Дрипе Андрей Янович Последний барьер

Андрей Янович Дрипе

ПОСЛЕДНИЙ БАРЬЕР

Анонс

Андрей Дрипе автор нескольких повестей о школьной жизни, педагог по профессии, работал воспитателем в колонии для несовершеннолетних правонарушителей.

"Последний барьер" - это раздумья о долге воспитателя, о личной ответственности за тех, чьи судьбы ему доверены.

Пафос романа, основная мысль его - активное, страстно заинтересованное утверждение высоких принципов коммунистической морали.

I

Прием новых закончен. Отныне Коля, Николай Николаевич Зумент, воспитанник Киршкална.

Парнишка шагает рядом с ним по коридору, и Киршкалн теперь ему вроде бы и отец и мать в одном лице. Заиметь этакое семнадцатилетнее "дитя" -в колонии дело самое обычное. Необычное начинается потом, когда окончены формальности, и сейчас Киршкалн у этой исходной точки. Из каких чаш довелось отхлебнуть Николаю и сколько он отпил из каждой, воспитатель может лишь гадать. "Требуется искать контакт" - так здесь говорят. Если нет контакта, то все разговоры - пустая трата времени. И шагающий рядом парень ни в коей мере не расположен облегчить "гражданину начальнику" эту трудную задачу, скорей всего он сейчас думает о том, как бы нового "папашу" половчее обвести вокруг пальца.

Киршкалн открывает дверь, пропускает воспитанника вперед и указывает на стул возле стола. Николай садится. Мальчишка хорош собой: густые черные брови, меж них на лбу упрямая складка, крепкий, йрямой нос и подбородок с ямочкой. Губы несколько полноваты и красные, как у девушки. Киршкалн смотрит на синеватую, наголо остриженную голову. Какие сейчас обитают в ней мысли? Над бледным лбом четко вырисовывается черный щетинистый треугольник. На воле у Николая, по всей видимости, был лихой чуб до самых бровей. Глаза... Глаза беспокоят - взгляд их прямой и наглый. А если смотреть подольше, то вселять беспокойство начинают и густые брови, и алые губы, и нос с широкими ноздрями. Всего этого чутьчуть многовато, все слишком сочное, пышет каким-то избыточным здоровьем. А души нет. Нету в его лице той одухотворенности, которая и некрасивые черты наделяет привлекательностью и обаянием. Иногда утверждают, будто бы по лицу нельзя судить о внутреннем мире человека. Чепуха. За долгие годы работы в колонии Киршкалн убедился в том, что внешность весьма точно характеризует человека. Ошибки случаются редко. Ребят, подобных Николаю, он перевидел много. Они шумливы и самоуверенны, замечают лишь себя и болезненно переживают малейшее ограничение их стремлений. Их шутки чаще всего неуместны, а их забавы причиняют страдания другим. Нам - все, для других же от нас лишь неприятности - таков их девиз.

"С этим горя хватишь, слишком высокого о себе мнения", - вспоминает Киршкалн предсказание коллеги и усмехается. На него в упор смотрят мутноватые глаза Николая. В них можно уловить некоторое удивление и нетерпение. Почему воспитатель не задает никаких вопросов, что еще за игра в молчанку? Киршкалн не торопится. Николай был вожаком банды, и по всему видать, он и сейчас гордится своим прошлым. Киршкалн вспоминает подшитую к делу характеристику из следственного изолятора. "Упрямый, несдержанный, грубый, организует беспорядки..." Именно таким Николай показал себя и в карантине колонии, а если он о чем-то и сожалеет, то лишь о том, что "глупо погорел". Николай не понимает, что провал шайки - закономерный финал его действий. Думает, ему просто не повезло, в чем-то допустил промах, прошляпил, в следующий раз маху не даст. Нет, нет, Николай Зумент, или "Жук", как его величали шпанята целого городского района, не сдался. Возможно, надо будет прикинуться паинькой, малость подурачить этих простофиль в форме, но когда он вновь выйдет на волю, то возьмется за дело по-настоящему.

Вполне вероятно, что сейчас мысли Николая могли иметь приблизительно такое направление. Об этом говорит и поза воспитанника, и еле приметная ухмылка в уголках рта, и то, как небрежно он кладет ногу на ногу. А взгляд! Так, наверно, смотрит на вражеского солдата-конвоира плененный генерал. Удивления в глазах Николая уже нет, зато возросло нетерпение.

"Этот, наверно, тоже стушевался, не знает, с чего начать расспросы", говорит его взгляд, и видно, что у мальчишки нет ни малейшего представления об истинном положении вещей.

Нелегко говорить, когда перед тобой такое вот недалекое и наивное, но невесть что мнящее о себе существо. И воспитатель, обдумывая первую фразу, распрямляет кулаки, глядит на свои длинные, тонкие пальцы, снова сжимает их и поднимает взгляд на воспитанника. Николай Зумент - семнадцатилетний бандит, продукт целой вереницы печальных и взаимосвязанных причин. У Николая есть характер, умение подчинять, коноводить и организовывать; он смел и всегда готов пойти на риск. До сих пор эти способности находили лишь отрицательное применение. Как повернуть их в противоположную сторону?

Надо искать контакт. Это значит, надо наблюдать, познавать характер, приучать к себе, надо навязывать свою волю, раскрывать, побуждать, надо воспитывать, заботиться, надо, надо, надо... Их десятки, этих "надо", но нигде не сказано и не написано, каким образом их приложить к сидящему перед ним юному Николаю Николаевичу Зументу. Об этом не говорится ни в одном из методических писем, ни в одном учебнике психологии или сборнике статей по педагогике.

Конечно, где-то есть "ключик" для контакта, наверняка где-то он есть, а сейчас придется обойтись теми крохами сведений, которые удалось собрать. Надо создать у него впечатление, будто бы известно горазда больше. Киршкалн откидывается на спинку стула, тоже кладет ногу на ногу и начинает:

- Ну-с, вот и встретились. Помнится, на воле ты носил совсем другую прическу. Под Ринго Стара.

- А вы откуда знаете? - Зумент огорошен и забывает скрыть свое изумление. Он ожидал любого начала, но не этого.

- Почему бы мне не знать? Ты ведь почти каждый вечер болтался у кино "Звайгзне", чесал язык с девчонками и лизал "эскимо".

- Вы тоже из Чиекуркална? - осторожно спрашивает Николай. Теперь он пристально изучает лицо воспитателя.

- Все может быть, - уклончиво говорит Киршкалн. - Дело ведь не в этом. А такую девочку - Монику Озолинь ты не знаешь?

- Нет, - отвечает Николай после короткого раздумья, затем вдруг спрашивает, о чем-то вспомнив: - А это не Букаха?

- Нет, Букаха маленькая. Моника - девица статная, волосы длинные, под "колдунью". Да хотя где тебе знать, она с вашими не путается.

- Из святых, наверно, - ворчит Николай понимающе. - Знаем и таких тоже.

- Может, еще вспомнишь. Она с тобой на вечере танцевала. Да это неважно. Просто к слову пришлось, - отмахивается Киршкалн. - Но вот засыпался ты быстро. Или милиция поумнела, а?

- Милиция?! Черта с два! Это мы сами зарвались.

Надо было поаккуратней. Если бы в этот раз обошлось, Жук еще не один год давал бы дрозда на Чиекуре! - Он кривит рот и хмыкает. - "Милиция поумнела"! Ну и сказанули!

- Сколько ты получал на последнем месте работы? - меняет тему Киршкалн.

- Восемьдесят. Гроши! - небрежно бросает Николай. - Никто на это не проживет.

- Ну, а по-твоему, сколько надо?

- Сотни три, четыре. На работе разве столько получишь? А мы, бывало, за один вечер хрустов сто сшибали.

- Восемьдесят рублей - нормальная зарплата.

Бухгалтеры, например, продавщицы, многие служащие зарабатывают не больше.

- Вы чего, шутите? - усмехается Николай. - Они же не на зарплату живут.

- А на что?

Николай подмигивает. Веселый дядька этот воспитатель!

- А если подделать подпись, что-нибудь подчистить или приписать, если обвесить или торгануть из-под прилавка, пустить товар по другой цене тогда сколько выйдет? Три раза по восемьдесят да еще с прицепом.

- По-твоему, все так делают?

- А то нет? Только я сам таких фраеров ненавижу.

- Хорошо, допустим. А как тогда живут те, у кого такая работа, что ни на чем не смахлюешь? Возьмем хотя бы учителей.

Николай улыбается.

- Об этих и говорить нечего. Учителя же мрут с голодухи. Нам раз один подвернулся. Тюкнул ему по зубам - он с копыт долой. А в кармане - мелочи рубля на два; ботинки из искусственной кожи - совестно взять. Высыпали ему медяки его за шиворот и оставили сидеть на тротуаре.

- Сколько зарабатывает твоя мать на "Ригас мануфактуре"?

- Не знаю, тоже не густо, но мануфактура она и есть мануфактура.

- Как это понимать?

- Если сами не понимаете, то и не надо. Семейная тайна, - и Николай многозначительно улыбается.

- Так ты и ходил, значит, людей по зубам тюкал, - медленно произносит Киршкалн и, помолчав, продолжает: - А матери тоже ведь случалось возвращаться с работы поздно вечером. Если бы у нее вырвали сумочку или в зубы тюкнули, что бы ты на это сказал?

- В моем районе такого быть не могло.

- А в других районах?

- Жука знают повсюду и его мутер тоже.

- Ну, а если бы все-таки тюкнули? Допустим, по ошибке? - Киршкалн немного подается вперед, к Николаю.

- Кто ударил, тот бы со мной имел дело, - отрывисто говорит Николай. В выражении его лица произошла какая-то перемена, черные брови стянулись к переносице и похожи теперь на крылья ворона.

- Значит, свою мать ты жалеешь. А те, на кого нападаешь ты, тоже ведь кому-то отцы, кому-то матери.

- Жалею? - переспрашивает Николай. - А вы знаете, кто моя мать? неожиданно резко спрашивает он. - Если вы из Чиекуркална, то должны знать. А мне не стыдно. Мне наплевать. Она шлюха. Обыкновенная шлюха.

Николай вновь умолкает, брови медленно распрямляются.

- Мать, - после долгой паузы произносит он тихо и задумчиво, потом бросает вызывающий взгляд на воспитателя. - Давайте лучше о другом, не о бабах же болтать.

- В таком случае поговорим о твоем папаше.

Где он изволит нынче пребывать? - спрашивает Киршкалн, вспомнив графу в деле, где против имени отца значится "место жительства и работы не установлено".

- Папаша за Уралом коммунизм строит, - усмехается Николай. - Ну да. Сперва был в Иркутске, потом где-то еще, черт его знает где. Все за длинным рублем гоняется по большим стройкам. Я даже не знаю, какой он из себя, папаша мой.

- Н-да, - Киршкалн пристально смотрит на Николая. - А сам-то ты как намерен тут жить?

- Поглядим, там будет видно, - уклончиво отвечает паренек, и в глазах у него снова вспыхивают нахальные желтые огоньки. - Досрочное мне не светит.

Дело тяжелое да и в изоляторе схватил четыре взыскания.

Звонит телефон. Киршкалн снимает трубку. Говорит учитель Крум.

- Ты как, очень занят? Я хотел поговорить с тобой насчет Межулиса.

- Заходи. Буду у себя, - отвечает Киршкалн и, положив трубку, обращается к Николаю: - Итак, наше первое знакомство состоялось. Ничего не попишешь, кроме тебя, у меня ведь еще двадцать пять таких огольцов.

- Когда меня переведут в отделение?

- Скоро, уже совсем скоро.

Они идут по коридору в помещение карантина.

- Знаете, я, кажется, вспомнил ту Монику. Нет Ни у нее подружки по кличке Сарделька?

- Вроде бы есть, точно не помню. А пока - прощай, - кивает Киршкалн и оставляет Николая с надзирателем.

Чуть сутулясь, воспитатель идет по главной дорожке зоны к жилому корпусу отделений.

Да, приблизительно таким он и представлял себе Николая Зумента. Бесстыже откровенный, он тем не менее лишнего не сболтнет.

И снова семья! Эти семьи, эти легкомысленные матери и кочующие вдали от дома отцы. По сути, не семьи, а карикатуры на семью.

Чиекуркалнец! Киршкалн грустно улыбается. Теперь Николай видит в нем отчасти своего и долго будет теряться в догадках, что этому таинственному воспитателю известно, а что нет. И что еще за Моника? А эту Монику Киршкалн выдумал, и единственно, что ему доподлинно известно, это то, что в центре Чиекуркална действительно расположен кинотеатр "Звайгзне". Ах, ребята, ребята!

Теперь на какое-то время надо забыть о Зументе и подумать о Межулисе, юноше из прошлого этапа.

Тоже трудный тип, тоже не поддающийся влиянию, хотя и ничуть не похож на Зумента.

Когда Крум входит в воспитательскую пятого отделения, Киршкалн уже там. Согнувшись в три погибели, сидит за крохотным письменным столом. Длинные ноги в туфлях сорок шестого размера под ним не умещаются и потому торчат сбоку.

- Рад видеть светоч знания в моей келье. С твоим приходом сразу стало светлей!

- Брось, старина, издеваться! И так дела из рук вон плохи, - Крум не настроен шутить.

- Никогда не бывает так плохо, чтобы не могло быть хуже.

- До чего мудро сказано! - Крум придвигает стул цоближе к столу и садится напротив Киршкална. - Судя по настроению, ты мчишь вперед на всех парах.

- А у тебя никак дровишки на исходе? - усмехается Киршкалн.

- Еще немного, и - все. Ни черта, оболтусы, не учатся. У всех весна в голове. Мне это уже вот где. - И Крум проводит пальцем себе по горлу.

- Признание тяжкое. Но не поспешил ли ты о ним?

Крум смотрит на худое лицо Кирщкална. Виски совсем седые, хотя он старше всего лет на пять, на шесть. Глубоко посаженные глаза лукаво поблескиБают, а морщинки вокруг тонкого рта говорят о том, что он частенько растягивается и в добродушной улыбке тоже.

- Валдис Межулис в твоем отделении? - спрашивает Крум.

- Да, в моем, - Киршкалн напряженно распрямляет пальцы обеих рук. - В моем отделении и в твоем классе. - Он делает ударение на "твоем", но Крум пропускает его мимо ушей.

- Что ты скажешь об этом малом?

- Дело дошло до стычки? - отвечает вопросом на вопрос Киршкалн.

- Даже, не знаю, как это назвать, - Крум разводит руками.

Он давал на уроке новый материал и настолько увлекся рассказом, что позабыл, где находится. География была его давней слабостью. И вдруг лицо воспитанника Межулиса, сидевшего на самой первой парте, заставило его остановиться на полуслове. Оно, лицо это, было погасшим и безжизненным. Юноша сидел спокойно, руки сложены крест-накрест на крышке парты, но неподвижный, устремленный вдаль взгляд свидетельствовал о том, что слова Крума не достигают слуха ученика. Он даже не заметил, что учитель замолчал и смотрит на него. Не будь у этого парня широко раскрыты глаза, можно было бы подумать, что он заснул. Крум окинул быстрым взглядом задние парты. Да, там, как всегда, несколько человек задремали и теперь, растолканные соседями, хлопали сонными глазами и озирались по сторонам.

Крум, саркастически улыбаясь, отвернулся и стал смотреть на карту. Какой же он все-таки идиот! В который раз забыл, что этой шпане абсолютно начихать, как и о чем он рассказывает. И карта была для них не более чем пестрое полотнище, в которое на перемене можно запустить губкой или где-нибудь о краю написать на нем непристойное слово.

Спали несколько человек, - однако многие ли из тех, кто бодрствовал, следили за его повествованием?

Двое, трое, а может, и вовсе никто? Некоторые имеют по географии даже четверки, но это еще ни о чем не говорит. Интересно, остался бы сидеть на своем месте и слушать его хоть один человек, если бы в класс вошел старшина и сообщил, что в зону прибыла автолавка с сигаретами и банками джема, а он, классный руководитель, разрешил бы всем желающим, не дожи.даясь конца урока, пойти за покупками? Который из них не променял бы его рассказ на пачку сигарет?

Скорей всего, такого не сыщется, и четверочники, может быть, удрали бы первыми.

Крум повернулся к классу. Межулис по-прежнему ничего не замечал. Ну да, он был из тех, кто слушал программу повторно; десятый класс он закончил до колонии, а посадить его в одиннадцатый в самом конце учебного года было нецелесообразно. Наверно, этот оголец мнит себя профессором и не желает обременять голову прописными истинами, хотя, конечно, все давно перезабыл, даже если и знал что-нибудь.

Крум подошел к Межулису и стукнул указкой по блестящей откидной крышке парты. Воспитанник вздрогнул, взглянул на учителя и, наморщив лоб, медленно отвернулся.

- Что, перебил мечты на самом интересном месте?

Воспитанник молчал.

- Я с вами разговариваю, господин Межулис!

Межулис лениво поднялся и неловко застрял между скамьей и крышкой парты.

- Так о чем изволил задуматься, о поллитровке или о девчонках?

Воспитанник молчал.

И на таких вот оболтусов Крум угробил свои лучшие годы!

- Ты, может быть, считаешь, что я тут распинаюсь перед вами для собственного удовольствия?

Я делаю это, милый мой, для того, чтобы в твоем хилом мозгу возник хотя бы зачаток мысли, чтобы ты познал, что помимо рижских кабаков и твоих потаскушек, которых у нас скромно именуют женщинами легкого поведения, на свете существует кое-что еще, и мир не кончается на Дрейлинях и Зиепниеккалнсе.

Я бы на твоем месте хоть для приличия сделал вид, будто слушаю! - все это или нечто подобное он сгоряча оттараторил, потрясая указкой. А что ответил ему этот мальчишка?

- Вы на моем месте никогда не будете, - негромко и твердо сказал Межулис.

- Да скорей всего нет! - резко подтвердил Крум. - Но и тебе, пожалуй, тоже не бывать на моем месте. И поскольку каждый из нас находится на своем месте, тебе следовало бы помнить об этом и не путать, кто где.

Воспитанник через силу смолчал, было видно, что через силу. Он только посмотрел на учителя, но его взгляд был выразительней любых слов.

"И вы воображаете, что на своем месте вы лучше меня? Конечно, вы можете накричать, я обязан молча выслушать, но делаете ли все, чего от вас требует это место? Знаете ли вы, за что я сюда попал или вам на это наплевать? Даже имя мое вы вспоминаете с трудом", - говорили глаза Межулиса.

"Это ведь мои мысли, а не этого пацана, - попытался переубедить себя Крум. - Ему вообще не додуматься до подобных вещей". В то же самое время Крум понимал, что не в этом главное. Главное - в том, что он и на самом деле только и сделал, что вписал фамилию воспитанника в журнал и поинтересовался, откуда Межулис родом, сколько ему лет, где отец-мать и на сколько его осудили. То есть собрал необходимые сведения, чтобы заполнить несколько граф в конце классного журнала. Записал и позабыл.

Прозвенел звонок с урока.

- За невнимательность пишу тебе замечание, - сказал Крум.

Межулис промолчал и на это. Новички в колонии обычно просят не записывать. Замечание - штука скверная, в особенности для новеньких. А этот молчал.

Все уже разошлись, один Крум продолжал сидеть в пустой учительской. В коридоре этажом выше дежурный педагог громким голосом отдавал распоряжения уборщикам. В туалетной комнате зашипел кран, и струя воды шумно ударила в жестяное дно умывальника. По лестнице прокатилась глухая дробь тяжелых башмаков, послышались смешки и смачное ругательство, отпущенное просто так, безадресно.

Очередной автобус ушел. Крум взял журнал замечаний и текущей отчетности и, не раскрывая, положил на место. Межулис заслужил свое замечание не более, чем те сони на последних партах.

Да, Крум сознавал, что теперь работает спустя рукава. Ну и что? До каких пор вкладывать душу в дело, если ты видишь, что этого никто не ценит и весь твой труд идет впустую? Хорошо, если бы с безразличием к работе пришло и безразличие к ее оценке.

Этакое мягонькое серое самодовольство, заслоняющее н согревающее лишь тебя самого, глаза и уши.

"У других дело обстоит еще хуже", "Одному разве под силу своротить такие горы?" Хорошо! И катятся за днями дни, одинаковые и спокойные, поскольку чужие тревоги не затрагивают, а о себе мнение наилучшее да и свободного времени остается куда больше, чем у тех, кто все же пробует если и не своротить какую-нибудь гору, то хотя бы пошатнуть. Но у Крума все было шиворот-навыворот: чем небрежнее он учил, тем большие угрызения совести испытывал.

По-видимому, желание разобраться в этом парадоксе и привело Крума кч воспитателю Киршкалну.

- Он абсолютно не слушал, когда я рассказывал новый материал, но это нам не в диковину, Многие не слушают. - Крум смолкает, чтобы собраться с мыслями. - Понимаешь, был момент, когда он дал мне понять... - Крум снова в нерешительности мнется, - дал понять, что я только стараюсь втереть очки, будто что-то собой представляю, а на самом деле - ни черта не стою.

- И это тебя оскорбило? - без тени удивления спрашивает Киршкалн.

- Да, оскорбило! Не ему тыкать мне этим в глаза.

Я и сам слишком хорошо сознаю, что делаю и чего нет, и не намерен выслушивать подобные намеки от сопляка и разгильдяя, который на уроке мечтает о своих героических похождениях и ни черта не делает.

- Ты же ненавидишь бюрократов, а сам рассуждаешь как типичный бюрократ. По-твоему, если уж кто раз оступился, тот должен сидеть и помалкивать, поскольку даже высказанная им правда всегда будет неправдой?

- Но он как-никак убийца!

- Вроде бы, - соглашается Киршкалн.

- Как это понимать - "вроде бы"? Ты же читал его дело?

- Разумеется. А ты еще нет?

Крум, похоже, не понял скрытой в вопросе иронии.

- Поэтому и пришел. Ты перескажешь намного короче и, надеюсь, поделишься выводами, Ты, конечно, успел раскусить этого парня.

Киршкалн смотрит на часы.

- Слушай, пропусти и этот автобус! Пойдем вместе к "черному шкафу". Я перечитаю еще разок дело Зумента,. а ты возьми бумаги Межулиса. И, чтобы тебя не слишком донимал твой комплекс неполноценности, могу сказать, что воспитатель Киршкалн на сей раз тоже не преуспел по части раскусывания.

Крум читает. Сколько таких дел перелистано за годы работы в колонии? Двести, триста? Он не считал.

И сколько ребят прошло через его руки? Большинство из них не оставило следа в памяти. Но его-то наверняка вспоминают? Учитель все же.

Однажды в каком-то захолустном городке подошел к нему расфранченный, надушенный молодой человек и протянул руку: "Здравствуйте, товарищ учитель!"

Крум поздоровался, поинтересовался, как идут дела, не доводилось ли больше вступать в противоречия с законом. Знал - бывший колонист, но ни имени, ни фамилии так и не вспомнил. А молодой человек рассказал, что работает слесарем, женат, ребеночком обзавелся. И с Уголовным кодексом соприкосновений больше не было, нет. "Да вы, наверно, меня уже и не помните?" - спросил он вдруг. "Ну как же, помню, помню, - солгал Крум. Только фамилия вылетела из головы". Молодой человек представился. "Ну да, точно!" Крум притворно оживился, но тот успел заметить в глазах учителя фальшь и протянул руку, чтобы попрощаться: "До свидания!" - "Всего наилучшего!"

И Крум пошел дальше, пытаясь вспомнить своего бывшего ученика, - не он ли увел колхозный грузовик и врезался на нем в комбайн? Тот был, кажется, из здешних мест. А может, он из тех, что ограбили винный магазин и рядом, в переулке, нализались до того, что с ног попадали? Нет, пожалуй, не из этих. Поди знай. В колонии на всех одинаковая форма, все стриженые, а тут - денди с роскошной прической. И вырос, возмужал.

Случались и совсем другие встречи - подвалит этакий пьяный в стельку, перепачканный грязью тип и орет: "Здорово! Как там шпана в клетке?" Попробуй отделайся от него! Хорошо, если поблизости не окажется знакомых. "Снова пьянствуешь? Захотелось обратно?" - "Ничего не поделаешь, нет жизни без нее, проклятущей. Но назад - ни-ни. Я парень ушлый - больше чем на пятнадцать суток не влечу. Может, раздавим., учитель, маленькую?"

Да, встречи случались разные. По всей республике, а то и дальше разбрелись те ребята, что были вынуждены сидеть и слушать учителя Крума на уроках географии и истории. Что они сегодня помнят из услышанного? Скорей всего - мало. Пьянчужки столкуются и без географических познаний, где бы они ни находились. Опять пессимизм! А может, все дело в весеннем томлении?

Крум вновь склонился над делом и читает, приговор Валдису Межулису, который заверил его, Крума: "Вы на моем месте никогда не будете".

...Межулис совместно с Расмой Лигер, 1950 года рождения, отправился в туристскую поездку по реке Гауя...

Парочка! Интересно, что сказали бы родителей про такое уединение их деток на лоне природы. Девчонке восемнадцать стукнуло, а кавалеру? Правда, молодежь нынче созревает раньше, но, к сожалению, только физически.

...Они устроились на ночлег, поставили палатку и развели костер...

Недурно! К отдыху на воде Крум тоже относится положительно. Удочка и хороший товарищ, но только не женщины - они для этого не годятся, от них одно беспокойство.

...Вечером, около 22.00, к костру подошли Рубулинь А. Я., штукатур стройконторы, и Денисов Н. Е., слесарь того же предприятия.

ПоД мухой, наверно, - какой слесарь ходит вечером трезвый?

...Были в состоянии опьянения и стали задавать Межулису вопросы, потребовали у него документы, а затем водки...

Конечно, все как обычно. Пьяное бахвальство и наглость. А что же паренек?

...Межулис просил упомянутых граждан уйти и не приставать. В связи с этим завязалась перебранка...

С пьяными в подобных ситуациях надо ";меть обращаться. Как ни мерзко, но надо по-хорошему.

Мальчишка, конечно, не сдержался - ведь рядом подружка. В семнадцать лет все мы герои.

...Рубулинь столкнул с берега в реку резиновую лодку, в которой находились также и некоторые вещи Межулиса и Лигер...

Подлец! Течение в Гауе быстрое, а около десяти уже смеркается. Ведь для мальчишки лодка с вещами - целый капитал, но как ему спасать лодку, если девушка останется на берегу одна.

..После чего оба гражданина стали приставать к девушке и звать ее с собой. Межулис нанес Денисову удар, а Рубулинь сбил юношу наземь...

Двое на одного. А Межулис не из силачей. Малявка против пары здоровых скотов.

...Лигер вбежала в палатку, но граждане Рубулинь и Денисов палатку повалили, схватили девушку и намеревались бросить ее в реку. В этот момент Межулис подобрал лежавший в траве туристский топорик и ударом по голове убил гр-на Рубулиня. Денисов при виде происходящего обратился в бегство, а Межулис погнался за ним с топором в руках, однако догнать Денисова ему не удалось...

Крум смотрел на тонкий листок с нечеткими оттисками машинописного шрифта: "В этот момент Meжулис подобрал лежавший в траве туристский топорик..." "Вы на моем месте никогда не будете", - сказал сегодня в классе этот мальчик. Не приобретает ли сейчас его фраза новый, куда более глубокий смысл?

"Вы никогда не сможете быть таким, как я, вы же не способны ради другого человека..." Ну, что, что?

Убить?

Взгляд Крума все еще прикован к открытой папке, но глаза не пробегают по строчкам текста.

Глупости. Это же просто несдержанность, неумение оценить ситуацию и предвидеть последствия. Однако, который же из них симпатичнее - Межулис или Рубулинь? Если отбросить юриспруденцию, статьи кодекса, суд и перенестись в ту ночь на берегу Гауи.

Так который же? И Крум чувствует, что его симпатии на стороне Межулиса. Как может быть иначе? Ему даже хочется воскликнуть: "Молодчи-на, парень!" Но когда начинаешь размышлять и загонять все в рамки закона, современной морали и рассудка, соглашаясь, что нельзя в середине двадцатого столетия действовать методами эпохи "Трех мушкетеров", картина несколько меняется. Быть может, этот Рубулинь был добропорядочным человеком, может, ничего худого он и не замышлял и спустя полчаса оказался бы в кругу семьи. Но разве можно было требовать в тот момент от Межулиса таких кабинетных рассуждений? Состояние аффекта - потому и дали всего три года. Но разве в эту минуту в Межулисе не проявили себя самые что ни на есть человеческие и понятные чувства?

А ты на его месте смог бы так поступить?

Учитель читает дальше. Оказывается, Денисов - член добровольного пожарного общества, и им руководили исключительно интересы общества проверить, кто и с какой целью развел костер. Как трогательно! Два кротких радетеля за интересы общества, исполняя свой благородный долг, малость пошалили, а негодяй подсудимый злодейски пресек их деятельность. Что ж, можно занять и такую позицию.

В памяти всплывает другой подросток, отбывавший срок в колонии несколько лет тому назад. Тоже убийца, к тому же убил отца. Славный, серьезный мальчуган. Изо дня в день, из года в год его отец приходил Домой пьяный, на его глазах избивал мать, корежил Мебель, колотил младших братьев. Мальчик, не видя иного выхода, застрелил из охотничьего ружья мучителя семьи.

Разве не то же самое произошло с Межулисом?

Крум вспоминает свой монолог в классе, и ему хочется надавать себе пощечин.

"Если бы все действовали так радикально, с преступниками уже было бы покончено", - приходит на ум ходячее рассуждение. Конечно же и Межулис полагает, что поступил правильно. Это упомянуто и в приговоре: "...Ничего не скрыв, рассказал о происшедшем, но виновным себя не признает". А закон признал. В этом суть противоречия. Но что тут может Поделать Крум? Если он подойдет к юноше и скажет:

"Я тебя понимаю", - от этого ничего не переменится.

Межулису станет еще тяжелей на душе, еще болезненней он ощутит несправедливость закона. И нельзя допускать на уроках невнимательности. Напротив - Межулиса необходимо нагружать работой и занятиями до предела, чтобы у него не оставалось времени для тягостных раздумий, чтобы скорей излечился от депрессии.

- Прочитал? - слышится за спиной голос Киршкална.

- Да, - отвечает Крум, не поворачивая головы.

- Что ты думаешь по поводу всей этой истории?

- Дело более или менее ясное. Я за Межулиса.

- Нельзя тебя допускать до работы в суде или прокуратуре. И ясности тут еще маловато. Возможно, все оно так и было, но меня больше интересует, как с ним будет дальше.

Крум уходит, а Киршкалн продолжает листать бумаги, что-то отмечает у себя в записной книжке. Позади него стоит широкий и тяжелый "черный шкаф".

В нем, плотно прижавшись друг к дружке, выстроились по алфавиту синие и серые папки с делами воспитанников. За убористыми и скупыми строками этих дел - сотни жизней, которые с самого начала пошли по неверному пути. Киршкалну кажется, что, если бы вдруг вырвались наружу все слезы, горечь и страдание, все заблуждения, глупость и зло, заключенные в этом до отказа набитом шкафу, случилось бы нечто катастрофическое, чудовищное. Киршкалну всегда не по себе в этой комнате, и он не завидует инспектору, который ежедневно все свое рабочее время должен проводить в обществе "горе-шкафа".

- Тебя кошмары по ночам не мучают от того, что ты столько лет провел в компании с этим шкафом? - спрашивает он.

- Что ты сказал? - не понимает инспектор.

- Я говорю, как ты терпишь этот дурацкий шкаф?

Он не наваливается, не душит тебя?

Инспектору смешно.

- Подумаешь - шкаф! Я удивляюсь, как ты терпишь деток, чьи дела в нем заперты.

Киршкалн сдает папки и возвращается в зону.

Да, "детки". В практике колонии давно принято подразделять воспитанников на категории. Есть так называемые "спокойные" или "тихие", как правило, это воры. Они сравнительно легко подчиняются режиму колонии и особых хлопот не доставляют.

Украсть тут фактически нечего, разве что какой-нибудь пустяк из тумбочки соседа или ненужный хлам из школьных лабораторий. Они здесь пребывают "на отдыхе" в предвкушении "большой работы" после освобождения. Именно воры чаще всего попадают в колонию по второму, а то и третьему разу. Еще есть "слабаки". Эти всегда служат мишенью для насмешек, их запугивают и эксплуатируют, они лишены каких-либо собственных побужденпй и самолюбия: куда ветер дует, туда и они. Есть "опасные" - такие, как Николай; эти постоянно в конфликте и с администрацией, и с воспитанниками, вынашивают всевозможные планы, плетут интриги и командуют своими местными "подданными". Как правило, они отбывают наказание за грабеж, бандитизм, злостное хулиганство. Ясно, что работать с такими - дело нелегкое. Есть "темненькие" - они замкнуты, но иногда у них происходят неожиданные срывы. Среди них нередки ребята, считающие, что их наказание незаслуженно, или переживающие какую-то другую душевную травму. Работа с ними тоже не сулит скорого успеха. И наконец, так называемые "положительные". Их не много. Можно с уверенностью сказать, что в колонию их привел нелепый случай, хотя среди них подчас можно ветре; тить осужденных на длительный срок и даже убийц.

И тем не менее "деток" терпеть можно. Мальчишки вовсе не ужасные. Ужасно то, что они совершили, их дела. А в остальном, если бы не существовало "черного шкафа", если бы ничего не знать, многих воспитанников можно было бы назвать славными ребятами.

Находчивые, смекалистые, даже дисциплинированные и трудолюбивые, они производят куда более приятное впечатление, чем галдящая орава, иной раз высыпающая из дверей обычной школы. Такое же мнение складывается и у людей, которые по какому-либо поводу наезжают в колонию, бывают в зоне. Поначалу они с внутренней дрожью ждут, что на них уставятся тупые физиономии, раздастся зубовный скрежет и надо ежеминутно быть готовым к нападению с любой стороны. "А у вас тут совсем не плохо!" - удивленно восклицают они вскоре и даже испытывают разочарование при виде ухоженных газонов, асфальтированных дорожек и юношей, которые способны улыбнуться и даже вежливо поздороваться. Со спортплощадки слышны удары по волейбольному мячу, ребята прогуливаются, сидят на лавочках или читают вывешенную в витрине свежую газету. Если что и не нравится, "ак это голые затылки и одинаковая для всех форма, сшитая совсем не по последней моде. "Конечно, не плохо, а вы как думали? Настоящий пансионат, только видите - вон тот заборчик вокруг", - так отвечает на подобные замечания Киршкалн. Если же гости (а в особенности гостьи!), слишком расчувствовавшись, начинают вступаться за ребят, мол, вон тому симпатичному юноше надо бы разрешить отпустить волосы или дать какую-либо другую поблажку, то Киршкалн, любит иногда ужаснуть непрошеного адвоката сообщением, что, мол, этот симпатяга подзащитный заколол штыком свою родственницу - древнюю старушку, в поисках денег разгромил весь дом и, ничего не найдя, дом спалил, дабы скрыть следы преступления. A тот, что стоит с ним рядом, еще более симпатичный юнец, со скуки изнасиловал трех несовершеннолетних девочек. После таких справок восторги умеряются, их сменяют возгласы: "Невероятно! Быть этого не может!"

Разнообразные трудности будней колонии нельзя углядеть за время воскресного посещения. Невидимыми нитями тянутся эти трудности из "черного шкафа", переплетаются и петляют, неожиданно проявляя себя в скрытых взаимоотношениях воспитанников, в их "счетах", которые они принесли с собой оттуда, "с воли", и продолжают сводить здесь. Они дают о себе знать в разговорах и мыслях, когда снова и снова перед глазами ребят возникают самые яркие эпизоды из недлинной жизни, связанные с совершенным преступлением. А преступление не дает покоя, оно довлеет над ними как кошмар, медленно и неохотно выпуская жертву из своих цепких лап.

Когда-то и Киршкалн был в известной мере захвачен псевдоромантикой преступного мира, навеянной старыми детективными романами и чужими рассказами, но это было давно. Мираж развеялся, остался лишь тяжкий повседневный труд, реальная действительность, заставляющая шагать по грязи и видеть звезды над головой.

II

У жилого корпуса гудит электросигнал на обед, Воспитанники бегут строиться - в столовую опаздывать не принято. Киршкалн идет вместе со своим отделением. Его взгляд привычно и точно определяет - поровну ли поделены "пайки", достаточно ли хлеба, не раздались ли у кого-то вширь кусочки масла, а у других, соответственно, съежились. Дух "господ" и "холопов" время от времени дает себя чувствовать и влияет на честность дележки. В его отделении это бывает редко, но все же бывает.

Ребята едят много, и еды хватает, но спроси у кого угодно, и все в один голос заявят, что кормят плохо и порции малы. Это убеждение всеобщее, оно не обошло и тех, кто дома питался значительно хуже. К еде, что дают в колонии, положено относиться с презрением, этого требует престиж колониста.

Сколько ухлопано зря времени на разговоры с беспокойными мамашами! Никак они не хотят поверить, что их сыновья не влачат полуголодное существование. Правда, жарким или виноградом их не потчуют, но безусловно и то, что во многих столовых готовят хуже, чем здесь, а после ухода воспитанников под столом валяются куски хлеба. Матери терпеливо слушают, но не верят, а на свиданиях из сумок достают ветчину и копченую колбасу, апельсины и сгущенное молоко, чтобы подкормить "заморенное голодом" чадо продуктами, вырванными изо рта других членов семьи.

А парни заметно поздоровели, стали крепкие, как кони! Ведь в колонии регулярное питание, и ребята спят вполне достаточно - таковы требования режима. Не то что дома, где они ели когда придется, и спать ложились когда вздумается.

Киршкалн наблюдает, как обедают воспитанники.

Здесь тоже можно сделать кое-какие полезные выводы, которые в другом месте, может, и не сумеешь сделать вовсе. Культурный уровень семьи, в которой вырос мальчишка, за столом проявляется весьма наглядно. Иные свое место занимают, как окоп врага, - с шумом и гиком. Некоторые в первую очередь заглянут в тарелку к соседу - сколько тому налито и не обделили ли самого. Есть такие, что сразу выудят мясо и картофель, а потом уже хлебают суп, и такие, кто поступает совсем наоборот - лакомое оставляют на заедку. Есть и не в меру брезгливые - как, например, Хенрик Трудынь; он долго что-то ловит в тарелке, наконец выуживает и, подняв находку двумя пальцами, подвергает ее всестороннему изучению.

- Что ты там нашел такое интересное? - не удерживается Киршкалн. Покажи мне тоже!

- Пока трудно сказать. По-моему, волос. - Трудынь кладет предмет на край тарелки и делает вывод: - У поварихи привычка причесываться над кастрюлями. Хотя нет, - разочарованно приходит он к окончательному заключению, но мясное волоконце, принятое им за волос, все-таки оставляет на краешке тарелки.

- А если даже и волос, погиб бы во цвете лет?

- Ничего смешного нет. Когда моя мамаша находит в супе волос, она падает в обморок.

В этом Киршкалн не сомневался. Ему приходилось встречаться с матерью Хенрика. Эта дама способна в любор момент лишиться чувств, стоит ей захотеть.

Она работает в ателье мод, и, как сама говорит, у нее шьют самые высокопоставленные особы. "В Риге за меня дерутся, - добавила она. Теперь хороших портних раз, два - и обчелся".

- В нашем отделении будет новенький? - спрашивает Трудынь.

- Будет, - подтверждает Киршкалн.

- Как его звать? За что сидит?

- Узнаешь еще.

Киршкалн думает о Межулисе. Инцидент с учителем Крумом подтверждает грустную мысль о том, что достижений нет ни малейших. Перед взором Киршкална обычная картина: ложка Межулиса механически движется вверх и вниз, на лице тупое безразличие ко всему.

- Как суп? - интересуется Киршкалн.

- Так себе, - слышится холодный, спокойный ответ. И все. Валдис даже головы не повернет к воспитателю.

Обед закончен. Когда в алюминиевую миску падает последняя ложка, дежурный воспитанник подает команду "Встать!". С грохотом отодвинуты табуретки, ребята направляются к выходу. Трудынь опять рядом с Киршкалном и идет с ним вместе в воспитательскую. Высокий, ладный, всегда опрятный, даже здешняя форма, сшитая далеко не по мерке, сидит на нем сравнительно элегантно, и кличка Денди дана ему не зря. Он гордится тем, что учится в одиннадцатом классе и средняя школа, можно считать, уже окончена. Еще несколько дней занятий, а там - экзамены.

- Ну правда! Скажите - кто будет в нашем отделении? Разве это секрет? пристает Трудынь к воспитателю.

Никакого секрета нет, но Киршкалн знает - Трудынь сию же минуту помчится к ребятам, чтобы блеснуть осведомленностью. Ему всегда не терпится блеснуть, выскочить первым, и товарищи его недолюбливают за это и за болтливость, хотя с удовольствием слушают его рассказы. Однако были случаи, когда Хенрик выбалтывал чужие секреты где не следовало, и поэтому ребята не ведут при нем серьезных разговоров, считают его "стукачом". Это не совсем так, поскольку Трудынь выдает чужие тайны не по умыслу, а ненароком. К тому же Киршкалн терпеть не может фискалов. Ребята это знают и ценят.

Разумеется, если в отделении есть парочка осведомителей, многие нежелательные вещи вскрывать бывает легче, и некоторые воспитатели пользуются таким источником информации. Киршкалну же делается невыносимо тошно при виде воспитанника, который, воровато оглядываясь, наушничает на своих товарищей. Киршкалн не облегчает свой труд за счет превращения кого-то из воспитанников в мелких предателей. Лучше уж самому, если есть нужда, исподволь что-то выведать.

- Расскажи лучше, как у тебя у самого идут дела.

Математику сдашь?

- Да сдам как-нибудь. Худо-бедно, но на троечку всегда пожалуйста, самоуверенно тараторит Трудынь. - Никакой любви к этим цифиркам у меня нету, но концы с концами свести надо.

- Межулие как себя чувствует в отделении?

- А что ему! Но вообще-то - зануда. Бурчит только да зрачками крутит. Не верится, что на воле он десятилетку кончил. Небось купил где-нибудь ксиву.

- А ты расспроси, поговори с ним!

- Нет уж, лучше с чурбаном, на котором дрова колют. Вообще, я вам скажу, он не совсем в порядке, наверно, что-нибудь с головой. Он по ночам не спит.

Я раз ночью встал, пошел в гаваю, гляжу, а он заложил руки за голову и пялится на потолок. Глаза блестят, как жестяные пуговицы, мне даже не по себе стало.

- Ты на воле не знал такого Николая Зумента, по кличке "Жук"? -как бы невзначай спрашивает Киршкалн, роясь в ящике стола.

- Слыхать слыхал и даже видел. Вообще-то фигура популярная, но не у меня. Я таких не люблю.

Грубое дело. Он шуровал в основном на Чиекуркалне, а я - мальчик из центра. Он испекся осенью со всей своей свитой. Бамбан из третьего отделения - его правая рука. Да вы его знаете - Бурундук, мордочка такая мышиная, прибыл с предпоследним этапом. Скоро п Жук объявится. А может, он уже в карантине? - Трудынь замолкает и вопросительно смотрит на воспитателя.

- Возможно, в карантине, а может, и нет, - пожимает плечами Киршкалн.

- Это темный мальчишечка. Кое-кто его тут ждет не дождется. На новые времена рассчитывают. А мне что? Я такие дела никогда не уважал.

- А про брюки у матроса - забыл? - подмигивая, напоминает Киршкалн.

- Да что вы все про те брюки! - краснеет Трудынь. - Самому стыдно вспоминать. Будто не знаете, как там все вышло. Разве я виноват, что у них "сухой закон"? Этот глотает как свинья и знай мычит:

"Рашн водка - вери гуд". Ну и свалился с непривычки. А за водку не дал ни копейки. Мы тогда и глядим, что с него можно взять. Задарма поить кто будет? Дружба народов и все такое прочее дело хорошее, но... - Трудынь театрально разводит руками. - Я так понимаю: ты дай мне, я дам тебе. Может, оно и не совсем правильно, но я политик реальный. Вот мы и стянули с него штаны. Не больно фартовые, но со стокгольмской маркой. Еще пришлось отдавать в химчистку, так что - поверьте! - навар был минимальный. Но у этого иностранца не было чувства юмора, и он потом поднял шухер. Я понимаю - штаны получились в европейском масштабе, но мы так не хотели.

Я не собирался вредить престижу нашего государства.

- А ты не знаешь кого-нибудь из Зументовых девчонок? - перебивает Киршкалн Хенрикову скороговорку. - Не было у него такой Букахи?

- Нет, у Жука была Пума. Про Букаху я что-то слышал, но точно не скажу. - Трудынь огорченно глядит на воспитателя. - Эта Букаха в центр не приползала. Наверно, третий сорт. Точно, ребята говорили, у нее волосы выпадают. А Пума была конфетка!

Грива голубая, и по Жуку просто умирала. Только мышление у нее остановилось на том уровне, на каком было у наших предков, когда те ходили на четвереньках. Вообще-то Пуму я знаю лучше, чем самого Жука.

До Жука с ней ходил один из наших. Она тоже чуть не погорела, но под конец вывернулась. Говорят, по ночам ходила вокруг тюряги и серенады пела Жуку.

Голос у нее как орган. Талант пропадает. На Западе такие заколачивают миллионы, а у нас не в моде. Она могла за раз выпить пол-литра, а вот насчет поговорить - было как с Межулисом из нашего отделения.

Фразу в три слоза редко могла сказать без остановки.

Даже не представляю, как ей удавалось песни заучивать. Одну так вызубрила даже по-английски. Вот бы вам ее послушать! Если б настоящий англичанин услыхал, его бы инфаркт хватил.

За окном гудит сигнал строиться на работу, и Трудынь морщится. Его перебили на самом интересном месте.

- Ничего, мы еще поговорим, - утешает его Киршкалн.

- Як вам вечерком зайду, ладцр?

Киршкалн утвердительно кивает.

"Если бы у Межулиса была хоть десятая часть словоохотливости Хенрика!" - Киршкалн вздыхает и мысленно фиксирует все достойное внимания из того, что наговорил этот хвастливый болтунишка. Трудынь не врет, просто у него, мягко говоря, склонность к творческому осмыслению фактов, но воспитатель уже приноровился отметать шелуху и оставлять важное.

Да-а, Межулис... Сейчас с ним, пожалуй, было бы легче, если бы на приемке сами не дали маху, но - что упущено, то упущено. Такие, как Межулис, попадаются не часто, и к первой беседе с ним надо было подготовиться вдумчивей. Киршкалн хорошо помнит, как все было.

- Ты за убийство отбываешь срок? - спросил начальник режима, а он никогда не отличался тактичностью и умением вникнуть в переживания человека.

Конечно, начальник колонии Озолниек никогда не задал бы вопрос в такой форме. Но в тот момент он просматривал дело нового воспитанника, что-то искал в нем. Вот начальник режима и решил заполнить паузу. Мелочь, но, возможно, как раз эта мелочь все и решила. Жаль, что не Озолниек заговорил тогда первым.

- Да, - коротко ответил юноша.

Киршкалн заметил, как тот внутренне напрягся до предела, но сумел скрыть это. Узкое, довольно обычное лицо, только линия губ обозначена четко и несколько выдвинут вперед подбородок. Левая рука сжата в кулак, а правая, в которой он держал фуражку, все время мелко тряслась.

- Давай поподробней! - потребовал начальник режима.

- В деле все сказано, - отрубил Межулис.

- Что в деле, мы и сами знаем!

- Чего же спрашиваете? Мне добавить нечего! - Паренек побледнел.

Для начальника режима это было уже слишком.

- Ты здесь свои штучки забудь! Тут мы тебя будем учить, не ты - нас! вскричал он.

И тут произошел взрыв. Киршкалн, внимательно наблюдавший за парнишкой, ожидал этого. Озолниек отложил дело и хотел было вмешаться, но не успел.

- Ничему вы меня не научите! Вы! Вы!.. - кричал Межулис, вытянув вперед шею.

От волнения и ярости он не мог подыскать достаточно гнусного слова, чтобы швырнуть его в лицо сидящим за столом. И не им одним. Киршкалн понимал, что юноша в этот крик вкладывает ненависть ко всем тем, в кого он потерял веру. Это не была обыкновенная грубость или распущенность, скорей это был неосознанный крик о помощи. Во взгляде мальчика наряду с ненавистью просвечивали безысходность и боль, страдание человека, достигшего предела своих внутренних сил, человека, у которого еще минуту назад сохранялась крупица веры, который еще надеялся, ждал, что, может быть, хоть тут его поймут, но истекла эта минута, вокруг беспросветная темень, и он один как перст среди этой тьмы.

Межулис резко повернулся и, совершенно позабыв, где он, побежал было к двери, но опомнился и встал у стены спиной к начальству, низко опустив голову.

Все молчали. Мужчины переглянулись, и Озолниек, резко встав с места, жестом остановил начальника режима, который хотел подойти к мальчику.

Начальник режима нервно поскреб указательным пальцем худую щеку и, поерзав на стуле и взглянув на Озолниека, спокойно сказал:

- Воспитанник Межулис, выйдите и позовите следующего!

Какое-то время Валдис оставался неподвижным.

Потом, так и не поднимая головы, не оглядываясь, направился к двери и вышел. Когда дверь за ним закрылась, один из воспитателей сказал:

- Видали, каков типчик, а? - но, взглянув на Озолниека, осекся.

Валдиса Межулиса передали в отделение Киршкална.

Он не нарушал режима. Шел, куда посылали, делал, что велели, но воспитателю еще ни разу не довелось увидеть на его лице хотя бы тень улыбки.

Написал матери Межулиса, - ответа пока не было.

Разговаривал о Валдисе с ребятами, и в особенности с председателем совета отделения Калейсом. Мнение у всех было одно и совпадало с характеристикой, которую дал Межулису Трудынь: неразговорчивый, угрюмый, непонятный.

Но думать об одном лишь Межулисе у Киршкална нет ни времени, ни права. Другие тоже требуют ничуть не меньше внимания.

Киршкалн идет в рабочую зону, смотрит, как ребята трудятся в производственных мастерских, беседует с мастерами. Кто-то план не выполняет, кто-то просится на другую работу, кому-то кажется, что мастер применил не ту расценку. Потом Киршкалн возвращается в свой кабинет, к тетрадкам с наблюдениями над воспитанниками, к характеристикам, затем идет в санчасть поговорить с фельдшером. Один паренек мочится жио ночам, самому плохо, и товарищи дразнят. Может быть, попробовать на время его отделить, назначить лечение? До вечерней линейки надо просмотреть конкурсный журнал, замечания за день, переговорить с дежурным воспитателем.

Поздний вечер. Киршкалн ждет на остановке автобус. Позади над оградой колонии бусинами поблескивают фонари, белесые лучи прожекторов поддерживают нависшую тьму. Зрелище напоминает праздничную иллюминацию, но увы, .тут эта иллюминация далеко не для веселья.

Вот и еще один трудовой день позади. Через полчаса Киршкалн будет дома. Жена разогреет остывший ужин. Дети спят.

* * *

В комнате отделения полумрак. Слабая лампочка над дверью, заключенная под решетчатый колпак, тщетно пытается разогнать своим желтоватым светом тени в дальних углах помещения.

После сигнала "отбой" разгуливать по отделению запрещено, но запрет этот почти не соблюдается. Всегда есть охотники почесать язык, послушать всякие небылицы и приключения. Наиболее популярны тут две темы: совершенное преступление, которое комментируют все слушатели, и "любовные похождения". Сейчас обсуждается вторая тема. Воспитанник, осужденный, как здесь принято говорить, "за девчонок", - следовательно, знаток в этом вопросе, с характерным для подростков цинизмом излагает свое "дело" со всеми подробностями и широчайшими обобщениями.

Валдис Межулис не спит, но к разговору не прислушивается. Отделные слова и фразы, вопреки его воле, достигают сознания, на некоторое время в нем оседают, но скоро улетучиваются. Какое ему до всего этого дело? Валдис натягивает одеяло на голову, потому что трепач мешает думать. Однако похабщина, которую тот несет, назойливо лезет и сквозь одеяло.

Валдис не желает ее слышать, осмысливать, но не в его силах от нее уйти, как не может он убежать из этого помещения, из этого невыносимо тесного мирка, в который его бросили. Хоть бы настала наконец тишина! Целый день Валдис ждет часа, когда он сможет остаться наедине с самим собой. Но и это уединение лишь отчасти. Отовсюду слышны сопение и храп, чьето бормотание во сне. Но на лучшее рассчитывать не приходится.

В коридоре слышны шаги, и, когда открывается дверь, говорящий замолкает.

- По койкам, и чтоб тихо! - властно гаркает контролер. - Ишь, конференцию устроили, а завтра на уроках опять спать будете! А ну живо!

Дробная россыпь босых пяток по полу, жалобные вскрипы коек, и воцаряется тишина. Минутку постояв, надзиратель выходит. Кое-где еще возникают очажки шепота, но прерванная дискуссия уже не возобновляется с прежним пылом.

- Ладно, завтра дорасскажешь, - говорит кто-то. - Колонист спит, срок идет.

- Ну и здорово он дает! - шепчет лежащий рядом с Валдисом парнишка своему соседу с другой стороны. - Аж башка кружится, как послушаешь. Вот бы сейчас чувиху сюда! Как ты думаешь, что бы было?

- Что было бы? - переспрашивает второй, солидно молчит и потом авторитетно заявляет: - Да от нее бы остались одни клипсы да шпильки!

- Брось трепаться! - прикрикивает кто-то поопытвей из второго ряда кроватей. - Показать тебе голую девку, ты бы с перепугу через забор и к маме.

- А ты, что ли, много их видал, да?

- Через окошко в бане! - подтрунивает другой, и ребята прыскают со смеху.

- Кончили! - начальственно и твердо объявляет председатель совета отделения Калейс. - Хочешь не хочешь, но сейчас все равно ведь не сможешь! Всем заткнуться. Нечего надзирателя злить попусту.

Шепот прекращается, и вот уже со всех сторон слышно ровное посапывание спящих. Наконец-то!

Валдис отбрасывает одеяло, скрещивает руки под головой и, полузакрыв глаза, глядит в желтоватый сумрак.

За что? За что он должен по гудку укладываться на эту койку, по гудку вставать, за что посадили его за решетку вместе с ворами и бандитами? Неужели за то, что он прикончил одного такого же мерзавца?

Человек? Тот гад, что пристал к ним с Расмой, был человек. Тот - был, а он, Валдис, - нет. Неужели нету никого, кто все понял бы, кто сказал бы: "Ты поступил правильно, тебя осудили по ошибке"? Он говорил, давал показания, десятки раз подробно отвечал на вопрос "Расскажи, как это произошло!", "Почему ты это сделал?".

Поначалу казалось, ничего во всей этой истории неясного нет, но, по мере того как приходилось ее повторять, рассказ его делался все короче. А в колонии пошло все сначала: "Рассказывай, как было, говори!" Нет уж, хватит с них того, что написано в приговоре. А что в нем, собственно говоря, написано?

Да ничего! Ведь невозможно ни описать, ни даже вообразить, что переживает человек, когда он борется с течением и чувствует, что теряет последние силы.

Те, кто стоят на берегу, могут порассказать много. Могут точно сообщить, сколько раз он уходил под воду, сколько раз выныривал. И вообще - почему этот псих не поплыл чуть левее, туда, где начиналась отмель?

Кто-то скажет, что в подобных случаях рекомендуется лечь на спину и для экономии сил плыть по течению.

В любом случае дурак, который в реке, вопреки здравому смыслу, делал все, чего делать нe следовало и чего они, наблюдатели, в аналогичной ситуации никогда бы не сделали. Когда стоишь на берегу, все ясно и понятно. Соображения и выводы стоящего на берегу п есть источник фактов, на которых потом строили приговор; они стали материалом, который именуется "существом дела". Утопающий, если ему довелось спастись, ничего толком рассказать не в состоянии, хотя он в то время пережил и испытал неизмеримо больше, нежели умники, стоявшие в безопасности на суше. Настоящее же "существо дела" было в его до предела напряженных мышцах, в клетках его мозга.

Но это "существо" - личное достояние утопавшего, и другим оно ни к чему. Его не увидеть, не потрогать, не оценить и не подшить к делу.

"Почему совершили преступление?"

Можно было ответить: "Не знаю". Многие так делали. Хоть и лишенный смысла, тем не менее ответ.

А иной и в самом деле не знал, он так и не разобрался, что совершил и почему. А Валдис знал. Другой ходячий вариант: "Сдуру". Он тоже ничего не раскрывал, однако предполагалось, что в ответе содержится известное отношение обвиняемого к своему поступку, оценка его. Валдис же поступил обдуманно. Третий шаблон: "Дружки совратили". Рыбак рыбака видит издалека. Если ты сам хороший, отчего же плохого друга не подбил на хорошее дело, почему вышло наоборот? Валдис не мог свалить на друзей, он был один.

И наиболее распространенное: "Не помню, пьяный был". Но Валдис не был пьян и помнит все. Оттого, может, и было так тяжко. Все эти нехитрые премудрости Валдису были известны. Следственный изолятор - хорошая школа. Настоящая мельница. Кто через него прошел, тот уже не первоклашка. Но произносить эти глупости не поворачивался язык, выразить словами, что заставило его руку схватить топор, - было невозможно. "Я не считаю это преступлением", - сказал он тогда, и его точка зрения не изменилась по сей день. "Как! Убить человека - не преступление?!"

У следователя глаза полезли на лоб. "По-другому я не мог, я должен был это сделать". Но ему силились доказать, что он мог по-другому и в его поступке не было ни малейшей необходимости. Кое-кто было заикался: "Да, отчасти вас можно понять, но..." - и дальше ему доказывали, что он ни черта не смыслит.

Воспитатель Киршкалн такой же. Он даже несколько раз пытался стать с ним на дружескую ногу.

Но Валдис больше не верит друзьям, никому не верит. Единственно Расме и матери. Впрочем, можно ли им верить, если столько времени с ними не виделся?

Как знать, что сейчас думает Расма? Быть может, теперь и она скажет: "Да, отчасти тебя можно понять, но..." А мама? Мама - идеал. Она не меняется никогда - наверно, таков закон жизни. Но ему мало того, что он верит матери и мать верит ему. Надо, чтобы поняли и другие, чтобы он мог быть человеком, как все. А какие же они, люди? До чего он был раньше наивен!

Валдису неохота вспоминать про давешнюю дискуссию, которую он слышал вопреки своему желанию, но мысль своенравна, она сама выбирает момент, когда ей возникнуть или уйти. Разве насильник, передающий свой гнусный опыт другим, - если взглянуть на него со стороны, - чем-нибудь разнится от остальных людей? Он хорошо играет в волейбол; после ужина он писал письмо матери и сестренке, потом читал "Хождение по мукам". Возник спор с другим воспитанником, и он доказал, что были два Толстых, а не один, как полагал его товарищ. Первый был бородатый граф, а другой Толстой жил поздней и писал интересней. "Не люблю я те времена, когда пушки заряжали через дуло. Тогда все были чересчур благородные или слишком глупые", - сказал он. А когда разговор у них перекинулся на еду, оказалось, что насильник тоже любит жареную картошку - с хрустящей корочкой, и если к ней еще сметану и сардельки - язык можно проглотить. Они с сестренкой сами жарят такую картошку, потому что у матери не хватает терпения обжаривать кружочки равномерно а сбеих сторон, она всегда спешит, чтобы было поскорей готово. В колонии о такой картошечке нечего даже мечтать, но когда он вернется домой, то нажарит сразу две сковородки. "А когда женюсь, заставлю жену жарить так же". Видите, он даже собирается жениться, как ни в чем не бывало. Отсидит срок, женится.

Вдвоем с женой они будут жарить хрустящую картошку и, нажравшись, преспокойно укладываться в постель. С женой перед сном он, правда, не станет откровенничать так, как разоткровенничался сегодня, и если когда-нибудь она спросит, он ей на это скажет, что ничего такого не помнит, мол, все это случилось давно и нечего ворошить старое. А те девочки, над страданиями которых недавно глумился любитель поджаристой картошки, столь же спокойно выйдут замуж и обо всем позабудут? И не узнай Валдис об этом парне того, что довелось узнать, никакой особой неприязни у него бы не возникло. Малый, "каких много.

Кому расскажешь, что тебе невыносимо тяжело, одиноко, что терпению скоро настанет конец? Валдис еебя еще обманывает надеждой на то, что все происходящее с ним - недоразумение, которое скоро - может, даже завтра или послезавтра - разрешится.

Он еще в состоянии отключаться, отстранять от себя эту невыносимую среду, но всему есть предел. Валдис это чувствует, но ему страшно подумать о том, что будет за этим пределом.

Исчезает свет желтых лампочек, стихает дыхание спящих, возникает солнечная поляна, по ней идет Расма, и жесткий черничник шелестит о ее ноги. Она нагибается, собирает темно-синие ягоды, оглядывается и машет рукой.

Николай Зумент тоже еще не спит у себя - в помещении карантина. Старший лейтенант Киршкалн оказался стреляным воробьем, хотя, в общем, и нет никакой надобности придавать этому значение. Умнее милиционера, но все равно ведь дурак. Человек с мозгами в колонию работать не пойдет и не будет читать мораль, в которую так и так никто не верит. Все силы отдавать на благо народа и общества, честно трудиться и так далее, а что делаете вы: став на темный путъ преступлений? Смехота. Впрочем, такой муры он не городил, но все они гнут в одну сторону. Знает Чиекуркалн и какую-то Монику. Все время лезет в башку эта Моника. Никак не вспомнить, знаком он с ней или нет. Да мало ли в Риге девчонок... Своих Зумент знает больше по кличкам, имени и фамилии не знает вовсе. Кто же эта загадочная Моника? То, что она порядочно наплела воспитателю, - факт. Но что именно? Впрочем, и это не так уж важно, - Киршкалн не следователь и отдавать его по второму разу под суд не намерен. Что заработал, то получил, и, надо прямо сказать, могли приварить еще пару годочков.

Однако придется держать ухо востро.

Главное - собрать втихаря своих и завести такой порядок, чтобы срок, который Зументу придется отбыть в этом "детсадике", прошел приятно и незаметно. Через год его отправят к взрослым, колония для несовершеннолетних - всего-навсего промежуточный перегон. Бурундук уже здесь и, наверно, все подготовил; кроме него, есть еще трое своих. Таких, что на воле дрожали при упоминании одного имени Зумента, тоже наберется несколько человек. А уж знать о нем - знают, конечно, все, разве что какой из деревенских губошлепов не слышал о Жуке. Этим быстро разъяснят, с кем они имеют дело. Есть тут, конечно, разные советы и комиссии, всякие активисты, Жук об этом прекрасно осведомлен, но он не намерен сводить счеты с легашами. Напротив, он противопоставит им свой актив, и тем некуда будет податься.

Для начала надо стать вожаком отделения, а затем и всей колонии. Зумент ни на минуту не сомневался, что все так и будет. Он жаждет поскорей развернуться, - сколько можно изнывать без дела в карантине?

Он приехал сюда не как новичок, "сырок" там какойнибудь, а как король и атаман. То, что все это сразу поймут и беспрекословно станут повиноваться приказам Жука, - само собой разумеется. А воспитатель Киршкалн? Ясное дело, перед воспитателем он будет разыгрывать из себя овечку, действуют пусть подчиненные. А если что - Жук враз поставит всю эту шарашку на попа, и тогда воспитатели сами прибегут к нему за помощью. Где им сладить без Жука... Вот тогда он еще подумает, что ему делать. Не худо бы вывести ребят за ограду, пусть побалуются. Потом разделиться на банды и кочевать по республике, а может, и подальше. Верховодить, конечно, будет он.

Повсюду они нагонят панику и страх, но Жуковы ребята дело знают туго. Мусора [Милиционеры] популяют, популяют из своих шпаеров - и в кусты. У Жука оружия хватит.

Они возьмутся за банки и ювелирные магазины. Золото и бриллианты! И когда всего будет дополна, махнут через границу и заживут там, как настоящие миллионеры. У него будет роскошный дворец - Жук видел подходящий в каком-то заграничном фильме, - гараж с автомобилями, и в подвале небольшой бар с самыми лучшими напитками. Виски и ром, коньяки и шампанское польются там рекой. И женщины. Пума была ничего себе, но что она по сравнению с кинозвездами и королевами красоты?

Бледная синева весенней ночи струится через зарешеченное окно карантина. Рядом спят остальные ребята из его этапа. Он уже просветил их. Хоть бы поскорей закончилось это никчемное прозябанье!

Жаль, что с самого начала он не брался за дела покрупней. Часы и пальто - это же сущая мелочь. И что такое несколько бутылок "Кристалла", вечер в ресторане и поездка на такси по сравнению с тем, что его ожидает в будущем? Но ничего, все еще впереди!

III

Заседание педсовета школы заканчивается, и Крум выходит в коридор мрачный и оскорбленный. Ему попало - в классе много неуспевающих. А при чем тут он? Как будто не знают, что за народ эти воспитанники! И вообще: какой можно требовать работы и на какие надеяться результаты, если мальчишки сидели по два-три года в одном классе, меняли школу по двадцать раз, покуда вовсе не бросили.

Когда в коридор выходит начальник колонии Озолниек, Крум направляется к нему.

- Что же я, по-твоему, делаю не так? Быть может, вместо двоек я должен ставить тройки и призывать других преподавателей делать то же самое?

Озолниек отпирает кабинет и приглашает Крума войти.

- Я не страдаю манией стопроцентной успеваемости, - с улыбкой говорит Озолниек. - Пусть двойки будут хоть у всех, но когда действительно сделано все возможное, чтобы их не было.

- А разве сделано не все? Чего еще не хватает?

Озолниек с минуту думает.

- Кое-кто из педагогов делает маловато. И ты тоже. Именно из-за того, что ребята распустились, одних объяснений и работы в классе мало. Их надо непрерывно подхлестывать, нельзя оставлять в покое и после уроков, надо контролировать, разговаривать с ними, С воспитателями, с мастерами.

- А когда, в какое время? Выходит, я должен торчать в колонии от подъема до отбоя, - говорит Крум.

- Нет, конечно, но, очевидно, надо бы подольше, чем теперь.

- И ты считаешь - это поможет? Все равно, Эрик, мы крутимся на холостом ходу.

- А если я скажу, что это неправда?

- Не поверю. Может быть, ты так думаешь, но ты заблуждаешься. Толку нет и не будет.

- Был у нас воспитанник Воронин, по кличке Самурай... - Озолниек садится и предлагает стул Круму. - Его освободили, когда ты только поступил к нам на работу. Парень прошел настоящую воровскую академию, и занесло его в Латвию из Одессы. Таких те~ перь больше не встречается. Когда его привезли, здания школы еще не было, занятия проводили в одном из общежитий.

Я тогда был воспитателем. После приемки мы с ним отправились в укромное местечко, сели на колченогие табуреты и стали беседовать. Я рассказывал ему про нашу жизнь, про послевоенное строительство, про самоотверженных людей. Одним словом, старался изо всех сил. Говорил, как нехорошо воровать, как это унизительно для человека, как вредно для общества. Он ни полсловом не возражал, все, казалось бы, понял, со всем согласился. Вежливый, тихий, как почти все воры. Сам знаешь, воры тут наиболее симпатичный народец. В общем, я говорил, парень слушал. И мне самому казалось - здорово говорю, проникновенно.

Кончил и ожидаю слез умиления в его глазах. А он помолчал, поглядел на меня и бодренько так говорит:

"Гражданин воспитатель, вы представьте себе, что вы ночью на вокзале. Граждане дремлют, ждут, когда подадут состав, а дежурный шшт куда-то ухилял. И перед вами стоит чемодан - тяжелый, солидный. Вы точно знаете: никто не заметит, если вы его возьмете.

Неужели бы вы не увели чемоданчик?"

Озолниек смолкает, смотрит на ироническое лицо Крума, затем стукает костяшками пальцев по стеклу на столе и тихо, насколько позволяет его громоподобный бас, говорит:

- Сейчас этот малый заканчивает политехнический институт, один из лучших студентов на курсе, и ему смело можно доверить чемодан с золотом.

- Это не честно, Эрик, - говорит Крум. - Такие примеры еще ничего не доказывают. Я приведу другой, один из множества. У меня в классе был некто, по фамилии Свилис, сидел за угон автомобилей, ты хорошо его знаешь. Парень хоть куда. Прилично учился, мастерил наглядные пособия, руки у него были просто золотые. Выработку давал от ста двадцати до ста пятидесяти процентов. "Никогда в жизни красть больше не буду. Самому смешно, какой я был идиот", - не раз заверял он. Мы поверили и освободили его досрочно. На совете колонии я тоже смело голосовал "за".

А вышел наш Свилис на свободу, и не прошло и двух недель, как угнал в районной прокуратуре "Победу".

- Допустим. Но если бы мы не работали, то выходили бы от нас только Свилисы и не было бы ни одного Воронина.

- Ты в этом уверен?

- Абсолютно.

Крум видит, что Озолниек не кривит душой. Впрочем, убежденность Озолниека ни для кого в колонии не секрет.

- А вот я - нет. Мне твоя вера, извини, кажется наивной. Энтузиазм и оптимизм ребенка.

- Откровенность за откровенность. Скажи, чем пессимизм стороннего наблюдателя лучше?

- Истина, какая бы она ни была, всегда лучше иллюзий.

- Если эта истина всеобщая, а не частная, от которой прок одному тебе. Кстати, она тебя тоже не устраивает и ничего не дает.

- Тяготы дает, - оскорбился Крум.

- Тяготы приносит и энтузиазм. Тягот нам хватает по горло. Если речь идет об этом, то я не собираюсь спорить. Но трудностям надо идти навстречу, а не бежать от них. А ты своими трудностями только любуешься.

- Красивые слова. А ты со своим энтузиазмом разве не бежишь от этих тягот - только по другой дорожке. Ты зажмуриваешь глаза и воображаешь, будто восходишь на гору, а на самом деле, в лучшем случае, топчешься на месте. И любуешься этим энтузиазмом. Ты себя обманываешь, а я не хочу.

- Тараканья философия! - краснеет Озолниек. - Звонкие фразы, а мыслишек - ноль. - Он разошелся и теперь гудит, как иерихонская труба. - Я и не думаю зажмуриваться. Я знаю: многое еще не так, как надо бы. Нам вечно некогда, и коротки наши руки.

Быть может, наш труд не оценят и нас не вывесят на районной доске Почета. Но с какой стати рассчитывать на то, что другие будут за нас месить эту грязь? Надо самим. Бездорожья хватит на всех, не беспокойся.

Озолниек замолчал, затем нагнулся через стол к Круму и бросил прямо в лицо:

- Ради мальчишек! Понял? Мы у последнего барьера, у нас то последнее решето, в котором они еще могут уцелеть, зацепиться.

- Да, да, но много ли их, кто так думает!

- Если и ты станешь думать так же, то будет на одного больше.

- И все-таки слишком мало. Слишком мало, чтобы надеяться на успех.

Озолниек зло смотрит на Крума, встает и начинает ходить вокруг стола. Закуривает, кидает взгляд на часы, откашливается и смущенно бормочет:

- Наверно, мы сегодня не придем к взаимопониманию.

- Да, видно, так.

- Не знай я тебя, - Озолниек останавливается и смотрит в упор на Крума, - я бы разозлился и сказал:

подыскивай себе работу в другом месте, хотя учителей нам не хватает. Но я вижу: весенняя усталость. Отдохнешь, и осенью все будет в порядке. А разговор наш еще не окончен.

- Ни в коем случае, - подтверждает Крум. - Аза откровенность и тараканью философию - спасибо!

- По-моему, ты был не деликатнее.

Озолниек берет папку с документами. В дверях кабинета начальник останавливается вплотную кКруму и задает вопрос:

- Скажи честно: если бы сейчас у тебя была возможность перейти работать в другое место с такой же зарплатой, ты бросил бы колонию?

Крум морщит лоб.

- Не знаю, - говорит он, хотя охотнее сказал бы:

"Да!" Впрочем, это было бы неправдой.

- Спасибо и на этом!

Озолниек быстро уходит. Большой, сильный, упругая спортивная походка. "Старик завелся, - думает Крум. - "Тараканья философия"! А слоновья чем лучше! Какой смысл пытаться прошибить головой стену! Кому от этого польза? Быть может, надо отойти в сторонку и посмотреть, нельзя ли стену обойти или долбануть по ней чем-нибудь более подходящим?"

И тем не менее Крум завидует Озолниеку и знает, что голова у начальника выдержит. "Отдохнешь, и осенью все будет в порядке", - сказал он, но Крум что-то не припомнит, когда сам начальник отдыхал.

От силы пару недель за несколько лет. Для отпуска времени никогда у него не находилось.

"Надо отдохнуть, в самом деле, надо обязательно отдохнуть", - говорит он сам себе, возвращаясь в учительскую, и, странное дело, обида на директора школы теряет остроту.

* * *

- Это не заурядный колонист, - говорит Киршкалн и смотрит председателю совета отделения в глаза. Однако в глазах этих не появляется ни страха, ни сомнения.

- Я знаю, - отвечает Калейс. - Всяких видали.

- Он постарается установить свои порядки.

- Знаю. Ничего не выйдет.

- У него тут есть свои. Насколько мне известно, не в нашем отделении, но - поди знай.

- Вы не беспокойтесь, Все будет как надо, - улыбнулся Калейс.

- Я не беспокоюсь, - Киршкалн усмехается. - Мое,мнение о нем не столь уж высоко. Откровенно говоря, я больше волнуюсь за тебя. Он тип наглый, и тебе придется крепко держать себя в руках.

- Знаю, - односложно повторяет Калейс. - Не впервой.

- В таком случае собирай остальных членов совета, а я пошел за Зументом.

Киршкалн идет в изолятор и размышляет о своем командире - так по старой привычке еще нередко называют председателя совета. Впрочем, дело не в названии - председатель или командир, а в том, что Калейс - воспитанник. Перед ним стоит куда более трудная задача, чем перед Киршкалном. Воспитатель поговорит, приведет новичка в отделение, представит и уйдет. Главное начнется, когда ребята останутся одни. И, как ни волнуется Киршкалн за своего председателя, он понимает: лучше, чтобы решающая стычка произошла в самом начале, покуда ЗуМент не освоился в новой обстановке.

- Пойдем в отделение, - говорит он Зументу. - И учти: дисциплина у нас строгая, а твои прежние подвиги ни на кого тут страха не нагонят.

- Дело известное, - небрежно бросает Зумент.

В воспитательской их уже поджидают Калейс и члены совета отделения. Киршкалн немногословно рассказывает им о новом воспитаннике, затем представляет ребят Зу менту и разрешает Калейсу задавать вопросы.

- Каким видом спорта занимался на свободе?

- Прыгал со скакалочкой, - отвечает Зумент и презрительно щурится, заметив серебряный ромб и звездочку на рукаве куртки председателя.

- До самого суда? - спрашивает Калейс и бросает взгляд на остальных членов совета. Те прыскают.

Зумент стискивает зубы и смотрит на воспитателя. "Неужели этим щенкам я тоже должен отвечать?" - говорят его глаза.

- Не имеет значения, кто задает вопросы - я или Калейс, - поясняет Киршкалн.

- Боксом, - вызывающе бросает Зумент, но Калейс и бровью не ведет.

- У кого тренировался?

- Освоил по самоучителю.

- Это не в счет. Все мы когда-то занимались такой самодеятельностью. А потом, в колонии нет секции бокса.

- Что ж, придется создать.

- Не советую, не выйдет.

- Образование какое? - спрашивает кто-то из членов совета.

- Неоконченное высшее, - сказал Зумент.

- Тоже по самоучителю или, может, документ есть? - усмехается Калейс.

- На вопросы надо отвечать серьезно! - вмешивается Киршкалн.

Зумент пожимает плечамп - "пожалуйста, как вам угодно" - и дальше, изобразив на лице неимоверную скуку, отвечает коротко, но вежливей. Наконец вопросы иссякают.

- Тебе нужен опекун из старых воспитанников на пару недель, чтобы лучше освоиться на новом месте? - спрашивает Зумента Киршкалн.

- Обойдусь без опекунов.

Они идут в отделение. Зумент, гордо подняв голову, держится чуть в стороне от остальных.

Киршкалн шепотом еще раз предостерегает Калейса:

- Только не пори горячку и держи себя в руках! Главное - не пачкай об него руки, понял!

Калейс молча кивает. Его спокойствие теперь больше внешнее.

- В отделение прибыл новый воспитанник Николай Николаевич Зумент из Риги. Срок наказания - восемь лет. Прошу старых воспитанников принять его в свою среду и, при надобности, давать ему необходимые пояснения, - громко говорит Киршкалн и украдкой наблюдает за своими ребятами.

Они стоят у изголовья коек, образующих свободное пространство посреди комнаты. Кое у кого в глазах искорки восхищения и раболепная готовность подчиниться.

- Вот твоя кровать, тумбочка, - заключая несложную церемонию, показывает новенькому его место Киршкалн.

Воспитанники молчат в ожидании, когда он уйдет, Немного помешкав, Киршкалн поворачивается и выходит из комнаты. Дольше оставаться не имеет смысла. В его присутствии ничего не произойдет.

Когда шаги воспитателя стихают, некоторое время еще стоит тишина, но, кажется, даже сам воздух в отделении потрескивает от напряжения. Первым ее нарушает Калейс:

- Что еще не ясно? - Он бросает взгляд на голую сетку незастеленной кровати. - Да, постель и матрац сейчас принесут. Член хозкомиссии уже пошел к старшине.

Щеки у Зумента вспыхивают.

- Ты что, за сырка меня принял? Я считаю, театр закончен!

- Допустим. Что дальше?

- Мне что, валяться у двери, как последнему сушке?! - Зумент переходит сразу на крик. - Ты что, про Жука не слышал?!

- Что-то не припомню.

Калейс - само спокойствие.

- Тогда спроси у тех, кто помнит! Передо мной такие, как ты, начальники в штаны пускали!

- Вон как? А еще что?

- Еще? - шипит Зумент. - А что тебе надо еще?

- Ну так вот, Жук: кто-нибудь уйдет домой, освободится койка - сможешь перейти. Я когда-то тоже спал у дверей.

- А я не буду!

- Дело твое - спи на полу!

Калейс поворачивается к Зументу спиной и отходит к своей койке, тем самым давая понять, что разговор окончен.

У Зумента от недоумения даже челюсть отвисла, Что происходит? Неужели они впрямь не знают Жука, не испытывают перед ним страха? Или тут не действуют старые законы блатного мира?

- Я - Жук, ясно вам?! Жук! - выкрикивает он и тычет пальцем себе в грудь.

Ребята переглядываются, кое у кого в глазах мелькает испуг, замешательство. Но никто не изъявляет намерения подойти и стать с ним рядом. Все выжидают - что будет дальше. И тут Зумент в бессильной злобе и обиде пронзительно орет:

- Хлопцы, неужели допустите, чтобы над вами стоял лягавый? - Он протягивает руку и показывает на Калейса. - Он же попкам без мыла в ж... лезет!

Никто не шевелится. Тогда Зумент подскакивает к Калейсу, хватает его за руку и, кипя от ярости, выпаливает:

- Слышишь, ты! Будет по-моему или... или я и на мокруху пойду, понял?

Калейс грубо отбрасывает руку Зумента.

- Кончай вымахиваться, на характер тут не возьмешь!

В помещение входит воспитанник с постелью и матрацем и бросает все на пустую койку. Зумент быстро оглядывается по сторонам, отталкивает стоящего рядом с Калейсом колониста и вместе с матрацем сдергивает на пол сложенное аккуратным "конвертом"

одеяло, округло взбитую подушку.

- Вали мои шмотки сюда! - приказывает он парнишке, который принес ему постель.

Воспитанник в растерянности глядит на Калейса, но тот чуть сипловатым голосом говорит:

- Оставь, где лежит! - Затем резко: - Ребята!

Все члены совета отделения и кое-кто из "рядовых" подскакивают к нему, и их живой полукруг уже теснит Зумента назад - к двери. Зумент, выставив вперед плечо, силится устоять, но не тут-то было. Тогда он пригибается и, резко качнувшись, целит головой в живот Калейсу, но председатель совета боксерским финтом уходит вбок, и голова Зумента оказывается крепко зажатой у него под мышкой, остальные подхватывают Зумента за руки и за ноги. Увертываясь от пинков тяжелых ботинок, ребята с размаху кидают бывшего главаря банды на его койку.

Задыхающийся от злобы Зумент, потирая шею, волком глядит на обступивших его ребят. Вид у поверженного атамана жалкий и растрепанный, рубаха вылезла из брюк, рожа красная и потная, и на лицах у стоящих нет ни малейшего сочувствия. И Зумент понимает, что потерпел поражение в самом незавидном варианте. Он как последняя тряпка, как щенок лежит у ног победителей. Нет, не в драке над ним одержали верх, остервенения схватки не было, не было возможности получать и наносить удары. Его лишили даже этого последнего утешения - почетного поражения. Калейс, по всей вероятности, единственный, кто до конца понимает сейчас положение Зумента.

- Тебя предупреждали, - говорит он, - сам нарвался. Скажи спасибо, что по-настоящему ума не вложили. Я ведь тоже кое-что смыслю в боксе. Просто я знаю, где я, и неохота из-за тебя сидеть в ДиЗо [Дисциплинарный изолятор].

Но имей в виду: ты тут свои порядки не заведешь.

- Это мы еще поглядим, холуйская морда! - мычит сквозь зубы Зумент, но вокруг все над ним хохочут. Зумент переворачивается на живот и утыкается лицом в одеяло.

- Пошли! - слышит он голос Калейса.

Протопали башмаками по деревянному полу. Хлопнула дверь.

Нащупав края койки, Жук вцепляется в них обеими руками, впивается зубами в грубое одеяло, силясь сдержать рыдания, и напрягает мускулы, чтобы спина не начала предательски вздрагивать. Главаря налетчиков душит невыносимая горечь унижения, та самая, которую так часто испытывали от его жестокости другие.

Минуло полчаса, час. Ребята приходят, уходят, разговаривают между собой, но никому из них нет дела до Жука.

В этой же позе застает его и Киршкалн. Взглянув на лежащего ничком Зумента, он подзывает Калейса.

- Ну как? - вполголоса спрашивает воспитатель.

- Нормально. Переживает, конечно.

В коридоре загудел сигнал на вечернее построение.

- Ладно, не будем его сейчас трогать. Пускай отлежится! - подумав, решает Киршкалн.

Воспитанники выстраиваются по отделениям на "проспекте Озолниека" широкой дорожке, что тянется вдоль жилого корпуса. Председатели советов их видно по ромбам, вышитым серебряным галуном на нарукавных повязках стоят на правом фланге своих отделений. На черный строй льет свет мощный прожектор. В центре, у цветочной клумбы, стоят воспитатели. Тут же и начальник колонии Озолниек.

Дежурный командир сегодня Калейс. Он готовится к рапорту.

- Равняйсь!

Колонисты выпячивают грудь вперед, головы поворачиваются направо. По строю пробегает легкий шорох задевающих друг дружку рукавов. Сотни рук в этот миг соприкасаются, ощущая друг друга, сотни ног в грубых башмаках коротко шаркают по асфальту, подравнивая линию носков.

- Смир-рно!

Резкий поворот головы. Тишина. В груди трепет задержанного дыхания. Строй замер, превратясь в едипое целое, наделенное единой силой и волей. Быть может, силой и волей того человека с капитанскими погонами на плечах, который, подобно своим воспитанникам, замер по стойке "смирно" перед их строем.

- Равнение на середину!

Легким, чуть враскачку шагом дежурный командир Калейс с правого фланга направляется к центру.

И по тому, как он сейчас идет, и по выражению его лица видна ощущаемая им радость власти - в этот мпг все подчинены только его команде. Даже воспитатели, даже сам начальник.колонии! И все это видят п могут оценить. Калейс проходит мимо своего воспитателя, на этот раз не обращая на него никакого внимания. Взгляд устремлен вперед, на Озолниека, который ждет его - Калейса! По мере приближения к начальнику шаг обретает твердость, исчезают вихляние и шик бывшего рижского сорвиголовы, которые в начале пути еще были заметны. Громко припечатаны к асфальту последние три шага, щелкнули каблуки.

Воспитанник стоит, чуть отклонив назад голову, чтобы легче было заглянуть в лицо начальника.

- Разрешите доложить!

Рука Озолниека вскидывается к фуражке, золотисто вспыхивает в свете прожектора погон на правом плече.

- Докладывай!

Калейс внятной скороговоркой сообщает количество находящихся в строю воспитанников, перечисляет неявившжхся и докладывает, где они.

- Доложил дежурный воспитанник Калейс! - заканчивает он.

- Вольно! - Рука Озолниека отдергивается от козырька.

- Вольно! - командует Калейс, и шеренга оживает: вздохи, шорох курток, шарканье переступивших на месте ног.

Дежурный воспитатель раскрывает конкурсный; журнал и зачитывает замечания, сделанные за минувший день.

Киршкалн слушает и в то же время не перестает любоваться Озолниеком.

Рапорт бывает ежедневно, но в отсутствие начальника его принимает кто-нибудь другой, И уже все не так: серо, вяло, нет этого безукоризненного равнения, нет столь безмолвной тишины.

Озолниек неторопливым, беззвучным шагом обходит строй, присматриваясь к лицам воспитанников, оглядывая их одежду. Высокий, осанистый, в левой руке зажаты черные кожаные перчатки. Военная форма ему к лицу, он как бы в нее влит. Фуражка, по бокам обжатая чуть книзу, сделана как будто специально для его головы. Выбившиеся из-под фуражки черные с проседью волосы за ушами свились в упругие колечки. Его лицо, худое и жесткое, может быть как репреклонно строгим, так и повеселеть от сердечнейшего смеха; ему свойственны гордая независимость кавказца и упрямая бесшабашность донского казака, Родители воспитанников нередко принимают его за грузина. Киршкалну он всегда напо.минает старых латышских стрелков, и почему-то ему кажется: именно такие, как Озолниек, побили немцев в боях на острове смерти и офицерские полки Дроздова в российских степях.

Для колонистов Озолниек - живая легенда. Недаром несколько лет назад, при заливке асфальтом первой дорожки в колонии, ребята тайком вдавили в незастывшую массу камешки, выведя ими надпись:

"Проспект Озолниека".

Некоторые сотрудники утверждают, что секрет обаяния начальника кроется лишь в его выправке и громовом басе. Верно, конечно, когда начальник разговаривает у проходной, его бас слышен у жилых корпусов, а если поднимет голос, то и на всей территории колонии. Когда он хохочет, кажется, будто по стальному швеллеру катятся двухпудовые гири. За свой могучий голос Озолниек заслужил кличку Бас. Но произносят эту кличку даже с большим уважением, нежели иное официально присвоенное почетное звание.

Киршкалну приходит на память, как его однажды кто-то спросил: "Каким образом ему все так ловко удается?" - "Личность, друг мой, личность. К тому же Баса сам черт подзуживает", - ответил Киршкалн.

"Но в значительной мере это еще и поза", - возразили ему. "Что же тут плохого? Он умеет стать в позу. Попробуй-ка ты, представляю, как это будет смешно!" - "Копнуть поглубже, наверно, и он тоже не без греха", - не унимался спорщик. Тогда Киршкалн поглядел на собеседника и сказал: "А ты? Кристально чистые люди существуют лишь в поздравительных речах и некрологах. Озолниек - прирожденный педагог; они, на мой взгляд, так же редки, как и выдающиеся музыканты или художники. Им отдельные недостатки нипочем, а вот мы свои должны прятать поглубже".

Педагогический талант в нем счастливо сочетался с привлекательной внешностью, неисчерпаемой энергией и веселой готовностью пойти на риск. Не зря же Киршкалн сказал: "Баса черт подзуживает".

Дежурный воспитатель, зачитывая замечания, за которые полагаются "наряды вне очереди", называет Бамбана.

- "Воспитанник Бамбан не работал на уроке и выражался нецензурными словами". Записала учительница Калме.

- Что! - взвивается Озолниек и, отыскав глазами Бамбана, приказывает: Выйти из строя!

Выкрик отдается эхом среди зданий, Киршкалн даже вздрагивает и, вытянувшись, чуть не делает шаг вперед.

- Ты посмел грубить учительнице Калме?! - Озолниек подходит вплотную к Бамбану. - Ты недостоин ей туфли подносить?!

- А чего она... - бормочет Бамбан, моргая и пытаясь придать выражение виноватости своему лицу, напоминающему мордочку грызуна.

- Марш в дисциплинарный изолятор!

Бамбан раскрывает рот, чтобы что-то сказать, но вовремя спохватывается и убегает, а дежурный контролер деловито направляется вслед за ним. Теперь, сбавив тон, Озолниек обращается к остальным:

- Учительница Калме всю свою жизнь положила на то, чтобы учить вас и воспитывать и, если ктото смеет ей хамить, позор ложится на всех. Она замечаниями не разбрасывается и, если уж написала, то Бамбан заслужил его стократно... Продолжай, - поворачивается он к дежурному.

Видно, что ребятам и в самом деле стыдно за своего.

По окончании линейки Киршкалн подходит кОзолниеку.

- У меня просьба. Надо бы как-нибудь съездить в Ригу к матери Межулиса. Она не отвечает на мои письма и не приезжает сама, а с парнем неладно.

БЫТЬ может, удалось бы разузнать что-либо полезное.

Заодно надо навестить кое-кого из бывших воспитанников. Конечно, со временем туговато, но...

- Съезди, обязательно съезди! - сразу соглашается начальник. - Все подладим так, чтобы смог поехать. Послушай-ка! - неожиданно вспоминает он о чем-то. - Если не очень спешишь, загляни ко мне.

Стукнула мне тут в голову одна мыслишка, хочу пороветоваться.

Киршкалн собирался идти в отделение, но раз у начальника новая "мыслишка", то надо заглянуть, разумеется, он мог бы ею поделиться и завтра, но Озолниек как-то не улавливает разницы между понятиями "день" и "ночь", "рабочее время" и "свободное время". А "мыслишки" возникают у него часто.

Киршкалн украдкой глядит на часы и понимает, что опять попадет домой лишь за полночь, потому что в отделение после этого разговора все равно придется зайтн.

Случается, иной Озолниеку и напомнит в сердцах, что кроме колонии, как это ни странно, существуют еще семья, собственные дети, личное время и все такое прочее и что за сверхурочный труд никто не платит. Но Озолниек только вздохнет, смутится и поглядит с упреком.

- У меня тоже есть семья, но - что поделаешь!

Тут работа особая.

И если после этого ему скажут, что, мол, семья семье рознь, тем самым давая понять, что Озолниековы семейные дела - другим не пример, он опустит голову, пошмыгает носом и, прикинувшись, будто ничего не понял, чуть погодя продолжает начатый разговор как ни в чем не бывало.

Они входят в кабинет.

- Что ты скажешь насчет курения? - с места в карьер спрашивает Озолниек, доставая из пачки сигарету.

- Поскольку я не курильщик, то, конечно, самое нелестное.

- И правильно, - смеется Озолниек. Закурив, он выпускает струю дыма и задумчиво глядит на тлеющий кончик сигареты. - Я думаю то же самое, хоть и дымлю почем зря. А не стоит ли запретить ребятам курить, а?

- В принципе, конечно, надо бы. Только не реально это, - отвечает Киршкалн.

- Отчего не реально? - запальчиво, как всегда, когда он в азарте очередного нововведения, спрашивает Озолниек и наклоняется над столом, упершись в стекло локтями и положив подбородок на руки.

- Во-первых, потому что в местах заключения, подобных нашему, курить разрешено и пока что нет официального указания ввести такой запрет, резонно возражает Киршкалн. - Во-вторых, наши ребятишки, как они сами себя называют, начали курить чуть не с пеленок. Иные курят уже лет по десять. Они действительно привыкли к табаку. Дальше - запрет на курение сразу приведет к другим неприятностям. - Киршкалн смотрит на Озолниека. - Ты и сам это прекрасно знаешь.

- Ну, например?

- Например, к острому недовольству, нервозности. Мальчишки почувствуют себя ущемленными в самом святом своем праве. Помимо того - и на мой взгляд этот минус главный - станут курить тайком.

Курево тем или иным способом все равно будет проникать в зону. Мало, но будет. Сигарета превратится в козырь для воздействия, в объект спекуляции, в средство соблазна. За сигарету будут ползать на брюхе, а за пачку пойдут на все что угодно. Ты ведь знаешь:

раньше тоже подумывали запретить курение, по всякий раз отказывались именно по этим соображениям.

Озолниек опускается на стул.

- Хорошо, теперь я перечислю плюсы. У нас колония несовершеннолетних и средняя школа. Если в обычной школе не курят, с какой стати разрешается курить колонистам? О здоровье и говорить нечего.

Дальше - чистота, свежий воздух, внешний вид. Ведь и сейчас нельзя курить в общежитии и в классах, а все равно повсюду дым коромыслом. Наконец, будет покончено с привычкой плеваться, стоять по углам и закоулкам. А проникновение курева в зону можно сократить до минимума. Остается лишь недовольство ребят, но с ним я справлюсь. Не мы запретим им курить, а они сами!

- Сами? Хотелось бы мне поглядеть, - усмехается Киршкалн.

- Вот и поглядишь! - Озолниек встает. - В самое ближайшее время у меня будет разговор с воспитателями, а затем и на Большом совете. Не хочу тебя задерживать, ты и так все на часы посматриваешь, но дома продумай все "за" и "против", может, мы чтонибудь упустили.

"Интересно, как он этого добьется?" - думает Киршкалн по пути в отделение.

Ребята уже спят или притворяются спящими. Зумент, "покоритель колонии", лежит под одеялом.

У кровати Калейса Киршкалн присаживается на табурет и наклоняется к своему командиру.

- Порядок, - не дожидаясь расспросов, говорит Калейс шепотом. - Даже не вставал. Натянул одеяло и так и лежит одетый. Коцы [Ботинки.] только скинул.

- К нему кто-нибудь приходил? Он просил чегонибудь?

- Нет, - отвечает Калейс.

- Гляди за ним в оба. Тебе сегодня ночью вообще лучше бы спать не слишком крепко. И за Межулисом посматривай!

- Я знаю.

- Спокойной ночи!

- Спокойной ночи!

Присаживается Киршкалн и на краешек Межулисовой кровати. Парень лежит, глаза закрыты, но по дыханию слышно - не спит, притворяется.

- О чем ты все думаешь по ночам? - спрашивает Киршкалн вполголоса.

Ответа нет.

- Неужели тебе кажется, что быть одному против всех - самый верный путь?

Глаза закрыты, Межулис молчит.

"Насильно мил не будешь", - вспоминает Киршкалн мудрую поговорку, встает и уходит, тихонько притворив за собой дверь. Еще надо предупредить дежурного воспитателя и контролера. Конечно, можно бы Зумента поднять и приказать раздеться, но это зря всполошило бы ребят. Пусть думает, что воспитатель проглядел нарушение.

А Зумент лежит, зарывшись головой в подушку, и размышляет над своей семнадцатилетней жизнью.

IV

Понятие "отец" для него было пустым звуком. Николаю известно, что этот человек был каменщиком, его тоже звали Николаем; за кражу стройматериалов оп был осужден на десять лет. Это случилось давно, в те незапамятные времена, о которых он не знает вообще ничего. Отбыв срок, отец остался там же, в Сибири, и работает где-то в бескрайней то ли ангарской, то ли енисейской тайге, где человек исчезает, словно иголка в стоге сена. У матери не было даже фотографии отца, но Коле она не раз говорила: "Красивый был парень. Другие разве не крадут, а моего вот сграбастали". Коля не ощущал отсутствия отца, поскольку нельзя ощущать недостаток того, чего у тебя никогда не было. И когда кто-нибудь случайно спрашивал: "А где твой папка?" - мальчик почти с радостью отвечал: "У меня нету папы!"; в мозг впечаталось хлесткое словцо "сграбастали" и туманное сознание того, что мистического отца силой уволокли некие "чудовища" за то, что он делал то же самое, что и другие, но эти "другие" почему-то остались на свободе.

Все отдаленные воспоминания детства были связаны с матерью. В то время Коля не мог знать, что его мама - еще совсем молоденькая ветреная девчонка.

На жизнь она смотрела глазами недалекого ребенка и опускала беспомощно руки перед малейшими трудностями, не зная, чем и как помочь себе самой, не говоря уж о своем малыше. Для него же мать была единственным источником знаний и житейской мудрости, его ненаглядная, любимая мама. По вечерам они забирались в постель, мать ерошила ему волосы, называла "любимой коташкой", и он счастливо засыпал на ее теплой груди. Иной раз она бывала грустна и несчастна, говорила о том, как трудно ей живется одной, и уверяла, что не бывает на свете настоящего счастья.

"Да что ты в этом смыслишь!" - говорила она, потом подолгу молчала.

Мать работала на текстильной фабрике и на целый день запирала его в комнате, но после того случая, когда он едва было не удавился на бельевой веревко, появилась древняя старушка, которая вязала чулки и почитывала черную книжку с крестом на переплете.

Когда он шалил, старушка грозила пальцем и призывала побояться бога, горестно качала головой и приговаривала: "Ах, как много зла на свете!"

К маме стали захаживать чужие дяди о бутылкой вина в кармане. "Твой сынишка?" - говорили они и гладили Колю по голове, но вскоре пpo него забывали.

Теперь он спал уже на своем тюфячке в углу комваты.

Проснувшись однажды ночью, он хотел было по привычке забраться под одеяло к маме, но на ее подушке наткнулся на чье-то чужое, заросшее колючей щетиной лицо. С перепугу он закричал. Это было одно из самых жутких ощущений в его детстве. Оно осталось в Николае навсегда и проявлялось особенно остро, заставляя его руку напрячься, когда в темноте он протягивал ее к какому-либо невидимому предмету.

В тот раз мать долго его утешала, плакала и горячо шептала сквозь слезы, что она, мол, нехорошая и пусть он простит ее, эдакую бяку. Толком не понимая, за что она просит у него прощения, Николай уловил лишь одно его мама уже не та, что была раньше.

Шли годы, он делал новые открытия, и первым стала их мощенная булыжником окраинная улочка.

Самым интересным и привлекательным местом на этой улице был "Буфет" рядом в их домом. Взрослые - здоровые дяди, от которых, бывало, чуть что и надо улепетывать во весь дух, - здесь становились беспомощными, словно младенцы. Можно было смело идти за ними по пятам и, подражая их нетвердой походке, дразнить: "Дядька пьяница, к рюмке тянется!" Самые храбрые, так те скакали впереди пьяного, показывали язык и длинный нос, а когда тот, неуклкн же раскачиваясь и спотыкаясь, извергая потоки брани, пытался кого-нибудь поймать, вся орава с визгом и хохотом бросалась врассыпную. Если же мертвецки пьяный забулдыга валялся на земле, начиналась иная потеха. Карманы ему набивали камнями, а к поясу сзади привязывали на бечевке комок бумаги или консервную банку.

Здесь Николай впервые увидал, как ребята чуть постарше его быстренько потрошили карманы лежащего. После этого они за углом курили "Беломор" и даже что-то пили из бутылки, добытой тем же способом.

Неподалеку от "Буфета" был продуктовый магазин. Тут, в основном, были женщины, хотя забегали и мужчины за бутылкой пивца и тут же его выпивали. Коля набирал здесь целые пригоршни пробок.

Следующим крупным открытием было Киш-озеро, Сколько раз случалось Николаю падать в воду с привязанных у берега лодок и с осклизлых бревен, и то, что он не утонул, можно объяснить лишь тем, что никто за ним не присматривал, никому до него не было дела. Плаванью его не учили ни тренеры, ни учителя, но еще до поступления в школу Николай умел вполне сносно плавать.

На берегу озера тоже собирались мужские компании, хлестали водку под соленый огурец и кильки, резались в карты и не скупились на крепкое словцо.

После них на берегу оставались порожние бутылки, которые ребята, шумя и ссорясь, делили между собой и тащили сдавать. Здесь же однажды под вечер Коля вместе с дружками постарше, сам не зная для чего, подполз к парочке, лежавшей между вытащенных на берег лодок. Мальчишки, затаив дыхание и вытаращив глаза, наблюдали. Кровь молотом стучала у Коли в висках.

"Это была настоящая..." - сказали шепотом ребята и добавили слово, которое он уже хорошо знал, потому что не раз слышал от пьяных, но до сих пор употреблял, не понимая смысла. И тогда все стали Колю просвещать, разъяснили, что к чему, а затем и обобщили: "Все они такие". И Коля ненароком подумат о матери, о гостях с бутылками и небритыми лицчми на маминой подушке,

Настала осень с яблоками и сливами. Единствен, - йая старая яблоня на их дворе стояла без плодов, поскольку росла не за оградой и ребятня еще среди лота обрывала мелкую завязь. А в садах за заборами грели на солнышке свои желтые и розовые бока сочные яблоки. Что такое забор по сравнению со страстным желанием запустить зубы в спелый плод? И почему такая несправедливость - у кого-то есть, а у него нет?

Ишь, частники, кулачье! Он слыхал подобные рассуждения от тех. у кого яблонь не было.

Во время очередной акции по справедливому перераспределению земпых благ все огольцы как-то внезапно испарились, а Коле пришлось отчаянно брыкаться в руках здоровенного детины.

- Ах ты, щенок! Это кто же тебя красть научил?

Говори, кто были остальные? Говори, не то сейчас - в милицию!

Тогда он был еще новичок в подобных передрягах и с перепугу выложил все, что знал о товарищах, а на другой день на улице его окружила ватага ребят. Лица у всех злые, кулаки сжаты.

- Сейчас мы из тебя сделаем котлету! Предатель!

Всамделишной котлеты из него не сделали, тем не менее столь основательно Колю отлупили впервые в жизни. Но не так он страдал из-за рассеченной губы и расквашенного носа, как из-за гнусного слова "предатель", презрительно процеженного сквозь зубы.

Дом и мать влекли его все меньше и меньше. Что интересного дома? Иногда по воскресеньям приходили поболтать мамины подруги с работы. Разговор бывал об одном: кто в их цехе собирается замуж, а кто разводится, которая "много о себе понимает" и которая "своя баба". Еще они листали растрепанные журналы мод; с их страниц щурились тощие девицы, нелепо растопырившие ноги, будто они лезут по склону оврага. После этого начинались нудные жалобы на то, что в магазинах не достать ничего нарядного, что у нас, мол, жалкая богадельня, а вот там... Далее следовал тяжкий вздох. Вот в Париже женщины могут одеваться, не чета нам... Если кто-то приходил в новой кофточке или платье, то остальные непременно примеряли обновку на себя. Они вертелись перед небольшим зеркалом и рассуждали, где надо бы "забрать", а где "выпустить".

Еще хуже бывало, если приходили дяди. Николаю сразу вспоминались те двое между лодок, и он удирал в свой мир, на улицу.

При виде того, как другие мальчишки отправляются с отцами на рыбалку или поджидают их на дворе и отцы хватают сыновей под мышки и, весело хохоча, подбрасывают вверх, частенько становилось грустно и одиноко. Он отворачивался и угрюмо бубнил себе под нос: "Подождите, еще и ваших пап сграбастают".

Совсем незаметно подошел тот день, когда впервые надо было пойти в школу. Мать вспомнила о нем буква чьно в последнюю минуту. Она принарядила Колю, сунула в руки новенький жесткий портфель и, проводив до дверей школы, побежала на работу.

В классе он встретил кое-кого из товарищей по проказам. Сбившись в кучу, они делились последними новостями, а один незнакомый мальчишка, с круглым одутловатым лицом, шнырял вокруг и прислушивался.

- Ты чего шпионишь, мопс несчастный! - прикрикнул на него Коля.

Как только вошла учительница, толстяк мигом поднял руку.

- Можно мне сказать, можно мне сказать? А вон тот обозвал меня мопсом, - нажаловался он на Колю.

Учительница поинтересовалась, где Коля научился таким некрасивым словам, и велела попросить прощения за грубость, а маленький ябеда стоял и торжествующе улыбался.

Коля искренне недоумевал. Что он такого сказал?

И с какой стати просить прощения? Неужели учительница взяла под защиту мордастого предателя? Остальные ребята окружили их, в том числе и Колины друзья. Они стояли и ждали, даже кое-кто из мамаш, пришедших вместе со своими чадами, подошел поближе. И чтобы он тут перед всеми унизился, чтобы товарищи потом осмеяли его и всем растрепали, как Колька струсил, испугался какой-то старой тетки, пусть даже учительницы?!

- Чего ты пристала, старая ...! - Коля, не задумываясь, произнес слово, употреблявшееся посетителями "Буфета" и дядьками на берегу озера, если речь шла о женщинах.

Учительница так и шарахнулась о г него, лицо ее вмиг покраснело, как спелый помидор, класс на мгновение оцепенел в ужасе, потом по нему пролетел шорох. Постояв некоторое время, Коля опустил голову и словно бычок бросился к двери, отпихнув локтем толстого ябеду. Так началась для него школа.

На улице дела шли значительно лучше. В драках с мальчишками он научился не только молча сносить боль, но и с успехом давать сдачи противнику. Все счеты он сводил без задержки и в долгу ни у кого не был. Мало-помалу боевые качества выдвинули его в вожаки. Однако положение вожака налагает и обязанности. Теперь ему приходилось сводить не только свои счеты с обидчиками, но и помогать товарищам. Все чаще его матери то в гастрономе, то прямо на улице доводилось слышать, что сынок у нее драчун, забияка да к тому же и матерщинник. Мать потом награждала его затрещинами и обзывала дикарем, из которого ничего путного не выйдет. Но все это он не раз слышал и от других.

"Отец был обормот, и сын в него, ничего удивительного".

"А много ли он видел хорошего-то? От него и ждать хорошего нечего!"

"Все они -бандиты, от таких лучше подальше".

Для них он был отбросом, подонком, ничем.

Коля, в свою очередь, держался подальше от тех, кто так говорил, ото всех, у кого были фруктовые сады, чьи родственники не сидели по тюрьмам, чьи дети приносили домой табели успеваемости с хорошими отметками. Но ему очень хотелось показать всем этим .чистоплюям, где раки зимуют!..

Однажды Коля с дружками, как всегда, стоял в воротах и наблюдал за улицей. Вот приближается мальчуган; в одной руке у него сетка, в ней молочные бутылки, другая зажата в кулачок. Все ясно - мать послала в магазин, наказала не потерять деньги. "Не вздумай, малый, удирать - не поможет!" Коля пошел с ним рядом и приказал шепотом: "Теперь дай сюда руку! Так... - И он спрятал теплый, смятый рубль себе в карман. - А дома скажешь, потерял. Понятно?"

Мимо торопливо шагают взрослые. Никому нет дела до кучки мальчишек, до того, что один из них поотстал и, роняя слезы, понуро поплелся назад, а остальные почему-то шмыгнули в ближайший двор.

Когда в кинотеатрах шли фильмы, пользовавшиеся успехом у публики, Колю по нескольку дней не видели на уроках. С самого утра он стоял в очереди и покупал билеты "для родителей" на вечерние сеансы. И всегда находились потом желающие заплатить двойную цену, если на окошке кассы висело объявление: "Все билеты проданы". Он знал, кому надо предлагать. Если в толпе появлялся молодой человек с девушкой, которая, потеряв надежду посмотреть картину, капризно морщила носик, можно было смело запрашивать втридорога.

Из шестого класса Колю Зумента исключили за драки, воровство и неуспеваемость. Вот и хорошо - школа со всем ее ребячеством опостылела ему донельзя. Потом были предупреждения, уговоры, детская-комната милиции.

Мать, конечно, ворчала, ее воркотня была привычна, как тиканье будильника и капель из испорченного крана на кухне. Какая она стала невзрачная, как постарела! Чтобы немного ее утешить, он пристроился для отвода глаз на какую-то работенку.

Деньги! Хрустящие волшебные бумажки, которые могут по твоему желанию превращаться в сигареты, шоколад, водку. А если денег много, то и в нарядный костюм, в зал ресторана, в мотоцикл и даже - в девушку. Неспроста мать вечно ныла: "Кабы денег было побольше!" Недаром взрослые ребята, посасывая сигареты, рассуждали насчет "длинного рубля" и мужики на Киш-озере говорили: "Деньгу заколотили, теперь можно дать разворот". Мир несправедливо поделен на людей денежных и таких, как Коля, у которых денег почти не было. Зарабатывал он мало, поскольку ничего не умел делать, да и труд ничуть его не прельщал. Мать работала, но ведь жила она не на одну свою зарплату. Сверточки, что приносила с фабрики и прятала в углу, и чужие дяди, которые менялись все чаще, служили тому надежным подтверждением.

Коля тем временем вырос в Николая, стал Жуком.

В сумрачных подворотнях, во дворах и подвалах домов эту кличку произносили с уважением. Там выпивали, играли в карты, учились метать ножи и говорили о деньгах. Что, если бы им в руки попал миллион? Водка потекла бы рекой, двери ресторанов раскрылись бы настежц они разъезжали бы с красивыми девочками на "Волгах". По рукам ходили зачитанные до дыр старые детективные романы и пачки порнографических фотоснимков. Ребята жадно внимали каждому слову многоопытных "вожаков", хваставших отсиженными в милиции сутками или сроком, отбытым в колонии. Они были героями, они "прошли академию". Какими болванами и простофилями выглядели в нх рассказах милиционеры и следователи, до чего глупы и нелепы законы, писанные для одних дураков!

То ли дело Америка, Чикаго, этот рай для воров и бандитов! Только там можно развернуться, только там парни с трезвым рассудком и автоматом в руках в мгновение ока становятся обладателями миллионов.

Дома, конечно, масштабы не те, но кое-что можно предпринимать и здесь.

Теперь у него была своя банда, годная на серьезные дела. Теперь он мог наконец всем показать, какой он есть - Жук.

И вот он брошен на железную койку в углу у самой двери, - свои его отшвырнули тоже!

Таков был уму непостижимый итог всей его нехитрой "философии", всего предыдущего опыта.

Кругом стучали башмаки, поскрипывали койки.

Ребята готовились ко сну. Им было не до него, никто к нему не прикоснулся, не заговорил, как будто Жука не существовало вовсе, как будто бы в их комнате не находился один из атаманов рижской шпаны. Да что они, офонарели все, что ли?

А если они просто запуганы этим Калейсом? Не может быть, чтобы все тут стали смирненькими и святыми. И есть, наконец, Бамбан, есть те, кто орудовал с ним раньше и сейчас находятся по другим отделениям. Мало-помалу оживает надежда. Будет трудно, будет совсем не так, как он предполагая, но еще не все потеряно. Так запросто его не одолеют! Есть у него в голове кое-какие планы...

V

Трамвай, погромыхивая, пробежал пол-Риги и теперь катится по новой городской окраине, застроенной коробками из бетонных блоков. Их сменяют деревянные доходные домики, поставленные для рабочих полвека назад, если не больше.

За окном проплывает свежая зелень лип, каштанов и берез, простерших свои ветви над заборами и низкими дровяными сарайчиками. "Скоро их тоже подомнет под себя железобетон и силикатный кирпич, - думает Киршкалн. Отжили свой век деревянные халупы, источил их жучок. Пора посторониться, уступить дорогу новому".

Спокойное течение незатейливых этих мыслей нарушено громким голосом кондуктора: "Кто спрашивал улицу Сэню? Вам на следующей сходить".

Любезная старушка в войлочных шлепанцах подробно рассказывает, как найти улицу Сэню, и Киршкалн идет проулками, в которых без опаски играют дети, поскольку автомашины заезжают сюда редко.

На улице Сэню дома отстоят далеко друг от друга, между ними раскинулись сады и незастроенные пустыри. Крохотная закопченная фабричонка едва видна за целыми горами пустых тарных ящиков. В начале века тут, скорей всего, рос кустарник или даже лес и жены рабочих ходили сюда по грибы.

Киршкалн посматривает на номера и останавливается у двухэтажного домика. От других его отличают и даже делают привлекательным несколько растущих возле него берез. Ветки свисают над самыми окнами.

В темном углу коридора на первом этаже висит таблица с фамилиями жильцов. Киршкалн привстает на цыпочки и с трудом разбирает надпись мелом:

"№ 6 Межуле Ск." Истертые за долгие годы ступени скрипучей лестницы; полосатая кошка шмыгает мимо ног и мягко соскакивает куда-то в сумрак; скрип половиц; застарелый и кислый кухонный дух.

На двери шестой квартиры белая, под стеклышком, привинченная никелированными винтиками табличка:

"Скайдрите Межуле. Валдис Межулис". Лишь внимательно присмотревшись, можно заметить, что буквы не напечатаны, а аккуратно выведены тушью.

Звонка нет, и Киршкалн стучит. За дверью слышны тихие торопливые шаги, и женский голос спрашивает:

- Кто там?

В первый момент Киршкалн теряется, не зная, как ответить. Его фамилию тут не знают, и он не готов к знакомству через запертую дверь.

- Воспитатель вашего сына, - говорит он наконец.

Из-за двери не слышно ни звука, затем ключ в замке поворачивается, и на Киршкална из сумрака прихожей смотрят устремленные вверх, испуганные глаза. В первое мгновение Киршкалн видит лишь эти широко раскрытые глаза. Затем они вписываются в бледный овал лица, но продолжают приковывать к себе внимание.

- Здравствуйте, - говорит он и протягивает руку, но никто ее не пожимает.

Женщина, прислонясь к стене, едва стоит на ногах. По-видимому, слова "воспитатель вашего сына"

ошарашили ее, и остатки сил израсходованы на поворот ключа, так что теперь женщина может лишь стоять и глядеть.

- Что-нибудь... случилось? - с трудом произносит сна наконец.

- Успокойтесь! - берет ее за локоть Киршкалн. - Успокойтесь! Ничего не случилось. Все в наилучшем порядке, - и спохватывается: фраза ведь звучит насмешкой! Сын этой женщины сидит в колонии.

Какой уж тут может быть "наилучший порядок"! - Видите ли, я просто хочу с вами познакомиться, поговорить о сыне. Я - его воспитатель, моя фамилия Киршкалн. В колонии ваш сын ничего не натворпл, можете мне поверить, Киршкалн говорит торопливо, хочет поскорей рассеять ее тревогу и, почувствовав, что рука женщины становится тверже, выпускает ее из своей.

- Ах, так, - выдыхает она с некоторым облегчением.

Они по-прежнему стоят на пороге.

- Ах, так, - еще раз произносит женщина. Постепенно к ней возвращается способность слышать и думать - никакой новой беды с сыном не произошло.

Загрузка...