В первый раз, я увидал аббата на Монте-Пинчио (Гульбище в Риме.) утром, когда еще почти никого не было гуляющих.
На нем был изношенный длинный сюртук, побелевший по швам, и сидевший на нем как на вешалке, (он, верно, купил готовый в лоскутной лавочке), чернильного цвета шерстяные чулки (а это было летом), заштопанные без зазрения совести, на скорую руку, белыми нитками, и уже разорванные на щиколке; башмаки (что-то среднее между огромными калошами и маленькими лодками) в заплатах; трехугольная шляпа, лоснящаяся от употребления, и не обыкновенной белизны воротнички рубашки.
Впоследствии я узнал, что эти воротнички, увы! -- были из писчей бумаги!
Эта нищета поразила меня тем более, что в Риме аббаты щеголяют на пропалую, и живут себе припеваючи.
Ему, с виду, было около шестидесяти лет. Он шел бодро, но часто останавливался, чтобы, положив под мышку камышевую трость, вынуть из кармана табакерку из карельской березы -- и начинить свой нос табаком. Я говорю: начинить, потому что другого выражения приискать не могу для способа, который он употреблял, чтобы вместить в свой римский нос такую огромную щепоть табаку, которая бы достала на дюжину обыкновенных носов. После этой операции, он продолжал свою прогулку, мурлыча что-то себе под нос, и шевеля губами, как будто он что-то жевал.
Признаюсь, с первого взгляда я почел его за помешанного, но перегнав его с намерением, чтобы после, идя к нему на встречу, пристальнее вглядеться ему в лице -- я совершенно уверился в противном.
Высокий лоб старика, испещренный, во всех направлениях, множеством небольших и таких тонких морщин, что оне, казалось, были проведены кисточкой - так и сиял какою-то светлою мыслью; большие черные глаза, под густыми седыми бровями, еще не потухли от лет, правильное луце его было бледное, но все проникнутое добродушием....
К Монте-Пинчио подъехала красная раззолоченная карета. Три лакея, в старинных ливреях с фалдами до пят, соскочили с запяток и бросились отворять дверцы. Молодой человек, в щегольском черном французском кафтане, в плаще из черной тафты, небрежно брошенном на плечо, в красных чулках и с красным шелковым снурком на шляпе -- ловко выскочил из кареты, и, сопровождаемый своими тремя шутами, быстро пошел на встречу бедному аббату, который также, с своей стороны, прибавил к нему шагу.
Это был кардинал Г**, известный римский ученый и меценат.
Подойдя к старику, он ласково потрепал его по плечу и сказал смеючись: "ну что, любезная крыса, как поживаешь? что ты не ходишь ко мне обедать?"
Они присели на лавочке, и долго разговаривали, а лакеи стояли от них в почтительном отдалении.
Чрез несколько времени, в другой раз, я увидал аббата в известной библиотеке князя Киджи; он трудился над огромными старинными фолиантами.
В платье его произошла только одна перемена: оно еще более износилось.
Старик был в медных очках, которые сжимали ему ноздри; он часто снимал их, чтобы понюхать табаку из табакерки, которая лежала перед ним на столе открытая.
Он что-то выписывал из фолиантов на маленькие клочки бумаги, очевидно оторванные от писем. Исписав бумажку, он ставил на ней , и бережно клал в старый портфель, с которым я познакомился впоследствии.
Проходящие мимо, без церемонии потрепав его по плечу, говорили: Сome sta sor sorcio? т.-е. как поживает крыса? Сначала я думал, что Сорчио есть настоящее его имя, но узнал, что его крысой прозвали потому, что он все рылся в старых книгах. Настоящее же его имя было: Ксаверио П....
От моего приятеля, молодого итальянского художника, приходившего в библиотеку срисовывать с головки молитвенника (писанного на пергаменте в Сиенне в ХIV столетии), я узнал, что мой оригинал -- неаполитанский уроженец, и, изгнанный из отечества, получил пристанище в Риме, по ходатайству молодого кардинала Г**, которого отец был его школьным товарищем.
-- Чем же он живет? спросил я.
-- А вот, как видите, этими лоскутками бумажек. Он работает для археологического издания: Аnticha ltaliа illustrata, издания, которое затеяли наши римские изыскатели древностей, вместе с другими европейскими учеными, и которое Бог знает когда кончат. За каждый из таких лоскутиков ему платят по пол-паоло (25 коп. асс.) или что-то в этом роде. Он испишет их, по крайней мере, с полдюжины в утро, значит получит -- сколько получит? -- получит более франка в день; ведь у нас жизнь дешева, и на это жить можно.
"Только не одеваться!" подумал я.
-- Разве не помогает ему его покровитель кардинал Г**?
-- Да! такой он и человек, чтобы принял от кого-нибудь помощь. Все, чтС он себе позволяет, это прийти к кардиналу раз в месяц отобедать запросто, или принять от него, в новый год, корзинку орвьетского вина, до которого старик большой охотник, и за которое он всегда отплатит сонетом, в классическом стиле.
-- И он не жалуется?
-- Никогда. Только досадует на дороговизну бумаги (Почти во всей Италии, кроме Тосканы, самые необходимые вещи, (даже гвозди!) привозятся из Франции.); чернила и перья ему даром дает смотритель библиотеки, который также участвует в издании, и, между нами сказать, загребает жар чужими руками. Я советую вам познакомиться с аббатом: он старик очень занимательный, и вы сделаете ему величайшее одолжение, если, на первое знакомство, поднесете ему клочок писчей бумаги, потому что ему часто приходится писать и на оберточной.
Я попросил молодого художника подождать меня, сбегал в лавку, купил тетрадку почтовой бумаги, и мигом воротился в библиотеку....
Молодой человек подошел к аббату, поклонился очень низко, и сказал улыбаясь: "почтеннейшая крыса! вот русский синьор, который желает с вами познакомиться."
-- Постой! постой, брикончелло (плутишка), сказал старик, не подымая глаз с фолианта, я уже схватил Витрувия за-ворот, дай мне его окончательно притянуть к себе.
Тут он обмакнул перо в табакерку, и хотел было писать, но увидав свою рассеянность, улыбнулся, обтер перо фалдой своего рубища, и принялся опять чинно выводить мелкие буквы на измятом клочке бумаги.
В зале было душно. На высоком лбу старика выступали капли пота, которые он украдкой утирал фуляром, таким старым, что сквозь дыры виднелись его сухие пальцы.
Мне стало как-то неловко с моею тетрадкой.
Старик кончил писать, обтер перо, пересмотрел бумажки, спрятал все в старый портфель -- и положил его в столовой ящик.
Тут только он обратился ко мне:
-- А! это вы русский синьор? здравствуйте, здравствуйте! Хорошо сделали, что приехали к нам в Италию! Славная земля! Всякий порядочный человек обязан поклониться Италии, сказал папа Клемент ХIV, или, лучше сказать, наш Ганганелли; да и Витрувий также.... Но, извините меня, я еще в древнем мире, и не выйду из него прежде, чем не выйду из этого омута; -- тут он, улыбаясь, показал на шкапы с книгами.
Я держал тетрадку в руках, и решительно не знал, чтС с нею делать, чувствовал, что был глуп, а потому и спрятал ее в карман, до удобного случая.
Мы вместе вышли из библиотеки.
-- Вы верно желаете учиться у меня итальянскому языку? спросил меня аббат и, не дожидаясь ответа, примолвил: похвальное дело!
-- Может быть! позвольте узнать ваш адрес?
-- Мой адрес? Живу я, вот видите ли... - тут он понюхал табаку, с эволюциею трости, -- не лучше ли, саrissimо signor Russо!... я уж буду ходить к вам?
Я заметил, что он не охотно соглашался сказать мне свой адрес, -- но мне было любопытно взглянуть на жилище этого оригинала.
-- Поверьте мне, я всегда буду очень рад видеть вас у себя, но чтобы иметь на это право, позвольте мне, по русскому обычаю, прежде быть у вас.
-- Обычай святое дело! нечего делать! пойдемте ко мне сейчас; я живу здесь недалеко, только высоконько -- да у вас ноги, слава Богу, молодые.
Он повернул в одну из тех бедных, но живописных римских улиц, где, в окнах домов, всегда просушивается всякая дрянь, и постучался в поргон, над которым красовались старые штаны аббата.
-- Сhi e? (кто там?) запел тонкий, дребезжащий голос и сморщенное лице старухи, с растрепанными волосами, выглянуло в окно и тотчас же исчезло.
После этой неизбежной для всякого римского постояльца рекогносцировки, дверь портона отворилась сама-собой, а пред нами открылась крутая каменная лестница, которой верхние ступени исчезали во мраке.
-- Ступайте за мною - и не бойтесь ничего, сказал аббат; лестница прямая. -- Я ухватился за фалды его сюртука, но бережно, чтоб их не оторвать, и храбро пустился вслед за ним; он вслух считал ступени и, насчитав с добрую полсотню, остановился, вынул из кармана ключ, и отворил дверь в небольшую комнату с балконом.
Комната, вопреки моему ожиданию, оказалась светлою и опрятною; на постеле, с старыми штофными занавесами, из под ситцевого одеяла виднелись чистые подушки; подле, на соломенном стуле, лежал поношенный, но бережно сложенный шлафрок; чистое полотенце покрывало фаянсовый рукомойник; подле окна большой стол, заваленный книгами и нотами; на одном из фолиантов, свернувшись клубком, спала серая кошка; у стола волтеровское кресло, под креслом коврик; по стенкам гравюры в черных рамах в углу, перед статуэткой св. Мадонны, теплилась лампада и стояла ваза в помпейском вкусе, с свежими цветами, а на балконе, который выходил на дворик с фонтаном, живописный как все дворики в Риме, стоял ящик с салатом и горшок с маленькими розами, (R. chamoecutus), которые красиво обвивали перила балкона и потом падали вниз; одним словом, все было как следует: и чисто, и уютно, и весело.
-- Я доживаю здесь пятнадцатый год, сказал мне хозяин, и до тех пор, пока проживет моя добрая падрона ди каза ( хозяйка), не расстанусь с моей квартирой; такая женщина! скажу я вам!.... да кстати, вот и она! я слышу, как ее туфли шмыгают по ступеням.
Тут кто-то громко постучался в дверь, и на веселый отзыв хозяина; fаvоrisса (милости просим), милая моя фея Карабосса! -- дверь отворилась, и маленькая, сгорбленная старушка, с лицом, как печеное яблоко, -- в кофте и чепце, которым она уже успела прикрыть свои седые волосы, и из которого глядела как из ящика, торопливо вошла в горницу.
Присев мне на ходу, она подбежала к аббату, поднялась на цыпочки, и поцеловала его в лоб; потом потрепала по щеке, и, назвав его своей бедной крысой, сделала большим и указательным пальцем правой руки жест, из которого явствовало, что она просит табаку.
Старушка, угадав во мне иностранца, начала, не переводя духу, рассыпаться в похвалах своему постояльцу; сказала, между прочим, что так показывать свой язык иностранцам, как он, никто не сумеет во всей Италии, и кончила тем, что объявила мне, что ему давно бы следовало быть кардиналом или даже чем-нибудь повыше -- если б у него голова была на месте.
Отрекомендовав его мне таким образом, она, после своей кофты, принялась стирать повсюду пыль, потом сделала мне снова книксен на ходу, юркнула из двери, и зашлепала туфлями по лестнице. Аббат смотрел ей вслед с улыбкою.