В августе сорок третьего Семена Монетова атаковал «Фокке-Вульф-190». За штурвалом сидел ас. Он с первого же захода развалил на части машину ведущего, гвардии младшего лейтенанта Горелова, прямо на глазах у Семена. Тот видел, как огненные струи прошили самолет Горелова, как он словно бы вспух, вздулся изнутри и в следующее мгновение лопнул, как пропоротый вилами пузырь, пойдя вдруг множеством лохматых трещин, и как повалил черно-рыжий дым из этих трещин, а потом полыхнул багровый огонь; и Семен, кажется, разобрал в наушниках последние слова Горелова: «Ребята, проща…» — и тут самолет взорвался, одно крыло полетело прямо, а хвост отвалился и закрутился волчком, да еще какие-то горящие куски понеслись к земле — похоже, что топливные баки, догадался Семен, — он не помнил себя в это время, сидел ни жив ни мертв.
Его словно парализовало. Он лишился и сил, и воли. Хотя отчетливо видел, как заходил «фоккер» — теперь уже ему в хвост, — как доворачивался, подправлялся для атаки, но, потрясенный только что происшедшим, Семен не мог ничего сделать и обреченно-равнодушно, как баран, ждал неминуемого конца. Сидел, сжавшись в комок, с оцепенелой шеей, завернутой назад, и ждал…
А «фоккер» приближался, медленно, как в кино, похожий на готовящегося к прыжку волка. Вот он подошел на расстояние убойной очереди и… и тут Семен не увидел, не услышал, а самой кожей, кажется, почувствовал, как ударили в бронеспинку кресла пули, пущенные «фоккером». Одна из пуль, срикошетив от стального фонарного замка, выбила Семену передние зубы. От боли и страха он крутанул, неожиданно для себя, штопорную бочку, в секунду сбив скорость настолько, что «фоккер», не ожидавший этого, пронесся мимо и над ним и оказался на какое-то мгновение в прицеле у Семена. Этого мгновения вполне хватило, чтобы нажать на гашетку — дать залп из всех стволов и пустить «эресы».
И страшная картина разваливающегося самолета повторилась на его глазах. Только теперь разваливался «фоккер».
— Вот тебе! Вот тебе, шобака! — шамкал счастливый Семен, выплевывая вместе с кровью выбитые зубы.
Так у него в памяти и отпечаталось-отлилось: иссиня-голубое небо и на фоне темно-зеленого леса и бирюзовой полосы дальнего озера — вражеский самолет; объятый черными космами дыма, с желтыми языками пламени, «Фокке-Вульф» разваливается вдруг на куски — в багровых лучах заходящего солнца. Часто потом будет вспоминать Семен эту грандиозную картину, и всякий раз будет рассказывать с новыми подробностями и новыми, все более точными и более живописными, наблюдениями, и всякий раз при этом по спине будут упоительно бежать крупные, восторженные мурашки…
Его старый «МиГ-3», хоть и изрешечен был, однако рулей слушался. Потихоньку-помаленьку Семен дотянул до своего аэродрома и плюхнулся поперек полосы. И на пробеге потерял сознание.
На следующий день, когда Семен совсем оклемался в санчасти, — у него оказались выбиты восемь передних зубов да порваны десны и губы, — ребята поехали искать то место, где упал сбитый Семеном «фоккер». Фюзеляж оказался весь в ромбах — «бубновый»! Они сняли с летчика чудом уцелевшие, нерасколотые затемненные очки — дефицит и предмет особого шика! — а также добротный кожаный планшет с полетной картой и в планшете обнаружили летную книжку. Раскрыли и ахнули: сто двадцать сбитых самолетов значилось в ней! Было чему удивиться… Это наших летчиков-птенцов выпускали в бой с семью часами самостоятельного налета, немцев же готовили как следует; из летной книжки выходило, что немцу Мартину Зольцу было тридцать четыре года, он имел около девятисот боевых вылетов и общего налета свыше двух тысяч часов. А у Семена это был всего-навсего шестой боевой вылет, и ему едва сравнялось девятнадцать лет.
Слух о том, что сержант Монетов завалил немецкого аса — «бубнового»! — мигом разлетелся по соединению. О нем написала армейская газета, его наградили орденом Красного Знамени, досрочно присвоили звание младшего лейтенанта, да еще он получил благодарность от самого комдива. А главное — ему вставили зубы из нержавеющей стали, под личным наблюдением начальника медслужбы полка подполковника Торби. «Надо сохранить этого бойца в строю!» — сказал он. Потому и вставили на совесть. Но все равно природных не заменишь — протезы приходилось то и дело подсасывать, твердого грызть не рекомендовалось, да ко всему прочему Семен стал по-стариковски шамкать, — ну да не без этого, говорили ему, у других вон еще хуже.
С тех пор он так и жил — с железными зубами.
Прошло пятьдесят лет.
Летная книжка майора германских люфтваффе Мартина фон Зольца хранилась у Семена Терентьевича как самая почетная реликвия. Не раз сослужила она ему добрую службу — при получении ли квартиры (стоило лишь достать и показать где надо!), садового участка или гаража, при установке телефона; в спорах ли ветеранов, когда на него нападал во дворе один бывший старшина из СМЕРШа — стоило только вынуть и продемонстрировать, как сразу же этот солдафон заткнулся и больше не возникал, хоть иногда и ворчал: в войну, дескать, всякое бывало, еще проверить надо…
Да, пожалуй, что сейчас это была самая дорогая вещь для Семена Терентьевича, — эта старая потрепанная летная книжка немецкого аса.
И вот как-то получает он письмо. Аж из самой Германии, из города Кельна. Пишет ему Марта фон Зольц, дочь того самого сбитого им летчика. Пишет она, что прощает, дескать, убийцу своего фатера, все мы христиане, в конце концов, ортодоксы-православные или протестанты — не суть важно, и должны прощать друг другу всякие грехи, явные и тайные, ну а война и вообще — дело такое… и просит, между прочим, уважаемого Симона выслать ей в Германию-Дойчланд летную книжку ее любимого папочки, чтобы она, значит, находилась теперь на родине, в фатерлянд.
Семена Терентьевича, конечно же, потрясло это письмо, и он растрогался от переполнивших его чувств и даже прослезился, и хотел было тут же немедленно и выполнить святую просьбу несчастной сироты, и даже завернул книжку в конверт, но на другой день, после здравого размышления, перед ним встал вдруг вопрос: а зачем, собственно, нужна немецкой рафинированной фрау какая-то старая летная книжка, которая, тем паче, в грязи вся и в крови? Странно. Не спросила семейное фото, не завела речь о каких-нибудь письмах или иных каких документах, а сразу попросила выслать летную книжку. Очень странно.
Наутро Семен Терентьевич пошел в военкомат, но ничего вразумительного ему там не сказали, кроме того, что в Германии сейчас, после воссоединения, принимается много разных законов, направленных на материальную поддержку вдов и членов семей, потерявших в войну кормильцев, и что вообще там у них идет пересмотр военной доктрины, вместо старой принимается новая, а что представляет собой эта новая не разъяснили — похоже, что и сами толком не знают.
Так ни с чем и вернулся Семен Терентьевич. Ничего не ответил он в Германию. Но задумался и стал ждать. И вскорости пришло новое письмо. В этом письме Марта жаловалась: выросла-де без отца, всего пришлось добиваться самой, всю жизнь работала — а много ли заработаешь врачом-стоматологом? — живет в бедности, у нее всего-навсего четырехкомнатная квартира в предместье Кельна и малюсенький загородный двухэтажный домик. Пенсию за отца она получала самую мизерную — ведь по документам он пропал без вести — и в конце письма опять напоминала, что прощает убийцу своего ненаглядного фатера — Господь прощал врагов своих и нам завещал поступать так же, — прощает, значит, и опять просит, очень вежливо просит, выслать ей эту сущую пустяковину — летную книжку отца.
Тут уж Семен Терентьевич не сдержался и дал ответ. Сам, дескать, пострадал от покойного вашего батюшки, уважаемая фрау-мадам, Марта Мартыновна, на его глазах был сбит и безжалостно расстрелян в воздухе вашим папашей милейший друг Коля Горелов, да и самому досталось — извольте убедиться, восемь зубов как корова языком слизнула — и что всю жизнь он мучился с протезами, а протезы в России знаете, какие — о, вы не знаете, какие в России протезы! — и что летную книжку он бы рад отдать, да только очень уж жаль ему с ней расставаться, он с ней сроднился, она для него больше, чем просто фронтовой трофей, чем просто реликвия его героического прошлого, его боевой молодости, и описал, между прочим, какой он бедный, гораздо бедней несчастной немки — пожалуй, раз в десять: жена умерла, дети разъехались и ничем не помогают, даже не пишут; и описал все свои болезни, и посокрушался, что никого-то в жизни у него не осталось — ни родных, ни близких — и нечего из прошлого вспомнить хорошего, кроме его боевой, опять же, геройской молодости, а теперь, значит, и этого хотят лишить, и потому он ни за что не расстанется с единственной памятью и самой дорогой вещью, и что-то писал еще — про честь, совесть и про доблесть. Письмо получилось длинное.
В следующем своем письме Марта посочувствовала невзгодам уважаемого Симона и выразила надежду, что все утрясется и что она, со своей стороны, могла бы развеять его печаль и подарить небольшую радость. Хоть она и выросла без отца (о нет, уважаемый Симон, конечно же, тут ни при чем — ведь он выполнял свой долг зольдата), хоть она и бедная женщина — на их, германский, взгляд, — но ей есть чем достойно встретить редкого гостя, и она устроит все суперкласс, о'кей, как говорит молодежь, и что тут у них в Дойчланд есть такие очень хорошие и очень дешевые ксероксы, и на них в течение всего нескольких минут — как говорится, в айн момент — можно снять отличные копии с любого документа, хотя бы это была и летная книжка. Все расходы она берет на себя. Уважаемому Симону нужно только изъявить желание прогуляться в Кельн.
Семен Терентьевич подумал-подумал и такое желание изъявил. С условием, что летную книжку не отдаст. Только разрешит в своем присутствии снять копию.
Гут, Симон! Гут!.. Она выслала ему гостевой вызов, напомнив в сопроводительной записке о том, чтобы не забыл ненароком заветную книжку.
Семен Терентьевич надел свой лучший костюм, сшитый еще из габардина — ох и материал же раньше был, ох и материал! не то что сейчас — сталинский! — нацепил все свои награды, расположив их так, чтобы они занимали как можно больше места и грудь казалась бы еще внушительнее, полюбовался на себя в зеркало, вспомнив, что у этого законника-краснопогонника из СМЕРШа нет ни одной боевой награды, одни юбилейные, завернул в целлофановый пакет дорогую реликвию, запихнул ее в чемодан на самое дно, забросав бельем, и отправился в побежденную им когда-то Германию.
А через три месяца он вернется из Германии в добротном модном костюме, помолодевший и посвежевший, и выйдет во двор этаким европейским франтом, с баронской тростью и с подстриженными под Кайзера усами. Старики, увидев его, побросают свое домино и с минуту будут молчать, рассматривая это чудо природы. А Семен Терентьевич, отставив ногу в белом полуботинке, пустится рассказывать про свое житье-бытье в Германии, в городе Кельне, про то, как его встречали, да как привечали, да как и чем угощали, и на вопрос: за что такая честь? — ответит, что ларчик-то, братцы, просто открывается: дочери нужно было подтвердить документально, что отец ее во время войны не дезертиров охранял, как некоторые тут, а был воздушным асом, героем, кавалером Серебряного Креста, чтобы получить за это огромную компенсацию, колоссальную, чуть ли не миллионную, и все упиралось вот в эту летную книжку, — ну, да и он своего не упустил, не продешевил, все, что можно было урвать, — урвал! И с этими словами покажет новые зубы — знай, дескать, наших! — совершенно ровные и белые, которые вставила ему Марта, сама, лично, своими ручками, в той самой не признающей нас теперь за людей Германии-Дойчланд.
— Во какие! — по-волчьи клацнет он кипенно-белыми протезами. — Ими проволоку перекусывать можно!
И, достав из кармана кусок алюминиевой проволоки, перекусит ее.
Видно будет, что ему нравится демонстрировать этот трюк, и похоже, он его много раз уже демонстрировал и трюк этот ему пока что не надоел… Старики, что называется, «выпадут в осадок», они восхищенно заохают, защелкают языками, и только один из них — тот, который из СМЕРШа, — поднимется и молча двинет Семену Терентьевичу в его белые немецкие зубы. Тот полетит куда-то за стол — вверх тормашками.
— Козел вонючий! Попался бы ты мне под Сталинградом…
— Шобака энкаведешная!
Так Семен Терентьевич Монетов лишился своих зубов во второй раз. В мирное время.
А поодаль стояла группа молодежи; пережевывая жвачку, они лениво перекидывались фразами:
— Чего не поделили эти сталинисты?
— Да победа у них — одна на всех…
Один из парней, в ярком спортивном костюме, с нашивкой на спине «Сын полка», подошел к старикам.
— Ай-я-я-я-я-яй! А мальчики-то уже большие…
На его румяном лице сияла ослепительная голливудская улыбка. Резцы были ровные, крупные, без малейшего изъяна, выросшие на калорийной пище, богатой витаминами.