда она подевалась? Мы потеряли ее из виду, когда мимо нас проезжали солдаты императора.
Они отыскали Теодору вблизи головы каравана в обществе еврейского купца и его семьи. По-видимому, Теодора легко нашла общий язык с этими людьми, как будто была знакома с ними раньше, во всяком случае, казалось, что у них много общего.
Обернувшись к Уолту и Квинту, она резко отчитала их за то, что они позволили себе отстать, и предупредила: если хотят и впредь пользоваться ее покровительством, они должны все время находиться рядом.
В Уолте нарастало подозрение: эта женщина торговала ляпис-лазурью, легко сходилась с евреями, и он был уверен, что ее рыжие волосы на самом деле – парик.
Еще два дня продвигался вперед караван, по утомительно петлявшей дороге, по ущельям и холмам, то вверх, к водоразделу, то снова вниз, уже по другую сторону. Караван проходил мимо деревень, мимо хижин, сложенных из нетесаных камней и жавшихся к невысоким крепостям. Из ворот выходили вооруженные люди, закутанные в шкуры горных животных, бородатые и усатые, словно викинги, но, в отличие от них, черноволосые. Они требовали пошлины, обычно товаром, а не деньгами – какой прок от денег посреди диких гор?
На ночь они останавливались в караван-сараях, не уступавших размерами иному собору, только на месте боковых приделов находились конюшни, а вверху, где полагалось быть церковным хорам, комнаты для постояльцев. Дважды на протяжении двух ночей подряд в этих караван-сараях жизнь Уолта и Квинта подвергалась опасности.
В первый вечер Теодора дала Квинту денег на покупку рубленой баранины и трех лепешек. Она велела раздобыть где-нибудь решетку, нажарить котлет и одну принести ей в комнату, которую дама сняла на галерее. Продукты Квинт купил у какого-то калеки. Разносчик обмотал культю правой ноги в рваные тряпки, его руки, особенно ногти, были черны от грязи, и, несмотря на решительность, с какой этот человек расталкивал более опрятных продавцов, Квинт предпочел бы не брать у него еду, однако Уолт из солидарности с увечным сказал: «Почему бы и нет? Ему деньги нужнее».
Они отнесли мясо в отведенный им сарай, разожгли соломенным жгутом несколько больших кусков угля, и вскоре на решетке зашипели котлеты, пуская сок и жир. Уолт занялся лепешками, но, едва надрезав одну из них, вскрикнул и выронил нож.
Огромная оранжевая многоножка, не запеченная в хлебе, а нарочно засунутая в готовую лепешку – ведь она была еще жива, хотя нож разрезал ее надвое – яростно извивалась, поднимая жесткую голову, угрожающе шевеля парой серповидных жвал, на кончиках которых уже выступили крошечные капельки яда. Услышав испуганный и гневный вопль Уолта, Квинт бросил решетку, вырвал у приятеля половину лепешки, швырнул на пол и изо всех сил вдавил подошву, пока не затрещали хитиновые осколки и животное не превратилось в месиво из множества ног и желто-коричневой жижи. Это существо в длину было не меньше раскрытой ладони взрослого человека, от кончика мизинца до кончика большого пальца.
– Укуси она тебя, ты почувствовал бы страшную боль, – выдохнул Квинт, – началось бы воспаление и гангрена, а потом – смерть.
– Торговец пытался убить меня! – вскрикнул Уолт.
– Или меня. Он не мог предвидеть, кто из нас будет резать хлеб.
– Что с остальной едой?
– Выбрось все. Пусть Теодора даст нам еще денег или обойдется без ужина.
– Но с какой стати он сделал это? Это не случайность.
– Стоит разыскать его. Поговорить.
Но, разумеется, торговец давно сбежал, и найти его не удалось.
На другое утро, уже в другом караван-сарае, сворачивая мешок, который они по-прежнему использовали по ночам как общую подстилку, Квинт обнаружил под ним большого тарантула, полосатого, обросшего волосами. Странно, как им удалось во сне не раздавить паука. Уолт подумал, что скорее всего в плитах, на которых они расстелили мешок, оставалась щель, однако, когда он отодвинул в сторону неплотно прилегавший камешек, отверстие показалось Уолту чересчур маленьким для такого гиганта, и норы там не было. Значит, чудовище не пряталось между камнями, чтобы выползти ночью. Откуда же оно взялось?
– Укус этой гадины заставляет человека танцевать, – заметил Квинт, взяв в руки сандалию и изо всех сил молотя по тарантулу. – Будешь плясать и плясать, пока не рухнешь замертво.
– Я буду? Или ты? – намекнул Уолт.
– Или я.
Раны на щеке Уолта гноились, челюсть распухла так, что лицо напоминало раздутый свиной пузырь, разрисованный ребенком, или доверху налитый бурдюк. И болело зверски, особенно во время еды.
На третий день около четырех часов пополудни они подошли к Дорилее, стоявшей на развилке двух дорог. Одна дорога вела на юго-восток, к древнему городу Иконию и дальше, к гаваням южного побережья, откуда корабли плыли на Кипр, в Левант и в Палестину. Это был важный торговый путь, однако он существенно уступал второму: то было начало Золотого Пути в Самарканд и далее в Катай. В Дорилее караван разделился надвое, многие купцы направлялись на край света за специями и шелками, надеясь выменять их на золото, янтарь, драгоценные камни и жемчуга. Как раз таким добром торговала и Теодора, но теперь она ехала не в Самарканд, а, как она сказала, домой, в Сиду, поскольку весь запас ляпис-лазури она уже продала оптовому торговцу в Никомидии.
Когда караван подошел к надежным городским стенам, сложенным не из кирпича, а из каменных блоков, Уолт и Квинт обратили внимание на троих людей, расположившихся под здоровенным старым вязом. Приблизившись к ним, Квинт и Уолт оторопели и вытаращили глаза от изумления; что до Уолта, то его даже холодный пот прошиб. Так и есть: вот упряжная лошадь и осел, оба нагруженные немалой поклажей, вот невысокий темноволосый печальный мужчина, прелестная девочка лет четырнадцати, мальчик на пару лет помоложе.
– Призраки! – пробормотал Уолт.
– Они отбрасывают тень, – возразил Квинт.
Друзья отделились от каравана, не обращая внимания на прозвучавший им вслед гневный и укоризненный оклик Теодоры. Спрыгнув с мула, Квинт принялся поочередно обнимать Аделизу, Алена и Тайлефера. Уолт медлил, пытаясь разобраться в собственных чувствах. Внезапный восторг, охвативший его при встрече, застиг Уолта врасплох, ему лишь с трудом удалось убедить себя, будто он вовсе не рад чудесному спасению Тайлефера. Высвободившись из объятий Квинта, фокусник смущенно пожал плечами, насмешливо сморщил нос и ограничился короткой репликой:
– Как видишь, я тоже воскрес на третий день.
– Неправда! – попрекнула его Аделиза. – Папочке бы все шутки шутить. На рассвете он слез с креста и к вечеру почти выздоровел.
И все же Тайлефер еще не вполне оправился, лицо его казалось даже более бледным и мрачным, чем прежде, новые морщины проступили на лбу и щеках, на руках еще оставались бинты, ходил он с трудом, опираясь на плечи своих детей. То, что он подвергся казни, не вызывало сомнений, но Тайлефер не собирался никому объяснять, каким образом он спасся да еще опередил их на пути в Дорилею.
Итак, караван разделился, меньшая часть его направилась на юг с другим проводником, низеньким круглолицым греком с огромными усами и щетиной на подбородке. Он повел своих спутников вокруг городской стены к караван-сараю, расположенному к югу от городских ворот. Здесь Теодора и ее новый знакомец расположились в удобных апартаментах на первом этаже, а всем остальным велели по очереди дежурить во дворе.
– Там разложили костры, и ночи пока не холодные, – заявила Теодора.
Неправда – потому-то и разложили костры, что в ту пору, после осеннего равноденствия, высоко в горах сразу после захода солнца всех начинал пробирать озноб. Два десятка путешественников собралось тесной кучкой у огня, передавая друг другу кожаные фляги с вином, то и дело подбрасывая в костер пахучие сосновые дрова, так что от ночного холода никто особо не страдал. Они жарили курятину над костром, насадив ее большими кусками на палки или ножи, и пили вино, Уолт, пожалуй, больше всех. Хозяин то и дело подливал во фляги и бурдюки из здоровенного бочонка. Вино выдерживали в бочке больше года, и оно сделалось крепким и немного терпким, темным, насыщенным.
Квинт и Тайлефер тут же погрузились в сложную богословскую дискуссию. Уолт, несколько обиженный тем предпочтением, которое бывший монах оказывал бывшему менестрелю, не прислушивался к разговору, тем более что эта парочка, похоже, продолжила спор, начатый ночью в никейской тюрьме, с того самого места, на котором им пришлось прерваться. Ничего не понимая в их рассуждениях, Уолт поневоле выбрал себе в собеседники винный мех, вмещавший две кварты. Так ему легче было перенести присутствие фокусника.
– За три дня нашего знакомства, – начал Квинт, вытирая горлышко очередной фляги и передавая ее дальше, – я наблюдал несколько твоих представлений, целью которых, очевидно, было пародировать учение Церкви и представить в глупом виде самые основы христианской веры. Ты передразнивал учение о единстве Троицы, Благовещенье, страдания и Воскресение Христа. Поневоле я задаюсь вопросом: зачем ты это делал?
Тайлефер, оторвавшись от фляги, пристально посмотрел на своего собеседника поверх горлышка довольно большого сосуда, который в мерцающем свете костра выглядел уж вовсе гигантским. Во взгляде фокусника мелькнуло подозрение: несмотря ни на что, Квинт мог все-таки оказаться агентом духовной полиции.
– Признаюсь, меня это потому заинтересовало, – поспешно продолжал Квинт, угадав его мысли, – что моя вера тоже подверглась чересчур тяжкому испытанию: слишком уж много нелепостей в этом учении. Мне всегда казалось, что утверждение Тертуллиана «Верю, ибо абсурдно» принадлежит к числу самых идиотских из всех идиотских благоглупостей Отцов Церкви.
Тайлефер сделал еще глоток, убедился, что фляга пуста, опустил ее и внезапно икнул, точнее, рыгнул. Сидевший рядом с фокусником погонщик, жирный коротышка, взял сосуд из его рук, перевернул, потряс и разразился бранью, смысл которой был вполне ясен, хотя он ругался на диалекте Памфилии.
Тайлефер обратил на него взгляд больших, нежных, исполненных сострадания глаз.
– Друг мой, – вкрадчиво сказал он, – пойди к колодцу и наполни доверху этот сосуд – в нем ты обнаружишь все, чего может пожелать разумный человек.
Погонщик, немного поколебавшись, поднялся на ноги и отошел. Квинт вопросительно приподнял брови, Тайлефер безмолвно пожал плечами, слегка выпятив губы.
Подвинувшись ближе к Квинту, тем самым окончательно отстранив Уолта от общей беседы, волшебник зашептал ему быстро, настойчиво, но даже в волнении не повышая голоса:
– На чем зиждутся догматы нашей религии? Иначе говоря, чем она так привлекает людей? Во-первых, она сулит человеку вечную жизнь, требуя взамен только одного: чтобы он поверил, будто он избран, отмечен Богом. Для человека, с присущим ему избыточным самомнением, поверить в такое совсем не трудно, а если тебе недостает самонадеянности, лазейка все-таки найдется: вечная жизнь обещана также смиренным и кротким. Далее, эта религия предлагает нам довольно разумные и вполне приемлемые этические правила, основанные на Десяти Заповедях, дополненных заветом любить Господа и друг друга, но в то же время наши наставники заявляют, что, как бы хорошо ты себя ни вел, важно не это, а принадлежишь ли ты к числу избранных.
– Вот это и стало для меня камнем преткновения! – воскликнул Квинт. – Вот почему еще в монастыре я сделался последователем британца Пелагия. Меня изгнали из ордена за то, что я пытался отстаивать его взгляды. Не хочу распространяться об этом, но меня объявили еретиком и собирались уже предать в руки светских властей. Я едва ускользнул.
Тайлефер охотно продолжил эту тему.
– Да и наш на редкость ученый судья, похоже, что-то заподозрил и тоже заговорил о Пелагии. Как это? «Если должен, могу»? Но Пелагий зашел еще дальше, а именно он учил, что человек обладает свободной волей и может самостоятельно, без помощи благодати, сделать выбор между добром и злом...
– Да, да, да! – горячо подхватил Квинт. Подобный энтузиазм весьма типичен для собеседников, наделенных интеллектом и притязающих на определенные познания в той или иной области, когда они, оседлав каждый своего конька, обнаруживают, что скачут бок о бок к уже ясной им обоим цели. – И разве тем самым Пелагий не возвратил человеческому роду то высшее достоинство, которым наделял его и Стагирит Аристотель, рисуя портрет Человека великодушного, как он его называет?
Но тут вернулся погонщик и прервал его речь:
– Я сделал, как ты сказал, враль проклятый, а в ведре всего-навсего вода!
Тайлефер попытался было убедить пьяницу, что подвыпившему человеку нечего больше желать, кроме глотка воды, но поймал выразительный взгляд Квинта и проворно достал пару медяков из своего кошелька.
– Извини, – сказал он, – пойди и наполни за мой счет флягу тем, чего тебе хочется.
Погонщик рассмотрел монеты при свете костра и поплелся обратно к бочонку.
Тайлефер снова пожал плечами.
– Порой выигрываешь, порой проигрываешь, – философски заметил он.
– Прости, – сказал Квинт, которому неудача Тайлефера напомнила об исходном пункте беседы, – прости, но я хотел бы вернуться к началу нашего разговора. Зачем ты подражаешь чудесам?
– Я как раз собирался тебе ответить. Большинство людей принимает свидетельство Иисуса благодаря чудесам, а я стремлюсь убедить всех, что подобные чудеса доступны любому смертному, если он как следует изощрится в искусстве иллюзии и внушения...
– Значит, ты хочешь доказать, что Иисус был фокусником?
– Вот именно. Фокусником из фокусников, но все же – фокусником.
Уолт решил, что с него довольно. Святошей он не был, почитал Рождество и Пасху, а в остальное время ограничивался коротенькой молитвой поутру и на сон грядущий, но его товарищи хватили через край. Англичанин поднялся, пробормотав, что отойдет по нужде, и решительно зашагал прочь, слыша за спиной непотребные стишки, которые принялся декламировать Квинт и охотно подхватил Тайлефер:
Тому, кто не верит, что я – божество,
Не дам ни капли вина моего.
Пусть он мне заплатит сперва за труды –
Ведь сделать не просто вино из воды.
Тайлефер поднялся, покачиваясь, дирижируя флягой. Подняв вверх забинтованную правую руку, он дал Квинту знак помолчать, а сам запел соло, дурашливым, бездумно веселым голосом[58]:
И зло, и добро я творил, как умел,
А чтоб усомниться никто не посмел
В святой и высокой моей правоте,
Себя я позволил распять на кресте.
К счастью, никто, кроме Квинта и Уолта, не мог бы разобрать диковинную смесь нормандского с английским, на которой пел Тайлефер. Тем не менее Уолт снова ощутил былую неприязнь к этому шарлатану.
Отойдя в сторону и тоже пошатываясь, он искал местечко помочиться. Чудо превращения вина в воду. Пьян в стельку. Целый мех вина осушил. Зато под хмельком боль в челюсти притихла, стала почти терпимой.
Подняв голову, Уолт увидел над собой окно, в котором мерцал огонек единственной свечи. Все расплывалось перед его глазами, стоявшая у окна женщина в белой вышитой рубашке сняла с головы пышный рыжий парик, тряхнула головой, черные локоны рассыпались по плечам. Ну и что, подумал Уолт, женщины – они и есть женщины, обманщицы. Лишь один, уже почти дремлющий уголок сознания предостерегал его: это что-то значит, нужно быть настороже. Силуэт женщины в окне показался знакомым. Имя так и вертится на языке. Иезавель?[59] Нет, как-то по-другому.
Наступив на спящего, он извинился, потом опять извинился, распахнув дверь в ближайшее стойло и едва не упав – так она легко подалась. Взнузданный осел фыркнул и снова принялся с шумом жевать зерно из своей кормушки, погонщик, обрабатывавший служанку, зажав ее в углу у стены, глянул через плечо и обругал незваного гостя. Уолт снова вывалился на улицу, добрался до соседнего стойла. Его обитатель как раз мочился, обильно, словно лошадь, а не мул, и Уолт счел – большого вреда не будет, если он присоединится к нему. Неуклюже, одной рукой, он извлек свой инструмент, полюбовался длинной струей, блеснувшей в свете костра, а когда струя сникла, Уолт слегка поласкал себя, зажав крайнюю плоть между большим и указательным пальцами, подвигал туда-сюда. Много уже времени прошло, вздохнул он и вспомнил, как танцевала перед ним Аделиза.
Он вышел, звезды вращались вокруг какой-то неподвижной точки над его головой, дым догоравшего костра поднимался к небу, голубой пылью припорошив густой, темно-лиловый мрак небосвода. Казалось, над головой нависает крона мирового древа, отяжелевшая от груза пурпурных плодов. Покачиваясь, сворачивая то влево, то вправо, словно заблудившаяся, забывшая свой путь планета, Уолт бродил среди спящих – лежат, словно окаменевшие волны, словно киты, укачиваемые вздымающимся океаном – и наконец рухнул между Аленом и Аделизой.
Тайлефер с Квинтом, чередуясь, пели, пытаясь положить слова на мелодию «Veni, Creator Spiritus»[60]. Нелегкая задача, но они с ней как-то справлялись:
Мамаша моя непорочной была
И от голубка невзначай понесла.
И вот, триедин и, как папа, крылат,
Я в небо вознесся, всеблаг и тресвят.
Тонкими загорелыми пальцами Аделиза потянулась к его правому запястью, погладила культю. Как приятно! Уолт забылся тяжелым хмельным сном, по-прежнему мучимый болью в щеке и разбитых зубах.
Прянул он с берега, и сомкнулись над ним бурливые волны. Рассвет обратился в день, день стал вечером и ночью, а ночь рассветом, прежде чем коснулся он дна. Полвека чудовище, драконова самка владела глухоморьем, всей ширью и глубью его, охраняя от смертных свои пределы. Ныне почуяла лютая тварь, что проник человек в ее логово, вцепилась когтями в храбреца, но защитила ратника вязь кольчуги, не пробили лапы броню.
Жадно, словно одержимая похотью, прижала она его к себе и увлекла в бездну, впивались морские чудища в железный нагрудник, таращились голодные глаза.
К обманчивой приманке света плыла она, пока не достигла безводных покоев, палат украшенных, где грудой лежали сокровища и на стенах висело оружие. Ярко вспыхнуло пламя, и предстал герою смертоносный лик. Он занес клинок – здесь вода не мешала размаху – всю силу рук вложил в удар, и меч запел боевую песнь. Много шлемов разрубил этот меч, сокрушал он плетенье кольчуги, обрекая гибели злосчастных воинов, но отскочило острие от плоти драконицы, притупилось о ее кость. В гневе отбросил воин дамасский меч, с рукоятью, обвитой змеями, – себе доверился, положился на силу рук своих, роди неувядающей славы рискнул быстротечной жизнью. Намертво стиснул он плечи врагини и грянул ее оземь. В ярости извивалась драконица, опутала, оплела ему ноги, зашатался воитель и упал. Занесла она нож над ним, пылая местью за сына, отпрыска единственного, но выдержала кольчуга силу удара.
Вырвался храбрый, поднялся на ноги и увидел на стене меч, отраду воина. Выкованный великанами, огромный и тяжкий, только герою клинок был под силу. Свирепым ударом сокрушил ратник хребет чудовища, отсек голову, и рухнула наземь мертвая туша. Задымилось лезвие меча, железо расплавилось, только золотая рукоять уцелела – огнем полыхала кровь змеиная, ядом кипела кровь морской владычицы, погибшей в пещере. Взял победитель вражью голову, стиснул золотую рукоять и проложил себе путь на сушу Успокоились воды, смертью чудовища очищенные от прежней скверны, перестали бурлить кровью, и стихла гроза под облаками...[61]
Уолт обливался потом во сне, он изверг сперму, обильную, словно у кита, семя залило живот, и напряженное копье наконец-то утомленно обвисло. Резкий запах проник сквозь одеяло, наполнил ноздри Уолта и Аделизы, она что-то забормотала, вздыхая во сне, уткнулась лицом ему в плечо. Два года, два года, немалый срок.
– Этот твой приятель, – кивком указал Тайлефер на Уолта, – держу пари, бравый жеребец. Не хотелось бы, чтобы он попользовался моей дочерью под общим одеялом.
– Это вряд ли. Он еще не собрал себя из осколков. У него травма.
– Что-что?
– «Травма» – по-гречески «рана». Я обозначаю этим словом раны души. Боюсь, даже до сражения, в котором он потерял руку и веру в себя, он мало на что был способен. Он боится женского оргазма, когда ногти царапают спину, зубы впиваются мужчине в плечо. Типичный англосакс. Женщина для него – воплощение ужаса. Вот он, герой-завоеватель...
Речь обоих собеседников оставалась внятной и связной, только темп замедлился, словно они перенеслись в иное измерение, где время течет медленнее, чем в нашем мире.
– Кажется, я понимаю, – подхватил Тайлефер. – Труби, труба, бей, барабан! Воины отправляются в поход в длинных ладьях. Женщин с собой не берут. Изогнутая корма, голова дракона на носу, режь мужчин, насилуй баб. Они захватывают новые земли и поселяются там, но отныне и навеки женщины для них – чуждая, враждебная раса...
– Они прядут и ткут в темных хижинах, – нараспев продолжал Квинт, – они произносят заклятия, варят зелья, кровь течет у них из срамного места, они душат своих первенцев пуповиной, они вечно замышляют жестокую месть своим властителям. Да, понять это можно. Грехи отцов лягут на детей, до третьего и четвертого колена...
– И так далее. Пока не разорвется круг.
– Круг?
– Цепь, я имел в виду. Пока эта цепь не прервется.
Квинт кивнул, одобрив исправленную метафору, и принялся развивать свою мысль:
– Да, это продолжается вовеки, приводит ко все новым извращениям, любые отношения между полами постоянно нарушаются, искажаются, обращаются во зло.
– Что-то вроде племенной памяти?
– Черт, нет. То есть – нельзя сказать, что это буквально передается с кровью. Так или иначе, завоеватели и туземцы тут же перемешиваются, в девочках и мальчиках течет одна и та же кровь. Но определенная модель, я бы даже сказал на греческий лад – парадигма поведения передается от матери к дочери, от отца к сыну. Или нет, не совсем так.
– Не совсем?
– Этим дело не исчерпывается. – Квинт разошелся вовсю, тема явно задела его за живое. – Мальчики, подрастая, учатся не только у отцов, но и у своих сверстников. Субкультура мальчиков-подростков воспроизводится повсюду, где живут люди, и в основе ее всегда грабеж и насилие. Женщины – шлюхи, врежь посильнее и втыкай свое орудие. А потом их настигает чувство вины, которое влечет за собой страх...
– Да, да! Страх! – воскликнул Тайлефер. – Они боятся возмездия. Женщины-де сговариваются против нас. Там, на кухне, в поле, в коровнике, они тянут коров и овец за сосцы, ш-ш, льется в подойник молоко, ш-ш, шепчутся они, собирая в лесах белену и наперстянку, паслен и смертоносные грибы, и снова шепчутся и сплетничают. Но ведь это касается отнюдь не одних англосаксов, не только англичан, которые насилуют женщин, а потом раскаиваются и превращают своих возлюбленных то в хрупкий и нежный цветок, то в кумир на пьедестале, а то в ведьм и чудовищ. Нет-нет, это происходит повсюду, где завоеватели являются из чужой страны и берут силком местных женщин, убив сперва их мужей и сыновей.
– А такое случается почти везде, – согласился Квинт. – Разве что евреи представляют собой особый случай. Когда они пришли в Ханаан, женщин они привели с собой. Женщины и мужчины этого народа уважают друг друга, мужчины не идеализируют женщин, но и не пытаются господствовать над ними, а у женщин нет потребности в мести.
Этот разговор пробудил в Уолте давние воспоминания. Погружаясь в сон, он вновь видел перед собой то отдельные, то сливавшиеся друг с другом образы корнуольской девочки, насмерть забитой Ульфриком, и Эрики, его единственной любви, дочери владетеля Шротона. У них с Эрикой все было хорошо, как бы там ни разглагольствовал Квинт. Хорошо? Чудесно, просто замечательно, черт побери! Уолт прижался к Аделизе и заснул глубоким и более спокойным сном.
Камешки, которыми был вымощен внутренний дворик, впились ему в бок и в ягодицы, спина замерзла. Уолт повернулся и только теперь почувствовал, что живот его вымазан чем-то скользким, липким и теплым. Винные пары туманили рассудок, он с трудом сообразил, в чем дело: во сне он прижимался к Аделизе, левой рукой обхватил ее спину, единственной ладонью придерживая девушку за плечо. Ее маленькая аккуратная головка покоилась на плече Уолта, темные волосы касались его носа и губ, теплое дыхание веяло ему на грудь. Нижняя часть ее тела лежала на Уолте, поперек его живота, одно колено Аделиза приподняла во сне выше другого, и Уолт, к своему смущению, обнаружил, что обрубок, оставшийся от его правой руки, проник между ног девушки. В культе бился пульс, ее щипало и покалывало, вернулась способность к осязанию, которую рука полностью утратила два (или три?) года тому назад, когда стихла боль от раны и осталась ледяная пустота – тогда Уолт скреб и грыз зубами безобразный обрубок, пытаясь хоть таким способом пробудить его к жизни.
Он был настолько пьян, что на миг ему померещилось, будто кисть отрастает снова: крошечный, как у младенца, кулачок пробьется наружу через уродливый шрам и постепенно сформируется нормальная правая рука. Он поспешно потянул обрубок к себе, но пальцы Аделизы сомкнулись на искалеченном запястье, вынуждая руку оставаться там, где она была. Девушка быстро задвигала бедрами, потерлась ими о культю, подталкивая ее внутрь себя, удовлетворенно вздохнула.
Светало, запели петухи, кто-то проснулся, дрожа от озноба и озираясь с испугом – все вокруг было покрыто тонкой пленкой инея – встал кряхтя и раздул угли, оставшиеся от вчерашнего костра. Вслед за первым путешественником поднялись, зевая и потягиваясь, все остальные и разбрелись по стойлам, чтобы справить нужду. Из колодца ведром черпали воду, две служанки обносили гостей горячими, только из печи, лепешками и парным, хранившим тепло вымени козьим молоком. Час спустя упряжных и верховых животных вывели на равнину, пухлый проводник-грек поправил на голове шапчонку, его верблюд, покачиваясь, тронулся с места, и караван двинулся в путь.
Три дня они шли по дороге, все так же петлявшей среди гор, но здесь долины были шире, а горы не столь отвесные, как прежде, и у подножия простирались луга. К холмам лепились деревенские хижины, сложенные из кизяков. Один дом громоздился над другим, так что плоские крыши превращались в ступеньки, и обитатели верхних домов развешивали свое белье или ложились погреться на послеполуденном, все еще жарком солнышке, буквально над головой тех, кто жил ниже. Никаких достойных упоминания событий не происходило. Держалась хорошая погода, караван шел не торопясь, не было нужды переходить на рысь, и это было на пользу Уолту, которому разбитые зубы напоминали о себе только по ночам.
Хозяйка их, кажется, поссорилась со своими новыми друзьями, во всяком случае, она больше времени проводила в компании Уолта и Квинта, просила их не отлучаться и всегда держать оружие наготове – она боялась разбойников и прочих напастей, поскольку они заехали уже в довольно дикую местность, где и деревень-то почти не попадалось. Квинта она вовлекала в философские беседы, а когда караван останавливался отдохнуть или напоить животных, уговаривала Тайлефера показать какой-нибудь фокус. Тайлефер угрюмо отказывался, вместо этого он предлагал Алену и Аделизе продемонстрировать свое искусство – для практики, как он говорил.
На ночь они устраивались уже заведенным порядком. Уолт всегда обнимал во сне Аделизу, и хотя эти объятия нельзя было бы назвать совершенно невинными, ни ему, ни ей они не причиняли вреда, более того, с Уолтом творились чудеса: с каждым днем застарелые шишки на его культе все больше рассасывались, кожа обретала чувствительность, он ощущал теплое покалывание в руке, когда Аделиза ласкала ее под ворохом одеял и плащей, которыми они укрывались. С раной на лице дело обстояло хуже. Снаружи она затянулась, и щека быстро заживала, а вот разбитые зубы все ныли, а порой адски болели.
В полях, с которых недавно был собран урожай пшеницы, жгли стерню. Оранжевое пламя продвигалось широкими рядами, точно вражеская армия, и окутывало поля густыми клубами голубовато-белого дыма. Крестьяне шли на противника с граблями и щитами из плотной кожи на высоких шестах – с их помощью они прибивали к земле огонь, который грозил распространиться на сады и леса. Здесь выращивали не только пшеницу, но и какие-то желтоватые стебли, высотой примерно по пояс, увенчанные коричневой коробочкой в форме яйца. Коробочка шуршала и щелкала на ветру, а потом лопалась, и порошком сыпались крошечные черные шарики. На коробочках виднелись аккуратные спирали надрезов, их сделали, когда плод был еще зеленым и сочным, не разрушив внутреннюю камеру с семенами. Вокруг надрезов еще сохранились следы коричневой, почти черной пасты, оставшейся от засохшего сока. Высокие стебли тоже сжигали, от них шел едва заметный сладковатый дымок, кое-кто из путников впадал от него в дремоту, другие начинали беспричинно хихикать.
Третий день пути от Дорилеи завершился, как и все предыдущие, в караван-сарае, стоявшем за городскими стенами. Стены эти возвышались на почти отвесной скале, с выступа которой можно было обозреть всю простиравшуюся на восток равнину: они добрались до плато в самом центре субконтинента. Приземистая черная крепость, громоздившаяся на выступе скалы, словно сжимала в своих объятиях утес. На ее башнях развевались большие знамена с монограммой «ХР» и другими христианскими символами. У подножия горы примерно в полумиле от караван-сарая расположился военный лагерь, из-за ограды путники слышали воинственный зов трубы и ржание коней.
– Черный Замок опия, – сообщил Квинт, входя в ворота караван-сарая. – Так называют это место здешние обитатели, хотя с тех пор, как триста лет назад император Лев Третий[62] разбил арабов, византийцы именуют ее «Никополь».
– Откуда ты все знаешь? – раздраженно спросил Уолт. К концу дня разбитые зубы казались раскаленными добела стальными стержнями, боль пронзала мозг.
Квинт поморщился, задетый его тоном.
– Я всегда стараюсь все выяснить, – сказал он. – Я любознателен от природы и уж по меньшей мере хочу знать, где я в данный момент нахожусь и что это за место. И, кстати говоря, тут мы найдем средство от боли, которая все еще мучает тебя.
Они поужинали у костра. Теодора – это стало уже привычным – сидела рядом, предпочитая их общество одинокой спальне наверху. Квинт обследовал стойла вокруг караван-сарая и вскоре принес маленький черный шарик, завернутый в ломкий коричневый лист. Присев на корточки перед Уолтом, он протянул ему шарик:
– Возьми на палец и разотри хорошенько десны, где зубы сломаны, потом еще языком размажь. Накопи побольше слюны и не сразу сглатывай.
– И что будет?
– Боль пройдет.
– И ты увидишь сны – такие сны! – добавил Тайлефер.
– Но сперва, как только утихнет боль, мы разыщем цирюльника или хотя бы кузнеца.
Уолт резко выпрямился.
– Ни в коем случае. Я не позволю выдирать зубы.
Аделиза опустилась на колени позади Уолта, сомкнула руки у него на груди, потерлась щекой о его щеку.
– Другого выхода нет. У тебя изо рта пахнет, как от падали, три дня пролежавшей на солнце.
Ален привел высокого бритоголового человека. В переднем кармане его кожаного фартука зловеще поблескивали какие-то инструменты. Зубодер наклонился над Уолтом и полез короткими пальцами в раскрытый рот – вроде бы только затем, чтобы обнаружить источник мучительной боли. На самом деле он искусно прятал в руке пару страшных щипцов, и пока Квинт, Тайлефер и Ален помогали Аделизе удерживать плечи и голову Уолта, цирюльник ловко удалил первый, самый дальний пенек.
Оставалось еще пять сломанных зубов, но второй раз Уолта врасплох не застали: крепко сжав челюсти, он извивался и рвался из дружеских объятий, пока кровь и гной не хлынули носом, так что он едва не захлебнулся. Волей-неволей ему пришлось открыть рот, и гигант в кожаном переднике тут же воспользовался удобным моментом и выдрал второй зуб. Вокруг собрались зеваки, лица их казались гротескно-уродливыми в свете костра, они гоготали и улюлюкали – еще четыре разбитых зуба долой изо рта, и осколки посыпались в подставленную Теодорой миску.
Когда все закончилось, Квинт дал Уолту вина прополоскать рот, потом воды, потом еще вина, пока не унялось кровотечение; он принес еще один черный шарик, укрыл друга одеялом, подоткнув его со всех сторон, и велел ему спать, а все остальные собрались у костра и, хлебая из мисок куриный бульон с кусочками мяса, продолжили ученый разговор, длившийся уже не первый вечер.
– Жизнь, – начал Тайлефер, – это калейдоскоп мимолетных ощущений, над которыми наш разум кружит, словно голубь Ноя над покрытой водами землей. Мы пытаемся с помощью слов извлечь какой-то смысл из этих впечатлений, но значение, содержащееся в них, все время меняется, и строить на подобном основании систему, способную объяснить мир, – все равно что возводить дом на песке, а Назарянин советовал воздержаться от подобных попыток.
– И предлагал довериться Церкви и ее учению, стоящему на твердой скале, – со свойственным ему суховатым юмором вставил Квинт.
– Но и Церковь учит словами, а что такое слова? Слово – не предмет, а знак, всего-навсего знак.
– Камень есть камень есть камень, – подхватил Квинт, вытаскивая большой булыжник из груды камней, отброшенных строителями. – Если я ударю тебя этим камнем, ты узнаешь в нем камень. Но где таится его каменность? Одним и тем же словом я могу обозначить и этот осколок в моей руке, и ту огромную скалу, на которой стоит черный замок. Этим камнем я могу ударить тебя, с того, большого, – столкнуть.
Тихим, но уверенным голосом вмешалась Теодора, поправляя непослушный локон рыжего парика:
– Разве камень, с которого ты мог бы спихнуть Тайлефера, не имеет ничего общего с тем, которым ты можешь его ударить? Разве не существует такой вещи, как каменность? Разве Пантократор не создал одной рукой камень, а другой песок? Погоди-ка... – она прикинула что-то, бормоча про себя и загибая пальцы, – да, на третий день. Так вот, каменность. Разве в разуме Всемогущего еще до того, как он на третий день приступил к работе, не было каменности, той сущности, которая присутствует во всех камнях и скалах и делает их тем, что они есть?
– Бывают, например, камни прочные, не разрушаемые, – вставил Тайлефер, отрывая винный мех от губ и вытирая его раструб, прежде чем передать сосуд другому жаждущему. – Но это я так, к слову. Надо подумать.
– Не надо пытаться заглянуть в разум Бога-Творца, – заговорил Квинт.
– Кошмар и ужас, – не удержался от очередного замечания Тайлефер. – Разум Творца! Идея камня! Банка с червями!
– Но, как ты сказала, на третий день были созданы камни и скалы во всем разнообразии форм, размеров, свойств, вещества, из которого они состоят, и на шестой день человек абстрагировал эти формы, размеры и качества, создав «идею камня» – только так и не иначе.
– Однако Адам дал камням и скалам имя, опираясь на идею камня, восприняв эту сущность, – настаивала Теодора.
– Не следует изобретать сущности сверх необходимости, иными словами: если можешь обойтись без них, будь добр обойтись[63].
– Остро, – похвалил Тайлефер, – ох и остро!
Уолт слабо застонал во сне. Аделиза склонилась над ним, утерла подолом своего плаща струйку крови, вытекшую из уголка его рта, опустилась рядом на подстилку, натянула на себя и Уолта как можно больше одеял, прижалась к нему, обнимая его, как во все прежние ночи, вот уже почти целую неделю.
Уолту снился сон. На этот раз сон был свободен от страха и боли. Уолт чувствовал прикосновение женских рук, обнимавших его, опий пьянил сильнее вина, и Мнемозина закружилась в танце с Морфеем, уводя спящего в счастливый мир прошлого.
Увидев его, она обратилась в бегство, он преследовал ее по краю маленького ячменного поля. Колосья уже поднялись на фут от земли, сделались изумрудно-зелеными. На бегу они спугнули с гнезда пару жаворонков, и те закружили над зеленым океаном травы, там, где сине-серые тучи мчались наперегонки, словно подражая людям. На краю поля, где начинался откос высокого холма, росли кусты бузины, почки только-только начали распускаться гроздьями крошечных белых звездочек. Теплый воздух был наполнен их острым и сладким ароматом.
Кто была она? Эрика, дочь владетеля Шротона, чьи земли примыкали к землям его отца, с чьими братьями он вел потешные войны и купался в Стауре у мельничной запруды. Эрика была всего годом моложе. Уолт помнил, как она росла, как неуклюжий малыш, непрерывно сосавший палец, превратился в тощего, смахивавшего на мальчишку подростка, пронзительными воплями подбадривавшего братьев, когда Уолт и другие мальчишки из Иверна гнали их по терновому валу. А потом... потом Глостер, Ирландия, Корнуолл, Лондон, Тидворт-Кэмп и Уэльс, он стал дружинником, телохранителем, comitatus, неразлучным спутником господина, его щитом в бою. За эти годы он и видел-то ее всего несколько раз, издали, через поле, или в соседнем саду под яблоней, когда гостил дома на Рождество или приезжал помочь отцу во время сбора урожая.
Ему исполнилось шестнадцать, на шее уже красовался первый шрам от кинжала, спускавшийся на левое плечо (шрам был неглубокий, через годик-другой он превратится в тонкую белую линию). Шрам Уолт заработал не в сражении, а в разведке, когда шел впереди основного войска в первом походе против Гриффита в Брекон-Биконз, в начале морозной весны. К концу мая он вернулся домой, семья и все соседи приняли его как героя. Через два дня после его приезда отец Уолта встретился с отцом Эрики, который все еще оплакивал смерть обоих сыновей. Они погибли двумя годами раньше, в 1054-м, когда в пору коровьего мора отведали зараженного мяса – сперва их охватило безумие, потом разбил паралич.
После сговора состоялось обручение. Обряд совершили в новой хижине, построенной специально для такого случая, убранной цветами весны и раннего лета. Хижину поставили у ручья, отделявшего одно имение от другого, там, где росли заячья капуста и калужница болотная. Зимородки, вестники лета, кружили над ручьем. Было решено отложить свадьбу до той поры, когда завершится служба Уолта в дружине.
Два дня спустя мальчик из Шротона пробрался на господский двор в Иверне и отыскал Уолта у загона. Вместе с Бэром (крестьянином, знавшим толк в строительстве изгородей) Уолт заострял топором ясеневые жерди – три точно отмеренных удара по основанию каждой жерди, и из-под коры проступало белое как снег дерево. Нужно огородить новое поле от оленей и куда лучше делать из ясеня жерди, чем копья, как привык Уолт, заметил Бэр. Однако копья нужны именно для того, чтобы защищать наши дома, возразил Уолт.
– Господин Уолт, – запищал мальчишка, хватая его за рукав, – моя госпожа сказала, вы дадите мне пенни за эту весточку.
– А кто твоя госпожа? – Он догадывался, кто послал гонца, но сердце забилось учащенно, и непривычный спазм сдавил горло, на миг Уолт перестал дышать. Эрика поцеловала его при обручении, поцеловала горячо прямо в губы, как того требовал обычай. Не французский клевок в щеку, а настоящий английский поцелуй.
– Леди Эрика, кто же еще? Разве ты не хочешь узнать, что она велела передать тебе?
– Хочу, конечно.
Пауза.
Уолт обернулся к Бэру. Слуга был ненамного старше его, но успел уже обзавестись женой и ребенком.
– Пенни не найдется?
Бэр покачал головой.
– Пойду добуду. – Уолт положил топор.
– Не стоит, – усмехнулся мальчишка. – Она мне уже дала. – Он с гордостью показал монету. – Дашь мне пенни в следующий раз. Госпожа хочет получше узнать тебя, она будет ждать у края ячменного поля ее отца, к западу от Хэмблдона. Принеси что-нибудь поесть и попить.
– Когда?
– Почем я знаю? Сейчас? Или завтра? Может быть, нынче вечером? Я бы на твоем месте отправился прямо сейчас.
И бесенок удрал, ловко уклонившись от не совсем шутливой затрещины.
Полчаса спустя Уолт пробрался сквозь заросли бузины, раздвигая низко растущие ветки. Дур ной знак – обломать дерево, из которого был сделан Крест Спасителя и на котором повесился Иуда. Эти предосторожности замедлили его продвижение. Когда он вышел с другой стороны зарослей, Эрика исчезла. Куда она делась?
Прикрыв глаза от солнца, юноша стал осматривать отвесный склон холма, подымавшийся на двести футов вверх, к заросшим травой валам. На самом откосе, чересчур крутом для деревьев, росла только трава, низкие кусты терновника, чьи почки съежились, почернели и опали две недели тому назад, и боярышник, уже покрывшийся свежей зеленой листвой и крошечными шариками только что раскрывшихся бутонов. В траве пробивалось множество мелких цветов, способных расти даже на известняке. И тут Уолт увидел Эрику – она стояла высоко на гребне ближайшего вала. Он узнал ее гибкие загорелые руки, длинные светлые волосы, белую рубашку.
Уолт полез вверх на гору, цепляясь руками за густые пучки травы, упираясь ногами. Он быстро запыхался и от души проклинал мешочек с хлебом и сыром и овечий желудок, в котором он нес сидр. Поклажа болталась у него на спине, сползала и моталась между ногами, точно коровье вымя. Разумеется, пока он добрался до вершины, Эрика снова скрылась. Может, окликнуть ее? Нет уж, затеяла игру в прятки, так пусть сама теперь позовет.
Древние строители оставили глубокий ров между двумя насыпями, в нем было душно, над головой лениво жужжали пчелы, в нос бил назойливый запах свежего овечьего помета. В голубой дали простиралась Долина Белого Оленя. Приближалась самая жаркая часть дня, воздух застыл, все вокруг казалось неподвижным, только из долины доносилось позвякивание коровьих колокольчиков.
– Эрика!
Ее имя почти против воли сорвалось с губ. В ответ, гораздо ближе, чем он ожидал, послышался легкий смешок. Уолт поспешно обернулся и успел уловить движение, быстрый промельк одежды в зарослях боярышника чуть ниже хребта, на котором он стоял, всего в десяти шагах от него. Уолт кинулся туда и настиг Эрику – она сидела на траве, подтянув колени к подбородку, опустив подол платья до земли и засунув в рот травинку. Она оглянулась на него через плечо.
– Ты принес нам поесть? – спросила девушка, тряхнув головой, чтобы длинные светлые пряди не заслоняли лицо. В негромком ласковом голосе звенел смех. Она немножко покапризничала насчет сидра – дескать, почему чашек нет, и от овечьего желудка попахивает бараниной, разве такой напиток годится для леди? Сыр с голубыми прожилками Эрика узнала и отдала ему должное – это был кусок от головки, припасенной ее отцом специально для праздника обручения.
Сперва они стеснялись друг друга, прятались за детские воспоминания. Помнишь то, помнишь это, а что твоя мама сказала, когда ты вернулся домой? Я плакала не потому, что ты попал в меня камнем, а потому, что напоролась на колючку.
Как жаль твоих братьев.
Как жаль твою мать.
Она была стара, она прожила хорошую жизнь, но твои братья...
Эрика заплакала, и Уолт обнял ее за теплые, пахнувшие молоком плечи, уткнулся лицом в душистые волосы, попытался утешить.
Мне пора. Ты придешь завтра? В то же время.
Встретимся здесь.
В следующий раз он принес сидр в глиняном кувшине, прихватил две чашки, а Эрика принесла ячменные пирожки с медом, завернутые в сладкие листья каштана. Не так-то просто было подняться в гору, не расплескав при этом сидр.
– Сколько у нас будет детей? – спросила она, облизывая испачканные медом губы.
– Сколько Бог пошлет.
– Глупости, я же не Дева Мария.
Уолт почувствовал, как радость расцветает у него в груди. Он повернул Эрику лицом к себе, слизнул с подбородка темно-коричневую капельку меда.
Она со смешком оттолкнула его, но ее ладонь так и осталась у него на колене.
– Что даст тебе Гарольд, когда твоя служба придет к концу?
– Все земли между Стауром и Эйвоном, – он имел в виду Гемпширский Эйвон, с истоком возле Стоунхенджа.
– Глупенький, тогда ты сам станешь эрлом.
– Ну, по крайней мере, часть этих земель. Столько, сколько нужно, чтобы ты была настоящей леди.
– Я и так настоящая леди, благодарю покорно!
– Да, конечно.
Она улеглась на травянистом склоне, сплела пальцы обеих рук на лбу, юбка приподнялась выше колен.
– Я красивая?
– Как яблоневый цвет в апреле, как пшеничное поле в июле, как свежие сливки, как леса в октябре, когда листья становятся красными и золотыми, как февральский снег.
– Мои кузины в Чайлд-Оукфорде говорят, что я некрасивая, но это потому, что они обе сами хотели бы выйти за тебя замуж.
– Молодая любовь сильна. Я бы мог запереть тебя в доме, но ты выберешься, все равно что кот, почуявший за милю киску в охоте.
Они сидели с отцом за большим столом в пиршественном зале при свете одной-единственной свечи. Слуги и фримены давно разошлись по своим хижинам. Отец стал совсем седой, с тех пор как умерла мать Уолта, он не прикасался гребнем к волосам.
– Да и вообще, тебе только на пользу чаще видеться с ней. Познакомитесь поближе. Что хорошего в том, чтобы жениться на чужом человеке.
Он выпил, обтер рукой запущенную, грязноватую бороду.
– Жаль, что матери твоей нет с нами. Она бы тебя кое-чему научила.
– Чему?
– Насчет женщин, как у них что устроено.
Уолт мог только смутно догадываться, о чем говорит отец. Наверное, о месячных и тому подобном.
Они выпили еще по одной.
– Скоро тебе уезжать.
– К Иванову дню я должен быть в Винчестере. Я тебе говорил.
– Говорил. Я забыл. Все-то я забываю.
Уолт накрыл ладонью распухшие пальцы отца, слегка пожал их.
– Это не важно.
– Важно. Земле нужен хороший хозяин.
– Я вернусь.
– Чем скорее, тем лучше.
Они выпили еще, отломили по куску хлеба, закусили.
– Не вздумай сделать ей ребенка, если не собираешься вскоре вернуться и стать отцом.
Уолт призадумался, вспомнил, как Эрика откидывалась на спину, опускаясь на траву, как улыбалась ему, как светились глаза цвета васильков. Не так-то легко будет следовать отцовскому совету, если у Эрики на уме то же самое, что и у него, а Уолт подозревал, что так оно и есть.
Немножко неловко было обнаружить, что с тем душевным волнением, которое пробуждает в нем мысль об Эрике, переплетается откровенно плотское желание. Однако отец еще не закончил свою мысль:
– Есть такие способы, – он побарабанил пальцами по столу, лицо старика налилось кровью, – ты можешь... О, черт бы все это побрал, твоя мать сумела бы объяснить гораздо лучше...
Наконец, старик заставил себя поднять глаза и посмотреть сыну в лицо.
– В общем... в общем, пусть вам обоим будет хорошо, только не позорь ее и нас, никаких ублюдков. Договорились?
Тан Иверна наклонился над столом, крепко сжал плечо сына, одним глотком осушил чашу и побрел в свою одинокую постель.
Должно быть, Эрика поговорила с матерью или с теткой. Разумеется, как и все дети, она в свое время наблюдала со смехом повадки животных, видела, как бык лижет промежность коровы, вместо того чтобы сразу забраться на нее, и все такое прочее. И вот как-то раз, когда они выпили сидр и съели сморщенные яблоки прошлогоднего урожая, хранившиеся в сене на чердаке амбара (собственно, для этой цели в основном и заготавливали сено, поскольку лучших животных, оставленных на развод, кормили более питательным кормом, а остальных резали на мясо, как только наступали холода), Эрика без лишних слов притянула его к себе, опустилась на спину, увлекая его за собой, подставляя поцелуям лицо, губы, шею, плечи. Уолт приподнял ее платье, и, встряхнув головой, она сбросила одежду, рассыпались ее прекрасные волосы. На миг он остановился, потрясенный плавной округлостью, млечной белизной ее тела, двумя полушариями грудей с сосками, похожими на чуть недозрелые ягоды, сводом живота с притаившимся в голубоватой тени пупком, полными бедрами, ярко-рыжей порослью между ними, более рыжей, чем ее волосы (леди-лиса из сказки), длинными, гладкими, сильными ногами. Склонив голову, он слегка сжал зубами ее сосок.
Секунду спустя Эрика принялась за его штаны и куртку и не успокоилась, пока под ярким светом солнца и пенье жаворонков он не предстал таким же обнаженным, как она сама. Одной рукой она взяла его пульсирующий член, а другой обхватила Уолта за худые, жилистые плечи и снова притянула любимого к себе так, чтобы петушок его попал в узкую щель между их телами.
Сотрясаясь сильнее, чем горы при землетрясении и леса во время урагана, Уолт попытался опуститься немного ниже, проложить путь внутрь нее, но Эрика крепко сдавила его ягодицы, впилась в них ногтями, вынудив кончить прежде, чем он сумел продвинуться вниз. Задыхаясь, умирая от восторга и муки незавершенного слияния, он оторвался от нее и посмотрел вниз, на Эрику, на целый мир наслаждений, щедро открывшийся ему.
Она взяла его за руки, обняла за плечи.
– Ты еще не все сделал, Уолт, нет, не все. – Она положила ему руку на потный лоб и толкнула вниз. Уолт прижался щекой к животу, покрытому струями жидкого жемчуга, губы его коснулись увлажненного, пропитанного ее особым запахом местечка. Раздвинув колени, Эрика закинула ноги ему на плечи, чтобы его губы и язык смогли проникнуть вовнутрь. Уолт скользил вниз по покрытому травой склону, дикий тимьян колол его живот и пах, ему пришлось упереться пальцами ног, чтобы удержаться на месте, он вцепился руками в траву по обе стороны от ее бедер, но пучки травы остались у него в ладонях.
Эрика надавила рукой на его шею, на затылок, немного подвинулась, потом ухватила за волосы и подтянула его голову ближе к себе, чтобы его губы и язык оказались именно там, где им следовало быть, и тогда Уолт ощутил, как набухает и пульсирует под его языком маленький комочек плоти, и вот уже Эрика извивается и стонет, а он впивает хлынувшую ему в рот влагу, свежую, как морская вода, но лишенную ее горечи, сладкую, как мед, но не приторную.
А когда все закончилось, и жар, багрянцем разлившийся по ее груди, немного остыл, и голова ее уже не моталась из стороны в сторону, когда все завершилось, они лежали, целуясь, осторожно ощупывая, лаская и изучая друг друга, пока все не началось снова, на этот раз не столь яростно, но еще более слаженно. Она исследовала его татуировки, крылатого дракона, «храбрый побеждает», «У. Л. Э.» внутри сердечка – это ей понравилось, значит, он думал о ней и раньше, задолго до обручения.
Наконец она надела платье и сказала:
– Побудь тут. Не хочу, чтобы видели, как мы возвращаемся вместе.
Он смотрел ей вслед – она то шла, то бежала вприпрыжку, когда ее вынуждала к этому крутизна склона, один раз поскользнулась и чуть было не шлепнулась, обернулась и с улыбкой помахала ему рукой. Сердце Уолта разрывалось, не в силах вместить блаженство, которое, казалось, окружало его со всех сторон, состояло из всего, что он впитывал зрением и слухом, осязанием и обонянием. Вся земля вокруг, и эти холмы, и эта трава, изрядно пострадавшая от их совокупления, и те дальние горы – все было Эрикой. Она была душой этой земли.
Кругом цвел сад: сквозь дерн пробивались дикие цветы, тимьян, клевер, вика, лен, журавельник, незабудки, бурачник, колокольчики, просвирник, молочай. Почки терновника набухли и лопнули, и его одуряющий запах плотно окутывал Уолта – запах более чувственный, чем у любого растения, а почему так, он догадался, припомнив вкус, оставшийся у него на языке, и посмотрев на свои руки. Уолт поглядел вниз, на расстилавшуюся перед ним равнину. Она тянулась до голубых гор в шести милях к северу, где расположен Шефтсбери, до холмов по правую руку от него, чьи очертания напоминали формы лежащей на земле женщины – расширялись у бедер, опадали у талии, а затем набухали двойняшками грудей. Ниже, за холмами виднелась лесная лощина.
Ласточки стремительно рассекали воздух, ликуя, выписывали такие петли, что Уолт успевал заметить лишь быстро промелькнувшее белое пятно хвоста высоко над полями и деревьями. А еще выше с пронзительными криками носились стрижи. Стая ворон гнала прочь от своих гнезд обнаглевшего кречета, самец кукушки пел звонкую песенку, а его подружка, прокравшись в отсутствие хозяев в чужое гнездо, подкидывала яйцо.
Все это было едино, одно живое существо, сплетенное из многих. И поля, и пастбища, все, что росло на земле, и сложенные из земли валы, все, созданное человеком, вписывалось в этот пейзаж, не чуждое ему, не враждебное, но придающее гармонию месту, которое без человеческих усилий осталось бы пустынным и диким.
Уолт еще раз облизал губы, наслаждаясь вкусом, похожим на вкус терновых ягод. Соломенные волосы, рассыпанные по медовым плечам, белая рубашка в зеленых пятнах показались вдали на гребне еще одного мелового травянистого холма. Эрика пересекла луг, пройдя мимо трех пасшихся на нем коней, подошла к ограде своей усадьбы. Еще один шаг – и она взлетела, оседлав верхнюю перекладину изгороди. Зная, что Уолт смотрит ей вслед, Эрика подняла руку и помахала ему. Шалая, дерзкая. Сердце его пело от счастья.
Перекати-поле, пыль, песок цвета охры, пересохшие русла рек, на горизонте – марево далеких гор. Так выглядит теперь центральная равнина Малой Азии, если ехать от Афиона или Анкары в Конию, Иконий древности. Но в середине XI века эти места были совсем другими, там рос дубовый лес, дававший людям и древесину, и уголь, и дубильные вещества; дикие кабаны и домашние свиньи до отвала кормились желудями, и мясо у них было темно-красное, почти без сала. Те желуди, которые ускользали от внимания свиней, не могли прорасти под сенью родительского леса: им не хватало света и влаги, а потому требовалось совсем немного усилий для того, чтобы содержать лес в должном порядке. Дубрава превратилась в парк. Широкие просеки служили для проезда охотников и солдат, а поблизости от деревень крестьяне могли растить в тени деревьев пшеницу и виноград, не вырубая эти дубы.
Так почему же теперь здесь полупустыня? События, с которых началась гибель лесов, наши герои могли наблюдать, остановившись в предгорье Тавра к юго-западу от Икония. Здесь состоялась битва между армиями турков-сельджуков и византийского императора. Внизу путники видели огромную равнину, а вдали – белые стены и башни Икония, где тысячу с лишним лет тому назад на рыночной площади проповедовал апостол Павел; по равнине скакали галопом и рысью, ехали на колесницах, шагали плотными рядами, строились в фаланги двадцать или тридцать тысяч солдат. Крест столкнулся с Полумесяцем. Между стволами дубов мелькали украшенные флажками копья, готовые нанести удар. В рядах турков ехали на низкорослых лошадках славившиеся своей скорострельностью лучники с маленькими луками, в рядах христиан стрелки склонялись над металлическими прикладами арбалетов. Музыканты в леопардовых шкурах трубили в рога и трубы. С одной стороны колебались знамена с буквами X и Р, с другой древки штандартов с серебряными полумесяцами были увешаны колокольчиками и султанами из конских хвостов. Алла, Алла! Барабаны рассыпают дробь. Победили всадники с тюрбанами на шлемах. Часа три противники скакали взад и вперед по равнине, а потом – почему, наблюдатели так и не смогли понять – воины на западном краю поля дрогнули и обратились в бегство, продираясь сквозь дубовую рощу, бросая свои пожитки, товарищей, вьючных животных, припасы, рабов и женщин.
Тайлефер уверял, что так происходит на любой войне: христиане оставили противнику большую добычу и тем самым выиграли время для бегства. Вслед за победоносной армией сельджуков с востока устремились женщины, дети, рабы, занимая место, с которого только что сдвинулось войско. Эти люди не обращали внимания на город, над которым уже подымались к небу черные тучи дыма. Они поспешно раскинули под дубами тысячи черных шатров и пустили пастись десятки тысяч рыжих и черных коз.
Козы предпочитают дубы любой другой пище, они срывают листья, до которых могут дотянуться, и сдирают кору с молодых деревьев. Пастухи, удовлетворяющие свои потребности козьим молоком и йогуртом, сыром, мясом, шерстью и шкурами, способствуют уничтожению леса, срезая для своих подопечных более высокие ветви. Одного или двух поколений хватило для того, чтобы уничтожить древние дубравы не только Малой, но и Центральной Азии.
Это зрелище произвело сильное впечатление на Квинта.
– За ними будущее. Они завоюют мир, – провозгласил он и ткнул посохом упрямого мула в бок, подгоняя его вверх по крутой тропинке.
Женщина, которую Уолт называл Теодорой, одетая в павлиньего цвета платье, поглядела через плечо. Грациозные черные копытца ее скакуна твердо ступали по гравию.
– Что будущее – турки? – переспросила она.
– Не просто турки! – крикнул в ответ Квинт. – Ислам. Полумесяц. – С каждым словом его энтузиазм разгорался. – Полумесяц, вот именно. Растущая луна. Только представьте себе: западный край Полумесяца, мавры вторглись в Испанию, от Франции их отделяют только Пиренеи, а здесь, на восточном конце, турки уже подбираются к Константинополю и его землям. Помяните мое слово, они захватят всю Европу.
Тайлефер ехал на своем крупном жеребце, за спиной у него сидела, цепляясь за отца, Аделиза, по обе стороны от седла низко свисали мешки, набитые всевозможными приспособлениями фокусника.
– Мне у них кое-что не нравится, – сказала Аделиза. – Их священная книга запрещает вино.
– На земле, но не в раю, дорогая. На небесах можешь пить все, что пожелаешь, и полуобнаженные гурии будут подносить тебе чаши с пьянящими напитками.
– Лучше бы нагие ганимеды, – надула губки девушка.
Теодора обратила на Квинта свой темный, чувственный взор.
– Книга стихов, фляга с вином и ты рядом со мной под сенью леса – это и есть рай, – голос ее перекрыл шум движущегося каравана. – К чему нам ждать неземного блаженства?
Через пять лет Квинт познакомился с поэтом Омаром[64], повторил ему слова Теодоры, и юный поэт включил их, немного подправив, в свой сборник.
– Да, ты права, – откликнулся Квинт, заставляя ленивого мула перейти на рысь, чтобы поравняться с дамой, но та, догадавшись о его намерениях, встряхнула поводьями, и ее изящная охотничья лошадка тоже перешла на рысь, заметно обогнав Квинта. – Из праха мы пришли и в прах обратимся, цветы полевые, и все такое прочее, однако древние правильно говорили, древние нашли верный ответ: плюнь на завтрашний день и его заботы, лови преходящую радость, не презирай ни любовь, ни ее забавы – сегодняшний день твой... Вот об этом я и говорил прошлой ночью – только это и важно, только здесь и сейчас...
Тропинка резко сворачивала, поднимаясь по крутому склону, так что могло показаться, будто Теодора едет над головой Квинта в противоположном направлении, навстречу ему.
– Твои «здесь и сейчас» весьма напоминают сущности, – попрекнула она. – Разве не так?
– Нет, это абстракции. Совсем другое дело.
Уолт, ехавший следом за Квинтом, по-кошачьи фыркнул от злости.
– Там погибали люди, – сказал он, обращаясь к Тайлеферу, – руки и ноги отрубали от тел, стрелы вонзались в бока и живот, черная кровь хлестала изо рта, а эти двое, что они знают об этом? Они смотрят свысока, а что они видят?
– Больше, чем ты, юноша, – возразил Тайлефер, придержав своего коня и поджидая Уолта. – Это была цивилизованная битва. Нескольких ранило, кое-кто погиб, но как только турки показали свою мощь, свое множество и свои боевые порядки, христиане почувствовали необоримое желание отступить, и мусульмане им не препятствовали. Это совсем не похоже на кровавую сечу, в какой довелось побывать тебе.
Молчание, перестук копыт.
– Ты был там. Тебе виднее, – проворчал наконец Уолт. – Но ведь была и слава, была честь и вечная память героям. Была верность дружинников, сплошной стеной стоявших вокруг дарителя колец.
Перед мысленным взором обоих вновь, как наяву, встала горстка измученных воинов, бившихся до конца, а серое небо чернело, и приближалась ночь, и вороны кружили над ними. Дружинник и певец снова увидели, как дрожат и колеблются покрытые кровью щиты, которые слишком долго пришлось удерживать в руках, дождь сыплет, как небесные стрелы, и стрелы – как дождь, а вокруг, словно вороны, на расстоянии удара меча или топора кружат всадники, дожидаясь, пока упадет последний щит, пока рухнет последний защитник Англии...
Вздохнув, Тайлефер пришпорил коня и присоединился к ученой парочке, обсуждавшей преимущества ислама.
– У них тоже хватает проблем, – подал он реплику.
– В самом деле?
– У них свои разделения, секты, ереси, как и у христиан. Дом, разделенный в себе, как говорится. Это их погубит.
– Ничего, они с этим разберутся, – возразил Квинт. – Они утвердят свой Закон, и тогда их ничто не остановит.
Молчание, перестук копыт.
– Так ты обратишься в мусульманство?
– Почему бы и нет? Гораздо более разумная религия, чем наша. Что скажешь?
– Может быть. Мне особенно нравится одна секта.
– Какая?
– Исмаилиты[65], – пояснил Тайлефер. – У них теперь новый вождь, молодой человек, который сумел свести все нужное человеку знание к одной фразе.
– А именно?
– Ничто не запрещено. Все возможно.
– По-моему, это все-таки две фразы.
– Вот педант! – И он придержал коня, чтобы отстать от Квинта.
– Но это уже конец, – заговорил Тайлефер, подъезжая к Уолту и продолжая прерванный разговор. – Нечеловеческий ужас сражения – это итог. Обстановка была крайне тревожная, когда Гарольд вернулся из Байё, не так ли? Его поджидали дурные вести. Это и было начало конца, верно?
– Дурные вести, очень дурные. Только тогда никто не мог понять, насколько это скверно.
– Расскажи, – попросил Тайлефер.
Уолт посмотрел на него. Темное лицо искажала боль и мольба, щеки глубоко запали, на забинтованных руках проступили кровавые пятна. Должно быть, ему очень больно сжимать обеими руками поводья. Он обращался к Уолту с мольбой, в надежде убедиться, что не он один виновен в судьбе, постигшей английского короля, и Уолт, все еще не готовый простить, по крайней мере пожалел своего спутника и продолжил рассказ.