IV


Я объявил аббату, что сам не буду брать у него уроков потому, что я от природы ленив, и, намереваясь пробыть несколько лет в Риме, надеюсь с Божиею помощью и без учителя заговорить отлично по-итальянски, по пословице: Lа рratiса vаl рiu dellа grammatiса, но что непременно приведу к нему несколько русских приятелей, которые желают учиться серьезно.

-- А вам бы и самим не худо было взять несколько уроков, сказал аббат, тем более, что у вас есть порядочное начало, а я знаю по опыту, что русские скорее других иностранцев перенимают наш выговор, хотя вы и с трудом отделываетесь от вашего смешного Е (В итальянском языке нет русского звука е, а только сходное с ним, нечто в роде французского аi или е.), которое портит у вас весь акцент.

Висевшие по стенам гравюры привлекли мое внимание. Оне были резаны мастерской (Об этом замечательном лице, и уже имел случай говорить в Москвитянине) рукой и изображали: историю Мео-Патакка, эпизоды из народного романа Мандзони Сговоренные (Iрromessi sроsi), римские памятники, костюмы и проч.

-- Все эти гравюры руки покойного Пинелли и все аvаnt la lettre. Пинелли был мне искренний друг! сказал аббат вздохнув, и понюхал табаку. Сколько он нюхал табаку - это просто было удивительно.

-- Вот этот ряд гравюр, продолжал он, изображает историю Мео-Патакка. Этот замечательный человек....

-- Знаю! знаю! сказал я.

-- Ну что вы знаете? вы, русский, чай, и не слыхивали, что за птица такая был этот Мео-Патакка!

-- Как не слыхать! - И я принялся ему рассказывать все, чтС знал об этой занимательной личности, и очень кстати припомнил и прочел на-распев целую октаву из народной поэмы, в которой Мео-Патакка играет главную роль.

-- Эге! сказал аббат, да вы, как я вижу, человек любознательный? так я же вам покажу кое-что!

Тут он отворотился от меня, чтоб расстегнуть свой сюртук и вынуть из кармана ключ, - бедный старик! Ему совестно было показать мне, в каком жалком положении было его остальное платье.

Он отворил ящик стола, и бережно вынул из него что-то, обернутое в бумагу.

-- Погодите! не смотрите еще! сказал он, взял кошку с фолианта, отнес ее на постель, и очистил место на столе.

-- Станьте здесь, чтоб у вас свет был с левой стороны -- вот так! ну теперь любуйтесь!

Предо мной лежал ловко и бойко писанный пастелью портрет человека лет сорока, в костюме Арлекина; в руках у него была черная полу-маска и деревянный меч; красный плащ наброшен на плечо. Физиономия его была замечательна: большие, черные, выразительные глаза, римский нос, красноречивые уста -- все лице улыбалось.

-- Кто это такой? и кто писал этот портрет? спросил я с участием, которого не мог скрыть.

-- Писал его старик Камучини, мой старый друг, -- а кто это такой? так я вам скажу: великий человек, великий, в полном смысле слова, и, увы! последний в своем роде!

"Это, синьор мио Витторио Мартини, актер и маэстро, написавший оперу "Мео-Патакка", а без его музыки и без гравюр Пинелли, это интересное лице не было бы так народно. Он писал также музыку и для арлекинад, в которых сам играл главные роли. И как играл! и чтС за музыка!

"Либретто же для его музыки, по большой части, сочинял ваш покорнейший....

Он поклонился -- и поднес мне табакерку, -- я готов был обнять его, не только что понюхать его табаку, от которого ужасно несло корицей.

Вкус у нас портится с каждым днем! говорил аббат вздыхая смотря на портрет Мартини; старые итальянские комедия исчезли совершенно с наших театров, которые наводняются переводами дюжинных французских пьес! Народность наша пропадает, старик Гольдони забыт!

"Вы были в театре Метастазио и верно любовались на занавес который писал наш даровитый художник N. Помните, на нем изображен Кориoлан, поднимающий свою мать, бросившуюся пред ним на колени. Занавес, как видите, писан в патриотическом вкусе, и обещает патриотические представления? Как бы не так; все дают Скриба, да Мельвиля, да чорт знает кого как будто у нас нет и не было своих драматических писателей! Ох, уж этот мне занавес! надувает только публику -- я на него смотреть не могу хладнокровно.

"Ах! не так было в мое время! тогда уважали народную комедию, и великие наши маэстры не гнушались писать музыку для арлекинад. Сам Порпоро, Рамо, Сонинези и друзья мои Мартини и Фиораванти прославили себя в этом роде, и творения их навсегда останутся образцовыми.

Я молчал, боясь проронить малейшее его слово, а он расходился, вынул из ящика, стоявшего у него под кроватью, итальянскую шестиструнную гитару, и, настроив ее на скорую руку, принялся, несколько дрожащим от старости, но еще верным и приятным голосом, распевать мне мотивы своих любимых маэстров.

"Что за прелесть, говорил он, переставая петь, на пример хоть эта габалетта Мартини, которую поет Коломбина в моей пьесе: Свадьба в колодезе, или, например, этот дует Фиораванти, который он написал для двух, тогда известных певцов: Морини и Лунски, и который тотчас же сделался народным.

"И, эаметьте, carissimo! прибавил старик, укладывая гитару в ящик, какая удивительная простота! чистая мелодия, без всяких фиоритур! Не то, что арии нынешних маэстро, и неистовые грудные ноты, от которых у певцов лопаются на шее вены.

Тут он принялся пародировать известного тенора Марьяни, когда тот поет apию из оперы Верди: Ломбардцы, и до того похоже, что я покатывался со смеху, а из соседних окон вдруг раздался взрыв хохота и рукоплесканий.

"Разве это музыка? это какая-то одержимость! говорил аббат, едва переводя дух от усталости. "То ли дело apия Мартини:

Guardi mi uо рocо

Dal capo ai piedi --

Di mi se vedi

Diffeto in me?

Этот мотив так и просится в душу!

-- Где же, почтенный друг мой, -- вы мне позволите называть вас этим именем, сказал я, взяв его за руки,-- где же теперь можно услышать эту музыку?

"Где? увы! уж конечно не в Риме, и ни в одном из больших городов Италии, а в каком-нибудь городишке, во время ярмарки. Правда, в Неаполе, на театре Дельфондо, и во Флоренции, на театре Боргоньясанти дают иногда оперы Фиораванти, но общий эффект представления совершенно потерян. Нынешние певцы гнушаются арлекинадами и переделали их на свой лад, в какие-то полу-комические оперы, чтС совсем другое дело. Играют они несчастные в модных фраках, даже в прелестнейшей опере-арлекинаде: Возвращение Колумелла из Падуи, слуга молодого влюбленного, первое лице в пьесе, вместо рубашки и маски Пульчинелло, натягивает на себя полосатую лакейскую куртку! Ведь это ужасно! ведь это все то же, чтС резать маэстра тупым ножом! И по какому праву они это делают? Правительство должно бы было запретить такие обидные нововведения".

Долго толковали мы об задушевном нашем предмете и я решился наконец поднесть ему тетрадку почтовой бумаги, и просить принять ее в память первого нашего знакомства. Старик обнял меня, опять попотчивал табаком, и назвал любезным казаком, имя, которым он и продолжал величать меня после.

Прощаясь с ним, я просил его сделать мне честь сходить со мной завтра вечером в Паломбелло, распить фляжку орвьэта, до которого, я знал, что он был охотник. Он согласился, сказав мне наперед, что может принять мое приглашение, потому, что он имел всегда привычку платить за угощение угощением, и что теперь у него накопилось экономии около трех скуди (15 р. ассиг.);

"Около трех скуди! как же вы, почтенный друг мой, не бережете копейку на черный день?

"К-чему мучить себя заранее! впрочем, по правде вам сказать, будущность моя совершенно обеспечена для меня в госпитале Сан-Джакобо, в камере неизлечимых, уже готова постель, по милости мецената моего кардинала Г*.

"Умру в госпитале, как умер мой старый друг Мартини!"

Загрузка...