Капитан Шалли уснул на тринадцатом куплете девятнадцатой песни, и Шмендрик, который прекратил смеяться несколько ранее, немедленно приступил к попыткам освобождения. Он изо всех своих сил пытался разорвать узы, но те держали крепко. Джек Дзингли завернул его в такое количество веревки, что им можно было бы оснастить небольшую шхуну, а все узлы, которые он завязал, размерами были с черепа.
— Мягче, мягче, — советовал себе Шмендрик. — Ни один человек, обладающий властью вызывать Робин Гуда (а на самом деле — создавать его), не может оставаться связанным долго. Одно слово, одно желанье — и это дерево снова обязано стать желудем на ветке, а веревка — снова зеленеть в болоте.
Но он знал, еще не успев позвать то, что на мгновение посетило его: оно ушло опять, оставив только боль там, где побывало. Он чувствовал себя брошенным, забытым коконом.
— Делай, как пожелаешь, — тихо сказал он. При звуке его голоса Капитан Шалли проснулся и спел четырнадцатый куплет:
«Там в доме — пятьдесят мечей и столько ж — про запас,
И, Капитан мой, я боюсь: они прикончат нас.»
«Не бойсь! — вскричал наш Капитан. — Не бойся их совсем!
Мечей–то, может, у них — сто, но нас — все так же семь.»
— Я очень надеюсь, что тебя прирежут, — сказал ему волшебник, но тот уже снова спал. Шмендрик попробовал несколько простых заклинаний против уз, но руками при этом он пользоваться не мог, а на другие трюки больше не хватало духу. Вместо освобождения произошло вот что: в него влюбилось дерево, которое начало нежно мурлыкать о счастье вечных объятий красного дуба:
— Навсегда, навечно, — вздыхало оно. — Верность превыше всего — всего, что человек может заслужить. Я сохраню цвет твоих глаз, даже когда никто в целом мире не вспомнит больше твоего имени. Нет иного бессмертия, кроме любви дерева.
— Я уже помолвлен, — оправдывался Шмендрик. — С лиственницей западной. С самого детства. Брак по контракту — никакой выбор не был возможен. Безнадежно. Нам не суждено быть вместе.
Порыв ярости сотряс дерево, словно на него обрушилась буря.
— Пал и вырубку на нее! — злобно прошептало оно. — Чертова древесина, проклятое хвойное, вероломное вечнозеленое, она тебя никогда не получит! Мы сгнием здесь вместе, и все деревья сохранят в памяти нашу трагедию!
Всем своим телом Шмендрик ощутил, как дерево вздымается, будто переполненная чувствами грудь, и испугался, что оно на самом деле треснет посередине от гнева. Веревки стягивались вокруг него все туже и туже, и ночь уже начинала краснеть и желтеть в его глазах. Он попытался объяснить дереву, что любовь щедра именно потому, что не может быть бессмертной, а потом пытался докричаться до Капитана Шалли — но смог испустить лишь тихий древесный треск.
Оно не желает мне зла, наконец подумал он и сдался на милость любви.
Потом веревки вдруг ослабли, он рванулся и упал на спину, пытаясь выпутаться. Над ним стояла единорог, темная, как кровь, когда темнеет в глазах. Единорог коснулась его своим рогом.
Когда он смог подняться, единорог повернулась и пошла прочь, и волшебник потрусил за ней, все еще побаиваясь дуба, хотя тот снова был неподвижен, как и любое другое дерево, никогда не знавшее любви. Небо оставалось по–прежнему черным, но эта тьма потихоньку становилась водянистой, и Шмендрик уже различат, как в ней плывет фиолетовая заря. Небо теплело, и в нем начинали таять твердые серебряные облака. Тени тускнели, звуки теряли форму, а формы пока не решили, чем они сегодня будут. Даже ветерок еще не был уверен в самом себе.
— Ты меня видела? — спросил он единорога. — Ты смотрела, ты видела, что я сделал?
— Да, — ответила та. — Это было настоящее чудо.
К Шмендрику вернулось ощущение утраты, холодное и горькое, как лезвие меча.
— Оно закончилось, — вымолвил он. — Я им владел — оно владело мной — но сейчас ушло. Я не мог его удержать. — Единорог перед ним парила тихим перышком.
Где–то совсем рядом раздался знакомый голос:
— Покидаешь нас так рано, колдун? Жалко будет, если люди с тобой не попрощаются.
Шмендрик обернулся и увидел прислонившуюся к дереву Молли Грю. Ее платье и грязные волосы были одинаково изодраны, босые ноги — до крови исцарапаны и покрыты какой–то лесной слизью. Она улыбнулась ему, точно летучая мышь:
— Сюрприз… Это Дева Мариан.
А потом она увидела единорога. Она не шевельнулась, не проронила ни звука, но ее рыжие глаза вдруг расширились от слез. Какой–то долгий миг она стояла неподвижно, затем зажала края подола в кулаки и искривила колени, полуприсев и дрожа от этого усилия. Ее лодыжки были скрещены, а глаза опущены книзу, но, несмотря на все это, Шмендрику понадобилось еще какое–то мгновение, чтобы понять, что Молли Грю делает реверанс.
Он расхохотался, а Молли подскочила, покраснев от корней волос до выреза платья.
— Где же ты была?! — вскрикнула она. — Черт побери, где же ты была? — Она шагнула навстречу Шмендрику, но глаза ее смотрели дальше, за него, на единорога.
Когда она попыталась пройти, волшебник преградил ей дорогу.
— Так не разговаривают, — сказал он, все еще не убедившись наверняка, признала ли Молли единорога. — Разве ты не знаешь, как себя вести, женщина? Реверансов тоже но делают.
Но Молли оттолкнула его и подошла к единорогу, браня ее, как будто та была простой заблудившейся коровой:
— Ну, где же тебя носило?
Перед этой белизной и сиянием рога женщина съежилась до зудения жучка, но на этот раз единорог опустила свои старые темные глаза к земле.
— Я здесь сейчас, — наконец, вымолвила она.
Молли засмеялась, но губы ее были недвижны:
— А что мне с того, что ты сейчас здесь? Где ты была двадцать лет назад, десять лет назад? Как ты смеешь, как ты смеешь приходить ко мне сейчас, когда я стала вот этим? — Взмахом руки она подвела себе итог: безжизненное лицо, опустошенные глаза, вопящее сердце. — Уж лучше б ты никогда не приходила, зачем ты пришла сейчас? — Слезы покатились вдоль ее носа.
Единорог ничего не ответила, а Шмендрик сказал:
— Она — последняя. Это последний единорог на свете.
— Конечно, — фыркнула Молли Грю. — Так и должно быть — последний единорог на свете приходит к Молли Грю. — Она протянула руку и положила ее единорогу на щеку, но обе они вздрогнули от соприкосновения, и рука соскользнула и замерла в каком–то быстром дрожащем местечке у горла. Молли вымолвила:
— Ладно. Я прощаю тебя.
— Единорогов не прощают. — У волшебника от ревности закружилась голова — и не сколько от этого прикосновения, сколько от того, что он почувствовал нечто вроде общего секрета, который зашевелился между Молли и единорогом. — Единороги — для начинаний, для невинности и чистоты, для новизны. Единороги — для молодых девушек.
Молли гладила горло единорога так нежно, словно была слепа. Она осушила свои чумазые слезы о ее белую гриву:
— Немного же ты знаешь о единорогах, — произнесла она.
Небо теперь стало нефритово–серым, а деревья, которые какое–то мгновение назад были просто нарисованы на темноте, стали настоящими и шипели в рассветном ветерке. Глядя на единорога, Шмендрик холодно вымолвил:
— Нам надо идти.
Молли быстро согласилась:
— Да, пойдем — прежде, чем люди наткнутся на нас и перережут тебе глотку за то, что ты их, бедных парней, так жестоко надул. — Она бросила взгляд через плечо. — У меня там были вещи, которые я хотела взять, но это уже не имеет значения. Я готова.
Шмендрик, шагнув вперед, снова загородил ей путь:
— Ты не можешь пойти о нами. Мы — в странствии. — Его голос и глаза были жесткими, как он того и хотел, но нос, чувствовал он, пребывал в изумлении. Нос ему никогда не удавалось дисциплинировать.
Лицо Молли, будто замок в осаде, ощетинилось против него, выкатив пушки, катапульты и котлы кипящего свинца:
— А кто ты такой, чтобы говорить «мы»?
— Я ее проводник, — важно ответил волшебник. Единорог издала мягкий вопрошающий звук, словно кошка созывала своих котят. Молли засмеялась вслух и отозвалась таким же звуком.
— Немного же ты знаешь о единорогах, — повторила она. — Она позволяет тебе идти с собой — хоть я и не могу понять, зачем, — но в тебе ей нет нужды. Я ей тоже не нужна на самом деле, но и меня она возьмет с собой. Спроси ее.
Единорог снова издала этот тихий звук, и замок лица Молли опустил подъемный мост и широко распахнул даже самые глубокие свои арсеналы.
— Спроси ее.
Шмендрик почувствовал, что именно ответит ему единорог уже по тому, как опустилось его сердце. Он хотел быть мудрым, но ему стало больно от зависти и пустоты, и он услышал свой собственный печальный крик:
— Никогда! Я запрещаю — я, Шмендрик–Волшебник! — Его голос потемнел, и даже нос стал каким–то угрожающим. — Поберегись побуждения гнева колдуна… То есть пробуждения. Если я предпочту превратить тебя в лягушку…
— Я усмеюсь до смерти, — сказала Молли Грю с приятностью в голосе. — У тебя хорошо получаются детские сказки, но сметану в масло ты превратить не сможешь. — Ее глаза сверкнули внезапным гадким пониманием. — Опомнись, человече. Что ты собираешься делать с самым последним единорогом на свете — держать ее в клетке?
Волшебник отвернулся, чтобы Молли не увидела его лица. Прямо на единорога он тоже не смотрел, но украдкой бросал на нее короткие взгляды, как будто крал их и боялся, что его вот–вот заставят положить их на место. Белая и таинственная, утреннерогая, единорог глядела на него с пронзительной нежностью, но Шмендрик не мог коснуться ее. Он только сказал этой худой женщине:
— Ты ведь даже не знаешь, куда мы держим путь.
— А ты думаешь, это имеет для меня какое–то значение? — спросила она и снова издала тот же кошачий звук. Шмендрик сказал:
— Наше странствие ведет нас в страну Короля Хаггарда. Мы хотим отыскать Красного Быка.
На мгновение кожа Молли испугалась, во что бы там ни верили ее кости или чего бы ни знало ее сердце. Но единорог тихо дохнула ей в ладонь, и Молли улыбнулась, сжав пальцами это тепло:
— Что ж… Значит, вы пошли не той дорогой.
Солнце поднималось, пока она вела их обратно по тому пути, которым они пришли, мимо Шалли, по–прежнему спавшего, сгорбившись на своем пеньке, через поляну и дальше. Люди уже возвращались назад: поблизости трещали сухие ветки и с плеском ломались кусты. Один раз им даже пришлось присесть в каких–то колючих зарослях, пока двое усталых бандитов Шалли хромали мимо, задавая себе лишь один горький вопрос: реальным было их видение Робин Гуда или нет?
— Я их чуял носом, — говорил один, — Глаза легко обмануть, слух обманчив по самой своей природе, но уж запаха–то у теней никогда не бывает.
— Глаза — точно лжесвидетели, — согласно хрюкнул второй, одетый, казалось, в само болото. — Но подлинно ли ты веришь показаниям своих ушей, носа, корня языка? Не–ет, вот меня–то как раз не проведешь, друг мой. Вселенная лжет нашим ощущениям, а они лгут нам — и кем мы сами можем быть, как не лжецами? Что касается меня, то я не верю ни посланию, ни посланцу — ни тому, что мне говорят, ни тому, что я вижу. Истина, может, где–то и есть, но на меня она уж точно никогда не нисходит.
— Ах, — вымолвил первый, черно усмехаясь, — это все так, но ведь ты сам бегал вместе со всеми нами по лесам, охотясь всю ночь за Робин Гудом, кричал и звал его, как и все остальные. Чего ж ты не поберегся, если и так все знал?
— Н–ну, точно никогда нельзя сказать, — ответил второй, густо отплевываясь тиной. — Я мог и ошибиться.
В лесистой долине у ручья сидели принц и принцесса. Семеро их слуг разбили под деревом багряный шатер, и молодая королевская пара завтракала по–походному из коробки под звуки лютней и теорб. Они едва ли перекинулись друг с другом парой слов, пока не завершили трапезу, а затем принцесса вздохнула и произнесла:
— Ну, лучше, кажется, покончить с этим глупым делом.
Принц раскрыл журнал.
— Ты бы мог, по крайней мере… — вымолвила принцесса, но тот уже погрузился в чтение. Принцесса сделала знак двоим слугам, и те заиграли на своих лютнях старинную музыку. Она прошлась немного по траве, а потом подняла вверх яркую, как сливочное масло, уздечку и закричала:
— Эй, единорог, сюда! Сюда, милый мой, иди ко мне! Цы–ып–цыпцыпцыпцып!..
Принц фыркнул.
— Ты ведь не цыплят своих зовешь, знаешь ли, — заметил он, не отрываясь от чтения. — Чем так квохтать, лучше бы что–нибудь спела.
— Ну, я и так делаю все, что могу! — воскликнула принцесса. — Я никогда их раньше не звала — ни единого. — Но, помолчав немного, она все–таки запела:
Я — королевская дочка,
И стоит лишь мне захотеть, —
Луна, у которой любви нет,
В моих волосах будет петь.
Никто уберечь не посмеет,
Что я захочу обрести.
А я никогда но желала,
Чего не смогла бы найти.
Я — королевская дочка,
Я старею быстрей и быстрей
В души моей душной темнице
И в кандалах кожи моей.
Но я б убежала подальше,
По свету пошла бы с сумой,
Чтоб хоть раз краем глаза заметить,
Как вдали промелькнет отблеск твой.
Так она все пела и пела, а потом опять немножко звала:
— Хороший единорожек, милый, милый, милый! — А потом сердито сказала: — Ну все, хватит. Я еду домой.
Принц зевнул и закрыл журнал.
— Ты достаточно хорошо соблюла обычай, — сказал он ей, — и большего от тебя никто не требовал. Это всего лишь формальность. Теперь мы можем пожениться.
— Да, — ответила принцесса, — теперь мы можем пожениться.
Слуги начали упаковывать все обратно, пока двое с лютнями наигрывали веселую свадебную музыку. Голос принцессы был немного печален, и в нем звучал легкий вызов:
— Если бы эти самые единороги действительно существовали, то один бы уж точно ко мне пришел. Я так мило звала его — как и всякая принцесса, — и уздечка золотая у меня тоже была. И я, конечно же, чиста и непорочна…
— Что касается меня, то да, — безразлично ответил принц. — Как я уже сказал, ты все сделала по обычаю. Отца моего, правда, этим не удовлетворишь, но и я тоже ничего не могу тут поделать. Чтобы он был доволен, понадобится единорог. — Принц был высок ростом, а лицо его было мягким и приятным, словно зефир.
Когда они со своей свитой, наконец, уехали, из лесов в сопровождении Молли и волшебника вышла единорог. Они продолжали свое странствие. Много времени спустя, проходя через совсем другую страну, где уже не было ни ручьев, ни чего–либо зеленого вообще, Молли спросила единорога, почему та не вышла на песню принцессы. Шмендрик придвинулся ближе, чтобы лучше расслышать ответ: он по–прежнему держался своего бока единорога и никогда не переходил на ту сторону, по которую шла Молли.
Единорог ответила:
— Эта королевская дочка никогда не убежала бы подальше, чтобы только увидеть, как промелькнет мой отблеск. Если бы я показала себя, и она меня признала, то испугалась бы больше, чем если б увидела живого дракона, потому что драконам обещаний никто не дает. Помню, когда–то для меня не имело значения, действительно ли принцессы имеют в виду то, что поют. Я выходила ко всем без разбору, клала им голову на колени, и некоторые катались у меня на спине, хотя чаше всего они боялись. Теперь же у меня на них просто нет времени — ни на принцесс, ни на кухарок. Просто нет времени.
И тут Молли сказала нечто странное для женщины, которая не провела ни одной ночи, чтобы множество раз не проснуться и не посмотреть, здесь ли еще единорог, — для женщины, чьи сны были полны золотых уздечек и нежных молодых воров.
— Это у принцесс нет времени, — сказала она. — Небо вертится и утаскивает с собою все — и принцесс, и волшебников, и бедного Шалли, и всех — но ты… Ты остаешься. Ты никогда ничего не видишь только один раз. Хотела бы я, чтобы ты хоть немного побыла принцессой — или цветком, или уткой. Чем–то, что не может ждать.
Она спела куплет печальной прихрамывающей песенки, останавливаясь после каждой строки, будто пытаясь припомнить следующую:
Может лишь тот не выбирать,
Кто выбор обретет.
Любить нам то, что не терять,
И что уйдет — уйдет.
Шмендрик вгляделся в территорию Молли поверх спины единорога.
— Где ты услышала эту песню? — потребовал он. Он заговорил с нею впервые с того самого утра, когда она пристала к их компании. Молли покачала головой:
— Не помню. Я знаю ее уже очень давно.
С каждым днем их путешествия земля становилась все скуднее, а лица людей, которых они встречали, — все горше от коричневой травы. Однако единорогу виделось, что сама Молли Грю становится целым миром — страной все более мягкой, полной водоемов и пещер, и в этой земле то тут, то там вспыхивают старые цветы. Под коркой грязи и безразличия Молли, казалось, было лет тридцать семь или тридцать восемь — определенно, она была не старше Шмендрика, несмотря на то, что его лицо не знало дней рождения. Ее огрубевшие волосы распушились, кожа ожила, а когда она заговаривала с другими, голос ее был так же нежен, как и с единорогом. Глаза ее, конечно, никогда больше не радовались бы — как не могли бы стать голубыми или зелеными, — но и они пробудились в этом мире. Молли жадно шагала в королевство Хаггарда босыми, сбитыми ногами и часто пела.
А вдалеке, по другую сторону единорога, в молчании брел Шмендрик–Волшебник. В его черном плаще множились дыры, плащ разваливался, как и сам его хозяин. Дождь, каждый раз обновлявший Молли, никогда не попадал на него, и он казался все более опустошенным и покоробленным — как и та земля, по которой ступал.. Единорог не умела исцелить его. Касанием рога она могла бы поднять его из мертвых, но ни над отчаяньем у нее не было власти, ни над чудом, которое пришло и ушло.
Так они и шли все вместе, вослед убегавшей тьме и навстречу ветру, пахнувшему гвоздями. Корка земли потрескалась, а ее плоть шелушилась канавами и оврагами или съеживалась холмами, покрытыми струпьями. Небо становилось таким высоким и бледным, что днем исчезало совершенно, и единорог иногда думала, что их троица должна выглядеть такой же слепой и беззащитной, какими бывают личинки под солнцем, если их бревно или влажный мшистый камень сдвинуть с места. Но она по–прежнему оставалась единорогом и по обычаю всех единорогов становилась еще прекраснее в злых местах и в злые времена. Даже у жаб, ворчавших в придорожных канавах и мертвых деревьях, когда они проходили мимо, спирало дыхание, стоило им ее увидеть.
Будь жабы на месте того хмурого народа, который населял страну Хаггарда, они были бы гостеприимнее. Деревни, лысые, как кости, лежали меж холмов, похожих на лезвия ножей, на которых ничего не могло вырасти, а сами люди, без сомнения, обладали душами кислыми, словно прокипяченное вино. Странников, входивших в город, их дети приветствовали камнями, а при выходе из города за ними гнались собаки. Некоторые из псов так и не возвращались обратно, ибо Шмендрик набил руку и развил в себе вкус к охоте на дворняг. Это бесило горожан больше, чем какая–нибудь обычная кража. Они никогда ничего просто так не отдавали и знали, что тот, кто так поступает, — их враг.
Единорога утомили человеческие существа. Наблюдая за своими компаньонами, пока те спали, видя, как суетливо семенят по их лицам тени снов, она чувствовала, как клонится ниже и ниже под тяжестью знания их имен. Тогда она убегала до самого утра — чтобы облегчить себе эту боль, быстрее дождя, быстро, как утрата, мчалась, стараясь догнать то время, когда ей не было ведомо ничего, кроме сладости собственного бытия. И часто между рывком одного дыхания и стремлением к следующему ей начинало мерещиться, что и Шмендрик, и Молли уже давно мертвы — как и Король Хаггард, — и что она встретила Красного Быка, и тот взял верх — настолько давно, что внуки тех звезд, которые видели, как все это было, уже увядали, обращаясь в угли, — и что она сама все так же оставалась самым последним единорогом на целом свете.
А однажды, в осенних сумерках без сов, перевалив через хребет, они увидели замок. Замок взбирался в небеса по дальнему склону длинной и глубокой долины — тонкий и весь перекрученный, щетинясь колючими башенками, черный и щербатый, как оскал какого–то великана. Молли сразу расхохоталась, но единорог затрепетала: ей показалось, что зубчатые башни вытягиваются навстречу, пытаясь в сумерках нащупать ее. За замком железом поблескивало море.
— Крепость Хаггарда, — пробормотал Шмендрик, изумленно покачивая головой. — Суровая сердцевина его владений. Говорят, ему все это построила ведьма, но он не захотел платить ей за работу, и та наложила на замок заклятье. Она поклялась, что однажды он утонет вместе с этим замком, когда море от его алчности выйдет из берегов. После этого она издала жуткий вопль, как обычно делают все ведьмы, и испарилась в облаке серы. Хаггард же вселится в замок незамедлительно. Он говорил, что ни у одного тирана замок не совершенен, если на нем нет проклятья.
— Я не виню его за то, что он ей не заплатил, — с презрением сказала Молли Грю. — Я могла бы прыгнуть на этот замок сама и расшвырять его, как кучку сухих листьев. Но все равно я надеюсь, что ведьма нашла бы себе какое–нибудь занятие поинтереснее, чем ждать, пока ее заклятие исполнится. Море — больше чьей бы то ни было жадности.
Сквозь небо, визжа, прорвались костлявые птички:
— Помогииите, помогииите, помогииите! — И маленькие черные тени запрыгали в бессветных окнах замка Короля Хаггарда. Влажный медленный запах достиг единорога.
— Где Бык? — спросила она. — Где Хаггард держит Быка?
— Красного Быка никто не держит, — спокойно ответил волшебник. — Я слышал, он бродит ночами, а днем лежит в огромной пещере под замком. Мы узнаем об этом довольно скоро, но пока это нас не касается. Опасность пока гораздо ближе — вон там. — И он показал вниз, в долину, где начали мерцать несколько огоньков. — Это Хагсгейт, Кошмарные Ворота…
Молли ничего не ответила, но коснулась единорога рукой, холодной, как облако. Она часто возлагала руки на единорога, когда печалилась, уставала или боялась.
— Город Короля Хаггарда, — продолжал между тем Шмендрик. — Он захватил его первым, когда пришел к морю — Хагсгейт был под его рукой дольше всего. У него — злое имя, хотя никто из встреченных мною но мог сказать, почему именно. Никто не заходит в Хагсгейт, и ничего оттуда не выходит, кроме страшных сказок, которые рассказывают на ночь взрослые, чтобы дети слушались — чудовища, оборотни, шабаши, демоны среди бела дня и им подобные. Но я все–таки думаю, что в Хагсгейте и впрямь нечисто. Мамаша Фортуна никогда не хотела туда заходить, а однажды сказала, что даже сам Хаггард не чувствует себя в безопасности, пока стоит Хагсгейт. Там что–то есть.
Говоря это, он пристально смотрел на Молли, ибо одним из его горьких развлечений в те дни было видеть ее испуг, несмотря на белое присутствие единорога. Однако, Молли, уперев руки в бока, ответила ему спокойно:
— Я слышала, что Хагсгейт называют «городом, которого не знает ни один мужчина». Может, его тайна ждала, чтобы ее раскрыла женщина — женщина и единорог? Но что тогда делать с тобой?
Тогда Шмендрик улыбнулся:
— Я не мужчина. Я волшебник без волшебства, а это значит, что я — совсем никто.
Мигавшие гнилушками огоньки Хагсгейта разгорались ярче и ярче, пока единорог смотрела на них, но ни искры не вспыхнуло в замке Хаггарда. Было слишком темно, чтобы разглядеть людей, передвигавшихся на стенах, но на той стороне долины она ясно различала мягкое громыханье брони и звяканье копий о камень: часовые встречались и вновь расходились. Запах Красного Быка обволакивал единорога, когда она начала спускаться по тонкой, заросшей колючками тропинке, уводившей в Хатсгейт.