- Так, голуби, дело не пойдет, - говорит Струга. - Мотаться по лесам и болотам нет никакого смысла.

Кроликами нам не прокормиться. Завтра выходим на дорогу. Обчистим деревенский магазин, приоденемся, вод яры добудем.

- Завалимся. Такие номера можно откалывать, когда отойдем подальше.

- А когда мы отойдем подальше? Иди-ка придержи ноги!

Последняя фраза адресована Цукеру и Бамбану.

Струга взял кролика за уши, а оба подчиненных крепко ухватили тушку за ноги и распластали на земле.

- Честно говоря, Жук, эта затея с Турцией мне сейчас кажется сильно хреновой, - продолжает Струга, принимаясь обдирать кролика, - Пока мы туда будем добираться, пройдет много времени, и пас все равно накроют.

- А здесь чего делать?

- Да то же самое, что у твоих турок. Мало тут фраеров с лопатниками? У меня есть одна знакомая девка. Пришвартуюсь у лее, а по ночам буду работать, - Дурила! Да разве есть здесь возможности? - возражает Зумент. Надо на поезд, я же сказал. Недалеко от границы долбанем какой-нибудь ювелирный магазинчик. Набьем карманы золотом, а за границей - сам знаешь у кого золото, тот и господин. Там никто не станет спрашивать, где взял, лишь бы звенело!

И Зумент взахлеб, не жалея красок, развивает заманчивые, давно вынашиваемые планы. Он вошел в раж, и танцующие отблески пламени делают его похожим на индейца из романа Майн-Рида.

- Мы разве обязаны оставаться в Турции? На первом же корабле чесанем в Америку. А там вся полиция заодно с бандитами. Во всех газетах про это пишут. Но сперва надо к туркам; говорят, они на наших глядят косо. Можно бы и в Швецию, но тут море мешает.

- Конечно, турки тебя ждут не дождутся, - скалится Струга. Он насаживает кролика на палку и подносит к огню. - Бабушкины сказки!

- Никакие не сказки! Тоже мне умник нашелся!

- Может, это ты умней меня? Восемь классов еле окончил.

Разговор принимает неприятный оборот. Цукер с Бамбаном не прислушиваются к спору вожаков, поскольку заняты в основном тем, что глотают слюнки, глядя на варящегося кролика, хотя он здорово напоминает ободранную кошку. Да и маловат на четверых.

В воздухе потянуло горелым мясом.

Зумент берет брюки, отдирает лоскут от порванной штанины и перевязывает укушенную ногу. Кровь больше не идет, но больно зверски.

- В этих лохмотьях да еще стриженых нас за версту узнают, - говорит Струга после долгой паузы. - В первую очередь надо одеться и головы прикрыть.

- Вот если бы Епитис приехал...

- "Если бы, если бы"! - передразнивает Струга Зумента. - Если бы у моей тетки были колеса, она была бы автобусом. Говорю, надо пошуровать в первом же магазине.

Кролик шипит и подгорает.

- Ты его не суй в самый огонь, - поучает Зумент.

Голод делает свое дело, и вскоре все приходят к

единодушному выводу, что кролик готов. Струга первым отрывает для себя заднюю ножку. Передние лапки достаются Бамбану и Цукеру. Сидя на корточках вокруг огня, ребята вгрызаются зубами в горелую крольчатину. Оторвав по куску тощего мяса, долго его жуют, вроде бы невзначай поглядывая друг на дружку и снова жуют, но проглотить ни один не отваживается.

Первым выплевывает в костер жвачку Струга.

- Жрать нельзя, - угрюмо заключает он и дополняет логический вывод зарядом матерщины.

- Ни хрена, сойдет. - Зумент, с трудом проглотив полусырой, полуобугленный кусок, отгрызает еще. - Соли только не хватает.

- К черту, я такое дерьмо не ем! - Струга встает.

Бамбан чуть не плачет: рот набит какой-то гадостью, которую ни проглотить, ни выплюнуть.

- А как же индейцы и трапперы? - смеется Зумент. - Надо привыкать.

- Привыкай, если охота. На! - и Струга кидает Зументу обгорелую безногую кроличью тушку.

Одному только Цукеру удается кое-как осилить свою порцию. Выпучив глаза и изредка шевеля ушами, он сопит и старательно пережевывает волокнистый комок мяса, понемногу переправляя его в желудок.

- Мартышка и есть мартышка, - говорит, глядя на него с презрением, Струга.

Приподнявшееся было настроение снова безнадежно испорчено. Надев подсохшую одежду, беглецы садятся потесней у костра и, подкидывая в огонь по веточке, забываются в знобком полусне.

Утро настает холодное-и ветреное. Дождя нет, но ветви щедро окатывают ребят прохладным душем. Костер погас, над головешками и золой поднимается заметная струйка дыма. Продрогшие мальчишки, стуча зубами, встают и потягиваются.

- Жрать-то нам нечего, - хнычет Бамбан.

- У Мартышки пузо полижи, может, еще сладкое, - утешает его Струга.

Он достает пачку смятых сигарет, ищет спички, но их нигде нет.

- Спички где?

- Как где? У тебя, - зло отвечает Зумент.

- Нет, у тебя! Ты костер разжигал... - И Струга ругает его длинно и непристойно.

- Нет, ты!

Они сжимают кулаки, глаза мечут молнии, но дело обходится без драки. Наконец коробок со спичками находят втоптанным в сырой мох. Он промок, и коричневые головки крошатся, не давая ни одной искры.

- Вот когда нам труба, - говорит Струга, ложится на живот и дует в горячую золу. Головешки начинают тлеть, и он, прикурив, встает. - Пошли!

- Куда?

- К дьяволу.

Бамбан не встает. Он безуспешно пытается натянуть сырой ботинок на распухшую негу. За ночь она отекла еще сильней и сейчас болит так, что нельзя прикоснуться.

- Ребя, я, наверно, не смогу, - жалобно говорит он.

- Что-о-о? - оборачивается Струга.

- Нога жутко болит.

- Уж не думаешь ли, что мы тебя понесем? - хмурится Зумент. - Терпи, сынок. Либо вставай и иди, либо сиди тут.

- Но я правда же не могу.

- Вот и сиди, поправляйся. Ноге покой нужен.

Струга поворачивается и уходит, за ним, долго не раздумывая, следует Зумент, и только Цукер медлит, не зная, как ему быть.

- Ребя, не оставляйте меня! - взмаливается Бамбан тонким и полным отчаяния голосом. Он подымается с ботинком- в руке, делает один шаг и, вскрикнув, падает наземь. - Ребята!

Струга уже исчез за деревьями; черная голова Зумента еще видна, но ветви сейчас скроют и ее.

- Ребята, не надо так! - Бамбан на четвереньках делает рывок вперед, затем выпрямляется, скачет на одной ноге, но, далеко не упрыгав, спотыкается и, привалившись в чахлой сосенке, зовет и умоляет не бросать его.

Черные круглые глаза Цукера снуют, как челноки, с уходящих товарищей на Бамбана и назад; он морщится, от волнения шевелит ушами, затем, сотворив страдальческую гримасу, вздергивает вверх плечи и, резко повернувшись, убегает догонять Зумента и Стругу. Словно вспугнутая белка, исчезает он в чаще, и лишь потревоженные ветки еще некоторое время покачиваются.

- Я все буду делать, я... - всхлипывает Бамбан и осекается, внезапно охваченный ужасом. - Ребя, нельзя так! Ребя...

Крик обрывается, и перед глазами, непрошенная, возникает совсем другая картина. Сосновый лесок на окраине Риги. На усыпанном хвоей мху голова девушки с растрепанными волосами, а он, Бамбан, развел в стороны ее тонкие белые руки и крепко, всей своей тяжестью прижимает их к земле. Руки стремятся высвободиться, дрожат и дергаются, губы девушки быстро шепчут: "Ребята, не делайте так, не надо!

Отпустите меня, ребята, отпустите..." Рядом с ней лежит раскрытая сумочка, из которой на мох высыпалось немного мелочи, расческа, зеркальце и письмо, которое начиналось словами: "Единственный мой, каждый час я думаю о тебе, я буду очень ждать твоего возвращения". Сам не зная для чего, Бамбан взял это письмо себе, а потом Зумент всей ораве читал его вслух. Они ржали, а Зумент сказал: "Был единственный, а теперь нет. У нас все принадлежит коллективу".

Бамбан пытается отогнать воспоминания, но губы сами шепчут: "Ребята, не делайте так!" И уже не понять, кто это говорит - он сам или та чертова плакса в лесу. Но и у него катятся по щекам слезы, а тут еще вдобавок на безволосую голову падают с веток холодные капли, и от этого его всего трясет, как в лихорадке.

- Ребята!.. - кричит оп еще раз, ж опять впустую.

Кругом лишь мокрый, чужой и враждебный лес, и он брошен в этом лесу на произвол судьбы. Бамбан ползет на четвереньках к кострищу, с отвращением глядит на облепленного пеплом и сосновыми иголками безногого кролика. Во рту сразу делается противно. Бамбан рвет мох и забрасывает им остатки вчерашнего ужина.

Знобит, и голодно. Бамбан нагибается и дует в золу.

Угольки начинают тлеть, и вскоре уже дымок пощипывает глаза. Он бережно придвигает головешки к углям, снова дует, покуда не появляется язычок пламени.

Бамбану удается набрать немного веток и подбросить в огонь, но надолго их не хватит. Отползая подальше, Бамбан находит наполовину вывороченную из земли елочку с пожелтевшей хвоей и притаскивает ее к костру. В лицо приятно пышет жаром. Но сколько можно сидеть так на одном месте, надо же выбираться из лесу, найти кого-то, кто оказал бы помощь. Но кого? Он же никому не смеет показаться на глаза.

И Бамбана охватывает столь невыносимое и жуткое чувство отверженности, что мальчишка опускает голову на колени и безмолвно плачет, впадает в забытье. Вот тебе и заграница, вот тебе и вольная жизнь!

Так и будет он тут сидеть, пока не умрет. А ночью придут волки и сожрут его с костями, с потрохами.

Как хорошо и тепло было дома на широченной, из двух матрацев, постели рядом с братьями и сестренками! Бывало, иной раз такую возню затеют, визг стоит, подушки летают по комнате, настоящая война! В особенности когда матери не бывало дома. А если и была, и раздавала направо и налево шлепки и затрещины - порядка все равно никогда не было. Восемь ребятишек - не шутка. Каждый что-то делает, хватает, тащит, бежит, вертится, говорит или хохочет - пойди угомони их. Родительница этого роя, маленькая и круглая, пахнущая пивом и размахивающая руками, каталась среди них колобком, никто ее не слушался, и кутерьма царила несусветная. Время от времени в этом "обезьяннике" появлялся худощавый мужчина с длинной жилистой шеей и узким лицом. Он с некоторым испугом оглядывал комнату, большую часть которой занимал матрац, и тут же исчезал. Отец работал на железной дороге и не бывал дома сутками, а то и неделями. Когда он приходил, мать на время забывала о детях и принималась ругаться с мужем. Ее скрипучий голос, словно треснутая заезженная граммофонная пластинка, повторял одни и те же упреки. Водки отец употреблял чересчур много, денег давал чересчур мало, а когда не пил, то приставал к ней и множил ораву их несносных потомков.

Муж слушал, слушал, потом вскакивал и бежал в пивную. Возвратяеь, распевал песни про белый цветик на озере и про молодость, которая более не вернется, потом обнимал и громко целовал свою толстуху женушку. Дети росли, предоставленные самим себе. Мать работала на пивном заводе у разливочного автомата, а после работы в лучшем случае успевала сварить большую кастрюлю супа и заштопать дыры на чулках и штанах.

Когда бамбанята подрастали, они перекочевывали на улицу, и шум в доме на одну восьмую становился слабее. Соседи проклинали свою горькую судьбу, уготовившую им жить рядом с "галдящим бамбанником", как они называли семью Бамбанов.

А сейчас Бамбан вспоминает об этом с тоской, как о чем-то хорошем и безвозвратно минувшем. Когда начинает пробирать холод, он встряхивается и подкидывает в угли пару сучков. Пламя превращает их в раскаленные стерженьки, потом яркий цвет тускнеет, и они подергиваются серой пленочкой пепла.

Зумент его подцепил на улице. Бамбан не знает, как эю произошло. Зумент позвал, он и пошел за ним.

Это получилось само собой, разве можно было ослушаться Жука? Это означало бы вечно ходить с синяками под глазом, в то время как под крылышком у Жука он мог лупить других. Потом настала пора душных и переполненных танцевальных залов, у дверей которых нередко раздавался визг девчонок и хриплое дыхание дерущихся. Затем притихшие к полуночи городские улицы. Его пальцы обшаривали карманы сбитого на тротуар -человека, а рядом стоял Жук и злобно ворчал: "Всего двенадцать рублей, а на вид вроде порядочный. Корочки снимай! Импортные" [Корочки - туфли" ботинки].

Школа была чистым переводом времени, помехой, мешавшей ему исполнять приказания Жука. Жук командовал им на свободе. Жук управлял им в колонии. Жук был для него всем. И внезапно он остался один, и Жука больше нет. Бамбан оказался ненужным.

Бесконечно долгий день клонится к вечеру. Бамбан сползал несколько раз за хворостом, пытался разжечь костер, но не получилось, угли совсем погасли.

Ночь он встречает в темноте. И в душу вселяется страх - дикий, безотчетный, ранее неведомый. Таинственно шелестят верхушки деревьев. Никогда ему еще не приходилось бывать в лесу ночью одному. Ни зги не видать, но отовсюду доносятся странные звуки: не то шорохи, не то отдаленные крики, какое-то перешептывание и крадущиеся шаги. Они близятся, кто-то направляет свой цепенящий взгляд ему в затылок. Сердце, кажется, вот-вот лопнет, и Бамбан, трясясь от страха, утыкается носом в колени и закрывает руками голову. Так проходят часы, каждый из них длиной в целую неделю. "Ребята, не делайте так!" - шепчет ему на ухо сдавленный слезами голос. В отдалении кто-то зовет на помощь, но тот, за спиной, все стоит и смотрит, словно ножом водит по шее. Бамбан знает, чьи это глаза. Это тот подросток, которого он загнал в угол под лестницей и, приставив к животу нож, отнял деньги, а потом избил. Мальчишка не просил пощады, не кричал, только глядел в упор, не отводя глаз. А вот зашевелился мох, и вокруг Бамбана скачет ободранный заяц. Но у него ведь нету ног! Бамбан издает истошный вопль, вскакивает, но тут же валится как подкошенный - ногу пронзает острая боль, от которой перед глазами замельтешили багровые звездочки. Он падает лицом в черничник и кричит, кричит, покуда не выбивается из сил. Так легче. Когда кричишь, не слышно этих ходунов, не слышны их тихие страшные голоса.

Бамбан даже не отдает себе отчета в том, что уже утро, что потому и деревья теперь различимы. Он кудато ползет, не думая о направлении. Ему попадается па глаза сучок, который может служить клюкой, он подбирает его и дальше продвигается уже скорей. В животе урчит от голода, и все тело словно деревянное.

Лес кончается, посреди поля несколько домов с белыми шиферными крышами. Там люди.

Приковыляв на двор хуторка, Бамбан боязливо озирается по сторонам. Дверь открыта настежь. Опираясь на свою палку, он скачет вперед. Ему нужен человек, нужен кто-то, кто с ним говорил бы, настоящий, живой человек. Перебравшись через порог, Бамбан оказывается на кухне и видит хлеб. Посреди стола лежит каравай с потрескавшейся на боках корочкой. Несколько ломтей отрезаны и лежат рядом.

Глаза застилает туман, рот наполняется слюной.

Бамбан делает рывок вперед, наваливается грудью на стол и, схватив обеими руками кусок, запихивает его в рот.

- Это что еще такое?

Бамбан резко поворачивается. На пороге стоит дюжая молодая женщина с подойником и цедилкой в руках. Взгляд затравленного звереныша, кусок хлеба, торчащий изо рта, мокрая замызганная одежда и клюка Бамбана перепугали женщину не на шутку.

Бамбан пригибается и хочет прошмыгнуть мимо женщины в дверь, но хозяйка истолковывает это движение как агрессивное и, взвизгнув, трахает Бамбана цедилкой по голове. Силенка у этой тетки есть, ничего не скажешь! И когда Бамбан, моргая глазами, приходит наконец в чувство, он видит перед собой ножку стола и чисто вымытый пол, а где-то наверху, над его гудящей головой, слышится тревожный шепот:

- Господи, да никак я его убила!

- Нет, мамочка, погляди - он моргает, - раздается облегченный и радостный возглас.

Бамбан поворачивает голову и видит два склоненных над ним озабоченных лица. Рядом с женщиной стоит девочка лет десяти - двенадцати, и ее косы с синими ленточками свисают почти к самому носу Бамбана.

Когда подъезжает машина из колонии, взору прибывших открывается весьма идиллическая картина. Бамбан сидит за столом между матерью и дочкой, а перед ним тарелка с бутербродами и мясом, кружка молока и миска творогу. При виде работников колонии Бамбан стыдливо опускает голову.

XIX

Как только поступает сообщение о том, что четверо неизвестных стриженных наголо подростков в черной форме пытались украсть лодку на Гар-озере, местонахождение беглецов сразу определяется, иОзолниек незамедлительно перебрасывает посты в лесистый район к востоку от города. На следующее утро раздается звонок, и встревоженный женский голос рассказывает о похищении кроликов на хуторе "Межвэверы". Кольцо стягивается. Уже предупреждены все лесники, сельсоветы, председатели колхозов и бригады, и весть о побеге четырех колонистов молниеносно распространяется среди окрестных жителей.

В следующую ночь звонят и сообщают о попытке ограбления деревенского магазина. Воров спугнули, они успели удрать, но рано утром позвонили из Цирулей; лесник говорит, что один уже попался и необходимо за ним приехать. Парнишка хромает и совсем плох. Озолниек посылает машину к дом;у лесника.

Не прошло и часу, как снова звонок.

- Товарищ Озолниек?

- Да, слушаю.

- Здравствуйте! Извините за беспокойство. - В голосе женщины испуг. Это говорят из школы, классный руководитель вашего сына. В последнее время Гунтис стал себя плохо вести, а сегодня произошел и вовсе некрасивый случай: он подрался со своим одноклассником. Вы не смогли бы подъехать?

- Простите, но ведь еще в школу не ходят, - недоумевает Озолниек.

- Да, занятия еще не начались, но мы приводим все в порядок после ремонта. Вчера, кстати говоря, ваш сын не явился. Он очень неаккуратно приходит на работу и на школьный участок.

- Вот что! - ворчит Озолниек.

Неприятное известие неожиданно выбивает его из колеи. В напряженной атмосфере колонии ему в эти дни было не до семьи, не до детей, не до школы. С той ночи, когда сбежала эта четверка, он ни разу не был дома, ночевал у себя в кабинете на диване и ни о чем другом не помышлял, кроме как изловить Зумента.

- У нас тут в колонии небольшое происшествие.

Вы не могли бы позвонить моей жене?

- Звонила. Она сказала... - Учительница в нерешительности умолкает, потом, собравшись с духом, говорит: - Она сказала, позвонить вам, поскольку, мол, Гунтис не только ее, но и ваш сын тоже.

- Да, наверно, так и есть, - усмехается Озолниек, но на лоб ложится крутая складка. - Только в самом деле у меня сейчас нет ни минуты времени.

Разве мое присутствие столь уж необходимо?

- Разумеется! Правда, Гунтис тоже сказал, что зря стараемся - вам все равно будет некогда. - К голосу классной руководительницы примешивается не то горечь, не то плохо скрываемая ирония.

- Хорошо, я приеду, - отрывисто говорит Озолниек и кладет трубку.

Распорядившись, что делать с Бамбаном, которого тем временем привезли, посадив в свой кабинет заместителя и наказав ему в случае чего звонить в школу, Озолниек садится в газик и нажимает на стартер.

Машина летит как сумасшедшая. Начальник любит скорость, и сидеть рядом с ним могут лишь обладатели крепких нервов. Резкие повороты, стремительные рывки и визг тормозов - это едет Озолниек., Машину начальника колонии летом она всегда без тента - знают все шофера района и при встрече заблаговременно притормаживают и прижимаются к обочине.

Комья грязи громко барабанят по крыльям, встречный ветер треплет выбившуюся из-под фуражки прядь и приятно холодит лоб. Озолниек пытается вспомнить, когда он в последний раз был в школе.

Гунтис тогда ходил в четвертый, значит, год тому назад. Уборка школы, опытный участок - он слышит об этом впервые. До сих пор никаких особых жалоб вроде бы не поступало. Впрочем... Озолниек вспоминает - весной произошла какая-то неприятность. Тогда в школу, по обыкновению, ходила жена.

Озолниек убавляет скорость. Начинается город.

Школу слышно издалека. "Дисциплина слабовата", думает Озолниек, въезжая на школьный двор. И нечему удивляться. Насколько ему известно, в восьмилетних школах работают одни женщины. Ах, нет, - вон есть и мужчина, похоже, физкультурник. Впрочем, в средней школе мужчин тоже раз, два и обчелся.

Трое ребят тащат через двор какой-то стеллаж, двое других просто носятся кругом без толку, еще двое держатся за метлу, стараясь ее вырвать друг у друга, а в открытую дверь вываливается пестрая ватага с ведрами и охапками бумаги, обрывки которой рассыпаются во все стороны.

Те редкие случаи, когда Озолниеку доводилось бывать в обычной школе, он вспоминает без особого восторга. Шум, гам, беготня по лестницам, ребята скачут и толкаются, бестолково доказывают что-то друг другу, а над всей этой кутерьмой сиренами "скорой помощи" несется истошный девчоночий визг.

"Слава богу, что в колонии одни мальчишки", - думает Озолниек, проталкиваясь через гурьбу ребят. На полу в коридорах возле свежепокрашенных стен еще лежат кучи опилок и бумага, на окнах потеки масляной краски. Их отскабливают девчонки, стоящие на стульях с ведрами и тряпками в руках.

Добравшись до учительской, Озолниек здороваотся и ищет глазами, кто бы мог быть классным руководителем его Гунтиса? Выясняется, что ее сейчас тут лет, и одна из учительниц уходит на поиски коллеги. Две другие с нескрываемым интересом смотрят на Озолниека. В их взорах мелькает выражение едва ли не ужаса - ведь он явился "оттуда". Тут тоже ходят всевозможные россказни про колонию.

- Меня всегда удивляет, как вы там можете работать, - говорит одна из учительниц. - Очевидно, для этого нужны железные нервы и выдержка, - голос переходит на шепот.

- Все не так страшно, - с улыбкой говорит Озолниек и прислушивается к шуму и гомону за дверью.

- Говорят, у вас там есть даже убийцы.

- Попадаются, - вынужденно соглашается Озолниек.

- Нет, это кошмар! - Женщины переглядываются между собой. - Мы там не стали бы работать ни за какие деньги.

- А здесь разве легче? -в свою очередь спрашивает Озолниек, и учительницы не понимают - человек шутит или просто оговорился.

- Есть, конечно, свои трудности, но ведь тут - нормальные дети. А у вас...

- А что у нас? Тоже две ноги и две руки.

- Ну а головы-то, головы!

Озолниек взвивается:

- А чем плохи головы? Разве что волосы острижены под нуль, но, с точки зрения воспитания, это, может, и проще - не надо бороться с разными прическами "под тарзана", "под битлов". Хотя лично я стою за волосы.

- Однако вы шутник... - Учительницы смеются понимающе и вежливо Допустим. Но откуда берутся эти чудовища?

Это же ваши нормальные дети, из ваших нормальных школ. Может, это они сейчас бегают по коридору, - Озолниек делает жест в сторону двери, - один потенциальный грабитель, два вора, три хулигана, четыре уличных девчонки...

- Как вы можете! - Одна из учительниц затыкает уши, другая машет руками.

Они крайне недовольны подобной постановкой вопроса. Они-то рассчитывали послушать страшные истории из жизни колонии, а вместо этого Озолниек позволил себе высказать столь недостойное предположение.

- А если даже и так? Что мы можем поделать?

Бесконечные разговоры, и все. Тут говорят, в другом месте говорят, и все равно никакого послушания; чуть что случится - все упрекают... Учительницы наперебой выкладывают свои печали. - А папаши и мамаши? Что делают они? - Поглядев на Озолниека, женщины переглядываются и умолкают.

Неловкая, нудная пауза. Озолниек, подергав себя за нос, откашливается.

- Наверно, этот камушек в мой огород? - говорит он.

- Ваш сынок тоже, прямо скажем, далеко не ангел.

Открывается дверь, и входит стройная девушка в перепачканном известкой переднике. На вид ей года двадцать три, двадцать четыре. "Наверно, прямо из института", - думает Озолниек. Слегка зардевшись, учительница подает руку и называет свою фамилию и, быстро овладев собой, переходит на деловой и решительный тон. Ей есть о чем порассказать. И Озолниек узнает о "художествах" своего сынка. Гунтис лодырь, держится вызывающе, непослушный и дерзкий. Чуть что не по нему - кулаки в ход. И вот сегодня утром опять учинил драку.

- На уборке школы мне трудно за всеми уследить, - говорит девушка. Каждому надо дать задание, проверить, а Гунтис сегодня вдруг отказывается пол мыть. Он, видите ли, хочет парты носить. Я ему говорю, парты - потом, когда группы поменяются, а он не слушает. И как только я отошла подальше, началась драка. Гунтис оттолкнул своего товарища и сам ухватился за парту. Тот не дает, а Гунтис взял мокрую тряпку и давай его охаживать. Сцепились так, что и растащить было трудно. Когда сказала, что вызову отца, он только рассмеялся. "Мой отец не придет, - сказал он, - у отца есть дела и поважней".

Быть может, вы с ним поговорите?

- Что ж, можно и поговорить.

Учительница уходит и возвращается с Гунтисом.

- Видишь, твой отец приехал.

Она легонько подталкивает мальчика вперед, а сама отходит в сторону.

Озолниек безмолвно смотрит на сына. Гунтис смущен чувствуется, что на встречу с отцом здесь он никак не рассчитывал. И перед мысленным взором Озолниека вдруг возникают сотни воспитанников, прошедших через его кабинет. Они стояли, потупив головы, так же как сейчас стоит его сын. Правда, тут всегонавсего учительская, но, очевидно, все начинается именно так. И в то же время Озолниек сознает, что не знает сына, что он ему так же чужд, как вновь прибывший в колонию воспитанник. Правда, знакомые черты лица, знаком купленный весной темно-синий школьный костюм, но вот что таится в склоненной набок голове, в застывшем взгляде, Озолниеку неведомо.

Перед его глазами оказываются стопки тетрадей на столике сына и дочери, их кровати, которые он видит, проходя мимо спящих детей в свою комнату поздно вечером. Неужто он и в самом деле так занят?

А сколько раз он говорил другим отцам, что всегда нужно и можно находить время для детей, иначе нет смысла производить их на свет. Справедливые слова.

Как легко их произносить, если речь не о самом себе.

Он, конечно, старался быть строгим и требовательным, иногда заглядывал в дневники. Но только иногда - обычно это случалось, когда жены не было поблизости. Вне всякого сомнения, больше времени ушло на ссоры с ней, а ссоры как раз и происходили из-за того, что жена упрекала его за безразличие к ней и детям, за вечный недосуг. И тут Озолниек окончательно становится в тупик. Заколдованный круг! Он не хочет приходить домой из-за того, что там его ждут холод и попреки, а послушать жену - они следствие того, что он отбился от дома. И лишь он во всем виноват. Гунтис стоит и по-прежнему пялится на мусорную корзину. С одной стороны, сын вроде бы понимает больше, чем было бы желательно, а с другой - еще слишком мало.

- Почему ты не хочешь мыть пол? - спрашивает Озолниек.

- Неинтересно. Подумаешь какая работа!

- А другим интересно?

- Не знаю.

- И почему тебе взбрело в голову затеять драку?

- Потому что он по-хорошему не отпускал.

- Но ведь учительница распределила работу. Что кому досталось, тот и должен это делать.

Гунтис молчит. Раздается телефонный звонок, кто-то снимает трубку и обращается к Озолниеку:

- Просят вас.

Заместитель коротко докладывает начальнику о том, что Бамбана привезли, что прикатили Аугсткалн с Ветровым и хотят видеть Озолниека. Об остальных трех беглецах новых сведений еще не поступало.

- Хорошо, сейчас приеду, - говорит Озолниек и поворачивается к сыну. Нельзя себя так вести! Кулаками действуют лишь те, у кого не хватает ни ума, ни выдержки. Я полагал, что мой сын к дуракам не принадлежит, но вижу - ошибался. Ступай работай, а подробнее обо всем поговорим дома.

Гунтис уходит.

- Я с ним побеседую. Все будет в порядке, - обещает Озолниек учительнице и уходит.

На дворе машину облепили школьники, один уже забрался в кабину и крутит руль. При виде человека в военной форме ребята мгновенно разбегаются.

Мчится газик. Опять барабанит грязь по крыльям.

Мрачный и злой Озолниек гонит, не разбирая дороги, по рытвинам и лужам. "К черту все! Пора в отпуск. Как только этих шпанят беглых поймают, надо будет всерьез подумать о своих собственных детях", - размышляет он, позабыв, что такое решение принимает уже не первый раз.

* * *

Близ дороги в кустарнике расположились Крум и контролер, старик Омулис. Это их наблюдательный пост. Лес в этом месте обрывается, и шоссе дальше идет полем.

- Все из-за того, что жизнь очень легкая стала, - философствует Омулис. - Когда хлебушек достается играючи, тогда и безобразие - хочешь не хочешь - само лезет в голову. Нешто теперь из молодых умеет кто работать? Смех берет, как послушаешь, что нынче стали называть работой.

- Теперь, Омулис, работают все больше головой да машинами, - говорит Крум просто так, чтобы не молчать. Ему уже порядком надоело это сидение.

Слава богу, хоть дождь кончился. Даже закурить нельзя - дым может выдать их.

Отпуск пролетел незаметно, через несколько дней начинаются занятия в школе. Крум успел заглянуть в список новых учеников. Половины из тех, что были весной, уже нет, зато подоспели новые. Однако Омулис прав - без работы не жизнь. Два месяца не поработал, и то уже появилась какая-то бойкость.

Только трудно сказать, хватит ли ее до следующей весны.

Контролер принял его возражение со всей серьезностью, обстоятельно поразмыслил и реагирует с нескрываемым презрением:

- Так, так... А я тебе скажу: все это чепуха.

- Но если никто не делает ничего разумного, то отчего же жизнь становится лучше?

- Оттого, что еще не перевелись старики, которые кое-чего смыслят.

- Стало быть, чем дальше, тем хуже. Чем лучше будем жить, тем глупее станем. Конец света, верно? - усмехается Крум.

- А так оно и будет. Радоваться нечему. - Омулис сердится. - Когда огольцы, из-за которых мы тут торчим, оперятся и заговорят всерьез, настанет конец. Перебьют друг дружку со скуки. Острастки маловато и труда тоже, а без них человека не вырастить, не воспитать. Не знают, куда свободное время девать!

Смехота, да и только!

Омулиса не переубедить, и Крум сидит и помалкивает. Старик кое в чем прав. Учитель опускает голову и разглядывает траву. Не пора ли перекусить?

Он ощупывает в кармане сверток с бутербродами. Но старик тычет в бок Крума и шепчет:

- Глянь-ка, вон где наши петухи разгуливают!

Чувство голода вмиг пропадает. Крум пригибается и смотрит сквозь ветви. И в самом деле - со стороны леса приближается Струга с Цукером. Но где же Зумент? Крум шарит взглядом по сосенкам на опушке и обнаруживает третьего беглеца. Стоит наблюдает.

- Подпустим совсем близко, пускай даже пройдут чуток дальше, а тогда налетим на них с тылу, - говорит Омулис. - Мне не впервой ловить таких пичуг.

Оба паренька пугливо озираются по сторонам, поглядывают на Зумента, а тот, пройдя шагов двадцать вперед, опять останавливается и выжидает.

- Ты хватай Мартышку, он поменьше, а я Стругу сграбастаю. Сноровка у меня еще есть. Гляди только, как бы он не вздумал ножичком побаловаться, поучает Омулис и, переложив пистолет "ТТ" из кобуры в карман - так сподручнее, - берет в левую руку конец веревки.

У Крума тревожно стучит сердце. Он впервые принимает участие в подобной операции и, надо признаться, чувствует себя неуютно. Ведь эти головорезы готовы на все, причем Струга парень здоровый. Хорошо еще, что рядом такой мужик, как Омулис. Вот они уже совсем рядом. Струга глядит прямо сюда, неужели не заметит? Да нет, голова поворачивается в другую сторону, и вдруг у Крума внутри все обрывается от неожиданно громкого окрика чуть не над ухом:

- Стой! Ни с места!

И они с Омулисом перемахивают через канаву. Цукер застывает как вкопанный, а Струга бросается наутек. Омулис в три прыжка нагоняет его, бросается рыбкой и хватает за ноги, беглец падает, и вот старик уже сидит на нем.

Крум стоит вплотную к Цукеру.

- Не шевелись! - кричит он, но Цукер и не думает шевелиться. Кинув взгляд через плечо, Крум успевает заметить, как в соснячке мелькают ноги удирающего Зумента.

Струга орет:

- Не ломай, собака, руку!

- Ничего, потерпи! Сейчас все будет хорошо, - ласково утешает его Омулис. - Чего тут у тебя в котомке? Ах, вот чего - ножик! Это придется забрать.

Тут и Крума осеняет догадка, что Цукер тоже может быть вооружен.

- Подними руки! - строго приказывает он и вынимает из кармана Цукеровых штанов нож.

- А теперь шагом марш помаленьку! Впереди нас, впереди ступайте, поясняет Омулис, подходя со своим пленником. - Скоро дома будете, а Зументу, бедолаге, еще придется побегать. Ну, ничего, глядишь, скоро встретитесь.

* * *

Останавливается Зумент лишь тогда, когда в боку начинает нестерпимо колоть от сумасшедшего бега.

"Идиоты, - бормочет он, - говорил, нельзя идти по шоссе. Во всем Струга виноват".

Неужели и впрямь не вырваться из окружения?

Можно же пройти боковыми проселками, по тропинкам. Только Зумент не имеет ни малейшего представления, куда ведут эти проселки и тропы. И он идет, как раньше, - все равно куда, лишь бы вперед. Стоять нельзя, когда стоишь - страшно.

Снова пошли поля, впереди какие-то люди. Зумент поворачивает назад и дальше идет лесом. Солнце клонится к закату, а он все идет и идет голодный, изму-"

ченный, пугающийся каждого шороха. Вот и снова прогал меж деревьев. Зумент прибавляет шагу и выходит на опушку. Что за черт!.. За полем виднеются здания колонии и серый забор. От бессильной злобы он всхлипывает и сжимает кулаки. Три дня спустя после побега он вновь стоит на том же месте, откуда они начали путь!

Прислонясь к сосне, беглец пялит пустые глаза на колонию. Его охватывает тупое безразличие. Он поворачивается и медленно идет вдоль опушки леса. Небольшой лужок с копенками сена. Глаза слипаются от усталости. Уже третья ночь почти без сна, и Зумент, еле волоча ноги, опасливо подходит к стожку сена, забирается в самую середину и засыпает как убитый.

Утром выпала обильная и холодная роса, и Зумент, вылезший из своего логова, зябко ежится. В животе у него урчит от голода, он идет в лес и собирает бледнозеленую, недозрелую голубику, которой тут целые заросли, но от нее есть хочется еще сильней. Ягоды разве жратва? И до каких пор можно тут ошиваться? Скорей, скорей прочь отсюда! На этот раз Зумент идет лесом вдоль знакомой дороги, ведущей из колонии в город, но держится более или менее в глубине, так что шоссе только изредка мелькает вдали.

Да, что и говорить - не таким он представлял себе этот побег... Но... Стоп! Нечего распускать нюни. Он еще свободен! Через город проходит железная дорога, надо выйти к ней.

Лес кончается, дальше идут городские окраины с неказистыми домишками, а еще дальше блестит шпиль церкви и дымят несколько фабричных труб.

Что теперь делать? Идти в обход?

Зумент сворачивает налево и, хоронясь в кустах, выходит на проселочную дорогу. Где-то за поворотом слышится девичий смех. Присев на корточки за можжевеловым пустом, Зумент ждет. Вот уже и слова можно разобрать.

- Чудак ты, право, - говорит девушка.

- Почему? - недоумевает мужской голос.

- Потому что боишься моей мамы.

- Я не боюсь.

- Боишься, боишься.

- Чего мне бояться, просто неудобно.

Теперь парочку хорошо видно. Паренек лет двадцати, с широким загорелым лицом и лохматым чубом, несет на одном плече рюкзак; девушка идет рядом.

В руке у нее сетка с покупками. Глаза Зумента прикованы к этой сетке, во рту собирается слюна. Два желтоватых батона, свертки, из бумаги торчит колбаса. Зумент сглатывает слюну, но это не помогает. Все ближе раскачивается сетка с едой, Зумент ощущает во рту вкус колбасы, его зубы уже вонзаются в мягкий батон.

Муть застилает глаза, и рука тянется к ножу.

- Что же тут неудобного? Представься, поклонись, шаркни ножкой.

"Почему она не одна? Я бы вырвал сетку и убежал".

- Легко тебе говорить.

"Теперь этот малый заступится. И он не из слабаков".

- А тебе трудно? Взрослый человек.

"Когда они пройдут мимо, а вскочу и садану ему под-лопатку".

- Мало ли что взрослый, твоя мать меня не знает.

- Вот и познакомься.

Они уже рядом. Зументу кажется, он чувствует запах колбасы. Сетка касается округлой ноги девушки, откачнется - и снова к ноге, и всякий раз слышен шорох бумажной обертки. На можжевеловые иголки перед глазами Зумепта садится муха с блестящим синим брюшком. Пальцы сжимают рукоять ножа. Зумепт напрягается для прыжка, но откуда-то, словно из глубины его нутра, долетают спокойные, четкие слова:

Я желаю одного, чтобы ты правильно осознал соотношение сил. В конечном счете пострадаешь сам. Если не будешь нападать ты, тебя тоже оставят в покое".

Если ты не нападешь, если ты не нападешь... Надо прыгать, потом будет поздно. Качается сетка, ветер завевает пестрый подол юбки. Шаг, еще шаг, еще... На плече парня висит зеленоватый рюкзак; парень резким движением перекидывает его поудобней. "Если не будешь нападать ты, тебя тоже оставят в покое". Путники скрываются за кустами, опять весело и звонко над чем-то смеется девушка.

Вспотевший Зумент глядит на руку с ножом, затем тыльной стороной ладони утирает губы, спугивает синюю муху. Живот урчит, словно сожалея об упущенной возможности получить свое, но на душе вдруг становится удивительно незнакомо и легко. Дорога пустынна, и Зумент смотрит на пыльные листья подорожника меж глубоких тележных колей... Еще чутьи эти листья обагрила бы кровь. Там лежал бы парень с белокурым чубом, и он, Зумент, жевал бы белый батон. Два батона и колбасу.

Зумент медленно прячет нож в карман и встает.

* * *

Сориентировавшись по свисткам паровозов, Зумент через некоторое время выходит к железной дороге. Проносится дизель с красными вагонами, в окнах едва различимы смазанные скоростью человеческие лица. Потом идет товарняк. Зумент недолго бежит рядом с перестукивающими, безжалостно перегоняющими его колесами и, запыхавшись, останавливается, так и не отважившись на прыжок. Колеса на стыках рельсов тяжко и грозно перекликаются: "Смерть-смерть, смертьсмерть!" Зумент представляет себя изрезанным на куски на этих рельсах. Его передергивает.

Под покровом сумерек вконец измученный и безразличный ко всему приближается он к станции. Черные кучи угля и железобетонные блоки, штабеля кирпича и лесоматериалов. Вдали протяжно гудит паровоз, и Зумент выходит к путям, однако этот поезд не тормозит и без остановки проносится мимо вокзала.

Зумент плетется назад в свое укрытие за бревнами.

Навстречу идет милиционер. Сперва даже не понять - всамделишный это милиционер или померещилось. Решив, что всамделишный, Зумент поворачивает обратно, но там, ему наперерез, движется высокая фигура воспитателя Киршкална. Отступать некуда! Зумент останавливается, косится через плечо на милиционера и, опустив голову, направляется к воспитателю. Одиссея окончена.

- Привет, молодой человек! - улыбается Киршкалн. - Ну, как было у турок?

Подходит милиционер.

- Помощь потребуется, товарищ старший лейтенант?

Киршкалн испытующе смотрит на Зумента, как бы оценивая ситуацию, затем ощупывает его карманы, отбирает нож и отвечает:

- Благодарю вас, поладим как-нибудь сами, - и подталкивает Зумента в плечо. - Пошли, машина ждет.

Они переходят через пути, огибают вокзал. Киршкалн достает из кармана завернутый в бумагу бутерброд и, развернув, протягивает Зументу:

- На-ка съешь.

Парень воровато зыркает на воспитателя, затем быстро берет хлеб и, отвернувшись, жадно запихивает в рот.

Киршкалн стоит и ждет, глядя на упрямый крутой затылок, на немного уже отросшие волосы с застрявшими в них стебельками и крошками сена. Молниеносно расправившись с бутербродом, Зумент, не поднимая головы, благодарит:

- Спасибо!

Они вместе идут к дежурному по станции, Киршкалн звонит по телефону начальнику колонии.

- Привет! Киршкалн говорит. Все в порядке, Зумент есть.

- Молодец! - гремит в трубке. - Коньяк за мной.

XX

На другой день после поимки беглецов Киршкална встречает около школы Крум. Он в несвойственном ему приподнятом настроении.

- А ты знаешь, Бас за Стругу и Цукера объявил мне благодарность. Нам с Омулисом. Смешно, правда?

То, что Омулису, - понятно, но я был всего лишь ассистентом, - смеется Крум, однако видно, что к этой благодарности он далеко не безразличен. - И должен тебе по секрету сказать, что было мне там страшновато.

Он вынимает сигареты и собирается закурить.

- Стоп! В зоне теперь курить запрещено! - останавливает руку учителя Киршкалн. - Смотри, не то вслед за благодарностью тебе влепят выговор.

- Ах да, верно. Мне уже говорили, - недовольно морщится Крум и засовывает пачку обратно в карман. - Черт с ним, с куревом. Но вот ведь что получается: как учитель я уже несколько лет не получал благодарностей, а тут - на тебе, ни за что, ни про что.

- Благодарности получают за то, с чем хорошо справляются!

- А как твой Зумент?

- За ум взялся, начал думать. Как раз иду помочь ему в этом деле.

- Но ты, наверно, был здорово зол на него. Когда поймал, в ухо ему дал?

- Хлеба дал.

- Чего? - недоуменно переспрашивает Крум.

- Да, так получилось.

- Ну, знаешь, ты уже педагогических гениев начинаешь затыкать за пояс.

- Ерунда. В ухо дать рука, конечно, чесалась, - Киршкалн, словно бы удостоверяясь, смотрит на свою ладонь. - Но что поделаешь, надо держать себя в рамках. Тем более что не имеет смысла бить еще раз того, кто сам себя уже высек. Теперь надо только помочь укрепиться первым слабым росточкам.

Киршкалн отправляется в дисциплинарный изолятор.

На долгом допросе Зумент ничего не скрывал. Зачем скрывать? Но есть вещи, за которые никто не взыщет с него больше, чем он сам. Виноваты ли случайные обстоятельства и промахи в том, что он сызнова сидит в столь хорошо ему уже знакомом "трюме)? А быть может, его замыслы постиг неизбежный и закономерный финал? В последнее время он слишком уж часто слышал слово "дурак". От Струги, от контролеров и воспитателей. Не произнесенное вслух это слово он прочитал даже во взгляде Цукера. Недаром Мартышка под конец перешел в подданство Струги.

Да, стало быть, он дурак, и все, что он думал и делал - тоже было идиотизмом, поскольку нельзя, будучи дураком, поступать умно. А раз так, то теперь, очевидно, надо действовать наоборот.

Когда тебе нет еще и восемнадцати, прийти к столь самокритичному выводу невообразимо трудно, в особенности такому самоуверенному и наглому парню, как Зумент; быть может, даже трудней, чем когда за плечами имеешь половину прожитой жизни. Ведь на поверку оказалось, что его козырной туз был всегонавсего жалкой девяткой, побитой без малейшего труда. И он теперь не может вызывающе бросить:

"Вы еще увидите!" - поскольку уже все показано.

А то, что он показал, вызвало лишь сострадательные улыбки, и о нем стали говорить чуть ли не как о трехлетнем ребенке. Неужели впрямь нет ничего, чем бы их огорошить? Зумент думает, думает, но увы, ни одна идея не осеняет его, по-прежнему вокруг туман и потемки.

На скамье стоит побитая жестяная миска и алюминиевая ложка - еще не забрали посуду после завтрака. Над головой под самым потолком зарешеченное оконце. И так будет очень долго. Годы будет так. Охога закричать, спросить: "За что?" Но этот вопрос тоже глуп. Ответ один: "Ты сам к этому стремился".

В замке поворачивается ключ. Входит Киршкалн, здоровается и, по своему обыкновению, присаживается рядом.

- Теперь меня будут судить? - спрашивает Зумент.

- Будут судить.

- Сколько же мне еще наварят?

- Да немного. Тебе до побега дали почти все, что можно. Годик могут прибавить - до десятки.

- И придется ее всю просидеть?

- Больше половины - наверняка. Теперь ведь будет вторая судимость. Таких досрочно не очень-то освобождают.

- А если я буду себя вести очень хорошо?

- Тогда лет через шесть-семь можно надеяться, - спокойно говорит Киршкалн. - Только навряд ли. Ты ведь не признаешь хорошего поведения.

- Почему? - в вопросе слышится испуг и одновременно протест.

- Не соответствует твоим понятиям. Во всяком случае, так было до сих пор. Отсюда вывод - тебе нравится в заключении.

- Мне не нравится. Кому это может нравиться?

- Странно ты заговорил. Слова как-то не совпадают с делом. Второй раз нарушаешь закон и сам же ноешь.

Зумент молчит. Киршкалн ему не говорит, что так поступать может лишь дурак. Воспитатель и раньше не употреблял этого слова, но смысл сказанного не может быть иным.

- Кто мог знать, что все так получится? - тихо произносит Зумент, глядя в темный угол.

- Как это "кто мог знать"? Один тэаз тебя наказали. Разве я тебе мало напоминал? Помнишь наш разговор на этом самом месте в день приезда твоей матери?

- Помню.

- Возможно, ты думал, что я рассказываю бабушкины сказки, чтобы тебе крепче спалось? Помнишь, как в отделении однажды толковали насчет побега. На твой вопрос: убегал ли кто из колонии, я сказал: да, убегали, но никто не убежал. Вылезти за ограду еще не означает убежать. Или не слышал?

- Слышал.

- А теперь послушай, о чем ты при этом думал.

Ты рассуждал так: другие не убежали, а я убегу, потому что я умнее и хитрее всех. Мыслишки твои были столь же примитивны, как и тогда,, когда ты занимался мелким грабежом на рижских улицах. Милиционеры - дураки, а Зумент - голова! Он ловок, хитер. Не так разве было?

Зумент молчит.

- И когда узнали о твоих замыслах стать международным бандитом, знаешь, о чем я подумал? Будь это в моих силах, дал бы тебе возможность побыть там - за рубежом. Это была бы для тебя самая лучшая наука. Без знания языка, без профессии ты был бы последним среди последних и счастлив был бы ползти на брюхе на родину. А после знакомства с методами американской полиции тебе наша колония показалась бы раем.

- Чего же в газетах пишут, будто там полиция с гангстерами заодно? Там никто с бандитами не борется!

Таким аргументом Киршкалн несколько ошарашен.

Неужели этому человеку восемнадцать лет от роду?

Неужели он так упрощенно и наивно представляет себе истинное положение вещей? С чего же начинать, с какого конца к нему подступиться? Часом-двумя тут не обойтись, нужны месяцы, а то и годы.

- Это совсем другой мир, со своими законами и традициями. Это капитализм, о котором ты не имеешь даже отдаленного представления.

Зумент, наморщив лоб, глядит в пол.

- А если бы я стал атаманом? - несмело предполагает он и краснеет до ушей, потому что кое-что, очевидно, начинает до него доходить.

- Эх, Зумент, Зумент! - вздыхает Киршкалн. - Неужели ты не понимаешь, что любой советский человек, который честно делает свое дело, неизмеримо выше любого бандитского атамана в Америке?

- А деньги? - осторожно возражает Зумент еще раз.

- Деньги, отнятые у другого, никогда не приносят счастья. Вот отсидишь свое, овладеешь как еледует профессией и ступай работай - будут и у тебя деньги. У заработанных денег совсем иная цена.

- Сколько же можно у нас заработать?

- А сколько тебе надо? Ты у нас видел голых и голодных? Два магнитофона или мотоцикла тебе все равно девать будет некуда. И если будет у тебя одна квартира, то вторая ведь не нужна.

- А выпить на что?

- Хватит и на выпивку. Или ты мечтаешь о том, чтобы пить ежедневно, стать алкоголиком, валяться под заборами и закончить свою жизнь в сумасшедшем доме?

- Все не так страшно. Это только так говорят.

- Если хочешь знать, на деле оно куда страшней, - Все это очень трудно,

- Но разве легче сидеть в колонии? Надо суметь взять себя в руки. И если другие могут с собой справиться, то неужели ты такой хлюпик, что тебе не под силу? У тебя достаточно развита способность идти к намеченной цели. Только направление до сих пор было неправильным. Не порхай по жизни с идеями Фантомаса в голове. Фантомас - всего-навсего шутка, но когда на таких шутках начинают строить жизнь, то результат бывает весьма печальным.

Зумент молчит. С его красивого, но пустого лица сошла бравада. Теперь оно даже привлекательно. Парень начал думать. Киршкалн знает, что процесс этот едва начался, но в том, что перелом произошел, сомнения нет.

Киршкалн уходит.

В коридоре общежития воспитатель видит Трудыня.

- Трудынь, почему ты от меня отворачиваешься?

Мы же до сих пор так хорошо ладили.

- Эх! - машет рукой Хенрик, поворачивается и нехотя подходит. - Все равно податься некуда. Значит, теперь я должен всегда думать по-вашему?

- А наше джентльменское соглашение?!

- Но откуда вы все знали? Почему вы всегда бываете правы? Это же просто невозможно выдержать, - Трудынь не кривляется. Он в самом деле расстроен, - Потому что я правильно думаю. Теперь ты тоже будешь думать правильно, и все твои заботы и сомнения отпадут сами собой. Ты тоже всегда будешь прав"

Ну, не красота ли?

- Шутки шутками, но вы мне объясните по правде! Это же выходит, что дураки - мы, а вы - умники - Видишь, вот и первый правильный вывод. Эдак, Трудыыь, ты и меня скоро обгонишь. Компас будет в руке, и цель жизни зрима.

- Ладно, я все это понимаю, но ведь нет же правды на земле! Взять, скажем, Жука или меня. Чего мы хотим? Хорошо пожить. А как пожить хорошо, если нет денег? Воровать нельзя, спекулировать не дают.

Правильно, чего нельзя, того нельзя. Человек человеку брат, так ведь? Но вы мне скажите - каким другим путем можно в молодости заиметь красивую жизнь? Старики всякие, которые одной ногой в могиле, раскатывают на машинах, могут шляться по кабакам, а мы? У нас лучшие годы проходят серо, без радости.

А должно бы наоборот. По справедливости, всего этого у них должно быть меньше, а у нас больше. Кое-кому, конечно, везет, если старик у него академик или какой-нибудь знаменитый писатель. Им нет-нет да перепадет пачка. А остальным как?

- Трудынь, ты забыл о том, что проиграл пари, и опять начинаешь думать на свой старый манер. Ты теперь подумай-ка по-моему и постарайся дать ответ.

Трудынь морщится, строит гримасы, но воспитатель стоит и ждет.

- По-вашему? - Трудынь не тараторит, как обычно, а говорит медленно, с расстановкой: - По-вашему, что-нибудь вроде этого: старики свои блага заслужили долгим трудом. То, что легко достается, не ценится, а то, что заработал сам, имеет совсем другую ценность. - Хенрик вздыхает. - Трудно! - И он вопросительно смотрит на Киршкална.

- Примерно в таком духе, - соглашается воспитатель. - Но одно очень важное обстоятельство ты упустил из виду.

- Какое? Хотите сказать, что они тоже кое-что смыслят в этих благах?

- Дальше.

- Дальше я не знаю.

Киршкалн смотрит на статного паренька и грустно улыбается.

- Ты упускаешь то, что вам принадлежит богатство, за которое любой, как ты называешь, старик отдал бы все, что у него есть, и согласился бы остаться голым и босым. Богатство, по сравнению с которым любая машина и даже целые горы денег - ничто!

- Ну, это вы уж слишком! - Трудынь недоверчиво крутит головой. - Что же это такое?

- Молодость!

- Серьезно? Но что же тут особенного? Разве вы согласились бы поменяться? Хотя и машины-то у вас нету.

- Что ж, у меня есть хорошая мебель, моторная лодка, возможно, и машина будет. В общем, есть известные блага. Но у меня есть еще седые виски, ревматизм и сорок пять лет от роду. Правда, я еще ни в коей мере не чувствую себя стариком, каким ты меня, очевидно, считаешь, и тем не менее, Трудынь, я бы поменялся.

- Даже со мной, с таким, какой я сейчас, с моими свернутыми набекрень мозгами и судимостью?

- Даже с тобой. Видишь ли, мозги твои скоро станут на место, а молодости у меня не будет никогда.

* * *

В номере городской гостиницы полковник Аугсткалн и подполковник Ветров собираются отбыть в Ригу после успешной поимки беглых колонистов. Машина за ними уже пришла.

- Теперь вы побыли в колонии подольше. Что вы можете сказать об Озолниеке? - пи с того ни с сего вдруг спрашивает Ветрова Аугсткалн.

Вопрос задан не без предварительных размышлений, поскольку до того, как его произнести, полковник довольно долго молчал.

- Для обстоятельного мнения о нем я наблюдал его все-таки слишком мало, - Ветров смотрит на полковника.

- Но какое-то впечатление, безусловно, у вас сложилось?

- Да, и впечатление это хорошее, - говорит Ветров, хотя понимает, что Аугсткалн ждал от него друтого.

- Вот как? И что же в нем вам так понравилось?

- Его энергия и одержимость своим делом, самостоятельность его суждений, поиск новых путей. - Ветров делает паузу, думает. - Мне кажется, этот человек наделен истинным оптимизмом. Его оптимизм порожден глубокой убежденностью в том, что он поступает правильно и достигнет своей цели. И еще одно редкое качество - беззаботность в отношении своей личной карьеры. Он не хочет выдвигаться, он настолько сросся со своим делом, что личное у него целиком Отодвинулось на задний план. - Ветров снова ненадолго смолкает. - "- Ну, кое-что мне, может, и не по Душе, но это второстепенное.

Однако Аугсткалн ждет более подробных разъяснений по поводу этого второстепенного:

- А все-таки - - что же именно?

- Налет показухи, некоторое бахвальство, в какой-то мере даже мальчишество. Но воспитанники это любят.

Прищурясь, Аугсткалн пытливо взглядывает на Ветрова.

- Как видно, наши мнения разойдутся. Разве вы не заметили, какой неуравновешенный человек Озолниек? Он чересчур увлекается своими идеями. Зачастую они до конца не продуманы и идут вразрез с сушествующими положениями и мнениями компетентных и ответственных товарищей. Да, "выправка у него хорошая - настоящий строевой офицер, но его надо держать в узде. Без контроля он может запросто дров наломать. Начальник колонии не имеет права поступать необдуманно, идти на неоправданный риск, Он был бы хорошим воспитателем, даже заместителем начальника, но на своей нынешней должности он допросту зарвался.

- А вам не кажется, что вы сгущаете краски?

- Очень может быть, но я заглядываю вперед, Озолниек ведет себя как капитан пиратского корабля в нейтральных водах. Он забывает, что времена флибустьеров давно прошли и что корабль это не его, что на смену лихим рейдам пришел тщательно координированпый, опирающийся на должностные инструкции кропотливый труд. И наконец: если бы эти поиски новых путей и необузданная самостоятельность давали ощутндше результаты! Так ведь нету их! События последних дней говорят сами за себя. Поножовщина, вымогательство денег, драки, и в заключение - групповой побег. Это что свидетельства хорошей работы?

Мне снова придется объявить ему выговор.

- Но ведь это же колония, - Ветров удивленно поднимает брови. Контингент постоянно меняется, и необходимо считаться с вероятностью таких случаев.

- А история с футболом? А вылазка целым классом на озеро? Это же надо додуматься - наградить за первое место выходным днем класс, в котором на доске была нецензурная надпись! А если бы кто сбежал с этого озера, а? Ведь ограды вокруг него нету! - возмущается Аугсткалн.

- Может, потому как раз и не сбежали?

- Допустим. Дальше - запретил курение. Работники жалуются, а воспитанники все равно курят, как курили. На какие деньги куплены инструменты для оркестра? То и дело из прокуратуры докладывают о том, что начальник допускает беззаконие. Мне все это начинает понемногу надоедать.

- Вы с ним работаете дольше, вам, конечно, видней, - уклончиво говорит Ветров. - Я только высказал свое мнение.

Аугсткалн хмурится. У всякой медали есть оборотная сторона. Будь Озолниек подчинен не ему, а другому начальнику, он, полковник Аугсткалн, вероятно, думал бы так же, как Ветров.

- Быть может, у вас есть более подходящая кандидатура на эту должность? - спрашивает Ветров, когда Они выходят из гостиницы.

- Пойдите-ка найдите такого, кто добровольно пошел бы в колонию для несовершеннолетних! Но надо всерьез подумать. У Озолниека это будет уже третий выговор!

- Работая на таком месте, выговоров не миновать На побег выговор положен, но фактически начальник не виноват. Вам-то это хорошо известно, Начальник всегда виноват, - Формально - да. Я не берусь утверждать, что Озолниек лишен недостатков, но зато он - воспитатель в лучшем смысле этого слова, а не поборник косности и устарелых методов.

- А чем старые, проверенные методы хуже сомнительных экспериментов?

- Тут надо еще посмотреть, кто и как проводит Эксперимент.

- Так, по-вашему, Озолниек - на своем месте?

- Думаю, да. По крайней мере, Я не вижу ничего, что могло бы настораживать. Ведь и в старых методах есть много противоречивого.

Они идут к машине, и Аугсткалн как бы подводит итог разговору; - Законы придумали не мы с вами, - Но ведь и не боги, верно? - говорит Ветров и усаживается рядом с шофером, Полковник садится сзади, - Вы человек молодой, В ваши годы еще можно позволять себе вольнодумие, а в моем возрасте нужна осмотрительность. Откровенно говоря, мне и самому многое нравится в Озолниеке. Пускай работает, только бы дров не наломал.

"Да, в мероприятиях Озолниека известный риск есть, - думает Ветров. - И риск этот полковника пугает. Понять можно их обоих, но симпатии всегда будут на стороне Озолниека. Жаль только, что мало у нас таких Озолниеков".

Доставая из кармана сигареты, Ветров наклоняется к шоферу и в зеркальце видит Аугсткална. Полковник глядит в окно, и на лице его глубокая озабоченность.

* * *

Занятия в школе начались. На первой парте в классе Крума, так же как и весной, сидит Валдис Межулис. Он за это время сильно изменился. Уже нет прежнего напряженно-неподвижного взгляда, в котором было бесполезно искать отражение того, что происходит вокруг, однако какой-либо особой заинтересованности тоже не заметно. Межулис серьезен и тих, внешне не реагирует ни на отпускаемые в классе шуточки, ни на то, о чем рассказывает Крум, но вчера его ответ у доски поразил учителя убедительностью и логикой. Крум поставил пятерку. А он пятерками не разбрасывается, это все знают.

Учительница Калме, как обычно, получила "цыганский класс", это значит "самых маленьких". Здесь в одном помещении занимались воспитанники по программе от первого до шестого класса. В первом и втором классах редко насчитывалось более двух-трех воспитанников, и, как правило, они бывали из цыган.

Отсюда и пошло название "цыганский класс". Они удивительно ловко умудрялись прошмыгнуть через частый гребешок обязательного образования и, доживя до шестнадцати или семнадцати лет, с трудом читали по слогам и еле-еле могли нацарапать свою фамилию.

А бывает и так, что вообще нет первого и второго класса. Больше всего воспитанников в пятом и седьмом, но и от них не приходится ждать особой смекалки и прилежания - многие приходят из специальных школ и страдают слабоумием. Ласковыми телячьими глазами или, напротив, с глупейшей и надменнейшей ухмылкой смотрят они на учительницу, грызут ногти и карандаши, наглядно демонстрируя, что получается, когда детей производят на свет алкоголики.

Колония не может иметь отдельные классы для дебилов. Тут они сидят вместе с закоренелыми лодырями и бродягами, которые в науках хоть и ненамного ушли от них вперед, но считают долгом подчеркнуть свое существенное отличие от "дураков".

Разумеется, никто из педагогов не жаждет стать воспитателем такого объединенного класса. После долгих отговорок умоляющий взгляд директора так же как и остальных коллег - устремляется на Калме. Может, все-таки спасет положение? Она уже там работала, она лучше всех умеет справляться с этой командой горемычных пасынков судьбы, знает, как подойти к их непонятным душам. И в конечном счете Калме дает согласие. Не оставлять же детей без учителя.

Кто однажды взвалил на себя крест, тому нелегко от него избавиться.

На перемене в учительскую заходит Киршкалн.

Он просит Калме позволить посидеть часок у нее на уроке, поглядеть, как идут дела у Мейкулпса и других тугодумов. Учительница охотно разрешает. Посещать уроки входит в обязанности воспитателей, но не часто это им удается - педагоги недолюбливают такую форму сотрудничества и если и не отказывают в разрешении присутствовать на занятии, то дают его с весьма кислой миной. Кому охота, чтобы в классе сидел посторонний и еще что-то записывал по ходу урока? Калме в этом смысле представляет собой исключение.

Тут же поблизости колдует над журналом Крум.

- Когда иду в твой класс, меня всегда в дрожь бросает, - говорит он. Какая может быть методика-, если надо работать одновременно с шестью классами?

Не придумали еще такой методики и никогда не придумают.

- Вот и хорошо, - смеется Калме. - Руки свободны. Пойдем! У тебя ведь сейчас окно в расписании.

И вот Крум оказывается рядом с Киршкалном в "цыганском классе". Не бог весть какой интерес тут сидеть, но отказаться было неудобно, тем более при Киршкалне.

Крум не верит в целесообразность подобных "хождений в гости". То, что хорошо получается у Калме, у него может не пройти. Копировать бессмысленно.

Все зависит от человека, от индивидуальности.

Учительница быстро выкладывает стопки тетра-"

дей каждого класса для раздачи.

- Вы исправляйте ошибки контрольной, а вам будет классная работа; для вас - вот это упражнение, Козловский, ты еще раз прочти стишок и повтори про себя. К доске пойдет Мейкулис, будет писать предложения, а остальные из пятого - пишите тоже и еледите, чтобы он не делал ошибок.

Мейкулис пишет медленно и старательно.

- Я уже написал! - тянет руку и кричит Лексие. - Я! Я знаю! Меня спросите, чего вы с Кастрюлей чикаетесь, он же дурной, а у меня пятерка будет.

- Нет! Теперь я буду отвечать, - перебивает его Козловский.

- Ничего я не понимаю... ничего не понимаю, - -"

бубнит под нос толстячок Муцениек и выводит на бумаге какие-то каракули, а Гаркалн сидит развалясь и улыбается с сознанием полного своего превосходства и всем своим видом говорит: "Да что с них взять?

Меня лучше спросите. Я все знаю".

Калме всех видит, всем успевает ответить.

- Лексис, подумай над следующим предложением, пойдешь к доске после Мейкулиса, а Козловский еще не выучил последнее четверостишие. Чего ты не понимаешь? - склоняется она над Муцениеком и в тот же миг, даже не глядя на доску, говорит: - Мейкулис, сам работай, не смотри на класс! Лексис тебе подсказывает неправильно.

Лексис действительно перегнулся через парту и, приложив ладонь ко рту, шепчет:

- Куда ты запятую поставил, Кастрюлька, дурачок, хе-хе-хе!

Мейкулис морщит лоб, поворачивается спиной к классу и, шевеля губами, перечитывает написанное, затем медленно и важно расставляет запятые. Откуда-то слышен скрип.

- Ридегер, не царапай парту! - делает замечание учительница. - А ты, Анджан, не списывай у Вимбы, снижу отметку.

Анджан выпрямляется, Откуда она знает, чем он занимается! Неужели у нее и на затылке глаза.

- Это он у меня сдирает! Чего в мою тетрадь зекаешь, папа Вимба?

Калме уже вновь у доски.

- Ну, Мейкулис, читай! Правильно написал?

Мейкулис читает, стыдливо опускает голову. Поднимаются руки. Учительница спрашивает одного, друтого.

- Правильно, Мейкулис! А почему ты поставил тут запятую?

- Надо так, - отвечает Мейкулис.

- Почему - надо?

- Правило такое.

Но какое именно правило, Мейкулис сказать не может. На помощь приходят другие и общими усилиями вспоминают правило.

- Лексис, к доске, а тебе, Мейкулис, я могу поставить только четыре.

Мейкулис доволен, садится, а Лексис одним прыжком выскакивает к доске. Сразу неимоверно посерьезнев, он быстро пишет, мел крошится и летит во все стороны.

- Козловский, доучил? Отвечай!

Козловский встает и скороговоркой выпаливает первые три строфы из "Ненадежного мостка" Аспазии. Особенно "оригинально" звучит последняя:

Мосток алмазный, Золотые козлы, Сводочный пастил Серебром блестит...

Все хохочут от души, а Гаркалн спокойно констатирует:

- Где Козловский, там козлы.

В углу кто-то уже запевает:

- Эй, цыган чернявый на коняге вороной...

Козловский в сердцах хватает книгу.

- Тут ведь так написано!

- Нет, Козловский, совсем не так. Я же прошлый раз тебе говорила, что означает слово "козлы" и "сводчатый". Теперь ты, Марцинкевич, объясни!

- Козлы - это когда дрова пилят или мостик делают, а сводчатый - это когда своды, - гордый своей миссией, поясняет Марцинкевич и тут же взвизгивает: - Ой! Меня Козловский пером в зад.

Козловский с Магщинкевичем принимаются на родном языке выяснять отношения, но Калме их осаживает:

- Козловский! Не выражаться!

За эти годы она довольно сносно научилась говорить по-цыгански.

У доски топчется Лексдс.

- У меня готово!

Все скопом исправляют ошибки Лексиса, а он морщится и гримасничает и исподтишка грозит кулаком тем, кто посмел усомниться в точности написанного.

- Вы мне сколько поставите?

- Тройку. У тебя было больше ошибок, чем у Мейкулиса.

- Мне - тройку! Не ставьте, спросите еще! Я все знаю, я не хочу тройку. Говорю же, не хочу! Ах, ставите?! Все! Тогда Лексис ничего больше делать не будет. Охота была учиться. Ладно, на воле когда-нибудь еще встретимся в темном переулке.

- Какой же ты злой, Лексис! А у меня было о тебе такое хорошее мнение. Пятый класс, пишите свое, не отвлекайтесь!

Калме покачивает головой и вызывает Гаркална.

- Если ответишь - в нос дам, - грозит ему Лексис, но Гаркалн в шестом классе; что ему Лексис!

Он отвечает уверенно и правильно, а Лексис, до ушей красный, хватает учебник и лихорадочно листает страницы.

- А теперь прочитаем следующие три четверостишия, - обращается Калме к "маленьким". - Упит, не ковыряй в носу!

В первый момент складывается впечатление, будто в классе полное отсутствие дисциплины; сыплются вопросы, реплики, по, если поглядеть внимательно, сразу видно, что все заняты делом и никто не спит.

Непостижимым каким-то образом Калме умудряется видеть одновременно всех, знает успехи каждого, знает, кто чем занят в данный момент и что собирается делать дальше. Что же до шума, то это нормальный рабочий шумок. Ребята увлечены делом и забыли о присутствии Киршкална и Крума.

Но вот звенит звонок, урок окончен, и они вместе с Калме покидают класс. В коридоре их догоняет Лексис, размахивая учебником.

- Вот, проверьте, теперь я знаю! Теперь у меня будет пятерка.

- Ну видишь, как хорошо. В следующий раз вызову тебя опять.

"Семнадцать-восемнадцать лет, а умишко и впрямь на уровне первоклассника, - с неприязнью подумалось Круму. - Говорят, Козловского дома ждет жена с ребенком, а он сам еще как малое дитя. И этот Лексис с его настырностью идиота; и воображающий себя профессором Гаркалн, который может выделиться лишь на фоне таких Лексисов и Мейкулисов".

Круму вспоминается разговор с Калме перед весенними экзаменами. Да, Калме права: он не способен понять образ мыслей этих ребят. .Нечто подобное высказывал ему и Киршкалн: "Утопающего за шиворот не схватишь, если сам стоишь на мосту". По-видимому, тут нужны люди, которые принимают все это всерьез и одержимы искренним желанием помочь, тогда возникает и доверие. "Коллектив берет на поруки", "Поручить коллективу перевоспитать" - звучит красиво, но на практике от этого воспитания коллективом проку мало. Если ответственность лежит на коллективе в целом, то отдельно взятого члена коллектива это не заботит. "Мне, что ли, больше всех надо?" А должно быть наоборот: "В ответе буду я, и никто другой". И ответственность эту человек должен принимать на себя с охотой.

Киршкалн с Калме говорят о Мейкулисе, о том, что парнишка теперь не такой робкий, как вначале, и помаленьку начинает учиться лучше, уже и cawf иногда задает вопросы.

Бывшие ученики Калме пишут ей, а вот Крум за долгие годы не получил ни одного письма. До сих пор Крум лишь иронически улыбался, когда она взволнованно читала эти послания вслух в учительской. Экое счастье! Малый от скуки, ненадолго протрезвев, чего-то там нацарапает, а она все это воспринимает на полном серьезе. Но разве сам он никогда не ждал письма?

Бывало, кто-нибудь посулит написать, но на том все и Кончится.

Ей пишут не только мальчишки, пишут ей и родители бывших и нынешних воспитанников, и Калме лучше других знает, чем живут семьи ее учеников, какие заботы их угнетают. Даже следователь колонии нередко приходит к ней за советом, потому что Калме много знает о том, у кого с кем какие личные счеты, знает о всевозможных "подпольных" факторах, влияющих на ребят.

И Калме не только учительница, она, кроме того, еще женщина. Иногда это имеет свои преимущества, хотя есть, конечно, и минусы. Например, как быть, если в нее влюбляется некий самоуверенный и убежденный в своей неотразимости юноша? В колонии это не такое уж редкое событие. Иной раз бывает, ни строгостью, ни тактом не охладить горячие головы, и тогда отверженные поклонники превращаются во врагов.

Приходится выслушивать грубости и всякие циничные Замечания. И хранить спокойствие и выдержку, Ни Традиционные женские слезы, ни краска стыда, ни бегство тут не спасут. Мальчишки только того и ждут.

Зачастую на хамство приходится отвечать тоже подамски. Умение заткнуть им рты таким: способом необходимо в не меньшей мбре, чем иная педагогическая пропись из учебника.

Крум помнит, что случилось прошлой зимой. Один ч"шутник" перед уроком нарисовал мелом на стуле учительницы ту часть мужского тела, которую 6 наивной стыдливостью не изображают даже на картинках учебйика анатомии для восьмого класса. Он понадеялся, что учительница не заметит и отпечаток останется на ее платье, когда она встанет со стула.

Калме заметила. Она, конечно, могла не привлекать к этому внимания класса и просто велеть дежурному протереть стул, но тогда подобные выходки стали бы повторяться. Автор заслуживал оценки своего труда.

Калме подняла стул и сказала:

- Посмотрите, как это неприглядно! Мне поистине жаль беднягу, который тут силился изобразить некий свой орган. Ручаюсь, ни одна девушка его не полюбит.

Класс покатывался со смеху, и все смотрели на парня, который готов был в эту минуту провалиться сквозь землю. Калме больше никогда не приходилось сталкиваться с этим "жанром искусства".

Глядя на Калме, нельзя не изумиться ее выдержке и огромной любви к своему делу, которую ежеднев"

но вкладывает в него эта миниатюрная женщина. Откуда это в ней, как она может?

* * *

В школьном зале закончилось заседание народного суда - слушалось дело Зумента и его дружков. Вся колония увидела недавних "героев", услышала их путаные и невразумительные показания; воспитанники стоя слушали приговор суда. Днем раньше Зументу исполнилось восемнадцать лет. Теперь он совершеннолетний и будет отправлен в колонию строгого режима для взрослых.

Понуро опустив голову и покусывая пухлые губы, бывший атаман идет между рядами скамеек к выходу.

В зале гнетущая тишина. В эту минуту каждый думает о себе и радуется, что он не на месте Зумента. Вслед за Зументом идут его недавние приспешники, но держатся поодаль, тем самым как бы подчеркивая, что он им не товарищ. Они это старались доказать и на суде.

Зачинщик всех дел - Зумент, они же послушно шли у него на поводу, запуганные его угрозами, и по своей глупости и недомыслию не ведали, что творили. В устах Струги подобные заверения звучали довольно смехотворно, но когда это утверждали Цукер и Бамбан, возможно, они не слишком лгали. То, что главной пружиной и организатором побега был Зумент, не подлежало сомнению; лишь за попытку ограбления магазина вина в большей мере ложилась на Стругу.

Замыкающим идет, все еще прихрамывая, Бамбан.

Нога уже здорова, это он по привычке укорачивает шаг, щадя растянутое сухожилие.

В конце зала Зумент останавливается подле Киршкална и, не поднимая головы, тихо и твердо спрашивает:

- Можно мне будет вам писать?

- Пиши.

- Я напишу.

Из-за Зумента вынуждены задержаться и остальные. Бамбану вышло остановиться напротив Калме.

Он не желает смотреть ни на учительницу, ни на кого, но кругом перед ним люди - это и воспитанники, и работники колонии. Остается пол под ногами. А учительница рядом. Взгляд непроизвольно уходит в сторону, взбирается на ее туфли, ноги, подол платья и вновь сползает на доски пола.

- Вот мы и расстаемся, Бамбан. Я с тобой поработала бы еще, хотя ты этого и не желал, - слышится голос учительницы.

Парень поднимает голову. В течение какого-то очень короткого времени он видит задумчивое лицо учительницы. Наверно, ей вспомнились все те случаи, когда он мешал ей в классе работать, болтал, а то даже и ругался. Откуда тут быть желанию поработать еще?

Хорошо, что хоть один такой Бамбан уберется с глаз долой.

- Так я вам и поверил! - вырывается у него непроизвольно.

Только что закончился суд, все видели, сколько он и остальные натворили всякой мерзости, как по-дурацки все это закончилось.

- А почему думаешь, что это не так?

- Я же распоследний человек.

- Вот сказанул! - негромко смеется Калме. - Какой уж ты последний человек... Просто до сих пор ты мыкался в потемках с завязанными глазами. Но теперь дело, кажется, пойдет на лад. Глупый ты мальчишка!..

Глупый мальчишка! На миг в Бамбане воскресает привитая Зументом заносчивость. Как это глупый мальчишка?! Он - бандит, опасный преступник. Но тут в памяти оживает ночь в лесу, кролик, зарытый в мох, женщина с цедилкой в открытой двери. Нет, чтото тут одно с другим не вяжется.

Передние двинулись дальше, но Бамбан замечает это не сразу. Он вдруг морщит узкое лицо, исподлобья зыркает на учительницу и выпаливает:

- Это я тогда в нашем классе все перевернул и то слово написал.

Что она скажет теперь? Но похоже, его откровенность учительницу ни капельки не потрясла. Она лишь кивнула, как бы принимая сказанное к сведению.

- Я так и думала. Только в новой колонии не делай больше таких хлупостей. Ты ведь неплохой парень.

Бамбан, вдруг заметив, что стоит один, бежит вдогонку за остальными, затем оборачивается на ходу:

- До свиданья вам!

- Прощай! Всего тебе наилучшего!

Калме оборачивается. Вот он пошел, чуть волоча ногу, низкорослый, голова втянута в плечи, - самый недисциплинированный ученик прошлого года.

Низенький, слабосильный, но опасный из-за своей улупости. Теперь дури поубавилось, и Калме жаль, поистине жаль, что не ей предстоит самая интересная часть работы с ним. И учительница испытывает ревность к неведомому коллеге, который будет продоллкать творить из Бурундука человека.

После того как осужденные покидают зал, к воспитанникам обращается с речью Озолниек:

- Вот вам еще один пример того, что получается, когда хотят устроить свою жизнь за чужой счет. Я ведь знаю: кое-кто из вас думает, что Зументу просто не повезло, что надо было действовать умнее и все удалось бы на славу. Если этим дурачкам себя не жаль, пусть сами испытают. Бывают люди, которые ничего не могут извлечь из чужих промахов, им обязательно надо треснуться башкой самолично. Однако за такие уроки приходится платить слишком дорогой ценой. Опять, глядишь, свобода на годик отодвинулась. Дорога отсюда есть только одна: та, которую вам ежедневно указывают воспитатели, учителя, мастера. И не надо тогда будет тайком ползти на брюхе, карабкаться через ограду и дрогнуть в лесу. Напротив - проводим вас под оркестр и сами распахнем ворота. Подумайте - который из способов лучше? Чтобы жить по-человечески, надо в первую очередь стать человеком. Иной возможности нет. Быть может, кто-то со мной не согласен?

Кто же в открытую не согласится с начальником?

Ребята сидят молчат. Почти всем им теперь кажется, что правда вроде бы на стороне начальника. Каждый вспоминает про себя суд, на котором судили его самого.

И Валдис тоже.

Нет, то, что происходило в зале школы до выступления начальника, не было чем-то несправедливым или непонятным. Это был правильный суд. А тот, что осудил его?

Озолниек уже открыл рот, чтобы дать команду встать и покинуть зал, как вдруг где-то в середине рядов поднимается воспитанник Межулис и громко спрашивает:

- А суд никогда не ошибается?

Сидящие впереди оборачиваются, по залу волной пробегает шепот, но Валдис стоит и смотрит на начальника. Кто-то сзади дергает его за куртку, хочет посадить, но Валдис отталкивает чужую руку и ждет ответа.

- Видали, Межулис уже Баса начинает допрашивать, а то все молчал как крест на кладбище, - слышится где-то сбоку шепоток Трудыня. - Ты что, дурья башка, не знаешь, что советский суд никогда не ошибается? Спросил бы меня, я бы тебе сразу сказал.

- Бывает, что и ошибается. Но если ты считаешь, что тебя осудили по ошибке, то ты неправ.

Валдис морщит лоб и медленно садится на место.

Больше вопросов нет, и воспитанники оставляют зал.

Киршкалн пристально следит за происходящим.

Нет, в вопросе Валдиса он не расслышал ничего вызывающего, ни малейшего желания поддеть. Задать этот вопрос Валдиса заставил долгий спор с самим собой.

И вот он услышал от начальника то же самое, что ему уже довольно долго пытается втолковать Киршкалн. Быть может, именно сейчас необходимо продолжить этот разговор? Воспитатель зовет Межулиса к себе.

Теперь в их взаимоотношениях уже нет той натянутости, что была вначале. Валдис пишет надписи, оформляет альбомы и стенды, и ему довольно часто приходится бывать вдвоем с воспитателем в комнате.

У них не раз заходил разговор об искусстве, о путешествиях. Валдис по-прежнему сдержан, больше отвечает, чем спрашивает, по-прежнему они на расстоянии, но дистанция между ними стала значительно короче.

- Ты согласен с ответом начальника? - спрашивает Киршкалн.

Валдис молчит, думает. Минуло много дней и ночей, остались позади бессчетные столкновения с незримым молчальником, что являлся ему в полумраке спальной комнаты отделения. Поначалу он чувствовал себя заживо погребенным, рудокопом в забое, которого отрезал от всего мира обвал. Безмолврге, темнота и холодный, бесчувственный камень вокруг. Никому нет до него дела, он покинут, забыт. Потом где-то далеко раздался едва слышный стук. Он считает это галлюцинацией и даже не пробует отозваться, но постепенно в нем просыпается надежда выбраться на поверхность земли. О нем не забыли. Несмело постукивать в ответ начинает и Валдис. Шум нарастает, команда спасателей уже где-то недалеко, и он принимается энергичней действовать кайлом. Рушатся камни, вот и первые проблески света в щелях. От жизни, от людей его отделяет теперь совсем тоненький слой породы.

- Расма ничего насчет этого не писала?

- Писала.

- И что она думает по этому поводу?

Валдис опять молчит. Рушатся камни. Неужто и в самом деле другие правы, неужто он отнюдь не жертва злонамеренной несправедливости и вынесенный ему приговор хоть и жесток, но честен? Стало быть, Рубулинь победил. Но Рубулинь побеждать уже не в состоянии. Рубулиня больше нет. В таком случае победу Одержали Расма, Киршкалн и начальник колонии. Но на что она им, эта победа? Выходит, победил он, и больше никто. Валдис выпрямляется и глядит на воспитателя. Последние груды завала разобраны, борьба окончена, и не так просто признать, что воображав-"

мыв враги, оказывается, не враги, а друзья.

- Но неужели я должен был тогда стоять стол-"

бом и смотреть? - словно стон вырывается из груди Валдиса.

- Этого никто никогда не говорил, - спокойно говорит Киршкалн. - Я там не присутствовал и потому рейчас не могу сказать, как именно надо было тогда Поступить, но действие, на которое решился ты, было чрезмерно жестоким. Ни тебя, ни Расму никто не намеревался убивать, а ты - убил. С тех пор прошло больше года. Разве тебе самому - если посмотреть на прошлое сегодняшними глазами - все не представляется совсем в ином свете?

- Пожалуй, вы правы, - - после продолжительной Паузы медленно говорит Валдис.

Они опять сидят некоторое время молча, затем Киршкалн спрашивает:

- А что бы ты сказал, если бы в родительский день приехали мама с Расмой? Тебе ведь хотелось бы их повидать?

- Да, но не здесь. Не хочу, чтобы они видели меня Эа оградой. Не могу я так...

Валдис молчит.

Киршкалн слегка кивает"

- Пусть будет по-твоему. Может, и в самом деле так лучше.

Валдис уходит, и воспитатель остается наедине со своими мыслями. Сегодня замкнулся еще один виток некоей спирали. Что-то завершилось, ради того, чтобы уступить место новому в этом бесконечно сложном движении, именуемом человеческой жизнью. Валдис и 3умент сделали шаг, поднявший их на одну ступеньку вверх. Два воспитанника, ставшие какой-то частицей также и самого Киршкална. Сколько их прошло и сколько будет еще? Бегут годы, все больше ребячьих судеб пересекает жизненный путь воспитателя. И всегда, когда задумываешься на эту тему, в сознании всплывает один и тот же вопрос - каким образом в человеке зарождается преступник? У каждого из нас мысли иной раз петляют по очень темным закоулкам, но они есть и остаются мыслями, не более. Между мыслью и поступком пролегает четкий и острый, как лезвие клинка, рубеж. Преступник - человек, способный переступить через этот рубеж. По всей видимости, в каждом случае на то есть свои причины, чье-то влияние, но, быть может, все-таки существует и какаято общая для всех закономерность, некий сигнал, побуждающий либо остановиться, либо ринуться вперед?

Над многим доводилось поразмыслить, призадуматься, сопоставить факты, но до выводов, обобщений дело пока не дошло. Так мало времени, день всегда так короток. И Киршкалн поступает так, как ему подсказывают опыт и способности, медлительная школа практики.

В дверь стучат. Входит Иевинь. Рана от ножа зажила, но командирский пост после драки потерян.

Иевинь теперь опять заместитель председателя. К воспитателю он пришел по клубным делам. До отбоя надо прорепетировать пару скетчей, которые намечено сыграть на концерте в родительский день.

- Вы подскажите, что надо подправить. У нас по театральной части слабовато.

Киршкалн встает и идет в отделение. "Можно подумать, я сам много в этом смыслю", - думает он, но вслух произнести не имеет права. Он обязан все понимать, обязан все знать и уметь, к нему обращаются за советом по любому вопросу, и среди них театр - отнюдь не самый сложный.

XXI

Родительский день, пожалуй, самое значительное событие в жизни колонии. Заблаговременно, недели за две до знаменательного срока, все чистят и надраивают: общежитие, школу, мастерские. Старательно готовят номера к концерту самодеятельности для родителей.

Предпраздничная суета не оставляет в стороне даже тех, у кого нет близких, они только ждут не дождутся дня, который внесет разнообразие в монотонность будней.

На плечи работников ложится множество всяких дополнительных забот. Надо спланировать и продумать все мероприятия, распределить помещения, назначить подходящих дежурных и ораторов. Кроме того, необходимо иметь в виду, что среди посетителей будут и такие, кто по образованию и сознательности стоит ниже своего сына, и потому надо заранее подумать о том, как предотвратить возможные недоразумения.

В колонии теперь дни отсчитывают, как секунды перед стартом ракеты, пять, четыре, три, два, один, и вот оно - утро родительского дня.

Пропускать родителей в зону будут в десять утра, но задолго до срока к остановке подъезжают переполненные автобусы, останавливаются легковые машины.

День пасмурный, но теплый, и прибывшие, поставив на обочине чемоданы и сумки, стоят кучками, беседуют и посматривают на ограду, где видны прилипшие к окнам школы их чада.

- Вон та - моя мама, - взволнованно показывает Мейкулис Киршкалну на группу стоящих за оградой людей. - Я думал, не приедет, вот - приехала.

Воспитатель встречался с матерью Мейкулиса, но сейчас ему не удается ее распознать среди остальных.

- Вон, махонькая, в белом платке, толстая такая, - показывает Мейкулис. - Ладно, я побежал к учительнице за поросенком!

Он убегает, находит Калме и, понизив голос до шепота, радостно сообщает:

- Моя мама приехала.

- Что ж, это хорошо, Висварис.

- Ну, вот, я и хотел того поросенка...

- А может, попоздней, когда родители соберутся в зале? Еще время есть.

- Лучше сейчас. Вы еще уйдете куда-нибудь.

Отговаривать бесполезно. Калме отпирает комнату

кружковых занятий, открывает шкаф с работами воспитанников, и Мейкулис заполучает своего поросенка и сделанную недавно глиняную ложку.

- Смотри осторожно, не урони!

Ложку Мейкулис прячет за пазуху, а фигурку держит в руках и возвращается к окну в коридоре.

Воспитатель ушел.

Ребята, увидев Мейкулисово сокровище, сразу просят показать, но Мейкулис не выпускает поросенка из рук: если хотят, пусть смотрят так.

- Еще разобьете,

- Да ладно жмотничать!

Мейкулис все-таки дает поросенка для обозрения, но сам стоит рядом и не отводит от фигурки испуганных глаз. Однако ребятам мало дела до тревоги Мейкулиса, и вот поросенок уже пошел гулять по рукам.

Смеются, разглядывают, отпускают нелестные шуточки.

Лишь теперь до Мейкулиса доходит, как он опростоволосился. Еще хорошо, что ребята не видят спрятанной за пазухой ложки...

- Дай сюда! Дай сюда! - бубнит он и тянет руку.

Надо было послушаться учительницу и оставить подарок до поры до времени в шкафу.

И тут подходит один из тех, чье слово имеет большой вес, - старый колонист Буллитис из третьего отделения. Через месяц у него кончается срок. Растолкав и оттащив за шиворот передних, он громко спрашивает!

- А это что за хреновина?

Без долгих разговоров вырвав поросенка у кого-то из рук, Буллитис поднимает его поближе к свету.

- Хо, хо! Ото кто же такого состряпал?

- Это мой. Для матери, - говорит Мейкулис и тянется за своей собственностью.

- И сам, и мать твоя, и боровок этот - все на одно рыло. Семейная чушка. Хрю, хрю, хрю! - Буллитис тычет поросячьим пятачком ребятам в лицо.

- Отдай! - хватает его за рукав Мейкулис. - Равобьешь!

- Ну и что? Подумаешь, барахло. Ее и надо разбить. Во!

И Буллитис кидает поросенка вверх, подпрыгивает и ловко ловит. Подкидывает и ловит, подкидывает и Ловит. Фигурка кувыркается, свет взблескивает у нее на боках. Мейкулис побледнел, глаза дергаются вверх И вниз за глиняной игрушкой, рот его то открыт, то закрыт. Страшно приблизиться к Буллитису, ведь как знать - отвлечешь внимание своего обидчика, и поросенок в самом деле брякнется об пол. И одно ухо у поросенка еле держится, того гляди отлетит.

- Отдай! - вопит Мейкулис не своим голосом.

Буллитис ловит фигурку, усмешка сходит с его лица. Этот "сушарик", этот хиляк посмел на него заОрать! Эта жалкая гнида вздумала командовать! Ребята испуганно поглядывают на Мейкулиса. Что это о ним, совсем спятил? Неужели это Мейкулис?

А Мейкулис ничего не видит, кроме своего поросенка в кулаке у Буллитиса.

- Ты чего-то сказал? - цедит сквозь зубы Буллитис и делает шаг к Мейкулису. - Если захочу, я не только свинью твою расшибу, но и из тебя слеплю такое, что родная мать не узнает! Жижа!

Мейкулис смотрит на руку Буллитиса. Она поднимается к груди, придерживая поросенка только двумя пальцами, и словно издалека доносится голос:

- Гляди - сейчас упадет, разлетится вдребезги.

Поросенок не успевает упасть. С пронзительным воплем Мейкулис бросается вперед. Буллитис на голову выше и в плечах изрядно шире Мейкулиса. Он скорее от изумления, чем от силы удара летит вверх тормашками на паркет, а Мейкулис, кинувшись на грудь врага, завладевает своим сокровищем и вскакивает на ноги.

Когда красный от злости Буллитис встает, готовый расправиться с Мейкулисом, позади раздается веселый возглас:

- Аи да Висварис, молодчина!

В тот же момент Буллитису на плечо ложится рука Киршкална:

- Ну чего разошелся? Остынь, уймись! И чтобы крепче запомнить, что не все на свете делается так, как тебе того хочется, ты вечерком вымоешь в общеЖигии туалет. Понял?

Буллитис сердито пыхтит,

- И если только тронешь Мейкулиса, знай: снова будешь мыть. Теперь ступай и успокойся, чтобы мама не увидела тебя таким хмурым.

Киршкалн поворачивает парня за плечи к дверям коридора и легонько подталкивает вперед.

А Мейкулис тем временем озабоченно щупает рукой у себя под рубахой.

- И ложка цела, - широко улыбаясь, говорит он Киршкалну.

* * *

Ровно в десять толпа родителей врывается в проходную. И тут в их сумки положено заглянуть контролерам. В результате досмотра на столике выстраиваются первые "гостинцы": "Кристалл", "Московская особая", бутылка грузинского коньяка, затем несколько лимонадных бутылок, их невинные этикетки с яблоками и грушами призваны маскировать сорокаградусное содержимое. Сигареты громоздятся уже целыми штабелями. Конфисковано далеко не все. Зелье, которое дальновидные мамаши в плоских бутылочках запрятали под пояса или в лифчики, контролеры отнять не могут по той лишь причине, что закон запрещает мужчинам обыскивать женщин. Этими "подарками"

надо будет попытаться овладеть позже, внимательно присматривая как за детьми, так и за родителями.

Поток гостей не иссякает. Из дверей тесной проходной он растекается пестрым веером. Вдоль дороги стоят дежурные воспитанники с красными нарукавными повязками. Они показывают, куда идти. Первый объект ознакомления - школа.

В школе сейчас урок. Классы стали непривычно тесными, потому что вдоль стен и на свободных партах расположились взрослые, немолодые уже люди; они молча наблюдают, как их дети рассказывают, как пишут, как выполняют задания, понятные, быть может, только половине присутствующих родителей.

На это время Киршкалном завладевает мать Трудыня. Хенрик среднюю школу окончил, и ей нечего делать в классе

- Мне хотелось бы узнать, как себя ведет мой сын, - спрашивает женщина, и по лицу видать, что она ожидает услышать самую что ни на есть похвальную оценку.

- Серьезных проступков за вашим сыном почти нет, а о мелких грешках говорить не стоит. И на производстве свои обязанности он выполняет, но... - Киршкалн смолкает, набирает воздуху и многозначительно смотрит на расфуфыренную и накрашенную даму с явно выраженной склонностью к полноте. - Видите ли, мы оцениваем воспитанников не только по формальным показателям.

- Чего же ему еще не хватает?

- Правильного взхляда на жизнь, товарищ... простите, у вас теперь какая фамилия?

- Зицмане, - нараспев и немного надменно произносит свою фамилию дама.

- Так вот, товарищ Зицмане, на все происходящее вокруг, а проще говоря - на жизнь ваш сын смотрит весьма односторонне, не ставит перед собой никакой серьезной цели, у него нет ни малейшего желания делать что-либо полезное. Похоже, он из числа тех молодых людей, которые полагают, что родители и общество будут их- содержать лет до шестидесяти.

- За такие мысли тоже привлекают к уголовной ответственности?

- К сожалению, нет. Но кто будет нести за него моральную ответственность, если сам он не в состоянии? Ведь когда человек не чувствует своего морального долга, он этим сокращает дистанцию между собой и Уголовным кодексом до весьма опасной близости.

- Значит, он тут у вас ничему хорошему не научился, - усмехается женщина.

- Научился кое-чему, но за такое короткое время весь старый сор из Хенриковой головы мы, конечно, .вычистить не смогли. Однако работаем и не теряем надежды.

- А это старое так-таки никуда уж и не годится?

Выходит, я его учила одному плохому?

- Не знаю, товарищ Зицмане, не знаю. Я при этом не присутствовал. Быть может, плохому научил кто другой. Впрочем, - спохватывается, о чем-то подумав, Киршкалн, - Хенрик опрятен и чистоплотен - это нас радует.

- А я надеялась, что Хенрика уже скоро досрочно освободят. Он мне так ппсал. Ото что, невозможно?

- Очевидно, придется повременить. Его самооценка, как видите, отличается от моей оценки его персоны.

- И, значит, из-за вашей оценки мой сын пускай тут сидит? От вас ведь это тоже зависит.

- Да, - соглашается Киршкалн. - В своем отделении кандидатуры на освобождение выдвигаю на педсовет я. Но позвольте заметить, вы немного заблуждаетесь: Хенрик тут сидит не из-за моей оценки, а по приговору суда. Моя же оценка не выше и не ниже той, которую он заслуживает своим поведением здесь.

Будь это иначе, я был бы плохим воспитателем.

- А вы и не воображайте, что больно хороший.

- Верно, - улыбается Киршкалн, - повсюду неХватка хороших кадров. Стараюсь в меру своего разумения.

- Так не освободите, да?

- Не освободим.

- В таком случае мне с вами не о чем говорить! - Дама заливается густым румянцем, который проступает даже сквозь толстый слой пудры. Она проглатывает слюну, и ее двойной подбородок совершает воднообразное движение. - Я пойду к начальнику.

- Как вам угодно. Боюсь только, начальник тоже ничем не лучше.

* * *

После школы родители осматривают спальные помещения, затем их приглашают отведать в столовой еды, которой кормят их сыновей. С большой опаской матери подносят к губам первую ложку супа. Запах вроде бы вполне сносный, но проглотить "тюремную похлебку", наверно, будет немыслимо. АН нет, на вкус, кажется, тоже недурна и не застревает комом в глотке. Вот кое у кого ложки задвигались поживей.

Проделавшие долгий путь мамаши проголодались и теперь едят с завидным аппетитом.

- Но, сынок, это же нормальный суп, - слышно за одним из столов.

- Послушай, Игорь, зачем ты меня обманывал, писал, что плохо кормят? раздается укор за другим.

Сыновьям неловко. С вытянутыми физиономиями мнутся они около столов.

- Чего же хорошего? Вода и вода, - пытается ктото возразить, но встречает энергичный отпор.

- Набалованы, вся беда в этом, - громко говорит чей-то дед.

Ребята тоже не теряются:

- Конечно, сегодня лучше. Сегодня варили на показуху.

Хоть это и неправда, но к некоторым матерям возвращается давняя недоверчивость. "Наверно, так оно и есть, сынку виднее".

После обеда родители смотрят, как происходит построение, и сопровождают воспитанников в механические мастерские.

- И ты, значит, при таких машинах работаешь? - почтительно шепчут матери, трогают рукой токарный станок, а когда, взвыв, начинает гудеть на высокой ноте мотор, в испуге отскакивают.

Ребята с важным видом орудуют у станков, на лицах неприступная суровость. Движения рук, когда они закрепляют заготовки в патронах и затягивают гайки суппортов, пожалуй, излишне торопливы.

Матери понимают только одно - машина гудит и чего-то на ней крутится, зато среди отцов есть и такие, кто сам работает на подобных станках.

- Стой, парень, слишком толсто берешь! - кто-то, не выдержав, поучает, и чувствуется, у него чешутся руки самому показать, как надо работать, Матери, те пекутся лишь об одном:

- Ты, гляди, поосторожней, не подходи так близко!

Но отцы по-деловому берут у мастера штангенциркуль и проверяют размеры еще горячей детали.

- Что ж, ничего, для начала сойдет...

В этой фразе и чувство собственного превосходства, и тайная гордость за сына.

Когда мастерские осмотрены, родителей вновь приглашают в школу. Покуда ребята работают, здесь идет общее собрание гостей и работников колонии.

Говорит Озолниек. Он рассказывает про обучение и воспитание в колонии, говорит о том, чего администрация требует от колонистов и что надеется встретить со стороны родителей, когда их детей выпустят на свободу.

- Кое-кто из вас думает, что тут с вашими детьми работают несведущие люди. Это глубоко ошибочный взгляд... - И Озолниек называет фамилии учителей, мастеров, воспитателей, которые проработали в колонии уже много лет; рассказывает, что они за люди, ка-"

ких успехов добились. В числе первых он упоминает Калме и Киршкална.

Мать Трудыня немного опоздала и, не найдя себе более удобного места, села на краешек скамьи рядом с щуплой теткой в старомодной поношенной кофте.

Тетка слушает выступление Озолниека очень внимательно, у нее даже рот приоткрыт. Презрительно глянув на соседку, Зицмане гордо поднимает голову и чуть-чуть отодвигается. Из потрепанной продуктовой сумки этой женщины торчит блестящий кончик какой-то глиняной штуковины, похоже - ложка.

- И до чего же он хороший человек, этот Киршкалн! - не утерпев, женщина простодушно делится впечатлением с матерью Трудыня.

- Чего там хорошего, подумаешь, - говорит с кислой миной первая рижская портниха. - Все они стоят друг друга - что мальчишки, что воспитатели.

- Ой, да что вы это говорите! - Огрубелая ладонь прикасается к рукаву жакета Зицмане. - Неужто, повашему, он плохой?

Но мать Трудыня игнорирует соседкин вопрос. Она подается грудью вперед и слушает речь начальника.

- Работая сами по себе, без помощи родителей мы не можем рассчитывать на успех. Какую, однако, помощь могут оказать люди, которые в подарок сыну привозят бутылку водки или стараются уговорить воспитателя, чтобы сына освободили из колонии, хотя он этого и не заслуживает? - гремит Озолниек.

Матери Трудыня не по себе. В зале слышны возгласы:

- Какой срам! Назовите фамилии!

- Несколько фамилий я, пожалуй, назову. - Озолниек берет листок.

Зицмане опускает голову. Слова звучат тяжко и отдаются эхом в зале. Когда начальник умолкает, она опять выпрямляется. Все же ее не назвали.

- Нешто это отцы, нешто это матери!.. - вздыхает соседка.

- Л вы, значит, хорошая? Вашего зазря, что ли, сюда посадили?

- Не зазря, наверно. Только я водкой его не потчевала, уму-разуму учила как могла. Говорю; "Висвар, так не делай, нехорошо так". А оп мне: "Ладно, мам, не буду", - а сам возьмет да сделает.

Раздаются аплодисменты, и Озолниек предоставляет слово родителям.

Один говорит, другой. И каждый призывает всех уделять больше внимания воспитанию сына.

Вдруг поднимается соседка матери Трудыня, протискивается - при этом больно наступив на ногу даме рядом - к проходу между скамьями. На локте у нее висит обтрепанная сумка. Нескладная тетка пробирается к проходу. Страшно и совестно. Никогда она ни на одном собрании не говорила и сейчас тоже не знает, о чем говорить, но сказать надо. И, подойдя к Озолниеку, женщина от волнения ничего не может произнести, только плачет, поставив сумку на пол, и протягивает начальнику руку.

- Спасибо вам! От всего сердца. Я рада, что мой сын попал в такое хорошее место. К таким добрым людям. Спасибо вам. Мейкулис, небось знаете его. Какие штуки делать выучился - и мне подарил! Спасибо.

Как настоящий художник.

Больше женщина ничего сказать не может, поворачивается, чтобы уйти, вытирая глаза кончиком платка, а Озолниек берет забытую сумку и подает владелице.

Все аплодируют. Мать Мейкулиса, не найдя своего прежнего места и довольная, что не надо будет сидеть рядом с расфуфыренной дамой, прислоняется к стене в конце зала. Родители и воспитатели еще долго хлопают-дольше даже, чем тем, кто говорил до нее.

Открывается дверь зала, входит контролер и, обводя взглядом головы сидящих, находит Киршкална.

Подходит к нему и, наклоняясь, говорит:

- Приехали они. Мать Межулиса с девушкой.

- Да?! - Киршкалн вскакивает со скамейки. - Велите обождать. Я сейчас!

И, не теряя времени, он отправляется в мастерские за Валдисом.

- Но еще работа не кончилась, - Валдис вопросительно смотрит на мастера.

- Для тебя на сей раз кончилась, - странно взглянув на него, говорит мастер, широко улыбается и ни с того ни с сего протягивает руку. - Спасибо!

Валдис не понимает, в чем дело, столь необычное расположение еще более его озадачивает. Он пожимает руку мастеру и уходит с воспитателем.

В воспитательской Киршкалн достает из ящика письменного стола какие-то две официального вида бумаги и конверт.

- Распишись вот здесь! - Он придвигает листок поближе к Валдису.

Юноша смотрит на документ, но второпях никак не может его прочитать.

- Подписывай смелей!

Валдис ставит подпись в том месте, где держит палец воспитатель, и смотрит на Киршкална. Тот тоже смотрит; мелкие морщинки собираются в уголках прищуренных глаз, долезают до седых висков. Киршкалн выпрямляется, глядит на воспитанника. Комнату заполняет таинственная, волнующая тишина. Валдис чувствует, как это волнение перетекает в него, принося с собой пока еще нечеткую уверенность в том, что сейчас должно произойти что-то очень хорошее. Эта уверенность нарастает, наполняет все его существо странной легкостью. Воспитатель держит в руке голубой конверт - так же, как тогда в апреле - первое Расмино письмо. В этом конверте ключ к тайне, причина его внезапного отзыва с работы, улыбки и неожиданного рукопожатия мастера. Киршкалн вручает ему конверт и, так же как весной, Валдис быстро переводит на него взгляд, но на этот раз конверт не надписан. И не запечатан. Юноша его раскрывает и достает книжечку в синеватой обложке. Она приоткрывается, и оттуда на Валдиса глядит его собственное фото. Паспорт - это свобода! Человек, который держит в руке паспорт - больше не колонист! Сознание этого факта, словно рокочущая волна, вздымает Валдиса и несет на своей спине к теплому белому песку пляжа. И на душе так хорошо, так тихо... Хочется лежать на этом песке, закрыв глаза, ни о чем больше не думать.

- Обещал же я, что выведу тебя за ворота. Сказано - сделано: ты свободен. Подписи на обходном листке я уже собрал, свою одежду получишь в проходной. В этом конверте деньги тебе на дорогу и документы для прописки.

Слова воспитателя доносятся до Валдиса из какой то далекой дали, все так же тихо шелестят волны, - и он лежит на залитом солнцем песке.

- Не думай, что это только моя заслуга. Такой власти у меня нет. Вопрос о твоем освобождении решал педагогический совет колонии и другие люди. Решение администрации мы направили в Президиум Верховного Совета. Как видишь, просьба удовлетворена.

Ступай забери из общежития свои вещи, и пойдем. Я знаю, что торжественность тебе не по нраву, поэтому все оформил тихо и без лишних разговоров.

Ноги приносят Валдиса в общежитие, руки быстро собирают скудные пожитки, в карман на груди ложится пачка писем матери и Расмы. В комнате никого нет, ребята еще в мастерских, они придут только на концерт в честь родителей. Юноша обводит взглядом ряды коек со взбитыми подушками и аккуратно сложенными одеялами. Все это уже отошло в прошлое. Одеяло на его койке сегодня вечером так и не будет развернуто, он больше не услышит мычащего гудка на вечернее построение и не будет стоять в унылой черной шеренге. Киршкалн, как всегда, займет свое мосто перед строем, а Валдиса в нем не увидит. Воспитатель Киршкалн... И огромную радость чуть затемняет пятнышко грусти.

Не сон ли все это?

Они идут к проходной мимо школы; из двери как раз выходит Крум.

Валдис подходит к классному руководителю и во внезапном порыве хватает его ладонь двумя руками.

- Спасибо вам! Я был неправ тогда. Простите меня!

- Будь счастлив, Валдис! - грустно смотрит на мальчика Крум. - В тот раз, скорей всего, прав был ты. Ну да ладно! Может, напишешь мне когда-нибудь?

- Напишу.

В проходной Валдиса поджидает приказ об освобождении из колонии и сверток с одеждой.

- Они на улице, - шепотом говорит контролер Киршкалну и, повернувшись к Межулису, машет рукой. - Живи как положено!

Клацает обитая железом дверь. Неподалеку на обочине дороги стоят две женщины и одновременно поворачивают головы на стук двери. Валдис на мгновение останавливается, и давешняя волна вновь вздымает его. И несет вперед.

Киршкалн останавливается и глядит, как Валдис обнимает мать, как припадает к его груди Расма и тотчас, отпрянув, отворачивается и плачет. Киршкалн подходит, пожимает матери руку, оглядывает юношу и девушку и, тихо сказав на прощанье: "Теперь будьте счастливы!" - быстро поворачивается и уходит.

Хлопает дверь проходной.

- Не плачь! Что с тобой, Расма? - шепчет Валдис.

- Почему ушел воспитатель? - испуганно спрашивает мать. - Разве тебе можно оставаться одному?

Валдис не заметил, как исчез Киршкалн. Сделав несколько шагов по направлению к проходной, паренек останавливается. Он стоит и глядит на дверь, на высокий забор, над которым извилась колючая проволока, затем оборачивается и глуховатым голосом произносит:

- Так вы тоже ничего не знаете?

- Чего - не знаем? - Губы матери дрожат, и во взгляде Расмы испуг.

- Воспитатель вам разве тоже ничего не сказал?

- Нет! А в чем дело? Мы только получили телеграмму, что сегодня обязательно надо приехать.

Расма подходит к нему вплотную, и мать вдруг молитвенно складывает руки. Она глядит на сына и ждет, - что тот скажет, не стряслась ли какая новая беда.

- Я свободен, мам! Я свободен.

Пальцы Расмы до боли впиваются в его локоть, голова девушки льнет к плечу Валдиса, и сквозь смех и слезы она шепчет:

- Я это знала, я чувствовала. Придержи меня капельку! У меня что-то кружится голова.

Воспитатель Киршкалн из окна проходной видит, как три человека, взявшись за руки, идут по дороге к автобусной остановке.

- Сегодня ночью прибывает новый этап, - говорит контролер.

Загрузка...